Потом была ванна, потом он голый лежал на диване, смотрел в окно и думал, что, в общем, все происходит даже неплохо, и чего точно не хотелось – так это искать новую работу. Ну что такое быть журналистом в России сейчас, зачем это вообще? Звонить какому-нибудь ублюдку из Госдумы – здравствуйте, мол, я хочу взять у вас комментарий по поводу вашего свежего людоедского законопроекта? Брать интервью – «Скажите, что вы думаете о политике нашего президента?» Ездить по Руси, писать репортажи – «Сергей Степанович горько вздохнул, и сказал, что жизни, наверное, больше не будет»? Или авторские колонки – «Пора посмотреть правде в глаза и уже безо всякого Сергея Степановича признаться хотя бы самим себе, что здесь действительно не будет жизни»?
Сейчас на диване можно было думать о чем угодно. И не думать тоже, и он даже отдавал себе отчет и в том, что не думает, например, как безразличны ему были увольнения других журналистов – до него. Как разогнали редакцию «Известий» за то, что там написали о миллиардном состоянии Черномырдина, как увольняли потом главных редакторов, и очередной уволенный робко сказал, что это кажется ему «одним из звеньев какой-то гребаной цепи», и все смеялись над этим выражением, потому что ну как, цепь-то действительно гребаная. Он не думал и о том, что у всех критиков существующей системы в их речах обязательно важным пунктом, ключевым эпизодом идет именно тот момент, в который именно этот конкретный критик не ужился в системе и выпал из нее – то есть до этого как бы все было нормально, а после – небо упало на землю, людоедство легализовали, еще что-то, и любое сотрудничество с системой стало абсолютно недопустимым с точки зрения морали. И вот об этом Кашин сейчас вообще не думал.
Зато он думал, как здорово будет, если всех нормальных парней (себя-то он, конечно, считал нормальным парнем) сейчас отовсюду поувольняют, и «там», то есть на легальной престижной работе останутся только совсем какие-то недоноски, про которых заранее будет все понятно, и с которыми ни один нормальный парень никогда не станет иметь дело, пусть живут как хотят, а мы будем жить отдельно – как поколение дворников и сторожей с той разницей, что нам, в отличие от Гребенщикова и Цоя, не придется носить свои трудовые книжки в управляющие компании и становиться реальными дворниками, потому что времена сейчас хоть и суровые, но еще не настолько, чтобы трудоустройство было обязательным. Кашин лежал и думал об этом поколении дворников и сторожей, в котором ему уже было гораздо комфортнее, чем в любой редакции. Ему виделось голодное и честное интеллектуальное подполье, поющее свои песни, читающее свои тексты, празднующее свои праздники и однажды побеждающее сгнившую систему – другая Россия в чистом виде, именно та, которая нам нужна. Правда, если вдуматься, выходило, что шансов на ту другую Россию все равно будет больше не у дворников и сторожей, а как раз у тех недоносков, которые сейчас служат в пропаганде, но и после любой революции останутся востребованными специалистами просто потому, что они все эти годы работали и росли, а дворники со сторожами нет, и это обязательно окажется решающим аргументом, а с остальным справиться легко – да, работал в пропаганде, но сам писал только о погоде, а если не о погоде, то еще о чем-нибудь, о кино; а если воспевал президента – так ведь заставляли, вы что думаете, те, кого заставляли – они не жертвы? Жертвы, конечно, и все мы были под одной и той же железной пятой. Но и на эту тему Кашину думать совсем не хотелось. Если ты решил, что все будет хорошо – все и будет хорошо.
Смотрел на снег за окном. Диван мягкий, удобный.