А ему ведь еще надо было выступать; прошлой ночью в чате фейсбука мы – митинг же наш! – составляли список выступающих, и он сам с удовольствием записался, это же и его читатели тоже, и он хочет перед ними выступить. Составление списков – это всегда такая стыдная, но увлекательная игра, все участники которой исходят из того, что составитель списков всегда управляет миром, и мы ругались, спорили, вспоминали какие-то имена – почему-то в ту ночь казалось важным, чтобы перед вышедшими на улицу людьми выступало как можно больше тех, кого в обычной жизни не отнесешь к митинговым героям, и теперь Кашин, стоя у сцены, наблюдал, как на ней сменяли друг друга телевизионные комики, отставные министры, какие-то депутаты, в том числе даже усатый ветеран госбезопасности, которого он помнил по каким-то совсем давним временам, когда он грозил посадить Лимонова. Была грузинская телеведущая, которую зрители любили за способность произносить то ли двести, то ли четыреста слов в минуту, такой у нее был любимый фокус. Была ее вечная соперница из реалити-шоу для подростков – о ней говорили, что она крестная дочь президента, и теперь она пыталась на этом сыграть, кричала в микрофон – «Мне есть что терять!»

И теперь подошла его очередь. Три ступеньки на сцену – оказывается, это высоко, подниматься было страшно. Встал к микрофону, смотрит на толпу, а толпа на него. Видит лица, которые были на Чистых прудах в понедельник – может, не те самые, но типажно – он умеет их узнавать, именно они подходили под формулировку «а вот это народ» в хорошем смысле. Были явные бюджетники, как те из первых рядов, и вот кто их сюда привел? Были безусловно селигерские физиономии, много селигерских физиономий, и по их поводу он вообще не понимал – а они-то что, взбунтовались, или им сказали прийти? Вот такая была аудитория, и ему ей нужно было что-то сказать. Усатый ветеран госбезопасности смотрел на него из-за примолкшей колонки – усы шевелились, ветерану было интересно. За ним стояла крестница президента, делала вид, что не слушает, снимала и надевала варежки. А у Кашина не было никаких слов, которые он хотел бы им сказать.

И он запел. Это была песня из восьмидесятых – про перестройку, про сгнившего Ленина в мавзолее, который и, сгнив, остается честнее и добрее всех, кто делает вид, что живой. О насилии, о толпе и об армии, о коммунизме, которого не будет никогда, но в который надо верить именно сейчас, когда все, кто верил в него по партийному долгу, превратились во врагов и в мудаков. Я не знаю, почему он запел именно ее, а он не знал, что помнит все слова от первого до последнего куплета. Он пел, глядя в знамена первых рядов, и ему хотелось, чтобы песня стала огнем, чтобы она сожгла и эти знамена, и эти лица, и эту сцену, и усы ветерана госбезопасности. Так для него закончилась московская митинговая зима.