Полет на заре

Каширин Сергей Иванович

ЛЕТЧИК И МОРЕ

ДОКУМЕНТАЛЬНАЯ ПОВЕСТЬ

 

 

САМОЛЕТ НЕ ВЕРНУЛСЯ НА АЭРОДРОМ

Военный аэродром, зажатый со всех сторон высокими, поросшими лесом сопками, напоминал собой огромный, с покатыми спусками котлован. Над ним тяжело нависали по-осеннему темные, рыхлые тучи.

Снизу серая облачная завеса была похожа на толстое покрывало с небрежно разлохмаченным начесом ватина. Казалось, кто-то предусмотрительно натянул от вершины к вершине необычно большой полог, чтобы сохранить в котловане тепло. Однако где-то, наверно, осталась прореха, и оттуда ощутимо тянуло холодным ветром.

Погода была промозглой. Стоял ноябрь, но уже повсюду лежал снег. Он выпал совсем недавно и ярко белел даже в сумеречном свете короткого северного дня.

Просторное летное поле из конца в конец разрезала бетонированная взлетно-посадочная полоса. Почти черная от сырости, она резко выделялась среди заснеженной поверхности аэродрома.

У начала этой длинной и прямой как стрела дороги возвышалось двухэтажное здание, выкрашенное в черно-белую клетку. Дворец не дворец, терем не терем, а что-то сказочно-бутафорское. Стены — ни дать ни взять — увеличенные шахматные доски. Над крышей — четырехугольная башня с деревянным балконом и широкими окнами. Посмотришь сбоку — так и подмывает любопытство: а что там внутри?

Такое причудливое сооружение можно встретить лишь на отдаленных, малоизвестных, если не сказать глухих, аэродромах. В нем располагается стартовый командный пункт. Проще — СКП. Контрастная раскраска помогает летчикам быстрее заметить его с воздуха при полете над однообразной, безориентирной местностью.

На мачте СКП колыхался на ветру голубой, пересеченный золотистыми лучами флаг Военно-Воздушных Сил. Это означало, что аэродром принимает и выпускает в небо самолеты.

Летный день был в разгаре. На стоянках, на рулежных дорожках, на взлетно-посадочной полосе да и в облаках все гудело. Гудела и вибрировала под ногами сама земля.

От одной из стоянок неторопливо шагал капитан Николай Костюченко. Его худощавое, обветренное лицо с крупным носом, казалось, пламенело. Ему действительно было жарко: он только что вернулся из учебного полета на перехват воздушной цели. Встав лицом к ветру — так легче спрятать в ладонях огонек спички, — Костюченко закурил, с удовольствием затянувшись ароматным дымом «Беломора».

Николаю все здесь было давно привычным, но снежный покров своей белизной сделал окружающие предметы как бы новыми. Четче рисовалась высокая, с косыми металлическими растяжками, мачта радиостанции. Словно вагоны поезда, оставленного на зиму в тупике, уныло жались друг к другу типовые служебные домики. Вулканическими воронками выглядели заброшенные, с оползшими валами насыпи. Мрачно темнело нутро ангара технико-эксплуатационной части, в котором были настежь распахнуты раздвижные ворота.

На рулежной дорожке прямо под открытым небом крылом к крылу выстроились серебристые остроносые истребители. Рядом с громоздким темно-зеленым транспортником реактивные самолеты выглядели настоящими красавцами. В изящно откинутых назад стреловидных плоскостях, в элегантных, прямо-таки прилизанных обводах фюзеляжей и килей — во всем их облике сквозило что-то необычайно легкое, птичье. И стояли они на тонких упругих амортизационных стойках шасси настороженно, как птицы, почуявшие приближение человека. Сделай еще шаг — вся стая разом взметнется в небо.

Дозаправленные топливом, снаряженные заботливыми руками техников и механиков к повторному вылету, машины выруливали к линии старта. За их хвостами ярко полыхали языки пламени, сизым дымком струились выхлопные газы. С той стороны ветер нес запахи керосина и масла. Иногда от самолета с работающим двигателем теплой волной проходил разогретый воздух.

Летчик окинул взглядом знакомую до мелочей картину, и его охватило чувство радостного удовлетворения. В гуле и грохоте турбин, под холодным, пронизывающим до костей ветром авиаторы спокойно делали свое дело. Но вдруг динамики громкоговорящей связи разнесли по аэродрому неожиданное распоряжение:

— Двигатели выключить! Работу прекращаем.

А в эфир полетела другая команда:

— Всем немедленная посадка!

«Вот так штука! С чего бы это?» Костюченко недоуменно посмотрел вокруг себя, на пасмурное небо. Голос руководителя полетов полковника Горничева, даже искаженный и усиленный репродукторами, звучал, как всегда, спокойно, ровно. Значит, можно надеяться, что ничего страшного не случилось. Но чем же вызвана необходимость столь срочно, в середине дня прервать выполнение полетных заданий?

Чаще всего команду о прекращении полетов отдают по радио в тот момент, когда ожидается внезапное и резкое ухудшение погоды. И тут уж не мешкай, как бы далеко ни находился, торопись вернуться на аэродром. Ну а тем, кто на земле, вылет, естественно, придется отложить.

Летчиков называют хозяевами высот. Даже в песне поется, что небо — их родимый дом. Но при всей смелости, увлеченности избранным делом и некоторой веселой бесшабашности, в какой-то мере свойственной этим людям, им порой бывает неуютно и трудно в горячо любимой стихии. Так трудно, что они подчас не знают, удастся ли после очередной передряги невредимыми вернуться на землю.

За десять лет службы в авиации капитан Костюченко убедился в этом на собственном опыте. Один случай на всю жизнь в память врезался.

Он летал тогда по незнакомому маршруту. Спокойно прошел один отрезок пути, второй. Взял новый курс.

Вдруг вот так же ни с того ни с сего на борт поступила радиограмма:

— Немедленно возвращайтесь! Как поняли? Немедленно!..

— Понял, понял, — недовольно отозвался Николай, не понимая, в чем дело. Откуда он мог знать, что к аэродрому, перерезая ему путь, стремительная лавина свирепых туч несла снежный буран!

Успех в поединке циклона с человеком решала скорость. Циклон опередил. Летчик заставил машину нырнуть под тучи, но там уже разыгралась метель.

В том положении не мудрено было сдрейфить и более подготовленному пилоту. Вокруг не видно ни зги. Белое небо, белая земля — границы нет. На минуту стало трудно дышать, на лбу и ладонях выступила испарина…

В таких случаях, когда летчик попадает в сложные условия и не может посадить машину без риска для жизни, ему предоставляется право выброситься с парашютом. На это Костюченко не пошел. Он уже имел навыки в пилотировании по приборам и решился произвести заход по системе слепой посадки.

Ему разрешили, и он начал снижение. Однако снегопад не прекращался. Пришлось снова уходить в облака. Как говорят авиаторы, на второй круг.

Потом была еще одна попытка пробиться, и еще одна. Бесполезно. Николай сделал тогда ни много ни мало шесть заходов к посадочной полосе, но так и не увидел земли. А снижаться ниже пятидесяти метров ему строго-настрого запретили: можно было угробить и машину, и себя. Между тем горючее в баках кончалось, и все острее вставал вопрос: что же дальше?

Казалось, остается одно — катапультироваться. Однако тяжело решиться на это: жалко истребитель. И вообще наши летчики идут на такой шаг лишь в самом критическом положении, исчерпав все возможности, и только при том условии, если знают, что падающий самолет не рухнет на какой-нибудь населенный пункт.

Вот и Костюченко не торопился покидать машину. Он кружил и кружил в небе, поднимаясь все выше и осматриваясь по сторонам. Неужели не найти никакого выхода из ловушки, в какую загнала его непогода?! И вдруг летчик увидел, что тучи под самолетом не были сплошными. Они наглухо, словно густая дымовая завеса, закрыли огромное пространство, но вдали разделялись на две гряды. Там в них образовалось большое «окно» шириной в добрую сотню километров, а то и побольше. На аэродроме, конечно, об этом и не подозревали, зато отсюда, с высоты, была хорошо видна освещенная солнцем земля.

— Дыра! — воскликнул Костюченко. — Прореха!

— Где дыра? Какая прореха? — всполошились на стартовом командном пункте. — Доложите как следует!

Николай запнулся. Действительно, что он выкрикивает! Надо объяснить обстановку членораздельно.

Он четко, обстоятельно радировал обо всем увиденном и, получив разрешение руководителя полетов, повел машину сквозь «окно» вниз. Во избежание аварии шасси не выпускал.

Метров триста, если не все пятьсот, истребитель полз на «животе», скрежеща корпусом о камни, и наконец остановился. Стало тихо. Замедляя вращение, еле слышно, успокаивающе ласково жужжал гироскоп застопоренного авиагоризонта, а Николай долго еще сидел в кабине. По лицу его ползли капли пота.

Когда к месту посадки прибыла аварийная команда, Костюченко стоял, прислонясь спиной к выходному соплу двигателя. Он еле держался на ногах от усталости и пережитого нервного напряжения.

— Ты чего? — спросил инженер.

— Греюсь, — ответил Николай. — Движок еще теплый.

Ему не хотелось рассказывать о том, что он испытал. Главное — самолет спасен. Правда, немного помята обшивка фюзеляжа, но могло быть хуже, гораздо хуже…

Да, тогда все обошлось благополучно, но вообще со стихией шутки плохи. И если руководитель полетов подал команду следовать на аэродром, то выполнять ее надо точно и без промедления. Это — закон. Тем более что здесь, на Севере, от погоды можно ожидать в любой момент самого гнусного подвоха, а посадочных площадок во всей округе, что называется, раз-два — и обчелся. Вот и летаешь весь день настороже. Иначе нельзя. То с утра, смотришь, солнце выглянет, потом вдруг со стороны холодного моря, срезая вершины сопок, поползут гнилые тучи, хлынет дождь или снег валом повалит.

Как-никак на дворе ноябрь. В эту пору за погодой следи да следи. И не случайно дежурный синоптик неотлучно находится на стартовом командном пункте, через каждый час вызывая по телефону метеостанцию. А иной раз и чаще звонит, чтобы своевременно информировать руководителя полетов о состоянии погоды по всему району, над которым бороздят небо истребители-перехватчики. Там, в небе, пилоты могут летать при любых условиях «вслепую», пилотируя самолеты по показаниям приборов. Но рано или поздно им придется возвращаться и снижаться к аэродрому по «коридору» между высоких сопок. Закроют внезапно этот «коридор» облака — беда!..

Словно спеша избежать опасности, самолеты, один за другим выныривая из туч, быстро снижались к посадочной полосе, приземлялись и рулили к стоянкам. Одного не понимал Костюченко: что же могло помешать полетам, если ухудшения метеообстановки не наблюдалось?

Николая догнал капитан Юрий Ашаев. Он, видимо, только что вернулся из полета. На его свежем, почти мальчишеском лице горел румянец.

— Юра, в чем дело? — обратился к товарищу Костюченко. — Ни с того ни с сего полеты отбивают. Не знаешь почему?

— Не знаю, — пожал плечами Ашаев, и было видно, что его тоже занимал этот вопрос.

К домику, раскрашенному в черно-белую клетку, направлялись и другие летчики. Лица их были озабоченными.

По-своему расценив хмурое молчание сослуживцев, Костюченко с возмущением сказал:

— Так что же все-таки случилось? Не иначе, опять метеорологи мудрят. Поднимут панику: шторм! Их только послушай… А потом, смотришь, извиняются: ошиблись. Вот уж перестраховщики. Летчики понимали Николая. Ему на сегодня был запланирован еще один вылет, а подняться в воздух больше не придется, вот и кипятится. Да и вообще он такой: чуть что — вспылит, начнет руками размахивать. Горячий парень, резкий.

— Не петушись, Николай, — негромко произнес Ашаев. — Вон идет Железников. Он сейчас все объяснит. Ведь два самолета еще не сели.

— В чем дело, товарищ майор? — заспешил навстречу Железникову Костюченко. — Летать надо, а тут…

Командир эскадрильи майор Железников поднял руку:

— Тихо, товарищи…

В это время со стороны дальней приводной радиостанции донесся гул работающего на малых оборотах реактивного двигателя. Оттуда, пробив облака, заходил на посадку еще один истребитель.

— Это Кривцов, — пояснил Железников. — Вот он сейчас все подробно расскажет. Там, в воздухе, что-то случилось с самолетом Кушщына. Куницын катапультировался…

— Кто? — будто не расслышав, подался вперед Костюченко. — Кто катапультировался? Иван?

— Да, Куницын, — хрипло сказал майор. — Полковник Горничев уже распорядился начать поиски. Я с Буяновым сейчас вылетаю туда на спарке…

Полковник Горничев, находясь у пульта руководителя полетов, вначале и не понял, о чем радировал ему капитан Куницын. Его индекс — тридцать восьмой. Он отрабатывал упражнение по перехвату скоростной высотной цели. За цель ему подыгрывал капитан Кривцов. Его позывной — пятьдесят первый. Все шло у них как положено, и вдруг — сигнал бедствия.

— Я — тридцать восьмой, самолет неуправляем… Горничев недоуменно взглянул на динамик, не веря самому себе. Уж не почудилось ли?

— Повторите, тридцать восьмой. Повторите… Молчание. Все замерли в напряженном ожидании, тихо стало на командном пункте. Что там в воздухе?

Наконец сквозь легкий шорох атмосферных помех в радиоприемнике послышалось что-то невнятное:

—..лет неупр… Пытаюсь…

— Пятьдесят первый, — вызвал полковник на связь капитана Кривцова, — вы видите тридцать восьмого? Продублируйте.

— Понял, дублирую, — взволнованно отозвался Кривцов. — «Самолет неуправляем, пытаюсь вывести…»

— Тридцать восьмой, ваша высота? Снова сдавленный, прерывающийся голос:

— Вы…та девять…

«Придет беда — отворяй ворота: одна идет — и другую ведет». Мало того что с самолетом что-то не в порядке, так еще и рация закапризничала. Или, скорее всего, Куницына сейчас так мотает, что он и говорить не может. Догадываясь, что это именно так, Горничев радировал:

— Тридцать восьмому разрешаю катапультироваться. Пятьдесят первый, продублируйте!

Как ни сдерживал себя полковник, стараясь хотя бы внешне оставаться спокойным, но, когда он отдавал Куницыну приказание покинуть самолет, голос его дрогнул. Он знал: истребитель находится сейчас над морем. Упасть в такую погоду в холодные волны — да от одной этой мысли мороз по коже продирает. Но что делать, как поступить иначе? Каждую секунду неуправляемый самолет теряет по нескольку сот метров высоты, машина и летчик неизбежно рухнут в морскую пучину. Правильнее будет все же катапультироваться. Только теперь надо срочно распорядиться о поиске.

— Высота три, катапультируюсь…

Это голос Кривцова. Он дублирует доклад Куницына и, наверно, еще видит падающий самолет. Пусть наблюдает, чтобы знать место аварии.

— Пятьдесят первый, проследите! — распорядился руководитель полетов. — Разрешаю пробить облака вниз.

Теперь полковником владели уже совсем иные заботы. Искать, срочно искать! Принять все меры к тому, чтобы как можно быстрее найти летчика в морских волнах.

Не выпуская из рук микрофона, Горничев резко повернулся к своему помощнику:

— В район приводнения Куницына пошлем спарку. Пойдут Железников и Буянов. Да, и вот еще что — срочно вызовите экипаж вертолета.

Вертолетов в истребительной части нет. Но случилось так, что на аэродром накануне прибыла с грузом одна из винтокрылых машин из эскадрильи вспомогательной авиации. Помощник руководителя полетов вопросительно взглянул на Горничева. «А имеем ли мы право распоряжаться чужим экипажем без согласования с начальством?» — можно было прочесть в глазах офицера.

Поняв его сомнения, Горничев сказал:

— Объясним потом. Сейчас нельзя терять время…

В динамике опять послышался голос Кривцова. Капитан сообщил, что место приводнения Куницына засечь ему не удалось.

Что ж, вполне понятно. Сверхзвуковой истребитель предназначен для стремительного полета на перехват воздушного противника и скоротечного боя. С него почти невозможно разглядеть человека, затерявшегося в бескрайнем море: слишком велика скорость. Спарка — учебнотренировочный самолет — тоже, конечно, не тихоход, но это машина двухместная. Один летчик будет пилотировать, второй — осматривать местность.

Разрешив капитану Кривцову возвращаться, полковник задумался. Точку, куда опустился на парашюте Куницын, на карте нельзя определить даже приблизительно. Радиус (разворота скоростной машины велик. К тому же надо учесть ветер. Не исключено, что летчика отнесло к побережью. Это было бы лучше. Но не менее вероятно, что на высоте ветер дует от берега. Тогда…

— Пошлем следом за спаркой Ли-2, — помолчав, угрюмо сказал Горничев.

Не забыть бы чего-нибудь, не упустить какой-либо существенной мелочи. Транспортный самолет Ли-2, на борту которого может находиться целая группа людей, обследует район более детально. Заметит Куницына — наведет вертолет. Но спустится ли вертолет к самой воде? Вряд ли. Несущий винт поднимет тучу брызг. Значит, нужен катер или хотя бы моторная лодка.

— Срочно соедините меня с начальником порта… Срочно, срочно, срочно! Все — срочно. Да иначе и быть не может. В море — человек. Покинув самолет, он, конечно, использует имеющиеся у него индивидуальные средства спасения. Они надежны, эти средства, но сколько времени можно продержаться в студеной купели? Скорее, скорее подобрать летчика!

И полетели во все концы тревожные сигналы. Люди разных должностей и профессий откликались на эти сигналы, отодвигая в сторону все другие дела и заботы.

— Экипаж вертолета к взлету готов!

— Взлет разрешаю.

Беспокойство о подчиненном тяжелым грузом легло на плечи командира полка. Он старался не выдавать своего волнения, но в голосе начинали прорываться нетерпеливые нотки.

Начальник порта, узнав, в чем дело, долго молчал, потом, как бы оправдываясь, виновато произнес:

— Зима на носу. Навигация почти закрыта. Суда на ремонте и в консервации.

— Но катер-то вы можете дать?

— Да, да, конечно, я понимаю. Сейчас распорядимся… Четверть часа спустя приходит более обнадеживающее сообщение: несколько судов еще в море. Они спешат. У них — график. В другое время график ломать ни за что не стали бы, но ввиду чрезвычайности событий капитанам дано указание изменить курс.

Начальник порта многословен. Это раздражает, но Горничев сохраняет вежливый тон:

— Благодарю вас!

— Какие благодарности! Мы же сознаем! Мы дали сигнал «SOS».

«SOS!» Когда в эфире звучит этот сигнал, суда, куда бы они ни спешили, тотчас поворачивают туда, где кто-то терпит бедствие.

— Радируйте им координаты…

Теперь моряки, даже если бы им пришлось рисковать собственной жизнью, будут делать все, чтобы спасти попавшего в беду летчика. Только бы он продержался на воде час-другой, до прихода судов.

— Синоптики, дайте погоду!

Прогноз не радует. Надвигается холодная ночь, туман с переходом в осадки и усилением ветра. Температура воздуха минусовая. Ах, «небесная канцелярия», ты еще не подвластна воле людей…

— Штурман, уточните время наступления темноты. Полковник Горничев смотрит на часы. Пятнадцать пятнадцать. Учебно-тренировочный самолет, на котором поднялись лучшие летчики части — командиры эскадрилий Железников и Буянов, — возвращается. Летая на бреющем над морем и над побережьем, они осмотрели весь район, где, по их предположениям, мог находиться сейчас Куницын. Увы, ничего. Облачно, серо кругом, сумеречно. Пятнадцать тридцать. Спарка приземлилась. Остается совсем немного относительно светлого времени. Черная тьма долгой северной ночи быстро идет на смену тем мглистым сумеркам, которые здесь в эту пору года принято считать днем. Почему ничего не сообщают вертолетчики?

— Вижу в волнах человека!..

Это голос командира экипажа вертолета капитана Савенко.

Ага! Наконец-то! Осунувшееся лицо Горничева смягчилось, взгляд посветлел.

— Нашли? — воскликнул молчавший до сих пор помощник руководителя полетов.

Вскочил со своего места дежурный метеоролог, облегченно вздохнул штурман, улыбнулся солдат-хронометражист. И вдруг тот же голос, полный разочарования и досады:

— Бревно…

В другое время полковник Горничев строго одернул бы командира экипажа вертолета за нарушение правил радиообмена — доклад не по инструкции, но сейчас он, видимо, и сам забыл о существовании таких правил. Все мысли об одном: найти, спасти, быстрее доставить капитана Кушщына на аэродром, домой!..

Снаружи кто-то открыл дверь, В помещение стартового командного пункта вошел начальник штаба:

— Товарищ полковник, какие будут указания?

Горничев, помедлив, сказал:

— Доложите командующему округом: на аэродром не вернулся один самолет. Летчик капитан Куницын катапультировался. Меры для поисков приняты.

— Есть!

Неслышно закрыв за собой дверь, подполковник ушел, и в комнате снова наступила тишина. Лишь в динамике командной рации временами раздавались резкие шорохи, будто кто-то невидимый неподалеку разрывал крепкую ткань. Перед глазами руководителя полетов размеренно отсчитывали секунды вмонтированные в пульт самолетные часы. Их сухое тиканье и треск атмосферных разрядов в динамике начинали раздражать. Минуты бегут и бегут, а Куницына никак не могут найти.

Горничев откинулся к спинке стула, положил микрофон, отодвинул ненужную теперь плановую таблицу. Он все время думал о Куницыне. Капитан вроде бы не должен удариться в панику, выдержка у него есть. Обидно только, что приходится пока сидеть в томительном ожидании, не имея возможности предпринять что-то более эффективное, чтобы помочь ему.

Из окон полковник хорошо видел чуть ли не весь аэродром, покрытый довольно плотным слоем снега. Пустынно чернела широкая лента похожей на автостраду бетонированной полосы. Вправо, под прямым углом к ней, тянулась такая же серая рулежная дорожка, вдоль которой расположились еще не зачехленные истребители. Возле них сновали зеленые, с фургонами, автомобили, хлопотали, заканчивая послеполетный осмотр, техники и механики.

С другой стороны «рулежки» стояла группа летчиков. Обсуждая что-то, многие возбужденно жестикулировали, наверно спорили. Над их головами струился легкий дымок: они курили.

Справа кто-то напрямик быстро шел к стартовому командному пункту, но, очевидно, раздумал или забыл что-то: вдруг повернул назад. Остановился. Опять пошел. Судя по высокой, чуть сутуловатой фигуре, это был капитан Костюченко. Этот порывистый, темпераментный летчик дружил с Куницыным, и Горничев догадывался, как он сейчас взволнован нежданно‑негаданно нагрянувшей бедой. Вот опять сюда идет. Нет, направился к товарищам…

Николай Костюченко не находил себе места. Он уже в который раз порывался пройти к СКП, но его останавливал строгий приказ командира части — не беспокоить во время работы. Капитан возвращался к сослуживцам, подходил то к одному, то к другому:

— Что же все-таки могло произойти?

Никто, конечно, ничего толком не знал, и Николай принимался вслух строить самые различные предположения и догадки о причинах аварии.

Этот вопрос мучил всех. Каждый из летчиков понимал, к чему приводит отказ рулей в воздухе. Куницын, конечно, поступил правильно. Но почему все-таки ему пришлось покинуть самолет?

— М-да, — протянул Ашаев, — был полк безаварийным, и вот…

— Что ты этим хочешь сказать? — насторожился Костюченко.

— Да вот думаю… Может быть, Иван сам чего-нибудь недосмотрел?

— Ну, это ты, Юрий, брось! — вскинулся Николай. Оп и мысли не допускал, что его друг мог проявить в чем-то халатность. Не такой Иван Тимофеевич человек.

— Да, ты прав, — согласился Ашаев. — Но ведь и на старуху бывает проруха. Помнишь случай с Назаровым?..

Это было давно. Летчики тогда только начинали осваивать новый истребитель. Первыми к самостоятельным полетам были допущены, как водится, наиболее опытные пилоты. Все остальные толпились у стоянок, наблюдая, как стартуют новые машины. Еще бы, такое событие! И вот самолет, пилотируемый заместителем командира эскадрильи майором Назаровым, едва оторвавшись от земли, круто полез вверх.

— Смотрите, смотрите, на петлю пошел! — воскликнул кто-то из молодых механиков.

— Не мели, чего не знаешь! — прикрикнули на него.

Не знал новичок, что сразу после взлета петлю Нестерова не сделаешь. Крутой набор высоты грозит потерей и без того небольшой еще скорости. Летчик изо всех сил отжимал ручку от себя, но машина не слушалась рулей в продолжала задирать нос. Наблюдая за тем, как она становится «на дыбы», все буквально оцепенели. Еще секунда-другая — и самолет свалится на крыло, грохнется на землю.

Майор Назаров в тот критический момент проявил редкое самообладание и находчивость. Он мгновенно принял исключительно верное решение — включил форсаж. Это его и спасло. Разом возросшая тяга мощных двигателей сделала то единственное, что нужно было в таком положении: истребитель, как бы опираясь на реактивные струи, в самом деле помчался по вытянутой кривой на петлю и на высоте в несколько сот метров лег на спину.

Казалось, произошло что-то невероятное, но и это было не все. Там, в верхней точке, летчик с непостижимой быстротой вывернул самолет, сделав полубочку. Право, такого зрелища в авиации до сих пор никто не видел. Выполнить без разгона две фигуры сложного пилотажа не удавалось еще никому.

— Вот это техника! — восторженно говорили летчики, хотя, конечно, понимали, что не ради куража куролесил майор Назаров. Что-то, безусловно, стряслось с машиной. Что?

Назаров, идя уже по горизонтали, тоже ломал над этим голову. Осторожно пробуя рули, он не торопясь осматривал кабину. А когда понял, в чем дело, зло чертыхнулся: тумблер системы управления стоял склоненным к белой надписи «Электро». Майор перекинул его на включение основной системы, и самолет сразу стал послушным, как обузданный скакун.

Когда Назаров, возвратись на аэродром, рассказал о причине предпосылки к аварии, всем стало ясно, что так рисковать ему пришлось по вине какого‑то нерасторопного специалиста. Очевидно, кто-то из техников или механиков, работая в кабине истребителя, забыл после проверки поставить тумблер в нужное положение, а может, нечаянно зацепил.

Майор, безусловно, тоже был виновен: перед взлетом не проверил, как этого требует инструкция, правильно ли установлены в кабине все рычаги и переключатели.

С тех пор решили: после того как летчик осмотрит и примет самолет от техника, в кабину никто не должен даже заглядывать. Одним из тех, кто строжайшим образом выполнял это правило, был секретарь партийной организации эскадрильи капитан Куницын. Он стал еще внимательнее осматривать машину перед стартом в небо и требовал этого от каждого летчика.

— Да вот Решетников скажет, как Иван у него самолет принимает, — кивнул головой в сторону одного из техников капитан Костюченко. — И сам я не раз видел…

Николай часто наблюдал, как Куницын, словно бы не обращая никакого внимания на покорно шествующего за ним старшего техника-лейтенанта Решетникова, придирчиво медленно осматривал каждую деталь подготовленного им к вылету самолета.

Однажды Костюченко не выдержал и сказал своему другу:

— А тебе не кажется, Иван, что ты обижаешь своего техника?

— Чем?! — удивился Куницын. — Я не сказал ему ничего плохого.

— Да не о том речь, — махнул рукой Костюченко. — Похоже, не доверяешь ты ему. Но он же специалист отменный. Ты его сам не раз хвалил.

— От тебя, Коля, таких слов я не ожидал, — с укором отозвался Куницын. — Помнишь, нам еще в училище инструктор говорил: верить — верь, а проверить — проверь.

— Помню, Ваня, не хуже тебя помню, — не сдавался Костюченко. — Но могут сказать: боится Иван.

— Да? — иронически взглянул на друга Куницын. Затем нахмурился и уже серьезно произнес: — А я, может, смелость в том и вижу, чтобы таких вот реплик не бояться…

Костюченко смущенно замолчал. А через несколько дней Иван удивил его еще больше. Ему пришлось выполнять полет не на том истребителе, который был закреплен за ним (его машину поставили на профилактический осмотр). Вернулся он из полета — и к майору Железникову:

— На «семерке» больше не полечу.

— Это что еще такое? Все летают, а вы с капризами!..

— А вы прежде выслушайте…

Оказывается, Куницын заподозрил что-то неладное в системе управления истребителя. Естественно, вызвали инженера, но тот не нашел в рулях никаких неполадок. «Все, — говорит, — в норме, не знаю, в чем вы усомнились». А Иван — свое:

— Нет, можете что угодно думать, а я не полечу.

И не полетел, хотя кое-кто уже подтрунивать начал над его якобы неоправданной мнительностью. Инженер вынужден был еще раз проверить все тросы и тяги, все рычаги и ролики. И что вы думаете — был все-таки дефект. Пустяковый, правда, но был. Впрочем, это еще удивительнее: тонкое, значит, чутье машины у летчика.

Словом, вот он какой, Иван Куницын. Другой, упрекни его в излишней осторожности, махнул бы рукой и полетел: не считайте трусом. А Куницын — наотрез. Крепкий у него характер.

Теперь вспоминая обо всем этом, капитан Костюченко с жаром убеждал товарищей, что авария в полете не могла произойти по вине его друга. Дескать, об этом даже говорить не стоит. И летает Куницын — позавидуешь, и выдержки ему не занимать.

Хладнокровию Ивана, его умению держать себя в руках в самой рискованной ситуации подивился еще первый его инструктор летчик‑фронтовик Эдуард Санников. Он, бывало, часто говорил Куницыну:

— Тебе бы, Ваня, на штурмовике летать…

В годы войны Санников сам летал на штурмовике, о чем не раз рассказывал, беседуя с курсантами. Они любили слушать его воспоминания о жарких воздушных схватках, о том, как наши летчики громили врага и в небе, и на земле. Не удивительно, что каждый чувствовал себя безмерно счастливым, если удавалось заслужить похвалу такого инструктора. А наивысшей похвалой у Санникова было его излюбленное: «Тебе бы, парень, на штурмовике летать». Если же у курсанта что-то не получалось в летной учебе, он, спокойно анализируя его неверные действия, обычно заключал: «Ошибка в полете порой страшнее снаряда врага».

Были потом другие хорошие, опытные инструкторы, но того старшего лейтенанта, который дал ему путевку в небо, Куницын любил сильнее всех, как доброго и заботливого старшего брата. Сколько лет прошло после выпуска из училища, а он до сих пор на каждом шагу вспоминает Санникова и его советы. Скажет иной раз Горничев или Железников, что Куницын отлично выполнил полет, Иван вдруг озорно улыбнется и подмигнет Николаю:

— Мне бы на штурмовике летать!

В чем тут секрет, знают лишь они вдвоем.

Костюченко познакомился с Куницыным в летном училище. Они дружили с тех далеких курсантских лет. Их дружба, прокаленная суровой аэродромной страдой, с каждым годом становилась все крепче и была такой естественной, что Костюченко о ней как-то и не задумывался, просто не замечал, как не замечает человек своего здоровья, когда оно в порядке. Вспыльчивый, резкий на слово, Николай мог иногда и повздорить с Иваном, но дружбе это нисколько не вредило. И только сейчас Костюченко понял, как близок и дорог для него этот простодушный, всегда спокойный и уравновешенный парень.

Николай очень уважал Ивана и нередко даже завидовал ему. Все Ивану удавалось. Раньше всех он получил допуск к самостоятельным полетам на сверхзвуковом всепогодном истребителе-перехватчике. Быстро освоил «слепую» программу, и за первый самостоятельный вылет в ночное небо командир эскадрильи майор Железников объявил ему благодарность. А недавно Куницын, опять же в числе первых, сдал экзамен на звание военного летчика второго класса.

Костюченко не мог поверить, что сегодня Иван не вернулся и, чего доброго, не вернется на аэродром. Но факт остается фактом: он катапультировался. Впрочем, кто знает, удалось ли ему выброситься из гибнущего истребителя? Выстрел катапульты — не шутка…

«Что с ним? Где он сейчас? Неужели до сих пор ничего не известно? — Костюченко зябко повел плечами. — Как, куда, благополучно ли приземлился Иван? Говорят, что не приземлился, а приводнился. Ведь летел он над морем. Спросить бы у Кривцова, но того сразу после посадки вызвал командир полка. К нему же пошли, слетав на поиски, Железников и Буянов. Только что же они там так долго задерживаются? Похоже, видели Куницына, если послали вертолет. Но вертолет почему-то не возвращается».

Костюченко не мог больше ждать. Он снова зашагал к стартовому командному пункту. «Войду и спрошу, а после пусть как хотят ругают».

Войти в помещение Николай не успел. В дверях он столкнулся с майором Железниковым.

— Переживаете? — добродушно спросил командир эскадрильи. — Да-а… Такое дело… Понимаю, сам извелся. Но, кажется, нашли. Вертолетчики сообщили, что Куницына подобрала рыбацкая лодка.

Сзади послышались обрадованные голоса летчиков. Они оживились, заговорили разом, перебивая друг друга. Кто-то громко заявил, что другой вести и не ожидал. Чтобы Куницын, заядлый охотник и спортсмен, и не выбрался на берег из этой лужи? Да ему океан нипочем! Ему полета километров — семечки. Такой богатырь с грузом без привала всю сотню отмахает…

— А позавчера твой рекордсмен по физподготовке… того… подкачал малость, — подал голос Юрий Ашаев.

— Подумаешь, важность! — загудели пилоты. — Нечего тебе у начфиза очко зарабатывать… Просто не тренировался человек давненько… Подъем разгибом! А ты в плавании с ним потягайся. Или на лыжах…

Словом, у каждого отлегло от сердца, а Николай Костюченко вздохнул, будто гора с плеч:

— Ух… Теперь есть что сказать Лиле. А то хоть домой не возвращайся…

Дружили Иван и Николай — дружили их семьи. И жили они рядом, в смежных квартирах, дверь в дверь. Один идет на полеты — стучит другому, возвращаются с аэродрома тоже всегда вместе. Задерживается кто-то, жена уже тут как тут: «А мой где?» Особенно жена Ивана Лиля.

Вообще-то ее Лидой зовут. Лидией Сергеевной. Но Иван с давних пор — ой дружил с Лидой со школьных лет — называет ее Лилей…

— Только бы побыстрее Ивана домой привезли, — сказал Костюченко и, повернувшись к командиру эскадрильи, спросил: — Товарищ майор, а почему Куницына на борт вертолета не взяли?

— Пытался Савенке, да от воздушной струи лодка чуть не перевернулась, — объяснил Железников. — А до берега далеко. Теперь полковник Горничев в рыбацкий поселок звонит, чтобы там машину дали.

— Тогда порядок, — совсем уже успокоился Николай.

Радость летчиков оказалась между тем преждевременной. Не успел Костюченко договорить, как из стартового командного пункта вышел майор Буянов. Уже в самой походке его Николаю почудилось что-то тревожное, и он с нескрываемым беспокойством, почти с испугом посмотрел на него: «Что, что? Почему молчишь?»

— Плохи дела, ребята, — произнес наконец Буянов. — До рыбацкого поселка командир дозвонился, но Куницына там нет.

— А лодка? — шагнул к майору старший техник-лейтенант Решетников. Лицо его побледнело. — Кто же был в лодке?

— В лодке были рыбак и какой-то биолог, — устало ответил майор.

