Работая, я не думаю ни о чем. Голоса из радиоприемника не проникают в сознание.

— …Ицик Шедман, девятнадцать…

Что — Ицик?… До меня не сразу дошло: уже полдень, передают сводку новостей, ночью в Ланиадо умер от ран наш Ицик. Я вспомнил пустой двор соседей и ночной фонарь, горящий на крыльце в ярких солнечных лучах.

Позвонила Ира.

— Ты слушал радио?

— Ицик.

— Я стою у окна. Дома у них никого нет, и все время трезвонит телефон. Невозможно. Какой-то кошмар.

— Его не привезут домой?

— Нет, тут это не делается. Я заберу Гая из школы, — сказала Ира. — Тебя искал какой-то Краснопольский.

— Да, спасибо.

— Не работай уж сегодня.

Я думал об Ицике, вспоминал, как он, выпучив глаза и обливаясь потом, тащил два ведра раствора на стройке нашего дома, и терзался виной перед ним: ему не надо было так стараться…

Оттого, что его старание оказалось напрасным, теряла часть смысла и моя жизнь. Я вспоминал много других мелочей, все они увеличивали мою вину, и одновременно я думал об этом чувстве вины, которое было слишком уютным, комфортным и потому эгоистическим.

Это чувство занимало место другого — ярости. Мне не хватало ненависти к убийцам, пославшим недоумка убивать детей. Искушенный в психологии, я знал причину своей душевной мягкости — выработанное десятилетиями стремление приспособиться к миру, который требовал не ненависти, а смирения. Он давно научил меня заменять ненависть работой мысли, стремлением понять. Понять значит простить? Авторитет великих традиций — прощать, смирять гордость и подставлять щеку — питал мою защиту, превращал эгоизм самосохранения в нравственную ценность «самосовершенствования». Векслер говорил: «Ложь началась с пророков. Это они внушили всему миру, что Израиль наказывается за его грехи. Собачья чушь. Нас убивают не потому, что мы плохие. Святые мы или дерьмо собачье — нас убивают любыми». Но и пророки не знали чувства вины. Они задыхались от ярости и ненависти, просто-напросто поменяв их адрес, направив с убийц, которые были вне досягаемости, на своих близких, побежденных, страдающих и безответных, — за то, что Бог их оставил. Их ярость зажгла огонь, которого хватило на тысячелетия.

У меня была лишь тоска. Я казнил себя за то, что мало думаю сейчас о Ицике, — да ведь это только говорится так: «казнил», — изгонял из сознания чудовищную непоправимость случившегося. Ира, говоря со мной по телефону, плакала. Ей дано сохранять простое чувство сопереживания. А я не мог доверять своим чувствам, изуродованным, как уродуется нога в тесной обуви.

Миновав автобусную станцию, я оказался около каньона а-Шарон. Он растянулся на целый квартал, понизу отделанный под гранит, выше — зеленым стеклом. Вход был огорожен временными щитами. Над ним в корзинке на длинной стреле автокрана стоял рабочий. Он сбивал шестом треснувшие стекла. Осколки летели вниз и разбивались с грохотом. Террорист взорвал машину здесь, на повороте, у самого входа. Сейчас там стоял толстый полицейский.

По улице Петах-Тиква приближалась к перекрестку группа людей. Они торопливо тащили что-то, похожее на длинные носилки. Добежав до места взрыва, развернули белый транспарант на двух древках:

СМЕРТЬ АРАФАТУ!

Мгновенно вокруг выросла толпа. Волосатые мужики в пропотевших майках кричали, протыкая кулаками воздух:

— Смерть арабам! Смерть арабам!

