Юрисконсульт позвонил Ковалю в конце дня и сказал, что у него есть новость.

Через полчаса подполковник был уже на квартире у Козуба.

— О, вы так оперативны! — приветливо встретил его хозяин. — Заходите, земляк, сюда, пожалуйста, в кабинет.

Он взял из рук Коваля его форменную фуражку и аккуратно пристроил ее на специальной полке в прихожей. Потом засновал по комнате, пододвинул гостю кресло и, сбегав на кухню, вернулся оттуда с большими матовыми фужерами и охлажденным сифоном газированной воды, который в тепле сразу запотел.

— Итак, дорогой подполковник, так вот сразу я вам ничего не скажу. Помучаю немножко. И хочу, чтобы сперва вы поделились своими успехами.

Худощавое лицо юрисконсульта светилось доброжелательством. Казалось, человек радостно предвкушает, как преподнесет гостю сюрприз.

Коваль кивнул и, опустившись в кресло, откинулся на спинку. Он был утомлен жарой и огорчен неприятным разговором с комиссаром.

Собственно говоря, ничего особенного не случилось. Просто начальник управления вызвал его и спросил о результатах розыска убийц Гущака, а он, Коваль, ничего определенного ответить не мог.

Кабинет у комиссара был почти такой же, как у него, только немного больше и лучше обставленный, с селектором; такие же окна на тихую улицу, где стояли развесистые липы и каштаны; та же старая липа, вершина которой виднелась из его окон, шелестела и здесь, и доносилось снизу то же самое урчанье автомобильных моторов и шорох шин по асфальту. Но воздух в этом кабинете был иной — он словно был наэлектризован.

Широкое лицо комиссара не выражало никаких эмоций. Только в глазах его, когда он поднимал голову и смотрел на Коваля, был холод.

Они начинали службу вместе, молодыми офицерами, и Коваль совершенно спокойно относился к тому, что бывший его товарищ опередил его и по службе, и по званию. Комиссар, в свою очередь, уважал Коваля и никогда не позволял себе повысить на него голос, даже под горячую руку, но иногда подполковнику казалось, что начальник управления, как и многие люди, не любит свидетелей своего продвижения и роста. Как-то в дружеской беседе комиссар сказал ему: «Нет, Дмитрий Иванович, начальник управления — это не старший сотрудник, не просто начальство — это уже политический деятель. Он своими действиями и решениями влияет на ход государственных дел. А вам нужно думать о делах практических».

Коваль не мог с этим согласиться, потому что считал, что каждый работник милиции, от рядового и до комиссара, является представителем государства и в силу этого делает политику, но возражать не стал, понимая, что комиссар хочет поставить его на место.

На этот раз снова зашла речь о политике, и начальник управления заметил, что убийством репатрианта интересуется общественность и что уже вроде бы за границей все стало известно, и поэтому от него, Коваля, ждут результатов в кратчайший срок.

Сидя у Козуба, подполковник на несколько секунд смежил веки, как бы отгоняя неприятное воспоминание.

— К сожалению, Иван Платонович, ничего утешительного.

— Тогда, может быть, отложим разговор. Вид у вас утомленный.

Подполковник отрицательно покачал головой.

— Малость подзаправитесь?

— Спасибо, нет. Так что у вас за новость?

— Одну минуточку. Диву даюсь, как только сохранилось… — Козуб принялся рыться в старых папках. — У меня свой архив, персональный — и вдруг… глазам не поверил!.. — И юрисконсульт протянул подполковнику листок папиросной бумаги, на котором расплылись жирные буквы типографского шрифта.

Это была листовка партии социалистов-революционеров, где, в частности, говорилось, что из Резервного банка бывшего Кредитного общества большевики вывезли все ценности.

— М-да-а, — протянул Коваль, прочитав листовку и выбирая глазами место на столе, куда можно было бы ее положить, будто боялся запачкать полированную поверхность. У него даже появилось желание вымыть руки. Он достал носовой платок и обтер им пальцы — словно после прикосновения к трупу.

Юрисконсульт внимательно следил за каждым его движением.

— Время было чрезвычайно сложное, — сказал Козуб. — Без объединения рабочих и крестьян, а также всех республик невозможно было создать надежную экономику, избавиться от разрухи и голода, оградить себя от притязаний мировой буржуазии. Помню популярную тогда притчу об отце, который перед смертью созвал своих сыновей и предложил им сломать веник. Когда никто из них не смог этого сделать, отец посоветовал развязать веник и каждый прутик сломать отдельно. Словом: союз серпа и молота и союз республик. А врагам все это, естественно, не нравилось.

— Как эта листовка у вас сохранилась?

