Жарким августовским днем мы ехали из Флоренции в Геную. Остановились только раз — в тени причудливого дома, украшенного бледными фресками, и съели арбуз. Энрико, родившийся в Неаполе и любивший итальянское лето, не страдал от зноя и выглядел совершенно свежим. Он улыбался, глядя на мое раскрасневшееся лицо, и успокаивал меня, говоря, что ещё до захода солнца мы будем дышать прохладным морским воздухом. Повозка, в которой мы сидели, была старой и сильно скрипела, но она оказалась единственным транспортом, который нам удалось найти, чтобы доехать до Генуи. Мы отплывали в Америку на следующий день, так как не могли больше жить в нашей тосканской вилле.

Лето 1919 года в Италии выдалось беспокойное, хотя почти год прошел с того времени, как кончилась война. После ряда бунтов, вызванных голодом, весь народ выступил против власти и начались те волнения, которые через два года привели к походу на Рим. Беспорядки охватили даже наш маленький го­родок Синья, находящийся в сорока милях от Флоренции, ко­торый до войны славился особым трудолюбием жителей. Муж чины всегда допоздна работали на виноградниках, выращивая гроздья для приготовления знаменитого вина «Кьянти». Женщин и девушек нельзя было увидеть без пучка соломы в одной руке и ленты в другой: они делали известные во всем мире изящные итальянские соломенные шляпки.

И вот теперь шестьсот разъяренных крестьян, голодных и злых, сломали железные ворота, ворвались в наш дом и потребовали хлеб, вино и оливковое масло, хранившиеся в кладовых. Энрико принял их вожака и попросил его предъявить до­кумент на обыск. «Мэр — это мы», — услышал он ответ. Энрико не стал спорить, а лишь попросил оставить нам одну повозку и пищу на десять дней, по прошествии которых мы должны были отплыть в Америку. Крестьяне собирались забрать и нашу домашнюю птицу, но Энрико рассказал им о моей белой паве, которая сидела на двенадцати яйцах и должна была вывести птенцов в тот день. «Синьора такая же крестьянка, как и мы», засмеялись они и даже не подошли к птичнику. Погрузив масло, вино и зерно на телеги, они уехали. Все эти продукты были проданы за бесценок голодающим.

Позднее мы получили небольшой мешочек с медными мо­нетами (стоимость наших продуктов) и с запиской со словами благодарности и сожаления о случившемся.

Зная выдержку и находчивость Энрико, я не особенно боя­лась того, что происходило. Двумя неделями раньше я уже име­на возможность убедиться в его хладнокровии.

Среди ночи наши свирепые псы, охранявшие виллу, начали выть, подобно волкам. Через десять минут мою кровать сильно качнуло. Я включила свет и увидела, что стены покосились. Энрико крикнул мне:

— Дора, встань у косяка двери. Там стена прочнее. Это землетрясение!

Мы молча стояли и слушали, как в доме с шумом падают ве­щи. Потом он добавил:

— Потолок и пол могут обрушиться, но дверной пролет ос­танется цел. Может быть, хочешь выйти в сад?

Я представила, как разверзается земля, и ответила, что предпочитаю остаться в доме. Присутствие Энрико придавало мне сил. Мы отлично понимали друг друга без слов. Без них да­же лучше. После землетрясения прошел сильный ливень. Во Флоренции оказались разрушены целые кварталы домов, а на­ша вилла осталась целой, если не считать покосившихся окон и дверей. На следующее утро мы обнаружили, что земля в саду во­круг кипарисов усеяна трупами птиц, убитых градом.

Мы провели в Синье такое беспокойное лето, что я совер­шенно не жалела о нашем отъезде, хотя мне нравилась вилла «Беллосгуардо». Она была построена в пятнадцатом столетии на гребне холма посреди парка с прудом, садов в английском стиле, статуй и длинных кипарисовых аллей. Аллеи вели к бе­седкам, откуда открывались виды Тосканы. Из одной беседки была видна Флоренция и река, протекавшая в нескольких ми­лях, и это был лучший пейзаж, который я когда-либо видела. Поместье было так велико, что у нас не существовало близких соседей и внешний мир давал о себе знать лишь монотонным звоном монастырского колокола, находившегося в пяти милях от нас. Энрико оплачивал все издержки по поместью и, кроме того, отдавал арендаторам половину урожая за их труд. Уезжая из Синьи, он оставлял виллу на попечении Мартино, своего старого слуги, который служил ему в течение двадцати двух лет, а недавно был назначен мажордомом. Ничто в жизни не имело значения для Мартино, кроме счастья и благополучия его господина.

