Кто бы он ни был, взорвавший себя у каньона а-Шарон мусульманин, последним движением руки он открывал дверь в вечное блаженство и, значит, и остался в раю до скончания времен.

Для наших соседей, правоверных иудеев, их маленький Ицик сейчас тоже безмятежно пребывал за пределами страдания, в ожидании Страшного суда. Хотелось думать, что вера облегчала их горе: суровый Бог наказал их, лишил сына, сделал убогими калеками, погрузил во тьму, чтобы они ощупью искали дорогу к праведной жизни, но Ицика спас и вознес. Я же не мог опереться на веру, а разум не справлялся с кошмаром смерти.

В нашем доме спали после обеда сорок детей. Я поднялся на второй этаж. Гай смотрел телевизор.

— Гай, милый, иди, пожалуйста, к себе, мы с бабушкой будем смотреть новости.

— Только не делай громко, детки спят, — предупредила Ира, когда Гай, не теряя лишней секунды, помчался вниз, к телевизору родителей.

Я переключил на российский канал. В этом не было смысла: я уже все знал. Но мне нужно было видеть все снова и снова, как больному нужно — Лев Толстой однажды заметил это — снова и снова дотрагиваться до больного места.

Мы с Ирой увидели наш каньон, полицейские машины и «амбулансы».

— …это четвертый теракт в маленьком городе за последние два месяца. Ответственность взяла на себя исламская террористическая организация «Хамас»…

Кадры у каньона сменились улицами в Рамалле. Толпы боевиков «Хамаса» в черных капюшонах плясали, подняв над головой автоматы. Жгли чучело еврея. Ликующие мальчишки прыгали перед камерой.

— …в этом разница между политическим мышлением демократического общества и националистическим мышлением: в Израиле кричат: «Смерть Арафату!», в палестинской автономии — «Смерть евреям!»…

— Позвони Анне Семеновне, — сказала Ира.

— Зачем?

— Скажи, что уже дома.

— Вы смотрели русское телевидение? — закричала мама. — Так объективно все показали! Даже с сочувствием! Ты слышал, что сказал… — она назвала фамилию комментатора. — У нас кричат: «Смерть Арафату!», у них — «Смерть евреям!». Что я тебе говорила?

— Что ты говорила, мама?

— Он всегда мне нравился. Он все-таки всегда старается высказать свое мнение.

Она радовалась? Господи, спаси наши души… Внизу завопил Гай:

— Гера! Гера! Гера!

Я спустился к нему.

— Гера, посиди со мной, мне страшно.

Он прижался ко мне, не отводя глаз от экрана. Показывали детский ужастик. Куда подевались Золушки и Белоснежки? Их сменили какие-то в самом деле жуткие членистоногие существа, они превращались в людей, потом снова вырастали страшные конечности…

— Гера, ты Гера? — автоматически подстраховался Гай.

— Я Гера, не бойся, я сейчас приду.

У нас звонил телефон — прорвался друг из Минска:

— Что там у вас делается?

— Да видишь, как.

— Ира, Дашка?

— Все нормально, Олег.

Я знал, как трудно ему наскрести денег на международный звонок. Он, конечно, считал, что нам страшно ходить по улицам и спать ночью в своих домах, ему хотелось сказать: если, не дай бог, что, собирайте манатки, мы ждем… Он, спасибо ему, не сказал, но я понял.

Так же, как Олег сейчас увидел «амбулансы» на телеэкране, я увидел однажды, как зачадил головешкой российский парламент. Я был в каньоне а-Шарон, на втором этаже, там, где продают телевизоры. Они занимали целую стену. Картинка горящего Белого дома отпечаталась на всех экранах, больших и маленьких. Московский оператор СNN делал панораму по окнам. Глаз, скользя по экранам, не поспевал за движением телеобъектива, и оттого казалось, что картинки не совпадают, горят дома в разных частях света, запылал весь мир. Продавцы и толпа покупателей, как многие люди во всем мире, что-то ощутили, примолкли. Камера показала толпу у танков. Люди радовались — нет, не тому, что президент страны расстреливал из танков свой парламент, какое там, — это была радость зевак, которым повезло оказаться на месте события, — не каждый ведь день такое увидишь. Я ощутил нереальность происходящего: жизнь была доступна пониманию лишь в качестве телевизионного изображения. Люди за тысячи километров от пожара смотрели в телевизоры и понимали, что происходит, люди на пожаре — не понимали.