Оглушающий яростный крик заставил меня съежиться, словно я был арабом. Смысл слов не имел значения, действовал сам по себе звук. Мне стало жутко, и, выскользнув из толпы, я заспешил к мосту, готовый побежать, как это случилось неделю назад с пареньком-арабом — после взрыва бомбы на рынке. Паренек этот работал подсобником, таскал ящики с помидорами. Это был второй взрыв за неделю. Молодой араб всем своим нутром знал, что ярость требует немедленного выхода. Его никто не трогал, никто даже не смотрел в его сторону, вопль ярости не адресовался ему, но толкнул в спину, как ударная волна, и он побежал. Базарные торговцы, увидев бегущего, помчались за ним, повалили, лупили чем попало, пока не отбила полиция.

И на этот раз тоже какой-то гибкий паренек передо мной, удаляясь в сторону моста, не выдержал, перешел на бег. Я слышал сзади: «Смерть арабам!», и уже гнались за бегущим, обгоняя меня, мужики. Взвыла сиреной полицейская машина, свернула на тротуар и стала поперек. Выскочил из нее полицейский.

— Маспик! — кричал он. — Дай, маспик, маспик!

Запыхавшиеся люди останавливались. Паренек был уже далеко, на мосту. Кто-то возле меня пробурчал с досадой:

— Ты это Арафату скажи.

За мостом паренек свернул направо. Пройдя над железной дорогой и автотрассой, я сверху увидел за пыльными кустами олеандра его голову. Он бодро шагал по дороге к строительным складам.

Там, где я стоял, еще не так уж давно собирались арабы. Тогда мы со дня на день ждали мирного соглашения и думали, что времена террористов прошли навсегда. На рассвете, пешком добравшись с территорий, арабские строители садились рядком на бетонном бордюре в конце моста. У каждого сумка с инструментами, по инструментам видна специальность — каменщики, штукатуры, маляры, просто подсобники. Чтобы успеть к началу рабочего дня, они выходили из дому затемно и, ожидая работодателей, отдыхали после дороги. Если нужен был дешевый специалист, со всей Нетании ехали сюда, из машины подзывали кого надо и везли к себе. Почему-то чиновники налогового управления не интересовались этим незаконным рынком труда.

Бывал здесь и я, приезжал на своем «фиате», выбирая штукатуров и плиточников, — мы пристраивали к дому второй этаж. На стекло машины я приклеил объявление о ее продаже, и вот однажды — в тот день я остановился не для того, чтобы взять специалиста, а по другой причине, — с бордюра поднялся худой усатый человек.

— Сколько хочешь за «фиат»?

— Тысячу.

— Много, — сказал он, хоть было до смешного мало. — Я покупаю на запчасти. Дешевле не отдашь?

— Нет.

— Работы нет?

— Нет.

— Я могу работать за машину. Сделаю на тысячу шекелей и заберу.

Он держал синюю сумку, из которой торчали мастерок и кельма.

Я сказал:

— Садись.

Договариваться было удобнее дома: там я мог диктовать условия, а ему некуда было деваться — не возвращаться же к шапочному разбору назад на мост. Он понимал это, но принял как должное и сел с удовольствием, положив сумку на худые колени.

Впалые щеки, светлые глаза и пушистые усы, как у польских шляхтичей, делали его похожим на белорусского бабника.

— Как тебя зовут?

— Асаф.

Нужно все-таки объяснить, почему я избавлялся от «фиата», к которому мы с Ирой успели привязаться. К тому времени мы встали на ноги, в саду было сорок с лишним детей, работали повариха и две воспитательницы. Появились деньги, и мы начали строить второй этаж. Мы закрыли сад на летние каникулы и надеялись кончить стройку к первому сентября. За месяц поставили перекрытия и стены, положили каменные полы, и вдруг грянуло: банк отказался оплачивать чеки, счет арестовали.

Мы решили, что это недоразумение. Дашка и Фима полетели в банк, подняли бумаги — Фима стал сползать с кресла, закатывая глаза. Несколько лет назад он подписал одному приятелю обязательство гаранта. Приятель тогда создал фирму и арендовал офис. Фима давно забыл и про подпись, и про приятеля. Между тем фирма лопнула, компаньоны приятеля надули его и удрали за границу, приятель обанкротился, и теперь по договору семьдесят тысяч шекелей за аренду офиса должен был платить гарант, то есть Фима.

