Я позвонил Илье, желчному малому, с которым на похоронах Векслера меня познакомили Штильман и Володя. Тогда речь шла об архиве великого математика — папках, тетрадках и дискетах. Это все казалось безумно важным, Штильман возглавил специальную комиссию, изучающую наследие, Лилечка опасалась, что кто-нибудь присвоит себе работы мужа, и однажды я целую ночь помогал ей наводить порядок, записывать на дискеты компьютерные файлы и разбирать записи на полях распечаток. А потом все исчезли, и приехал этот Илья, раздраженный тем, что его заставили делать чужую работу. Посидел часа два за компьютером, полистал бумаги, остался ими недоволен, но что-то отобрал и вместе с десятком дискет сложил в папку. Лилечка пыталась выяснить его планы, он пробурчал в ответ что-то невнятное, взяв папку, уехал и больше не показывался. Лилечка звонила ему, Штильману, Володе в Германию и отказывалась верить очевидному: то, на что Векслер потратил последние годы жизни, то, чему она приносила жертвы, было никому не нужно. По ее просьбе я тоже позвонил Илье. Он сказал: «Чего она хочет? Я все сдал в университетский архив. Будет там лежать, сколько положено, потом спишут. Это все вообще не математика». — «А что это?» — «Я знаю? Пространство, время, нуль, бесконечность…» Он сказал это пренебрежительно, словно подчеркивая, что речь идет о старческой причуде Векслера.

И вот, вернувшись домой с похорон Ицика, я позвонил этому Илье: на семинар приехали ученики и друзья Григория Соломоновича, неужели никому из них не интересна многолетняя его работа? Вдова оставила мне материалы… Разговаривал Илья по телефону нетерпеливо и хамски, но я решил не обращать на это внимания, и он наконец согласился встретиться на следующий день у входа в кампус математического факультета.

Как я и думал, он не пришел в назначенное им самим время. Я ждал на нежно-зеленой лужайке перед кампусом. На траве, как в американских колледжах, валялись студенты с книжками. В центре лужайки красовалась модернистская статуя, справа возвышался, как храм, Музей Диаспоры.

Лужайку пересекал, шаркая волосатыми ногами в сандалиях, толстяк в темной майке и шортах. Он ел на ходу питу с шуармой, неся ее перед собой в правой руке, потом помогал левой, чтобы поднести к лицу, и вгрызался, стараясь захватить одновременно и овощи, и мясо, и тесто. Губы и щеки блестели жиром. Курчавые волосы слиплись от пота. Человек внезапно остановился, переложил питу из одной руки в другую и почесал толстую ногу. Его отвлекла пробегающая кошка, и он замер, скособоченный, с полуоткрытым ртом. Распрямился, впился губами в питу и пошел, поглощенный едой, не имея привычки проверять себя сторонним взглядом, не зная, что это такое. Шаркая, он поднялся по мраморным ступеням и исчез за дверью математического кампуса.

Шесть или семь лет назад мы с оператором Витей снимали на этой лужайке фильм о приехавших из России, и каждому я задавал вопрос:

— Зачем вы сюда приехали?

Один математик тогда сказал:

— Я здесь, потому что у этой страны есть будущее.

Витя похвалил:

— Нарядно сказано.

Может быть, мы ехали не за будущим, а за прошлым. Тоже нарядно сказано, но это, скорее всего, так.

Передо мной возвышался суровый Музей Диаспоры. Я мог войти в него и оказаться в прошлом, на улочках средневековых гетто, в бедных еврейских местечках Волыни и Литвы, среди текстов, написанных язычками черного замерзшего пламени. Мне не хотелось. Мое прошлое — детские книги, мушкетеры господина де Тревиля, алмазные подвески, Версаль и Лувр. Пусть всего этого никогда не было нигде, кроме как в воображении, но ведь и прошлое лишь там, и променять Версаль на бедное местечко? Даже те, кто вышел из них и не знал ничего другого, стали называть рестораны «Версалями». В каждом городке — свой «Версаль», ампир и барокко, мебель под какого-нибудь Людовика…

Мне не хотелось вникать в этот мир униженной нищеты, но когда мы с Витей кончили съемку и не знали, куда деть три часа до прихода машины, я предложил зайти в музей — вот же рядом, надо же знать свое прошлое, — и Витя, злой с похмелья, сказал:

— Зачем мне, на хрен, прошлое, я и с настоящим-то справиться не могу.