Все замолчали. Николай Костюченко нервно жевал погасшую папиросу. Юрий Ашаев сник, ссутулился, поднял воротник меховой куртки и смотрел куда-то в сторону. У Железникова от волнения даже губы посерели, он переступил с ноги на ногу, словно качнулся.

Над аэродромом нависла тоскливая тишина. Лишь возле самолетов все еще слышались голоса техников и механиков. Что бы ни случилось, эти люди должны содержать истребители в постоянной боевой готовности. Но и они работали сейчас как-то необычно тихо, почти бесшумно. Казалось, еще ниже спустились к земле тяжелые, мрачные тучи.

В небе виновато протарахтел вертолет. Его мотор сердито взревел в момент приземления, как бы злясь на собственную беспомощность, и разом замолк. Вертолет тоже возвратился ни с чем.

…На землю ложилась темная и холодная ночь. В военном городке, раскинувшемся на пологом склоне горы, невдалеке от аэродрома, уже начали зажигаться в окнах огни.

— А ведь сегодня суббота, — вспомнил вдруг Ашаев.

— Тяжелая суббота, — послышался голос полковника Горничева. Он подходил к летчикам и услышал последнюю фразу. Теперь все с надеждой повернулись к нему: уж он-то найдет правильное решение.

Так оно и было.

— Вот что, мужики, — заговорил Горничев (у него была привычка называть летчиков мужиками), — я созвонился с начальником порта. Там выделили для поисков Куницына несколько катеров, но людей у них мало. Нужно помочь. Я понимаю, все устали, но…

— Какие могут быть разговоры! — не сдержавшись, перебил командира капитан Костюченко. — Мы готовы.

— Вот и хорошо, — одобрительно кивнул полковник. — Возглавит группу капитан Ашаев. А вам, Костюченко, предстоит более трудная задача. Вы должны вместе с замполитом побеседовать с женой Куницына.

Замолчав, Горничев обвел всех ожидающим взглядом, но никто, даже Костюченко, ничего не сказал. Тогда полковник распорядился отправить поисковую группу немедленно.

Торопить никого и не надо было. Все понимали, что дорога каждая минута, что их товарищу нужна срочная помощь. И вскоре по направлению к порту двигался битком набитый людьми зеленый военный автобус.

А Николая Костюченко еще сильнее охватило смятение. Если Куницына не нашли, то где же он? А вдруг не смог катапультироваться! Ведь не исключено, что на поврежденном при аварии истребителе заклинило фонарь кабины или не сработал стреляющий механизм…

 

АВАРИЯ В СТРАТОСФЕРЕ

Самолет вздрогнул, словно человек, которого укололи чем-то острым, и мгновенно перешел в крутое пике. С каждой секундой увеличивая и без того бешеную скорость, машина метнулась вниз, к серой массе слегка всхолмленных облаков. Она падала, не слушаясь руля, все круче опуская нос, и гудение реактивных турбин переходило в протяжный стон…

В первый момент капитан Куницын не понял, что случилось. Несколько минут назад он, выполняя команды штурмана наведения, пробил многоярусный слой свинцово-темных туч и, достигнув стратосферы, начал поиск «противника».

— Тридцать восьмой, вам курс…

— Понял. Выполняю…

Куницына наводил на цель штурман командного пункта капитан Перфильев. «Противником» был летчик из их же эскадрильи — капитан Кривцов. Словом, бой предстоял самый обычный, учебный. Такое упразднение Куницын отрабатывал, поднимаясь в небо, уже не впервые, но погоня за скоростной целью сразу захватила его целиком, не оставляя места посторонним мыслям. Летчик слился в единое целое с грозным сверхзвуковым истребителем, чутко отзывавшимся на каждое движение рулей.

На этом самолете Куницын начал летать недавно, но быстро освоил замечательную машину и глубоко поверил в ее надежность. Больше того, летчик полюбил ее, мощную, стремительную, послушную, можно сказать — умную. Те самолеты, на которых приходилось летать раньше, казались ему «суздальской стариной».

И сегодня поначалу все шло нормально, все было привычным и в то же время волнующим. Когда истребитель звенящей стрелой пронзил неприветливо-холодную полосу сизых туч, кабину сразу залило солнце и все вокруг закружилось в лучистом, радужном водопаде. Там, на земле, где над заснеженными сопками висят лохматые гривы слоисто-дождевых облаков, сейчас пасмурный, тусклый день, а здесь — бездонное голубое небо, по-летнему ласковое солнце. И никто, кроме летчиков, даже не подозревает об этом.

Упражнение было зачетным. Надо во что бы то ни стало настичь «противника», атаковать его и сделать несколько прицельных очередей, хотя тот постарается увернуться. Правда, сразить цель нужно не из пушек, а фотопулеметом, но все остальное в таком воздушном бою самое настоящее — и скорость, и головокружительные маневры, и дерзкие контратаки.

— Тридцать восьмой, форсаж! — радирует Перфильев.

По указанию штурмана наведения Куницын включает двигатели на максимальный режим. Скошенные назад стреловидные крылья, чуть вздрагивая, поднимают машину все выше и выше. Она мчится теперь со скоростью артиллерийского снаряда. Внизу широко открывается взгляду неповторимый, быстро меняющийся ландшафт верхнего слоя облаков, а впереди летчик замечает белую, тающую в синеве волнистую прядь — инверсионный след, оставленный самолетом Кривцова. Ага, вот она, цель. Теперь не уйдет!

Охваченный азартом преследования, летчик нетерпеливо подался вперед, точными, координированными движениями довернул истребитель и, прицеливаясь, замер.

На приборы он больше не смотрел. Он был весь во власти того приподнятого, «летящего» настроения, которое всякий раз испытывал в воздушном бою. И вдруг…

Как солдат, над окопом которого свистнула пуля, летчик насторожился. Однако сообразить, откуда ему грозила опасность, он не успел: последовал страшный рывок.

Сперва показалось, что перехватчик попал в сильную воздушную струю, образуемую реактивным двигателем впереди идущего самолета. У Куницына однажды произошло нечто подобное во время атаки тяжелого бомбардировщика. Его истребитель внезапно тряхнуло, бросило вниз, завертело, и он сам на какое-то мгновение почувствовал себя не летчиком, а беспомощным котенком, угодившим в бурлящий водоворот. Но тогда он быстро вывел самолет в горизонтальное положение, а сейчас машина не слушалась руля высоты.

Летчик не растерялся. Как у человека, которому помешали осуществить важное намерение, в нем шевельнулось чувство досады и даже злости. Поэтому руки и ноги, лежащие на рычагах управления, продолжали действовать еще энергичнее. И хотя Куницын, не успев осмыслить происшедшее, работал рулями интуитивно, профессиональное чутье не обмануло его: движения были именно теми, какие требовались для вывода самолета из почти отвесного пикирования, переходящего в крутую спираль.

Двигатели, как бы протестуя, отчаянно выли и содрогались. А высота падала, скорость росла, неотвратимо неслась навстречу серая поверхность облаков. Кресло уходило из-под летчика, и привязные ремни больно впивались в плечи. Какая-то чудовищная сила выдирала его из кабины.

Кровь прилила к голове, в висках застучало так, словно рядом начал работать паровой молот. «Газ… Щитки!» — пронеслось в затуманенном мозгу, и руки как бы сами делали свое дело. Куницын, удерживая машину от крена, затянул рычаги управления двигателями, выпустил воздушные тормоза и продолжал выбирать на себя ручку руля высоты. Однако самолет не повиновался ему, по-прежнему пикировал, все круче опуская нос. Поняв наконец, что случилось, летчик нажал кнопку передатчика:

— Я — тридцать восьмой. Самолет неуправляем. Пытаюсь вывести…

В наушниках шлемофона тотчас послышался голос руководителя полетов, но Куницын не успел, не смог вникнуть в то, что ему сказали. Истребитель затрясся, точно приходя в ярость оттого, что ему не дают нестись куда хочется. Затем машина резким рывком вышла из пике, взмыла вверх, встала почти вертикально, и страшная перегрузка вдавила летчика в кресло. У него потемнело в глазах, тело налилось свинцовой тяжестью.

Фюзеляж скрипел и стонал каждым своим металлическим суставом, как будто с него сдирали обшивку. Пилот испытывал состояние, близкое к обморочному, чистое небо казалось ему подернутым белесым туманом, но сознание и сила воли были сильнее любых перегрузок. «Самолет, идя вверх, теряет скорость. Свалить его на крыло. Так…»

С командного пункта запрашивают высоту. Как отчетливо звучит каждое слово! Продолжая бороться с неуправляемой машиной, Куницын, преодолев немоту от сдавившей горло перегрузки, еле вымолвил:

— Отказали рули. Высота…

Снова перехватило дыхание. Высота только что была более двенадцати тысяч метров, а сейчас уже девять. Что ж, можно еще попробовать подчинить взбунтовавшуюся машину.

Велика скорость, но быстрее ее мысль. В сознании летчика вихрем проносятся самые различные предположения о причинах неуправляемости самолета. А истребитель снова рванулся вниз и в сторону, словно чьи-то невидимые сильные руки швырнули его, как детскую игрушку. Машина делает головокружительные трюки, будто насмехается над пилотом, который прилагает все усилия, чтобы обуздать ее, и оказывается бессильным.

— Тридцать восьмой, катапультируйся! — резко стегнул по ушным перепонкам требовательный голос руководителя полетов. — Пятьдесят первый, продублируйте!

Куницын все слышит и все понимает. Ему разрешают покинуть самолет. Пятьдесят первый — это позывной Кривцова. Вот он повторяет команду руководителя полетов. И все же Куницын медлит. Он имеет право на прыжок, но, пока есть запас высоты, продолжает бороться. Происходящее кажется ему просто непостижимым, абсурдным. Ну ладно бы отказали, остановились двигатели, но они тянут. Так неужели ничего не удастся сделать? Надо попытаться!

Один умопомрачительный бросок сменяется другим. Стрелка высотомера неумолимо бежит влево, авиагоризонт отмечает беспорядочное вращение. Самолет мечется, как живое существо в предсмертной агонии. Серая поверхность облаков то косо встает перед смотровым стеклом, то, опрокидываясь, исчезает из поля зрения, и солнце катится куда-то вверх.

Послышался металлический треск. Страшных перегрузок не выдержала сталь, которой закреплены подвесные баки, и во время одного из немыслимых пируэтов они оторвались. Приборы, облака, солнце, небо — все смешалось в шальной, невообразимой круговерти. Вот так, наверно, затягивает ослабевшего пловца коварный омут. Это глубокая спираль, штопор.

— Тридцать восьмой, прыгай! — врывается в наушники голос Кривцова. Он уже не дублирует ничьих команд. Он сам видит, как катастрофически теряет высоту самолет Куницына. Теперь мешкать нельзя. На малой высоте катапультироваться опасно.

Что ж, Куницын прыгнет. Он сделал все, что мог, но машина не подчинилась. Ее придется покинуть.

До чего же противное это чувство, когда не ты управляешь самолетом, а самолет тянет тебя куда ему вздумается. Однако и здесь спешить опасно. При штопоре выбрасываться с парашютом надо без паники, расчетливо и умело, иначе малейшая оплошность может стать роковой. Ведь если при такой скорости неосторожно высунуть за борт голову, встречный воздушный поток сломает шейные позвонки.

— Высота… ять… Катапультируюсь.

Капитан снял ноги с педалей, поставил их на подножки сиденья, выдернул фишку шнура, соединяющего шлемофон с самолетной рацией. Мелькнула мысль: «А вдруг колпак кабины не слетит?» Одернул себя: «Спокойно!» Подтянул привязные ремни, прижал голову к бронеспинке. Напряг мышцы, готовый к пушечному удару катапульты, затаил дыхание и тут же рванул красную скобу.

Выстрел. Одно короткое движение — и летчик вылетел, как снаряд, в небо.

Все произошло молниеносно, но и тут до предела обостренное сознание успело зафиксировать нужные детали. В кабину с гулом ворвался холодный поток воздуха. Значит, фонарь слетел. Был еще треск: очевидно, лопались шланги герметизации. Следом — резкий удар, запах пороха и — тишина. Или, может, от выстрела заложило уши?

Привязные ремни отстегнулись сами — сработал автомат. Летчик оттолкнул ногами ненужное теперь кресло. Сколько раз он проделывал все эти движения при наземных тренировках! Тогда такие занятия подчас раздражали своим надоедливым однообразием, зато как хорошо вышло все сейчас, когда промедление и ошибка были бы поистине смерти подобны!

Свободное падение. Куницын, как при учебном десантировании, отсчитал три секунды, выжидая, чтобы оставленные им истребитель и кресло ушли подальше вниз. Теперь с ними, пожалуй, не столкнешься: они тяжелее и должны обогнать его.

А что это перед глазами? Облака. Их первые хлопья промелькнули, словно клубы холодного пара. Потом они стали гуще и темнее. Солнце почти сразу скрылось из виду, отдав человека во власть зыбкого мутного сумрака.

Над головой прокатился, замирая, гул реактивных двигателей. Кто это? Кривцов? Или почудилось?

Тишина.

Парашют раскрылся автоматически. Мягко шурша, огромный шелковый шатер наполнился воздухом, последовал грубый рывок, и Куницын закачался на туго натянутых стропах. Висеть было неловко. Он поудобнее сел в лямках подвесной системы, расправил вздернутую почти к подмышкам меховую куртку. Что теперь? Инструкция предписывает: осмотри купол, от динамического удара он может лопнуть.

Нет, купол цел, все в порядке. Что дальше? Надо бы определить, нет ли сноса. Только разве в облаках что-либо поймешь?

Сняв меховые перчатки, он сунул их за отворот куртки, посмотрел на часы. Было четырнадцать тридцать.

Подивился собственному спокойствию. Ведь только что подвергался страшной опасности, а сейчас уже заботился о каких-то мелочах, ощущает, как жмут лямки подвесной системы, туго охватывающие грудь и ноги, интересуется, который час, отстегивает кислородную маску.

Прикинул: катапультировался примерно на двух с половиной тысячах метров. Значит, падал вместе с машиной, пытаясь спасти ее, почти десять километров. Да. А самолет жаль, до боли жаль. Но что же все-таки стряслось с управлением?

Повеяло холодом. Летчик нагнулся, чтобы посмотреть себе под ноги, и крякнул с досады: выскользнули перчатки. А, ладно! Но куда он опускается?

Неприятный холодок пополз по спине, как будто под теплой курткой кто-то провел по коже сверху вниз мокрым полотенцем. Море!.. Он совсем забыл о нем, а оно, притаясь, ждет его под облаками. Куницын содрогнулся от этой мысли, но тут же взял себя в руки. Надо готовиться к приводнению. Волны для парашютиста еще более неприятны, чем лес или горы.

Торопливо нашарив рукой на груди резиновые соски, летчик надул надетый на нем поверх меховой куртки спасательный жилет. Похлопал по нему ладонью, проверяя, достаточно ли. Расстегнул замок подвесной системы: приводняясь, от парашюта надо избавиться заблаговременно. Ведь если эта масса шелка и строп накроет его в воде, то так опутает, что можно и не выбраться, пойти ко дну, как рыба в сетях.

Облака оборвались, и почти в тот же момент упали ножные обхваты. Теперь Куницын держался только за плечевые ремни. Неуклюже вытягивая шею, он пытался определить, далеко ли до воды. Нет, ничего не понять, все кругом мутно-серое. Как бы не упустить мгновение, когда надо оставить парашют. Однако не рассчитал, разжал руки слишком рано и еще быстрее полетел вниз. Падая, успел заметить, что купол понесло ветром в сторону.

Море приняло летчика со злорадным, утробным вздохом. Стылая вода обожгла тело так, что Куницын охнул и чуть не захлебнулся.

Погружаться пришлось невыносимо долго, и в морской пучине стало до ужаса жутко. Когда надутый воздухом жилет потянул его наконец кверху, летчик изо всех сил заработал руками и ногами. Казалось, еще секунда — и он не выдержит.

Вынырнув, Куницын судорожно вдохнул влажный горько-соленый воздух и закашлялся. Пока лихорадочно, толчками билось сердце, какое-то время — минуту или больше — он, распластавшись, отдыхал. Потом протер глаза, огляделся. Рядом с ним плавала резиновая лодка, которая входила в комплект спасательных средств на случай прыжка с парашютом в море. В момент приводнения она наполнилась от специального баллона газом и легко, упруго скользила, покачиваясь на волнах.

Меховые куртка и брюки, шерстяной свитер, большие, до колен, носки‑унтята и ботинки, такие удобные для полетов в жгуче-морозной стратосфере, теперь промокли до нитки, стали обременительно тяжелыми. Все его семьдесят набрякших водой одежек липли к телу, сковывали движения, тянули ко дну. Хорошо еще, что выручал спасательный жилет. Поддерживаемый им, летчик поплыл к лодке. Залезть в нее тоже было весьма не просто: она, словно дразня, крутилась, прыгала, как мяч, отскакивала в сторону. Когда наконец он забрался, его грузная, крупная фигура еле уместилась в лодке, и ему пришлось поджать ноги, чтобы не выскользнуть обратно.

Разгоряченное тело еще не ощущало холода, только сырая кожа шлемофона непривычно давила голову, и хотелось сбросить его. Но где же парашют? Не видно что-то. Вокруг лишь белые гребешки волн. Выливая стекавшую из рукавов воду, летчик вдруг заметил, что до сих пор держит в руке кислородную маску. Бросить? Нет, пожалуй, еще пригодится. Он засунул маску на самое дно. А парашют, наверное, все-таки потонул, пока он гонялся, барахтаясь, за лодкой. Вот досада: в ранце остались бортпаек, ракеты, запас патронов, фонарь, медикаменты, спички.

«Шут с ним, — беспечно подумал капитан. — Меня уже ищут».

В том, что его будут искать и обязательно найдут, Куницын не сомневался. Ему даже казалось, что это произойдет скоро, очень скоро. Ну, через час, от силы — через два. Командир примет все меры, чтобы подобрать его еще до наступления темноты. А коль так, то Лиле и волноваться не придется. Ей ничего и не скажут до его возвращения.

Рассуждая так, летчик еще не ощущал себя потерпевшим бедствие. Он сидел в лодке совершенно спокойно, облокотясь на ее упругие оранжевые бока, даже радовался: «Живой, черт побери, живой!»

А что? Упрекать себя не в чем: все было сделано правильно. Пока позволяла высота и оставалась надежда спасти машину, он боролся и, лишь исчерпав все возможности, катапультировался. Выстреливать себя из катапульты, если не считать наземных тренировок на специальном устройстве, ему опять-таки до сих пор не приходилось, но и тут он не оплошал: руки-ноги целы…

Настроение у него было приподнятым. Сознавая, что действовал разумно и четко, он испытывал легкое возбуждение. Ему, секретарю партийной организации, приходилось подчас деликатничать, убеждая сослуживцев в необходимости строгого соблюдения инструкций. Теперь он со всеми без исключения поговорит по-иному. «Тихо, вы, ворчуны! — скажет. Так и скажет: — Вам, видите ли, тренажи противны. Тысячу раз одно и то же отрабатывать? Да, тысячу! А то и больше. Это я вам говорю. Не будь тренажей, я определенно валялся бы сейчас на больничной койке с переломом. Понятно?..»

Набрякшее водой белье неприятно холодило. Куницын недовольно повел плечами. Затем, согнув руки в локтях, он энергично взмахнул ими, но тут же вынужден был схватиться за борта: лодка зыбко качнулась и, поднятая волной, чуть не опрокинулась. Нет, заниматься гимнастикой тут несподручно. Вместо того чтобы согреться, запросто бултыхнешься в море. Его плавсредство очень похоже на то, которым пользуются ребятишки, учась плавать где-нибудь в тихом заливе у Черноморского побережья.

А море волновалось, и не на шутку. Оно как будто нашло себе забаву: швырять его лодку. Толчок, второй… Ух, ты!..

В какой-то книге Куницын однажды прочел, почему море всегда, даже в штиль, неспокойно. Оно вечно колышется от не ощущаемых нами постоянных колебаний земной коры. Но тут волнение было далеко не штилевое. Вокруг вздымались и опадали огромные серые бугры, стоял неумолчный шум. Лодка скользила в провалы то задом, то боком.

Ветер — будь он неладен. Это он гонит волны, образуя на них рябь и шипящую пену. Ага, значит, лучше развернуться так, чтобы ветер и волны били в спину.

Интересно, а сколько времени? Куницын помнил, что катапультировался в четырнадцать тридцать. Он отвернул мокрый рукав куртки, чтобы взглянуть на часы. Увы! «Пылевлагонепроницаемые» стояли…

Надеясь, авось пойдут, он на всякий случай потряс рукой. Нет, бесполезно. Ненадолго их хватило после морского купания. Впрочем, двенадцатикратная перегрузка при выстреле катапульты тоже не была безвредной для тонкого механизма.

Не знать, который час, находясь в одиночестве, тяжело. Угнетает и бездействие. Надо что-то предпринимать. Но что? Весел в лодке не было, они остались в парашютном ранце. Придется ждать. На командном пункте, вне всякого сомнения, засекли координаты места, над которым он покинул самолет, и пошлют за ним именно в этот район. Но почему так долго нет даже намека на то, что его ищут? Конечно, путь сюда неблизкий, но и времени прошло немало.

Был еще день, но от свинцового цвета воды и низко нависшего над морем облачного неба казалось, что уже наступил вечер. В сущности, темнело и на самом деле. В эту пору года ночь на Севере начинается рано. Примерно около одиннадцати рассветает, а после трех день опять быстро идет на убыль. Тем более такой день, как сегодня: пасмурный, ненастный.

Неподалеку послышался гул реактивного двигателя. Судя по звуку, шла спарка. Но она промчалась где-то в стороне. Гудение смолкло. Куницын понимал, что рев пролетающего самолета всегда катится вроде бы над тобой, хотя в действительности доносится за несколько десятков километров. И все-таки ему стало тоскливо.

Тело стал пронизывать острый холод. Начало знобить. Мелкий, покалывающий озноб, встряхнув, отступил, но тут же нахлынул с новой силой и перешел в непрерывную дрожь. Как ни сжимай зубы, как ни корчись, ее не унять. Плыть? Но куда? Куда ни кинь взгляд — везде только волны, волны…

Море… Вблизи оно не такое, каким видишь его с высоты, пролетая над ним в ясный, солнечный день. И на пароходе… Да что на пароходе — на шлюпке с веслами приятно совершить прогулку по морю, если на нем штиль. Но сейчас, когда сидишь, почти касаясь руками воды, в каком-то смешном резиновом пузыре, море совершенно иное — страшное и беспощадное.

Неожиданно на лодку обрушился удар новой волны. Яростно налетев сзади, она со злым шумом накрыла Куницына с головой, опрокинула, вытолкнула за борт, увлекла в глубину.

Снова помог нагрудный спасательный жилет — капка, как называют его летчики. Капка вытащила пилота на поверхность. Он, вынырнув, быстро повернулся и поплыл к лодке. Она опять не давалась, вставала на дыбы, словно сердясь на человека за его беспечность. Но летчик все же забрался в нее и сел на колени, устраиваясь ненадежнее.

Лодочка… Обычно, собираясь подняться в небо, он считал ее ненужным, совершенно лишним предметом в комфортабельной кабине самолета. Сложенная в аккуратный плотный сверток под парашютом, она совсем не мешала ему, но он, уверенный в безотказности своей крылатой машины, все-таки ворчал порой: «И чего только не насуют перед вылетом! Пистолет, большой и тяжелый, как кинжал, пилотский нож, бортпаек, аптечка… Ни дать ни взять — в кругосветный полет снаряжают, словно космонавта. И вот на тебе — еще и лодка!»

Теперь, вспоминая о своих необдуманных словах, Куницын был недоволен собой. Ему стало стыдно перед техником самолета Володей Решетниковым, который, не обращая внимания на ворчание, всегда заботливо снаряжал машину к старту. Порой спокойно напоминал: «Проверьте лодку». Огрызнешься, бывало, в спешке: «Да выкинь ты ее ко всем чертям!» Володя сам осмотрит, не потерлась ли на сгибах сложенная конвертом резина. Надо будет непременно поблагодарить его…

Тут же капитан попытался оправдаться перед самим собой: раньше не летал над морем… И вообще, разве в спокойной обстановке думалось о том, что придется использовать надувную лодку вот так, в ее прямом назначении? Да… А сейчас, после аварии, только на нее и надежда. Она для него — спасательный круг. Надежная частица родного дома. Точнее — целый корабль. Ведь неизвестно еще, сколько придется дрейфовать в холодном, мятущемся море, пока отыщут и подберут. Вытряхнут волны душу — не будешь больше таким безалаберным…

Капитан почти с нежностью провел ладонями по округлым бортам лодки и похолодел от ужаса: округлые баллоны уже не были такими упругими, как в начале дрейфа. Кажется, из них выходил газ. Почему? Неужели он порвал ткань? Вполне вероятно: мог зацепить крючками ботинок в тот момент, когда забирался в лодку вторично.

«Теперь утону», — с тоской подумал летчик.

Сложив ладони рупором, он закричал. Изо всей силы, на какую был еще способен. Крикнул раз, другой, третий… Смелый в самолете, относительно спокойный еще минуту назад в своей легкой лодке, летчик все же был простым смертным, человеком, который любит землю, воздух, солнце, жизнь. Теперь он отчетливо ощутил свою слабость и беззащитность. Сейчас море отнимет у него все… Все и навсегда.

— О-о-о-о! — Голос вибрирует от озноба и прерывается.

Тишина. Зловещая тишина. Только сердито шумят волны.

Как долго продержит его на воде умирающая лодка? Полчаса? А может, и того меньше?..

Опасная это штука — жалость к самому себе. Ей лишь поддайся — она мгновенно загипнотизирует тебя, потянет, как головокружение, в омут безысходной тоски и отчаяния, парализует волю. Даже в повседневной жизни жалость к самому себе, стоит только уступить ее коварно-ласковой, сладкой, как любовь, но обманчивой силе, сразу начинает медленно и верно губить человека. Еще опаснее это тоскливо-тягостное чувство в тяжелую минуту. Оно лишит тебя твоего главного оружия — веры в самого себя. Тут надо крепко сопротивляться.

— О-о-о-о! — Это был уже не крик, не призыв на помощь и даже не мольба, а стон. Пожалуй, впервые в жизни летчик испытывал панический страх. Там, в воздухе, и при аварии у него были еще какие-то шансы на спасение. Он надеялся, что сумеет укротить взбесившуюся технику, ему придавала силы подсознательная мысль о катапульте и парашюте. Здесь же, в море, никаких надежд не оставалось. В одном спасательном жилете долго на воде не продержишься. В штилевую погоду еще куда ни шло, но когда в лицо, пресекая дыхание, бьют волны…

Это было как в кошмарном сне, когда порываешься бежать от опасности и не можешь. Но Куницын не спал — все происходило наяву, и он потерял голову. Руки у него опустились, грудь стеснило, стало трудно дышать. Ему казалось, что он уже тонет. Да, так и случится, если его в ближайшие полчаса не подберут.

На него снова нахлынули воспоминания о трагедии, разыгравшейся с ним за облаками, но теперь все представало в ином свете. Почему в аварию попал именно он, а не кто-то другой? Почему ему так не повезло? Почему рули отказали над морем? Ведь могли отказать над сушей, при возвращении к берегу, в момент старта, наконец. Тогда бы один удар — и все.

А-а, да что говорить! Ему всегда не везет. С малых лет. С проклятой войны. Сколько пришлось пережить! Во время войны малярия чуть не задушила, потом с голодухи едва не загнулся. Служить выпало опять-таки у черта на куличках. Есть же счастливцы — получили назначение в большие города, даже к побережью Черного моря, а он попал сюда — на Север. И профессию тоже выбрал себе…

Разве кто-нибудь может в полной мере представить, какая у летчика судьба? На трех типах самолетов пришлось летать в училище, на трех — здесь, на Севере. А каждая машина стоила нервов, каждая уносила с собой немало здоровья. Да что там говорить — любой самый обычный полет сопряжен с немалым риском. И любой парашютный прыжок. Тебя считают человеком смелым и хладнокровным, которому вроде бы все трын-трава. А ты, поднимаясь в воздух, словно под пули встаешь у окопа. Но сегодня-то войны нет. Так зачем же ежедневно подвергать себя смертельной опасности?!

Стоп!

Ты о чем?

Ты кто — офицер, военный летчик или жалкий хлюпик и трус? Ради чего ты пошел в летное училище? Из-за красивой формы? Чтобы поразить воображение соседских девчонок, удивить и обрадовать Лилю? Или, может, прельстили привилегии?

Нет и нет. Тысячу раз нет! Да, в небо тебя звала гордая мечта о смелом полете, но ведь можно было стать пилотом Гражданского воздушного флота. Да, тебе нравилась летная форма, и ты рад был показаться в офицерском мундире своей невесте, но она любила тебя и без того. Да, ты думал и о деньгах, потому что жилось несладко — рано остался без отца, а матери нелегко было тянуть четверых в тяжелое послевоенное время. Но ведь люди находят более высокие заработки на менее опасной работе…

А с кем ты, собственно, так горячо споришь? Сам с собой? Но ведь ты же знаешь, почему решил стать военным, именно военным летчиком. Уже в те далекие юношеские годы понял: Родине еще нужны солдаты, нужны воздушные бойцы.

Может, не сразу столь четкими стали мысли, но чувства, веление сердца были такими. И ты всегда считал себя смелым, видел в армейской службе, в полетах не только романтику, но и свое призвание. Что записал капитан Санников в твоей характеристике? «Летает смело и уверенно, в сложной обстановке действует без паники». А ты…

Без паники, только без паники!

Острая, будто удар ножа, неосознанная жалость к себе, перевернув в какое-то мгновение душу Куницына, отступила, вытесненная другими чувствами, которые родились при воспоминаниях о его любимом инструкторе, о боевых друзьях. Однако она еще окончательно не сдалась. Она только притаилась, выжидая удобного момента, чтобы с новой силой подступить к сердцу летчика.

На какое-то время его отрезвил холод. Согреться движениями? Но лодка, стравливая воздух, оседала в воде все глубже и глубже. Боязно шевелиться. И хотя от стужи совсем зашлись немеющие пальцы, он лишь потер кисти рук, подышал на них да несколько раз хлопнул ладонями по саднящим щекам.

Дело шло по всем приметам, к морозу. Днем была оттепель, снег таял, но дежурный синоптик на предполетном построении говорил, что к вечеру похолодает. Так оно и есть. Волны куда теплее ветра, а ведь температура воды тоже около нуля. И от дыхания — пар.

Иван сознавал: чтобы не окоченеть, надо двигаться, надо плыть. Плыть, пока держит лодка. Ведь ему не померещилось: ее борта в самом деле уже начинают собираться в складки. Но с какой стороны ближе берег?

Он напряг память, попытался сориентироваться, вспомнить хотя бы приблизительно район, над которым катапультировался. По его предположениям, это произошло не над центральной частью морского бассейна, а над заливом, широкой и длинной полосой протянувшимся на юго-запад. Если учесть еще, что ветер тоже юго-западный (летчик не забыл метеосводку), то при спуске парашют изрядно отнесло к северо-восточному берегу. И дрейфует он по ветру в ту же сторону. А какова ширина залива?

Этого капитан не знал. Раньше он не придавая значения подобным мелочам, поскольку скорость самолета позволяла проноситься над морем за самое короткое время. И вообще его, хозяина воздушной стихии, меньше всего занимали все эти, сравнительно небольшие, северные моря и их малозаселенное побережье, не имеющее характерных ориентиров. Обычно, рассчитывая маршрут очередного полета, он проводил на карте черным карандашом длинную линию, циркулем вычерчивал радиус разворота и вычислял общую протяженность пути, не заботясь о том, над какими заливами и островами будет вести истребитель. Ведь летать приходилось главным образом в облаках и ночью, когда земля не видна, а возвращаться, как правило, лишь на свой или близлежащий запасной аэродром.

Сожалея о том, что раньше не вникал в такие детали, пилот мысленно представил себе ширину морского залива, длинной, клинообразной голубой полосой обозначенного на его полетной карте. Карта тоже осталась в парашютном ранце, но у летчика была хорошая зрительная память, и он, поразмыслив, пришел к выводу, что находится в нескольких десятках или, может, в сотне километров от берега. Если, конечно, не ошибается, что приводнился в заливе, а не в открытом море.

Куницын вздохнул. Одолеть такое расстояние — об этом нечего и думать. Рос он у моря, плавать умел, мог бы грести руками, поскольку остался без весел, однако в студеной воде далеко не уплывешь.

Решить что-либо не помог ему и компас, пристегнутый к руке. Магнитная стрелка, отыскивая северный меридиан, металась в широком секторе, так как лодку все время высоко подбрасывали волны.

Море, не умолкая ни на минуту, непрерывно шумело. Оно уже сильно измотало летчика, и в стонах вздымаемых ветром волн ему начал чудиться приглушенный гул. Или в самом деле где-то неподалеку слышится завывающее гудение мотора?

Честное слово, что-то гудит. Самолет? Катер? Вертолет?..

Как легко обмануться, принять желаемое за действительное, если тебе чего-то очень хочется! Не отдавая себе отчета в том, что делает, Куницын привстал в своей слабеющей лодке, но зашатался, упал на бок и еле удержался за мягкий, податливый борт. Оседая на затекшие ноги, он опять закричал. Закричал с таким надрывом, что у него от натуги заболело горло. Тогда, выхватив из кобуры пистолет, летчик стал стрелять. Он стрелял, вытягивая руку как можно выше. Стрелял, пока в обойме не кончились патроны. Лодка сейчас начнет тонуть. Почему же никто не спешит на помощь? О нем забыли, его все покинули. А ему так не хочется умирать…

Крики и выстрелы слабо прозвучали в бушующем море. Их звук тотчас гас, точно тонул в плеске волн. Море уже как бы предвкушало скорую победу и злорадно рычало. Оно забавлялось со своим растерявшимся пленником, как сытый тигр с беззащитным котенком, швыряя его то вверх, то вниз, норовя, словно лапой, накрыть высокой волной. Человек находился во власти такой неодолимой силы, что его попытки сопротивляться выглядели просто жалкими. И лодка жухла все сильнее, слабела на глазах.

Так вот оно какое — одно из самых маленьких северных морей! Еще несколько дней назад, еще вчера, еще сегодня, пролетая над ним, летчик не думал о нем, не хотел удостоить его даже взглядом, и теперь оно жестоко отомстит ему. И никто не узнает, как волны расправились с ним. О, это коварное море знает много тайн. Но молчит. Молчит о всех тех, кого удалось похоронить в своей ненасытной пучине. А они, может быть, были более дерзкими и смелыми…

Человек понял, что ни его криков, ни его выстрелов никто не услышал, да и не мог услышать, если даже гул мотора ему не почудился. Сквозь грозный рев двигателя в кабину самолета не пробьются звуки пушечной пальбы, а тут — пистолет, хлопушка. К тому же никто над ним и не пролетал. Единственно реальными были волны, которые то и дело налетали со всех сторон, слепили глаза солеными брызгами.

Нервы сдали. Риск оказался куда большим, чем Куницын предполагал вначале. Его не нашли. Возможно, и не искали, решив, что произошла катастрофа и он погиб вместе с рухнувшим в море истребителем.

Он тотчас прогнал эту мысль, однако спокойнее не стало. Все равно его теперь не заметят: впереди ночь. Семнадцать часов северной ночи.