Из банка Фима бросился к приятелю. Тот жил в хорошей квартире, ездил на новой «тойоте». Фиме он сказал:

— Эти сволочи свалили за границу. Уверен, что тип, который сейчас требует деньги, в сговоре с ними, тоже в их шайке, у них все заранее было обдумано. Я платить не собираюсь. И ты не плати.

— Как же я могу не платить, если арестован мой счет и все поступления идут туда! У меня уже сняли шестьдесят тысяч!

— Тогда они пропали, — сказал приятель, — ничего не сделаешь.

— Но я-то при чем? Это же тебя обманули, а не меня! Я твоих друзей в глаза не видел, я тебе гарантию давал, а не им! Ты ж мне сказал, что, подписывая, я ничем не рискую!

— Что я могу сделать? — сказал приятель. — У меня нет денег.

— Ты можешь продать машину.

— Лучше ты ничего не придумал?

Фима обругал приятеля и побежал к нам:

— Я ему сказал… Ну, я ему все в глаза сказал…

Дашка разъярилась:

— Какая разница, куда ты ему сказал, в глаза или в задницу? Cемьдесят тысяч — цветочки, еще проценты пойдут, до конца жизни не расплатимся! Ты мужчина или нет? Ты должен был прижать его и объяснить: или он отдает деньги, или пусть прощается с жизнью, сволочь такая.

Коля обдумывал предложение жены всерьез:

— Наймем этих, как их теперь называют, есть такие специалисты, взыскивают с должников, они вытрясут из него все до шекеля, и машину продаст, и квартиру.

— Надо поговорить! — заводила его Дашка. — Так, чтобы понял! Если вы, мужики, не можете, я сама поговорю!

Ира в ужасе смотрела на нее:

— Да вы ж в тюрьму сядете. Тоже мне, крутые. Может, у кого-нибудь такое и получается, но не у Фимы же или Коли, смешно, ей-богу.

Дашка опомнилась:

— Ты права, мама. Надо срочно переводить сад на мое имя, деньги — на мое имя, спасать что еще можно.

Легко сказать — на ее имя. Потому-то и записали все на имя Фимы, что у него, кончившего курсы, было разрешение открыть сад.

— Ладно, с этим что-нибудь придумаем. Без паники.

Она и Коля, в общем, держались хорошо, а в Фиме что-то надломилось: вместо того, чтобы думать, как выкрутиться, он все вспоминал, кому, когда и почему подписывал и что было сказано при этом.

Непонятно было, что делать с домом. Брать дополнительную ссуду в банке? Экономя каждый шекель, мы решили обходиться «субарой» Фимы, а «фиат» продать не потому, что за него что-то дадут, а чтобы не платить страховку. Я повесил объявление на боковое стекло. Покупателей не было, и «фиат», пока суд да дело, возил доски, мешки с цементом, бетонные блоки. Садился иногда на рессоры и скрежетал, но тянул. Ира сказала:

— Старается. Чувствует, что мы решили его продать.

Я привозил штукатуров, плиточников и плотников, Яков сделал инсталляцию и крышу, а два его приятеля — электропроводку и окна, согласившись растянуть выплаты на год. Остальное я делал сам, работая с рассвета до полуночи.

Асаф появился за несколько дней до открытия сада, в конце августа. Он все сразу понял и, быстро обойдя дом, перечислил все работы, которые сделает. Сам предложил облицевать камнем фасад. Я колебался: были вещи понужнее, но Дашка уцепилась:

— Фасад нужен. Это лицо. Кто захочет отдавать своего ребенка в трущобу?

— Камень вы оплачиваете, — уточнил Асаф, — остальные материалы мои.

— Сколько будет стоить камень?