Когда-то, когда меня унижали разговорами о корнях и предках, я ответил: «Вам важны предки, а мне — потомки, моя дочь, мои корни не в прошлом, а в будущем».

Витя бы посмеялся: «Нарядно сказано».

Колыхнулась дверь математического кампуса, и я увидел свои корни. На крыльце стояла Дашка. Она повернулась к отражению в дверном стекле, осмотрела себя и приняла небрежную позу. Я окликнул.

— Папа? — Дашка насторожилась. — Ты что здесь делаешь?

Она подумала, что я тут из-за нее. Поняв, что из-за Векслера, подошла, присела рядом, откинула волосы, задумалась: сказать мне все, не сказать… Решила не говорить:

— Тут напротив дешевая студенческая забегаловка, булка с рыбой и гарниром — три шестьдесят.

Из кампуса вышел Илья. Сумрачный, с выражением брезгливой иронии на худом лице. Вместе с ним вышел второй, мне не знакомый, бородатый, пошире в плечах и поплотнее. Оба — в джинсах и распахнутых на груди теннисках. Они подошли к нам.

— Удрали? — спросила Дашка.

— Там нечего слушать.

Илья и не подумал представить бородатого. Тот был культурнее, испытывал из-за этого неудобство, предупредительно улыбался.

— Это мой папа, — сказала Дашка.

Парень назвался:

— Боря.

Илья объяснил ему:

— Господин Волков, друг Векслера, хочет привлечь внимание мировой общественности к трудам великого математика. Наш скорбный труд не пропадет. Ничто на земле не проходит бесследно. Векслер много работал последние годы. Вдова бережно собрала наследие.

— Может быть, в университет сдать? — предложил Боря.

— Да я уже сдал туда в архив. Кто там будет читать?

— Болдин приехал. Может, с ним поговорить? — снова предложил Боря и счел нужным сообщить мне: — А мы вышли перекусить что-нибудь, я, понимаете, толстый.

— Боря, сбегай, забегаловка рядом, — сказал Илья, — принеси на всех.

— Почему я?

— Потому что ты американец. Вы должны оказывать нам материальную помощь. Мы тут за вас кровь проливаем, противостоим мусульманскому миру.

Мимо нас прошли спортивный мужчина и высокая девушка. Илья взглядом показал другу на них:

— Видел? Вот какие математики требуются. Будь же логичным. Мы не требуемся не потому, что нас оттирают, а потому, что для нас нет задач. Если задачу может решить девчонка с куриными мозгами и длинными ногами, Штильман возьмет на работу ее, а не тебя с…

— Ну, ну, договаривай.

— Договариваю: куриными ногами.

— Думаешь, у нас не так?

— Да, но есть разница между маленькой страной и большой.

— Я не замечаю, — сказал Боря, — хотя три года прожил в Израиле, а теперь вот живу в Штатах.

Я подумал, в самом деле, где он мог заметить разницу между континентами? На работе, глядя в компьютер? На автостраде по пути домой, где в машине работает кондиционер и даже хиты в магнитофоне те же самые? Дома, за едой из супермаркета или перед телевизором с американскими фильмами? Что для него прошлое?

По аллее, занимая всю ширину, медленно подкатил туристский автобус с затемненными стеклами высокого обзора. Остановился у входа. Из двери кампуса высыпали математики. Среди них был Володя, и Дашка, вскочив с травы, замахала ему рукой.

Мне показалось, за шесть лет он не изменился.

— Очень рад вас видеть, — он пожал мне руку. — Как Ира Николаевна?

— Спасибо.

— Как жару переносит?

Безупречный был малый — ничего лишнего и все, что требуется. Я начал поддаваться его обаянию. Все-таки Гай очень был похож на отца.