А что же все-таки с лодкой? Почему все больше и больше морщинят борта? Дрожащими руками Куницын лихорадочно ощупывал прорезиненную ткань, приникал к ней ухом. Ему показалось, что он слышит шипение стравливаемого воздуха.

Надеяться теперь было не на что. Одиноким, усталым человеком снова овладело отчаяние и безразличие. Словно безучастный зритель, он отрешенно и равнодушно ожидал собственной гибели…

 

«А ГДЕ НАШ ПАПА?»

— Самолет, самолет… Очень хитрый самолет…

— Тише, Сережа, Юрика разбудишь!

На какое-то время в комнате наступает тишина. Складывая кубики, Сережа на минуту умолкает, но вскоре забывает о предупреждении мамы и снова начинает повторять понравившиеся слова:

— Самолет, самолет… Очень хитрый самолет…

Дом, выстроенный из кубиков, с грохотом рушится. Не беда. Можно построить новый, еще лучше. Папа всегда так говорит. «Если домик упал, не плачь, Сережа. Ты мужчина. А мужчине плакать стыдно. А дом можно построить новый, еще лучший».

Сережа сопит носом и терпеливо возводит новое сооружение. Дом. Большой. Многоэтажный и широкий. Как тот, что виден в окошко слева. Он один такой огромный, а все остальные маленькие. Сережа делает похожий, кладет один ряд кубиков, другой…

«Тр-рах!..»

Дом был уже почти готов, но почему-то опять развалился.

— Сережа!

Странная эта мама. Самолеты целый день гремят и рычат так страшно, что в окнах стекла дребезжат, но Юрик спит. А если кубики упали…

— Сереженька, займись чем-нибудь другим. На тебе бумагу и карандаш. Рисуй самолеты.

Это можно. Рисовать самолеты его тоже папа научил. Только у папы самолеты получаются красивые. Как настоящие. А у него никак не получаются, и ему становится скучно.

— Самолет…

— Сережа, а почему самолет хитрый? — тихо, с улыбкой спрашивает мама.

— Еще какой хитрый! — важно отвечает Сережа и переходит на таинственный полушепот: — Самолет во-он какой большой-пребольшой! — Он разводит руки, показывая. — А полетел — и уже маленький. Хитрый самолет. Пусть думают, что он маленькая птичка.

Мама задумчиво улыбается. Сереже нравится, если она улыбается. Тогда она добрая-предобрая. Тогда ей все можно рассказать. И он рассказывает, торопясь и заглатывая слова.

— Самолет хитрый-прехитрый. Там, высоко-высоко, аж в небе в самом, могут быть эти… Ну, знаешь, как их? Во… Вот такие. Страшные. Тоже самолеты, но не наши. А наш — хитрый. Он из облака раз и — стой!..

Об этом Сереже тоже папа говорил. Мама тогда сердилась.

— Перестань, — махала она рукой. — Что ты ребенка перед сном пугаешь?

А теперь сама слушает. Ей тоже интересно. А тогда она, наверно, притворялась, что неинтересно. И еще она все с Юриком да с Юриком. А папа умеет сразу и с Юриком и с Сережей играть. Возьмет их обоих на руки и давай ходить по комнате. Потом ка-ак закружит. Сразу так хорошо станет и немножко страшно. Совсем немножко.

— Ж-ж-ж! — гудит папа, и Сережа догадывается: это он их на самолете катает.

— Ваня! — сердито окликает, вбегая, мама. — У детей головы заболят.

— Пускай привыкают, — нараспев отвечает папа и весело смеется: — Летчиками будут.

Как будто что-то понимая, Юрик радостно смеется, пытается тоже жужжать губами и пускает пузыри. Глядя на него, улыбаются все — и папа, и мама, и он, Сережа. Эх, жалко, что сейчас папы нет дома. Он бы сразу придумал, чем еще заняться…

«Ж-жж… Дз-зынь… Дзз…»

Вон как гудят самолеты. Даже стекла в окнах звенят. А Юрик спит в своей маленькой кроватке. Вот хорошо! Если он спит, то папа, когда приходит, всегда первого берет на руки не его, а Сережу. И ка-ак поднимет к потолку! Это еще лучше, чем кружиться. А если Юрик не спит, папа сначала к Юрику подходит. Подойдет, посмотрит и улыбнется. А то еще губами почмокает.

— Разденься! — пугается мама. — Ты же с мороза, сумасшедший! Простудишь ребенка. И руки вымой. С мылом.

Если мама заставляет что-то делать, с ней лучше не спорить. Папа быстро моет руки и опять спешит к кроватке Юрика. Он агукает с ним, берет и носит по комнате. Сереже завидно: все с Юриком да с Юриком — и мама, и тетя Лариса, и тетя Шура, и дядя Коля, и папа…

— Папа, я тоже хочу к тебе, — напоминает о себе Сережа.

Папа тотчас оборачивается к нему. Но все-таки лучше, если Юрик спит, когда папа приходит с полетов. А еще лучше встретить папу на улице.

— Мама, пусти погулять!

— На улице мороз, Сережа. Видишь, снег?..

На полеты и с полетов папа ходит вместе с дядей Колей. Большие, сильные, в одинаковых черных куртках с красивыми застежками и в фуражках с золотыми кокардами. Только это когда тепло — в фуражках, а когда холодно — в шапках. У Сережи на шапке тоже такая кокарда. Папа приколол.

Встречать папу Сережа выходит обычно с Танюшкой Костюченко. Танюшка несмелая. Она бежит сначала рядом, потом отстает, подойдет потихоньку к своему папе — дяде Коле — и уткнется лицом в полу его куртки. Ждет, чтобы по головке ее погладили. Как маленькая.

А Сережин папа еще издали позовет:

— Серега!

Сережа — кубарем. Прямо в папины руки. А папа его как подбросит:

— Ух!..

Еще:

— Ух!

У Сережи сердце так и замирает. А Танюшке боязно. Наташке Кривцовой еще больше боязно — она сразу убегает.

— Завидую я тебе, Иван, — скажет дядя Коля. — Мою подкинь — платьице, как парашют, развевается. И визжит. А парень…

Папа только усмехнется:

— Да, большой уже сын у меня. Тяжелый стал. Скоро и подбросить не смогу.

— Это ты не сможешь? Молчи уж, медведь.

— Дай лапу, — говорит «медведь» Сереже и берет его за руку.

Вместе они поднимаются по лестнице. Когда-то папа носил его на второй этаж на руках, но теперь Сережа поднимается сам:

— Пусти, я большой. Тяжелый.

— Ничего. Как-нибудь справлюсь, — растягивая слова, громко говорит папа, подхватывая Сережу.

— Мама, пусти погулять, — просит Сережа, и в голосе его слышится нетерпение. Ему все уже надоело: и кубики, и бумага, и карандаш, и даже новенькая машина, которую подарил ему на днях папа. Машина есть, а папы все нет. Пока гудят самолеты, он домой не придет. Сережке уже и в окно смотреть не хочется. Все равно ничего не видно. Самолеты улетают, а куда и где они — не поймешь.

— Мам, где самолеты?

— В облаках, сынок.

— А почему в облаках?

— День сегодня такой…

— Какой?

— Ну, с облаками.

— А что самолеты делают в облаках?

— Летают, сынок.

— А почему летают?

— Для того и самолеты, чтобы летать.

Сережа задумывается. Над аэродромом снова громко рычат самолеты. Это папа полетел, это — дядя Коля, а это — дядя Женя…

— Мам!

— А-а-а…

Юрик проснулся. Теперь и с мамой, конечно, не поговоришь.

Стекло в окне больше не звенит. Сережа проводит по нему пальцем. Нет, не звенит и не дребезжит. На аэродроме стало тихо, и стекло замолчало. Почему? А если ударить ладошкой?

— Сережа! Что ты делаешь? Разобьешь.

«Сейчас скажет — ребенка простудишь», — думает Сережа и настораживается. Нет, не слышно больше самолетов. Быстрее, быстрее на улицу, папу встречать.

— Мама… Пусти погулять…

— Да иди, иди, а то с тобой не сладишь. Весь в папу: если уж надумал что-то — не отступишься, — застегивая ему пальто, ворчливо говорит мама, но голос ее звучит ласково, глаза улыбаются, и Сережа пулей вылетает за дверь.

Танюшка и Наташка давно на улице.

— Вертолет… Вертолет… — кричат они, задирая головы.

Вертолет похож на большую-пребольшую стрекозу. И стрекочет он не так, как самолет. Надо будет спросить папу, летает ли он на вертолете. Только почему папа сегодня так долго не приходит? На улице ветрено, холодно, Сережа уже замерз, а папы все нет и нет.

— Сыно-ок…

Мама зовет. Домой не хочется. Вот если бы с папой, чтобы тот сказал: «Серега, лапу!».

И они пошли бы вместе, держась за руки. Как мужчина с мужчиной. Дядя Коля Костюченко говорит — как медведь с медвежонком, а Сереже больше нравится — как мужчина с мужчиной. Пусть завидуют девчонки.

— Сыно-ок… Сережа-а…

Надо идти, а то еще шлепка получишь. Не больно, но все-таки неприятно. Особенно если Танюшка и Наташка смотрят.

— Мама, а где наш папа?

— Придет скоро придет. Видишь, полеты закончились.

— Мама, а он принесет мне шоколадку?

Папа каждый день приносит ему что-нибудь вкусное. И все — большое. Яблоко — ух какое, красное! Или апельсин. Больше, чем рука у папы, если он сожмет пальцы. А сжимает он крепко. Так крепко — ну никак не разжать. Правда, папа иногда поддается: «Смотри, какой ты сильный». Но Сережа знает, что он понарошку отпускает пальцы. Тогда он требует: «Сожми, сожми!»

Ему очень нравится играть с папой, но чтобы игра была настоящей, взаправдашней.

Мама не любит взаправдашней. Однажды, когда они играли в жмурки, папа сказал, чтобы Сережа закрывал глаза и ловил его. Но глаза открывались сами собой, и тогда Сережа попросил: «Завяжи, завяжи платком».

Папа сначала не хотел завязывать, а потом согласился, и тогда все стало по-настоящему. Только папины шаги были слышны, и Сережа начал быстрее бегать, чтобы не слышать, да как стукнется обо что-то, да как заревет со страху! С тех пор мама не разрешает так играть. А жалко. Ведь он не стал бы больше стукаться о диван…

— Мама, а где наш папа?..

За окном уже темнело. Мама несколько раз подходила к окну, прижималась лицом к стеклу. Сереже смешно было видеть, как у нее расплющивается при этом нос, будто со двора кто-то нажимает невидимым пальцем, как папа Юрику. Но мама не смеялась и ничего не говорила. Она тоже ждет папу и, когда его долго нет, всегда молчит.

На лестнице послышались чьи-то тяжелые шаги. Сережа встрепенулся. Мама быстро открыла дверь и сказала таким голосом, как у Сережи:

— А где наш папа?

В коридоре кто-то не то кашлянул, не то хмыкнул, но больше Сережа ничего не услышал. Только громко и очень быстро хлопнула дверь соседней квартиры.

— Дядя Коля пришел? — догадался Сережа. — А где папа?

— Придет папа, сынок, придет.

В кроватке загукал Юрик. У, хитрющий! Он знает, когда просыпаться…

Как тихо кругом, когда не летают самолеты! Сережа не знает, плохо это или хорошо, если они не слышны. Если папа приходит домой, то тогда хорошо, а если папы нет, то плохо. Об этом можно догадаться, глядя на маму. Она все ходит, ходит, глядит в окно и молчит.

На дворе застучал топор. Кто-то рубит дрова возле их сарайчика. Неужели папа пошел туда, не заходя домой? Такого раньше не бывало, но мало ли что может придумать папа.

Сережа вопросительно посмотрел на маму. Мама накинула на плечи папину синюю куртку и скрылась за дверью. Она всегда в этой куртке ходит за дровами, только не так торопливо. Понятно, почему она спешит. Она тоже ждет папу. Сейчас они придут вместе, будут смотреть друг на друга и улыбаться чему-то, совсем не замечая своего сынишку, пока он сам не кинется к ним.

Нет, на лестнице тихо. Сережа придвинул к окну стул, встал на него и прижался к стеклу лицом. На минуту его заинтересовало то, что со двора на него глянул, как из зеркала, другой Сережа, но вскоре стекло запотело. Пришлось стирать мутную и совсем ненужную пленку ладошкой.

Сзади хлопнула дверь. Вошла мама. Одна.

— А где наш папа?

Мама не улыбнулась, но и не рассердилась оттого, что Сережа без конца задает ей один и тот же вопрос. Она знает: у него такая привычка — будет целый час спрашивать об одном и том же, пока его не отвлечешь чем-либо.

— Идем, сынок, кушать…

Покачивая под столом ногой, Сережа ел кашу и пил молоко. Он даже не заметил, когда открылась дверь и вошли тетя Шура Костюченко и тетя Лариса Кривцова. А когда увидел, удивился. Обычно они приходят с громким смехом и веселыми возгласами, а сегодня почему-то стоят у порога и молчат.

— Вы что, дуэтом хотите говорить? — засмеялась мама.

Сережа тоже засмеялся. Ему нравилось, когда к ним приходили гости. Они всегда начинали с ним разговаривать. Но на этот раз все почему-то молчали. Тетя Шура хотела что-то сказать, но посмотрела на него и ничего не сказала. А тетя Лариса посмотрела на маму, потом на тетю Шуру и тоже ничего не сказала, словно испугалась чего-то.

— Да вы что? — опять спросила мама, но глаза ее уже не смеялись.

И тут Сережа перестал что-либо понимать. Обе тети разом воскликнули:

— Ну и счастливая же ты, Лидуша!

И вдруг из глаз у них покатились слезы. Это было так неожиданно и так непонятно, что Сережа только переводил взгляд с одной на другую. Совершенно сбитый с толку, он был готов и заплакать и засмеяться одновременно.

Так оно и получилось, но этого никто не заметил. Всхлипывая и вытирая мокрые глаза, тетя Лариса и тетя Шура наперебой о чем-то говорили маме, а она очень странно смотрела на них. Сережа оборвал свой плач, бесконечно удивленный тем, что на этот раз его никто не утешал. Почему о нем все забыли?

— Иван? — каким-то чужим голосом воскликнула мама.

— Да ты не пугайся, не пугайся! — подбежали к ней обе тети. — Он жив. Он жив. Только в море. В лодке.

Они замолчали, словно разом выдохлись. А мама, сжав кулаки, поднесла их к своему лицу и глухо, будто грозя кому-то, сказала:

— Да он не может не прийти! Не имеет права.

Лицо у нее стало белым-белым. Как мел. И губы побелели. Потом по щекам медленно поползли слезы. Мама вскочила и тут же села на диван, прямая, с расширенными глазами. Она забыла предложить стулья своим гостьям и неотрывно смотрела куда-то мимо них, будто там было что-то особенное. Сережа проследил за ее взглядом, но ничего, кроме пустой стены, не обнаружил.

Он притих, боясь шевельнуться. Он ничего не понял из всего услышанного и скорее своим детским сердцем, чем умом, вдруг проник в самую суть: «Что-то случилось с папой!»

— Крепись, Лида, — тронула маму за плечо тетя Шура. — Возьми себя в руки.

А мама не шевелилась, сидела точно каменная. Лишь когда заплакал Юрик, вдруг очнулась, провела рукой по глазам, как бы снимая с них паутину, и подошла к кроватке.

Юрик замолчал. А через минуту, когда ему переменили пеленки, он уже улыбался. И мама улыбнулась ему. Только немножко-немножко, так, словно стояла она где-то далеко-далеко,

— Ты лучше поплачь, Лида, — посоветовала тетя Лариса, и эти слова изумили Сережу. Когда он начинает плакать, все его утешают и стыдят, а тут говорят маме, что она счастливая, и заставляют ее плакать. Какие всетаки непонятные эти взрослые. Никогда не угадаешь, что они могут сделать в следующий момент.

Вошел дядя Саша Железников. Быстро окинул всех взглядом, не ожидая приглашения, присел на стул. Сережа подошел к нему и вздохнул, когда он погладил его по голове: хоть один человек вспомнил о нем. Но дядя Саша смотрел не на него, а на маму. Зачем-то потрогав себя за шею, он хрипло проговорил:

— Ищут… Все будет хорошо. Не расстраивайся, тебе ребенка кормить.

Дядя Саша рассказывал еще что-то, но Сережа не понимал его. Да и мама, кажется, не понимала. Или не слушала.

— Можно?

В дверях стояла тетя Света Юлыгина. Ей никто ничего не ответил, но она и не ждала разрешения. Быстрая, спокойная, ласковая, она сразу разделась, пошла на кухню, вымыла там руки, взяла у мамы Юрика и тихо, но вроде бы сердито распорядилась:

— Ступайте все по домам! Я останусь, буду ночевать здесь.

Дядя Саша поднялся первым:

— До свидания.

— До свидания, — повторила тетя Лариса.

— Так ты присмотришь, Света? — спросила тетя. Шура.

Тетя Света только головой кивнула, а Сережа вдруг решился подойти к маме. Он сейчас сам ей все расскажет, а то эти взрослые только перебивают друг друга.

— Не плачь, мам. Папа скоро придет. Он в лодке, — торопливо заговорил Сережа и вдруг испуганно замолчал: мама, обхватив его за плечи, крепко прижала к себе, и на шею ему упали горячие капельки.

— Перестань, — спокойно, совсем как папа, сказала тетя Света.

И Сережа решил поддержать ее:

— Перестань, мам, а то и у меня слезы потекут. Мама, не поднимая головы, заплакала еще сильнее.

Тогда тетя Света взяла Сережу за руку и увела его в другую комнату, ласково приказав ему:

— Будем спать. Хорошо?

Он покорно кивнул головой. Ему нравилось, что о нем заботятся, да и глаза уже слипались. Однако, уже почти засыпая, Сережа поднял голову и шепотом спросил:

— Тетя Света, а где наш папа?

— Спи! — услышал он в темноте. — Папа придет утром. И чем быстрее ты уснешь, тем скорее пройдет ночь.

Сережа сразу успокоился. Он очень верил этой строгой и заботливой тете.

 

ШТОРМ В СТО БАЛЛОВ

Лодку подкидывало, мотало то вправо, то влево и несло, несло в неизвестном направлении. Как всадник, который оказался на спине полудикого коня без узды, Куницын мчался, скользил с гребня на гребень. Он не сопротивлялся влекущей его силе, лишь инстинктивно отклонялся то в одну, то в другую сторону, чтобы сохранить равновесие. От мысли, что близится печальный конец, немая тоска больно сжимала сердце, но страх уже прошел. Где-то рядом с мыслью о неизбежном конце продолжала упорно биться другая: а так ли уж безнадежно его положение, как ему кажется? Все ли средства спасения исчерпаны?

Напряженно размышляя, Куницын вдруг встрепенулся. К лодке должен быть прикреплен небольшой насос, сложенный в специальном кармане! В минуту растерянности он совсем забыл о нем. А в свое время считал, что хорошо знает нехитрое устройство лодки. Вот ведь как паника лишает памяти.

Насос действительно оказался на месте. Маленький такой, напоминающий собой кузнечный мех в миниатюре: две дощечки, оклеенные сложенной в гармошку влагонепроницаемой тканью. Схватив насос, Иван начал лихорадочными движениями накачивать воздух в борта-баллоны. Конечно, если прорезиненная ткань лопнула, если в ней появился хотя бы незаметный, как от иглы, прокол, то тут уж ничего не поделаешь. Но бороться надо до последней возможности.

Борта долго оставались сморщенными, жухлыми. Нагибаясь, летчик снова прислушивался, не шипит ли, вырываясь сквозь скрытое отверстие, нагнетаемый воздух? Нет, кажется, баллон цел.

Облегченно вздохнув, Куницын уже более спокойно продолжал сжимать и разжимать дощечки насоса. У него появилась уверенность в том, что ему удастся удержать лодку на плаву. О дальнейшем пока что думать он не мог и не хотел.

Трудно сказать, сколько времени продолжалась такая работа: может, час, а может, и два. Но она отвлекла от мрачных мыслей и немного согрела.

Наконец лодка была надута и снова обрела устойчивость, плотно облегла тело человека. Эх, если бы еще и весла, тогда и самому можно было двинуться в путь.

Мрак над морем тем временем сгущался все больше. Ночь, долгая северная ночь, полновластной хозяйкой вступала в свои права…

В этом диком северном краю капитан Куницын начал служить недавно, но казавшуюся нескончаемой темноту он переносил гораздо легче, чем круглосуточный день, когда солнце всего лишь на один час заходит за горизонт. Ночь в этих широтах была для него одним из самых удивительных явлений и нисколько не тяготила его.

Летчикам, прибывающим сюда, сразу же объясняли, что чудеса северной природы могут оказаться пагубными для них. Полярное сияние вызывает помехи в радиолокационной аппаратуре самолета, а рефракция — преломление света луны или солнца сквозь мглистую завесу ледяных кристаллов, повисших в воздухе, — искажает, как бы сдвигает видимые предметы в сторону, вводя в заблуждение пилотов при заходе на посадку. Но, даже зная об этом, Куницын все равно не мог оставаться равнодушным перед красотой таких магических явлений. Наблюдая их, капитан всякий раз испытывал ни с чем не сравнимое, возвышающее, обновляющее чувство. Но он стеснялся красивых слов и только негромко говорил стоящему рядом Николаю Костюченко:

— Смотри, смотри. Ух ты, красотища какая!..

— Ничего сказать не могу, — взволнованно откликался Николай.

В свои тридцать два года Костюченко оставался таким же непосредственным, каким был в курсантскую пору. Он радовался шумно и бурно и, приходя в сильное возбуждение, произносил отдельные слова с белорусским акцентом. Голос его переходил с тенора на глуховатый басок:

— Повезло нам, Иван Тимофеевич. Где еще такое чудо увидишь?

Тогда друзьям казалось, что вечно будет лучисто-ясным и неподвижным воздух, а служба здесь, на Севере, — одним из лучших периодов в их военной судьбе. Но как обманчивы и зыбки надежды! Еще вчера Куницын в кругу товарищей наслаждался тишиной и покоем, а сегодня он оказался во власти разгневанного моря. И сразу же ощутил, как невыносим гнет нескончаемой тьмы.

Конечно, командир, летчики и техники, сержанты и солдаты сделают все, что могут, чтобы найти его как можно быстрее. Коля Костюченко, редкий человек и искренний друг, прилетел бы, приплыл бы сюда на чем угодно, рискуя ради товарища собственной жизнью. Но даже всемогущий локатор бессилен нашарить одинокого человека в огромной пустыне моря, над которым низко, почти касаясь волн, ползут дождевые тучи.

«Значит, надо выбираться отсюда самому, — решает Куницын. — Надо грести руками».

Еще раз уточнив по ручному компасу, в каком направлении находится берег, летчик лег грудью на борт, опустил руки в воду. Пальцы и ладони обожгло словно огнем, тупо заныли суставы. Взмах, другой… Лодка двинулась вперед.

Попутный ветер усилился, но грести в таком положении было неудобно: мешал стоявший горбом спасательный жилет. Куницын снял его и положил на колени.

Шум ветра и моря напоминал гул горной реки во время весеннего разлива. Потом к судорожным вздохам волн присоединился какой-то странный шелест. Иван не сразу понял, что сверху по нему хлещет сильный дождь. А, да не все ли равно! И без того он промок, кажется, до самых костей.

Занятый то одной, то другой надвинувшимися бедами, Куницын долгое время не думал ни о чем постороннем. Не вспоминал даже о еде, хотя обычное время ужина давно миновало. Больше всего тревожила мысль о том что ему придется провести ночь один на один с морем, пробиваться к берегу сквозь кромешную тьму, бороться с волнами до самого утра. А грести тяжело. Давно ли, кажется, начал он двигаться, но уже хочется передохнуть, переменить позу: мокрая одежда тяжела и холодна, она давит и сковывает тело. «Прямо-таки как стальные рыцарские доспехи», — подумал летчик.

Посидев несколько минут распрямясь, чтобы дать отдых спине и мышцам рук, капитан опять лег на борт, но вдруг баллон легко прогнулся под ним. В чем дело, опять стравливается воздух? Так и есть. Надо снова браться за насос. И надеть жилет. Но где он?

Жилета не было, его, очевидно, выбили и унесли волны. Иван метался из стороны в сторону, резкими гребками поворачивая лодку. Но разве заметишь что-нибудь в такой беспросветной мгле, если с трудом видишь даже собственные руки…

На небе ни звездочки. Лодка ненадежна, то и дело приходится насосом накачивать воздух в ее баллоны. А под лодкой такая глубина, о которой страшно подумать. Ну до чего же он глупо поступил, сняв с себя капку! Теперь и близок локоть, да не укусишь…

В голову пришла странная мысль, возмутившая его до глубины души. Если он утонет, будут считать, что в полку произошла катастрофа. Если же его найдут — будет записана только авария. А это не одно и то же. Катастрофа — самое тяжелое происшествие, связанное с гибелью человека. В таком случае с командира части взыщут строже. Но ведь это будет несправедливо. Летчик-то погиб (Куницын так и подумал о себе — в третьем лице) не одновременно с самолетом, а спустя несколько часов после аварии, погиб только потому, что упал в море, а не на сушу.

В памяти шевельнулась знакомая фраза. Он как будто услышал ее среди шума и плеска волн:

— Смотри, мужик, не посрами русское воинство!..

Да, именно эту фразу любит повторять командир части полковник Горничев. Или назовет в другой раз не мужиком, а парнем. В его устах эти слова звучат как-то по-особому, подчеркивают расположение и доверие к человеку. Обычно он называет подчиненных по званию и фамилии, а скажет «парень» или «мужик», — значит, надеется на тебя, доволен тобой.

Полковник нередко напутствовал этой фразой, провожая в полет, и его, Ивана. И Куницын всегда старался выполнить задание как можно лучше, чтобы услышать после возвращения на аэродром глуховатый, с хрипотцой, басок командира:

— Хорошо летал сегодня, мужик!

Сегодня… Нет, это было вчера и позавчера. А сегодня… Полковник, конечно, и не представляет, сколько «мужик» успел натворить глупостей.

Нет, не в полете. Куницын не сомневался в том, что во время аварии он действовал правильно, зато после приводнения начал делать одну ошибку за другой. Во-первых, рано освободился от подвесной системы и бросил парашют. Во-вторых, поддался отчаянию и попусту выпалил целую обойму патронов. В-третьих, снял с себя и не уберег капку, хотя знал, что лодка травит воздух…

«Не спеши, шустрячок» — так, наверно, сказал бы с мягким укором командир, слушая торопливые, сбивчивые объяснения. Это — одно из тех слов, которые Горничев произносит редко и как бы невзначай. Говорит он, по своему обыкновению, негромко, в голосе его не услышишь намека на иронию или раздражение. Скорее, наоборот, в слове «шустрячок» прозвучит добродушное, по-отечески ласковое снисхождение, но если полковник обронил такое слово — остановись, подумай: ты или не сказал ему самого главного, перечисляя ошибки в полете, или необдуманно порываешься сделать что-то опрометчивое.

«Ну и слабак же я! — поморщился Куницын. — Раскис, совсем раскис со страху. Прямо обалдел. Вспомнить стыдно, не то что Горничеву или еще кому рассказать. Ладно, парашют потерял, ладно, сдуру палить начал в белый свет как в копейку, так еще, видишь ли, и жилет прохлопал. Ну не олух ли! Нет, так дальше нельзя, а то и в самом деле пойдешь ко дну как топор!..»

Однажды, выполняя стрельбу из пушек по наземным мишеням, Куницын затянул пикирование и вывел истребитель из атаки на предельно малой высоте. После руководитель стрельб сказал:

— Ну пикнул — аж пыль столбом!..

Это можно было расценить как лихачество, чего Горничев не терпел. Однако он не стал торопиться с выводами, внимательно выслушал объяснения Куницына и лишь потом рассудил:

— Все правильно, мужик. Поскольку ошибку осознал сам, наказывать не буду. Только впредь не повторять. Ясно?

— Так точно! — повеселев, отвечал Иван. И вдруг, смелея, спросил: — А что сказали бы вы, товарищ полковник, если бы я атаковал реальную цель?

— Шустрый ты парень, — добродушно улыбнулся Горничев. — Но дерзость в бою и бездумный риск — не одно и то же…

В другой раз Куницыну пришлось услышать слово «шустрячок» в ином звучании. Ему предстоял полет по маршруту в облаках, а руководитель полетов подняться в воздух не разрешил, так как синоптики предупредили о возможном ухудшении погоды. Заметив проходящего по аэродрому командира, Иван кинулся к нему:

— Товарищ полковник, почему мне не дают лететь? Я справлюсь.

Он не сказал: «Как-никак я летчик второго класса», но подумал об этом. Горничев мягко остановил его:

— Не спеши, шустрячок. Прижмет облачность в воздухе — спохватишься, да поздно будет.

Прав был командир. Вскоре с северо-запада низко поползли густые, лохматые тучи, и Куницын, окажись он в небе, вряд ли смог бы пробиться сквозь них к посадочной полосе, тем более что справа от аэродрома гора, а слева высокая сопка.

Вот так всегда — где спокойной строгостью, где добрым словом — полковник Горничев умел удержать каждого от необдуманных, поспешных действий и неоправданного риска. А что сказал бы он сейчас? Нет, командир не одобрил бы его поведения после катапультирования.

А что сказал бы майор Железников?

Командиром эскадрильи Железникова назначили недавно. Молодой комэск не нашел еще верный тон в обращении с подчиненными и держался официально сухо, подчас резко. Его нарочитая степенность при невысоком росте и худощавой фигуре порой вызывала улыбку. Юра Ашаев как-то в шутку заметил, что у майора железо не только в фамилии, но и в характере.

Полковник Горничев, несмотря на более высокое служебное положение, был проще, доступнее. Он умел безбоязненно переступать границу начальственной сдержанности и дружелюбно, как бы на равных, беседовать с любым человеком. При этом лицо его выражало самую искреннюю, отечески добрую заинтересованность и готовность немедленно помочь словом или делом.

Горничева любили. Когда полковник руководил полетами, летчики, слыша его голос в эфире, всегда чувствовали командира так, словно он находился рядом, в одной кабине, понимали, что называется, с полуслова и летали уверенно, смело. Все были как бы связаны незримой нитью, а это чувство делало коллектив спаянным, сильным и целеустремленным.

Сейчас, борясь с волнами, Куницын особенно остро ощутил, как тяжело терять связь с тем, откуда черпаешь силы. Это ощущение и повергло его на какое-то время в уныние. Но с чего он взял, что о нем забыли? Чушь! Полковник Горничев сделает все, чтобы организовать поиски. Он до тех пор не уйдет из штаба домой, пока ему не доложат, что все его распоряжения выполнены. Командир — он у них такой: прежде всего заботится о подчиненных, а уж потом — о себе. Он из тех людей, которые не умеют жалеть себя.

Вглядываясь во мрак ночи, Куницын медленно греб и думал, думал. Последняя мысль, мысль о том, что есть люди, которые не жалеют себя, показалась ему в этом плавании настолько важной, что у него возникло непреодолимое желание немедленно до конца вникнуть в ее глубокий смысл. Да, да, надо разложить ее, как сложную алгебраическую формулу, на более простые значения, более доступные для понимания.

В сознании отчетливо всплыли чьи-то необычные слова: «Да здравствуют люди, которые не умеют жалеть себя!» Где он слышал или прочитал эту фразу, летчик вспомнить не мог, да к тому же до сего времени не очень-то и задумывался над ней. Ему представлялось, что не жалеть себя — не столь уж трудное дело. А чего тут сложного? Отдавай все силы без остатка работе, не щади себя; если грянет война, в бою отдай, не раздумывая, жизнь за командира и боевого друга; щедро дари внимание и заботу близким — разве этого мало?

Оказывается, жалость к себе — нечто более хитрое. Она прежде всего — инстинкт сохранения жизни и, как всякий инстинкт, настолько сильна, что иногда, пробудясь в своей первобытной сущности, может вырасти до невероятных размеров, обернуться гибелью. Видимо, в минуты страха некоторые абсолютно здоровые люди потому и умирают от разрыва сердца: их убивает, как мгновенный удар тока, невероятный импульс такой жалости.

Был же в авиации случай — парашютист погиб неизвестно отчего. Опустился — на теле ни царапинки, а уже не дышит. Единственное, что могло послужить причиной смерти, — испуг.

Вот так, наверно, и в пропасть срываются. Стоял человек прочно, а глянул вниз — и рухнул: его толкнул гипноз жалости к себе.

Или почему, скажем, мечется в бою трус? Он боится, что его убьют или ранят, заранее жалеет себя. Проще говоря, дрожит за свою шкуру, из-за чего и теряет голову. Страх парализует волю, лишает разума, толкает на безрассудные поступки, обессиливает физически.

В тот момент, когда начала жухнуть лодка, именно такой инстинктивный приступ страха за собственную жизнь испытал и Куницын. Летчик думал лишь о своей беде, лишь о себе, и это едва не погубило его: он забыл даже о том, что в лодке есть насос.

Не сразу к нему вернулась способность рассуждать. Ему было необходимо, чтобы кто-нибудь утешил его, подал хоть какую-то весть о том, что уже начаты поиски. Тут и пришли воспоминания о близких и друзьях. Правда, вначале это были мысли о самом себе, как ожидание чьей-то жалости и поддержки. Даже трусости своей он устыдился сперва лишь потому, что хотел выглядеть в своих глазах и перед людьми мужественным, смелым.

Туманными, расплывчатыми были также его размышления о важности профессии военного летчика. Они шли больше от того, что осело в мозгу из услышанного на митингах и собраниях, прочитанного в газетах и книгах, чем от сердца, и в глубинной своей подоплеке тоже замыкались на собственном «я». А первой проникновенно-личной заботой о других явилась мысль о том, что если его не найдут, то полку запишут катастрофу.

Он живо вообразил себе, как это будет выглядеть. На всех собраниях и совещаниях при подведении итогов боевой учебы за каждый месяц и квартал какой-нибудь старший начальник, отмечая достигнутые полком успехи, сделает паузу и грустно скажет:

— Все это хорошо, товарищи, но…

И за этим «но» пойдет речь о катастрофе, которая постигла его, капитана Куницына. И все летчики и техники, все сержанты и солдаты опустят голову, а полковник Горничев сокрушенно вздохнет, чувствуя себя виноватым больше всех.

Куницыну было очень обидно думать об этом. Разве можно подвести людей, которых любишь? Нет. Такого допустить нельзя.

Капитан снова испытывал страх за собственную жизнь. Но теперь это была жалость к себе ради других людей, ради большого коллектива. Она не расслабляла, она делала летчика злее и сильнее, пробуждая и укрепляя в нем волю к борьбе со стихией. Надо выстоять, спастись и рассказать, что случилось в воздухе с самолетом. Рассказать, даже умирая, первому встречному, чтобы тот все передал Горничеву. Хороший он человек, заботливый командир. Несмотря на занятость, всегда поинтересуется, как семья, дети.

Сыновья… Лиля… Как они сейчас там? Конечно, им уже сообщили о несчастье…

Они выросли в одном городе. Лиля сумела стать ему и любящей женой, и верным другом, и товарищем. Без нытья, с пониманием, часто с шуткой переносила она все неудобства кочевой жизни офицерской семьи. Ни разу не пожаловалась на тяготы, которые встретились после переезда сюда, в северный гарнизон. Ладно, мол, часом — с квасом, порой — с водой.

