Тени над Латорицей

Кашин Владимир Леонидович

I

В ночь на шестнадцатое июля

 

 

1

Павел вспоминает все так отчетливо, словно это было вчера…

Вот идут они по улице. Апрель. Таня одета в светлый комбинированный плащ из искусственной кожи. А на его куртке неисправна «молния», и он, проклиная все на свете, который раз с трудом и подолгу застегивает ее, а она снова и снова расползается в одно мгновение. В конце концов приходится бросить это безнадежное занятие. Куртка нараспашку — и бог с ней, так даже приятнее: весенний холодок охватывает его, и от этого становится весело и озорно.

Таня без умолку рассказывает какие-то смешные истории, перепрыгивая через лужи и все время поглядывая по сторонам. Конечно же ей хочется знать, нравится ли прохожим ее плащ.

«А он такой лохматый, физиономия сизая от бритья, и сопит, сопит. Представляешь, жалобно так говорит: «У меня аденоиды, совсем дышать не могу». А я ему на полном серьезе: «Вы горящую спичку засуньте в ноздрю, все волоски сгорят — и сразу легче станет!»

Да, с нею не соскучишься! На весь вечер хватит.

— Рядовой Онищенко!

…Павел тряхнул головой, очнулся от воспоминаний. Голос сержанта Пименова был негромким, но в нем звучали сердитые нотки.

Онищенко невольно вперил взор в ночную мглу и сжал автомат.

Однако окрест не было никаких признаков чепе. Дышала истомою теплая украинская ночь. Над Тиссой дремали кусты и деревья, увитые и опутанные диким виноградом и поэтому похожие на богатырские шапки или головы. Акации, клены и грабы даже днем едва виднелись из-под густой виноградной листвы, а сейчас и вовсе утонули в сплошной черноте леса.

Глядя на эти живые курганы, на причудливые тени, которые отбрасывали они при лунном свете, Павел вспомнил пушкинского Руслана, сражавшегося с огромной головой богатыря.

— Спишь на ходу? — спросил сержант.

Павел промолчал.

— Гляди в оба! — сказал Пименов, кивая на увитые виноградом деревья. — Здесь для нарушителя лафа!

Пименов, который все время шел впереди и как старший наряда особенно внимательно рассматривал взрыхленную контрольно-следовую полосу и чутко вслушивался в равномерные всплески воды у берега, и представления не имел о том, что терзает душу рядового Онищенко.

Молодой пограничник подумал: «Руслан дрался с одной головой, а здесь их десятки. Но легче управиться с сотней сказочных чудовищ, чем разобраться с одной Таней. Своенравная девушка, способная на неожиданные поступки и на всякие выдумки…»

«А когда мы выходили с ним из самолета…»

«Таня, — сказал он ей тогда, — все, что слушаю вот уже три часа, очень оригинально и интересно. Но извини, пожалуйста, нет ли у тебя другой записи? Более содержательной?»

Нет, не надо было ему это говорить. Она надулась.

«Если месье настроен вести в такую погоду умные разговоры, я посоветовала бы ему отправиться в клуб, там он найдет для себя сколько угодно духовной пищи. Впрочем, надеюсь, он еще не окончательно потерял веру в мои скромные силы… Смотри, вон там, впереди — белая линия. Вон там, на асфальте, видишь, очерчено мелом?..»

«Вижу… Тань, я не хотел тебя обидеть, но у меня от смеха уже челюсти болят. Дай им отдохнуть».

«Мужчина, не перебивай!.. Так вот, как только я пересеку эту линию, стану другой — хочешь эксперимент? Не спорь — хочешь! Итак, — произнесла она торжественно, — метаморфоза двадцатого века! Смертельный номер. До черты осталось шагов пятнадцать… четырнадцать… пять… три… Гаснет свет, грохочут барабаны, дети теряют сознание…»

Они уже стояли у самой черты. Павел пожал плечами, засмеялся и вошел в «зону».

Таня шагнула следом за ним. Лицо ее в одно мгновение стало серьезным, даже печальным. Павел с удивлением заметил, что между бровями появилась у нее морщинка. Переход был такой резкий и неожиданный, что у него перехватило дыхание. Перед ним стояла другая, какая-то постаревшая, чужая Таня. Он словно впервые увидел ее.

«Павел, — произнесла она ласково, словно боясь обидеть его, — я прошу простить меня за все цирковые номера — те, что были, и те, что будут. Мне иногда трудно объяснить свои поступки. Возможно, просто хочется быть легкой в обществе и вообще казаться проще, чем на самом деле. Я не знаю, что именно тебе нужно…»

«Ты мне нужна такая, — уверенно начал Павел, — такая, как ты есть… А ты…»

«Хорошо. Если так — скажу тебе все. Жалко, времени мало — у перехода я выйду из «зоны».

«Тогда лучше постоим».

«Нет, я долго не могу… — Голос ее вдруг стал жестким, злым. — Я с детства завидую людям, которые умеют молчать, умеют терпеть рядом с собой людей более заметных, умеют не терять достоинства и уверенности в себе, одеваясь просто и немодно, — я завидую их силе духа. Завидую, но быть на их месте не хочу. Я требую внимания. Внимания — любой ценой! Я презираю тех, кто не требует внимания к себе. И восхищаюсь ими. За то, что они могут не нападать первыми. Пока все. Впрочем, я еще успею прочесть тебе строки, которые люблю, и мы больше никогда не вернемся к этому разговору».

Она прочла неизвестные Павлу стихи. Потом они спустились в подземный переход. Молча перешли на противоположную сторону улицы.

«Мне пора, — с веселостью, которая опять-таки была неожиданной, сказала Таня. — А ты иди и ешь свои антрекоты». Павел не успел опомниться, как она была уже на подножке троллейбуса. Странно: собирались ведь поехать еще в Гидропарк…

Видел, как прошла вперед по салону, даже не повернув голову к окну.

Троллейбус гулко хлопнул створками двери и покатил вперед.

Целую неделю после этого он не мог ее найти. Где она была все это время, не знает Павел до сих пор.

…Так было. А сегодня он, молодой воин, впервые заступил на пост, впервые встал на охрану государственной границы. Наряды на самой заставе — уборка помещений, работа в подсобном хозяйстве — все это осталось позади, и он вздохнул с облегчением, когда осознал себя настоящим пограничником. И, отправляясь в свой первый ночной дозор, почувствовал, что военная служба началась для него по-настоящему и ничто не изменится в его жизни на протяжении двух лет.

Понимая, что служба в армии — необходимая и естественная обязанность каждого юноши, он все же внутренне запротестовал, когда сам оказался в жестко регламентированной обстановке пограничной заставы.

И надо же! — произошло это как раз в то время, когда они с Таней приблизились к разрешению самой главной проблемы. Хотя, по правде говоря, все казалось им тогда самым главным. И кто знает, когда смогли бы они разобраться во всем до конца…

Первые дни службы для любого новичка — не пряники с медом. Но если ты еще думаешь, что судьба не вовремя одела тебя в шинель, тогда и вся служба — два года — покажется нескончаемо длинной.

Перед глазами Павла все время проплывали разные картины, главными героями которых были они с Таней. Эпизоды их жизни, в которых все было известно наперед, несмотря на это, казались интересными.

Таня теперь всегда была с ним: на спортивной площадке оценивала его ловкость, в тире маячила рядом с мишенями, и вряд ли это помогало ему метко стрелять. Наверно, только на кухне не мешало ее присутствие, а ему частенько выпадал такой наряд. Чистить картошку или мыть бачки — разве найдется более женское дело! Делал его Павел механически, предаваясь воспоминаниям, пока старший по наряду или повар не кричал ему в самое ухо: «Онищенко, не бросай кожуру в котел!»

В любую минуту он мог подумать: «А что сейчас делает Таня? Где она? С кем? Сколько парней около нее увивается? Одного отвадит, другого, а третьего… А может быть, третий сам будет холоден с ней?..»

Он скучал не только по ней, но и по друзьям, и по своему двору, который казался ему когда-то несуразным, неприветливым, а теперь — милым и уютным. А родное метро! Вдыхая чистый и душистый лесной воздух, он мечтал снова захлебнуться скипидарным запахом подземных станций.

— Онищенко! — опять сержант. На этот раз свистящий шепот. — Смотри на контрольно-следовую полосу!

