Просторный актовый зал бывшего церковно-епархиального училища был полон людей. Сюда принесли из классов парты, скамьи, которые были привезены для школьников из особняков и кулацких усадеб, но их не хватало, и люди терпеливо толпились в проходах, стояли вдоль стен. Здесь должна была состояться чистка милиции от тех, кто примазался к новой власти. Каждый работник милиции, независимо от должности, представал перед гражданами молодой рабоче-крестьянской республики, перед жителями своего города или односельчанами, чтобы вместе с комиссией по чистке услышать все, что скажут о нем люди.

На чистку пришли и рабочие с городской окраины, и крестьяне-бедняки из ближайших сел, и сочувствующие, и враждебно настроенные обыватели. Немного было только интеллигенции — несколько почтовых служащих и учителя. Под ногами взрослых сновали заразившиеся всеобщим возбуждением малыши, кое-где пристроились за партами старшие школьники, которые восторженно разглядывали вооруженных милиционеров, не очень-то понимая, что же это происходит в их школе. Несмотря на громкие ребячьи голоса, на болтовню кумушек, которые швыряли подсолнечную шелуху прямо под парты, в зале была атмосфера и языческого праздника, и суда, и торжественного зрелища.

На сцене, наскоро сколоченной из горбылей, в отличие от приподнятого настроения зала, царило строгое спокойствие. За столом, накрытым красной скатертью, вполголоса переговаривались, листая бумаги, члены комиссии. Наконец председатель Колодуб, одетый в новую военную гимнастерку, поднялся и, взяв в руку школьный звонок, потряс им над головой. И сразу стало так тихо, словно все почувствовали себя школьниками.

Чистка началась.

Алексей Решетняк сидел в углу, посматривая в зал и на сцену. За себя был он спокоен. Происхождение — бедняцкое, с малых лет батрачил, непьющий. Люди? Люди ничего плохого не скажут. Разве только те, которых брал он к ногтю. Но это ведь или кулаки, или уголовные преступники, классовый враг, который права голоса не имеет. С работой вроде бы справляется. Хотя и не учился почти, а самой жизнью научен разбираться, где красное, а где белое. В облавах, в бою за чужие спины не прятался…

Одно беспокоило: оторвали от работы, когда каждая минута дорога. Не думал, что банда, две недели назад окруженная и целиком уничтоженная в глухой Вербовке, окажется той самой шайкой грабителей, которая долго выскальзывала из рук. Из трех десятков бандитов, которые отчаянно защищались и, не рассчитывая на пощаду, дрались до последнего, не осталось в живых никого, кроме одного, мертвецки пьяного. Он признался, что принимал участие в ограблении банка, но в ту же ночь был убит при попытке к бегству, и концы загадочной истории снова ушли в воду.

Очень уже подозрительным представлялось это полное уничтожение банды, которая все время так ловко скрывалась, и что даже единственного человека, который случайно уцелел и наверняка кое-что знал, — может быть, и место, где спрятаны вывезенные сокровища, тоже не удалось сберечь.

Утром инспектору Решетняку сообщили, что в Коломаке пойман Апостолов, но он вроде бы не совсем в себе: ходит раздетый по селу и поет песенки. При задержании сопротивления не оказал и сегодня будет доставлен в город. А тут — «чистка»!

Решетняк с надеждой посмотрел на соседа, как всегда щеголеватого и подтянутого инспектора Козуба. Те полмесяца, пока Решетняк лежал раненый, товарищ занимался делом ограбления банка, разыскивал Апостолова и бандитов. Не терпелось поскорее самому вернуться к этому делу. И хотя Решетняк следил за тем, что присходило на сцене, хотя и слышал, что рассказывали о себе проходившие чистку, но мысленно он уже вел допрос Апостолова, обдумывая ключевые вопросы.

Тем временем перед комиссией предстал милиционер, которого журили за пристрастие к спиртному. Это была колоритная фигура: в широких галифе, похожих на шаровары, в расстегнутой на груди косоворотке, подпоясанный витым поясом с кистями, длинноусый, он немного покачивался, хотя ноги его были широко расставлены, и почему-то напоминал всадника, привязавшего своего скакуна к коновязи и как бы между прочим, на одну минуту забредшего на сцену.

— Значит, выпиваете? — строго спросил председатель комиссии. — А разве к лицу представителю рабоче-крестьянской милиции пьяным ходить? Ваша задача бороться с этим злом, которое осталось от капитализма. Кулаки спаивают самогоном бедняков, чтобы потом пьяных продавать мировой буржуазии. А сколько пудов хлеба, сколько картофеля, свеклы, сахару уходит на сивуху!

— Да разве я пью? Раз в год. Да и не самогон, одну монопольку, — оправдывался милиционер.

— Не имеет значения! — выкрикнула перетянутая ремнями бывшая политкаторжанка, член комиссии от губпарткома, Леонтьева.

— Как так «не имеет значения»? — искренне возмутился милиционер. — А доход государству? На оборону! Против всяких Антантов! Вы не пьете, я не куплю, дохода не будет. А зачем же ее тогда выпускают? Я не жалею своей пролетарской копейки.