Все лето Энрико учил «Еврейку» и много новых песен. Его аккомпаниатор приезжал из Флоренции каждое утро, и они работали по три часа. Энрико развлекался в свободное время тем, что сооружал панораму, изображавшую сцену Рождества Христова, для чего купил за несколько лет перед тем на Па рижской выставке пятьсот или шестьсот фигурок. Они были сделаны более двухсот лет назад и одеты в платья, сшитые фрейлинами Неаполитанской королевы еще в то время, когда существовали Неаполитанское и два Сицилийских королевства. Для занятий Энрико построили в комнате около часовни площадку длиной в двадцать футов, возвышавшуюся над уровнем пола на два фута.

Я не могла долго находиться в этой комнате — мне станови­лось дурно, так как он прилаживал фигурки рыбьим клеем и, хотя окна и двери были настежь открыты, запах был очень силен. Я часто чувствовала себя одинокой, хотя никогда не оста­валась одна. Включая нас, в доме жили двадцать два человека Меньшую часть из них составляли гости, а большую — родственники. Сначала я не могла самостоятельно общаться с ними, потому что не говорила по-итальянски, а они — по-английски. С нами жили два сына Энрико, Фофо и Мимми, а также гувер­нантка Мимми мисс Сайер, которая обожала своего воспитанника, но настолько боялась Энрико, что не осмеливалась гово­рить с ним иначе, чем шепотом.

Я сразу же узнала брата Энрико — Джованни, потому что тот был карикатурной копией Энрико. Но в характерах у них не было ничего общего. Энрико был открытым и добрым, а Джо­ванни — злым и лицемерным. Он недолюбливал меня, но скрывал свои чувства в присутствии Энрико. Донна Мария, их мачеха, была очень религиозной женщиной семидесяти пяти лет с прекрасными седыми волосами. Она говорила только на сво­ем родном диалекте, так что даже Энрико с трудом понимал ее, Она преклонялась перед Энрико, никому не доверяла и терпеть не могла Джованни. Однажды, когда они с Джованни сильно поссорились, последний в ярости сорвал с головы свою соломенную шляпу и разорвал ее.

Старшему сыну Энрико — Фофо — было двадцать три года. Он служил в армии. Это был хилый невысокий блондин, носив­ший военную форму, но всегда готовый неожиданно распла­каться за обеденным столом. Мимми был крупным четырна­дцатилетним мальчиком, одетым в белый матросский китель и ни на шаг не отходившим от своей гувернантки. Ноги его до­вольно сильно заросли волосами, голос уже ломался и появи­лись усы. Он был живым ребенком, но ему не разрешали играть с другими детьми. Большую часть детства он провел в Англии с мисс Сайер. Гувернантка все еще надевала ему чулки и ботин­ки, а Энрико объяснял это тем, что хочет видеть своего сына оп­рятным. Я понимала, что Мимми слишком долго находился на попечении гувернантки, и предложила взять его в Америку, чтобы поместить в один из пансионов. Сначала Энрико отказы­вался, но когда я убедила его в том, что мальчик не будет испы­тывать никаких неудобств, он согласился, и больше мы не раз­говаривали об этом. Энрико никогда не сомневался в принятом решении. Он ждал результата.

В католической Италии родившийся вне брака ребенок считался законным, если отец публично признавал его. Вопрос о статусе детей Энрико и их матери, жившей в Южной Амери­ке, никогда не беспокоил меня. Самым убедительным доказа­тельством этого, в моем понимании, стала просьба Энрико вскоре после нашей свадьбы пойти в банк и послать его бывшей жене ежемесячно выделяемую им сумму денег. Я никогда не стремилась выяснить степень родства всех живших с нами в Синье, да в этом и не было необходимости, так как Энрико яв­лялся главой семьи. Я не спрашивала Энрико и об отношениях с членами семьи, потому что избегала ненужных вопросов. Все мы собирались во время еды в большом и красивом зале. Род­ственники съедали горы спагетти и несколько кастрюль трески. Мы с Энрико пили из маленьких чашек чистый бульон и ели мясо цыплят. Как правило, я сидела радом с мужем. Когда нас приглашали куда-нибудь, он всегда просил хозяйку посадить нас вместе.

