Уже когда расходились с Триумфальной, Кашин познакомился со Светой – ну, как познакомился, стоит девочка и плачет, нехорошо проходить мимо. Кашин ее тоже узнал – час назад пробиралась от метро с большим барабаном в руках на ту сторону, то есть нашистка из некормленых, и нашистке, конечно, стоило выбрать другую дорогу. Час назад Кашин ее видел окруженную хохочущей толпой; вообще в чем главный минус выхода людей на улицу – они почему-то быстро превращаются именно в толпу, и кто-то затеял с ней дискуссию в формате «эй, дура, объясни нам, почему ты за президента» – на ютубе потом было много роликов с ней, она говорила всякие глупости, что мы при этом президенте стали, дословно, «более лучше одеваться». Теперь стоит одна и плачет. Чего плачешь? – Ну вот барабан отобрали. – Ну и дался тебе этот барабан, пошли вон в кафе погреемся – и он потащил ее в узбекскую чайную на углу. Может, расскажет заодно что-то.

У дверей узбекского заведения топтались двое в камуфляже, и, проходя мимо них, он старался не встречаться с ними взглядом – к опасным людям, он давно это выучил, относиться стоит как к подозрительной уличной собаке – не убегать, но и не подставляться. Это совсем не героическое отношение к жизни, Кашин это знал, и еще он знал, что если бы он восемнадцатилетний встретил себя сегодняшнего, то старший на младшего произвел бы самое дурное впечатление – с годами Кашин, как и положено, стал человеком именно того типа, который ему не нравился в юности. Хотя он сам не нравился себе и тогда; восемнадцатилетие – это как раз возраст если не героизма, то ада, хоть алкогольного, хоть сексуального, хоть творческого, хоть гражданского. Возраст страстей, каких угодно, это не имеет значения. И того, что он, как было ясно теперь, бездарнейше расходовал этот возраст на обычную жизнь живущего с родителями второкурсника – вот этого он себе никогда не простит.

Родись он чуть позже, было бы больше и возможностей. Да как минимум поехать на Селигер и стать нашистом – он, понимая, какая нашисты гадость, всегда понимал, что будь он лет на пятнадцать моложе, сам бы с удовольствием в эту гадость погрузился. Или даже не в нашисты – обрил бы себе голову, вытатуировал бы что-нибудь кельтское, прибился бы к компании таких же и ходил бы гонять по улицам антифу и нерусских. К двадцати годам, может быть, сел бы за убийство – ужасно, конечно, но он бы, наверное, был и этому рад. Или, чтобы без убийств, но с книжками – вступил бы к Лимонову, читал бы вперемешку Дугина, Бакунина и Грамши, восхищался бы бароном Унгерном и Курехиным. Но это если говорить о доступном, а если прямо мечтать, то в свои восемнадцать он, засыпая, думал о такой сложносочиненной мечте, мечте из нескольких важных условий.

Главное условие было политическое. Чтобы в Москве была власть, которая думает об истории, об империи и о всяких прочих великих вещах, одна из которых, конечно – собирание народа. В кашинские края тогда ехали русские из Казахстана, их было много, и за неимением достаточного количества настоящих пришельцев (в Москве-то уже были и кавказцы, и азиаты) раздражали прежде всего они. Раздражать раздражали, но он же умный был и понимал, что если решать проблему, то искать надо ее базовую причину, а не бороться с симптомами. А причина была понятно какая – Казахстан, чужая теперь страна, и казахи в нашей южной Сибири строят себе свою собственную страну, в которой русским места нет, и поэтому они едут к нам. То есть чтобы не ехали, надо разбираться с Казахстаном.

И вот та власть, о которой он мечтал, она, конечно, нашла бы где-нибудь в Усть-Каменогорске каких-нибудь местных казаков – да каких угодно, пускай самых дурацких. Чтобы казаки митинговали – хотим отделиться, хотим в Россию, и чтобы казахская полиция их гоняла и арестовывала. И чтобы однажды, когда уже к демонстрациям все привыкнут, схватили атамана этих казаков – такого загадочного и немногословного дядьку, про которого в газетах бы писали, что он бывший спецназовец, а на самом деле – очень даже не бывший, а действующий, российский.