Он измерил стену рулеткой, перемножил в уме цифры и сказал:

— Тысячу двести.

— Идет. Когда начнешь?

— Сейчас. Привезу камень, завтра с утра приду с другом, вечером кончим. Кофе есть?

Мы выпили кофе. Он заторопился:

— Давай деньги. Поеду в Тайбу за камнем.

Тайба — арабский городок, до него — минут двадцать. Надо было заехать за деньгами в банк. Когда я припарковался, Асаф сказал:

— Возьми тысячу шестьсот.

— Мы же договорились: тысячу двести.

— Я не все посчитал. Там еще внизу веранды три ряда.

— Нет, — сказал я. — Мы договорились.

— Ты не понял… — Он стал делать какие-то расчеты на листке бумаги, что-то втолковывал.

Я уперся:

— Нет.

— Ты не понял… — он начал объяснять сначала.

Это повторилось несколько раз. Наконец, мне надоело:

— Раз так, я не продаю машину. Не хочешь — до свидания.

— Порядок, — немедленно согласился он.

Ждал в машине, пока я получал деньги. Я сел за руль, и он спросил:

— Не получил?

— Почему не получил?

— Так давай, — удивленно сказал он. — Меня друг ждет, он в Тайбу едет.

Я-то думал, мы поедем на моем «фиате»! Только тут сообразил, что должен дать тысячу двести шекелей совершенно незнакомому человеку. Что было делать?

— Пиши расписку.

Он написал. Прочесть расписку на арабском языке я не мог. Показать удостоверение личности тоже не попросил: и неудобно, и все равно эти бумаги доверия не вызывают. Говорят, у каждого араба ворох таких удостоверений.

Асаф пересчитал деньги и выскочил из машины:

— Через два часа привезу камень.

Я вернулся домой и стал ждать. Прошло два часа. Я проклинал себя: надо было взять в залог удостоверение личности! Надо уметь делать такие простые вещи! Пусть у него их сотня, но это, все же, какой-то след!…

Через час приехал Яков с сыновьями. Я рассказал все, он покачал головой:

— Нельзя так! Ни с арабами, ни с евреями! Человек, которого ты не знаешь! Ни в коем случае нельзя!

Прошел еще час и — ах вы, мои хорошие, — подкатил минибус, выскочил из него Асаф. Он привез камень. Выгрузил у калитки и сел в машину.

— Завтра с другом, значит, все сделаем.

Я не стал спорить — день все равно кончался. Наутро Асаф пришел — один.

— А где друг?

— Подойдет попозже.

Друг так и не пришел. Асаф, кажется, и не ждал его. Выпив кофе, сказал, что идет за белым цементом, и исчез на полдня. Принес на плече полмешка белого цемента, спросил, где мелкий песок. Удивился, что его нет, и снова исчез. В этот день так и не вернулся. Мне эти уловки были знакомы, маляры тоже так делали: главное — нахватать побольше заказов, получить деньги на материалы, а там как получится. Наверно, он работал еще где-нибудь неподалеку и выкручивался и там, и здесь.

На следующий день Асаф пришел в семь. В калитку не зашел, хоть мы ее не запираем. Звал меня с улицы. Пил кофе и рассказывал о себе: живет в деревне под Шхемом, у него пятьдесят соток земли, большие дом и сад.

Я заметил:

— У тебя полно земли. А говорят, евреям тут места нет.

Он сморщил лоб, пытаясь понять.

— Ты хочешь купить землю на территориях? Но еврею нельзя!

— Да зачем мне она? У меня и денег нет.

— Ну да, — сказал он озадаченно.

Я понял, что попал впросак. Это издалека, до того, как приехали сюда, нам могло казаться, что на этой земле люди враждуют из-за дунамов и квадратных километров. Но дунамы-то и километры поделить было бы несложно. Их, пустых, незасеянных и незаселенных, тут вдоволь, на всех могло хватить. Не из-за них вражда.