Румяный дядька в российской велосипедной шапочке выскочил на крыльцо и что-то кричал. Все подтянулись поближе, чтобы слышать. Мы тоже прислушались.

— В нашей программе произошли изменения! — кричал человек в шапочке. Запланированная экскурсия в Старый город и к Стене Плача, к сожалению, не состоится в связи с опасностью террористических акций! Вместо нее мы решили предложить вам не менее интересную экскурсию в Яд ва-Шем, Музей Катастрофы европейского еврейства! Господа, кто не был там, я очень рекомендую поехать! Эта трагедия нашего народа запечатлена в оригинальном незабываемом проекте! Те, кто уже был там или не может поехать по состоянию здоровья, могут посетить выставку художественной фотографии «Эротика цветов»! Напоминаю, что вечером, в семь часов, мы все встретимся на общем ужине в ресторане гостиницы! Желающих поехать в Яд ва-Шем прошу занять места в автобусе! Перекусить мы можем там, к вашим услугам великолепные буфеты и кафе!

— Кто это? — спросил я Дашку.

— Краснопольский. Он делает сборник памяти Григория Соломоновича.

— Ничто на земле не проходит бесследно, — повторил Илья. — Вот и оригинальный незабываемый проект у нас есть.

— Что ты вдруг? — недовольно сказал Боря. — Яд ва-Шем тебя не устраивает?

— Меня не устраивает эта незабудка в шапочке.

Он начинал мне нравиться.

— Ты едешь? — спросила Дашка Володю.

Тот пожал плечами:

— Вообще-то сегодня я не настроен…

— Зачем ему, — сказал Илья. — У него есть Дахау. Ты хоть был там? — спросил он Володю.

— Был, — ответил тот спокойно.

— Ну и как тебе проект?

Володя сделал вид, что не услышал.

— Посидим в кафе, — предложила Дашка. — Там прохладно, выпьем чего-нибудь.

Она привела нас куда-то, где за плечами буфетчика поблескивали бутылки спиртного. Я знал, что Володя не пьет, но Дашка заказала водку, и он пил со всеми. Илья опьянел и стал приставать к Володе.

— Как тебе здесь?

— Жарко, — Володя все время был начеку.

— Это еще май.

— Представляю. У нас тоже бывает жарко.

Мы все отметили «у нас». Илья начал раздражаться, но не знал, к чему прицепиться.

— Ну а… как тебе все остальное?

— Грязновато, — Володя понимал, что его провоцируют, и старался не давать повода.

— Я был в Йене, — вставил Боря, — у них там брусчатку на улицах шампунем моют. По ней еще Гете ходил.

— Наверно, плюнуть негде?

— У них мостовые чище, чем этот стол, — не успокаивался Боря. — И эта чистота — несколько веков.

— Да плевать я на них хотел.

— Ну, здесь ты можешь плевать, где угодно, — сказала Дашка. — Но не надо так уж злоупотреблять. Чистота — это тоже не так плохо.

— Я не понимаю. Грязно, жарко — чего сюда было ехать?

— Друзей повидать, — сказал Володя. — Тебя, например.

— А там друзей нет?

— Есть.

— Представляешь, — громко сказала мне Дашка, отвлекая разговор на себя, — с первого дня, как они приехали, их стала опекать одна старая немка. Едет в Италию — берет их с собой, в Испанию — тоже берет. Да, Володя?

Их — то есть Володю и его жену. Мне стало жалко Дашку.

— Эта немка считала их русскими или евреями? — спросил Илья.

— Антисемитизма сейчас нет, — хладнокровно ответил Володя. — Даже наоборот.

— Что значит, наоборот?

— У нас есть приятель, в теннис вместе играем, он когда узнал, что я еврей, знаешь, что спросил?

— Ну?

— А вы не боитесь, спрашивает, что все снова повторится?

— Потрясающе, — сказал Илья. — Беспокоится за евреев?

— Нормальный культурный человек.

— Представляю чувства того немца. Ладно, думает, Гитлер — чудовище, но проблема снята, все это ужасно, но мы хотя бы уверены, что этого больше не повторится — нет в Германии евреев. И тут здрасьте — давно не виделись.