Павел оторвался от воспоминаний, посмотрел на темную с редкими прогалинами стену кустарника, мимо которой шли они — два пограничника, на остроконечные тени высокого камыша, пиками перечеркнувшие контрольную полосу.

Рядовой Онищенко недолюбливал Пименова.

Как всякого новичка, в первые дни службы тянуло Павла к бывалым солдатам. Он искал друга, который был бы и духовно сильнее и умнее его, чтобы можно было бы посоветоваться и получить поддержку в трудную минуту. Заметив, что особым уважением пользуется Пименов как человек прямой и справедливый, порой даже во вред себе, Онищенко потянулся к нему.

Однажды, когда на душе было очень тоскливо, он решил поговорить с сержантом откровенно, рассказать о Тане, о том, как трудно ему на заставе… Но, выбрав подходящую минуту, когда Пименов был в казарме один, неожиданно растерялся, подумав, что с сержантом делятся своими незадачами все и, наверно, рассказывают ему о своих подругах такими же словами, какими он сейчас собирается говорить о Тане. Нет, ему очень не хотелось, чтобы Таня в глазах сержанта, даже в мелочах, была похожа на других. Это удержало его, к Пименову он не подошел. И как ни странно, а с тех пор невзлюбил сержанта именно за то, что не осмелился открыть ему душу. Понимал, что это несправедливо — ведь Пименов-то ни в чем не виноват! — но неприязни своей побороть так и не смог.

Когда-то в Киеве он иногда сердился на свою Таню… И теперь, среди лесной тишины, всплывали в памяти обрывки их разговоров. Охватывали сомнения, был ли он к ней справедлив, понимал ли всю сложность ее характера, помог ли ей хоть раз расслабиться, отдохнуть от самой себя? «Эх, — думал он, — невесело живется ей, хоть и красива она, и хороша…» Было с нею и легко, и весело, и одновременно очень тяжело!

Вспомнилось, как привел ее впервые к себе домой. Бабушка принялась рассматривать девушку: такая уж привычка у старушки — всех разглядывать.

Таня молча встала со стула и, не попрощавшись, ушла.

Павел был в это время в другой комнате — искал свои детские рисунки, чтобы показать их Тане. Когда вернулся, ее уже не было, а бабушка, позевывая, грустно качала головой.

Таня больше никогда, как Павел ее ни уговаривал, не соглашалась переступить порог его дома…

— Это след, Онищенко, — услышал Павел слова сержанта, который, наклонившись, высвечивал фонариком ямки на разрыхленной земле «каэспэ». — Чей след?

Павел ничего не ответил. Ямки на полосе не были похожи на след человека.

— Корова, — сказал Павел, хотя вовсе не был в этом уверен. — Сейчас и хозяйка за ней прибежит.

— Корова? Нет, эти следы меньше коровьих.

«Ох, до лампочки мне сейчас зоология!» — подумал Павел не без досады.

— Отпечатки раздвоенных копыт. Глубокие.

— Теленок?

— Дикий кабан, Онищенко! Сетку не задел, поэтому на заставе сигнала не было.

— Как же он мог пройти, не задев сетку?

— Он вернулся назад… Ты что — слепой? — рассердился сержант. — Не видишь, что ли: вот ведь, рядом вторая цепочка следов, в обратном направлении. — И Пименов высоко поднял фонарик, осветив целый квадрат «каэспэ».

Сержанту тоже не очень нравился вялый и беспомощный, несмотря на высокий рост и силу, новичок. Услышав, что вместе с ним в наряд идет Онищенко, Пименов поморщился.

— Кому, как не вам, Пименов, выводить в люди молодого солдата. Пора уже ему научиться служить на полную катушку, — сказал замполит Арутюнов, от которого не ускользнула мимолетная гримаса сержанта. — От того, как пройдет первая ночь на границе, часто зависит вся дальнейшая служба человека.

И, наверно, именно эти слова замполита вспоминал сержант, время от времени останавливаясь и прислушиваясь к дыханию летней ночи. И хотя его натренированное ухо не слышало вокруг ничего тревожного, — тени деревьев на контрольно-следовой полосе и путь вдоль нее были спокойны и знакомы, как черты собственного лица, — он не только сам проявлял настороженную бдительность и зоркость, но пытался вызвать это чувство и у подчиненного.

А у подчиненного и без того было тревожно на душе. Но не темная ночь, не стена камыша, готовая хранить тайну недруга, не темные шатры деревьев, за которыми могла прятаться смертельная опасность, наполняли его сердце тревогой. Пугало другое. То, что творилось в нем самом.

Еще ведь только первые дни, а он уже подсчитывает, когда закончатся все эти семьсот тридцать, которые он должен пробыть на заставе.

До этой ночи Павел надеялся, что, когда начнется настоящая служба — дозоры, патрулирование, погоня за нарушителями границы, — он с головою окунется в новые заботы и все забудется. А вот, оказывается, его тоска по Тане, по прежней жизни не исчезает даже в дозоре и мешает сосредоточиться, превращая его в человека равнодушного ко всему окружающему.

Особенно донимает мысль, что он, Павел Онищенко, не очень-то и нужен в этом пограничном полувенгерском селе, что здесь и без него могли бы обойтись. Накануне он внимательно слушал рассказ замполита Арутюнова о дружбе социалистических стран, о славных венгерских ребятах, которые несут службу по ту сторону границы, и мирной политике Советского правительства и о смягчении международного климата. Да и солдаты, которые заканчивали службу, рассказывали, что на заставе давно уже не было серьезных нарушений границы. Разве только заблудится какой-нибудь пьянчужка из чужого села, или попытается кум сходить к куме на венгерскую сторону, или какая-нибудь обнаглевшая спекулянтка задумает пробраться к соседям за знаменитой колбасой «салями».

Сам Павел не смог бы толком объяснить, почему так нелегко началась его служба и вообще что с ним происходит. А вот сержант Пименов, который успевал следить не только за обстановкой на границе, но и за своим товарищем, уже понял, в чем его беда: не возникло еще у молодого солдата чувства ответственности, не появилось еще то высокое, вдохновляющее состояние души, то облагораживающее настроение, которое возникает при мысли, что за твоей спиной — Родина и тебе, именно тебе, а не кому-то другому доверено ее спокойствие, ее мирная жизнь. Это чувство, свойственное всем воинам Советской Армии, особенно сильно и остро у пограничников.

Какая-то большая птица сорвалась с дерева и, чуть не задев голову Павла, медленно и тяжело пролетела над ним в темноту. Павел испуганно отшатнулся, едва не нажав на спусковой крючок автомата.

— Фазан, — тихо произнес Пименов. — Тебя ведь инструктировали. Развелось их видимо-невидимо. Как в заповеднике. Да и собак еще полно. Диких. Когда окончилась война и восстановили границу, по лесам много собак бегало. Здесь, рядом, Тисса, в нескольких километрах отсюда и Латорица. Как раз на стыке границ и расходятся две реки: Тисса — в Венгрию, Латорица — в Чехословакию. Так вот эти бездомные собаки между двумя границами и застряли, постепенно одичали, размножились — это уже не первое поколение. За дичью охотятся, сусликов ловят, мышей. А неподалеку свалка мясокомбината. Ночами там собаки бродячие между собой грызутся. Засядешь в секрет, а они как начнут на тебя из кустов лаять — беда…

— Беда, — согласился Павел, думая о своем: «Понадобилось же судьбе-злодейке загнать меня на целых два года в этот заповедник с непугаными птицами, нетоптаными травами и одичавшими собаками!..» И неожиданно для самого себя он громко рассмеялся.

Смех среди ночной тишины, в дозоре, так удивил сержанта, да и самого Павла, что оба остановились и посмотрели друг на друга.

— Ты что?! — опомнившись, проворчал Пименов. Он даже хотел было дабавить: «Нашел время и место хохотать!», но, взглянув в освещенное луной, зачарованное лицо Онищенко, почему-то вспомнил свой собственный первый выход на границу, первое свое ночное дежурство и вдруг отметил про себя, что у этого вяловатого солдата симпатичное лицо.

— Ну ладно… В конце концов, это лучше, чем все время тосковать.

Сержант посмотрел на часы со светящимся циферблатом — по местному времени был час ночи, и они двинулись дальше по тропинке, проложенной рядом с контрольной полосой: сержант Пименов — впереди, рядовой Онищенко — за ним.

…В ближайшем селе часы показали четверть второго, а на заставе — два часа.