Лиля… Никогда не услышишь от нее упрека или сетований на судьбу жены летчика. Другие, смотришь, мечутся, упрашивают, настаивают, требуют от мужа невозможного: «Брось летать! Подумай о себе. Обо мне подумай. О детях!»

Да, есть и такие. Иван знает. Они не находят себе места, когда муж уходит в полет, не спят, ожидая его, и во многих окнах военного городка всю ночь не гаснет свет.

Лиля, конечно, тоже сильно переживает, но молчит; провожает его на аэродром и встречает радостно, с улыбкой, с шутками. Лишь глаза…

Иван словно увидел в ночном мраке глаза жены. В них нет слез. Они сухие, в них лучистое сияние счастья и в то же время глубоко затаенная боль, тревога, ожидание, надежда и всей силой женской воли сдерживаемый страх, почти крик:

«Нет! Нет!..»

Жена… Велико будет ее горе. При всей ее выдержке она все-таки женщина. А сыновья?

Сыновья совсем еще малыши. Сереже через пять дней исполнится четыре годика, а Юрику всего четыре месяца. Ничего не понимает. Если не выкарабкаться отсюда, то он отца и помнить не будет…

Пожалуй, еще вчера, еще сегодня утром Куннцын не мог даже представить, как дороги ему дети. Он гордился, что у него два сына, он хвастался ими перед товарищами, готов был нянчить их, не спуская с рук. После полетов бежал с аэродрома домой, торопясь узнать, что его ребятишки веселы и здоровы. Но все же чувства к детям, которые жили в душе Ивана до сих пор, он назвал бы теперь холодно-спокойными. Лишь сейчас, перед лицом опасности, Куницын до конца осознал силу отцовской ответственности и любви.

Эта ответственность за будущее детей заставила Ивана напрячь все силы. Сдаться — значит оставить их сиротами. А он сам рос сиротой, он знает, что значит с малых лет лишиться отца. То, что ему невыносимо трудно, в конечном счете не имеет никакого значения для ожидающих его детей. Надо бороться за свою жизнь ради них. В этом его отцовский долг.

Закоченевшие руки отказывались сгибаться, грести стало тяжелее. В плечах и локтях, в каждом суставе все острее ощущается боль. Вокруг не видно ни зги. Куда он плывет? Может, просто кружится по волнам на одном месте?

А что сделать, чтобы плыть наверняка? Отсыревшая стрелка компаса не светится, звезды скрыты за тучами. Глаза режет от напряжения и соленой морской воды. Временами приходится надолго закрывать их и двигаться вслепую. Остается одно: ориентироваться по ветру. Однако и на ветер надежды мало, он порывисто налетает то справа, то слева, крутит и мечется, словно гончая, потерявшая след зайца.

Положив на борт натруженные руки, Иван смежил веки: «Отдохну немного. Самую малость…»

Куницын знал другое море — южное. Он родился в приволжской степи, а рос в городе Туапсе, на берегу морского залива. Уйдя в армию, часто проводил там отпуск, любил купаться, охотиться, рыбачить. Когда в последний день отпуска вышел на рыбалку, водная гладь сверкала и переливалась в солнечных лучах, казалось, что вот-вот вспыхнет, загорится. Теплый был день, безветренный, ласковый…

Хлестнула волна, грубым рывком подбросила лодку. Иван вздрогнул и очнулся. Неужели он чуть не уснул? Ночь и море решили теперь убаюкать его, заставить забыть о своем положении.

«Этого еще не хватало! — испугался и разозлился капитан. — Усну — и конец, верная гибель».

Чтобы избавиться от расслабляющей тело и волю дремоты, летчик стал сильнее грести. Вначале это ему удавалось, но вскоре сон опять начал сковывать мышцы. Сами собой опускались веки, и открывать их навстречу колким брызгам становилось все труднее.

Снова впадая в забытье, Иван сквозь шум ветра и всплески волн услышал грустную и нежную мелодию. Сперва она доносилась будто издалека, потом сникла, затихла совсем и вдруг зазвучала отчетливее, громче, в ее переливы вплелись тревожные, берущие за душу аккорды. И он вспомнил: полонез Огинского «Прощание с родиной».

Впервые Куницын услышал эту мелодию, еще будучи курсантом — военного авиационного училища. А недавно они с Лилей слушали радиопередачу, посвященную трагической судьбе польского композитора и истории создания этого музыкального произведения. Но почему полонез зазвучал здесь, над ночным морем?

«Иллюзия, — пронеслось в сознании. — Опять засыпаю. Нет никакой музыки… И спать нельзя. Рано еще прощаться с Родиной. Надо жить!»

А как бороться с иллюзиями?

Иллюзии нередко возникают у летчиков в слепом полете, когда самолет идет в непроглядной темени облаков. Приборы показывают, что машина находится в горизонтальном полете, а пилота неотвязно преследует ощущение, что он мчится со снижением в крутом развороте.

В таком ложном ощущении всегда таится опасность. Стоит поддаться ему, отвести взгляд от приборов, двинуть рули не в ту сторону, которую диктует авиагоризонт, — и ты камнем полетишь вниз.

Впрочем, противостоять иллюзиям слепого полета не столь уж сложно. Тряхни головой, перемени позу, пошевелись, следи за показаниями приборов и верь только им.

Так, видимо, надо избавляться от иллюзий и здесь, в условиях полной темноты и непрерывной морской качки. Но вот беда — одолевает еще и тягучая дрема.

Как прогнать сон? Надо петь. Он где-то читал об этом.

Почти неслышным голосом, еле разжимая потрескавшиеся губы и отплевываясь от горькой морской воды, Куницын запел. О матери, которая куда-то провожает своего сына, и сыне, который прощается с ней.

Песня была грустной. Ну ее, эту песню! Затянуть бы что-нибудь веселое, но из головы выветрились все песни, которые он когда-либо знал. Ага, вот:

В жизни всему уделяется место, Рядом с добром уживается зло. Если к другому уходит невеста, То неизвестно, кому повезло.

Из всех слов лукавой, шуточной финской песни Куницын вспомнил сейчас только один этот куплет и ее задорный припев с непонятными словами: «Рулатэ, рулатэ, рула…»

Песня приободрила. Иван даже улыбнулся, догадываясь, почему пришли на ум именно эти слова.

Однажды Лиля рассердилась на него. Не хотела, чтобы он уходил на охоту.

— Опять будешь пропадать невесть где больше суток, а каково мне? Ты об этом и думать не хочешь. Вот возьму и уеду, тогда спохватишься.

В таких случаях, когда жена с укором выговаривала ему, Иван обычно отмалчивался. А тут усмехнулся и с нарочитым вздохом поддразнил:

— Уедешь, значит? Ну что ж, смотри, твое дело. Если к другому уходит невеста, еще неизвестно, кому повезло…

Блеснув глазами, Лиля хотела рассердиться еще сильнее, а вместо этого рассмеялась. Она сама любила потихоньку напевать веселую финскую песенку, а в ней, оказывается, нашлись слова и против нее.

На второй день, когда Иван возвратился домой, Лиля встретила его как ни в чем не бывало. Она вообще не умела долго сердиться, а после разлуки, даже самой короткой, становилась еще внимательней и всё хлопотала возле стола, зная, что аппетит у Ивана завидный.

А уж как поел бы он сейчас, после многочасового купания в холодных морских волнах! При мысли об этом у Ивана засосало под ложечкой…

Нет, к черту воспоминания. Лучше петь. Песня отвлекает, помогает забывать невзгоды, отбиваться от сна. Только какие в ней дальше слова? Ага, вспомнил:

Песенка эта твой друг и попутчик…

Если бы кто-нибудь мог наблюдать эту картину со стороны, он бы ужаснулся и счел ее невероятным видением. В неистово ревущем море, среди встающих на дыбы волн двигался человек на хрупкой лодке и пел хриплым, простуженным голосом веселую песню. Можно было подумать, что он сошел с ума. Но никто этой картины не видел, а сам Иван не размышлял о том, что показалось бы постороннему наблюдателю. Все свои мысли и усилия он старался сконцентрировать теперь на борьбе с дремотой, которая выключала сознание. А пока он не спал, сознание вело его вперед.

Вперед, вперед! Пядь за пядью! Петь! Разговаривать с самим собой!

Тяжело бороться в одиночку. Тяжело…

От непрерывного шума волн звенит в ушах. Звон усиливается, растет, переходит в басовое гудение, похожее на жужжание шмеля. В него вплетается какой-то хрустящий звук, точно над ухом рвут брезент, и откуда-то сыплются искры…

Какие искры? Это же трассирующие снаряды! В небе идет воздушный бой. В крутом вираже мчится наш краснозвездный «ястребок», а вокруг него, как осы, вьются вражеские истребители. Держись, друг, держись!..

Куницын сердито мотнул головой, усмехнулся: «Ну вот, теперь кино смотрю. Галлюцинации…»

Впрочем, почему галлюцинации? Разве не было такого, что один наш самолет вступал в схватку с целой группой фашистских? В истории полка записан эпизод, как младший лейтенант Владимир Судков встретился в воздухе с пятью «мессершмиттами». И не дрогнул, одного сбил, остальных рассеял.

Потом, когда он дотянул до аэродрома и посадил свою машину, все ахнули. Плоскости ее представляли настоящее решето. Сквозь ободранный снарядами фюзеляж виднелись бензобаки, обшивка стабилизатора висела клочьями, металлические ребра перебиты. На таком израненном самолете летчик сражался не на жизнь, а на смерть. И вышел победителем. В полку о нем сложили песню. Ее поют и сейчас.

Капитан попытался представить себе динамику того воздушного боя — и не смог. Это трудно даже вообразить: один против пятерых на подбитой машине! А он? Он сейчас тоже один против пятерых: море, ветер, холод, голод, жажда. Иван долго противился жажде, но не вытерпел. Ведь кругом — вода. Она, конечно, горько-соленая, он знает это, но почему не попробовать? Чуток. Самую малость. Чтобы смочить рот.

Он не устоял перед искушением и глотнул. Вода обожгла язык, словно наждаком прошла по деснам и нёбу. Фу, дьявол, ну и гадость! Ничего, терпи, казак, живым будешь. Еще глоток и еще…

«Ну вот, подкрепился, теперь можно с новыми силами двигаться дальше. Куда? Да бес его знает куда. Трус в карты не играет! Меня вроде как в бою сшибли, и я сиганул с парашютом. Так что же, в плен сдаваться, что ли? Нет, дудки! Будем пробираться к своим. Как Маресьев!»

— Врете, душегубы, не на того напали! — с ожесточением процедил летчик сквозь зубы, обращаясь к ветру и волнам, как к неким живым и злобным существам. Он вдруг осознал, что не имеет права на слабость. Ему теперь страстно хотелось добиться того, чтобы им гордились. Чтобы полковник Горничев мог сказать: «Я же знал, что Куницын выдюжит! Я верил и верю в своих летчиков!..»

А море продолжало штормить. Волны подбрасывали лодку, будто играли со щепкой. Одна из них подняла капитана над хаосом других гребней, и ему показалось, что впереди мелькнула какая-то точка света. Вроде крупной звезды. Мелькнула и пропала. Потом появилась снова.

«Не может быть! — не поверил Куницын. — Померещилось…»

Некоторые путешественники уверяют, что без воды можно прожить немногим более двадцати часов. Затем глаза наполняются светом, и это значит, что наступает конец. Неужели прошло уже столько времени с тех пор, как он катапультировался?

Летчик на минуту закрыл глаза, чтобы дать им отдых, и опять стал всматриваться в ночную мглу. Впереди и в самом деле призывно вспыхивал, то тускнея и пропадая, то появляясь вновь, красный огонь. В его мерцании угадывалась какая-то правильность, ритмичность.

Проверяя себя, Иван отводил взгляд, поворачивал голову в стороны. Если свет будет виден и там, значит, это галлюцинации. Нет, там только темень. Тогда впереди что? Катер? Но он бы двигался, рыскал по курсу, на нем были бы и другие огни.

— Маяк! — прошептал Куницын, еще не веря своим глазам, но сердце его забилось сильнее. — Конечно маяк…

Огонь маяка. У них на аэродроме тоже есть неоновый светомаяк. Он установлен возле ближней приводной радиостанции в створе посадочной полосы. Видишь его мигание — смело снижайся туда: впереди аэродром. Интересно, а что обозначает этот маяк? Очевидно, берег. Ивану очень хотелось, чтобы там был берег.

Вспышки все ярче и ярче. Похоже, что маяк уже недалеко, но Куницын не стал обманывать себя. По опыту ночных полетов он знал, что в темноте огни всегда кажутся очень близкими, однако это не так: ночь скрадывает расстояние. Учитывая это, Иван смирял охватившую его радость. Излишнее волнение пагубно не только в минуту опасности, но и в момент избавления от нее. Не торопи этот момент, распредели силы так, чтобы не выдохнуться, не проглядеть что-то на полпути. Ты летчик. Ты знаешь это.

Прежде всего — лодка. Поработать на всякий случай насосом, осмотреться как следует. Может, это какое-нибудь судно? Нет — маяк. А маяк в море всегда служит для людей путеводной звездой, ориентиром, куда надо держать курс.

Огонь больше не пропадал. Его не могли затушевать ни дождь, ни мрак. Мигал он размеренно, вроде бы бесстрастно и механически ровно, но сколько тепла и обещаний в каждой вспышке! Не спуская глаз с маяка, Куницын греб и греб одеревеневшими, не чувствовавшими холода руками. В его воображении уже рисовалась встреча со служителем маяка, который заботливо обогреет, напоит и накормит человека, попавшего в беду…

Хорошо бы сейчас в жаркую баню, а потом поесть перловой каши. Иван сам не знал, почему ему захотелось именно перловой. Где он ел эту кашу? Кажется, еще во время войны, мальчишкой. А потом — в подготовительной авиационной спецшколе. Там все называли перловую кашу «шрапнелью», досадовали, что их «заряжают» перловой по нескольку дней подряд. А ведь она вкусная. В летной столовой здесь, на Севере, кормят отменно, но самые изысканные блюда не могут идти в сравнение с горячей перловой кашей. Потом — чай. Такой, чтобы в стакане кипел. Он попросит старика (Иван полагал почему-то, что служителем маяка окажется старый рыбак), чтобы непременно был кипящий чай.

«Только бы не испугался, когда я постучусь в его сторожку, — размышлял летчик, — а то, чего доброго, и дверь не откроет. Надо подать голос заранее».

Маяк все ближе и ближе. Он как бы поднимается над волнами. Наверно, под ним очень высокая башня. Возможно, там есть и прожектор, и моторная лодка. Вот бы выслали навстречу!

— Э-э-эй!

Голос прозвучал хрипло. Никто не откликнулся на такой вялый призыв о помощи, никто его не услышал. А земля — вот она, рядом. Видимо, какой-то мыс или полуостров, далеко выступающий в море, потому что вокруг него — волны и волны. Вон с каким гулом и грохотом разбиваются они о камни.

Летчика ожидало разочарование. Перед ним был не берег и не мыс, а небольшой островок, вроде скалы, возвышавшейся над морем. На ней и стоял маяк, предостерегающий моряков от возможного столкновения с этой скалой в ночной темноте. Ладно, пусть островок, пусть скала. Только бы выбраться на сушу, ощутить под ногами земную твердь, отдышаться, прилечь, вытянуть онемевшие ноги.

Предвкушая отдых, Иван устремился вперед и не сопротивлялся, почувствовав, что его несет к скале, которая почти отвесно вставала из моря. Он не замечал, с какой яростью налетали на остров обгонявшие его волны. Лишь в самый последний момент, когда гремящий водоворот подхватил лодку и швырнул ее на темную гранитную стену, инстинкт, осторожность, а скорее всего, летная смекалка подсказали ему, что делать: защищаясь, летчик выставил руки вперед.

Назад, скорее назад! Он нарушил одно из главных правил, которые хорошо знают все мореплаватели: не приставать к берегу с наветренной стороны. Теперь волны свирепо били его о крутой каменистый берег.

Трудно сказать, сколько времени и сил потребовалось летчику, чтобы обогнуть эту скалу. Шлюпка терлась бортами о гранит, могла вот-вот превратиться в обыкновенный мешок и спеленать ему ноги. Иван так отчаянно отталкивался, греб с таким исступлением, что начал задыхаться. И все же ушел от опасного места. Сделав небольшую передышку, он обогнул островок и подплыл к берегу с подветренной стороны.

Здесь берег оказался более пологим, и Куницын кое-как выполз на сушу. В лодке было полно воды, но он потянул ее за собой.

Все тревоги и волнения, страх за свою жизнь, ежеминутная возможность утонуть — все это наконец осталось позади. Но у Ивана не было сил радоваться. Кружилась голова, стучало в висках, точно рядом по огромной наковальне бил многопудовый молот, и летчик свалился на каменистый грунт. Он неподвижно лежал на твердой, незыблемой земле, а ему все казалось, что море продолжает швырять его то вверх, то вниз, и маяк раскачивался перед глазами, словно на качелях.

Так вот она какая — морская качка во время шторма. Она намного тяжелее воздушной болтанки. На самолете в вихрях атмосферы броски бывают более сильными и злыми, но переносить их вроде бы легче. Болтанку к тому же можно в какой-то мере смягчить, парируя крены и клевки машины рулями. Морскую качку ничем локализовать нельзя. Ты целиком и полностью в ее неистовой власти. А она бьет и бьет, методично, последовательно, и бесконечно. Не случайно, наверно, есть такое выражение: «пытка качкой».

Моряки измеряют шторм в баллах. Сколько баллов сегодня? Три, пять? Все двенадцать? Для корабля такая качка, которую перенес он, может, и невелика. Но для его маленькой лодки сила волн казалась неимоверной. Было, пожалуй, все сто баллов. Даже здесь, с подветренной стороны, волны с ревом накатывались на берег. Порой они накрывали бессильно распластавшегося летчика. Куницын не шевелился, не подавал никаких признаков жизни, и никто не спешил к нему на помощь.

 

«ВСЕ РАВНО ПРИДЕТ!»

Ах, если бы это было возможно: не думать. Есть, видимо, такие счастливые люди, которые умеют не думать. Она не умеет. Мысли плывут и плывут…

В тот день она была в самом лучшем настроении. Это оттого, что Юрик спокойно спал ночью и она хорошо отдохнула.

— Ты, Лиля, сегодня какая-то… — Иван, собираясь уходить на аэродром, вдруг остановился, посмотрел на нее с удивлением ? будто давно не видел, и фраза эта вырвалась у него сама собой. Он тут же застеснялся нахлынувшей нежности и все свел к шутке: — Какая-то не такая…

— И ты какой-то не такой, — смеясь, в тон ему ответила Лиля. Ей хотелось спросить, не трудный ли предстоит полет, но она сдержалась. Муж не любил таких вопросов.

Когда Иван ушел, она выглянула в окно. Было еще темно, но Лиля сразу поняла, что погода скверная: на небе ни одной звездочки. Значит, день снова будет ненастный.

Утром по небу, поползли густые, черные тучи. Но странно, несмотря на мрачную погоду, у нее было такое ощущение, что все вокруг пронизано легким солнечным светом. Это у нее всегда так, когда хорошее настроение. И наверное, еще потому, что она южанка: у них на юге пасмурные дни редки.

Неожиданно — Лиля сама удивилась яркости возникшей перед глазами картины — вспомнился жаркий осенний полдень. Она с подругами шла из школы. Шла — и так легко-легко, радостно-радостно было на сердце! С самого утра ее переполняло предчувствие чего-то необычного. Так бывает в детстве перед праздником, когда тебе пообещают подарок.

«Чего я жду? Чего?» — спрашивала она сама себя и не могла ответить на этот вопрос.

Впереди возле самой дороги показались виноградники. Там, то пригибаясь, то выпрямляясь, ходили люди. Они срезали с кустов виноградные гроздья и клали их в корзины.

Лиля засмотрелась на виноград. Ягоды крупные, сочные и на солнце отливают янтарем. И вдруг…

Она не заметила, откуда перед ней появился Иван. Он протягивал ей большую, удивительно большую, ну, честное слово, прямо-таки немыслимо огромную гроздь винограда.

— Лиля… Это тебе, Лиля…

Она стушевалась. Ей совсем-совсем не хотелось винограда. Ну нисколечко. Она просто так смотрела, любовалась ягодами. Такие хорошие, красивые ягоды!

— Нет, нет. Сна…

Но гроздь была уже у нее в руках, и Лиля держала ее, как необыкновенный ароматный букет.

Дома она положила виноградную гроздь на тарелку, обдала водой, но к ягодам не прикоснулась, хотя все время останавливала на них взгляд. В ней еще трепетало то утреннее, счастливое предчувствие, но оно было уже каким-то иным. Потом, когда начало садиться солнце, ей на минуту стало грустно. Чего она ждала? Ведь ничего так и не случилось…

«Случилось, случилось, случилось!..»

Ах, это она теперь знает, что именно случилось. А в тот день еще не знала. Даже не подозревала…

А встреча в Москве? Первая после долгой разлуки. Такой долгой, что, казалось, ей уже и конца не будет…

Она пришла встречать его на перрон. Пришла чуть ли не за час до прибытия поезда и озябла на январском ветру до дрожи, но ни за что не хотела зайти в вокзал. И дождалась. Иван вышел из вагона с такой улыбкой, словно из-за его широких плеч глянуло южное солнце. А от его шинели повеяло вдруг щемяще-знакомым, чуть горьковатым запахом виноградных листьев и теплого моря.

Нет, лучше не думать, ни о чем не думать. Так хорошо было уткнуться лицом в его жесткую, колючую шинель, на минуту забыть все-все. Просто чувствовать, как поднимается и опускается от взволнованного дыхания его крепкая грудь. Никуда не идти, не спешить, не считать, сколько дней, сколько часов, сколько минут осталось до встречи с ним, и никуда-никуда не отпускать его.

— А это правда? — спросила она.

— Что? — не понял Иван.

— Правда, что мы вместе?..

Он засмеялся, найдя ее вопрос детским, но обнял так, что Лиля чуть не задохнулась. Ей было неловко, даже больно в тесных объятиях Ивана, но она счастливо молчала.

И в такси молчала. Только следила за тем, куда смотрит Иван, и Москва словно заново открывалась ей.

К их приходу девушки в общежитии накрыли стол. Лиля была так растрогана этой милой девичьей заботой, что тут же расцеловала всех. И еще ей очень понравилось, как непринужденно, будто в кругу давних знакомых, держал себя Иван. Высокий, стройный, красивый, он ничуть не стеснялся и нисколько не важничал. А подруги смущались, краснели и завидовали. Или, может, ей так казалось. Она очень гордилась тем, что Иван — офицер, военный летчик.

Говорят, жизнь жены летчика — сплошное самопожертвование. Она и сама где-то читала об этом. Собирается муж на полеты — не обмолвись лишним словом, чтобы ушел спокойным. Возвратился с аэродрома — не тревожь по пустякам: у него был трудный полет. Готовится к ночному вылету — не мешай отдыхать днем, а улетит — жди и тоскуй, изводя себя сомнениями: в небе может стрястись всякое.

Что ж, все это так. Но какие же тут жертвы? Если любишь, все это мелочи. Лиля пила вино, звонко чокаясь с подругами, и смеялась. Через четыре дня ей надо было сдавать первый экзамен, а она смеялась, и подруги с завистью говорили:

— Счастливая ты! Тебе и на экзамене повезет…

Вчера Шура Костюченко и Лариса Кривцова тоже так сказали, узнав, что Иван опустился на парашюте в море.

Ах, лучше ни о чем не вспоминать! Сосредоточиться на чем-то неотложном. Пеленки постирать…

В студенческие годы, мечтая о своей будущей семейной жизни, она даже не представляла себе, какое это огромное счастье — быть женой и матерью. Не сознавала этого и в первые годы замужества. Это пришло потом…

В загсе вышло все так нескладно и смешно. Оказывается, надо было сначала подать заявление, а потом — через неделю или две — зарегистрировать брак. А они не знали этого, да к тому же у Ивана подходил к концу отпуск. Он хмурился и сердился, прикладывал руки к груди:

— Да вы поймите: через день уезжаю…

Они уехали вместе.

Сколько лет промелькнуло с того дня! Наверно, это правда: счастливые часов не наблюдают, поэтому и летит так стремительно время. Зато как томительно долго тянется каждая минута сейчас…

Уже третий день она была в каком-то странном оцепенении. То и дело входили люди, успокаивали, рассказывали что-то.

Всегда такой уверенный и сдержанный (подчас он казался ей надменным), командир эскадрильи майор Железников нерешительно остановился на пороге:

— Не отчаивайтесь, Лидия Сергеевна.

К нему подошел Сережа. Майор положил руку на плечо мальчика:

— Ищут твоего отца.

Ох, лучше бы он не говорил ничего. По голосу можно понять, что дела плохи. Не видела, как ушел Железников, не спала всю ночь. И Светлане Юлыгиной спать не дала. Лишь перед самым рассветом та прикорнула на диване.

Еще с вечера на Лиду начали обрушиваться то обнадеживающие, то разочаровывающие вести. Уже в темноте вернулся посланный на поиски Ивана вертолет, и вскоре в дверь постучался Николай Костюченко:

— Нашли! В лодке сидел, дал ракету.

Радость оказалась преждевременной. Не прошло и часа, как кто-то виновато сообщил:

— Чужая лодка, ошибка вышла. Подруги начали утешать:

— Найдут. К утру найдут.

Нашли… жилет. Спасательный жилет. Она понятия не имела, что представляет собой такой жилет, но ее начала терзать мысль, почему Иван снял его с себя. Утонул?

Ей объяснили, что выскользнуть из жилета Иван никак не мог: там очень прочные застежки. Значит, сам бросил. По-видимому, поплыл на надувной лодке.

И это было для нее открытием. Она и не подозревала никогда, что Иван, поднимаясь в небо, берет с собой лодку. Он ничего не рассказывал ей о полетах, и сама она не приставала к нему с расспросами. Боялась показать, как болеет душой, провожая его на аэродром.

— Лиля, ты жена летчика, — говорил ей Иван. — Ты моя боевая подруга. Вот и будь боевой.

Она улыбалась:

— Ты все подтруниваешь надо мной. А я и без тебя все о тебе знаю.

Ничего она не знала. И всегда боялась, как бы с ним чего не случилось. Часто не спала, когда Иван летал ночью. Гордилась тем, что он летчик, военный летчик, истребитель, старалась отгонять мрачные мысли, уверила себя в том, что никакой беды не будет. А беда все-таки нагрянула.

Утром — очередная новость:

— Нашли подвесной бак.

Лида заплакала. Обиженно сопя носом, к ней робко подошел Сережа. Он жалостливо попросил:

— Мам, не надо… не плачь, а то и у меня слезы текут.

У нее больно сжалось сердце. Она быстро осушила глаза платком, выпрямилась:

— Не буду, сынок, не буду. А ты иди, иди, побегай, не смотри на меня…

О том, что нашли подвесной бак от самолета, Лиде сказала жена командира полка Тамара Ивановна Горничева. Вместе с ней пришла Юлия Петровна Дегтярева. Лида долго и пристально смотрела то на одну, то на другую, слышала и не слышала, о чем они говорят.

— Успокойся, Лидуша, — провела рукой по ее плечу Тамара Ивановна. — Не надо отчаиваться, надо верить.

В этом осторожном, угловато-неловком жесте женщины, которая была намного старше ее, сквозило что-то очень доброе, почти материнское. Лида на минуту застыла в мучительном напряжении.

— А я и верю. Верю! — вырвалось у нее. — Он придет, Все равно придет!..

Лидия Сергеевна ни тогда, ни много дней спустя не могла объяснить словами свое состояние, но она твердо убеждена, что в ней жило тогда предчувствие благополучного исхода. Она верила. Верила в Ивана.

И все же затянувшееся ожидание было настоящей пыткой. Когда ее утешали, чужое сострадание рождало необъяснимый протест, вызывало желание спорить, заставить всех замолчать. Если же долго никто не приходил, становилось еще горше: «Вот ушли, и никому нет никакого дела до того, как мне горько и трудно в одиночестве».

Ее раздражал порою даже привычный домашний уют. Все в квартире напоминало о муже, и каждая мелочь жестоко кричала о его отсутствии. Опустошенная, притихшая, Лида бесцельно ходила по комнате, будто силилась и никак не могла вспомнить, что потеряла. Если на глаза попадалась какая-то вещь из его одежды, она отворачивалась к окну и тоскливо смотрела в сторону аэродрома.

Ночью бетонированная полоса и рулежные дорожки на аэродроме напоминали широкие и прямые улицы большого города. Вдоль них, ярко переливаясь в морозной темноте, горели, как свет в окнах домов, две цепочки электрических огней. Они иногда начинали сливаться, кружиться перед глазами, но Лида все же заметила, что огни неодинаковые, разноцветные: светлые, красные, синие, зеленые. Они перемигивались, словно вели какой-то свой разговор. Особенно ярко вспыхивал, гас и снова загорался продолговатый красный фонарь. Он добросовестно и настойчиво делал свое дело, уверенно посылая сигналы в темень.

«Маяк!» — догадалась Лида.

О маяках она знала. На морском берегу их ставят для моряков, на аэродроме — для летчиков. Только у этого луч какой-то очень уж беспокойный, суматошный. Похоже, мечется, трепыхается, бьет красным крылом, вырывается и не может вырваться из крепких силков большая жар-птица.

Лида поняла тревогу маяка. Поняла по-своему, сердцем. Не в небе сейчас Иван, не на самолете, а в море. Светит ли там ему хоть какой-нибудь огонек? Хоть один, чтобы знать, куда, в какую сторону плыть!

— Иван, — вслух сказала она. — Ваня… Дорогой мой…

Подошла Светлана, обняла:

— Лида, иди спать. Четыре часа уже.

— А?

— Прилегла бы…

— Не могу, Света. Понимаешь, он не спит, а я спать буду?

— Да что ты выдумываешь! Видишь, наши сегодня не летают, а на аэродроме огни. Это для вертолетов. Вертолеты сюда прилетят. Много вертолетов. Чтобы Ивана искать. А уж они-то найдут.

— Ох, если бы так! А то сил больше нет, до чего муторно на душе…

Светлана силой увела ее от окна, заставила лечь в постель, погладила, как маленькую, ладонью по голове и все шептала что-то, шептала, боясь говорить громко, чтобы не разбудить Юрика и Сережу. Но Лида не слышала, о чем она ей рассказывала. Она думала об Иване. И чем больше вспоминала, тем сильнее верила в него. «Все равно придет!»

Он такой сильный! Высокий. Она по плечо ему. Бывало, в первые годы после женитьбы они, оставшись наедине, начинали шалить, как дети. Только с ним разве справишься? Схватит в охапку, закружит и смеется: «В окно выброшу». А однажды поднял ее и посадил на шкаф. Она потом боялась спрыгнуть оттуда и все упрашивала, чтобы снял.

Ей всегда нравилось спокойствие Ивана, твердость его характера. Если он сказал что-то, пообещал — обязательно сделает. Правда, иногда настойчивость у него граничит с упрямством. Решил что-то — непременно настоит на своем, сколько ни возражай.

Как-то она, поспорив с ним, прочла по памяти стихи:

— «Мужик, что бык, втемяшится в башку какая блажь — колом ее оттудова не вышибишь…»

Иван понял намек, рассмеялся:

— Люблю таких мужиков!

Лида тогда притворно рассердилась. Дескать, ничем тебя не проймешь!..

Теперь она никогда не станет перечить ему по пустякам. У него такая работа! А охота и рыбалка — отдых. И пусть ездит…

С такими мыслями она уснула. А утром поднялась задолго до рассвета. Неторопливо умылась, причесалась, постирала пеленки, накормила проснувшихся детей и вдруг решила:

— Поеду в город.

— Правильно! — обрадовалась Светлана. — Отвлекись. А то извелась совсем. — Обняв за плечи, она подвела ее к зеркалу, пошутила: — Посмотри на себя… Придет Иван, глянет — разонравишься…

— Нет, — слабо улыбнулась Лида, — ты ничего не понимаешь. Дело не во мне. Надо ребятам подарки к празднику купить, а то Иван будет недоволен, что я все забыла…

 

НА БЕЗЫМЯННОМ ОСТРОВЕ

Куницына охватило чувство необычайного покоя. Вот так лежать бы и лежать, предоставив долгожданный отдых усталому телу, натруженным рукам и ногам. Лежать и смотреть на близкий, завораживающий огонь маяка. Становится теплее уже оттого, что видишь его почти рядом.

А позади буйствует шторм, оглушительно ревут ветер и море, будто там мечется в истерике тысяча дьяволов. Скажи сейчас кто-нибудь, что шторм вот-вот опрокинет остров, — летчик поверил бы. Иногда волны в дикой и необъяснимой злобе обрушивали на него свои яростные удары, грозясь вдребезги сокрушить неприступный гранит. Надо все-таки идти к будке, над которой установлен маяк, постучаться в дверь.

Капитан отстегнул от пояса шнур, держащий лодку, устало выпрямился, покачнулся и грузно сел. Больные ноги не стояли. Он медленным, тоскливым взглядом обвел скрытый тьмой островок, различил за вышкой маяка контуры небольшого строения и громко крикнул.

Никто не откликнулся. Он еще несколько раз подал голос, выбирая минуты относительного затишья:

— Э-эй… Помогите!

Почему не лает собака? Должна же она быть у одинокого смотрителя маяка.

Ни звука. Никто не отвечает на его зов. Спит старый рыбак, зная, что маяк работает исправно. Вот удивится нежданному гостю…

Превозмогая боль, Иван осторожно встал на ноги. Они кажутся ватными, чужими. Ничего, попробуем сделать шаг. Так, теперь второй. Хлюпают, скользят раскисшие ботинки, между пальцами противно чавкает вода.

Кое-как доковылял до замеченного им строения. Это был совсем маленький бревенчатый домик. Стукнул кулаком, прислушался — тихо. Открыл дверь. Изнутри пахнуло затхлым. Минуту назад Иван мечтал о большой русской печи или хотя бы лежанке. И уже явственно ощущал, как ее побеленные бока пышут жаром, а тут — пусто. Лишь возле стены он нащупал длинную неширокую лавку из шершавой, неструганой доски. Потом долго шарил в темноте, надеясь отыскать ведро с водой или что-нибудь съестное. Ни-че-го. Значит, остров безлюден, никто здесь не живет. Как же и где обогреться, просушить одежду?

Снаружи вокруг домика валялись поленья, обрезки бревен, щепки, куски досок. Из этого хлама мог бы получиться хороший костер, но чем его разжечь? Не догадался смотритель маяка оставить хотя бы коробку спичек. А впрочем…

Огонь маяка — вот что поможет развести костер. Летчик начал собирать поленья и доски. И тут он вдруг наткнулся на сохранившийся в небольшом углублении вчерашний снег. Снег! Ветер присыпал его песком, но все же можно утолить жажду. Куницын склонился, схватил горсть снега, жадно поднес ко рту. Заныли порезы на ладонях, засаднило десны, на зубах захрустел песок, но он не мог остановиться. Снег — это вода. Вода смягчала жжение и тупую боль в желудке. «Повезло… Еще махонький костерчик — и тогда я кум королю…»

Он снова принялся стаскивать поленья. Обрадовался, когда под руку попалась прошлогодняя трава: это хорошая растопка. Ну, марш за огнем! Быстрее, быстрее, тюха-матюха!