Если случалось что-то в Минске — взрыв в подземном переходе, взрыв в метро — мы тревожились за Олега, звонили ему, он удивлялся: да все у нас в порядке, о чем вы… И так же тревожился он, когда что-то случалось у нас, мы же здесь не понимали его тревоги: да все у нас нормально…

Гай путал жизнь и телевидение. А мы?

Ира переключила на CNN. Над морем и жемчужной полоской пляжа плыли дельтапланы — желтый, алый, сиреневый, над ними серебристый самолетик волок по лазурному небу длинный хвост рекламного полотна, и я увидел над ним когти демона. Что видел демон, пролетая над нами? Должно быть, ему открывалась странная картина, какие-то токи, движение электронного тумана, опутавшего землю. Этот информационный туман поглотил нас, вобрал в себя, и мы растворились в нем, став электронным кодом. Люди превращались в чудовищ. «Гера, ты Гера?»

Панорама оператора CNN продолжалась, захватила берег — девушки на пляже были узкоглазыми, что-то там происходило, Нетания уже не существовала в новостях, нас сменили другие, и то, что я принял за когти демона, было иероглифами, знаком телеканала.

Ира охнула, задержавшись на канале телесериалов. Только что она плакала, прислушиваясь к звонкам в пустом доме Ноэми и Якова. Слезы еще лились, а мокрые глаза уже переносили ее в другой мир. Ира растворялась в нем. Это были будни врачей и сестер американского приемного покоя. Телесериал тянулся несколько лет. Там праздновали дни рождения и Рождество, тяжело работали, влюблялись, женились и умирали. Это стало частью жизни Иры, ее второй семьей. Ира в разговорах иногда произносила какие-то фразы, которых я не понимал, и спохватывалась: ах, да, ты же этого не видел. Моя мама жила в другой семье. Там отмечали день рождения какой-нибудь телезвезды, на сцене собирались все свои, мама радовалась, как удачно пошутил Андрей Вознесенский, интересовалась, почему не было Олега Табакова, еще одного члена ее семьи, — уж не заболел ли он… А Таня, дочка Фимы и Жанны, приезжая из Ливана в выходной, не раздеваясь, в военной форме, лишь сняв автомат, бросалась к телевизору и с ливанских кадров, которые мы смотрели с ужасом, тревожась за нее, Таню, бежали санитары с носилками, несколько часов назад Таня была там, а сейчас там находились ее подруги, — переключала на свой бесконечный латиноамериканский сериал: «Он что, изменил ей, блядище?». Жанна, ее мать, мучаясь сильными болями в животе, не разрешала вызвать «амбуланс» до тех пор, пока не досмотрит серию о любовных страданиях Хулиана и Паломы. У нее начался перитонит. Досмотрев серию, она потеряла сознание.

Мы язычники, и важнее, чем пляска шамана, для нас нет ничего. Без этой пляски мы не понимаем ни себя, ни жизни.

Однажды на моих глазах убили Рабина — камера, готовясь снимать совсем другое событие, наехала через секунду-другую после выстрела, я увидел сползающее вниз тело старика в черном костюме и клубок тел, который покатился к стене и ударился о нее — хватали стрелявшего Игаля Амира, — это было не похоже на теленовости, противоестественно, и голос телекомментатора стал нестерпимо неуместным. В другой раз мы смотрели фильм о семьях погибших на «Курске», и вдруг какая-то женщина там бросилась на адмирала, чтобы сорвать погоны, затряслась в рыданиях — кадр прервали, мы сидели в шоке и рыдали, словно это случилось с нами, ощущая, что трагедии в жизни не бывает, у жизни нет жанров, а есть только кошмар и инстинкт. А потом мы увидели, как убили израильских солдат в палестинском полицейском участке. «Интифада Аль-Акса» только начиналась, казалась мелким недоразумением, ожесточение еще не проникло в сердца, руки не тянулись к оружию при виде чужой формы, и заблудившиеся вооруженные парни, ничего не подозревая, спокойно пошли вслед за полицейским в полицию. Итальянский тележурналист чудом оказался у фасада здания, чудом сумел вывезти домой кассету, и мы увидели, как летит выброшенное со второго этажа тело убитого, как высовывается из окна счастливый юноша, показывая толпе перед домом свои окровавленные руки, — мы еще говорили о мирных переговорах, спорили об уступках и гарантиях — и увидели эти руки. Жизнь и ее телеизображение противоестественно совместились, и мы оцепенели в ужасе, потому что этого не должно было быть. Что же было реальным — кровь на руках на экране или наши споры перед телеэкраном? Все перепуталось, жизнь оказалась там, а телевидение — здесь, в наших рассуждениях и спорах. Я — Гера? Не знаю, Гай, не знаю, ничего я не знаю.