Было тихо. Было спокойно. Казалось, в такой тишине не может произойти ничего плохого. Но это только казалось…

 

2

Группа венгерских туристов состояла из семнадцати человек. Пока для них готовили номера, туристы ужинали в ресторане на первом этаже.

В зале, отведенном для иностранных гостей, посетителей было мало. За третьим от входа столиком сидел щеголевато одетый пожилой мужчина с усталым лицом. Он ничего не ел.

За тем же столиком женщина из туристической группы как бы нехотя ковыряла жареную картошку, безо всякого аппетита жевала ее, запивая минеральной водой, и рассматривала зал.

— Как хорошо, что нет этой оглушительной музыки, — сказала она соседу. — И не слишком яркий свет.

Мужчина промолчал.

— Что с вами, Имре? — спросила женщина. — До сих пор болят зубы?

— Невыносимо, — проворчал тот. — Я, пожалуй, пойду к себе. Извините, Тереза, но меня все сейчас раздражает.

Шумно отодвинув кресло, он поднялся и подошел к переводчику. Что-то тихо сказал ему, взял ключ от номера и вышел.

Утром следующего дня ровно в девять туристы должны были по заранее предусмотренному маршруту уехать в Киев.

Девушка негодовала:

— Какое безобразие! Всего-то одиннадцать часов… Неужели ты не мог договориться с этой коридорной? Хоть бы часок еще дала посидеть. Весь вечер испортила. Что за порядки в этих гостиницах!..

Высокий парень в шелковой тенниске, в пиджаке нараспашку и модных полосатых брюках, к которому обращалась девушка, пожал плечами.

— Давай провожу тебя. Где живет твоя подруга? Конечно, обидно, но что поделаешь…

Остановились на мосту через Уж. На реке появились мели, и лишь небольшие озерца воды поблескивали под луной. За мостом в густой темноте спал древний город.

Это было в Ужгороде в ту самую ночь, когда рядовой Павел Онищенко впервые заступил на пост по охране государственной границы.

— Удивительная река, — сказал парень. — Сухо — и курица вброд перейдет, а едва только пройдет в горах дождь — и катятся мутные волны, как на море. К утру, поди, опять разольется. Пока слабый дождик прошел, а в горах сейчас, может быть, ливень…

— «Они были вдвоем, и им хотелось плакать», — проговорила угрюмо девушка.

Парень не сразу понял ее — ведь только что шла речь о неспокойном норове реки.

— Нет, я не уйду! — воскликнула она. — Принципиально не уйду! Я не привыкла, чтобы со мной так обращались. Я им не щенок, которого можно вышвырнуть!

Асфальт был блестящим после дождя, и в нем, как в зеркале, отражались фары поздних машин и фонари.

— У меня утренняя репетиция только в одиннадцать, — сказал парень. — Прекрасно успею выспаться. Давай еще куда-нибудь сходим, если уж так получилось! Мне не хотелось бы в первый же вечер вот так глупо расстаться.

— Нет! — девушка упрямо тряхнула головой. — Я так не уйду. Они должны считаться и с моим достоинством…

— Ну что поделаешь, головой стену не прошибешь. В гостиницах свои порядки — в одиннадцать гости должны уходить.

— Но ведь мы ничего плохого не делали! — чуть не плача твердила девушка. — Знаешь, что я придумала? — сказала она, — Где твое окно? Я сейчас же вернусь в номер.

— Да ты что, Таня?! Не сходи с ума! Я не могу себя компрометировать. Если ты отколешь какой-нибудь номер, я попаду в ужасное положение перед администрацией гостиницы и Москонцертом. Завтра вечером начало гастролей.

— Ах, вот как! Так ты, оказывается, трус! Очень приятно! Вот и познакомились! Ну что ж, если и ты такой же учтивый, как коридорная, я уйду…

— Ты придешь на концерт?

— Не исключено. Хотя нет, я все-таки вернусь в гостиницу. Меня оскорбили, и я должна взять реванш. Где твое окно?

— Окно? Сейчас соображу. На третьем этаже, это ты знаешь, и, кажется, шестое слева… Да, шестое.

Они вернулись к гостинице и зашли за угол, остановившись у не освещенной с улицы стены.

— Пожарная лестница высоко… — сказала Таня. — А что это за труба проходит по стене?

Парень рассмеялся.

— Ну ты и отчаянная! Но если хочешь, попробуй. Будет о чем вспомнить. Тебя подсадить на трубу? Нет? Ну, как знаешь. Я буду ждать в номере. Свет не зажгу. А может, все-таки не стоит, Таня? А? Подумай. Я серьезно.

— Иди и жди. Я не шучу.

Перед тем как свернуть за угол здания, он остановился и еще раз оглянулся. Потом исчез.

«Хорошо, что я в брюках», — подумала девушка.

Постояв минут пять — чтобы парень успел дойти до своего номера, — она подпрыгнула, обхватила руками холодную трубу и взобралась на нее…

В номер туриста постучали. Это был переводчик.

— Разрешите, товарищ Хорват? Я привел вам зубного врача.

И переводчик пропустил вперед полную женщину в белом халате.

— Ах, зубного!.. Да, да, весьма признателен, — Имре болезненно поморщился.

— Попробую чем-нибудь помочь, — сказала женщина.

Переводчик одобрительно закивал:

— Разумеется! Надо же как-то спасать вас от этой боли, — обратился он к Имре Хорвату. — Ведь со вчерашнего утра мучаетесь. А вам следует отдохнуть. — Он обернулся к врачу. — Завтра нам долго ехать автобусом.

Хорват развязал шарф, которым была обмотана шея.

— Хорошо, что нет флюса, — успокоила больного врач.

Хорват сдвинул два кресла и, поставив поближе лампу, тяжело опустился в одно из них.

— Ну что ж, посмотрите, но зуб запломбирован, и мне не хотелось бы начинать лечение в дороге. Дома есть у меня свой врач, и, когда вернусь, я серьезно возьмусь за это дело. А сейчас я хотел бы ограничиться чем-нибудь болеутоляющим.

Осмотрев зубы Хорвата, врач сказала:

— Кариеса нет. Что ж, самое простое и самое действенное средство — анальгин. Примите таблетку на ночь. Можно еще и снотворное. Будем надеяться, завтра станет легче.

— Да, не повезло вам, Имре, — сочувственно вздохнул переводчик. — Сейчас принесу снотворное.

— Принесите, пожалуйста, буду вам очень благодарен.

Когда переводчик принес таблетку, Хорват поблагодарил его еще раз и попросил передать Лайошу Сабо, что играть с ним в шашки сегодня не сможем, потому что сейчас же ляжет спать. И пусть Лайош не стучит…

Ухватившись за подоконник, Таня подтянулась на руках и прыгнула в темноту комнаты.

— Виталий, это я, — весело сказала она.

Ей никто не ответил.

«Неужели он еще не вернулся в номер?»

Приступ озорства прошел, и она подумала, что второй раз уже не смогла бы по трубе подняться на третий этаж.

«А что, если я попала в чужой номер? Вот это номер!..» Она почувствовала себя так, словно ее окатили холодной водой. Теперь ей уже казалось невозможным снова встать на карниз и спуститься по той самой трубе, по которой она забралась сюда.

Что же делать? Она уже не рада была своей бессмысленной выходке. В номере царила тишина.

Таня решила выйти через дверь — номер Виталия, вероятно, где-то рядом. Если наткнется на коридорную, скажет, что забыла в номере какую-то вещь. Она подошла к двери — дверь была заперта. Чтобы не блуждать в темноте, включила свет.

Номер действительно оказался пустым. В углу стоял аккуратный импортный чемодан из мягкой, коричневого цвета кожи.

«А что, если сейчас вернется хозяин?!» — с ужасом подумала девушка.

Ключа нигде не было. Она погасила свет и снова подошла к окну.

«Надо уйти, — лихорадочно промелькнуло в голове, — если застанут здесь, мало ли что могут подумать!»

Таня легла на подоконник, потом поднялась, держась за косяк рамы и дрожащей ногой нащупывая карниз: только бы не поскользнуться! Она потеряла ориентацию и не знала, в какую сторону двигаться. Думала она теперь лишь об одном: как бы благополучно выпутаться из этой истории.

Страх, как известно, плохой помощник. Нащупывая каждый каменный бугорок, она начала продвигаться вправо вдоль стены, но внезапно замерла, вцепившись вытянутой рукой в раму соседнего окна и не имея сил пошевельнуться. Она уже готова была влезть в любое открытое окно и просить о помощи.