— Иначе, — обычно говорил он, — мы не сможем прийти. Видите ли, дома я сижу рядом с Дорой; я женился на ней, что­бы быть возле нее.

Марио — второй слуга Энрико — прислуживал за столом только нам, другие слуги — родне. Это было странно и приятно.

Мне нравился Марио. Семнадцать лет назад он был носиль­щиком на железнодорожной станции. Энрико пришлось по ду­ше, как тот переносил его багаж. С того времени Марио сопро­вождал Энрико в поездках по всему миру.

В начале лета Марио рассказал мне, что уже в течение девя­ти лет обручен с девушкой по имени Брунетта, но Signor commendatore не разрешает ему жениться. Он просил меня пого­ворить с Энрико «...ведь Signor commendatore очень счастлив со своей женой». Когда я сказала об этом Энрико, он нахмурился.

—  Нет, — ответил он, — никто не может служить сразу двум господам. Жена моего слуги будет править в доме, а у меня не будет слуги.

Я вновь обратилась к нему по этому поводу после крестьян­ского бунта, и на этот раз он согласился.

—  Марио может уехать на три дня раньше нас, если хочет же­ниться. Мы встретимся с ним на корабле. Но я не хочу ни ви­деть, ни слышать его жену. В Америке она будет поручена тебе.

Повернувшись к бюро, он добавил:

—  И помни — чтобы не было детей.

Экипаж спускался к порту по лабиринту крутых мощеных улиц Генуи, а потом мы ехали по пристани, заполненной ящи­ками спагетти и бочками с оливковым маслом. Марио ждал нас и открыл дверцу.

—  Спасибо, синьора, — прошептал он, — Брунетта у меня в каюте.

«Данте» был непритязательным небольшим пароходом, но в нашем распоряжении находились салон капитана и участок палубы. Во время путешествия я не видела никого, кроме Эн­рико, моей служанки Энрикетты, Марио и Мимми. Сидя с ут­ра до вечера на палубе, я старалась привести в порядок свои впечатления и мысли — ведь в моей жизни за короткий период произошло так много событий.

Год назад после выхода из монастыря Святого Сердца («Sacred Heart») я еще жила в отцовском доме. До этого време­ни (мне было семнадцать лет) я не знала по-настоящему отца. Он был вдовцом с тремя детьми, когда женился на моей мате­ри, и ему исполнилось сорок пять лет, когда родился их первый ребенок, мой брат. Через шестнадцать месяцев появилась я. Не припомню, чтобы будучи ребенком видела кого-либо из роди­телей кроме как за завтраком или вечером, когда говорила им «спокойной ночи». Свои ранние годы я провела в детской вме­сте с братом и няней, которая очень любила нас и нянчилась с нами, пока мы не пошли в школу. Тогда я узнала, что отец окончил в 1867 году Морскую Академию Соединенных Штатов и служил под командованием адмирала Фаррагута во время Гражданской войны, после чего вышел в отставку. В двадцать восемь лет он был редактором «Сайентифик Америкен», а через несколько лет начал изучать право. В момент моего рождения он уже был известным юристом, авторитетным в вопросах, ка­сающихся военно-морского флота и патентного права, авто­ром серьезных книг по электротехнике и хорошим портретистом-любителем.

В первые годы совместной жизни мои родители устраивали обеды для друзей, среди которых было много крупных ученых и изобретателей. Хотя я в то время была очень мала, но запом­нила несколько известных имен: адмирала Дьюи, адмирала Фиске, адмирала Сибэри, выдающегося ученого Стейнмеца и профессора Майкла Пюпина - известного физика и изобрета­теля, родившегося в одном из сербских хуторков.

Он воссоздал в крупном масштабе этот хуторок в Норфолке и штате Коннектикут. Как-то летом отец снял дом по соседству с ним. Профессор любил детей, и я часами гуляла с ним по по­лям, слушая рассказы о его родине. Его любимым занятием было разведение рогатого скота, и однажды, когда мы стояли у из­городи, наблюдая за стадом, он сказал:

—  Посмотри на этих животных и запомни, что величайшие ученые мира не могут объяснить, как трава превращается в мо­локо.