В зале засмеялись.

Решетняк подумал, что если он докажет участие Апостолова в ограблении, то, скорее всего, удастся узнать и где спрятаны ценности. А ведь там — золото, твердая валюта. Сколько голодающих можно будет спасти от смерти, сколько детей! Из подпольной листовки известно, что это не просто грабеж, а провокация, направленная на подрыв доверия советских народов друг к другу и осуществленная совместно эсерами и украинскими националистами. И надо, чтобы это стало известно людям. Со слов Клавы он знает, как начиналась эта акция, знает о тайной ночной встрече в банке.

Клава! Он все время думает о ней и хотя и ненавидит бывшего банкира, но, когда будет его допрашивать, небось не раз вспомнит, что это Клавин отец. Если бы сама Клава помогла добиться от преступника правды!.. Решетняк вздохнул. Он так глубоко задумался, что не услышал, как назвали его фамилию.

— Заснул на чистке? — толкнул его в бок Козуб. — Тебя вызывают!

Слегка опираясь на палку, Решетняк поднялся на сцену, обвел взглядом зал. Странно, как он раньше не заметил: в первых рядах сидело несколько бывших подследственных и их родственники. Вот — Журбило, отбывший год в тюрьме за конокрадство, рядом — спекулянт Карамушкин, чудом спасшийся от суда, а подальше — брат нэпмана Могилянского, того самого, которого Решетняк разоблачил как хозяина «меблированных комнат», тайного гнезда разврата, и который тоже получил срок. Ну, в конце концов, чистка открытая, кто угодно может прийти.

Он начал рассказывать свою биографию. Теперь вылетели из головы и Апостолов, и Клава, и все, о чем он только что так сосредоточенно думал. Теперь он словно остался наедине с самим собою, заглянул в себя. На самом деле, все ли в нем правильно, по-рабочекрестьянски, по-революционному? Наверно, чистка для того и бывает, чтобы повнимательнее посмотрели на тебя товарищи. Со стороны-то виднее. Говорил неторопливо, каждое слово взвешивал. Хоть и успокаивал себя — все равно волновался.

О работе, о служебных делах председатель комиссии Колодуб не спрашивал — работа милицейская не такова, чтобы в нее на людях вдаваться. Только поинтересовался:

— А дело, которым сейчас занимаетесь, до конца доведете?

— Обязательно, — твердо ответил Решетняк. — Как известно, это не только грабеж, а акция классового врага. Имею новые данные, которые позволят найти конкретных участников преступления. — Колодуб одобрительно кивнул.

Члены комиссии — женщина из губпарткома и начальник милиции Гусев — тоже интересовались не столько работой, сколько биографией, более подробно, чем он рассказал, поведением в быту и заявлениями присутствующих. И неудивительно: начальник-то о работе Решетняка знал сам, а Леонтьева, весь чахоточный вид и лихорадочный блеск глаз которой свидетельствовали о том, что она, как факел, сама горит в пламени событий, сидела прямо, строго, как неумолимая Фемида, и, по всей вероятности, думала только об одном — о преданности революции.

Все шло хорошо. Нервное напряжение у Решетняка спадало, и он уже готов был вернуться на свое место, когда неожиданно из передних рядов спросили:

— А ты расскажи, как печенки в пролетарской милиции отбиваешь!

Слова эти повисли в воздухе над самой головою Решетняка, в тишине, которая, как показалось ему, сразу сгустилась. Успел глянуть на того, кто спрашивал, и отметить про себя: «Журбило…», выкрик все еще висел над головою, как дамоклов меч.

— Это правда, — поднялся с места Карамушкин, — есть жертвы, есть свидетели.

Мгновенное оцепенение зала исчезло. Кругом зашумели, закричали. Кое-кто с любопытством уставился на Решетняка.

Звонок в руке председателя ножом рассек шум.

— Тише! — И, обращаясь к Журбиле, председатель попросил: — Расскажите комиссии все, что знаете.

Худой светлоглазый парень с медленными движениями и тихим голосом — вроде бы и не похожий на конокрада — поднялся и, стыдливо озираясь в зал, произнес:

— Бил. Когда поймали. И на следствии. Не так скажешь, как ему хочется, — сразу в ухо. Или в печень. Если пролетарий, беззащитный, значит, и отлупить можно. Как при старом режиме.

Журбило и сейчас чего-то боялся, это было видно по тому, как бросал трусливые взгляды то в зал, то на сцену, а на Решетняка не смотрел.

А у того горло свело. Ложь, злые козни, особенно когда сваливаются они на человека как снег на голову, имеют в первую минуту такую силу, что и богатыря с ног свалят. Хотел Решетняк крикнуть на весь зал, что не только Журбилу, а и вообще никого и никогда пальцем не тронул, а этот — конокрад, отсидел год, а теперь мстит. Но не смог не то что крикнуть, а и сказать-то громко не сумел, только едва пошевелил губами:

— Неправда.

Его услышали.

— Ох и брехун этот Володька Журбило! — закричал кто-то из зала.