В этот момент ее заметили снизу. Какой-то старик, проходя по двору гостиницы, остановился, присмотрелся и вдруг завопил так громко и пронзительно, что водитель продуктового фургона, стоявшего перед складом ресторана, выскочил из кабины; в многочисленных окнах гостиницы вмиг появились любопытные головы и завертелись во все стороны, еще не зная, куда надо смотреть. Старик тут же скорректировал их внимание.

— Ты что там делаешь? Чего там лазишь? — прокричал он, доставляя удовольствие любопытной публике. — Я сейчас милицию позову.

Таня растерялась и крикнула в ответ первое, что пришло ей в голову, не ощущая бессмыслицы своих слов:

— Я в триста седьмой…

Сверху, наверно с четвертого этажа, — она не видела, потому что боялась шевельнуться, — донесся чей-то смех. От обиды и напряжения кровь ударила ей в лицо.

Из окна, за раму которого она держалась, высунулось перепуганное — белое даже в сумерках — лицо Виталия.

— Давай сюда! — прошипел он.

— Не могу…

— Воровка! — продолжал кричать снизу старик.

— Я не воровка! — не сдержалась Таня. У нее запершило в горле, и она заплакала — громко, открыто, понимая, в какое нелепое положение попала из-за своего легкомыслия.

Виталий оторвал ее одеревеневшую руку от рамы и буквально втащил девушку в свой номер, в дверь которого уже тарабанили дежурный администратор и коридорная.

…Минут через десять внизу, в холле, совсем юный милиционер расспрашивал свидетелей. Молоденькая коридорная плакала: она недавно здесь работает, и вот сразу такая неприятность.

— Я ведь сказала ей, что нужно уйти из гостиницы, что уже поздно. И она ушла. Откуда я могла знать, что она вернется через окно…

Виталий стоял взъерошенный, растерянный, с умоляющим лицом.

— Я не хотел… Я не думал, что она это сделает… Собственно, у меня завтра концерт. Я здесь на гастролях с Москонцертом… Я, честное слово, не знал… Очень прошу, не сообщайте дирекции!

— Вы давно знакомы? — спросил Виталия милиционер.

Таня, уже опомнившись, предупредила ответ:

— Это мой друг детства. Мы здесь случайно встретились. Мы хотели посидеть вечером, заказали ужин в номер… Разве нельзя?! Вдруг мне приказали выйти. Мне — приказали, понимаете? Я не привыкла, чтоб меня выгоняли. Я просто из принципа хотела вернуться! — Девушка торопилась, захлебываясь слезами, накручивая на палец измятый, испачканный тушью от ресниц платочек. — Из принципа!.. Через час я все равно ушла бы отсюда…

Прическа у нее вконец растрепалась, плечи были напряженно подняты, она не знала, что еще добавить, чтобы ее поняли, чтобы ей поверили и чтобы поскорее окончился весь этот кошмар.

В холле толпились любопытные. Старик, первым заметивший Таню на стене и очень этим гордившийся, громко возмущался:

— Вот она, молодежь, по окнам лазит! Видали мы таких! Ишь какая — гастролерша!..

Милиционер проверил Танин паспорт.

— Почему вы сейчас в Ужгороде, если прописаны в Киеве, Красовская? Что здесь делаете? — спросил он девушку.

— Я проездом…

— Я же говорил — гастролерша! — хмыкнул старик. — От таких все беды и несчастья! Не верю я ей. И вы не верьте, товарищ милиционер! Видите, какая расфуфыренная да размалеванная! А как нагло смотрит — на все ей начхать! Нахалка!

— А вы не оскорбляйте! — возмутилась Таня. — Никто вам не давал права меня оскорблять!

Милиционер подошел к телефону и вызвал машину.

— Придется проехать со мной в отделение, — сказал он Тане. — И вам, молодой человек, и вам, — обернулся он к старику.

— Я не поеду, — содрогнулась девушка.

— Это уже от вас не зависит, — нахмурился милиционер. — Поедете туда, куда надо. Если документы ваши в порядке, то вас, возможно, и отпустят. Но думаю, что придется заплатить штраф за нарушение общественного порядка. Это в лучшем случае. В худшем — можете получить пятнадцать суток…

— А я зачем должен ехать? — запротестовал Виталий. — Я ж не виноват!

— Гражданка Красовская была в вашем номере… И когда ее выпроводили, снова пробралась к вам. Так что вы в первую очередь причастны к этому делу, — объяснил милиционер. — В отделении все выясним.

Старик, счастливый тем, что задержал преступницу — а он был уверен, что Таня преступница, — с радостью согласился прокатиться в милицейской машине. Он был полон энтузиазма, чувство выполненного долга так и распирало его.

Виталий сразу сник. Тем временем женщина — дежурный администратор — совсем разволновалась:

— Такое у меня впервые! Двадцать три года работаю, а такого еще не было. Какой позор! Девушка — и в окно! И надо же чтоб в мое дежурство… На третий этаж!.. — Было заметно, что именно мысль о третьем этаже поразила ее больше всего.

Когда задержанные и свидетель садились в милицейский фургончик, у входа в гостиницу уже собралась толпа. Девушку провожали репликами:

— Хорошенькая!..

— Из-за таких хорошеньких знаете что бывает!..

— Говорят, через окна чемоданы вытаскивала. Смелая!

— И много ей дадут? — поинтересовался кто-то.

— Да уж дадут, не беспокойтесь!

— А этот стиляга подавал ей чемоданы. Целая шайка.

— Иностранцы смотрят. Туристы. Позор-то какой! — убивалась администраторша, заметив в толпе нескольких венгров.

Когда двери милицейского фургона с решеткой на окошке закрылись, Таня по-настоящему перепугалась. Но она не плакала, потому что напротив нее сидел этот старик, которого она ненавидела сейчас больше всех на свете. А возле него — милиционер.

Виталий, забившись в угол, сначала молчал, потом хрипло произнес:

— Я же говорил. Боже, я же говорил… Что ты натворила!

— Я натворила, я и отвечу, — сказала Таня. — А что, собственно, я натворила?

 

3

Еще мгновение назад здесь, за несколько сот метров от дома вдовы Каталин Иллеш, было тихо и спокойно. Только насекомые, эти ночные невидимки, изредка шуршали в траве. Где-то пискнула мышь, где-то треснула кора, упал жук вместе с листом, на котором сидел. Все звуки таяли в густой зелени, сливавшейся и с землей, и с небом. Всего только мгновение назад…

И вдруг… этот крик, такой неожиданный в глухой тишине двора.

— Думаешь, я старая дура и ничего не понимаю? Я все вижу и все понимаю — я еще не выжила из ума!.. — вырвалось из раскрытого окна дома Эрнста Шефера — родного брата вдовы Каталин Иллеш.

Еще до того, как этот крик поглотили ветви соседского сада, проснулся старый Коповски, который чутко дремал в своем дворе, под акацией.

Старик открыл глаза. Поднялся с раскладушки, окунул ноги во влажную от ночной росы траву и пошарил ими, нащупывая тапочки. Затем встал и направился к заборчику, разделявшему два двора.

Однообразная собственная жизнь ему давно уже надоела и он не отказывался от малейшей возможности сунуть нос в чужую. Любопытство его было беззлобным, похожим на любопытство ребенка, наблюдающего за недоступной ему игрой.

Летом старик частенько ночевал в саду. Приятно было просыпаться сизым утром от птичьих голосов и начинать день среди зелени, а не среди скучных стен, — он где-то слыхал, что зеленый цвет укрепляет нервы, и был с этим совершенно согласен.

Крик в доме Шефера не повторился.

Коповски потоптался у заборчика, который был чуть выше его головы, отодвинул доску, державшуюся на одном гвозде, как бы заранее смакуя события, которые вот-вот могли разыграться.

Но в соседнем доме, казалось, все затихло.

Коповски еще раз глянул на единственное открытое окно, задернутое матерчатой шторой, и уже хотел было вернуться на свою продавленную раскладушку, как голос жены Эрнста, толстухи Агнессы Шефер, снова взлетел над домом. Отчетливо, с нарастающей силой устремился этот голос в кромешную тьму, вонзаясь в заборы, каменные ограды, деревья, сараи…

Завертелся в конуре пес, но голос звучал свой, хозяйский, и он решил не вмешиваться.