— Можно сказать, чудом. Затесалась между бумагами, попала под скрепку и пролежала столько лет! И так же случайно нашлась. Словно специально ждала своего часа, — улыбнулся Козуб.

— А почему же к делу об ограблении банка ее не приобщили? Это ведь не единственный экземпляр.

— Конечно, не единственный. Таких листовок эсеры напечатали много.

— Странно, странно… — продолжал Коваль. — Этот документ придает делу совершенно иной оборот.

Козуб воспринял эти слова подполковника как обращенный к нему вопрос.

— Почему не приобщили? Мне сейчас трудно сказать — почему. В то время я, наверно, не все еще понимал. Во всяком случае, в большой политике не очень-то разбирался. А сейчас подробностей вспомнить не могу — как и почему. Кажется, какое-то начальство не захотело придавать этой истории такого значения, а решило ограничиться розыском банковских ценностей. Ну, а ценностей, как вы знаете, мы не нашли, потому что либо погибли, либо эмигрировали все участники преступления. Вот и закрыли дело. И сейчас, боюсь, вы ничего не найдете. Во всяком случае, мне лично так кажется. Деньги эти давно уже пущены по ветру во всяких Канадах.

Вечерело, но еще жаркое солнце заглядывало в кабинет, и юрисконсульт пригласил гостя на просторную веранду, заросшую диким виноградом.

Коваля листовка озадачила. Когда новое событие, новый факт или предмет хоть немного изменяют установившийся ход мыслей, к которому человек привык, необходимо какое-то время для переоценки ценностей, и в голове происходит увязка старых и новых представлений. Что-то в этом роде ощутил и Коваль, хотя листовка и не перечеркнула его предыдущих умозаключений, а лишь придала им более определенное и точное направление.

Представил себе свою схему, над которой засиживался вечерами. Листовка не уменьшала число неизвестных. Наоборот. Но она пробуждала новые вопросы, которые могли натолкнуть на решение главной задачи: кто и зачем убил Андрея Гущака.

В голове подполковника вопросы эти выстраивались и систематизировались, и он чувствовал, что разгадка словно витает в воздухе. О чем бы он ни думал: о том, почему так внезапно сошел с ума Апостолов, или почему банда Гущака была уничтожена полностью, кто навел на нее милицию, или о том, почему инспектора Решетняка не отдали под трибунал за связь с врагом — это было бы вполне естественно, время-то было суровое, и такое не прощалось никому, особенно когда речь шла об интересах государства! — ответы, казалось, бабочками порхали перед глазами: только руку протяни — и хоть одну, а непременно поймаешь или она сама, в конце концов, опустится на твою ладонь. Но стоило подполковнику попытаться положить ключ от тайны в карман, как тут же выяснялось, что ключа-то и нет, а есть только мираж, фата-моргана.

Козуб вежливо молчал, давая Ковалю возможность углубиться в себя.

«Но чего-то не хватает, чего же, чего же, чего?..» — думал подполковник.

— Иван Платонович, — заговорил он наконец, — вы хорошо помните год двадцать второй?

— Да.

— Я знаю то время только по литературе и кино.

— В жизни бывают нюансы, которые при отображении теряются. Никакое произведение не передаст полностью аромата времени хотя бы потому, что это всего-навсего произведение. Во всяком, если можно так выразиться, сотворенном творении есть заданность и искусственность. Ни запаха, ни вкуса не пересказать. Помню дух подъема и экзальтации, царивший в те годы. С одной стороны — холод, голод, развалины, сыпняк, смерть; с другой — просветленные лица, вера, благодаря которой черный сухарь кажется белым караваем, а раны, полученные в боях с классовым врагом, почетны, как ордена. Много было создано знаменитых песен: «Варшавянка», «Марсельеза», «Наш паровоз», «Смело, товарищи, в ногу!» — в этой песне есть слова, которые очень точно передают настроение тех лет: «Смело мы в бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это!» Фанатизм был такой, что даже смерть за идеалы воспринималась как награда. «И как один умрем в борьбе за это!» Для кого же тогда «новый мир строить», если все умрут? Алогично? Но именно в этой алогичности и заключалась вся логика!

— Ограбление банка Апостолова произошло перед Всеукраинским съездом Советов. Листовка распространялась в эти же дни?

— Да.

— А вы во время съезда где были?

— О! Тоже на съезде. Конечно, не делегатом, а в охране. Но имел доступ в зал.

Глаза Коваля говорили о том, что усталости он совсем уже не ощущает. И о чем-то еще. Но Козуб не мог понять, о чем именно.

— Поделитесь, Иван Платонович, своими впечатлениями.