— У меня свидетели есть. И справка. До сих пор печень болит, — завозился Журбило, ища бумажку.

— Да не слушайте его, товарищи комиссия! — поднялся пожилой человек. — Ему печенку еще при царе за конокрадство люди отбили.

— Мы обязаны принимать во внимание заявление каждого, кто не является классовым врагом. А там разберемся, — ответил Колодуб и спросил: — Есть ли еще заявления, вопросы?

— Спросите представителя художественного класса, как над ним Решетняк издевался. Об этом даже газета писала! — подлил масла в огонь Карамушкин. — Вот он, здесь, пролетарский художник Иващенко!

Решетняк почувствовал, как лицо его покраснело. Иващенко вскочил сразу, — теперь был он не в сандалиях и римской тоге, которая когда-то сбила Решетняка с панталыку, а в обычном костюме, сшитом из материи, похожей на брезент.

— Безобразие! — закричал Иващенко. — У меня нет никаких претензий к гражданину Решетняку. Это провокация!

Его успокоили. Решетняк знал, что и на самом деле газета писала, как он задержал полураздетого художника, изображавшего древнего римлянина. Но имелась в виду всего только анекдотичность этого случая.

— Есть вопрос, — поднялся с передней скамьи брат Могилянского.

Решетняк смотрел в зал и уже не мог различить отдельные лица. Все подернулось зыбкой пеленой, которая покачивалась перед глазами, то отступая от какого-нибудь лица или фигуры, то снова застилая весь зал. Наверно, сказалась большая потеря крови, которую нелегко было компенсировать голодным пайком, да еще разделенным на двоих.

— Пусть скажет, сколько у его отца, Ивана Решетняка, батраков, за что его отца голоса лишили и как он сам в милицию пролез.

Это был запрещенный удар. Решетняк поднял руку, пытаясь сдержать шум. Он все понял: на него организована атака. Атака внезапная и стремительная. Но он ответит ударом на удар.

И вдруг он снова увидел всех. Увидел лица. Лицо брата Могилянского, которое, казалось, уже торжествовало победу. И почувствовал, как становится сильнее, как напрягается все его тело. Словно перед боем.

— Это атака классового врага, — бросил он в зал громко и четко. — Но враги не выбьют меня из седла. — И обращаясь к комиссии: — У нас полсела — Решетняки. И само село тоже Решетняки называется. Иванов Решетняков — пятеро. Но мы не родственники, а чужие. Есть и лишенец Иван Решетняк, он мельницу имет, батраков. Он — Иван Фомич, а моего деда Николаем звали, отец мой — Иван Николаевич. Это проверить очень легко…

— Как вы попали на милицейскую службу? — спросил председатель комиссии.

Решетняк рассказал, что сначала в самообороне села был назначенный комбедом его отец, а потом на собрании и его самого выбрали. После ликвидации выборной милиции пошел служить в уезд.

Кто-то с места начал хвалить Решетняка, вспомнил о его смелости и решительности в бою, о ранениях, но Леонтъева, сверкнув глазами, остановила оратора:

— Здесь не ангельские крылышки раздают, а чистят!

— А что касается заявления товарища Решетняка об атаке классового врага, — поднялся председатель комиссии, — то мы разберемся, кто классовый врага, а кто нет, кто служит врагу по несознательности, а кто просто-напросто примазался к рабоче-крестьянскому делу. В этом наша задача.

— По-моему, нэпманов Могилянских и так видать, разбираться тут нечего, — не удержался Решетняк.

— А мы сейчас не Могилянских чистим, а вас, — строго заметил председатель.

Решетняк умолк, чувствуя, как обида застилает туманом глаза, как снова дурманится голова и исчезает зал. И вдруг сквозь белую мглу, сквозь круговращение лиц услышал:

— Не будьте мальчиком с бородой!

Он встрепенулся. Кто это сказал? Или ему послышалось, показалось? С трудом сдержал дрожь в руке, которой опирался на палку, — теперь уже не легко, а тяжело, напрягая зрение, обвел полупрояснившимся взглядом зал, словно высматривая нужного человека, потом оглянулся на комиссию.

Ближе всех к нему сидела Леонтъева. Нет, голос был мужской. Потом — Колодуб, который уже сел и что-то отмечал в списке. И наконец — худощавый, с запавшими от постоянного недосыпания и недоедания щеками, нервозный начальник милиции, Гусев.

В зале снова начался шум, и Решетняк, хромая, сошел со сцены.

Инспектора Решетняка из милиции вычистили. То ли потому, что Журбило представил медицинскую справку о своей «отбитой» печени, то ли из-за поступившей на Решетняка анонимки об аморальном поведении и связи с дочерью классового врага, подследственного Апостолова, хотя он, Решетняк, жил уже в коммуне, оставив Клаве свою комнатушку (кстати, и это тоже было поставлено ему в вину), но как бы то ни было — вычистили.

Он еще два дня ходил на работу, передавая дела инспектору Козубу, рассказал ему, что знал от Клавы, поделился своими подозрениями, а потом уехал в село, к родителям.