Фонарь маяка был расположен на вышке. По металлической лестнице летчик взобрался наверх. Фонарь представлял собой большой стеклянный колпак из толстых линз, который окружал металлический обод. Прислонясь к ободу, он попытался отвернуть гайку, чтобы снять колпак.

Гайка не поддавалась: заржавела. Слепящие вспышки света, чередуясь с мгновенными наплывами темноты, больно резали глаза, заставляли щуриться, спешить. Иван изо всех сил нажимал на крыльчатку, но бесполезно. Он быстро устал, дышать было трудно, словно ему недоставало кислорода. Наверно, это правда, что воздух в этих широтах разреженный, как и в высокогорной местности.

«Не слишком торопись, не все сразу», — сказал себе он. Стукнул по гайке рукояткой пистолета — вкось. Примерился и ударил вернее. Крыльчатка стронулась с места.

Горелка, расположенная внутри фонаря, была ацетиленовой. Иван понял это по характерному запаху и шипению. Вот и заветный язычок огня. Порядок. А что поджечь? Пошарив по карманам, летчик достал автоматический карандаш и сунул его в пламя. Это как раз то, что надо.

Пластмасса вспыхнула ярко и сильно. Фу ты, дьявол, не то! Карандаш сгорит раньше, чем он с его больными ногами успеет спуститься вниз и. добежать до груды дров. Иван испуганно дунул, погасил карандаш, но рука сама собой потянулась к огню. Все тело кричит, требует, настаивает: тепла, быстрее тепла! И Куницын, переоценивая свои силы, решает: успею! Он снова поднес карандаш к горелке, но тут произошло непоправимое — горелка от его неосторожного движения погасла.

Он не хотел, не мог поверить в случившееся. Он оцепенел. Ведь только что перед ним, трепеща и шипя, бил острый язык пламени, и вот нет его. В глазах еще колышется, переливается всеми цветами радуги отблеск огня, а вокруг уже беспредельно властвует тьма. Слышно лишь шипение газа да сухие щелчки. Ацетиленовый аппарат бесстрастно отсчитывает секунды, выбивая заданный маяку код.

Тут впору было заплакать. Он так мечтал погреться у костра! Как же быть? Ходить? Но у него болят ноги. Да вряд ли и ходьбой согреешься на холодном ветру, если на тебе мокрая одежда. Стуча зубами от озноба, он поплелся к домику, отжал там из одежды воду, затем нащупал возле стены лавку и, облокотясь на нее встал на колени.

Во время войны, когда он был еще одиннадцатилетним мальчуганом, его вот так же била малярия. Болезнь до того измотала, что у него начали отниматься кисти рук, и он не мог держать даже ложку. А потом и вовсе отказался от жидкой ржаной похлебки. Но другой еды в доме не было. И лекарства тоже. Спас старый моряк, дядя Петя, к которому кинулась мать, видя, что сыну совсем плохо. Он приготовил какое-то хитрое снадобье, от него и полегчало Ивану.

Вот и сейчас бы чего-нибудь выпить, что уняло бы изнуряющий озноб. Иван снова с сожалением вспомнил об аптечке, которая утонула вместе с парашютом. Эх, все-таки неправильно это: класть в парашютный ранец припасы, заготовленные на тот случай, если придется покинуть самолет. Да только кто же предусмотрит все те обстоятельства, в какие пилот может попасть после катапультирования! Если об авариях и думают, то лишь с тем, чтобы предупреждать их. А обычно многие летчики бортпайка даже и брать не хотят. Скоро, дескать, дома буду, так зачем лишние хлопоты.

Он опять распекал себя и за неосторожное обращение с газовой горелкой, и за необдуманные действия перед приводнением. Дрожа от холода, вспоминал, что и в полет часто уходил с непростительной беспечностью: совсем налегке, в одной кожаной куртке, без ножа и без пистолета. Не хотелось, чтобы что-то сковывало движения в кабине. И никогда не смотрел, что там кладут в ранец. А иногда еще беззаботно шутил: «Шоколад? Давайте лучше сейчас съем».

Куницын втягивал голову в плечи, пытался согреть руки дыханием, вскакивал, ходил, но быстро уставал и снова садился. Эх, скорее бы утро! Утром командир пошлет на поиски самолеты и вертолеты. А пока тихо, лишь барабанит в окно дождь да шумит, порывами налетая на домик, холодный ветер. Нескончаемо долго, как тяжелая болезнь, тянется ночь…

Чу!.. Что это поскрипывает? А, ступени лестницы под его ногами. В доме у них скрипучая деревянная лестница. Поднимаешься на второй этаж — и сразу обдают тебя знакомые запахи. На первом кто-то жарит рыбу. Рыбу он любит. Особенно свежую, горячую, чтобы только со сковороды…

Небо понемногу светлело. Зарождавшийся день вставал как бы из недр самого моря — призрачный, безрадостный, хилый. Ветер утихал. Темно-стальное, освещенное немощным осенним рассветом, море еще бушевало и пенилось, но шторм ослабевал. Дождь сменился мелкой, туманной изморосью.

В холодной ранней полумгле постепенно открылся взгляду весь островок, и Куницын решил обойти его. Ноги теперь совсем не сгибались в коленях, но тем вреднее было сидеть. К счастью, подвернулись две крепкие палки, и он приспособил их под костыли.

Островок был каменист и гол. В длину Иван насчитал что-то около полутора сотен шагов, в ширину — всего пятьдесят. Но и эти шаги стоили ему большого труда. Он вернулся к домику и присел, прислонясь усталой спиной к стене. Рассвет начинается около десяти. Пожалуй, не меньше часа потрачено на обход острова. Впереди — пять часов светлого времени. За это время его найдут. Но когда, когда?

Старые, гниющие бревна пахли плесенью. Рассыпанные вокруг замшелые, древние камни хранили холод еще доисторического ледника. Они, казалось, были недовольны непрошеным гостем. А он тоже был неподвижен и угрюм. Он — каменный гость…

Откуда это? Пушкин? «О, тяжело пожатье каменной десницы!..»

От ветра и морской воды, точно настеганное крапивой, горит лицо. И в голове гудит. Как телеграфный столб в непогодь. Понятное дело — после бессонной ночи. А это… Что это? Стой, слева вроде бы какой-то гул. Гул накатывался лавиной, и, застигнутый врасплох, Иван растерялся. Не зная зачем, торопливо выхватил пистолет, достал из кобуры запасную обойму. Мелко и противно дрожали непослушные руки, и выстрелить он не успел — самолет в мгновение ока пронесся над островком.

На взгляд летчика-истребителя, это была странная, неуклюжая, похожая на громадную водяную птицу машина — летающая лодка с широким днищем и поплавками, свисающими с концов крыльев. Она промчалась совсем низко. Куницын различил переплет фонаря кабины, ему показалось даже, что он видел силуэт сидевшего там пилота. Или штурмана. На таком большом корабле должен быть экипаж в составе нескольких человек.

«Эх, растяпа! — безжалостно выругал себя Иван. — Надо было не пистолет хватать, а вскочить, махать руками. Разве там, на борту, услышат сквозь рев двигателей жалкие хлопки пистолетных выстрелов? А может, все-таки заметили и гидросамолет вернется?»

Нет, грохочущий вал покатился по прямой и замер в отдалении. Значит, никто его не видел. Слишком велика скорость, а над морем, над островком слишком густая завеса мглистой дождевой измороси.

Очередная неудача привела летчика в замешательство. Чего еще ждать? На что надеяться?

«Околею тут к чертовой бабушке, — подумал капитан. — Обидно. И глупо».

Чтобы отвлечься от нелепых мыслей, он начал спорить сам с собой.

«Не падай духом. Раз пролетел гидросамолет, значит, ищут с самого утра».

«Ерунда! На нашем аэродроме летающих лодок нет».

«Не ной. Ты прекрасно знаешь, что полковник Горничев позвонил морским летчикам и в порт, чтобы дали катера».

«А если не позвонил?»

«Значит, сообщил куда надо, и там приняли меры».

«Оно и видно: от гула моторов содрогается небо».

«Ирония абсолютно не к месту. Сам видишь: небо сплошь обложило низкой облачностью, а над морем туман. В такую сволочную погоду не очень-то полетаешь».

«Вот то-то и оно».

«Не спеши. Пусть разойдется туман…»

«А если усилится? Ведь я не знаю прогноза на сегодняшний день».

«Надейся на лучшее».

«Умные люди говорят: всегда рассчитывай на худшее».

«В таком случае думай сам…»

Летчик думает. Погода явно нелетная. По всем приметам, благоприятной для поисков метеообстановки не будет. Да и катер может пройти совсем рядом, но вряд ли с его борта увидят человека на серой скале, скрытой туманом. Нужно чем-то привлечь внимание людей, которые ищут тебя. Чем? Только костром. Дымом.

Он пожалел, что не курит: у курящего всегда с собой спички. Усмехнулся своей абсурдной мысли: «Разве сохранились бы спички сухими?»

Как же все-таки разжечь костер?

Взгляд остановился на безжизненном маяке. Пламя в газовой горелке сбито, но ацетиленовый аппарат продолжает работать, щелкает и щелкает. Вхолостую. А не вспыхнет ли газ, если выстрелить в горелку?

Неторопливо прицелился, нажал курок. Брызнуло стекло. Выстрелил еще раз. Опять звенят осколки, но огня нет. Еще выстрелил, еще…

Спохватился: надо стрелять, вынув из патрона пулю, и — в упор. Наконец, таким выстрелом можно поджечь траву, тряпку. Но обойма, последняя обойма, была пустой…

Тревожно заныло сердце. Опять непростительная ошибка. В который раз умная догадка приходит задним числом! Будь он таким недотепой на полетах, ему давно была бы хана. Почему же он такой тугодум? От растерянности? Но страх-то уже прошел. Пора осмысливать свои поступки.

Куницын долго сидел не двигаясь, точно пригвожденный к месту. Он никого не упрекал, оказавшись совершенно неподготовленным к преодолению трудностей, которые встретились ему после катапультирования. Легче всего обвинять кого-то за то, что в плане командирской учебы не было занятий на тему о действиях летчика, прыгнувшего с парашютом в море. А что ты сделал для этого сам?

Время идет. И не с кем перекинуться словом, посоветоваться. Кругом — мертвящая тишина, лишь изредка слышится плеск и шипение волны, похожее на затаенный вздох.

Пронизывающий холод поднял его с земли. Опираясь на палки, Иван снова начал обход своего крошечного царства. Он качался, как хилый стебель под ветром, падал, расшибая колени об острые камни, но упрямо вставал, чтобы идти, двигаться. И он добился своего: тело согрелось. Память начала подсказывать ему, какими путями можно еще добыть огонь.

Способы эти для человека, владеющего самой современной техникой, были до обидного примитивными. Во время войны, например, когда не было спичек, пользовались дедовскими кресалами. Кремень, кусок стали, трут — вот и кресало. Удар — искра. Если найти кремень, бить по нему можно пистолетом или ножом. Но где взять трут?

Машинально блуждая, взгляд Куницына задержался на досках. А не потереть ли их? Взять вот эти, посуше…

«Ух ты, черт, какая заноза! Все равно не брошу!» Пощупал: нагреваются ли? Бесчувственные пальцы не уловили тепла. Приложил дощечку к щеке. Горячо. А ну еще… Он тер до изнеможения. Ну хоть бы дымок пошел. Ничего похожего. Все попытки оказались напрасными.

«Плохой из меня дикарь», — грустно усмехнулся Куницын.

Чтобы хоть чем-то занять себя, он начал строгать доски ножом. Нож у него острый, сам точил перед выездом на охоту. А для чего, собственно, можно применить нож вот сейчас, в этой обстановке? Он совсем не нужен. Разве выстругать новые весла? Летчик вспомнил о лодке. Где он бросил ее?

Дойти до берега Куницын не успел. Невидимый в густом тумане, приглушенно застучал катер.

— Сюда! Сюда! — закричал Иван.

Стук мотора становился все более отчетливым. Было похоже, что поблизости шел танк. Точно, катер. Сейчас он вынырнет из тумана…

Катер не показался. Примерно в километре от острова он или прошел стороной, или повернул в обход. Долго еще слышался замирающий стук двигателя, и долго еще, вконец расстроенный, неподвижно стоял Куницын. Сегодня второй раз судьба дразнит его, даря надежду на спасение и тут же безжалостно отнимая ее. А все из-за погоды. Густая ползучая мгла закрыла и небо, и море, и остров.

Подобрав свою лодку, он вернулся назад, к холодному, пустому, неуютному домику, чтобы коротать там оставшиеся светлые часы. Пожалуй, ни одно судно не рискнет подойти в тумане к этой страшной скале.

Борта лодки полностью стравили воздух. Совсем не задумываясь, зачем он это делает, капитан взялся за насос. Просто так, для проверки. Туго накачав баллоны, приник к ним ухом. Странно, не шипит, а все же где-то травит. Скорее всего — через пористую ткань насоса, потому что прокола нет. А вот в днище зияют дыры — это да. Порезы от тех острых камней. Зачинить их, что ли? Возможно, снова придется плыть. Как говорил дедушка, помирать собирайся, а хлеб сей.

Тягуче засосало под ложечкой. Желудок был пуст, и одно короткое слово «хлеб» снова пробудило голод и жажду. Иван отвязал от ножа шнур, расплел его и принялся заделывать разрывы в днище, стараясь не думать о еде и питье. Но это было невозможно. Он то и дело ловил себя на том, что грезит о добром куске мяса, тарелке горячего супа и стакане ароматного чая. Он даже видел этот стакан с ложечкой, косо преломленной в нем.

Починка лодки шла медленно. Каждое неосторожное движение вызывало острую боль в пальцах, но Иван упорно стягивал дырки крепкими нитками и довел дело до конца. Потом начал выстругивать из досок весла. Снова пришла мысль о том, что придется плыть дальше. Сегодня пятое ноября. Послезавтра — праздник. Смотритель маяка вряд ли появится на островке в эти дни, поскольку аппаратура здесь автоматическая. И запас ацетилена большой — вон сколько баллонов. Да, ждать здесь нечего.

Строгать было еще труднее, чем шить, но, взявшись за работу, Куницын уже не мог бросить ее незавершенной. Есть в авиации такое правило: поручили тебе какое-то дело — обязательно доведи его до конца. А в малолетстве к этому приучал еще отец. Когда-то он, по рассказам матери, был матросом, и его всегда влекло к себе море. Поэтому вроде бы Тимофей Григорьевич и настоял на том, чтобы семья переехала в Туапсе. Жили они там в рабочем поселке. Отец, кажется, плотничал, и воспоминания о тех счастливых детских годах у Ивана всегда связаны с шуршанием рубанка, со смолистым запахом стружек. А потом — война…

Иван вздохнул. Война на всю жизнь врезалась в память. Когда гитлеровцы летом сорок второго захватили Новороссийск, рыжие зигзаги траншей появились на окраине поселка почти рядом с их домом. Он бегал к окопам, просил у солдат пальнуть из винтовки.

А осенью его скрутила малярия. Оборону тогда держали уже моряки с крейсера «Коминтерн». В погреб, где Иван с матерью, братом и сестрой скрывались от непрерывных бомбежек, приходил корабельный фельдшер Петр Игнатьевич Лавренко. Только благодаря этому доброму человеку он и остался тогда в живых…

Работа подошла к концу. Две небольшие лопаточки с удобными рукоятками были обструганы гладко, можно не бояться порвать или протереть ими прорезиненную ткань лодки. Теперь есть чем грести.

Опять в море? Об этом страшно даже подумать. Самому не верится, что перенес такие мытарства, барахтаясь в злых волнах. Да и силы уже не те. Нет, нет, лучше подождать. Появится все-таки снова самолет или катер. Если островок находится в заливе…

В самом деле, какой это островок? Просто одинокая скала посреди моря, или она недалеко от берега? А возможно, это часть какого-то архипелага? В тумане вокруг ничего не увидишь. Как же он мало знает море, над которым летал! Правда, служит здесь, на Севере, совсем еще немного, но разве это оправдание? Детский лепет! Давно надо было более детально изучить район полетов, поинтересоваться не только общими очертаниями берегов, но и глубиной, и мелями, и островками. А так — гадай на пальцах, где ты. Сиди уж на месте, мореплаватель, и не рыпайся. Это будет благоразумнее…

У него появляется ощущение невесомости: то ли он плавно идет ко дну, то ли опускается на парашюте, и ему почему-то не хватает воздуха. Куницын широко, до судороги в скулах зевает. Опять наваливается сон, и летчику совсем не хочется бороться с ним. Забыть бы хоть на время обо всем, а там будь что будет. Нет, заснуть можно так, что потом, окоченев, уже не найдешь в себе сил и с земли подняться.

Подняться надо сейчас, немедленно. И ходить, ходить. Ты в черном шлемофоне, в черной куртке. И ботинки черные, и брюки. И земля на этом диком, наверняка безымянном острове тоже черная. На ней тебя, лежачего, никто не заметит ни с самолета, ни с катера. Встань!..

А остров, оказывается, немного больше, чем ты посчитал вначале. В ширину триста шагов, в длину — целых полкилометра. Наверно, шаги стали короче…

«О чем это я? Ах да, такой большой остров и — надо же! — необитаемый. Необитаемый остров в море, которое вдоль и поперек избороздили корабли. Даже катера проходят неподалеку, а острова, такого огромного острова, не видят. Или я приводнился после катапультирования в океан? А то и вовсе на другую планету?.. На необитаемую. Когда Юрий Гагарин полетел в космос, я тоже затаил мечту подняться к звездам. И вот я на неизвестной, необжитой звезде…

Юра Гагарин… Вот — Человек! Вот пример для тебя, капитан Куницын. Отправляясь первым в мире в свой беспримерный космический рейс, он знал, что может не вернуться на землю, сгореть подобно метеору, но не дрогнул даже перед такой опасностью. Или ты считаешь, что он не думал об этом? Думал. Он тоже живой человек. А ты боишься моря.

«Безумству храбрых поем мы песню!..» Это — Горький. Ты прав, дорогой Алексей Максимович. «Безумство храбрых — вот мудрость жизни». Теперь я знаю, что делать. Близится ночь. Час-полтора еще можно оставаться здесь, ожидая помощи. Но чтобы меня могли обнаружить с воздуха или с моря, надо ходить, махать руками. Так какая разница, где двигаться: по суше или по воде?

Разница есть. Одинаково холодно и здесь, в промозглой сырости, и там, в волнах. Но на суше мечешься на одном месте, как белка в колесе, а по морю можно плыть к земле, к людям. Там скорее и катер встретишь».

Куницын, почти не хромая, быстро пошел к берегу. Принятое решение прибавило сил.

Жаль только, что в маленькой лодке сидеть неловко. Вот если бы скамеечка, чтобы не поджимать больные ноги.

На бортах лодки петли для больших весел. У него — крохотные. Он продел в петли палку, которая служила ему костылем: это будет скамейка.

Море, навоевавшись за минувшие сутки, колыхалось устало, лениво, будто выбирая в своем огромном ложе более удобное положение, чтобы спокойно улечься на отдых. Летчик постоял перед ним минуту-другую в нерешительности, затем спустил лодку на воду и сел на «скамейку».

Ух! Лодка тут же опрокинулась, Куницын навзничь плюхнулся в волны. Он не учел, что, садясь на продетую в петли палку, сместит центр тяжести.

Чертыхаясь и отплевываясь, Иван вскочил на ноги. Одежда немного провяла на ветру и от собственного тепла, и вот, насквозь промокший, он опять будет дрожать от холода.

Он впервые глухо застонал. Не от боли. От обиды. Надо же — одно за другим все тридцать три несчастья. Глаза застилала горячая пелена. Наверно, поднимается температура. Простуды, конечно же, не миновать. Не отказаться ли от задуманного?

— Ни за что. Поплыву! — процедил он с ожесточением. — Все равно поплыву.

«Это безумие!» — леденящим шепотом отозвался прибой.

«Безумству храбрых поем мы песню…»

Выдернув палку, Иван со злостью отшвырнул ее в сторону и забрался в лодку. И — поплыл, загребая самодельными веслами.

Куда?

Вперед!

От берега, от холодной, но незыблемой суши он поплыл, бросая вызов стихии.

А море, словно заманивая его в свою бездну, вдруг прикинулось спокойным. Волны слегка кудрявились шелестящей пеной, но их шелест был ласковым, мягким.

Близилось время прилива.

 

ЧЕЛОВЕК ДОРОЖЕ ВСЕГО

— Товарищ полковник, разрешите?

— Да, я вас слушаю.

— Разрешите и мне поехать с командой…

Капитан Костюченко застыл в нетерпеливом ожидании. Взгляд возбужденный, на скулах нервно напряглись желваки, в выражении лица плохо скрытая обида. Горничев окинул летчика пристальным взглядом и опустил глаза к лежавшим на столе бумагам. Он понимал его душевное состояние, но, как всегда, не спешил принять решение.

— Садитесь.

— Спасибо…

Садиться, однако, Костюченко не стал. Придется объяснить капитану все по порядку…

Начальник порта сообщил, что на поиски отправлены все суда, которые были на ходу. Сегодня — аврал: готовят и те, что были поставлены на зимний ремонт. В воздух снова подняты вертолеты, только погода, как назло, ставит палки в колеса: видимость ноль. Приходится комплектовать поисковые группы дополнительно в прибрежные районы. Но не пошлешь же всех до одного! Нельзя и о боеготовности забывать. Надо продолжать занятия, вести работу на самолетах, нести боевое дежурство…

— Не беспокойтесь, Николай Васильевич, — мягко сказал Горничев.

У Костюченко упало сердце. Слишком хорошо знал он эту манеру командира — уважительно называть по имени-отчеству. Заговорил так — не проси, наотрез откажет. Ну вот, так и есть…

— Я понимаю вас, но, по-моему, его вот-вот найдут. Во всяком случае…

Костюченко молча смотрел на полковника и уже ничего не слышал. Сам того не замечая, сунул руку в карман, нащупал пачку с папиросами. Он вообще много курил, а когда был возбужден, часто даже в присутствии начальства держал в зубах дымящуюся папиросу. Ему не раз делали замечания. Он вспомнил об этом, опустил руки по швам, но из кабинета не вышел. Его худощавое лицо обиженно вытянулось и потемнело, быстрые, живые глаза смотрели холодно и сердито.

— Товарищ полковник, вы отпустили капитана Ляшенко…

Ляшенко вернулся из отпуска ночным поездом. Узнав, что случилось, он ни свет ни заря явился в штаб, и Горничев тотчас включил его в очередную поисковую группу. Но с ним — другое дело. Его в случае тревоги вот так сразу в полет не выпустишь, ему надо дать предварительный контрольный, а Костюченко в полной форме. И потом ему было дано другое поручение, весьма деликатное…

Зазвонил телефон. Нажав нужный регистр, полковник снял трубку:

— Слушаю… Так, так…

Подвинув к себе разостланную на столе карту, командир взял карандаш, сделал несколько пометок. На голубой краске, которой обозначены море и широкий, длинным острым клином врезающийся в сушу залив, уже сплошь пестрят условные знаки. Синий пунктир по зелени вдоль изломанной береговой черты — путь пеших команд, красные кружки — небольшие рыболовецкие поселки, где для поисков используются моторные лодки. Черные линии — маршруты вертолетов. Из порта пролег целый веер красных черточек с крестиками и цифрами возле них — номера судов. В порту все отдано в распоряжение авиаторов: теплоходы, катера, рации, телефоны…

— Проскуряков? Слушаю — Горничев…

Майор Иван Проскуряков — старший штурман полка. Расторопный офицер, из тех, о ком говорят — огонь. Прикажи — расшибется, но любое задание быстрее всех выполнит. И в небе такой. Его недавно орденом Красной Звезды наградили и в должности повысили. Сейчас он в одном из рыбацких поселков. Докладывает: капку нашли. Прислушиваясь, Костюченко подается вперед,

— Ткань без проколов? Что? Застежки не порваны? Говорите, была надута, но воздух стравлен? Странно…

Костюченко изучающе смотрит на командира. Лицо не скажешь — свежее, но чисто выбритое, спокойное, лишь чуть насуплены брови и возле глаз резче обозначились морщинки, белки глаз покраснели. Полковник умеет держать себя в руках, но все равно видно, что волнуется, переживает. Понятное дело: такая забота и ответственность нежданно-негаданно легли на его плечи…

Взгляд капитана останавливается на орденских планках командира. Орден Ленина, орден боевого Красного Знамени, Красной Звезды, медали…

— Вы слышали, Николай Васильевич? Экипаж капитана Бежанидзе нашел спасательный жилет.

— Так точно, товарищ полковник, слышал, — отозвался Костюченко. Он не знал, кто такой капитан Бежанидзе, но догадался, что это командир экипажа одного из вертолетов, прибывших ночью на аэродром. И снова в душе Николая шевельнулась обида: вот какой-то совсем незнакомый человек ищет Куницына, а он, его друг, остается как бы в стороне.

— Выходит, ваш товарищ приводнился, а жилет снял, судя по всему, когда в лодку сел, — продолжал Горничев. — Жив, значит. Сейчас где-нибудь у рыбаков чаи гоняет.

— Это в его характере, — произнес молчавший до сего времени майор Железников. — Будет преспокойно сидеть в тепле и не догадается побыстрее сообщить о себе на аэродром.

Костюченко искоса взглянул на майора. Ну до чего же ворчливый мужик! Даже не подумает, что Иван сейчас, может быть, еле живой и ему не до того, чтобы сразу к телефону кинуться.

— Я о другом, — нахмурился Горничев. Строго глядя на Железникова, машинально повертел в пальцах карандаш, потом недовольно отложил его и спросил: — Вы уверены, что у него было все на случай приводнения?

— Так точно, товарищ полковник. — Железников поднялся со стула и, чувствуя, что в его слишком поспешном ответе не было должной уверенности, торопливо добавил: — Я говорил с Решетниковым…

«С Решетниковым он говорил, — опять с раздражением взглянул на Железникова Костюченко. — Надо было раньше с ним говорить. А теперь все, что так и что не так, может знать только Куницын».

— Сидите, — кивнул Горничев и аккуратно поправил сдвинутую к краю стола карту. — Мы иногда об этом забываем… Вот и занятий по изучению акватории не проводили…

— Кто же мог подумать?! Вчера я книжонку одну просмотрел — любопытно. Но зачем мне, летчику, знать, что в этом море сильные приливно-отливные течения? Из-за них даже кораблекрушения бывали.

— Вот как?.. М-да… — И тут же, как бы спохватись, Горничев включил селектор: — Начальника штаба и командиров эскадрилий прошу ко мне.

«Забыл он обо мне, что ли?» — смущенно подумал Костюченко и, чтобы напомнить о себе, гмыкнул, будто откашливаясь. Горничев посмотрел на него, хотел вроде бы сказать что-то, но не сказал. По лицу можно было догадаться: разговор исчерпан.

— Разрешите выйти, товарищ полковник?

— Да. Только из штаба не уходите, вы мне понадобитесь.

— Есть…

Капитан направился в методический класс. Там, склонясь над столами, заполняли полетную документацию начальник штаба эскадрильи Евгений Кривцов, командиры звеньев Федор Федоров (в шутку его иногда называли Федей в квадрате), Геннадий Чернов и Владимир Чеменев. Все, как по команде, подняли головы:

— У «мужика» был? Ну что?

В разговорах меж собой летчики называли Горничева тем же словом, с каким он часто обращался к ним, но эта заочная фамильярность выражала отнюдь не иронию, а симпатию, потому что они любили командира полка. Однако Костюченко был расстроен тем, что не добился своего, и принялся, размахивая руками, изливать наболевшее.

— Слушай, Коля, переключись-ка лучше на прием, — перебил его Кривцов. — Новости есть?

— Жилет нашли, — все еще не остыв, буркнул Костюченко.

— Слышали.

— «Слышали, слышали»! — рассердился Николай. — А зачем он его снял?

— В лодку перебрался, ну и выбросил за ненадобностью.

— Скажете тоже! Лодка… Жалкий поплавок. Тазик для бритья. Нет, тут что-то не так…

Летчики замолчали. В комнате, залитой электрическим светом, стало тихо. О чем говорить, если все предположения повторены уже тысячу раз и остаются лишь приблизительными догадками! Но даже в скованном молчании чувствовалось: все думают об одном — о своем товарище. Где он? Что с ним?

Большим водянистым пятном проступило в стене окно. Над аэродромом занимался поздний северный рассвет, но и он не радовал сегодня летчиков, навевая невеселые мысли. В полете может случиться всякое. Современный самолет — машина сложная. В ней столько больших и маленьких деталей, узлов, агрегатов, механизмов, приборов — учишь, учишь, а все чего-то не знаешь. И потом, металл — он тоже устает. Что ж, тогда — катапульта, парашют. Но чтобы вот так: с неба — в осеннее море…

Рывком распахнулась дверь, вошел Железников. Встречая старшего, офицеры встали. Он окинул их жестким взглядом, махнул рукой, разрешая сесть. Лицо его было расстроенным, тонкие губы поджаты. Костюченко догадался: «За что-то влетело от Горничева». Испуганно подумал: «Не положили Ивану бортпаек… Или ракеты».

— Костюченко, к командиру, — сухо сказал Железников.

— Я?

— Кто же еще? — с непонятным раздражением обронил майор. Он отвернулся к шкафу, потрогал какую-то папку, но не взял, опустил руку, плечи его поникли.

«Да что с ним?» Встревоженный, Николай поспешил к командиру. Можно было ожидать самого худшего, и он влетел в кабинет, как будто его туда втолкнули:

— По вашему приказанию…

— Ладно, ладно, мужик, — прервал его уставной рапорт полковник Горничев, вставая из-за стола. Подошел, положил руку на плечо: — Присядь, потолкуем.

— Случилось что?

— Да в том-то и беда, что никаких вестей. Нам не по себе, а уж Куницыной… Сам говоришь — худо… Вот об этом и речь. Никуда ни шагу, а там, понимаешь? В ваших семьях, насколько мне известно, все пополам, вот и в беде тоже… Кому же еще?

— Товарищ полковник! — поняв, что от него требуется, взмолился Костюченко. Он стеснялся этого жеста, а тут даже руки к груди прижал: — Да вы… Да какой из меня дипломат? Смотрю я на нее, а у меня слова в горле застревают… Нет, не могу.

— Потому, дорогой, к тебе и обращаюсь… С дровами как — посмотри; воды надо — у нее ведь малыш. И подбодри по-свойски…

— Не могу, — упавшим голосом тихо сказал Николай. — Иду туда — сам вроде виноват в чем-то. Дров наколол — все… И потом, что же я скажу?.. Нет, прошу вас, разрешите выехать! С Лидией Сергеевной жена пусть… У них это лучше получается…

— М-да, — Горничев потер виски, — ну, быть по-твоему. — И, переходя уже на официальный тон, распорядился: — Список у Железникова, машина возле казармы, отправление по готовности…

Командир полка принимал новые радиодонесения и телефонограммы. Они по-прежнему были безотрадными, и это не позволяло сосредоточиться, отвлекало от работы. Дела складывались так, как не хотелось бы. По всем показателям боевой и политической подготовки полк достиг высоких результатов, уже составлен предпраздничный приказ, осталось лишь уточнить некоторые детали и подписать, а тут, выходит, все надо отложить в сторону и заново более детально провести анализ мероприятий по борьбе за безаварийность полетов. А важнее всего — поиски Куницына…

Горничев снял трубку телефона, крутнул вертушку:

— Метео? Уточните прогноз на ближайшие часы.

— Туман, товарищ полковник, фронтальный туман, — сообщил дежурный синоптик, и в голосе его прозвучали нотки извинения, будто он лично был виновен в каверзе, какую так бессовестно подстроила неустойчивая северная погода. Для ведения поисков нужна видимость не менее километра, а фронтальный туман — это не что иное, как облачность, распространившаяся до поверхности земли. Над свободным ото льда морем она еще гуще, там сейчас морось…

Снова зуммер дальней связи. В трубке — хрипловатый басок начальника порта:

— Товарищ полковник…

— Да, я слушаю вас.

— Включил рейсовые. Сейчас выходят очередные.

— Спасибо, большое спасибо. Если что, немедленно…

— Обязательно…

На стартовом и командном пунктах тоже почти непрерывно звонили телефоны, раздавались позывные в приемниках радиостанций, то дискантом, то фальцетом пела морзянка. Все больше и больше людей включалось в поиски. Волны эфира будоражил мрачный сигнал: «Человек — в беде! Человек — в море!» — и люди, оставляя другие дела и заботы, спешили помочь…

— Товарищ полковник, экипаж Ли-2 в готовности!

— Ждите. При такой видимости вам вылетать опасно. В динамике — разочарованный вздох, и тут же другой голос:

— Вертолеты обследовали очередной квадрат.

— Направляйте в смежные…

— Есть…

Военный городок, приютившийся под мутным северным небом на склоне сопки, внешне жил обычной жизнью. Только если внимательно приглядеться к людям, можно было заметить, как они обеспокоены. Весь гарнизон — и командиры, и летчики, и техники, и солдаты, и жены офицеров, — все, даже дети, чутко улавливая перемены в настроении старших, ждали вестей о капитане Куницыне.

Летчикам было тяжелее всего. Порой становилось мучительно обидно: они, люди, умеющие летать и готовые, отдать за боевого друга жизнь, оказались безучастными, сторонними наблюдателями. Это не укладывалось в сознании. Оставшиеся на аэродроме завидовали тем, кого включили в поисковые команды; истребители, которые подчас снисходительно смотрели на пилотов тихоходных машин, теперь готовы были поменяться ролью с вертолетчиками.

Все нити этих настроений тянулись к полковнику Горничеву, который, неотлучно находясь в штабе, дежурил, точно капитан на мостике корабля. Его самого подмывало подняться в воздух на вертолете, и он мог это сделать, но сдерживал себя. Сознавал: место командира здесь, среди подчиненных, на нем лежит ответственность за каждого из них и за весь коллектив в целом. Тем более сейчас, когда люди нервничали. В поведении некоторых, в репликах, в разговорах начали проскальзывать нотки раздражения и сомнения. Шло это, скорее всего, из семей. И не составляло труда представить, догадаться, какие там завязывались душещипательные беседы. «Выбрал себе работу… Живут же люди по-человечески, а мы?..»

Утром второго дня позвонил жене:

— Была у Куницыных? Как она? Соберите накоротке женсовет… Нет, только без всяких официальностей, понимаешь? Деликатно. И не оставляйте одну… Что? Да, мы напали на след. Так и скажи…

Полковник Горничев старался обнадежить женщин, успокаивал других, но у самого на душе кошки скребли. Он все чаще брался за трубку.

— Проскуряков? Что нового?

— К сожалению, ничего, товарищ полковник. На побережье Куницына, по-моему, не было и нет: мы обшарили каждый куст.

— Ищите… Костры? Вам виднее. Посоветуйтесь с рыбаками, они подскажут.

Одна из судовых радиостанций с тревогой сообщила:

«Возле берега — припай… Крошево льда».

Никто, наверно, не ожидал такого нахальства от погоды. Если Куницыну придется плыть к берегу через покрытый льдом участок моря, он может порвать лодку и утонуть.

Горничев немедленно вызвал начальника метеостанции:

— Какова температура морской воды?

Синоптик подтвердил самые худшие опасения. Вместе с тем он доложил, что снова ожидается мороз.