— Ты не пойдешь! Никуда не пойдешь! Если твоя нога еще раз переступит ее порог, ты пожалеешь: я тебя тогда знать не знаю!.. А эту стерву я насквозь вижу. Я сама пойду к ней… — кричала старая Агнесса, от гнева путая немецкие слова с венгерскими и украинскими. Она словно забыла про поздний час, забыла, что ее могут услышать чужие люди.

— Тише, Агнесса. Заткни глотку. Окно открыто. Клянусь — плохо тебе будет! — пытался успокоить ее муж, мясник Шефер.

Затем старый Коповски с сожалением увидел, как захлопнулось окно.

«О ком это Агнесса говорила? — размышлял он. — Не о сестре ли мужа, Каталин? Никак не остынет, никак не простит ей наследства… И мужа все время подстрекает против нее. Э-э, дура баба. Сестра — это сестра. Сколько лет прошло, а все никак не успокоится. Дался ей этот участок — свой не хуже. Ну, Каталин, ясное дело, обделила братца. Хитрая баба, жила… Но, по правде сказать, все они такие — Шеферы. Что братец, что сестрица… Ни свое, ни чужое из рук не выпустят. Эрнст не отдал бы сестре и ломаного гроша, если б не муж Каталин — жандарм Карл Локкер. Его даже Эрнст боялся. А уж как повесили Карла, так Шеферам стало не до отцовского наследства… Хороша была в молодости Каталин — все мужчины заглядывались! Да и сейчас…»

Старик покачал головой, причмокнул губами и побрел назад под свою акацию.

«А как взял ее Локкер, как стал он тержерместером, всю свою жадность показала. Людей, правда, не обижала, как ее муженек, но и от награбленного жандармом не отказывалась…»

Лечь Коповски так и не удалось. Громкий стук оборвал его мысли и заставил опять шмыгнуть к забору. У Шеферов стукнула дверь. Снова отодвинув доску в заборе, старик Коповски жадно впился в темноту.

Эрнст Шефер быстро сбежал с крыльца.

Внезапно снова распахнулось окно, отбросив широкую полосу света во двор и на забор, заставив Коповски шагнуть в сторону.

В окне появилась Агнесса.

— Ты этого не сделаешь, Эрнст! — уже умоляла она. — Ты пожалеешь меня и детей. Ведь правда, ты не сделаешь этого?..

Шефер направлялся к калитке. Огибая сарай, он на мгновение остановился и мотнул, как норовистый конь, головой. У Коповски заблестели глаза: не так уж часто ссорятся эти скрытные Шеферы.

Стараясь запомнить все подробности, он увидел, как сосед яростно толкнул калитку и решительно зашагал по улице. Потом Коповски добежал до своей калитки, приоткрыл ее и провожал Шефера взглядом до тех пор, пока мог видеть его тяжелую, тучную фигуру.

Взволнованная Агнесса отошла от подоконника и исчезла за шторой. Очевидно, ей было страшно оставаться одной в темноте, и женщина не выключила свет.

Слишком возбужденный, чтобы сразу заснуть, старик Коповски побрел в дом, разыскал в сенях кувшин и выпил холодного молока. Немного потоптался на крыльце, погладил кота, который проснулся и терся о его ногу, и поплелся обратно в сад.

Еще раз на всякий случай заглянув по пути в соседний двор, он пришел к выводу, что дальше наблюдать не имеет смысла, и снова заскрипел своей многострадальной раскладушкой, терзаясь мыслью: куда это Эрнст подался среди ночи?!

Понемногу успокоившись, старик снова заснул…

 

4

…Последнее, что еще ощущала Каталин Иллеш, была не боль. Ощущение боли в горле, сжатом безжалостным ремнем, заглушало невыносимое удушье — вены, голова, все тело налились горячим свинцом, мозг затуманился, и казалось, кто-то рвет ее на куски.

Каталин боролась, упиралась, весь ее крепкий организм сопротивлялся смерти. Одеревеневшими руками женщина никак не могла ухватить убийцу — это был профессионал, и, стоя позади жертвы и затягивая на ее шее тонкий кожаный ремень, он ловко увертывался от ее слабеющих рук. Она судорожно хваталась за ремень, пытаясь хоть немного оттянуть его, но и на это сил уже не хватало.

Перед ее глазами мелькали в темноте расплывчатые и легкие, как воздушные шарики, разноцветные звезды. Они все расплывались, кружились, сходились и расходились, сплетались и расплетались, становясь похожими то на причудливые лилии, то на мохнатых жаб, душивших ее, Каталин, своими отвратительными лапами. В ушах появился тонкий непрерывный свист, который все усиливался и усиливался.

Все, о чем думала она в эту ночь, все, что волновало ее до сих пор, ушло навсегда. Ночь, которая не предвещала никаких катастроф, внезапно остановила свое спокойное течение, замерла, а потом ударила, оглушила смертельным страхом и нечеловеческой болью.

«Избавиться от этой ужасной боли, от этого свиста, от которого разламывается голова, дохнуть полной грудью, жить, жить!..» Только это, и больше ничего! Ни о чем другом не могла она и думать, ни о чем не могла вспоминать. Словно и в самом деле не о чем было думать, будто бы не было ее девочек Евы и Илоны, которые спали в соседней комнате, не было ни радостей, ни страданий, не было двух мужей — Карла и Андора…

Неправда, что в последнюю минуту перед насильственной смертью глазам суждено увидеть всю прожитую жизнь. Это придумали беллетристы. Душа Каталин уже обессилела, и только тело ее еще боролось, только тело подсознательно жаждало: жить, жить, жить!..

С первым своим мужем Карлом Локкером она прожила недолго — перед самой войной вышла за него совсем еще девочкой. Во время войны Карл Локкер быстро дослужился до тержерместера и командовал жандармским участком. Был очень жесток с людьми, даже она, жена, боялась его тяжелого взгляда. А в конце войны, когда советские войска пришли в Закарпатье и они с Карлом и маленькой Евой собрались бежать на Запад, где жили родственники, Карла не стало…

Сознание то возвращалось к Каталин, то снова покидало ее. Из каких-то неведомых глубин возникали силы, чтобы бороться за жизнь, но их становилось все меньше и меньше…

Она осталась с ребенком на руках, и, возможно, только ради маленькой Евы ее не выслали отсюда, как этого требовали обиженные Карлом люди. А может, заступился и дядя Вальтер, который был коммунистом и которого Карл загнал когда-то в штрафной батальон. Вдова Каталин была молода и красива, вскоре посватался к ней венгр Андор Иллеш. С ним прожила тоже недолго, через пять лет он уехал на родину, в Будапешт, и только изредка напоминал о себе, присылая деньги и посылки для своей маленькой Илоны. Каталин пошла работать на лыжную фабрику. Специальности не было — научили, много лет подряд, пока росли и учились в школе Ева и Илона, она покрывала лыжи лаком.

Единственной радостью, единственным утешением и надеждой были девочки. Расцвели, словно розы. Белокурая Ева уже окончила школу и работала вместе с матерью. Темноволосая Илона — дочь Андора Иллеша — ходила в девятый класс. Каталин мечтала, чтобы жизнь ее дочурок сложилась не так, как у нее самой. Конечно, она не раздетая, не босая, не бедствует — кое-что получила в наследство от родителей, кое-что припрятала во время войны. Андор тоже умел делать деньги. Но сколько боли, сколько страха натерпелась она за свою жизнь!

А сегодня и не услышала, как внезапная смерть подкралась к ее одинокому дому на краю улицы…

Тугой ремень все крепче стягивал ей горло, последними ослепительными огнями вспыхивали в мозгу отрывочные проблески сознания. И вот уж Каталин сползла на пол и словно растворилась в ночной темноте так же, как расплылись и померкли в ее мозгу эти последние лучи света…

Она уже не узнала, что Илона и Ева были убиты в постелях — тем самым ножом, который она взяла на кухне, чтобы нарезать хлеб.

Когда старинные часы, отобранные когда-то Карлом у богатого еврея Бергера, пробили час ночи, дверь во двор тихо приоткрылась.

В доме Каталин Иллеш, в полной темноте, еще долго звучал отголосок этого гулкого удара часов. Потом наступила мертвая тишина.