На работу Асаф добирался полтора часа. Странно было, что после такой дороги — много километров пешком по жаре, — он еще способен был что-то делать. От еды отказался и, выпив кофе, ушел за песком. Принес его в двух двадцатилитровых ведрах из-под краски откуда-то с соседней улицы. При изящном его сложении это был большой груз — жилы выпирали под смуглой кожей, как на анатомическом муляже. Еще не начался рабочий день, а его уже водило от усталости, как пьяного. Он беспрерывно и страшно кашлял. Ира прислушалась:

— Да у него, наверно, пневмония!

Сбегала за стетоскопом, послушала…

— Вам надо провериться рентгеном.

— Потом, — сказал он. — Если есть таблетки, дай.

Она принесла антибиотик, рассказала, как принимать, он сразу проглотил две таблетки. Приготовил раствор на белом цементе и начал кладку. Я сам вызвался принести ему еду из магазина. За едой он все повторял, что просчитался и я должен ему четыреста шекелей. Я не поддавался. Подошла Дашка, он умудрился незаметно поговорить с ней и охмурил — она эти четыреста шекелей пообещала.

Вместо одного дня Асаф проковырялся четыре. Я нетребователен, но то, что он делал, не лезло ни в какие ворота, ряды шли вкривь и вкось. Асаф никогда не спорил, переделывал тут же. Дело свое знал. Хорошо работать умел, но умел и плохо, если сходило. Это меня изумляло. Мне всегда казалось, что тот, кто умеет сделать хорошо, не может работать плохо. Я сам такой. Если делаю плохо, то от неумения. Плохая работа меня мучит, и постоянные клиенты это видят и понимают: он не может работать плохо, он педант. Упрекнуть Асафа в педантизме никак было нельзя. Приходилось бросать свои дела и наблюдать за ним.

На четвертый день выработался белый цемент. Асаф ходил куда-то и вернулся ни с чем. Предложил поехать и купить. Мне надоело оставаться в дураках, и я сказал:

— Ты все время пользуешься моим материалом. Мы так не договаривались. Поехали, но за это ты оштукатуришь стенки в ванной на втором этаже.

— Нет проблем.

Оставалось работы на день. Асаф сказал:

— Завтра кончу. Справка на продажу машины есть?

— Завтра дашь мне удостоверение и получишь машину.

Рано утром Асаф принялся за работу, а я поехал за справкой. Выстоял очередь к прилавку, за которым сидела дежурная чиновница, протянул ей удостоверение Асафа.

— Ты не имеешь права продать машину арабу с территорий, — сказала она.

— Но этого не может быть! Почему?!

— Есть закон. Нельзя.

Это был удар! Я не знал, что сказать Асафу.

Он, однако, был к этому готов:

— Ты должен взять справку, что машина сломана и номер ее аннулируется. Ты продаешь ее мне на запчасти.

— Завтра попробую. Завтра ты кончишь?

— Да тут делать уже нечего.

— Мы еще на штукатурку договаривались.

— Я помню, не волнуйся.

Перед уходом он попросил пятьдесят шекелей:

— Надо же мне домой добраться.

— Пятьдесят шекелей на дорогу? У меня только двадцать.

— Давай двадцать.

На следующий день мне выдали справку. В ней стояло ивритское слово мет, мертвый. «Фиат-124» No 58-127 мертв. В русском языке это слово относится только к одушевленным предметам. Возможно, у «фиата» и была душа. Чего-чего, а души я вложил в машину много — выискивал у старьевщиков запчасти, сам поменял всю систему охлаждения.

Асаф опять не кончил работу. Он очень хотел кончить, но заходился кашлем, и руки дрожали. Он так расстроился, что не получит машину… Ира не выдержала:

— Да отдай ты ее.

— Но он же не кончил.

— Завтра кончит. Отдай.

Я вручил Асафу справку и отдал ключи: машина твоя, кончишь работу завтра.