Это обнадеживало в другом: осядет туман. Ах, если бы не туман! А пока он плотный — хоть ножом режь. Несколько дней над гарнизоном, над морем, над сопками клубами висели слоисто-дождевые облака. Из них выпал снег. Потом тучи опустились ниже, легли на покатые спины сопок, их мглистая пелена скрыла острие радиомачты, и вот все вокруг укутала беспросветная вязкая завеса. Воздух перенасыщен влагой, как на дне глубокой сырой ямы. Север. Обиженный природой Север. Дьявольский климат.

Сегодня произошла еще одна неприятность: туман прижал к земле и вертолеты. При нулевой видимости в воздух смогли подняться лишь два вертолетных экипажа, остальные сидели в кабинах своих машин на аэродроме.

В недавнем прошлом полковник Горничев читал в местной газете статью о поисках группы заблудившихся геологов. Их искали что-то около месяца. При этом один вертолет, идя бреющим полетом над тайгой, зацепил хвостовым винтом за вершину высокой ели. Винт сломался, летчик вынужден был срочно посадить неуправляемую машину.

В конце концов геологов нашли, но Горничев, как, наверно, и другие читатели, возмущался: до чего же плохо были организованы поиски! Теперь полковник понимал, что судил он тогда опрометчиво. Оказывается, стечение обстоятельств иногда может быть поистине безысходным. Шутка ли — обследовать огромную территорию! Да еще при плохой погоде, как нынче. Не только ночью — даже днем в непроглядном тумане пройдешь в трех шагах от человека и не заметишь его. А он, чего доброго, не в силах и сигнал подать.

Море не тайга, к тому же у Куницына оранжевая, хорошо видимая с воздуха лодка. Но туман, туман! Он делает все усилия бесполезными. Два вертолета, которые разрешено выпустить с аэродрома, пытаются снижаться до самых волн, однако поверхности воды не видят. Это опасно, крайне опасно.

Единственная надежда на катера. И то, пожалуй, все зависит от случая. Куницына можно заметить лишь случайно, радиопередатчика у него нет.

В довершение ко всему возникло подозрение, что в кабину его самолета не был уложен комплект «НЗ». Значит, он остался без бортпайка, без медикаментов, без ракет.

Кто-то сказал, что человек в ледяной воде может протянуть немногим более часа. Полковой врач не отрицал. Пришлось посоветовать ему, чтобы больше никому…

А тут еще пополз слушок, что Куницын и катапультироваться не сумел. Этого не должно быть, но слишком уж непонятно, почему оказалась в море капка. Возникает подозрение, что летчика «раздело» взрывом.

Вспомнилось: теряя в знойном мареве очертания, далеко-далеко видна посреди выжженной степи одинокая пирамидка — обелиск с красной жестяной звездой. На нем надпись: «Здесь погиб лейтенант…» Горничев забыл фамилию летчика, но в память с болью врезалось одно: было ему немногим более двадцати…

Что ж, авиация есть авиация, но паниковать, прежде времени опускать руки непозволительно. Когда научишь мало-мальски летать, отдашь зеленому юнцу, вчерашнему школьнику, всю душу, всего себя отдашь, полюбишь, как сына, и тогда каждая его ошибка горше собственной. А терять летчика — сердце терять…

Мысли кружились, точно снежинки в метель, все время возвращаясь к Куницыну. Этакий плечистый детина! Истребитель по всем статьям. Должен выдюжить. Поддержать бы, правда, не мешало хоть как-нибудь, пока видимости нет. Прогудеть над ним — и то дело. Чтобы понял: ищем…

Вертолеты — в воздухе. Суда — в море. Тоже риск немалый: в тумане и столкнуться недолго. Моряки — те сирены включают, а вот в небе…

— Командный пункт на связь!

— Капитан Перфильев слушает вас.

Штурман наведения Перфильев дежурил и в тот день, когда Куницын выполнял свой последний полет. Он, похоже, так и не уходил с аэродрома.

— Следите, чтобы не сближались вертолеты.

— Есть…

Была предусмотрена каждая мелочь, и оставалось лишь одно — ждать. За окном по-прежнему висела мрачная мгла. Сквозь нее самое острое зрение не могло различить предметов даже в нескольких метрах. В кабинете было холодно и тихо. Кто-то, боясь потревожить, прошел, осторожно ступая по скрипучему полу, и в коридоре тоже тишина. Все в эти дни ходят поникшие, в глазах — тревожный вопрос: «Не нашли еще?»

Куницын из тех людей, кто быстро находит общий язык с другими. Добряк… Вернется из полета — на лице еще след от кислородной маски, на шее красные пятачки — отпечаток ларингофонов, а в глазах уже счастливая улыбка. Похвалишь — смущается, устал — не подаст вида…

Есть летчики — много лет в части, а их и не знает никто, кроме командира да техника самолета. Что греха таить, есть и такие, кого недолюбливают за хвастовство и высокомерие. Иные, смотришь, играют роль своего парня в доску, но и к ним относятся с холодком, чуя фальшь. Куницын никогда ни перед кем не заискивал, не хвастался, хотя летает — дай бог каждому. Он был прямым и честным, не скупился на совет и помощь. Его сердце было открыто для людей, и они тянулись к нему.

«Почему «был»? — спохватился Горничев. — Он есть. Только его нужно найти. Эх, какая жалость — нельзя подняться в воздух самому! В гарнизон прибывает комиссия для расследования причин аварии, надо приготовить все необходимое для работы, а тут еще замполит подполковник Дегтярев — совсем новичок в полку, недавно прибыл из академии и не успел как следует познакомиться с коллективом».

Постоянные, привычные и непривычные, заботы, необходимость решать неотложные вопросы, выслушивать донесения и тут же отдавать новые приказания — все это помогало Горничеву быть собранным и распорядительным. Но подчас мысли становились сбивчивыми, временами приходило глухое раздражение: что он — волшебник? Есть обстоятельства, перед которыми любой беспомощен.

Он знал причину такого настроения и гнал от себя уныние. Ему не дано права показывать свою, хотя бы и минутную, растерянность. Наоборот, сам должен вовремя ободрить приунывшего, предупредить неуместное скептическое слово, помочь людям преодолеть нервное напряжение, так или иначе разрядить обстановку.

Что еще предпринять? Человек дороже всего. Поэтому надо при первой же возможности, при первом проблеске погоды поднять и реактивные самолеты. Командующий поймет необходимость такой меры или пришлет дополнительную группу вертолетов.

Горничев встал, прошелся в раздумье по кабинету, потер уставшие от бессонницы глаза. Взглянул на часы. Почему нет очередных донесений? Еще не время? Нет, не потому. Поисковым группам пока что докладывать нечего. Да и мало их, мало. При такой погоде нужно удвоить, утроить число команд. Но где взять людей?

Полковник решительно шагнул к телефону:

— Соедините меня с командующим!

Услышав знакомый спокойный голос, он вдруг заволновался, боясь, что слишком сбивчиво и бессвязно излагает свои соображения. А через минуту лицо его просветлело. Оказывается, генерал уже отдал соответствующие распоряжения. Помимо авиаторов на поиски капитана Куницына вышли солдаты и офицеры других частей. Они прочесывали берег, где мог оказаться приземлившийся с парашютом летчик, заботливо делали пометки на деревьях, ставили указатели направления на ближайший поселок, оставляли записки со словами: «Держитесь, вас ищут».

Сделано было несравнимо больше, чем мог ожидать Горничев. Ему стало неловко за свои недавние сомнения, и он с чувством сказал:

— Большое вам спасибо, товарищ генерал. От имени всего нашего гарнизона.

— Передайте людям, что будет сделано все возможное, — послышалось в трубке. — Да, и вот еще что. Смотрите, чтобы при поисках не случилось никакой неприятности.

— Понял, товарищ генерал, — ответил полковник Горничев. И добавил по‑уставному: — Есть!..

 

САМЫЙ СТРОГИЙ ПРИКАЗ

К тому времени, когда Куницын снова пустился в свое рискованное плавание, шторм утих, но море еще хранило память о нем. Даже при безветрии оно сильно волновалось, и летчик сквозь тонкую ткань днища чувствовал его нервное колыхание. Волны, как живые существа, толкали его то в один бок, то в другой, будто недовольные появлением человека. Чудилось: весь мир — одно сплошное море. Сотни, тысячи километров заполнены этой зыбкой массой. И кажется, на всей планете нет ни клочка суши.

Он оглянулся. Не лучше ли, пока не поздно, повернуть назад? Нет, острова уже не видно. Да и зачем возвращаться? Там, на голой скале, мокрый камень высасывает последние капли тепла.

В лодке вода. Набралась сквозь дырки в днище. Пружинящие оранжевые борта чуть выступают над водой, и, когда Куницын налегает на них, волны касаются лица.

Какой он все-таки беззаботный и непредусмотрительный: забыл оставить на острове записку. Можно было карандашом нацарапать несколько слов на доске, на двери, на стене домика. Впрочем, поймут и без того, что он был там. По груде поленьев, по разбитому выстрелами фонарю маяка…

Вперед. А какой курс? Если отсыревший компас не врет, его начало сносить влево. Течение? Попробуй пойми… Ну ладно, отклониться влево не страшно: середина моря, его наиболее глубоководная воронка, должна находиться справа.

Хотя руки устают, грести веслами-дощечками гораздо удобнее, чем ладонями. Все чаще приходится делать остановки, давать отдых ноющим мускулам. А что, если грести попеременно то одной рукой, то другой? Получается. Надо бы раньше додуматься до такой простой истины.

Больше всего работал правой. Без попутного ветра, который подгонял его вчера, лодка двигалась медленнее улитки, но все же двигалась. Тело постепенно перестало ощущать холод. Согрелся? Вряд ли. Скорее всего, прозяб до бесчувствия. Сильнее, сильнее грести, не дать остановиться стынущей крови. Вон как посинели кисти рук! Похоже, что их окрасила под свой цвет темная, почти черная вода.

Странно, вода здесь какая-то мутная. И не отражает ничего, словно глаз мертвого. В Черном море куда светлее. Все наоборот… Короткий, как мимолетная улыбка, северный день быстро иссяк. На море ложилась ночь. Вторая ночь. Снова до самого рассвета, на целых семнадцать часов, придется оставить надежду на то, что его подберут.

Иногда в темноте Ивану казалось, что он слышит какой-то шум, словно где-то в отдалении шли автомобили. Когда он, совсем еще мальчишка, находясь в прифронтовой полосе, не спал ночами, в их сырой подвал вот так же глухо доносился гул невидимого боя.

Может, это самолет? Вот бы в кабину! Считанные минуты — и дома. Или хотя бы катер… Стоит оказаться на его борту, и сразу прекратятся все муки.

Как только летчик напрягал слух, звук исчезал. Неужели с наступлением ночи поиски прекратили? Нет, такого не должно быть. Если бы он был там, на берегу, и знал, что где-то в море мечется человек, то не дал бы покоя ни себе, ни другим.

— Ну ничего, — говорил он вслух, отгоняя щемящий душу страх. — Я выберусь и сам. Все равно выберусь…

Ему отчетливо виделось, как он доплывает до берега, выползает на насыпь железной дороги, которая проходит неподалеку, и ложится на шпалы. Стоять он не в силах, слишком болят ноги, но машинист заметит его, остановит поезд:

«Садитесь, товарищ капитан. Располагайтесь в вагоне как дома. Посмотрите, как по Руси поезда ходят».

«Вот спасибо!..»

Иван улыбается своим мыслям. По России поезда здорово ходят. Далека отсюда Сибирь, а на скором всего несколько дней ехали. Только лучше мчать прямо на юг, от моря к морю. Выедешь в мае — сначала снег, зима, в Ленинграде — уже весна, а в Туапсе — жаркое лето. Хорошо ехать от зимы к лету, от холода — к зною. Вагон мягко покачивается, в открытые окна ветерок веет, и бегут, бегут за окном бескрайние родные просторы…

Опять задремал.

Курсантская рота авиационного училища идет по городу. Прохожие останавливаются, улыбаясь, смотрят на подтянутых, молодцеватых парней.

— Летчики идут…

— Орлы!..

«Пал с неба сокол с разбитой грудью…»

Это — урок литературы в спецшколе Военно-Воздушных Сил. Курсанты поочередно читают наизусть «Песню о Соколе».

«А ты подвинься на край ущелья и вниз бросайся…»

Вниз — страшно. Но если надо… Как Гастелло!..

Сплю? Песню!

Славное море священный Байкал, Славный корабль — омулевая бочка.

Хорошая песня. Русская. А Лиля любит другую.

Ой ты, Северное море…

Тоже красивая песня. И у Лили приятный голос. Ему нравится ее голос. Когда соберутся друзья, она веселая, компанейская.

«Лиля, ты знаешь, какая у меня профессия. Если со мной…»

«Не надо об этом, Ваня…»

«Лиля, подожди. Я о детях. Ты расскажи, каким был их отец…»

«Почему был? Есть. И будет!..»

Какие бессвязные, отрывочные мысли! От слабости. Слабеют руки. Почти бесчувственные пальцы отказываются держать дощечки. Сжать. Грести. Движение — это жизнь. Только в нем спасение. Пусть это граничит с безрассудством — блуждать по морю вот так, как он, в темноте, черепашьими темпами, устремляясь невесть куда, — и все же плыть надо: еще нелепее погибнуть здесь в бездействии.

И он плыл. Греб, не зная сам, откуда у него берутся силы.

Словно в награду за это нечеловеческое упорство, ночью, в сплошной темноте, на горизонте метнулся из стороны в сторону луч прожектора. Потом донесся гул мотора, в небо взлетели три ракеты. Сомнений нет: это катер. Значит, его ищут и ночью…

— Э-гей!.. Сюда! Сюда! — закричал Куницын. — Я здесь! Здесь я!

Катер шел, шаря лучом по волнам, вроде бы совсем недалеко: иногда были видны озаряемые ярким светом пенные гребни водных валов. Ох, и высоки же они! Или это оттого, что он плывет лежа на борту? Распрямиться, чтобы набрать побольше воздуха, и крикнуть во весь голос:

— Эге-ей!.. Сюда-а! А-а-а!..

Как он кричал! Он сам удивлялся тому, что еще может издавать такие звуки. Но катер прошел стороной. И опять в пустынном ночном море Куницын остался один.

Ему показалось, будто нечто подобное он уже пережил. Где? Когда? Вспомнить трудно, но, честное слово, было. Только не в море, не в воде. Зимой, в заснеженном лесу. В вершинах деревьев вот так же, как сейчас над волнами, шумел ветер. И так же, как сейчас, у него страшно болели ступни ног. Он шел, опираясь на палку, и вдруг застыл у поворота узкой лесной дороги: там стояли подбитые немецкие вездеходы, а вокруг них валялись трупы гитлеровцев. Партизаны… Может, они еще не ушли далеко?

— Ого-го… Партизаны!.. Партизаны!..

Бред. Это было не с ним. Это было с Алексеем Мересьевым. Он читал «Повесть о настоящем человеке», смотрел фильм и переживал так, будто все происходило с ним самим.

«Иван… Ты дрожишь… — На руку легла теплая ладонь Лили. — А еще летчик».

«Тише. Мересьев…»

Куницын часто спрашивал себя:

«А я на месте Мересьева смог бы так?»

«Смог бы!»

Он готовил себя к этому. Морально. Полковник Горничев говорил:

— Волю нужно тренировать так же, как и мускулы. Летчик не имеет права быть слабым, безвольным ни физически, ни психологически.

Иван со смущением слушал командира. Не так как-то надо говорить об этом. Проще, доходчивее. А впрочем, дело не в красиво построенной фразе. Важна суть, точность мысли…

Он закалял себя изо дня в день. Тренировал и мышцы, и волю. Много занимался спортом, ходил на охоту, учился быть хладнокровным в небе.

«А я на месте Мересьева смог бы так?»

«Смог бы Г»

«Так докажи теперь на деле, что это не просто слова».

«Докажу. Но…»

Мересьеву было, пожалуй, немного легче. Он шел и полз в сухой одежде. Ел кору и ягоды. И еще — снег. А снег — это вода…

Как тебе не стыдно! Ты опять жалеешь себя, ищешь оправдания своей слабости, ищешь лазейку, чтобы счесть тяготы, выпавшие на твою долю, самыми невыносимыми. Сравни: Мересьева не искали — тебя ищут. Не нашли? Но днем был моросящий дождь, а ночью — темень. Потом, море не озеро. В его бесконечном пространстве найти человека так же трудно, как иголку в стоге сена. Терпи, жди утра. Утром обязательно найдут.

Утро, едва забрезжив, повергло Куницына в смятение: на море лег туман. Густой, непроглядный. В трех шагах ничего не видно. Ну и дела…

Стало еще холоднее. Ноги временами сводила судорога. Хотелось вытянуть их, но сделать этого было нельзя: лодка сразу опрокинулась бы. И он лишь время от времени менял позу, покачиваясь, двигал ступнями.

Сквозь туман вяло пробивался рассвет. Вдруг в тишине родился какой-то неуверенный, словно стыдливый, звук. Он быстро перерос в гул. Это был вертолет. Описывая широкие круги, вертолет рокотал иногда совсем рядом, то приближаясь, то уходя в сторону, но был не виден. Куницын понимал, что летчикам еще труднее заметить его, и все-таки перестал грести, надеясь на лучшее.

— Ниже… Ниже… — шептали губы.

Ниже вертолет спуститься не мог: слепой полет в тумане над самым морем опасен. Гудение становилось все тише, тише, и вот уже снова ни звука, только серое море да серая мгла.

А это что? В воде мелькнуло какое-то темное тело. Акулы здесь вроде не водятся. А впрочем, кто его знает? Если в открытом море встречаются полярные акулы, то разве они не могут заплывать и сюда!

Пристально вглядываясь в воду, Иван с досадой поморщился. Он совершенно не знает этого моря. Слышал, что в нем обитает около полусотни видов рыб, но помнил лишь о таких, как семга, сельдь, треска, камбала и навага. Дальше его познания не простирались. Эх, а еще рыбак…

Пусто кругом. Просто очередное наваждение сквозь дрему, игра воображения. Ведь ему сейчас не было бы никакой пользы даже от того, если бы вокруг лодки собрались все живущие в море рыбы. Голой рукой их не поймаешь. Нужна хотя бы удочка. В парашютном ранце была леска с рыболовными крючками… Была…

Туман постепенно редел. Как сквозь матовое стекло, открывалась взгляду строго-холодная, безрадостная поверхность мутно-серого моря, тяжело волновавшегося в тумане. Но впереди в самом деле что-то плывет. Что? Или кто?

Это был тюлень. Вынырнув, он держался в отдалении. Его, наверно, пугала форма и оранжевый цвет лодки. Затем, видя, что незнакомое, необычайной окраски существо двигается медленно и неуклюже, он осмелел и подплыл ближе. Куницын с любопытством следил за тюленем и даже заговорил с ним.

— Ишь ты, млекопитающее… Плыви рядом, — приглашал он, радуясь, что встретил не акулу. На этих животных охотятся, а они по глупости своей иногда близко подпускают человека.

Тюлень дразнил его. Пошевеливая ластами, он легко скользил по воде, нырял, показывая лоснящуюся спину, потом, тоже не без любопытства, уставился на летчика своими немигающими глазами, будто что-то соображая. Иван, стараясь грести без плеска, украдкой подвигался к нему. Им скорее руководил инстинкт, нежели мысль: «Вот бы хватить ножом!» Но тюлень, почуяв подвох, нырнул, выплыл далеко в стороне и скрылся из виду.

Куницыну стало грустно. Опять вокруг ни одного живого существа, лишь угрюмое море, и кажутся умопомрачительными долгие часы одиночества. Напрасно он говорил о том, что смог бы запросто провести, как Гагарин, несколько дней в сурдокамере. Человеку нелегко одному. Но, пожалуй, в сурдокамере легче: знаешь, что за стеной — люди, жизнь. Нажми кнопку — тотчас отзовутся. Здесь никто не придет на самый настойчивый призыв. Его положение не с чем даже сравнить…

А Зиганшин?

Зиганшин тоже был не один. С ним вместе находились три товарища. Как же их фамилии? Все газеты писали о подвиге отважной четверки советских солдат — экипажа самоходной баржи «Т-36», командиром которого был младший сержант Асхат Зиганшин, — а Куницын уже забыл их имена. И сколько суток провели они в океане?.. Вот так штука: мысли и те окоченели…

Вспомнил. С Зиганшиным были Анатолий Крючковский, Филипп Поплавский и Иван Федотов. Они дрейфовали в океане, куда их баржу унесло штормом. Правда, баржа не надувная лодка, так ведь сорок девять суток. И никто из них не дрогнул, не впал в отчаяние, несмотря на голод и холод. Все перенесли и выстояли советские солдаты. После о них так и писали: «Советские…»

Это Зиганшин сказал, отвечая на вопрос американского корреспондента. Тот не верил нашим парням, что они, почти умирая от жажды и голода, не ссорились и не подрались между собой.

— Что же вы за люди? — не то спросил, не то удивился он.

— Обыкновенные. Советские, — спокойно ответил Асхат.

Куницын знал, что удивляло американского журналиста. В книге «Гордое слово», написанной известным полярным летчиком Михаилом Водопьяновым, он читал рассказ о том, как экипаж дирижабля одной капиталистической страны потерпел катастрофу при перелете из Европы через Северный полюс в Америку. Уже через неделю жизни в ледяном плену Арктики члены экипажа, видя, что продуктов остается все меньше, и опасаясь голодной смерти, завязали между собой перестрелку и убили трех своих товарищей.

О звериных законах чуждого нам мира не хочется и думать. Лучше вспомнить о чем-нибудь родном и близком. О приближающемся празднике.

Тут летчику пришла на ум еще одна деталь, которая почему-то показалась ему существенной: четверку отважных нашли в океане восьмого или девятого марта. Значит, в бескрайних просторах моря корабли ходят и в праздничные дни. Значит…

Он то цеплялся, как ребенок, за любое бесхитростное утешение, подбадривая себя, то бросался в другую крайность, рисуя свое положение самыми мрачными красками. Взгляд его рассеянно блуждал по горизонту.

«Земля! Честное слово, земля! Берег…»

Нет, он не кричал. Он лишь мысленно произнес эти слова, различив впереди темную полоску земли.

Летчик веселее взмахнул руками, подгребая дощечками. Теперь есть цель: плыть туда, к берегу, который смутно вырисовывается на горизонте.

Смотри-ка, и тумана как не бывало. Просторно, ясно и свежо кругом. А он и не заметил, когда это произошло. У него возникло мучительное, непреодолимо острое желание: выскочить из лодки и кинуться вперед бегом. Бежать и бежать. Ведь это же нестерпимо — двигаться так медленно!

Увы, по волнам не помчишься вприпрыжку. Не сходи с ума. Плыви… Сколько метров до показавшегося на горизонте берега? Если ты находишься на относительно ровной поверхности — а море ровное, — то горизонт виден в радиусе четырех километров или что-то около этого. Четыре километра — это четыре тысячи метров. Если гребок — метр, осталось четыре тысячи взмахов. Это не так много.

— Раз. Два. Три… И четыре. И пять…

Считая взмахи, Иван упорно греб. Сто гребков — отдых.

— Пятьдесят три…

Тяжело. Отдохнуть? «Грош мне цена, если не выдержу первой сотни».

— Шестьдесят один…

Жарко. Это хорошо. Черт побери, он живет. Он еще поборется.

— Девяносто два…

Как трудно дышать! Не хватает воздуха. Во рту все пересохло. Хотя бы один глоток воды.

— Сто!

Танталовы муки. Сизифов труд. Грозилась синица море поджечь. Взялся летчик море переплыть…

«Вы слышали?»

«О чем?»

«Как летчик море переплыл».

«Это зачем?»

«Шутки ради».

«Брось чудить».

«Не веришь? А я его знаю. Своими глазами видел. Разговаривал с ним. По плечу хлопал. Вот как тебя. Парень на все пять баллов. Наш. Пилотяга. Представляешь? Нет, ты только представь: летчик и море. Один на один. Ночь. Шторм. Дождь. Туман. А он — один».

«Подожди, друг. Загибать ты мастер. Читал я, что кто-то там через Ла-Манш плыл. Или собирался. Ты про него?»

«Ха!.. Ты где, в отпуске был? Тогда простительно. Ведь парень из нашего полка. Ваня Куницын».

«Куницын? Такие шутки о нем? Да ты, часом, не того, а?»

«…А я уже разговариваю сам с собой. И перед глазами все кружится. Со счета давно сбился. Нет, так не годится. Видишь — берег. Это — ориентир. Держи курс прямехонько на него. И утки туда потянули. Эх, ружьецо бы! Стой, а где берег?»

Берега нет. Куда же он девался? Померещилось? Да нет же, вот он. Просто, если долго грести одной рукой, уклоняешься в сторону. Но если при небольшом уклонении видишь не землю, а море, то впереди не берег. Точно, впереди — остров. Не прежний ли? Вот будет шутка: пробарахтался целый день в холодной воде ради того, чтобы покружит в море и вернуться туда, откуда уплыл.

Ах, какая разница! Старый остров — пусть так. Все равно. Судороги раз за разом сводят ноги и спину. Лучше к самому черту в зубы, чем оставаться в ледяных волнах. Это же наказание. Пытка. Сердце молотит, как реактивная турбина, а кровь застыла в жилах, и ты чувствуешь себя связанным, скованным тяжелыми цепями. Порвать их, порвать…

Так, еще сто метров. Отдохни и не надрывайся, рассчитывай силы, финиш еще далеко. Четыре километра минус…

«Какое — четыре? Все сорок. Дистанция марафонского бега. А я плохой гонец. Почему плохой? Я — разрядник. И — летчик. Военный летчик. Капитан».

«Капитан Куницын!»

«Я».

«Слушайте приказ! Вам надлежит срочно доставить вплавь через море срочное донесение командиру части полковнику Горничеву. Передайте ему устно, что ваш самолет потерпел аварию, а не катастрофу. Выполняйте».

«Есть».

«Приказ должен быть выполнен точно, беспрекословно и в срок…»

«Знаю, так гласит воинский устав. Да вот срок…»

Три с половиной километра — это примерно три тысячи пятьсот гребков. Каждый взмах руки для гребка — две секунды. Семь тысяч секунд. Два часа. Даже меньше, если приналечь на весла. Вечереет? Какая разница — в темноте плыть или при дневном свете! На этом острове тоже установлен маяк, ориентиром будет его свет.

И Куницын снова плыл. Долго плыл, очень долго. То ли расчеты его оказались неверными, то ли течение относило лодку назад или в сторону, но давно наступила ночь, третья ночь одиночества, а он все еще не обнаружен.

Мысли об этом вызывали щемящее чувство досады и горечи. Превозмогая усталость и боль в одеревеневшем теле, он греб уже почти машинально. У него осталась одна-единственная и последняя надежда: доплыть до острова, разжечь от маяка костёр и обогреться.

В довершение ко всему совсем занемела шея, сама собой опускалась голова. И тут вдруг Иван заметил, что вода при каждом взмахе рукой отчего-то искрится, горит. Несмотря на изнеможение, он, как загипнотизированный, смотрел на фосфоресцирующий блеск, пытаясь понять его происхождение. У него рябило в глазах…

Лодка наконец ткнулась днищем в отмель. До берега было рукой подать, но у летчика едва хватило сил выбраться на сушу. Ноги совсем не держали его. Особенно правая, на которой он больше сидел. Куницын прилег. И тотчас замельтешили в глазах радужные пятна. Было такое ощущение, будто он проваливается в пропасть.

Его привела в чувство волна. Она словно подтолкнула капитана, и он пополз.

Передвигаться таким образом было, пожалуй, даже унизительно. Иван невесело хмыкнул. Он, заядлый охотник и спортсмен-разрядник по бегу, хаживал, бывало, десятки километров, а тут какую-то сотню метров вынужден ползти, как черепаха, пока доберется до маяка…

Маяк был копией той конструкции, что и на предыдущем острове. Здесь так же валялось много бревен, обрезков досок и щепок, пахло прелью. В сторожке, где стояли баллоны с горючим газом, он нашел сухую палку и расколол ее на растопку. Помня свой прежний печальный опыт, решил сделать что-то вроде факела. Но из чего? Одежда мокрая, в ней не найдешь сухого куска, который можно поджечь. Поразмыслив, Куницын снял со шлемофона компенсаторную тягу. В полетах при сильных перегрузках она прижимала к лицу кислородную маску. Пусть послужит ему еще раз. Из зеленой ленты и резины действительно получилось что-то похожее на факел.

На вышке маяка летчик с осторожностью, на какую был еще способен, приподнял колпак и сунул в пламя свой факел. Резиновые жгуты плавились, обугливались и гасли. Упрямо поджигая их, Иван не один раз поднимал, а затем опускал колпак, чтобы не потушить горелку. А факел упорно не хотел гореть, чадил, тлел, покрывался нагаром, но не занимался пламенем. Только потом, когда летчик завернул в него карандаш и расческу, грубая ткань наконец вспыхнула. Как величайший дар, он понес огонь к груде поленьев.

Костер тоже разгорался медленно. Сырые поленья долго шипели и дымили. От дыма резало воспаленные глаза, текли слезы. И летчик пожалел о том, что не носил на шлемофоне очки. Думал: зачем они в герметичной кабине реактивного самолета? А как бы пригодились после приводнения да и сейчас!

Огонь все-таки победил влагу, и радости пилота не было предела. Он протягивал к пламени руки, поворачивался то одним боком, то другим, постанывая от удовольствия, потом прилег отдохнуть и посушить одежду. От мокрого обмундирования повалил пар, запахла кислым овчина куртки, начало припекать, а Ивану не хотелось отодвигаться от костра.

Он долго лежал, наслаждаясь теплом и покоем. Тело постепенно отходило, но боль сменилась невыносимо противным зудом, и еще сильнее начали мучить голод и жажда. У него так пересохло во рту, что язык, казалось, шуршал, как бумага, а нёбо и десны горели, открытым ртом нельзя было дышать. А рядом, как бы дразня, шумело море. Целое море воды! Это просто пытка: знать, что вода — вот она, и не иметь возможности напиться…

«Иван, ты знаешь, почему в море много воды?»

«Нет, не знаю, отец. А почему?»

Отец хитро улыбается и рассказывает:

«Это, значит, вот как было: цыгане на юг ехали. Всем табором. Дело к осени шло, ну они и тронулись к теплу. День катили, другой, третий. Сначала лесом, потом по степи. А тут, на грех, солнце припекло. Жарища — не дай бог. От колес, от копыт — пыль столбом. Песок на зубах захрустел. Пить хочется, а где попьешь в голой степи? И вдруг прохладой потянуло. Глядь — озеро. Огромное. Большущее такое…

— Мираж? — спросил кто-то, не веря своим глазам.

— Не озеро и не мираж, — сказал старый цыган. — Это море.

Море. Лениво накатывается на берег теплая волна. Подошли к ней лошади, встали — не пьют.

— Умные кони, — сказал старый цыган. — После долгого бега сразу пить нельзя. Да и спешить некуда: воды много, всем хватит.

И сам, по праву старшего, шагнул к воде первым. Помедлил. Зачерпнул полные пригоршни воды. Жадно глотнул и…

Полезли у мудрого цыгана глаза на лоб от удивления.

— Так вот почему в море много воды: ее никто не пьет да и не станет пить. Горькая…»

На лице отца добрая, лукавая улыбка. «Не смейся, отец. Мне так трудно…» «Крепись, сынок…»

«Засыпаю? Рано. Вот просохнет одежда — потом. А вода… Питьевую воду отец называл пресной».

Потрескавшимися губами Иван полушепотом произнес:

— Пресная…

Пресная — выходит, безвкусная. Странно: на земле, дома, где можешь пить воду, когда захочешь и сколько захочешь, совсем не думаешь, что она — пресная. Холодная, теплая, горячая, мутная — это ощущаешь и видишь, а о том, что пресная, не думаешь.

Тем четверым, что сорок девять дней боролись в океане с голодом и жаждой, воды тоже негде было взять. А ели они солидол и свои кожаные ремни, потом даже гармошку съели…

У него на поясе — кожаная кобура. Вот бы сварить! Положить в морскую воду, чтобы кожа набрякла и стала мягче? Да, надо встать и доползти до берега. Ведь неизвестно, сколько времени придется ждать помощи. А-а, ерунда, из кобуры каши не сделаешь…

Подниматься не хотелось. Тепло разморило летчика, по всему телу разливалась блаженная истома, лень было даже пошевелиться. А что, если и в самом деле немножко вздремнуть? Совсем немного. Всего пять минут…

Впадая в сладкое забытье, отрешенно подумал: «Усну — проснусь нескоро, и костер погаснет. Тогда опять — холод и мрак. А костер — это сигнал для тех, кто меня ищет…»

Борясь с сонливостью, он поднес к глазам руку. Вся в ссадинах и порезах, кровоточащая кисть в красном свете костра была похожа на потрескавшуюся резиновую перчатку, надутую воздухом. Рука безвольно опустилась…

Удобно примостившись рядом, Сережа положил головку ему на грудь, и он ощутил теплое тело сына. Ивану от тяжести нельзя вздохнуть полной грудью и неловко долго лежать в одном положении, однако он боится пошевелиться, чтобы не потревожить ребенка. А где Юрик? В своей кроватке или с Лилей? И почему так тянет холодом с другого бока? Видимо, одеяло сползло. Нужно укрыться получше. Летчик пошарил вокруг себя рукой, нащупывая одеяло, и открыл глаза.

«Так недолго на сырой земле и концы отдать. Костер-то потух. А дома ждут дети…»

Мысль о смерти в момент, когда он уже вырвался из лап моря, находится на земле и сидит у костра, словно наэлектризовала его. Капитан рывком сел. На глаза навернулись слезы. Однако он думал не о себе. Дети!..

Перед его мысленным взором в который раз возникали лица сыновей и жены. И это было как удар, от которого сыпались искры. Куницын порой готов был отказаться от борьбы во имя собственного спасения, но стоило ему представить полные тоскливого ожидания и мольбы глаза Лили, глаза своих мальчишек, как его с новой силой охватывала жалость к ним. Даже в воображении он не мог выносить их плача. И тогда летчик, отец и муж, забывая о своей беде, спешил к ним. Не он, а они нуждались в поддержке, заботе и помощи. Иван торопился спасти их от роковой вести, от долгого горя.

«Не сдаваться, терпеть, жить! — снова и снова приказывал себе Куницын. — Подбросить в костер дров…»

Дрова тлели, пламени почти не было. Он слишком долго лежал в бездействии, даже дремать начал, а теперь расплачивался за это. По тому, какими холодными и скользкими были поленья, Иван определил: нагрянул мороз. Чем же оживить костер? В домике стоят баллоны с ацетиленом. Притащить один, открыть вентиль и направить струю в пламя? Но как отсоединить баллон от остальных? И не произойдет ли взрыва? Придется ждать, пока огонь сам сделает свое дело. Видишь — темнота отступает.

Он не сразу понял, откуда льется свет. И вдруг, вскинув голову, замер: пылало небо. Пылало самыми фантастическими красками. Уследить за сменой красок было невозможно. Нежнейшие оттенки цветов — красного, малинового, желтого и зеленого — внезапно переходили в пурпурные, фосфорически‑зеленые, лиловые и молочно-белые.

