Москву в моем детстве называли образцовым коммунистическим городом, и за этим лозунгом стояла, очевидно, какая-то тщательно проработанная философия из тех еще времен, когда большевики ждали мировой революции и планировали принять в состав своего Союза Советов все страны мира вплоть до самой последней, которая когда-нибудь тоже станет советской республикой. Предполагалось, что по мере торжества мировой революции в Москву будет стекаться все больше людей из разных стран, и этим людям нужен простор, чтобы шагать многомиллионными колоннами, а еще простор нужен танкам, которые едут на парад, и колоннам солдат, которые, если потребуется, должны будет отправиться на войну – что-то в этом роде. Эту тщательную философию на практике реализовывали лихие советские вожди, лишенные сентиментальности по поводу старых улочек, бульваров и церквей, и за семьдесят лет торжества этих вождей, от Кагановича до Гришина, Москва из бестолкового, но уютного европейского города, который теперь остался только на старинных фотографиях, превратилась в большой мегаполис, очень впечатляющий, если смотреть на него с вертолета через объектив панорамной кинокамеры, и довольно чудовищный, если в нем жить – сменилось несколько поколений, мировой революции так и не случилось, по широким проспектам так и не прошли миллионные колонны трудящихся ни на торжество, ни на войну, и только ветер гулял среди тех панорам, которые когда-то любила снимать советская кинохроника.

Первому постсоветскому мэру Москвы пришлось очень постараться, чтобы город стал хоть немного пригоднее для человеческой жизни; мэр сам пришел из гришинского горкома, где отвечал, впрочем, за самую гуманную сферу советского тоталитаризма – за снабжение горожан овощами и фруктами, и, видимо, по этой причине ему было несложно переключиться теперь на строительство образцового капиталистического города, и он каждую субботу надевал свою кепку, – смотрите, мол, я хоть и старый уже, но все равно остался тем замоскворецким подростком, таким же, как вы все, – и ездил по городу, осматривая новые пешеходные улицы, парки, катки, велодорожки и прочие, как он любил говорить, общественные пространства. Город становился лучше, и москвичи любили мэра и прощали ему даже какие-то совсем смешные чудачества – например, у мэра была огромная пасека, он обожал пчел и хотел, чтобы все москвичи ели как можно больше меда. Типичная картинка тех времен – открытие очередного модного театра, через минуту на сцене заслуженные артисты начнут изображать однополую любовь, а пока на сцену выходит мэр с баночкой меда и под всеобщий хохот кормит медом с руки верного начальника городского департамента культуры, тоже любимца интеллигенции и всех москвичей.

Президента популярность мэра, конечно, раздражала, но отправить его в отставку он долго не решался – ко Москве всегда было принято относиться как к третьей палате парламента, от благополучия москвичей в России зависело слишком многое, и чтобы избавиться от мэра, потребовалась настоящая интрига, ключевую роль в которой сыграли как раз пчелы.

Однажды летом нашисты подожгли Химкинский лес – почти на самой окраине Москвы, прямо за кольцевой дорогой. Лето было сухое, и деревья горели хорошо, и город впервые за сорок лет заволокло едким дымом пожаров, и с Большого Каменного моста не было видно Кремля, и астматики бежали из города, и детей родители увозили – куда угодно на север, лишь бы подальше от этого дыма. У мэра дети уже были взрослые и жили, как таким детям и положено, в Лондоне, поэтому мэр эвакуировал своих пчел – колонна грузовиков под охраной милиции везла ульи куда-то в Калужскую область, и в замыкающей милицейской машине работал видеорегистратор, запись с которого тем же вечером удивительным образом оказалась в эфире телевизионных новостей. Колонна грузовиков с ульями, уходящая вдаль от дымной Москвы – такого предательства москвичи от мэра не ожидали, дальше уже президенту бояться было нечего, мэра отправили в отставку «в связи с утратой доверия», а нового завезли откуда-то с нефтяных «северов», и он, оказавшись впервые в Москве, начал улучшать ее в строгом соответствии со своими северными представлениями о прекрасном. Немедленно нашел где-то грузинского скульптора-гигантомана, и тот в первый же год работы нового мэра заставил всю Москву своими исполинскими скульптурами – поэтом Бродским, поэтом Высоцким, поэтом Гамзатовым, и еще кем-то вплоть до таких же исполинских зайчиков и белочек прямо у Кремлевской стены.

Первый раз я задумался, что из Москвы пора валить, когда грузинский скульптор добрался до острова напротив Кремля и соорудил на нем стометровый памятник Петру Великому. Оказывается, нависающий над городом Петр может сделать жизнь в городе невыносимой, и, выбирая по глобусу (у меня был хороший большой старинный глобус, подарили на работе однажды) место, в которое можно было бы уехать на несколько лет, я параллельно обзванивал всяких знакомых, с которыми не виделся и с которыми хотелось бы повидаться, пока я не уехал.