И чтобы в первую ночь после его ареста кто-то взял штурмом тюрьму – со стрельбой и взрывами, чтобы стены рушились, и чтобы все по нашему телевидению показывали. Штурмующие – люди в масках, вроде как местные казаки, но мы-то знаем, что это на самом деле российский спецназ. И потом атаман выступает по телевидению – мол, нас нельзя посадить, нас нельзя победить! – и по всему северному Казахстану начинается как бы народное восстание, а на самом деле – русское вторжение и аннексия. Солдаты в камуфляже без единой нашивки, танки и самолеты без опознавательных знаков, и чтобы весь мир ничего не понимал, а потом раз – и Усть-Каменогорск русский, и Павлодар, и Семипалатинск.

Вот о чем-то таком он мечтал в восемнадцать лет, и если бы тогда его мечта сбылась, то он бы обязательно сам помчался в этот Казахстан, в котором он ни разу не был, отвоевывать родину то ли для тех казахских русских, которые к нему понаехали, то ли для самого себя, потому что каждый русский человек в восемнадцать лет должен иметь возможность, если жизнь дома совсем невыносима, уехать куда-нибудь, где раздают автоматы, и стать если не героем, то хотя бы просто человеком. Потому что второкурсник, живущий с родителями – это не вполне человек.

При этом нельзя сказать, что, когда его мечта сбылась (дословно сбылась!) в Донецкой области, он жалел о том, что ему уже за тридцать, и что потребности в автомате у него уже нет. Всему свое время, ему в восемнадцать как бы не повезло, кому-то теперь как бы повезло, а счастья же все равно с автоматом никто не добился, так о чем же теперь жалеть. Он смотрел на вождя донецких как бы повстанцев, который выглядел точь-в-точь как атаман из его давней мечты, и Кашину его было жаль – в программистов, своими руками переписывающих код истории, он уже совсем не верил, а он ведь даже был не программистом, а так – вирусом, а вирус – это в любом случае не то, чем стоит восхищаться.

Я хочу, чтобы у того, кто это читает, перед глазами мелькали кадры из одного не очень старого, десять с чем-то лет назад, русского фильма про двух мальчиков, которые росли без отца, а потом отец откуда-то вдруг появился, увел их с собой в поход, проявил себя жестоким самодуром, и (это седьмой день знакомства с сыновьями) погиб при то ли нелепых, то ли при героических обстоятельствах, и даже мертвого тела от него не осталось, лодка с ним утонула. Жизнь с отцом – всего неделя, а дальше снова жизнь без отца, но уже не такая, как была раньше, потому что отца теперь можно не ждать. То, что наши самые главные мечты сбываются, оказываясь при этом самыми чудовищными – да, это такая неизбежность, как у тех мальчиков из фильма, которые росли без отца, пока он где-то пропадал, и вот он сейчас вернулся и потащил нас в поход. Совсем скоро он погибнет, и мы успокоимся.

И пока нашистка Света, продолжая оплакивать свой барабан, согревалась пиалой зеленого чая с ромом, Кашин пересказывал ей свою казахскую мечту, рассчитывая в ответ услышать, о чем мечтает современный нашист, но ничего интересного она ему не рассказала – то есть мечта у нее есть, но она сводится к тому, что здорово было бы стать телеведущей в Москве, ну и все, ничего великого, а нашистская жизнь при этом – трясись шесть часов в автобусе до Москвы, а потом стой на морозе с барабаном, и никто ничего тебе не обещал, никакой страшной тайны и никакой политической интриги. Скажи спасибо, что барабан выдали.

Провожая Свету до уже мирного, митинг же закончился, метро, он ее обнял и поцеловал выше лба в волосы – ему было уже совсем не восемнадцать лет, и за прожитые годы он уже успел вывести беспроигрышную формулу, согласно которой если ты сумеешь поцеловать женщину именно в волосы, то следующая встреча у вас обязательно закончится в постели. До сих пор неизвестно, как это работает, но работает, не дает сбоев.