Огромный сноп лучей незаметно развернулся и мгновенно образовал грандиозный занавес. По нему проходили разноцветные волны. Неуловимо для взгляда рядом повис, искрясь и переливаясь, еще один… И еще… Потом вся эта феерическая картина исчезла. На темном небе вновь остались только звезды, но они казались теперь колючими, как иней, потом стали тускнеть.

Третья ночь после аварии была нескончаемой. Подумать только — третья ночь! Куницына томила, подобно неутолимой жажде, потребность оказаться среди людей, прикоснуться к кому-нибудь, услышать живой голос, посетовать на свое положение, чтобы в ответ раздалось хотя бы самое равнодушное:

— Да брось ты!.. Бывает хуже…

Если расслабиться и не двигать ни одним мускулом, боли не ощущаешь. Но откуда эта неясная тревога? Слышишь: кто-то сидит рядом. Тогда почему он молчит? Кто это, такой неразговорчивый? Костюченко? Он, видимо, за что-то обиделся на него. Ладно, пусть. Обида пройдет, и вдвоем они быстрее придумают, что делать дальше. Вдвоем всегда веселее, и посоветоваться можно…

«А почему я не иду домой?»

Верно: почему? Это так просто — встать и пойти домой. Переодеться, попить и поесть.

«Так почему же я продолжаю сидеть?»

«А-а! Я на боевом дежурстве. Начались тактические учения, летчикам объявили тревогу, они заняли готовность номер один и вот уже который день находятся на аэродроме. Никто не имеет права уйти домой до тех пор, пока не дадут отбоя. Только почему все молчат? Обычно в нашем аэродромном домике стоит оживленный гомон, стучат о стол костяшки домино, хлопает дверь, а сейчас тихо и холодно».

Холодно? Иван очнулся, словно от толчка. Костер догорал. Над морем, над островком рассветало. Он выбрал поленья покрупнее и положил их на кучу тлеющих углей. Пусть дымят. Дым — это лучший сигнал.

В робком свете наступающего дня Куницын ползал по острову, собирая все, что могло пригодиться для костра. Остров был довольно обширным, больше первого. Поверхность его тоже оказалась голой. Лишь кое-где стелился ползучий кустарник. На веточках Иван заметил какие-то ягоды. Сок их показался ему приятным. Он сжевал несколько штук и решил потерпеть. Вот если через часок-другой не начнет мутить, не появится боль или резь в желудке, тогда можно еще поесть. А пока — хватит. Он заставил себя отвернуться и медленно побрел в сторону, к костру.

Костер разгорелся. Ветра не было, черный дым поднимался над островком высоко к небу. Но почему же никто не обращает внимания на этот дым? Неужели в море сегодня нет ни одного судна?

Вполне вероятно. Сегодня — шестое. Завтра — большой праздник. Самый торжественный: Седьмое ноября. Годовщина Великого Октября. Никогда не предполагал, что придется встречать этот праздник одному, на диком скалистом островке, затерянном посреди моря.

Тишина.

Так тихо бывает в строю, когда прозвучит команда «Смирно».

Замрут на мгновение шеренги. Кажется, даже не дышит никто. А потом…

— К торжественному маршу… Побатальонно… И грянет оркестр.

И вздрогнет от единого удара сотен армейских сапог нарядная, празднично убранная площадь.

Парад…

Нет, не только в парадной колонне приходилось Куницыну встречать праздники. Был курсантом — стоял на посту. Стал летчиком — нес боевое дежурство. Одно всегда оставалось неизменным: рапорт стране, народу о том, чего достиг в учебе и службе. Рапорт и одновременно клятва — добиться еще большего.

Это вошло в привычку. Но что сделать сейчас? Может быть, попытаться плыть дальше?

Капитан огляделся кругом, увидел серые валуны, рыжеватый островок скудной северной растительности во впадинке, вышку маяка на бугре, призрачную даль над холодным морем. Тишина. Лишь глухо накатываются на берег мутные волны.

«Нет, силы уже не те, чтобы снова отправляться в плавание. Нужно ждать здесь. Ждать, если понадобится, еще три дня, десять дней. За этот срок если не поисковая группа, так смотритель маяка появится».

— Ждать! — приказал себе летчик.

Это был самый строгий приказ из всех приказов, которые когда-либо получал капитан Куницын за время многолетней службы в армии. Вся жизнь воздушного бойца была связана с выполнением приказов, но ни один из них не требовал от него такого поистине нечеловеческого напряжения. Привыкший жить в большом и дружном коллективе, он вдруг смертельно устал от одиночества, и теперь ему понадобилось огромное усилие воли, чтобы заставить себя остаться, подобно Робинзону, на клочке необитаемой земли.

Борясь со страстным, жгучим желанием вскочить, бежать, плыть, ползти куда угодно, лишь бы уйти отсюда, Куницын вдруг вспомнил окопы и красноармейцев, к которым он ползал, будучи мальчишкой. Сколько раз фашисты ходили на них в атаку! Однако они не отступили.

— Ни шагу назад! — гремело над полем боя. — Стоять насмерть! Паникерам и трусам не место среди нас. Ни шагу назад!

— Ни шагу!.. — шептал Иван потрескавшимися губами. — Тебя ищут, и ты должен подавать людям сигнал дымом. Займись чем-нибудь. Не засни. Собери еще дров. Работай…

Так, то разговаривая сам с собой, то подолгу замолкая, он подбрасывал в костер дрова, с помощью ножа и пистолета мастерил костыли и время от времени обводил взглядом сливающуюся с мутным небом сизую поверхность моря.

Вокруг глухо шумели волны. От воды резко пахло сыростью и рыбой.

 

СИГНАЛЫ В ТУМАНЕ

Несмотря на крайне неблагоприятную погоду, фронт поисков расширялся с каждым часом. Район побережья по приказанию командующего прочесывали уже не только авиаторы. Сюда со всех сторон прибывали мотострелки, танкисты, артиллеристы. На своих машинах, с переносными радиостанциями.

В небольшом рыбацком поселке, который стал центром действия наземных групп, повсюду военные. Им было предоставлено все — жилье, телефоны, катера, лодки. Судьба летчика, попавшего в беду, взволновала жителей. Они, чем могли, помогали воинам.

В диспетчерской морского порта тоже ни на минуту не прекращалась работа. На большой карте, испещренной линиями движения рейсовых теплоходов, прибавлялись картонные силуэты новых кораблей, вышедших в море.

В кабинете полковника Горничева обстановка напоминала фронтовой штаб. Сюда непрерывно поступала информация от поисковых отрядов, от начальника порта, с бортов самолетов и вертолетов.

Постепенно картина прояснялась. Были найдены надувной жилет Куницына, подвесной бак с его истребителя и элерон. Эти предметы находились далеко, очень далеко один от другого, но все — возле северного берега залива. Из этого следовало, что летчик либо опустился с парашютом в том районе, либо оказался в море и, должно быть, выбрался на один из островов.

Теперь недоставало лишь погоды, чтобы обследовать острова с воздуха. Горничев, посоветовавшись со своими помощниками, передал уточненные данные в порт. В указанный район двинулось большинство теплоходов и сейнеров.

Суда шли параллельным курсом, отрывистыми гудками обозначая себя в тумане. В другой раз моряки при столь ограниченной видимости ни за что не стали бы приближаться к извилистым каменистым берегам, но сегодня дерзко подбирались к ним почти вплотную.

— Никогда не подумал бы, что здесь так много островов, — удивленно произнес капитан Юрий Ашаев. Он стоял в рубке одного из катеров рядом с рулевым.

Капитан катера Рейн Янсон, совсем еще молодой эстонец в щеголевато заломленной форменной фуражке с морской «капустой», не отвечает. Он занят: сосредоточенно всматривается в расстеленную перед ним, как простыня, лоцманскую карту. Впереди под туманом лишь колыхание свинцово-серых волн, а на этой карте четко обозначены все большие и маленькие островки. Умело и быстро ориентируясь в россыпи мелких кружочков, Янсон искусно направляет судно в обход видимых и невидимых скал, камней и отмелей.

Ашаев и не ждет ответа. Он понимает: Янсону не до него. Островов здесь действительно не сочтешь. Они то и дело вырастают перед носом катера. Один побольше, другой поменьше, третий вообще крохотная скала, едва выступающая из воды. Вокруг больших камней — камешки помельче. Тут гляди да гляди, а то запросто напорешься на какой-нибудь коварно затаившийся выступ.

Издали темные, покатые скалы напоминают собой влажные, бугристые спины каких-то животных, спокойно дремлющих на поверхности моря. А когда возникает сразу несколько бурых глыб, то впечатление такое, будто кто-то взял да и вытряхнул сюда добрый кузов огромных валунов.

— Луды, — поясняет Рейн, догадываясь, о чем думает Ашаев.

— Луды? — переспрашивает Юрий. — Любопытно. Похоже — глыбы.

Острова разделены то широкими, то совсем узкими проливами. Много островов — много проливов, и все они словно ненастоящие: что-то вроде миниатюр-акваторий, искусственно сделанной для наглядного обучения молодых моряков. Как рельефный макет местности, по которому летчики изучают район полетов.

— Салмы. — Рейн Янсон тычет пальцем в карту, где нарисованы и острова, и проливы во всем их многообразии.

Группа островов, окруженных мелюзгой скал-валунов, представляется Ашаеву архипелагом. «Архипелаг» пустынен, на нем ни единого намека на присутствие человека. Темные, источенные волнами утесы с редкими пятнами порыжевшего мха. На отдельных скалистых буграх установлены маяки, но и возле них — никого, они работают автоматически.

— А подводные отмели кошками называют, — негромко поясняет Янсон.

«Интересно, — размышляет Ашаев. — Это, наверно, потому, что они под водой притаились, поджидая судно, как кошка зазевавшуюся мышь. Морской жаргон…»

А вслух Юрий спрашивает о другом:

— Обойдем, посмотрим с другой стороны?

Янсон согласно кивает и отдает распоряжение рулевому:

— Право руля!

Катер тотчас поворачивает вправо, огибая остров, ложится на обратный курс и движется совсем малым.

Янсон молчит. Он понимает Ашаева. Он и сам тревожится о незнакомом ему летчике, которому пришлось покинуть неисправный самолет и прыгнуть с парашютом в волны этого неласкового моря. В другой раз он ни за что не стал бы так рисковать судном, чуть ли не вплотную подходя к гранитным берегам островов, но сейчас — дело иное. Издалека ничего не увидишь на серых кручах, а там, может быть, погибает пилот. Шутка ли — выстрелить собой, как из пушки, из кабины сверхзвукового истребителя. Морская служба тоже опасная, но…

— Знаете, товарищ капитан, какие здесь приливы? — поднял голову Янсон. — В заливе приливная волна входит в суженное ложе, и разность между полными и малыми водами достигает семи метров. Представляете?

— Представляю, — невесело протянул Ашаев. — Если Куницын попал на один из островов, то море его и там достанет.

Тем временем катер вошел в полосу такого густого тумана, что, казалось, его можно было черпать ведром, словно сметану. На палубе включили сирену, и ее звук поплыл над водой, словно жалоба.

Неожиданно внизу в корпус что-то глухо стукнуло, затем раздался скрежет. Можно было подумать, что катер задевает морское дно. Юрий испуганно взглянул на Янсона.

— Льдина, — сказал тот. — Летом здесь верхние слои воды нагреваются градусов до пятнадцати, но уже к концу октября появляется припай.

— А сейчас ноябрь… Странно, соленая вода — и все равно замерзает.

— Да, соленость здесь намного выше, чем в южных морях. Тем не менее все относительно. В Ледовитом океане куда холоднее. Наверно, поэтому сюда зимой приходят тюлени. Тысячами. Представляете? Когда начинается день, так они целыми стадами на льдинах лежат. Охотников на них с самолета наводят.

Юрий пытается представить огромные ледяные пространства, покрытые черными лоснящимися телами, и не может. Он недоверчиво косится на Янсона. Его слова кажутся ему выдумкой, преувеличением. Видимо, пытается отвлечь от грустных размышлений. Только напрасно. О чем бы ни заходил разговор, мысли невольно обращаются к Куницыну. Будь сейчас море покрыто льдом, его, конечно, нашли бы быстрее. Черное на белом далеко видно. А тут, как назло, видимость нулевая. Даже островков уже не видно. Хорошо, хоть свет маяка неподалеку просматривается.

Не знал Ашаев, что на одном из островов маяк был неисправен. Не знал он и того, что его погасил Куницын. А катер проходил как раз в том районе, лавируя между луд.

— Не лучше ли остановиться? — спрашивает Ашаев. — Опасно все-таки, а?

— Нет, — глухо отозвался Янсон. — Будем потихоньку двигаться. Это полоса такая попалась. Дальше уже светлее.

И снова оба они надолго умолкают, вслушиваясь в ритмичное дыхание машины и всплески рассекаемых волн. Ашаев уже все рассказал Янсону о Куницыне и о полетах на сверхзвуковом, а Рейн — о своих морских делах. А впереди маячит новая гряда темно-бурых островков, и они кажутся выпуклыми днищами опрокинутых ржавых котлов.

Откуда-то доносится прерывистый, заунывный звук. Где-то очень далеко включили сирену, и ее голос, приглушенный туманом и расстоянием, напоминает вой животного, которому зажимают пасть. Это — сигнал с блуждающего по морю катера. Вот ему отвечает второй, третий…

В рубке холодно: открыты окна. Но наблюдателям на палубе еще холоднее. Они сменяются через каждый час.

— Как часовые на посту в сильный мороз, — замечает Ашаев и опять с тревогой думает о Куницыне: «Тут в сухой, теплой одежде пробирает насквозь, а ему…»

Ссутулясь, Юрий поднял воротник меховой куртки: промозглая сырость ползет по плечам. Над морем — моросящая мгла и тишина. Сирены оборвали свою тревожную перекличку: видимость несколько улучшилась, но еще не настолько, как хотелось бы. Монотонно гудит машина, катер покачивается, за кормой шумит бурун. Наблюдатели внимательно просматривают каждый метр морской поверхности и серые кручи островов. Может быть, на одной из этих каменных глыб, помеченных на лоцманской карте цифрами, приютился Куницын? Сейчас вскочит на ноги, взмахнет рукой, выстрелит, даст ракету…

В рубке сухо потрескивает динамик судовой рации. Время от времени в нем звучат голоса радистов с теплоходов и катеров, что идут где-то поблизости. Их сообщения словно скопированы: «Обследовали Н-ский квадрат, ничего не обнаружили…»

Россыпь островов осталась позади, туман слабел, шире открывая море, но минуты текли все так же тягуче и бесплодно. Вот уже двое суток поиски не приносят никаких результатов. Позавчера и вчера катера и теплоходы, точно слепые щенки, ползали по волнам почти безостановочно, а что толку? Неужели…

Вопрос даже мысленно не хочется произносить до конца. Нет, только не это…

В рубку вошел капитан Юрий Юлыгин. Он должен сменить на дежурстве Ашаева, но тот сделал вид, что не заметил его.

— Иди, иди, тезка, — заботливо выпроводил товарища Юлыгин. — Сам установил график, так выполняй.

Наблюдателями заступили сержанты Андрей Тришин и Григорий Гидьян. Один — впередсмотрящий, другой — на корму. Оба почти не отрывают бинокли от глаз. Вид у них удрученный: на горизонте ни пятнышка.

— Это не Крайний Север, а край света, — ворчал Гидьян. Ему, уроженцу солнечного юга, больше всех досаждал пронизывающий ветер. Именно поэтому и распорядился Ашаев ставить его наблюдающим на корму: там можно повернуться к ветру спиной. А Гидьян этого не понимал и сердился, что его назначают на пост, который казался ему второстепенным. Он по-мальчишески завидовал Тришину, и лицо его было непоправимо обиженным.

Иногда в небе гудели пролетающие вертолеты. Чувствовалось, что их не меньше эскадрильи. Дважды прошел над катером, переваливаясь с крыла на крыло, неуклюжий транспортник. Потом прошли еще два.

Гул авиационных моторов не отвлекал от невеселых мыслей. Много людей ищет Куницына, но ведь и акватория немаленькая.

Чтобы хоть чем-то приободрить подчиненных, капитан Ашаев попросил Янсона включить громкоговоритель: был час передачи последних известий. Зазвучали голоса московских дикторов. На какое-то время словно шире распахнулся горизонт. Советские люди со всех концов страны рапортовали о трудовых достижениях, о выполнении социалистических обязательств в честь годовщины Великого Октября. В столицу нашей Родины прибывали делегации братских коммунистических партий, чтобы принять участие в торжествах. Свободная Куба стойко боролась с объявленной ей экономической блокадой, и наш народ протягивал ей руку помощи.

Каждый день слушали солдаты и офицеры последние известия, но здесь, в море, воспринимали все то, что давно стало привычным, как бы в ином свете. Вот какая она, наша Советская Родина: верша дела большого государственного и мирового значения, не забыла и об одном, ничем особым не отличившемся, рядовом сыне своем…

— А вы, Рейн, читали о судьбе русского броненосца «Русалка»? — повернулся к Янсону Ашаев.

— Нет, не читал. А что? Когда это было?

— Когда было? Год точно не назову, до революции еще. Да… Шторм застиг «Русалку» в Финском заливе, и до Кронштадта она не дошла. А на корабле что-то около двухсот моряков было. Вы думаете, искали их? Никто и пальцем не пошевельнул. Царь, выслушав доклад морского министра, двумя словами отделался. «Скорблю о погибших», — на рапорте написал. Лишь спустя сорок лет наши водолазы, эпроновцы, нашли «Русалку»…

— Мы тут недавно одного рыбака подобрали, — отозвался Рейн. — На каком языке говорил, я не понял, но его тоже никто не искал. В холодной воде его скрючило. Так он себя ножом колол, помогает от судорог.

Подошел молодой матрос, судя по замасленной брезентовой робе и ветоши в руках — моторист. Постоял, послушал разговор и обратился к Ашаеву:

— Товарищ капитан, а я книгу читал, «Голубая стрела» называется. Там рассказывается, что наш новый реактивный самолет или аварию потерпел, или сбили его над морем. То есть вроде диверсия была. А летчика чужая подводная лодка подобрала. Она как будто за ним охотилась. Потом, конечно, наши военные моряки не дали ей уйти. Вот я и думаю — это на самом деле было или писатель сочинил?

Ашаев понимал, к чему клонит моторист. Неизвестность рождала всевозможные догадки и предположения. Позавчера на побережье распространился слух о том, что охотники слышали в небе какой-то взрыв. Где охотники, какой был звук, никто толком объяснить не мог, а в душу людям закралось сомнение: стоит ли продолжать поиски, если летчик, видимо, погиб?

Наутро — новая версия: нашу воздушную границу нарушил в шпионских целях иностранный самолет. Его атаковал и заставил повернуть назад капитан Куницын, но в бою был сбит и сам.

Ох, эти слухи! Ашаев поморщился.

— Вы знаете, что такое художественный вымысел? — спросил он моториста.

Тот кивнул.

— Ну вот, — продолжал офицер. — Так о чем речь?

Туман поднимался все выше, редел, местами уже появились голубые просветы. Крупная морская зыбь вздымала и опускала катер. Маленькое суденышко то чайкой взлетало на гребень волны, то врезалось в воду почти по рулевую рубку, и тогда на палубе с шипением оседали хлопья пены. Кругом расстилался грозный в своей необъятности, вечно шумящий простор, по-прежнему пустынный, серый и безнадежный.

Неужели и сегодня поиски не принесут никаких результатов? Вполне возможно. Север ревниво оберегает свои тайны. О трагической гибели Руаля Амундсена узнали лишь спустя десять недель, когда на побережье Норвегии был обнаружен разбитый поплавок гидроплана «Латам». Судьба шведских аэронавтов, летевших к Северному полюсу на воздушном шаре «Орел», выяснилась только через тридцать три года. Девять месяцев продолжались полеты советских самолетов, занятых розыском экипажа Леваневского, но до сих пор нет ни одного достоверного факта, который позволил бы приблизиться к истине. А что можно сделать за каких-то три дня? Конечно, сил и средств на обследование района, в котором, предположительно, мог находиться капитан Куницын, сейчас выделено несравнимо больше. Однако стихия остается стихией…

Укрывшись за рулевой рубкой от встречного ветра, Ашаев закурил. Прикинул: с момента аварии прошло шестьдесят шесть часов. Шестьдесят шесть…

— Дым! — крикнул вдруг сержант Тришин. — Смотрите, на горизонте дым!

Призывно звякнул сигнальный колокол, из кубрика донесся возбужденный шум, по трапу торопливо застучали чьи-то сапоги. Обгоняя Ашаева, с кормы спешил сержант Гидьян. Шмыгая красным простуженным носом, он бормотал:

— Где дым? Какой, понимаешь, дым? Наверно, пароход. А то самоходная баржа.

— Пароход! — с иронией отозвался Тришин, напряженно вглядываясь в даль. — Пароходов давно нет, и баржи тут не ходят.

Внезапно Ашаева словно порывом ветра качнуло. Вдалеке, насколько хватает глаз, видны лишь клочья поднимающегося тумана да низко плывущие темные тучи. Местами из них тянутся вниз косые пряди — дождь или снег. Однако среди этих полос был различим черный, как тушь, расширяющийся и бледнеющий вверху столб. Он, словно большой смерч, подпирал пелеву облаков и растекался под ними, будто нефть на воде.

Рейн Янсон между тем подал команду взять курс в том направлении. Катер теперь шел самым полным.

— Ракетницу! — севшим от волнения голосом прохрипел Ашаев. — Быстрее…

Куницыну не давали покоя найденные на острове ягоды. «Ядовитые или нет?» — думал он, чувствуя легкую тошноту и слабое жжение в желудке. Стоило сосредоточиться на этих ощущениях — и они усиливались. «Похоже, ядовитые. Вот не везет… Ну и черт с ними, не сдохну!..»

И все-таки побрел к низкорослому кустарнику, опустился там на колени и, склонясь, стал рассматривать изжелта-красные бусины. Если они съедобные, то их могли клевать птицы. Но они ягод не трогали, иначе остались бы побитые, с порванной кожицей, как это бывает после налета воробьев на виноградник. Хотя какие в этих широтах птицы!

Иван поднял голову, словно ожидал увидеть летающих неподалеку птиц, но заметил другое: на туманном горизонте маячило суденышко. Летчик так долго ждал этой минуты, что не обрадовался, а скорее испугался. Вдруг его опять не заметят, пройдут мимо, как это случалось уже не раз за трое неприютных суток?!

Страх заставил его вскочить. Забыв о боли в ногах, он кинулся было к берегу, но тут же, оступившись, упал. Перед глазами замельтешили радужные пятна, в сгибе под правой коленкой что-то хрустнуло — и по голени прошел огонь. Иван застонал, выругался сквозь зубы, снова поднялся и, прихрамывая, повернул к маяку. Скорее, скорее… Какой крутой склон…

Добежав до строений, капитан обессиленно оперся о ступени металлической лестницы. Кружится голова, плоскость моря опрокидывается перед глазами набок, словно он, находясь в полете, вводит машину в крутой крен. Сердце готово разорваться от напряжения, рот жадно хватает воздух. Передохнуть? Нет, быстрее на вышку! Дать сигнал!

Ботинки кажутся пудовыми гирями. Ступенька, вторая, третья… Не упасть бы… Вот он, обод. Летчик сел на него и, не помня себя, схватил пистолет, высоко над головой поднял руку: выстрелить.

Звонко щелкнул курок. Осечка? Какая осечка, если давно нет патронов. Куницын сипло закричал, взмахивая сжатым в руке пистолетом:

— Сюда-а!.. Сюда-а!..

Судно было еще далеко, но его, кажется, заметили. Уже отчетливо видны контуры катера, мачта…

Он кричал и махал, пока не увидел, как в воздухе одна за другой взвились три ракеты. Потом спустился вниз и пошел к берегу. Под ноги не смотрел, взгляд его был устремлен туда, к людям. Уже можно различить их фигуры, застывшие у поручней, белую полоску на серовато-серой рубке, тускло поблескивающие иллюминаторы.

Катер шел прямо к тому месту, где стоял Куницын, но вдруг разом сбавил ход, отработал назад и повернул в обход мелководья. Он приближался к берегу медленно, осторожно, будто крадучись, его маневры длились пятнадцать — двадцать минут, а Ивану казалось, что им не будет конца. Но вот машину застопорили, кто-то крикнул:

— Иди на нашу сторону!

— Не могу! — сердито откликнулся Иван. Он стоял на ногах во весь рост, но не то что идти — шевельнуться не мог и только измученно дрожал всем телом. Катер между тем, продолжая двигаться по инерции, ткнулся носом в песок.

На остров кинулись люди. Первым бежал Ашаев. За ним — Тришин и все остальные.

— Ваня, дорогой! — воскликнул Ашаев. — Как ты?

— Как лев, — попытался пошутить Иван, но вместо улыбки исказила лицо судорожная гримаса. Он пошатнулся и начал оседать на землю. Его подхватили на руки и понесли.

— А зачем пистолет, товарищ капитан? — осторожно спросил сержант Тришин.

Только теперь Куницын заметил, что все еще держит в руке пистолет. Он догадался, как выглядит со стороны, и ему стало смешно. Да, вид у него… Исхудал, глаза красные, на впалых щеках — щетина, копоть от костра, распухшие пальцы в ссадинах, куртка и брюки мокрые и грязные, а в руке — пистолет. Подумают, что он после аварии самолета и трех суток одиночества не в себе.

— Возьмите, — протянул он пистолет Ашаеву. — Там ни одного патрона…

Пока Куницын переодевался, на остров приземлился вертолет, пилотируемый капитаном Савенко. Борттехник старший лейтенант Тепикин прибежал на катер, растолкал всех, схватил Ивана и долго сжимал его в объятиях. Потом, спохватившись, достал флягу, налил в стакан спирта:

— Выпей. Тебе сейчас вот так надо. Согреешься.

— Нельзя. Ослаб я очень, — колеблясь, запротестовал Иван, но сделал два осторожных глотка, и глаза его потеплели.

В дверях кубрика, негромко переговариваясь, толпились летчики и матросы из команды теплохода. Рейн Янсон принес банку с разогретыми консервами.

— А есть мне сейчас — смерть, — решительно отстранил Куницын вкусно пахнувшие консервы. — Дайте горячего сладкого чая. Да покрепче.

Его растерли спиртом, закутали, усадили в мягкое кресло и подали чайник. Отдуваясь, блаженно жмурясь, он пил стакан за стаканом.

— А у тебя, Иван Тимофеевич, даже насморка нет, — удивленно заговорил Юрий Ашаев, наливая ему пятый стакан.

— Охота, наверно, помогла. На охоте всякое бывает, закалился, — отвечал Куницын и шутливо пошмыгал носом.

— Ну, а домой, охотник, на катере или на вертолете?

— Побыстрее хочется, — признался Иван и вдруг обеспокоенно спросил: — А они там… знают?

— А как же! Всем сообщили, как только увидели тебя. Иначе откуда бы здесь вертолет так быстро появился?

— Тогда — поехали…

И вот Куницын в кабине винтокрылой машины. Когда вертолет, подрагивая всем корпусом, пошел вверх, капитан повернул голову и посмотрел вниз. Море с высоты походило на гигантский котел, наполненный темной, чуть зыблющейся водой; над ним клочьями холодного пара поднимались седые пряди тающего тумана.

Память невольно вернула Ивана к началу его передряг. Он вспомнил свой последний полет, аварию в стратосфере, прыжок с парашютом и немыслимо долгое плавание по холодным волнам в почти игрушечной лодке. Между той точкой, куда он приводнился после катапультирования, и крошечным островком лежало трое суток и, как чувствовал летчик, — целая жизнь.

Басовито гудя мотором, вертолет нес его домой. Уже засыпая, Иван подумал: «Скорее бы на землю». И закрыл глаза. Ему больше не хотелось видеть мутные волны, противные до обморочной тоски.

 

НАГРАДА

Его снова качало в волнах. Волны на этот раз были странно горячими, а в горячей воде плыть, оказывается, еще тяжелее. Или такое ощущение от простуды?

У него кружилась голова. Он задыхался, жадно хватал раскрытым ртом воздух. Надо же, как не повезло! Торопясь быстрее попасть домой, не захотел остаться на катере, сел в вертолет и опять очутился в море.

«Неужели погибну зазря?»

«Не бывать тому! К берегу, скорее к берегу!..»

Фу, вот она — твердая, незыблемая земля. Теперь лечь и лежать долго-долго, не двигаясь.

Нет, бесцельно валяться нельзя. Ему нужно идти на аэродром.

Он пошел. Пошел, как есть, даже бриться не стал. Спешил, потому что очень соскучился по друзьям, по самолету. Да и к началу летного дня опаздывать не хотелось. Это не в его правилах — опаздывать на службу.

А инструктор старший лейтенант Санников, едва взглянув на него, рассердился:

— В каком виде вы прибыли на полеты?! Объявляю вам выговор!

«Бред какой-то, — тоскливо вздыхал Иван. — Если я еще курсант, то при чем тут море? Если же я не побрился после аварии, то откуда Санников?..»

Так он метался в больничной постели. Наконец догадался, что видит навеянный пережитым сон, и заставил себя проснуться.

Открыл глаза — темно, тихо. Попытался сесть — не смог.

Да ну, не может быть! Уперся локтями, напряг все мышцы, приподнялся чуть-чуть и тяжело, со стоном повалился назад. Еще попытка, еще — безуспешно. Иван беспомощно обмяк. Лицо, шею и грудь покрыла испарина.

Ему стало страшно. Там, в надувной лодке, летчик тоже порой испытывал растерянность, но боролся и находил в себе силы одолеть панику, а тут вдруг его захлестнуло отчаяние. Ладно бы болело что, так нет, боли он не чувствовал, однако и встать не мог, словно у него вынули позвоночник. Тело как будто разделилось на две отдельные части: руки и туловище ощущались, а ног вроде не стало. Что с ногами? Неужели отнялись?

Сдержав стон, Куницын повернул голову. Незнакомая комната. Во тьме возле кровати угадывается стул и накрытая салфеткой тумбочка. Возле противоположной стены — диван, справа — окно, на нем белеют задернутые на ночь занавески.

Постепенно успокаиваясь, он восстанавливал в памяти последние события.

Когда вертолет доставил его на аэродром, к нему подбежали солдаты с носилками. Он нахмурился, решительно отстранил их, не дал никому даже прикоснуться к себе.

— Не надо. Не такой я слабак. Пойду сам.

Не мог капитан допустить, чтобы его, такого грузного, кто-то нес. Неуклюже выбравшись из кабины, постоял немного, даже улыбнулся встречающим. На самом деле он маскировал улыбкой свою слабость и, как ребенок, впервые пытающийся пойти, примерялся, чтобы шагнуть. Потом качнулся и пошел. Готовые поддержать, рядом молча шли товарищи.

Доковыляв до трапа военного транспортника, который должен был доставить его в Ленинград, Куницын присел на ступеньку. Вокруг собрались все свободные от дежурства летчики и техники.

Запыхавшись, прибежал капитан Ляшенко:

— Иван! Это ты?!

— Я…

Обнял, растроганно прижался щекой к щеке, отошел и все смотрел, смотрел со стороны, будто не узнавал.

Если человек, занятый общим с тобой рискованным делом, вышел живым из смертельной передряги, нельзя остаться безучастным. Ведь и ты, и любой другой мог попасть в такой переплет.

А что чувствует сейчас Куницын? О чем рассказывает? Как выглядит?

Хотя Иван бодрился, вид у него был неважный, и все сдержанно молчали. Зачем бередить душу расспросами, ему и без того тяжело.

С Горничевым и Дегтяревым приехали Лида и Сережа. Расцеловав их, Куницын спросил сына:

— А ты знаешь, где я был?

— Знаю, — похвастался своей осведомленностью сын, и глазенки его радостно заблестели: — Ты в речке плавал.

Офицеры, стоявшие рядом, опустили головы. А закадычный друг Ивана капитан Костюченко закрыл руками лицо и, согнувшись, побрел в сторону, стыдясь своих невольных слез. И все же не совладал с собою, как ни крепился. Судорожно, со всхлипом вздохнув, вдруг разрыдался.

— Коля! — догнала его Лидия Сергеевна… — Ну что ты, голубчик… Не надо…

Нервно потирал пальцами лоб полковник Горничев. Врасплох захваченный острым чувством жалости, не знал, что предпринять подполковник Дегтярев. Растерянно покашливали примолкшие пилоты. И Куницын, испытывая неловкость оттого, что поставил всех в какое-то неудобное положение, попытался помочь друзьям шуткой.

— Скажите физруку, — повернулся он к командиру полка, — чтобы мне пятерку по гребле поставил.

— Конечно, конечно, — торопливо отозвался Горничев, и окружающие одобрительно загудели.

А Лиля — молодец. Не плакала. Даже Николая утешала.

Не знал он, чего стоила ей эта выдержка. Она успокаивала Костюченко, а у самой разрывалось сердце, дрожали руки, перехватывало дыхание. Потом, когда за мужем закрылась тяжелая металлическая дверь военного самолета, будто окаменела. Знала: все теперь должно быть хорошо, а ночью опять не могла ни на минуту сомкнуть глаз и рано утром была уже у Горничевых:

— Помогите улететь… Тот понял ее.

— Хорошо, хорошо, сделаю.

Он сам отвез ее на аэродром. Провожая, подбодрил:

— Не волнуйтесь, Лидия Сергеевна. Мне сообщили, вашего супруга будет лечить цвет нашей советской медицины. Лучшие военные врачи, понимаете? А от нас вот это письмо передайте. Вчера на митинге всем полком приняли. Ну-ну, только без этого… Муж — герой, и жене негоже…

Она была в том возбужденном состоянии, когда человек не очень понимает обращенные к нему слова. А едва вошла к Ивану в палату и увидела его на больничной койке, вообще растерялась:

— Не хочу! Не хочу, чтобы ты снова…

«Эх, Лиля, да разве можно летчику без неба!» Иван подумал об этом совершенно спокойно, даже со снисходительной улыбкой. Ему и в голову не приходило, что его могут не допустить к полетам. Вот подлечится малость, вернется в часть — и опять в кабину истребителя.

Между тем врачи Ленинградской военно-медицинской академии были серьезно озабочены состоянием своего подопечного. Всех удивлял уже тот факт, что Куницын остался в живых. Не разразился бы кризис сейчас!

— История необыкновенная, — сказал профессор, генерал-майор медицинской службы Тувий Яковлевич Арьев. — Нечто выходящее за пределы обычного…

В тех же широтах, где оказался после катапультирования капитан Куницын, причем в ту же пору года, во время войны был потоплен фашистский корабль. Всего несколько часов пробыли тогда немецкие моряки в холодных волнах — и все погибли. Почему же никто не уцелел, не доплыл до берега? Ведь у них были спасательные круги и пробковые нагрудники.

До сих пор существовало мнение, что человек, оказавшийся в воде при температуре от ноля до десяти градусов, через полчаса — час теряет сознание и погибает. Даже у самых закаленных ненадолго хватает сил, чтобы плыть: начинаются судороги, окоченение мышц и, наконец, полное, до обморока, безволие, за которым — смерть.

Примеров и доказательств тому — тысячи. Исследуя их, немецкий хирург Гроссе Брокгоф пришел к выводу: тут физиологический барьер, преодолеть который не дано никому.

Капитан Куницын провел в ледяной воде не час и не два, а гораздо больше. Практически — почти трое суток, так как мокрая одежда не защищала его от холода. Теперь возникало опасение, что сильнейшая простуда рано или поздно даст себя знать самым худшим образом. Небольшая степень внешнего обморожения не исключала тяжелого поражения организма.