Позвонил приятель из Новой Зеландии. У него был самодовольный дурной голос. Это ничего не значило, такой голос был у него всегда, маленькая мания величия, а человек он сам по себе был добрый и порядочный, но я слышал сигнал самодовольства и реагировал на него, как реагирует мышца на электроразряд. Человек из лучших чувств позвонил узнать, как там мы, не оказались ли в числе раненых — город крохотный, а число жертв за месяц достигло трех сотен, — но реальность оставалась виртуальной, он не заметил сам, как перешел на менторский тон, объяснял, что наше правительство действует неправильно, осложняет положение друзей Израиля во всем мире, он там, в Новой Зеландии, какие-то лекции читает, людям не нравится, что Израиль в ответ на теракт применяет самолеты и танки, это подрывает престиж на Западе. Я сказал ему, что нам сейчас не до мнения новозеландцев, и он стал читать мне лекцию о том, что без иностранной помощи мы пропадем.

— От вас скрывают всю правду, — намекнул он, полагая, что в Интернете получает информацию, не доступную израильтянам.

Я напоминал себе, что он дурак, но это не помогало — настроение он ухудшил вконец. «Глупость — это голос космоса, а космос не может ошибаться», — Векслер не острил…

Гай отдохнул за телевизором, преисполнился энергии и взлетел по лестнице с пластмассовым мечом в руке:

— Защищайся, Гер-р-ра! Я Цавая Нендзя! Вон отсюда!

Мы с Ирой вытаращились.

— Гай, откуда ты знаешь эти слова?

Он наскакивал, орал в упоении, был невменяем. Лишь когда чуть-чуть устал и успокоился, Ира невзначай спросила:

— Откуда ты знаешь эти слова: «Вон отсюда!»?

— Мама сказала.

— Мама? Кому?

— Нет, Жанна сказала. Или мама.

Мы переглянулись: что-то происходило. С того дня, как арестовали банковский счет, Дашка снова, как во времена беременности, сияла приветливой улыбкой. Она решила, что должна полагаться только на себя. Мы догадывались, что она попыталась вытрясти деньги с подонка, который их подвел, и у нее ничего не получилось. Фима чувствовал себя виноватым перед компаньоншей и по-собачьи смотрел ей в глаза. Жанна и раньше ревновала мужа к Дашке, теперь же сходила с ума, с нежной улыбочкой говорила Дашке гадости и пыталась заразить своей ревностью Колю. Тот оставался невозмутимым, но я заметил, что он стал сдержанным со мной, и это был плохой признак. А ведь Дашка и Фима продолжали вместе работать…

Фима поднялся по лестнице, деликатно кашлянул:

— Можно к вам?

Гай бросился на него с мечом:

— Я Цавая Нендзя!…

Фима сделал стойку, защищался, Гай лупил его со всей силы, и нам с Ирой почудилась в этом скрытая злобность. Все могло быть. Гай не мог не проникнуться настроением взрослых.

— Гай, успокойся, — строго сказала Ира.

— Дашка будет на кладбище? — спросил Фима.

Мы пожали плечами. Фима сказал:

— Я отвезу вас.

— А кто с детьми?

— Я Инну попросил.

Инной звали одну из воспитательниц. Дашка уволила ее накануне: две с половиной тысячи шекелей в месяц — это для нас большая экономия. Инна держалась за свою работу, как никто другой: пятилетний Давидик всегда был при ней. До этого она лишилась пособия по бедности, потому что не смогла пробиться к двери сквозь толпу настырных баб, когда выкрикнули ее фамилию. Мы все ее любили. Когда Фима узнал, что Дашка ее уволила, он попытался отстоять:

— Я считаю, если уж увольнять, то Шоши, у нее муж работает.

— Шоши мы не можем уволить, — сказала Дашка. — Она живет на нашей улице, все будут против нас.

Спорить с Дашкой Фима не умел, и Инна работала последний день. Мы попросили ее последить за Гаем.

Кладбище расположено на холме, его обдувает сильный бриз, с аллей открывается вид на белый город под ярким солнцем. Мы шли вниз по склону, туда, где уже толпились люди у свежей могилы. Нас обогнали два парня с видеокамерой, и тот, что нес ее, сказал другому:

— Отличный план, лучше не придумаешь. Возьми панораму города, с нее выйдешь на мать, когда я кончу говорить — дашь обратную на город.