Этой же ночью я сочинила для него стихи:

«Удивительна гусеница, что превращает листья в шелк,

Но еще удивительнее корова, превращающая в молоко траву,

Ни один профессор не может взять в толк,

Как это происходит и почему».

Когда мне исполнилось одиннадцать лет, здоровье матери резко ухудшилось и врачи рекомендовали ей жить в сельской местности, вдали от всех нас. Моего брата отдали в пансион, а меня в монастырь. После четырехлетнего пребывания в монастыре меня взяли оттуда для того, чтобы я помогала отцу, кото­рый после замужества моих сводных сестер остался один. Годы беспокойства о здоровье матери и забот о пятерых детях настолько сказались на нем, что не осталось ничего от того общительного, веселого и восторженного человека, о котором часто вспоминала в письмах сестра.

После беззаботной и тихой жизни в монастыре я попала в дом, где обстановка оказалась весьма напряженной. Мне было очень трудно поддерживать своими неопытными руками твер­до установленный в доме порядок, особенно в условиях, когда и сама нисколько не могла интересовать человека таких знаний и способностей, каким был мой отец. Он еще мог бы жить в мире со мной, если бы любил меня. К несчастью, он так и не смог меня полюбить и не скрывал своего недовольства мною. Отец был человеком горячего темперамента и, как я скоро убедилась, необъективным, раздражительным и эгоцентричным. Он тиранил меня, и я его очень боялась. Презирая обыкновенных людей, он не разрешал никому из моих приятелей приходить в наш дом. Со своими друзьями он встречался лишь в университетском клубе, но никогда не приглашал их домой. Когда вече­рами он возвращался со службы и звенел ключами у дверей, мое сердце начинало взволнованно биться. Войдя, он кричал:

— Бифштекс к обеду! — и если вместо бифштекса ему пода­валось что-нибудь другое, то, поднимаясь по лестнице, он во­пил, что я умышленно стараюсь уморить его голодом. Он считал меня виновной во всех проступках прислуги, язвительно разглядывал меня, когда мы сидели за обеденным столом, и саркастически насмехался надо мной, если я бывала не здорова.

Так как ему не было никакого дела до меня, он позволял мне иметь более чем скромный гардероб и на все мои просьбы отве­чал так нелюбезно, что я никогда ничего не просила у него, кроме самого необходимого.

Каждый вечер мне приходилось сидеть с ним в библиотеке Я была слишком напугана, чтобы говорить с ним, а с другой стороны, не должна была молчать, чтобы не вызвать новою взрыва ярости. Через год он оказался уже не в состоянии выно­сить одинокого присутствия моей дрожащей особы и пригласил переехать к нам мисс Б. — гувернантку моей кузины.

Мисс Б. была тридцатилетней итальянкой с неплохим голосом. Хотя отец говорил, что она должна стать моей компаньонкой, я скоро поняла, что в ее задачу входило развлекать отца. Oн все больше привязывался к ней. Так как они любили музыку, а я, по мнению отца, ее не любила, он часто бывал с мисс Б. на концертах и в опере. Я слышала только одну оперу — «Лоэнгрин» - и не была ни на одном концерте. У меня не было денег, чтобы купить билет, а отец отказывал в моих робких просьбах Однажды вечером он в течение двух часов восхищенно рас сказывал о спектакле «Кармен» в «Метрополитен». На следующий день я взяла у него в кабинете серебряную фигурку, изо­бражавшую ветряную мельницу, и, продав ее за доллар, купила билет на стоячее место на ближайший дневной спектакль «Кармен», где впервые увидела Карузо. Но я была так напугана своим поступком, что не смогла получить должного впечатления.

Мисс Б. развлекала отца, умиротворяла его и даже иногда спорила с ним. Он любил ее, и она его не боялась. Постепенно она заинтересовала его Италией, своей семьей и друзьями, пригласила кое-кого из них на обед, и отец довольно мило раз­говаривал с ними. Никто не обращал на меня никакого внимания, хотя я сидела на месте матери, и я чувствовала себя очень глупо, понимая, что никому не нужна.

Мы уже жили так в течение шести лет, когда однажды мисс Б. сказала:

— Я собираюсь пойти на крестины. Мои друзья просили ме­ня достать где-нибудь ложки. Вы не одолжите мне свои?

—  Конечно одолжу, — ответила я.