 

5

Сразу бросался в глаза барьер, разделяющий помещение на две половины. За ним стоял стол с телефонами. Сержант с красной повязкой на рукаве — помощник дежурного — разговаривал за барьером с дружинником, словно не замечая, как нервничает сидящий на скамье бородатый парень, как то и дело одергивает он пиджак и поправляет указательным пальцем роговые очки, как растерянно поглядывает на своих друзей, пришедших его выручать, — двух парией и маленькую, хрупкую девушку в брючном костюме.

Молодой милиционер, приведший Таню и Виталия, подошел к столу и положил на него два паспорта.

«Хорошо, что хоть паспорт оказался с собой», — подумала Таня. Она подошла к самому барьеру и, в упор глядя на сержанта, стала ждать, пока он освободится.

— Ну, что у тебя, Анатолий? — спустя несколько минут спросил сержант милиционера.

— Гостиница.

— А-а… Подожди, я вот с этим волосатым сперва разберусь. — Он мельком глянул на Таню, — по-видимому, ему не понравилось, как нетерпеливо она смотрит. — Ну что, допрыгалась, подружка?

— Я вам не подружка, — резко ответила Таня.

— Ишь какая бойкая! Ну, посиди, посиди там, в коридорчике. А эти, — крикнул сержант на Виталия и старика, — с нею? Пускай тоже посидят. Я сейчас закончу.

Коридор был узкий и короткий и вел в тупик — в конце его виднелась деревянная перегородка. И все-таки помещались в нем три распахнутых двери и ряд из шести стоявших рядом столов. Барьер через открытую дверь не был виден — его заслонили спины двух парней, таких же длинноволосых, как их задержанный приятель.

— Так что будем делать, а? — послышался голос сержанта. — Наказать тебя как следует? Сообщить в институт? Оштрафовать?

— Не надо, — жалобно пробормотал бородач.

— Не надо? А что надо? Пятнадцать суток? Могу по знакомству и об этом похлопотать. А?

— Я прошу прощения у товарища дружинника. Я не хотел его задевать. Просто он под горячую руку попался.

— Под горячую руку?! А ты его оттолкнул. Что же ты молчишь? Было или не было?

— Было, — хмуро признался бородач. — Отпустите меня, товарищ сержант, честное слово, больше не буду! Честное слово! Ну, простите меня, пожалуйста, прощения прошу. Ну, пожалуйста!

И вдруг Таня услышала всхлипывания — бородач заплакал!

«Боже мой, как противно! — с отвращением подумала она, на миг позабыв о своих неприятностях. — Разве можно так унижаться!»

Двое друзей и девушка начали просить сержанта и дружинника, чтобы они простили бородача, никуда не сообщали, поверили его честному слову.

— Знаете, товарищ сержант, это на него что-то нашло. Вообще-то он хороший, тихий парень. Никогда не ругается — просто у него сегодня в институте случилось кое-что. А теперь еще и это. Он по глупости, по молодости.

— Ничего себе по молодости! Совершенно взрослый, за поступки свои должен отвечать.

— Товарищ сержант! Он на самом деле хороший человек. Семья интеллигентная. Первый раз с ним такое. И — последний! Отпустите его. Мы за него ручаемся. Так нехорошо получилось.

— Хорошие у тебя друзья, Клумак. Ничего не скажешь. Даже девушка тебя, грубияна, защищает. А постричься все-таки надо. Нечего людей стращать — до самых глаз зарос.

— Так он ведь поэт! — с благоговением сказала девушка.

— Поэт? — удивился сержант. — Как же он пишет, если так разговаривает на улице? Что он может сказать людям? Что у него за душой?

— Зачем вы так говорите, вы же не читали его стихов! — обиженно ответила девушка. — Правда, он еще молодой, но будет, будет печататься. Вот увидите.

— Гм, — вздохнул сержант. — А постричься все-таки придется.

— Я постригусь, — захныкал бородач. — И побреюсь.

— Хорошо. Приведите себя в порядок и завтра зайдете ко мне в человеческом виде. Тогда и поговорим. Идите.

— Спасибо! Большое вам спасибо! Я обязательно постригусь! Спасибо большое!

Таня видела, как бородач вместе с друзьями едва ли не бегом направился к выходу. Он все еще сутулился, не успев расправить плечи, но глаза его уже усмехались, как будто бы это вовсе не он минуту назад так постыдно ныл и канючил.

— И не ругайся больше никогда, — бросил ему вдогонку сержант. — Еще раз попадешься — пощады не жди!

— Все понятно. До свиданья!

Дружинник вышел следом за ними.

— Ну, Анатолий, давай сюда свою гостиницу. Слышал, вчера Юрку во время задержания чуть не зарезали хулиганы? Ох и дадут им теперь — на полную катушку!

Когда Таня, Виталий и старик снова очутились в комнате дежурного, у барьера, сержант встал, закурил и устало потер лоб.

— И что же в гостинице случилось? — он развернул паспорта и взглянул на Виталия и Таню, сверяя фотографии. Потом остановил взгляд на старике, который начал уже ворчать, что ему давно пора домой. — А это кто, свидетель?

Милиционер кивнул.

— Не понимаю, — быстро заговорил Виталий. — При чем тут я?! Я посидел с ней вечером, и все. У меня утром репетиция, а потом концерт в Муздрамтеатре. Я должен выспаться. Я здесь с Москонцертом. Отдайте мне паспорт и отпустите.

— Тише, тише… Не шумите… Сейчас все выясним.

Таню внезапно охватило безразличие. Даже сама удивилась, до чего ей стало скучно и безразлично, как дальше будут развиваться события.

— И вообще какое я имею отношение к этой ненормальной? — не унимался Виталий. — Если бы я знал, что она на такое способна, я бы ни за что с ней не связывался. Я ведь и знаю-то, знаю ее всего несколько часов. Это, конечно, было легкомысленно с моей стороны — приглашать ее в номер, но мы ничего плохого не делали — только поужинать хотели. В одиннадцать она ушла… А теперь мне и правда нужно идти спать, у меня завтра рабочий день.

«Ну и трус. И предатель», — почти спокойно констатировала про себя Таня.

— Девушка говорила, что вы — друг ее детства, а вы заявляете, что познакомились сегодня, вернее, вчера, — заметил милиционер, глянув на часы. — Что вы на это скажете, Красовская?

— Ничего не скажу. Он говорит правду, — и она презрительно посмотрела на Виталия, который сразу же отвел глаза.

— Что вы делаете в Ужгороде? — спросил милиционер.

— Я уже говорила. Проездом.

— Где остановились?

— У подруги.

— Чем занимается ваша подруга? Кто она? Адрес.

— Она студентка. И не нужно ее трогать. Она ни при чем. Я виновата — со мной и разбирайтесь!

— Куда едете?

— В Мукачево.

— Зачем?

— По личному делу.

— По какому такому личному?

— Это касается только меня.

— А все-таки?

— У меня там жених.

— Где он работает? Адрес.

— Он служит — пограничник… — ответила Таня. — И больше не будем об этом говорить.

— Где вы работаете?

Тане показалось, что голос сержанта зазвучал насмешливо.

— Художница.

— Хорошо. А что вы делали на карнизе гостиницы? — усмехнулся сержант.

— Я уже тысячу раз объясняла…

— Воровка она, — не выдержал старик. — Что же еще! Ишь что надумала — по окнам лазить! Все это она врет, что к нему шла. Я сам видел, как она из одного окна вылезла, а в другое лезла…

Усилием воли Таня отключилась: рассматривала пол, стол, стену, старалась не думать ни о чем другом, чтобы не слышать, что плетет этот старик. Ощутила, как горькая волна раздражения и презрения прокатывается по сердцу. А старик все говорил, говорил, говорил…

Наконец сержант остановил этот поток слов, обратившись к Тане:

— Вы были и в других номерах гостиницы?

— Да. В одном. Случайно попала не в то окно. Там никого не было, но я сразу же вылезла оттуда. Тогда меня и заметил этот… — она пренебрежительно кивнула в сторону свидетеля.

Старик вскинул голову, но сержант не дал ему говорить, сказав, что и так уже все ясно, и выпроводил. Тот направился к выходу, глубоко неудовлетворенный тем, что его не выслушали до конца.

Виталий попросил разрешения закурить и отошел в угол.

Сержант коротко записал суть происшествия в книгу.

— Итак, красавица, шатаетесь с малознакомыми мужчинами по гостиницам, лазите к ним в окна. Прекрасная характеристика! — сказал сержант, закончив запись и, видимо, считая своим долгом провести воспитательную работу. — М-да… И жених, говорите. Пограничник. Это же надо — придумать такое! У наших пограничников, красотка, таких невест не бывает… — И он с издевкой во взгляде уставился девушке в лицо.