Навстречу бежал несуразный человек с молитвенником под мышкой. Несуразность заключалась в фигуре с женским задом и покатыми плечами. Они переходили в шею незаметно, как у пингвина. Что-то дегенеративное было в лице, озаренном радостью. Сзади нас выносили из молельной Ицика, человек спешил присоединиться к процессии, боялся опоздать на праздник смерти. Его невозможно было не узнать: это он однажды ворвался в нашу калитку…

Надо, наверно, рассказать и это. Никогда не позволял себе работать в субботу — из уважения к Ноэми и Якову. Было очень нужно, день пропадал, а я не мог стуком или грохотом нарушить субботний покой. Как-то Яков и Ноэми уехали отдыхать, воскресным утром должны были прийти штукатуры, которым требовался помост, и в вечер наступления субботы я, очень торопясь, прибивал последние доски, зная, что не оскорбляю этим отсутствующих соседей. Оставалось вбить два или три гвоздя, когда в калитку ворвался малый в кипе. Он подлетел и начал кричать, забрызгивая меня слюной. Опустив руку с молотком, я пытался извиниться и сказать ему, что кончил работу. Он был невменяем, теснил меня грудью, орал, не давал раскрыть рта. Лишенный возможности объясниться, я заразился этой невменяемостью, толкнул его, ворвавшегося в мой двор, и тогда он, осознав, что дерется в субботу, в полном отчаянии от своего греха упал на колени, опустил руки, подставил голову и кричал: «Ударь меня! Ударь эту глупую голову!». И это заставило меня осознать вину. Люди тысячелетиями работали тут, не нарушая заповедей, и им хватило времени построить свою страну. Ее разрушали, они снова ее строили, снова проходили тысячелетия, что ж мне каких-то четверти часа не хватило?

Кладбищенские рабочие торопливо выкидывали наверх землю, и согласованные движения двух лопат напомнили давнее. Мы еще не вселились в наш дом, делали фундамент для новой кухни, братья работали, подошел Яков, что-то ему не понравилось, он спрыгнул в котлован, показывал, Ицик, сморщив лоб, пытался понять, чем недоволен отец, наконец понял, и лицо просияло от этого понимания. Я так живо все это увидел, что усилие Ицика понять передалось мне, я что-то понял, как тогда на стройке понял он. Я не знал, что я понял, но это не имело значения.

Нас окружили люди. Я видел Якова и Ноэми. Видел четырех братьев Ицика. Ира вытащила из сумочки кипу и надела мне на голову. Читали молитву, я увидел в толпе Таню, дочь Фимы и Жанны. Они с Ициком служили в Ливане в одно время, приезжали на его «пунто» на конец недели. Однажды, когда вся семья шла на субботнюю молитву в синагогу, Таня прошла по улице навстречу им в короткой юбочке — не все ж Ицику видеть ее в военной форме. Она оказалась перед ним как бы случайно, но я-то видел, каким торжеством сияли ее глаза, когда, миновав соседей, она вошла в нашу калитку. Теперь глаза были красными.

Телевизионщики со своей техникой, потеснив раввина, совали микрофон в лицо Ноэми. Она послушно произнесла несколько простых фраз — Ицик был хорошим и справедливым человеком, хорошим братом и сыном, он собирался учиться в университете… Мы с Ирой встретились взглядами: зачем Ноэми говорит эти ненужные слова, похожие на чтение по шпаргалке? Может быть, это привычка верующих, с детства выражающих чувства в чтении молитв, обязательных для всех, будто чувства принадлежат не человеку, а народу. А ведь это так и есть, хоть избываем мы их каждый порознь. Ноэми замолчала — оператор сделал медленную панораму с ее лица на белый город под голубым небом.

Мы пошли к воротам, толпа растеклась на ручейки между надгробиями, мы положили по камню на черную гранитную плиту Векслера. Цветы тут не принято приносить, люди должны покоиться лишь под камнями, как их предки на каменистой этой земле, которую не берет заступ, тысячелетия назад просто придавленные валунами, чтобы не потревожили враждебные племена, стервятники и злые духи. Когда-то на плите Векслера я нашел придавленную камнем записку Лилечки. Наверно, Лилечка, зная, что у Стены Плача оставляют записки, решила, что можно и так тоже, ее Стена Плача — здесь. Она положила письмецо в мае, возвращаясь в Москву, я нашел записку в конце лета, буквы все выгорели.