У меня хранились двенадцать маленьких ложечек, достав­шихся от бабушки, которые составляли мое единственное бо­гатство.

—  Отец ребенка — известный вокальный педагог, и Карузо согласился быть крестным отцом, - продолжала она, - вы мо­жете пойти со мной, если хотите.

Я с благодарностью приняла это предложение и стала раз­мышлять, какое из своих двух платьев надеть — темно-синее саржевое или голубое шелковое. Я остановилась на шелковом и большой красной шляпе.

Когда я пришла, гости еще не вернулись из церкви. Было очень приятно находиться в доме, где пахло свечами и пирога­ми. Я ждала всех на лестнице. Вокруг шептались специально нанятые для этого случая слуги. Внезапно дверь открылась, и я услышала заразительный смех и итальянскую речь. Вошел че­ловек в длинном пальто с меховым воротником, и я не столько услышала, сколько почувствовала, что рядом зашептали: «Ка­рузо».

Он первым стал подниматься по лестнице, остановился на полпути и посмотрел на меня. Какой-то внутренний голос ска­зал мне, что я стану его женой. Мисс Б. познакомила нас, пред­ставив меня по-итальянски. Карузо ответил на чистом англий­ском языке. Затем она снова обратилась к нему. Я догадалась, что она приглашала его к нам на обед. Карузо подождал, пока она закончит, а потом обратился ко мне:

— Это будет в доме вашего отца?

— Да, мистер Карузо, — еле нашла я силы ответить.

Когда отец узнал, что Карузо будет обедать у нас, он сказал мисс Б.:

—  Это очень хорошо. Вы еще, может быть, споете в «Метро­политен».

В день обеда мисс Б. много времени провела на кухне, готовя  специальные соусы и неаполитанские кондитерские изде­лия. Карузо приехал в огромной синей фетровой шляпе и боль­шом плаще, перекинутом через плечо. На нем был синий в кра­пинку пиджак с вельветовыми отворотами, кремовая шелковая рубашка, белые чулки и черные лакированные туфли. (Это был костюм, в котором он пел в опере Г.Шарпантье «Жюльен». Он объяснил мне потом, что оделся так, чтобы я запомнила его.)

За обедом он в основном говорил по-английски с отцом и, казалось, не обращал на меня никакого внимания. Через не­сколько дней он прислал нам три билета на «Аиду» с его участи­ем. Места находились в первом ряду над духовыми инструмен­тами. После этого посещения Карузо стал частым гостем у нас. Мисс Б. и отец только и говорили о музыке. Карузо слушал. Он продолжал присылать нам билеты и всегда над группой удар­ных. Отцу это не очень нравилось, но он, конечно, ничего не го­ворил Карузо. Иногда, когда Карузо не пел, он приглашал нас с мисс Б. кататься на машине. Она говорила мне, что он приглашает меня только потому, что у него на родине не принято, что­бы незамужняя женщина оставалась наедине с мужчиной. В машине Карузо сидел между нами и рассказывал истории из своей жизни. Говорил он всегда по-английски.

Мы уже знали друг друга около трех месяцев, когда однаж­ды (это было в феврале) после возвращения с такой прогулки я собиралась на обед к моим старым друзьям и Карузо предложил подвезти меня. Отец, к моему удивлению, разрешил. Певец по­мог мне сесть в машину, назвал адрес шоферу и, сев рядом со мной, сказал:

— А когда мы поженимся, Дора?

Отец очень часто говорил:

—  Не могу понять, что привлекает Карузо в нашем доме. В мисс Б. он не влюблен, а к тебе относится как к ребенку.

Ему не могло прийти в голову, что тот приходит из-за меня.

В тот день, когда Энрико пришел просить у отца согласие на наш брак, я дрожала от страха. В моей комнате был слышен разговор, который они вели в библиотеке. Я услышала, как, по­здоровавшись, Энрико сказал:

— Я пришел просить руки вашей дочери.

Последовала пауза, после которой отец ответил, что согла­сен. Я думаю, он был слишком удивлен, чтобы сказать «нет».

Отношение ко мне мисс Б. изменилось, когда она узнала о сделанном предложении. Она обвиняла меня в том, что я знала о ее любви к Карузо, и поклялась любыми способами помешать нашей свадьбе.