Этот взгляд словно хлестнул ее плетью по глазам.

— Вы — тупица и дурак, хоть и в форме, — тихо, но выразительно сказала она.

От неожиданности сержант вздрогнул, растерялся и, не зная, что сказать, ляпнул:

— А ты… Знаешь, кто ты? Ты — настоящая шлюха! Вот!

Теперь замерли все: и Виталий в углу, и молодой милиционер с открытым от удивления ртом, и сам сержант. Наступила такая гнетущая тишина, что было слышно, как под досками пола шуршит мышь.

И среди этой тишины Таня перегнулась через барьер и влепила сержанту звонкую оплеуху.

— Ну теперь вы точно сядете! — воскликнул молодой милиционер, побагровев.

После этого с Таней случилась истерика, а сержант забегал по комнате, не находя от возмущения слов. Пока милиционер отпаивал девушку водой, он повторял как заведенный: «При исполнении служебных обязанностей… При исполнении…»

Но Таню охватило уже полное безразличие ко всему.

Она понимала: утром ее отведут к народному судье, и тот, не задумываясь, влепит ей пятнадцать суток. Потом ее отправят назад, в Киев, и она так и не увидит своего Павлика.

 

6

Задержавшись на работе до поздней ночи, подполковник милиции Коваль вызвал из министерского гаража машину. Убрал со стола разбухшие папки и спрятал их в сейф. Потер покрасневшие веки — страшно хотелось спать.

Коваль вздохнул: наверно, и в эту ночь сразу заснуть не удастся. Только ляжет, закроет глаза — замелькают столбики, линейки граф. Они так растравляют душу, эти бесконечные столбики, что он встает, включает свет и хватает первую попавшуюся книгу — только бы уйти от наваждения.

Такое с ним случалось и раньше. Даже во время отдыха. Однажды удалось ему вырваться на Десну, два дня просидел он с удочкой, не отрывая глаз от красно-белого поплавка. Рыбы привез не очень-то много, но неделю после этого спать не мог — так все время и стоял перед глазами этот поплавок.

Не спалось ему и в те трудные дни, когда спасал он ошибочно осужденного художника Сосновского и когда выпало на его долю нелегкое расследование дела его земляка Ивана Козуба. Но тогда бессонница была вызвана другими, более серьезными причинами. А теперь такое творится с ним каждую ночь и выматывает нервы больше, чем вся дневная работа.

Коваль сел в машину, опустил стекло на дверце и, когда «Волга» тронулась с места, почувствовал, как ночной ветерок холодной ладонью погладил его исхудавшее лицо. Подумал, что сейчас увидит Наташку — войдет в ее комнату на цыпочках и посмотрит, как «щучка» спит. А спит она всегда «бубликом», с детства привыкла обнимать руками колени. Отцовские чувства переполнили сердце подполковника. С тех пор как перевели его в министерство, он еще реже стал видеть дочь, — только записки читает, которые оставляет она на кухонном столе.

Черная «Волга» неслышно плыла под каштанами, схватывая и отбрасывая зеркальными боками ночные огни. Была ночь на шестнадцатое июля.

Многое произошло в эту ночь на земле. Много хорошего и много плохого. Многое не осуществилось из того, что могло и должно было осуществиться. Так уж устроен мир, и еще не дошли руки до того, чтобы раз и навсегда изменить его к лучшему. Тем паче, что людей тоже так много, но не все стремятся к одному и тому же. Бывает, одни руки разрушают то, что усердным и тяжким трудом создали другие.

В эту ночь миллионы людей, выключив телевизоры, легли спать перед завтрашней сменой, а другие миллионы встали на их места. В эту ночь, думал Коваль, в эту самую минуту, когда едет он по темным улицам и переулкам древнего города, где-то происходят непоправимые катастрофы — где-то далеко, а быть может, и совсем близко, рядом, за каким-нибудь погасшим окном.

Но ведь в эту минуту, рассуждал подполковник, происходят и счастливые встречи, о которых на долгие годы останутся у людей приятные воспоминания.

— Простите, Дмитрий Иванович, — перебил его мысли водитель, — курево забыл в гараже. Нельзя ли у вас? Трудно ночью без этого чертова дыма.

Коваль протянул ему пачку «Беломора». Водитель взял папиросу.

— Возьмите все. У меня дома еще есть.

— Спасибо. Хватит одной. Я курю сигареты. Вот довезу вас, заеду на вокзал, там куплю. И в гараже несколько штук осталось.

Водитель умолк, прикурил, затянулся, и Коваль снова погрузился в свои мысли.

Люди, думал он, и одни, и другие, и пятые, и десятые, — все, даже те, которые не видят дальше собственного носа, своими личными проблемами не ограждены, не изолированы от проблем общественных. Разбросанные по необозримым пространствам, они так или иначе связаны единой для всех сегодняшней жизнью. Приходят и уходят поколения, и тех, кто живут в одно и то же время, неспроста называют современниками. И если случается что-то в темном или светлом углу этой жизни, каждый в известной мере к этому причастен и за это ответствен. Потяни простыню за угол — все ее точки и морщинки, пусть незаметно для глаза, а сдвинутся, отзовутся.

«Ну, поехал! Расфилософствовался на ночь глядя!» — оборвал себя Коваль, пытаясь иронией заглушить неотступное, почти болезненное ощущение ответственности за все, что происходит на земле.

Переведенный с беспокойной, но живой интересной оперативной работы в министерство, где угнетали его ворохи бумаг, Коваль изнемогал, как птица в клетке.

«Хотя, честно говоря, какая уж там из меня птица! — рассердился на себя подполковник. — Просто хорошая ищейка, и все. Зачем мне это повышение по службе, я ведь практик, черт побери! Честное слово, лучше трястись в старом газике, чем разъезжать в этой убаюкивающей «Волге».

Машина остановилась. На старой улице было совсем темно. Частные домики, зажатые железобетонными челюстями новых массивов, доживали здесь свой век.

— Спасибо, Петр Васильевич, — сказал подполковник, тяжело выбираясь из машины. — До свиданья.

Мягко захлопнулась дверца, «Волга» развернулась и скрылась в темноте, а Дмитрий Иванович вошел в свой сад и по хрустящему гравию дорожки пошел к дому.

Из одного окна падал свет, и на его фоне покачивались тяжелые гроздья сирени, которую когда-то давно посадил он вместе с маленькой Наташкой.

Свет этот и обеспокоил Коваля (почему Наташка так поздно не спит?), и обрадовал (хоть несколько минут можно будет с ней поговорить: этим летом она не поехала, как обычно, в пионерский лагерь, а осталась после сессии в городе, но все равно пропадает целыми днями то на пляже, то у друзей в Дарнице).

Коваль не сердился, что она так редко бывает дома, только временами становилось ему одиноко и беспокойно, и тогда он слонялся из комнаты в комнату, включал и выключал телевизор, радиолу, разговаривал сам с собой.

Войдя в сени, он услышал Наташин голос, — взволнованный, неестественно напряженный.

«С кем так поздно? А-а, по телефону! — Подполковник посмотрел на часы. — Начало второго!»

— Не знаю, что ты подумал, — говорила Наташа. — Нет, на пляж не пойду. Да, обиделась. Надо быть скромнее и выбирать выражения. Конечно, твой язык! Можешь наказать его — оставить без сладкого! — Наташа рассмеялась. Как показалось Ковалю, слишком громко. — Ну, ладно, не прибедняйся! Целуешь трубку? Вот чудак! Ты, ты… — Только теперь Наташа заметила вошедшего отца. Она умолкла на полуслове, потом прыснула в трубку и закончила разговор сугубо официально: — Всего хорошего! Звоните! Всегда вам рады!

Не дождавшись ответа, бросила трубку на рычаг, подбежала к отцу и спрятала свой хитрый носик в мягких отворотах его штатского пиджака.

— Застукали на месте преступления, гражданин начальник! Как я рада тебя видеть, Дик! Я так соскучилась по вас, дорогой Дмитрий Иванович Ко… Если бы ты знал! Сегодня я полдня звонила тебе, но все напрасно.

— Я тоже рад тебя видеть, щучка. Чем угощать будешь, полуночница?

— Могу предложить коктейль.

— Коктейль?!

