Поздним вечером, когда в саду стало совсем темно, подполковник Коваль вернулся в дом. Включил свет в своем кабинете, одновременно служившем ему и спальней.

С улицы донеслись веселые молодые голоса. Среди них — и голос его дочери. Потом в гостиной зажегся свет и в дом веселой гурьбой ввалилась целая компания.

Минуту спустя дверь кабинета распахнулась, и на пороге появилась дочь.

— Привет, Пинкертон! Трудишься?

— Добрый вечер, Наташенька. Нет…

— Можно магнитофон? Не помешает?

— Опять танцы?

— Я пригласила ребят на чашку кофе. Купили торт. Будешь с нами? А вообще — ужинал? Я приготовлю что-нибудь.

После смерти матери тринадцатилетней Наташе пришлось стать хозяйкой дома. Первое время вдвоем им было тяжело, но понемногу все выровнялось, сгладилась, утихла боль утраты, и они уже привыкли к тому, что живут вдвоем и должны заботиться друг о друге. Наташа научилась хозяйничать и теперь, уже будучи студенткой, каждое воскресенье, если отец не уезжал в командировку, потчевала его своим обедом. В будни они обедали в столовой, а завтрак и ужин всегда готовили сами.

— Я ужинал, — улыбнулся Коваль. — Спасибо. Иди к друзьям.

Наташа крикнула ребятам: «Заходите!» — а сама, прикрыв дверь, подошла к отцу:

— Настроение на троечку?

— Настроение нормальное.

— По глазам вижу… Опять что-нибудь страшное?.. — Наташа не без иронии взглянула на отца.

— Отвяжись, щучка! — Иногда под настроение он называл ее так. Худощавая, как мать, длинноносенькая, она и на самом деле чем-то напоминала молодую зубастую щучку. — Ты, наверно, сама проголодалась, поесть тебе, как всегда, некогда. Нет, ты уже не щучка даже, а тарань настоящая. Смотри, исхудала-то как!

Коваль шутил, но в глазах его все же сохранялось выражение озабоченности, и поэтому Наташа не сводила с него пристального взгляда.

— Давай, давай, иди, иди! — сердито проговорил Коваль, поймав во взгляде дочери сочувствие.

— Ладно, не сердись. — Наташа выскользнула в гостиную, и, хотя плотно притворила за собою дверь, в кабинете Коваля все равно была слышна веселая джазовая мелодия.

Чем больше взрослела дочь, тем труднее было с нею Ковалю. И не только потому, что она становилась независимой, и если и нуждалась в опеке, то скорее в женской, материнской, а не отцовской. В детстве был он для нее непререкаемым авторитетом, а теперь все чаще замечал с ее стороны какое-то сочувственно-скептическое отношение и к его милицейской работе, и к нему самому. А между тем, что она знала о его жизни и о его труде? Возможно, оказывал на нее влияние кто-нибудь из тех юношей, которые бравируют своим скептическим отношением к милиции, а в минуту опасности первыми кричат: «Спасите!» Но в таком случае он сам виноват, что всегда ограждал дочь от всего, с чем сталкивался, и этим отгораживал ее и от себя, и от своей жизни, и от своих волнений, радостей и тревог.

Правда, несколько раз, в весьма общих чертах, он рассказывал Наташе о каком-нибудь незначительном деле, в котором удалось ему сразу разобраться, и тогда чувствовал, что дочь, естественно восставая против зла, гордится своим отцом. Но это случалось так редко, возможно, еще и потому, что Наташа называла его словами Маяковского — «ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный и призванный…». Какой смысл вкладывала она в слова поэта, Коваль не знал, но почему-то внутренне поеживался, когда дочь так подшучивала над ним. И снова замыкался в себе…

Наташа еще раз заглянула в его кабинет, но уже с чашкой кофе и куском торта на тарелке. Это показалось Ковалю обидным — неужели нельзя пригласить его в гостиную, к молодежи? Впрочем, он ведь сам отказался от этого. Едва Наташа ушла, подполковник отодвинул и кофе и торт на край стола.

Понемногу он успокоился, хотя назойливый горох джаза не только стучал в дверь, но и раскатывался во все стороны по комнате. Раньше эта музыка раздражала его. Однако со временем он привык к ней, и ритмика ее стала восприниматься им как естественная. Вот и сейчас он безропотно покорился легкой мелодии.

Мысли Коваля возвратились к делу Сосновского. Музыка словно сама по себе исчезла, он уже не слышал ни ее, ни хохота и шума, которые царили рядом…

Итак, в деле об убийстве Петровой сразу отпала версия о преступлении на почве ревности. Не было никаких оснований считать эту трагедию следствием случайной встречи Петровой с неизвестным насильником. Оставались загадочными отношения между погибшей и ее соседом по даче холостяком Сосновским.

Сосновский сказал: «Я любил ее…», и после этого признания замкнулся в себе. И как ни старались они с Тищенко расшевелить его, все было напрасно: он упорно молчал.

Муж погибшей, Иван Васильевич Петров, на вопросы о том, какие у них были отношения с соседом и не замечал ли он увлечения Сосновского Ниной Андреевной или ее повышенного интереса к художнику, сперва удивился и даже обиделся. Потом, подумав, сказал, что, возможно, Сосновский и мог быть неравнодушен к его жене, но что касается Нины, то даже смешно об этом и думать.