На лето мы сняли дом в Спринг-Лейке, и Энрико часто

приезжал, чтобы провести с нами уик-энд. Он учил присланные ему рукописные ноты Джорджа М. Кохана «Over There» («В дальний путь»), а я выправляла его произношение.

С того момента, как отец дал согласие на наш брак, он очень тепло принимал Энрико и с нетерпением ожидал его приезда. Поведение мисс Б., когда мы были все вместе, оставалось веж­ливым, но наедине со мной она повторяла свои угрозы.

Однажды утром в августе я почувствовала перемену в на­строении отца. Он получил письмо от своего душеприказчика, в котором сообщалось то, что мы уже знали относительно род­ни Карузо и его состояния. В нем содержались восторженные похвалы характеру певца и бесконечные поздравления.

— Мне это неприятно. Карузо не должен больше бывать в на­шем доме, — сказал отец.

Я была поражена. Не зная, что он имеет в виду, я сразу же на­писала Энрико письмо, в котором просила его не приезжать, пока я не извещу его. Отец перестал разговаривать со мной и подолгу беседовал с мисс Б. в библиотеке. Через неделю он по­слал за мной и сказал:

— Я решил, что ты можешь выйти замуж, если Карузо запла­тит полмиллиона долларов наличными.

Я сразу все поняла. Дело было не в деньгах, так как у отца их и мелось достаточно. Очевидно, мисс Б. сказала ему, что, если я выйду замуж, она, боясь за свою репутацию, не сможет больше оставаться в доме. Отец старался найти основания, чтобы взять назад свое согласие на брак. Их план оказался верным.

Я никогда не осмелилась бы просить у Энрико полмиллио­на, так как в жизни ни у кого ничего не просила, но даже, если бы я осмелилась сделать это, он был бы так шокирован, что на­верняка отказался бы от женитьбы на мне. Это было ужасно.

Я решила встретиться с Энрико в Нью-Йорке, рассказать ему обо всем и положиться целиком на него. Вместе с мисс Б. мы пришли к нему в «Никербокер-Отель». Он выслушал меня и нежно сказал:

— Дора, вы можете ответить своему отцу «нет». У меня нет полмиллиона долларов наличными. У меня есть ценные бума­ги, но я не продам их. Я не дал бы денег, даже если б они у меня были. После нашей свадьбы все, что есть у меня, будет вашим. Обдумайте все сегодня ночью и скажите завтра, согласны ли вы стать моей женой.

Мы остались в Нью-Йорке, и рано утром по телефону я ска­зала Энрико, что готова венчаться хоть сегодня. Мои приготов­ления к свадьбе были несложными — я только попросила под­ругу купить мне платье и шляпу. Тёмно-синее с белой оторочкой платье и маленькая шляпка с белыми лентами составляли всё мое приданое. В салоне я застала Энрико, рассматривавшего портрет свой матери. На глазах у него были слезы.

— Как я хотел бы, чтобы она очутилась здесь, — сказал он, она умерла тридцать лет назад.

Мы поженились в унитарной церкви на Мэдисон Авен и» Потом Энрико написал письмо мисс Б., в котором просил отца простить нас, но я так и не знаю, дошло ли оно до отца. Через некоторое время, даже не известив мать и других детей, они удочерил мисс Б., чтобы сделать законным ее пребывание в доме. Я больше никогда не видела их. Он лишил всех нас наследства и после смерти матери завещал все свое состояние мисс Б.

Все это случилось год назад, а теперь я была женой величайшего в мире певца и через несколько месяцев ждала ребенка Когда я сказала об этом Энрико, он просто ответил:

— Мы должны сохранять то, что Бог посылает нам.

Я не думала о ребенке ни во время поездки в Италию, им и течение лета, но сейчас задумалась — впервые происходит что то, случившееся только со мной, а не со мной и Энрико. Всё, что произошло, казалось сказкой, и невольно приходили на ум обычные окончания сказок: «Они поженились и жили счастливо вместе со своими детьми».

Жизнь с Энрико отличалась от жизни у отца, как небо от земли. Я не сразу привыкла к тому, что в жизни Энрико было вполне естественным. Приученная в доме отца к твердой дисциплине, я невольно ожидала, что Энрико станет также сурово осуждать мои ошибки. Первое событие, которое показало, что это не так, произошло, когда мы были женаты не более двух недель. В один из жарких дней, когда я собиралась принять ванну, меня позвал Энрико. Я поспешила к нему, и он вручил мне позолоченный ларец, содержавший чековую книжку на пять тысяч долларов. Для меня это было настолько необычно, что я только и могла сказать:

—    Спасибо, я постараюсь не тратить денег зря, — как ответила отцу, когда он как-то дал мне доллар.