Он удивился. Не обрадовался, не кинулся благодарить, а просто глубоко удивился. Ира приготовила ему кое-какие вещи для детей, еще что-то, нам не нужное, он погрузил все в машину и сказал:

— Отец, я тебе подарю часы. Старые, большие часы, — он показал на уровне груди, какие они большие.

Он сел за руль и покатил в сторону Бейт Лид, помахав на прощанье. Мой «фиат» кончил свою вторую жизнь, в Тулькарме пересек зеленую черту и со справкой, что он мертв, помчался навстречу жизни последней. Мы с Ирой загрустили, будто расстались с близким человеком.

Асаф исчез. Нам с Ирой было нехорошо. Даже не в незаконченной работе было дело. Он словно бы предал нас. Привязались мы к нему, что ли… Месяц спустя он появился и с порога рассказал, что возил мать в Иорданию, там ей сделали операцию на сердце.

Я решил, что он извиняется.

— Почему в Иорданию?

— В Израиле надо двадцать тысяч шекелей, а в Иордании — шесть. У меня там брат живет.

— Как машина?

— Отлично. Сто двадцать на шоссе запросто дает.

— Кофе выпьешь?

— Почему нет?

Пришла Ира. Обрадовалась, увидев Асафа, вынесла ему новую порцию вещей. Асаф медлил. Я понял, что он пришел просить денег, и ждал, когда начнет. Он начал:

— Отец…

Я отрезал:

— Нет.

Он хватал меня за руку и весело кричал:

— Ты же не знаешь, сколько я скажу! Не знаешь!

Я отворачивался, он выпалил, как что-то очень смешное:

— Десять шекелей!

Я дал и проводил его до ворот. Не успел вернуться в дом, как он окликнул:

— Отец!!!

У ворот остановился полицейский мотоцикл. Полицейский в каске, соскочив, остановил Асафа и обыскивал. Тот послушно поднимал руки и поворачивался.

— Покажи, что в пакете, — приказал полицейский.

Асаф торопливо вывалил содержимое прямо в грязь.

Полицейский брезгливо трогал вещи ногой.

— Откуда это?

— Он дал, — показал на меня Асаф.

Я кивал, сделавшись таким же, как он, суетливым и виноватым.

— А это? — полицейский выудил из вороха что-то черное и блестящее. Теперь он смотрел на меня: — Это тоже ты дал?

— Не знаю, — сказал я. — Жена собирала.

Блестящее черное платье видел впервые, но почему было не сказать: да, я дал. В сущности, я как бы присоединялся к подозрительному полицейскому. До сих пор не могу понять, почему это сделал. Конечно, мелочь, какой-то автоматизм то ли честности, то ли послушания, но ведь и на курок иногда нажимают автоматически.

— Иди спроси ее, — приказал мне полицейский.

Ира вышла, подтвердила, что платье дала она, и полицейский уехал.

Прошел еще месяц, и Асаф опять появился. На этот раз у него была другая драматичная история: ему грозила тюрьма. По его рассказу, он ни в чем не был виноват. Его отец или даже дед поставил забор на границе с соседями. Оказалось, он прихватил кусок чужой земли, сто пятьдесят квадратных метров. Теперь соседи подали в суд. Суд присудил, чтобы Асаф передвинул забор и заплатил три с половиной тысячи шекелей. До конца срока оставалось три дня, после чего Асафа забрали бы в тюрьму. Денег у него не было.

— Шесть тысяч на операцию матери, — объяснял он. — Я тогда собрал все, что могли дать родственники. Больше ничего нет. Я пойду в тюрьму — что дети будут есть?

Почему об этом должен был думать я, а не соседи, с которыми он жизнь прожил, не судебные чиновники, лучше меня знающие обстоятельства дела?

— Я сожалею, — сказал я. — Но я не могу тебе помочь.