«Сосновский действительно несколько раз заходил к нам и приглашал нас к себе, — доверительно рассказывал следователю Иван Васильевич. — Просил жену позировать. Говорил, что, случайно увидев ее на опушке леса, понял свою творческую ошибку. Мол, пейзажи его были мертвы потому, что не оживляло их присутствие человека. Помнится, я возражал ему, ссылаясь на Шишкина и Левитана, у которых природа прекрасна и без человека. На это Сосновский отвечал, что у таких великих мастеров человек все равно чувствуется — он незримо присутствует, но, мол, такого таланта, как у классиков, у него нет, и ему трудно без человеческой натуры. Он уговорил Нину, и она несколько раз позировала неподалеку от дачи. Я не возражал, тем более Сосновский сказал, что его картина предназначается для какой-то большой выставки, после которой он подарит ее нам… Она и висит теперь у нас на даче. Можете на нее посмотреть. — Петров пожал плечами и добавил, помрачнев: — А любовь? Какая может быть любовь у такого зверя! — Коваль отлично помнил, как загорелись гневом глаза Петрова. — Его, подлеца, на пушечный выстрел нельзя было подпускать! Ох, как же все это страшно!..»

«А известно ли вам, — спросил Петрова Тищенко, — что накануне того рокового дня ваша жена несколько раз приезжала на дачу одна?»

«Впервые слышу».

«Зачем она могла приезжать, к кому?»

На эти вопросы управляющий трестом ничего ответить не мог.

Уже уходя, Петров вдруг остановился на пороге и, глядя на следователя с подозрением, спросил:

«А почему вы так упорно расспрашиваете меня о Нине и Сосновском? Неужели между ними что-то могло быть?! Это была бы двойная трагедия… — И, горестно покачав головою, закончил: — Как говорится, муж всегда узнает последним…»

Подполковник Коваль и следователь Тищенко немало времени уделили картинам Сосновского. Почти на каждой из них, созданных за последние четыре года, на фоне леса, реки или луга был изображен человек. В большинстве случаев — девушка, в которой угадывались те или иные черты Нины. Образ этой женщины одухотворял полотна Сосновского.

Но особенно поразила подполковника картина, подаренная художником соседям. Нина была изображена на ней крупным планом, лежала на том самом месте, где была найдена убитой, в той же позе, в которой умерла!

А следователя Тищенко полотно «В лесу» буквально ошеломило. Он даже не заметил, как тяжело опустился на стул Иван Васильевич, показывавший ему и Ковалю свою дачу, как всхлипывал, тщетно пытаясь сдержать рыданья.

Тищенко был охвачен неясным чувством, которое подсказывало, что именно в этой работе художника — разгадка преступления. Интуиция — туманная и необъяснимая — редко подводила его. Так, во всяком случае, казалось ему самому. Он верил, что интуиция непременно появляется у ученого, решающего трудную задачу, и внезапно, в какой-то миг озарения, обращает гипотезу в неопровержимую истину. Свойственна она и поэту, которому чудится, что к нему «снизошла» муза. Словом, есть у каждого, кто так или иначе связан с творческим поиском.

Следователю казалось, что в какой-то степени преступление он уже раскрыл. Он чувствовал, что в совпадении сюжета полотна, висевшего на стене, и картиной убийства есть глубокая связь и она приведет к разгадке души, охваченной неистовой страстью.

Эта страсть могла вспыхнуть во время любования женщиной, когда художник ее рисовал, и неожиданно для него самого взорваться насилием. Там же, на том же месте, в той же позе! Навсегда здесь и навеки такой: недосягаемой и в то же время подвластной ему и никому другому, кроме самой смерти!

Почти такое же впечатление произвела картина «В лесу» и на Коваля, который пристально разглядывал ее.

Но вскоре подполковник отогнал эти мысли. Даже в глубочайших уголках самой темной души не может таиться такой утонченный садизм. Разве только душевнобольной может придумать такое. Однако судебная экспертиза, которой был подвергнут Сосновский, признала его совершенно нормальным.

Отбросив страшную догадку, которая в первую минуту могла показаться открытием, подполковник обратил внимание на управляющего трестом, рыдавшего за спиной следователя. Коваль терпеть не мог мужских слез и недовольно сказал хозяину, что, мол, следовало бы держать себя в руках…

Подполковник и Тищенко покинули дачу Петрова и поехали электричкой в город.

Картина Сосновского долго не давала покоя Ковалю. Все время стояла перед глазами, покачивалась в зеркальных окнах вагона. Он не мог согласиться с Тищенко, который считал, что убийца, если это был все-таки Сосновский, сознательно привел Нину Петрову на то самое место, где во время позирования любовался ею, и убил ее в минуту, когда она по его просьбе расположилась как на картине. Но и Коваль допускал, что какая-то связь между полотном «В лесу» и фактом убийства, между Ниной Петровой как жертвой и художником как возможным убийцей — существует…

Задумавшись, Коваль не заметил, что музыка в соседней комнате умолкла и голоса Наташиных друзей доносятся уже с крыльца. Он поднял голову только тогда, когда дверь открылась и Наташа предстала перед ним.

— Пап, я провожу ребят.

Коваль посмотрел на нее отсутствующим взглядом, не понимая, о чем она говорит.

— Я прогуляюсь с друзьями.

За окном тяжело дышала теплая летняя ночь. У подполковника все еще стояла перед глазами картина Сосновского и убитая в лесу Нина Андреевна. Почему-то стало боязно отпускать сейчас Наташу. Взглянул на будильник — начало двенадцатого.

— Долго не задерживайся. Поздно уже.

— Я только до трамвая.

Коваль вышел следом за дочерью на улицу и, прохаживаясь около калитки, прислушивался к молодым голосам, которые, удаляясь, затихали в темноте…