— Гм. — Козуб протянул руку и сорвал виноградный лист. — Молодой, глупый был, Дмитрий Иванович, не понимал, что нахожусь на высоком гребне истории. — Юрисконсульт смял лист и выбросил его за окно. Помолчал. — Зима была неустойчивой — то мороз, то оттепель, то метель. Около театра, где должен был проходить съезд, несмотря на холод, с самого раннего утра толпились люди. Много пришло представителей рабочих собраний, бедняцких союзов. Одни пожимали делегатам руки, другие провожали их восторженными взглядами. Делегаты держались с достоинством, но просто. В зале не было пышных украшений. Обстановка была деловая. Открыл съезд председатель ВУЦИКа Григорий Иванович Петровский. Потом стоя пели делегаты «Интернационал» и «Завещание» Шевченко. Доклад о деятельности правительства УССР сделал Михаил Васильевич Фрунзе. Я стоял за сценой, почти что рядом с президиумом, и хорошо видел его энергичное лицо. Некоторые цифры меня поразили — до сих пор помню: в двадцать первом году голодало на Украине пять губерний, тридцать восемь уездов, а уже в двадцать втором году голод пошел на убыль. Запомнилось из доклада уполномоченного наркомфина, что экономика республики крепнет, в октябре этого года Украина получила от РСФСР помощь в размере двадцати четырех триллионов рублей. А вот в этой гнусной листовке, — он приподнял листок и снова бросил его на стол, — говорилось, что не мы получаем помощь из РСФСР, а наоборот… Вот и все. Больше по этому делу добавить не могу ничего.

— Записано с ваших слов верно, — произнес подполковник фразу, которой обычно заканчивается протокол допроса, и оба рассмеялись.

— Вы все-таки устали, — сказал Козуб, — а я вас политикой пичкаю. Давайте немного отдохнем. Вспомним нечто другое. Я, знаете ли, познакомившись с вами, как-то особенно остро ощутил, что значит землячество. Ночь не спал — все вспоминал и вспоминал. И обидно стало, что так незаметно, уйдя в дела, ни разу не оглянулся на свое детство, на молодость. Сейчас уже нет ничего для меня на Ворскле: родители умерли, в доме нашем чужие люди живут, друзей разбросало по белу свету. Только и всего, что прочтешь родное название где-нибудь в книге или в газете. Ох, и взволновали же вы мою душу, Дмитрий Иванович, — продолжал юрисконсульт, — всколыхнули во мне множество воспоминаний. Даже песни слышатся. Помните: «Ворскла — рiчка невеличка, тече здавна, дуже славна, не водою, а вiїною, де швед полiг головою». — Козуб вздохнул. Помолчав, добавил: — Но все воспоминания обрываются на гражданской войне, на нэпе… Примерно до двадцать шестого я хоть раз в год домой ездил. А с того времени не был совсем. Говорят, немцы сильно разрушили наше местечко, захирело оно.

— Процветает, — возразил Коваль. — Теперь это не только сельскохозяйственный район, но и промышленный. За Ворсклой кирпичный завод построили. Нефть нашли. Новостройки. Вот только Колесникову рощу в войну на дрова порубили. Жаль.

— Вспоминаются некоторые фамилии. Как сквозь сон. Был такой аптекарь Краснокутский. Учителя из бывшего уездного коммерческого училища — Пузыренко, муж и жена, он химию преподавал, а она — язык и литературу. Потом темноволосый, высокий, завшколой, фамилии не помню…

— Терен, — сказал подполковник. — Хотите, расскажу вам о его сыне Ярославе, танкисте?

— Сына не знал. Помню, что жил этот завшколой недалеко от моих родителей, у Красных казарм. А сына не припоминаю.

— Я с ним в одном классе учился, — сказал Коваль. — Это был близкий мой друг.

— Был?

Подполковник Коваль рассказал историю Ярослава Терена, который погиб, освобождая от фашистов родное местечко. Солнце тем временем спряталось за дома, и на веранде сплелись, перепутались тени.

— Дмитрий Иванович, — торжественно произнес Козуб, — уж коли земляки мы с вами и одними тропинками сызмалу ходили, рассчитывайте на меня. Особенно в этом деле. Если что нужно, чем смогу — помогу.

Коваль внимательно посмотрел на него.

— Что ж, спасибо, — сказал он. И, немного подумав, добавил: — Если вы не возражаете, давайте соберем у вас всех причастных к этому делу. И поговорим откровенно. Пожалуй, пришло уже для этого время.

— А потом вырвемся наконец и махнем на Ворсклу. На недельку хотя бы.

Коваль только вздохнул, и это можно было понимать по-разному.