— Я не сплю, — сказал он.— Все думаю и думаю. Голова кругом. Я достану. Но нужно время. Я придумал: кто-нибудь выписывает мне чек на три с половиной тысячи. Я несу в суд. А тот, кто дал чек, аннулирует его. Пока из суда бумаги придут в банк и банк ответит, что чек аннулирован, пройдет неделя. За это время я найду деньги.

Это было так сложно, что я не сразу и понял. Я сказал:

— Не могу, Асаф, извини.

— А твоя дочь?

— Она тоже этого не сделает.

— Я поговорю с ней. Что мне делать?

— Ее нет дома. Она не даст тебе чек, Асаф.

Он пришел на следующее утро и заштукатурил ванную комнату. Оставалось работы на час — положить поверх штукатурки известковую шлихту, но он опять исчез. На следующее утро, появившись, еще издали прокричал:

— Я нашел деньги!!!

Был уверен, что сообщает мне радость. То есть считал меня другом. Я в самом деле обрадовался, с души свалилась тяжесть — ведь мог помочь, а не помог.

Мы стояли у ворот. Асаф, который пришел пешком обычной своей дорогой от шоссе, положил на землю тяжелые мешки, отдыхал.

— Сегодня сделаю шлихту,— деловито заметил он. — Знаешь, я нашел работу рядом, на Арлозоров. Дай тачку довезти цемент. Вечером верну.

Я прикатил ему тачку. Больше никогда не видел ни ее, ни Асафа. Спустя несколько дней мимо дома проходил Хусейн, знакомый араб-каблан. Я окликнул его:

— Где Асаф?

— Зачем тебе?

— Он взял мою тачку на прошлой неделе и не вернул.

Хусейн продолжал пристально меня рассматривать. Это было странно: что он хотел понять?

— Он арестован, — сказал Хусейн, убедившись, что я в самом деле не знаю и мой вопрос — не проверка.

— За что?!

— Не знаю.

— Ну, не хочешь говорить…

— Вроде, украл что-то.

— У него ж четверо! А как же дети?

— В том-то и дело.

— Жалко детей, — сказал я.

Хусейн опустил глаза. Рядом с ним стоял паренек лет двенадцати. Он, напротив, не отводил взгляда и спросил подозрительно:

— Вы разве телевизор не смотрите?

— Нет. А что там было?

Паренек посмотрел на Хусейна, тот сказал мне:

— Шалом, отец.

Они ушли. Я подумал: разве в теленовостях сообщают о мелких кражах? И тут же забыл об этом. Вспомнил на другой день, когда слушал новости по русской радиостанции РЭКА.

РАСКРЫТА ТЕРРОРИСТИЧЕСКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ В ТАЙБЕ. …ГОТОВИЛИСЬ СОВЕРШИТЬ ТЕРАКТЫ В НЕТАНИИ, ХАДЕРЕ И ИЕРУСАЛИМЕ. АРЕСТОВАНЫ НЕСКОЛЬКО ЧЕЛОВЕК ИЗ ТАЙБЫ И ИЗ ДЕРЕВНИ ОКОЛО ШХЕМА…

Асаф — террорист? Я не мог в это поверить. Скорее бы поверил, что террористом мог оказаться другой человек, наш штукатур. Их работало двое. Один, улыбчивый, лет двадцати, готовил и подносил сырую штукатурку, второй, чуть постарше, сумрачный, наносил ее на стены. Он работал, как машина, прерываясь лишь на короткий обед. К концу дня его качало от усталости. Мне все время казалось, что он угнетен чем-то. Он, как и Асаф, был из деревни под Шхемом. Вот если бы он… Нет, пожалуй, и он бы не пошел на это — не фанатик, и взгляд у него был осмысленный… А Асаф, пожалуй, согласился бы за деньги что-нибудь сделать для своих. Ведь арестовали же его за что-то.

Впрочем, что я вообще мог знать обо всем этом?

Тогда был октябрь двухтысячного года, интифада, которая началась в конце осени, еще казалась немыслимой…