— Ты не должна так поступать, — сказал Энрико, — это тебе на развлечения.

Изумленная, я пошла к себе в комнату. Внезапно я увидели струйку воды, вытекавшую из-под дверей моей ванной.

— Боже мой, ванна, — мелькнуло у меня голове.

Комната превратилась в озеро, а ванная — в Ниагару. Я поспешила закрыть воду и с ужасом смотрела на то, что натворила. Ничего не оставалось делать: следовало сказать Энрико, что по своей глупости я не только испортила ковер, но и залила нижние комнаты, — и все это после того, как он сделал мне та­кой подарок. Конечно, он возьмет его назад, ужасно рассер­дится и долго не будет разговаривать со мной. В этот момент Энрико открыл дверь. Он остановился на мгновение, увидев мое горе, затем подошел и поцеловал меня:

— Ничего, Дора. Ковер мы заменим, и все будет хорошо. Только никогда больше не смотри на меня со страхом.

Через неделю начинались концерты Энрико на открытой эстраде в Центральном парке. До парка нас сопровождал эс­корт полиции на мотоциклах. Когда я села на место, мэр пре­поднес мне букет превосходных американских роз, перевязан­ных красной, белой и голубой лентами. Я подумала: «Как был бы зол отец, если бы видел меня».

В тот же момент голос Энрико и все окружающее показались мне сном. Я снова услышала звук отцовского ключа, откры­вающего дверь.

После концерта, во время ужина, Энрико спросил меня:

— Дора, что у тебя с руками?

Мои руки были покрыты царапинами.

— Это розы. Я вспомнила отца.

— Ты скоро забудешь все и не будешь никого бояться, — ска­зал Энрико.

В течение пяти дней мы стояли на Азорских островах, загру­жаясь углем. В клубах черной пыли на борт парохода карабка­лись люди, неся за спинами корзины с углем.

— Сойдем на берег, — сказал Энрико, — я найду машину.

Машина оказалась очень старым «Фордом», с облезшей краской, открытым и без рессор. Первым делом мы поехали на почту, где Энрико купил португальские марки для своей кол­лекции.

Я изумилась, когда услышала, что он бегло разговаривает по-португальски, и спросила, откуда он знает этот язык.

— Я часто пел в Бразилии.

— Но ты ведь не знаешь русского языка, хотя и пел в Петер­бурге?

— В Бразилии я бывал очень часто.

Каждый день я открывала в нем что-нибудь новое. Проучась в свое время в школе только один год, он говорил на семи языках.

Наконец мы снова поплыли. В один из прекрасных, спо­койных дней я лежала в шезлонге, наблюдая за Марио. Он при­нес на палубу стол, затем стул. Проверил, все ли прочно стоит, и разложил на столе бумагу, линейку, чернила и ручки.

— Как поживает Брунетта? — спросила я.

— Очень страдает от морской болезни.

В это время на палубу вышел улыбающийся Энрико. Он сел за стол и вынул очки. Марио подал ему лист старой бумаги с по­лустертыми нотами.

— Это прекрасная неаполитанская песня. Она называется «Tu ca nun chiagne» («Ты, которая не плачешь»). Я перепишу ее, - сказал Энрико.

Он принялся за работу. Марио ушел.

— Готово, — сказал Энрико и подал мне листок, на котором очень аккуратно и красиво были написаны ноты.

— Как тебе это удалось? — спросила я.

— Когда мне было восемнадцать или девятнадцать лет, я хо­тел учиться пению, но у меня не было денег. Днем я работал на мельнице у отца. Это была отличная работа — она немного утомительна, но сде­лала меня сильным. Денег я, конечно, не получал. И вот, чтобы заработать, я по вечерам садился на тротуар под фонарем и пе­реписывал ноты для тех, кто учился петь. За это я получал не­сколько лир и мог купить себе ботинки: на уроки приходилось далеко ходить. Когда мы будем в Нью-Йорке, я запишу эту пес­ню. Это будет превосходная пластинка.