— Да. Компоненты: чистый кипяток типа «белая роза» плюс чай «цейлонский» из первых рук, по первому требованию и специально для вас!

— И сахар-рафинад, наверно? Или песок?

— Боже, какой же вы догадливый! К чаю, — пирожки с мясом под кодовым наименованием «ухо-горло-нос». И вишни. Но на ночь наедаться вредно.

Коваль взял домашние туфли и направился в гостиную, к старому зеркальному шкафу. Переодевшись, сел на диван и стал смотреть, как Наташа быстро и ловко ставит на стол стаканы, разливает заварку, кладет на тарелку пирожки, которые, судя по их виду, только что шипели в масле.

— Послушай, товарищ Коваль, у тебя притупилась бдительность. Деградация профессионала? — трещала Наташа, вертясь вокруг стола.

— Боюсь, ты права. Чувствую, скоро притупится. А что, опять чего-то не заметил? У тебя новое платье?

— Не угадал. Ты дома, наверно, расслабляешься. Это платье я ношу второй год.

— Так что же? — Дмитрий Иванович сел за стол, с наслаждением отхлебнул горячего чая. — Признавайся.

— Новые портьеры! Эх ты, Мегрэ! Сегодня купила. Здорово?

Она села напротив него, веселая, светлоглазая, так похожая на мать. Только четкие очертания губ и цвет коротко подстриженных волос унаследовала от него.

Подполковник думал о том, как все-таки трудно воспитывать девушку, у которой нет матери. Он нередко попадал в сложное положение, не зная, может ли он спрашивать о том, о чем должна была бы спросить мать, в данном случае — с кем она так любезно разговаривала по телефону в начале второго часа ночи и какие у нее отношения с этим человеком.

По беспокойному взгляду отца Наташа догадалась, что его волнует, и сама пришла на выручку:

— Это мой хороший приятель. Заслужил нахлобучку, но я сегодня добренькая. Не переживай. Это не очень серьезно.

— А Валентин Суббота? — решился спросить Коваль, раз уж она сама разговорилась. — Вы поссорились?

— А что Суббота, — схитрила Наташа, — после субботы, как известно, бывает воскресенье… и так далее… А если по правде, то твой Суббота слишком прямолинейный человек. И сухой. Не просто следователь, а крючкотвор. Мне даже кажется, что он карьерист. Впрочем, не знаю, тебе виднее, конечно. Но я в нем разочаровалась. Да в конце концов, чего ты волнуешься, Дик? Замуж я пока не собираюсь. И «коктейлем» по вечерам долго еще буду тебя обеспечивать. Хотя, честно говоря, не знаю, сколько еще времени он тебе самому будет нужен. — И она лукаво взглянула на отца.

— Что? — только и смог вымолвить Коваль.

— А ничего! Вот звонила тебе тут некая особа. Голосок такой ласковый и очень милый. Пропела: «Дмитрий Иванович дома?» И дальше: «Простите, не знаю его нового служебного телефона, не можете ли вы мне его дать?» Я дала. Она тебе дозвонилась?

— Нет.

— А кто это?

— Пока еще не знаю, — уклонился от ответа Коваль, хотя сразу догадался, о ком речь.

Ружена долго была в геологической экспедиции, поэтому и не знала его нового телефона. Он никогда не приглашал ее домой, никогда не говорил о ней Наташе, боясь оскорбить память Зины.

Познакомился он с Руженой в прошлом году, когда ее муж, тоже геолог, попал в автомобильную катастрофу и погиб. Дознание проводил следователь из автоинспекции, а Коваль только помог несчастной женщине в трудную минуту. С мужем Ружена жила плохо. Он изменял ей, пил. И теперь, неожиданно почувствовав дружескую поддержку незнакомого подполковника милиции, она откровенно рассказала ему о своей жизни, о детском доме, в котором выросла.

Виделись они редко, сначала просто как хорошие знакомые. Потом эти встречи стали более частыми и необходимыми обоим. Но во что это выльется, не знали ни он, ни она.

— Ты изменился, отец, — сказала Наташа. — Неужели и на новой работе тоже какие-то неприятности?

— Нет, на работе — все в порядке. Правда, твой папаша понемногу превращается в канцелярскую крысу. Наверно, именно это и бросается в глаза?

— Конечно. Что-то мышиное уже вырисовывается, — засмеялась Наташа. — Неужели тебе не нравится новая служба? Такие широкие возможности открываются — целая республика. Или слишком много работы?

— Я привык делать дело своими руками. Предвидеть и упреждать события, влиять на них. А здесь… Здесь я чиновник, и это мне, щучка, не по нутру. Мне действовать хочется — оперативно принимать неотложные решения, зная, что от этого зависят не только судьбы людей, но иногда и их жизни. А здесь людей я не вижу — ни их лиц, ни чувств, не слышу их слов — одни только бумаги и запах копирки. Сижу, что называется, на теплом месте. И кое-кто, ты понимаешь, щучка, даже завидует. И трудно другой раз объяснить, чем меня это теплое место тяготит.

— А почему бы тебе в таком случае не вернуться на старое. Ну хотя бы обыкновенным инспектором? — она вздохнула. — Я-то думала, что здесь тебе легче, спокойнее. Как ни крути, а ворошить бумаги — это не за убийцами гоняться. — Наташа сморщила нос, чтобы смешной гримасой смягчить некоторую бестактность своих слов. Она ведь довольно прозрачно напомнила отцу о годах, которые, хочет он того или нет, ограничивают его возможности. В самом деле, не может же он теперь резвиться, как молодой сыщик.

— Налей мне, пожалуйста, еще, — попросил он. — Я и сам над этим задумываюсь. Хотя, боюсь, из управления — прямая дорога на пенсию. Правда, сотрудники нашего отдела тоже ездят в командировки. Но редко. Да хватит об этом, не пора ли на боковую? Завтра с девяти у меня такой же, как сегодня, бумажный денек.

Неожиданно осенила его новая мысль: дело, в конце концов, не в бумагах. И в областном управлении он тоже не был избавлен от них, но это не мешало ему принимать участие в розыске. Дело, наверно, в другом. Когда-то самым главным казалась ему оперативная реакция на преступление: погоня, расследование и конечно же — неотвратимость наказания. Он и теперь по-прежнему считал эту деятельность милиции очень важной. Но с каждым днем азарт охотника, который преследует опасного зверя, все больше вытеснялся в его сознании чувством неудовлетворенности тем, что трагедия все-таки разыгралась, что какой-то человек стал жертвой убийцы, а он и его коллеги не сумели преградить путь оголтелому преступнику.

Это неодолимое желание предотвратить то, чего могло бы и не случиться, это стремление, которое стоит во главе угла всей деятельности милиции, особенно остро ощутил он, когда стало известно ему все, что происходит на территории республики в течение суток.

Все больше стала донимать мысль, что, пока он знакомится в своем кабинете со сводками, анализирует правонарушения, совершенные в той или иной области, он начисто лишен возможности оперативно включиться в события, броситься по горячим следам и, спасая чью-то жизнь, схватить преступника.

Наташа заметила, что отец, задумавшись, забыл о чае, который она поставила перед ним.

— Остынет!

— Ах, да… — спохватился подполковник. — Спасибо, больше не хочу.

— Но ты же просил!

— Нет, спать, спать! — Он взглянул на часы. — Скоро два ночи! Мы с ума сошли. Сейчас же ложись. Со стола завтра уберешь.

Когда Дмитрий Иванович лег на свой диван в кабинете и, надев очки, углубился в том Геродота, чтобы перед сном хоть немного пройтись по улицам древнего Вавилона, часы в гостиной гулко пробили два.

В это время далеко за Карпатскими горами по местному времени был только еще час ночи. В небольшом городке, в конце Староминаевской улицы, неподалеку от советско-венгерской границы, погибла Каталин Иллеш и истекали кровью ее дочери Илона и Ева.

Миллионы людей никогда не узнают ни о Каталин, ни о Илоне и Еве, а их соседи и другие жители городка с ужасом подумают о том, что убийцы могли бы в эту ночь нагрянуть не в дом Иллеш, а, скажем, в их собственный. И трагедия только таким образом слегка затронет их души.

Но нескольких человек событие это коснется непосредственно, хотя они были в это время далеко от пограничного городка и раньше не имели о нем ни малейшего представления.

Среди этих людей — подполковник милиции Дмитрий Иванович Коваль и его дочь Наташа.