Под руководством главного терапевта Советской Армии, действительного члена Академии медицинских наук генерал-лейтенанта Николая Семеновича Молчанова был созван консилиум. Куницына поместили в отдельную палату под строжайшее наблюдение лечащего врача.

— Там был один и здесь — один, — шутливо ворчал летчик. — Одичать можно.

Хотя он старался не подавать вида, состояние его резко ухудшалось. К каким только средствам ни прибегали, окоченевшие и отекшие руки и ноги почти не действовали. Особенно ноги. Они не ощущали ни жары, ни холода, ни уколов, и это сильно тревожило медиков. Впрочем, их настораживало даже то, что больной слишком много спал. А он, открывая глаза, смеялся:

— Отсыпаюсь за все трое суток. Как Обломов: сплю и во сне вижу, что спать хочу…

Первыми к нему прорвались военные журналисты. В тот же день о его подвиге сообщило ленинградское радио. Одиннадцатого ноября большая корреспонденция появилась в «Правде». С того дня дежурные уже не могли остановить натиска многочисленных посетителей. Приходили сотрудники научно-исследовательского института и других клиник, военные летчики и пилоты ГБФ, ветераны войны и пионеры. Пришел Асхат Зиганшин, который учился тогда в Ленинграде, навестил трижды Герой Советского Союза Иван Никитович Кожедуб. Он преподнес Куницыну модель вертолета с бортовым номером «05». Это была точная копия той самой машины, на которой Ивана Тимофеевича вывезли с безымянного острова.

А букетов ему надарили — целую гору. В комнате стоял аромат осенних цветов — как в оранжерее.

На тумбочке росла кипа газет и телеграмм. От Министра обороны Советского Союза, от начальника Главного политического управления Советской Армии и Военно-Морского Флота, от однополчан, из редакций «Красной звезды» и «Комсомольской правды», от знакомых и незнакомых людей со всех концов страны, даже из-за рубежа. Все они, будто сговорившись, называли его скитания по морю подвигом, а самого — героем.

Иван был обескуражен. Какой он герой? Такой же летчик, как Юрий Ашаев, как Коля Костюченко, как все…

— Нет, вы человек необыкновенный, — сказал один из иностранных журналистов. Он все ссылался на Гроссе Брокгофа, и, по его мнению, выходило, будто за те шестьдесят восемь часов советский летчик должен был умереть по крайней мере раз тридцать.

Что тут можно было сказать? Куницын пожал плечами:

— А я, как видите, живой.

— Поздравляю вас, поздравляю. А скажите, что вы испытывали там, в море? Меня больше всего интересует ваше психологическое состояние.

Куницына раздражал этот «психолог». Видит же, что ему и так трудно, но до чего бесцеремонный — дольше всех сидит.

— Знаете что? — с досадой сказал Иван. — Это очень просто. Заберитесь на полчасика в ванну с холодной водой — сразу все станет ясно.

— Еще, пожалуйста, последний вопрос, — не унимался иностранец. — О чем вы думали на втором острове? Ведь вас могли не найти долго, очень долго. Или вы исключали подобный вариант?

— Нет, не исключал. Просто я приказал себе ждать помощи десять дней.

— О-о! Простите, мне это непонятно…

После неловко было читать о сберегаемом им «на последний случай последнем патроне».

— А вы, Иван Тимофеевич, не удивляйтесь, — заметил лечащий врач. — Такой купели никто не выносил. Вот и не верят.

На следующий день полковник медицинской службы Леонид Федорович Волков принес Куницыну книгу французского доктора Алена Бомбара:

— Читали? Очень интересная вещь.

Бомбар изучил истории свыше двухсот тысяч морских крушений. Он утверждал, что потерпевших эти катастрофы убило не море, не голод и не жажда, а страх. Страх перед бескрайним морским пространством, перед грозящей гибелью лишал их воли, гипнотизировал, сковывал, и они, преждевременно прекращая попытки спастись, умирали под жалобные крики чаек, хотя могли бы еще бороться и остаться в живых.

Куницын до того не читал Бомбара. Зато он знал Корчагина и Мересьева, он видел перед собой четверку отважных советских воинов, сорок девять суток боровшихся с океаном. Он был так воспитан, чтобы не опускать рук в самые критические минуты.

— Я летчик, Леонид Федорович…

Он даже не подумал о том, что его ответ кому угодно показался бы странным. Сказал бы: моряк — другое дело, а то — летчик. Рабочее место летчика — небо, да и там он хозяин положения лишь до тех пор, пока находится за штурвалом исправного самолета или хотя бы в лямках раскрытого парашюта. А в море, особенно в штормящем, летчик беспомощен.

Впрочем, было бы неверным забывать о специфике летной профессии. Каждый полет — это всегда поединок пилота со стихией. Тут тебе и ветер, и тучи, и туман. И вообще воздушное пространство сродни морскому. В море — качка и шторм, в небе — болтанка и гроза, под кораблем — глубина, под самолетом — высота. А еще — постоянный риск, ибо на каждом шагу может подкараулить опасность. Все это закаляет характер, учит самообладанию, кует волю.

— Ну и потом я знал, что меня ищут, — добавил Куницын. — Верил.

Волков с уважением смотрел на Ивана Тимофеевича. Крепкий парень, уравновешенный. Интересно, какой он там, в небе, когда его сильные руки сжимают рычаги сверхзвукового истребителя?

А ноги? Врач попытался представить, как пилот работает в самолете ножным управлением, но не смог. Тут его воображение не простиралось дальше велосипедных педалей. Только боевая крылатая машина не велосипед. Нет, не летать, пожалуй, этому человеку, не летать.

Куницын чутко уловил перемену в настроении врача.

— Скоро вы меня отремонтируете? — спросил он. — Надоело уже валяться. Хлопцы летают, а я…

— Видите ли, в чем дело, — мягко сказал Леонид Федорович, — вы человек твердый и воспринимайте все по-мужски. Не исключено, что профессию вам придется поменять.

— То есть как? — привстал Иван. — Ну нет! Пронзительная боль бросила его обратно на подушки.

Казалось, взявшись за ступни, кто-то с силой дернул и начал, как штопор, вывертывать ему ноги. В пальцы, в голени, в колена впивались иглы. Из глаз — не то слезы, не то искры, а Иван вдруг засмеялся:

— Ну вот — чувствую… Ах как колет!

Что было дальше, помнилось смутно. Он долго еще не мог без посторонней помощи повернуться с боку на бок. Каждый день — осмотр, натирание, массаж и противная слабость от зудящей боли. Стыла на тарелке, вызывая тошноту, котлета с рисом, лежали неочищенными апельсины, сестра не успевала менять марлевые салфетки и бинты, однако летчик даже в бреду твердил, что встанет и пойдет. Обязательно!

И он пошел. Сначала с костылями, потом, как шутили подружившиеся с ним больные, на полутора ногах — правая пока отказывалась служить ему. Ходил подолгу, из одного конца коридора в другой. Радостно смеялся.

— Не зря говорят, что в этом заведении человека могут из частей собрать…

В его глазах играли веселые искорки. Он весь так и светился от одной мысли о том, что уже ходит. Значит, будет и летать!

Был еще случай, когда врач попытался намекнуть, что в жизни помимо летной немало других интересных профессий. Иван деликатно согласился и перевел разговор на другую тему. Он думал о своем.

Раньше он жил — смотрел лишь вперед. Как при разбеге самолета перед отрывом от земли. Вот и получилось, что жизнь шла вроде бы самотеком, будущее рисовалось ясным и простым. Главное — хорошо летать, стать летчиком первого класса. Потом наверняка замкомандира эскадрильи назначат. А дальше…

Дальше мечты были туманными, расплывчатыми. Молодой, здоровый, он был неосознанно преисполнен ожиданием чего-то хорошего, радостного. И вдруг — беда.

Беда заставила осмотреться, да и на самого себя взглянуть со стороны. Куда податься, если в самом деле не допустят к полетам?

Работу, конечно, можно выбрать любую. Очевидно, предложат должность штурмана наведения. Решишь на гражданку уйти — и там устроиться помогут. В нашей стране безработных нет, так что нечего беспокоиться о своей судьбе, о том, как прожить с семьей. Но хотелось заниматься не вообще чем угодно, а именно любимым делом. Только любимый труд приносит удовлетворение, делает человека счастливым. Это он осознал теперь отчетливо и твердо решил, что вернется в строй.

Долгое время Иван считал, что главное для пилота — врожденные качества. Он преклонялся и благоговел перед известными советскими асами, мечтал быть хоть в чем-то похожим на них, хотя втайне опасался, что для него, рядового летчика, это недостижимо. Люди, о чьих подвигах он узнавал из книг, казались ему необыкновенными. Неожиданно со многими из них ему довелось познакомиться лично.

Несмотря на свои двадцать восемь лет, Куницын в присутствии таких людей терялся, чувствовал себя мальчишкой, скованно молчал. Постепенно он осмелел и разговорился с Кожедубом. Прославленный летчик расположил его к себе своей простотой.

— Знаешь, тезка, — пробасил он, — я не считаю себя слабым, здоровьем, как видишь, не обижен, но такого крещения, честное слово, не вынес бы.

Присев рядом, Иван Никитович долго беседовал с ним, подробно расспрашивал обо всех перипетиях аварии и необычного плавания. Выслушав, задумчиво протянул:

— Да-а, катавасия! Ну, а чем объясняют твою, так сказать, жизнестойкость врачи? Армейской закалкой?

— С точки зрения медицины все действия Ивана Тимофеевича в море — лечебная физкультура, — сказал полковник Волков. — Он не давал себе ни минуты отдыха. Греб, плыл, ходил, мастерил костыли. Словом, занимался гимнастикой. Это его и спасло. Теплая кровь приливала к охлажденным местам тела и обогревала их. В этом — единственно возможная разгадка…

— Богатырь, а? — засмеялся Кожедуб. Повернулся к присутствующим здесь корреспондентам, посоветовал: — Пишите подробнее. Может, для других пригодится…

И тут Куницын решился завести речь о том, что уже давно занимало его.

— Товарищ генерал, — спросил он, — что, по-вашему, важнее всего для летчика? Талант?

— Да как сказать! — отозвался Иван Никитович. — Талант, конечно, в любом деле нужен. Но ведь мы говорим, что талант — это прежде всего труд. А еще я так рассуждаю… — Раньше на самолете было что-то около двадцати простеньких приборов, сейчас — более двухсот. Раньше так называемых особых случаев нашему брату надо было знать наперед пять — семь, а теперь — около полусотни. Вот и прикидывай, что к чему…

Куницын прикидывал. Выходило одно: нужно учиться.

Об этом страшно было даже подумать. Все, что знал после десятилетки, перезабыл давно. Вряд ли сдать вступительные экзамены в вуз.

А Кожедуб? Он пошел в академию уже после войны, будучи трижды Героем…

Нет, об академии боязно даже мечтать. Ну, да что так далеко загадывать, нужно долечиваться. В конце концов, в части тоже идет непрерывная учеба. Командирская… — Через две недели Куницын прогуливался по коридору уже без костылей. Эти «прогулки» были нескончаемыми: он ходил и ходил, заново тренируя мышцы. Когда ему предлагали отдохнуть, смеялся: от самого летчика зависит, сколько он возьмет вывозных полетов — минимум или максимум.

Выздоравливая, Иван заболел другой болезнью — днем и ночью думал о возвращении в полк.

— Хорошая болезнь, — одобрительно шутил полковник Волков. — Клин — клином.

— Ходить — и никаких гвоздей! — в тон ему отзывался летчик, хотя сам то и дело морщился от боли.

А однажды лечащий врач вошел в палату раньше обычного. Всегда сдержанный, строгий, он был чем-то взволнован. В руках у него была газета.

— Читай! — торжественно произнес он.

— Очередная статья? — усмехнулся Иван. Но пробежал глазами по первой полосе и не поверил сам себе. Строчки прыгали, расплывались. В газете крупными буквами было напечатано:

«УКАЗ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР

О НАГРАЖДЕНИИ ЛЕТЧИКА

КАПИТАНА И. Т. КУНИЦЫНА

ОРДЕНОМ КРАСНОГО ЗНАМЕНИ

За мужество, стойкость и самообладание, проявленные в сложных условиях при аварии самолета над морем, наградить летчика капитана Куницына Ивана Тимофеевича орденом Красного Знамени.

Председатель Президиума Верховного Совета СССР

Л. БРЕЖНЕВ.

Секретарь Президиума Верховного Совета СССР

М. ГЕОРГАДЗЕ ».

 

«ЦЕЛЬ ВИЖУ!»

Гроза рождалась на земле. В тихом июньском небе не было ни единого облачка, и гром катился не в вышине, не по горизонту, а снизу вверх. Вверх и в сторону моря. Это с аэродрома один за другим стартовали сверхзвуковые ракетоносцы. Их турбины при включении форсажа извергали ослепительно белое пламя и скрежещущий грохот.

Море при солнечной погоде было видно издалека. Словно огромное зеркало, оно отражало голубое небо и как-бы сливалось с ним. Поэтому трудно было понять, где исчезают уходящие ввысь самолеты: тонут в бескрайней водной шири или растворяются в воздушной синеве. Зато на экране кругового обзора — вся картина беспредельного пространства. Не сверху, а с командного пункта видно все. И летели отсюда в эфир властные распоряжения:

— Тридцать восьмой, взлет!

— Понял…

— Тридцать восьмой, вам курс…

Выключив микрофон, полковник Горничев повернул голову к сидящему рядом штурману наведения:

— Куницын пошел?

— Так точно, товарищ полковник…

Горничев хотел сказать еще что-то, но тут послышался новый запрос:

— «Заря», я — тридцать восьмой, высота…

И почти тотчас помещение командного пункта наполнилось разноголосым гомоном — на связь вышло сразу несколько летчиков. Тактические учения, едва начавшись, приобретали тот боевой накал, когда руководителю полетов только поворачивайся. И Горничев не успел вслух высказать свою мысль о том, что вот летная судьба опять свела его с Иваном Куницыным. А Куницын в этот момент вел истребитель уже далеко над морем. Оттуда, где горизонт затушевывала голубая дымка, вскоре должны были появиться бомбардировщики.

После северной одиссеи Куницына прошло уже несколько лет. Слушатель Военно-воздушной Краснознаменной академии, он был командирован в строевую часть для летной стажировки. А полковник Горничев, который не так давно получил повышение в должности, прибыл сюда для проведения тактических учений. Здесь они и встретились.

— Летаешь, мужик? — в обычной своей манере спросил Горничев, крепко пожимая руку Куницыну.

У летчиков так уж заведено — если долго не виделись, первым делом спросить: «Летаешь?» Это нечто большее, чем приветствие. Летаешь — значит здоров, верен своей мечте, работаешь, и неплохо, иначе тебя давно списали бы из-за профессиональной непригодности. В таком вопросе и мужественная беспощадность равных: не летаешь — значит в чем-то не повезло тебе, но духом падать было бы не по-нашенски, не по-пилотски. И Куницын, хорошо понимая все это, был счастлив ответить:

— Летаю, товарищ полковник…

Говорят, летчику, когда он пилотирует машину, некогда думать о чем-то постороннем: его работа специфична и опасна, поэтому, поднимаясь в воздух, все земное он оставляет на земле. Это и так и не так. Человек, где бы он ни находился и что бы ни делал, повсюду несет в себе все свои мысли и чувства, весь свой внутренний мир. И Куницын, идя над морем, был еще под впечатлением встречи с Горничевым. В памяти невольно оживало прошлое. Тогда, в тот день, он тоже летел над морем и полетами руководил Горничев.

«Летаешь, мужик?..» Думал ли он там, в холодных волнах, что снова будет летать? Думал, и, если на то пошло, эта мысль, рождая злость, прибавляла сил. «Выстоять, выкарабкаться! Ведь я еще так мало сделал…»

— Тридцать восьмой, разворот вправо, крен сорок пять…

— Понял, выполняю…

Цель еще далеко. Ему пока не известно, где она. Но цепкий луч локатора уже поймал ее, и на экране засветилось небольшое пятнышко. Оно, словно бусинка, катится по экрану, оставляя за собой короткий размытый след. Это отметка неизвестного самолета. Его надо перехватить, атаковать, не пропустить к тому объекту, на который он намеревается сбросить свой смертоносный груз. Таково условие сегодняшней тактической задачи.

Пока высота была небольшой, море хорошо просматривалось вглубь. Теперь его поверхность неразличима, но долго глядеть вниз неприятно: темно-зеленая пучина гипнотизирует. Знаешь и чувствуешь, что самолет абсолютно надежен, и все же, вопреки рассудку, ожидаешь падения.

Особенно острым было такое впечатление в первых полетах после приезда в часть. Психологически это объяснимо: не забылся тот, давний полет, когда пришлось катапультироваться. Усилием воли Куницын подавил в себе воспоминания, однако сердце порой трогает знобкий холодок.

Долгий полет над бескрайней водной ширью утомителен. Далекие волны, синева неба, горизонт — все слилось в блеклый голубой туман. Совсем не ощущаешь скорость, теряется представление о своем положении в пространстве. Сказывается еще и то, что летать, учась в академии, приходится не часто: лишь во время летних стажировок.

— Ты и сегодня летаешь, студент? — спросил полковник Горничев, когда они разговаривали на аэродроме.

«Студентами» называют в шутку тех, кто прибывает в строевую часть для прохождения летной практики из академии. Ответственных заданий им обычно не поручают. Куницын, несмотря на длительный перерыв в полетах, довольно быстро восстановил навыки в технике пилотирования, ему разрешили участвовать в тактических учениях, о чем приятно было сообщить своему бывшему командиру.

— Ну-ну, — удовлетворенно отозвался Горничев. — Смотри…

Вспомнилось: «Не посрами, парень, русское воинство». Полковник не произнес этой фразы. Забыл? Нет, очевидно, хотел сказать по-иному: «Не подкачай, покажи, как летали в нашем полку».

«Не подведу!» — думал Куницын и все же волновался. Трудно решать тактическую задачу в аудитории, у доски, не легче и в небе, при поиске и атаке «противника». Здесь мысли и действия должны сливаться воедино, а он еще далеко не ас.

Смущало его и то, что тактические учения, в которых ему неожиданно довелось участвовать, были весьма необычными. Начались они внезапно, и сигнал тревоги застал летчиков врасплох. Одни преспокойно занимались в классах, другие заполняли в штабе свои летные книжки, а некоторые, сменившись с дежурства, отдыхали дома. Вдруг — распоряжение: «Всем на аэродром!» Не успели ознакомиться с обстановкой — над стартовым командным пунктом взвилась ракета: «Воздух!»

Словно вихрь сорвал — слетели с истребителей чехлы. На ходу застегивая гермошлемы, пилоты кинулись к боевым машинам. И пошли, пошли ракетоносцы ввысь, хотя никто не знал, где «противник», откуда, на какой высоте идут неизвестные самолеты и сколько их.

Такова служба авиаторов противовоздушной обороны. Где бы ни находились, что бы ни делали, в любую минуту, по первому сигналу они должны подняться в воздух, встретить и уничтожить тех, кто попытается вторгнуться в наше небо.

Вскоре стало ясно: бомбардировщиков много, очень много. Чтобы отразить их нападение, потребовалось ввести в бой все имеющиеся на аэродроме силы. Очевидно, предвидя это, командир части заранее предупредил Куницына, что полетит и он. А следом за ним стартовал и сам. Его место на командном пункте занял полковник Горничев.

«Вот о такой обстановке и говорят: максимально приближенная к боевой», — рассуждал Куницын, вспоминая рассказы ветеранов войны. Тогда приходилось подчас взлетать навстречу врагу, невзирая ни на что. Не доспал, не доел — потом. Упал самолет, стартующий впереди тебя, горит в сотне метров от аэродрома, проходи над ним и — в бой. Горько, тяжело? Переживать будешь после…

В эфире между тем начиналась невообразимая сумятица. В наушниках, больно стегая по перепонкам, что-то звонко щелкало, хрипело, дребезжало, завывало: «противник» применял радиопомехи. В эту какофонию непрерывно вплетались людские голоса. Одни из них звучали очень громко, совсем рядом, другие — вдалеке, приглушенно, подчас, еле слышно, но те и другие были полны нетерпения, решимости и даже злости.

— Тридцатый, куда тебя несет? Увеличь крен…

— Не понял…

— Удаление…

— Крен, говорю, крен увеличь…

— Смотри, смотри справа…

— «Заря», «Заря», они внизу…

— Атакую!..

Отрывистые команды и выкрики возбуждали, рождали нервное напряжение, заставляли настороженно шарить глазами по сторонам. Часто отвлекая взгляд от приборов, Куницын замечал, что в его полете нет должной четкости — стрелки на шкалах то и дело уходили с нужных делений. Это вызывало досаду. Отстал в летной учебе, ему теперь трудно равняться с теми, у кого за плечами опыт ежедневных тренировок в ведении современного воздушного боя.

Да, летчики здесь — как на подбор. Без преувеличения каждый — ас. Любой, даже самый зеленый, лейтенант наносит неотразимый удар по цели с первой атаки.

О тех, кто постарше, и говорить не приходится. Стартовал как-то один из них ночью, а штурман наведения ошибся в своих расчетах и задал ему неправильный, очень большой радиус разворота для выхода в заднюю полусферу «противника». Словом, повел не туда, куда следовало. А он не проскочил мимо, атаковал. Как? Уму непостижимо: прямо-таки на ощупь. Реактивная струя от самолета-цели чуть слышно, словно кто тронул осторожной рукой, колыхнула истребитель. Летчик тотчас сделал энергичный доворот, поймал мишень лучом бортового локатора и не дал пройти безнаказанно, хотя при слежении ему пришлось перевернуть свою машину на спину.

Дерзость? Бесспорно. Не каждый решится на столь отчаянный трюк в кромешной тьме. Но еще более удивительна профессиональная интуиция, сочетающаяся с мгновенной реакцией.

— Глаза боятся, а руки делают, — с улыбкой сказал Иван и вспомнил: эти слова часто любил повторять отец…

«Глаза боятся, а руки делают…» Вот и сейчас, в полете над морем, он испытывал состояние, о котором можно сказать такими словами. Помимо воли в сердце таилась тревога: внизу холодная морская пучина. Видимость — ни к черту: дымка — точно рассеянный туман. Однако, несмотря ни на что, Иван продолжал вести самолет по заданному курсу, то напряженно всматриваясь в мутную голубизну неба, то переводя взгляд на экран радиолокационного прицела.

Неожиданно его удивила непривычная тишина в эфире. В наушниках только сухие шорохи. Словно и не было сердитых команд, которыми только что обменивались летчики, атакующие «противника». Замолчал и штурман наведения. Значит, воздушный бой окончен? Тогда дальше и лететь незачем.

Куницын поднялся выше. Здесь дымка, разорванная солнцем, поредела, отодвинулась, и вдалеке стали видны в бледно-голубом небе черточки. Это шли возвращающиеся на аэродром истребители. Бомбардировщиков, сколько ни всматривался, он не находил.

Ему стало обидно. Стоило ли спешить, нервничать, тратить силы и горючее лишь для того, чтобы прийти к шапочному разбору и, не встретив «противника», повернуть назад. Или его потому и подняли в воздух, что заведомо знали: вылет будет легким, страхующим? Понадобится — перехватит какую-либо второстепенную цель, а нет — так и не надо.

— «Заря», — вызвал он командный пункт, — «Заря», я — тридцать восьмой. Как меня слышите?

В зале командного пункта относительно тихо. Лишь размеренно гудит включенная аппаратура да в динамике изредка раздаются голоса руководителя полетов, диспетчера, дежурного метеоролога и находящихся в воздухе летчиков.

Бежит вкруговую по экрану выносного пульта зеленая стрелка развертки. Один неторопливый оборот, другой… В центре экрана — своеобразный маленький цветок с лепестками причудливой формы. Это — «местники»: отраженная радиолучом близлежащая местность с расположенными на ней возвышенностями, лесами и строениями, В верхнем левом углу на матовом иоле — россыпь белых бусинок. Все они движутся в одном направлении.

— Наши возвращаются, — докладывает оператор.

На планшете общей воздушной обстановки как бы сами собой появляются пунктирные линии, скопированные с экрана. Там солдаты-планшетисты ведут проводку самолетов — наносят стеклографами маршруты их движения.

Внизу во всю ширину его тянется извилистая линия берега, чуть выше середины — резко изломанные темно-коричневые полосы, обозначающие рубежи перехвата самолетов «противника» истребителями полка, ближе к берегу — красный штрих, поверх которого идет четкая надпись: «Первый рубеж перехвата».

— На севере — трассовый, — слышится голос диспетчера.

Трассовый самолет, или, как его называют военные летчики, «пассажир», ни штурмана наведения, ни оператора не интересует. Он летит далеко в стороне и пусть себе идет, куда ему надо. Не пропустить бы незамеченными бомбардировщики.

— Тихо почему-то, — негромко говорит штурман. — Не видно больше бомберов. — И, повернувшись к полковнику Горничеву, спрашивает: — Может, вернуть последнюю пару?

— Я тридцать восьмой, — оглушительно гремит в этот момент динамик командной радиостанции. — Как меня слышите? Почему молчите?

Летчику нужно давать ответ, и все, кто находится в зале командного пункта, выжидающе смотрят на руководителя учения. Какое он примет решение?

Озадаченно нахмурясь, тот долго молчит, что-то прикидывает, потом сердито произносит:

— Не нравится мне эта тишина…

И снова целую вечность размышляет о чем-то. Наконец, решив одному ему известную задачу, передает в эфир текст: «Ноль второй и тридцать восьмой, барражируйте, наблюдая за воздухом, в квадратах двести — сорок три. Возможно появление новой группы «противника».

Полковник Горничев — старый, стреляный воздушный волк. Он знал: не должно, чтобы бомбардировщики, рассчитывая прорваться сквозь заслон истребителей при безоблачной погоде, ринулись скопом. Так и получилось: они шли волна за волной, большими и маленькими группами с разных направлений. Но и это было еще не все. Какой же уважающий себя командир не прибережет напоследок решающий козырь?

Первый налет, который немного затянулся, был отражен. Но что последует дальше — этого полковник еще не знал. Предполагал: поскольку ставка на внезапность бита, «противник» может предпринять еще одну коварную попытку — нанести очередной удар в тот момент, когда истребители, выработав горючее в баках, посыплются на посадку.

Горничев был почти уверен, что произойдет именно так, но время шло, первая группа ракетоносцев уже приземлилась, техники и механики снаряжают их к повторному вылету, а небо остается пустым. И экран локатора чист, как в телевизоре, включенном в час, когда нет передач.

В голову лезли посторонние мысли. Вместо того чтобы сосредоточиться, отыскать в своих предположениях уязвимое место и найти верное решение, полковник ловил себя на том, что думает о Куницыне. Пора бы ему, казалось, более сдержанным стать, а он все такой же — азартный, нетерпеливый. Вернулся тогда, едва подлечившись, в часть и тут же примчался на аэродром, медицинскую книжку сует: «Видите — годен к полетам без ограничений… Разрешите приступить к работе?» И тут не успел после старта высоту набрать — подавай ему «противника».

— Товарищ полковник, мы потеряли тридцать восьмого, — испуганно доложил вдруг штурман наведения.

— Что? — порывисто обернулся к нему Горничев.

«Этого еще не хватало! И опять — над морем», — поморщился он, но вслух ничего не сказал, мысленно ругнув себя за минутную слабость, вызванную невольной ассоциацией с давним неприятным случаем. Ведь сейчас для тревоги пока что не было особых оснований. Ну, исчезла с экрана метка от самолета Куницына, так это ничего не значит. Возможно, автоматика локатора забарахлила или оператор что-то напутал. Через минуту-другую все выяснят. Успокаивая себя, полковник обыденным, ровным голосом вызвал летчика на связь:

— Тридцать восьмой, как меня слышите? Прием…

Ответа не было. На командном пункте все молчали. Молчал и динамик. В наступившей тишине громко стучали самолетные часы, вмонтированные рядом с другими приборами в пульт руководителя полетов. Большая секундная стрелка начинала второй круг…

Получив приказание барражировать, Куницын положил самолет в мелкий вираж, мягким движением рулей зафиксировал крен. В холодном, незыблемом воздухе машина шла легко, ровно, будто скользила по невидимым рельсам. Можно было расслабить мышцы, откинуться к бронеспинке и не спеша осмотреться, но летчик не сделал этого, продолжал сидеть, чуть наклонясь вперед. Он злился на себя: не выдержал, начал, словно какой-нибудь новичок, тормошить штурмана своими глупыми запросами. Ведь командир предупреждал, требовал не засорять эфир ненужными переговорами.

«Теперь слова не пророню, — казнил себя он. — Надо будет — сами скажут, что дальше».

В пустом небе плавный полет был почти неощутим, и пилоту казалось, что он не летит, а плывет в огромном аквариуме. Внизу под ним, резко отделяясь от просвеченной голубизны, висел, словно взболтанный осадок, сизый туман. Там, скрытое от взгляда, лежало море.

Сверху все сильнее припекало солнце, и, хотя термометр показывал, что за бортом минус пятьдесят шесть, в герметичной кабине становилось жарко. Дышать приходилось кислородом, но даже под маской острее ощущались специфические запахи кожи и авиационного лака, которым были покрыты приборная доска, панели и рычаги.

Замкнув круг, Куницын почувствовал, что истребитель легонько вздрогнул, войдя в реактивную струю, оставленную своими же двигателями. Это вызвало удовлетворение: вираж получился идеально правильным. И тогда Иван, поскольку барражирование предоставляло ему известную свободу действий, решил завернуть покруче.

Начать новую фигуру он не успел. Там, в сизом осадке, что-то тускло блеснуло. Самолет? И большой. Не истребитель. Значит, чужой?

Профессиональный опыт подсказал: не торопись. Однажды нечто подобное уже было. Тогда море вот так же сливалось с туманным небом, и он, ведя поиск цели, принял за самолет какое-то суденышко. Оно расплывчато маячило вдалеке, ни дать ни взять висело в воздухе. Гонясь за ним, можно было запросто врезаться в волны. Спас своевременный взгляд на приборы: высота катастрофически падала.

Остерегаясь повторения прошлой ошибки, летчик чуть накренил машину и неотступно смотрел в ту сторону, где только что заметил подозрительный блеск. И вдруг точно ток прошел по всему телу: крадучись над самым морем и маскируясь густой дымкой, там тяжело полз ширококрылый бомбардировщик. Куницын, не мешкая, бросил истребитель в пике.

«Ну и наглец! — восхищенно думал он о «противнике», устремляясь за ним. — Надо же, выбрал момент: перехватчики на дозаправку ушли, а от локаторов на малую высоту ускользнул. Наш командный пункт его, конечно, не видит».

Последняя мысль отрезвила: надо немедленно сообщить руководителю полетов. Но что это? Слева, чуть позади, целая группа…

— Тридцать восьмой, вы меня слышите? — сказал вдруг кто-то очень знакомым голосом. Еще не сообразив, чей это запрос, Куницын почувствовал: он не один. И сразу спокойнее стало на душе. Все будет в порядке.

— Подо мной — группа и отдельный самолет. Идут в вашу сторону.

Теперь — вперед, в бой. Бить сначала по ведущему группы. В сегодняшней игре он — ферзь. А тот отдельный самолет — отвлекающий. По нему ударит командир, вон его истребитель пикирует параллельно, значит, он тоже заметил этого хитреца…

Стремительно неслась навстречу полоса туманной завесы. Зло и весело звенели турбины. От большой скорости фюзеляж пронизывала мелкая дрожь, и по рукам тек горячий щекочущий трепет, заставляя напрячь все мышцы, как перед дракой. Но, едва нырнув в мутную дымку, Куницын вздрогнул и испуганно потянул руль глубины на себя: впереди жадным зеленым омутом зловеще полыхнуло море.

Нет, так нельзя. Тут шутки плохи. Не успеешь сказать «мама» — воткнешься в волны. Надо пикировать с меньшим углом. Но где бомберы? Только бы не изменили курс: попробуй потом поищи в этой серой мгле!

Тяжелыми толчками билось сердце. В груди медленно таял неприятный холодок, но мысли были ясными, трезвыми. Идти вдогон, атаковать с короткой дистанции — так будет вернее. Вот бы еще командный пункт подсобил…

— «Заря», я тридцать восьмой, наводите.

«Заря» долго молчала, потом штурман виновато пророкотал:

— Тридцать восьмой, смотри сам, понимаешь, сам смотри…

Что ж, придется надеяться лишь на себя, для локаторов тут мертвая зона. Шутка ли — бомберы над самыми волнами жмут. Он еще раз подивился мастерству и смелости тех незнакомых ему летчиков, чьи тяжелые машины шли бреющим полетом над водной ширью, и, настигая их, передал в эфир:

— Цель вижу!

А еще через секунду почти выкрикнул:

— Захват!

Летчик произнес это слово, имеющее для истребителей-перехватчиков особый смысл, таким тоном, будто издал боевой клич. Вы хитры? Ну, так и я тоже не лыком шит. Сейчас покажу, где раки зимуют!

Большое дело — уверенность в себе. Она пришла вместе с ощущением полной слитности с истребителем. Лететь с невероятной скоростью вдогон за «противником», не видя черты горизонта и не глядя на пилотажные приборы, — это надо уметь. Куницын почувствовал: «Умею!» Он схватывал взглядом, как птица, все сразу: и матово-белые силуэты бомбардировщиков, и расстояние до них, и едва различимые оттенки дымчато-голубого пространства над морем, и еле уловимые колебания своего самолета, ведомого им в атаку.

Наметанным взглядом определил: истребитель вышел на дистанцию действенного огня. Прищурясь, в последний раз уточнил прицел, как стрелок перед спуском курка, затаил дыхание и нажал гашетку.

Атака была ошеломляюще внезапной и отчаянно дерзкой. Летчик вложил в нее весь жар души, азарт молодого сердца, накопленное годами боевое мастерство и страстное желание победить. В его порыве слились воедино вдохновение, русская удаль и трезвый расчет. Теперь бомбардировщикам, если они и заметили его, не уйти, не увернуться, не отбиться. До этого момента малая высота была их союзником, а сейчас близость волн сковывала возможность маневра. Они стали просто мишенями.

«Та-та-та… Та-та-та-та…» — сухо застучал фотопулемет. Его стрекот напоминал звук включенной электробритвы, но для бомбардировщиков он был раскатом пушечных очередей.

Левый крайний отстал — тем хуже для него. Теперь — по правому ведомому. Вот так, вот так, хорошо!

Смотри, а они еще не видят. Нет, стрелок ведущего заметил. Проснулся. Ишь спешит, пушки развернуть. Поздно, голубчик…

Мелко вздрагивая, истребитель с шелестящим звоном шел по крутой глиссаде, точно борзая с горы в неистовом заячьем гоне. Куницын дал по впереди идущему бомбардировщику последнюю прицельную очередь и, пройдя над ним, боевым разворотом взмыл вверх, к солнцу. Легкая перегрузка легла на плечи, как руки доброго друга. Бой выигран. Взгляду приветливо открылась ласковая, почти акварельной нежности синева. Огромное дымчато-зеленое море, отступая, опрокинулось своей округлой стеной и исчезло из виду, растворяясь в мареве дымки. Перед летчиком снова распахнулась необъятная солнечная даль.