— Ты считаешь, может повториться? — снисходительно улыбнулся Володя.

— Но вот он же спросил тебя. Видит, знающий человек, дай, думает, спрошу.

— Кончайте, — сказал Боря. — Чего это вы тему нашли? Илья, кончай про немцев.

— Разве я про них? Кто говорит о немцах?

— Ты, — сказала Дашка.

— Ладно, — сказал он. — Уговорила. Кто сегодня заказывает кофе? Американцы или — извините, в последний раз, — немцы?

— Кофе мы пьем в Яффо. Настоящий арабский.

— Ты что, на машине?

— Мы едем к морю, искупаемся.

— Что ж ты пьешь, если за рулем? — возмутился Боря. — Я в твою машину не сяду.

— А я тебя и не приглашала, — сказала Дашка, поднимаясь.

Вокруг сидели студенты, было несколько солдат с оружием, два или три столика занимали математики. Среди них был москвич Болдин. Илья, столкнувшись с ним, когда мы входили, сказал, что у меня архив Векслера, и Болдин предложил, когда перекусим, встретиться у входа. Я видел, как он что-то обсуждал за столиком с коллегами, как отодвинул тарелку, положил блокнот и стал чиркать карандашом.

Ожидая его в вестибюле с цветными витражами, я сел на диван. В нишах стояли огромные аквариумы, было тихо. Болдин вышел из кафе и остановился, в смущении ероша рукой короткие, седые с желтизной волосы. Я понял, что он забыл про меня, но помнит, что кому-то что-то обещал, и пытается вспомнить, кому и что. Увидел, вспомнил, обрадовался и пошел навстречу:

— Извините, закрутился, сумасшедший день, ничего не соображаю, вы — друг Григория Соломоновича?

— Я слышал вашу фамилию от Векслера, — сказал я.

— Это отец. Они были друзьями. Значит, — Болдин уточнял во избежание недоразумений, — в семь вы меня доставляете в ресторан, так? Полагаюсь на вас.

— Хотите выпить?

— В такую жару?

— Кофе.

— Это с удовольствием.

Илья и Боря еще не уехали, и я попросил подбросить нас в старый Яффо. В машине Илья сказал:

— Туда я бы тоже не ездил. Те же арабы, что в Иерусалиме.

— А куда бы ты ездил? В Нетанию? — спросил я.

— Тоже верно. Кто-нибудь знакомый погиб?

— Да, — сказал я и удивился: как быстро ко всему привыкаешь.

— Такая страна, — заметил Илья. — У каждого есть знакомые погибшие и каждого хоть раз показывали по телевизору.

Болдин копался в бумажнике, вытаскивал какие-то записочки.

— Меня просили купить нательный крестик… со Святой Земли, понимаете… на… — отставив руку, как дальнозоркие старики, прочел: — вот: Виа Долороза.

— Это Иерусалим.

— Купите в Яффо, — сказал Илья. — Все святое делается…

— На Малой Арнаутской в Одессе, — докончил Боря за друга.

— Молодец, — похвалил Илья. — Не забыл в своем Принстоне… географию.

…Мы сидели под тентом за грязным столом. Кафе примыкало к древней крепостной стене, и совсем рядом с нами качались на море парусные яхты. Вокруг кричали торговцы, и по узкой полоске между стеной и морем медленно двигалась толпа. Если Дашка с Володей и были где-то тут, едва ли мы бы встретились, да я и не хотел — зачем?

— …у него тогда были неприятности. Мой отец был академиком, он хотел взять его к себе в институт, обком не разрешал, помните, какое тогда было время, пятый пункт, отец поехал к министру обороны Устинову, тот в этом смысле тоже был тяжелый человек, но позвонил прямо при отце, сказал: «Сегодняшним числом оформишь, завтра доложишь об исполнении». Он тут работал?

— Недолго. Понимаете, — решил я осторожно предупредить разочарование, —  кажется, это не совсем математика…

— А что?

— Не знаю.

— Я посмотрю то, что вы мне дали. А вечером в ресторане поговорим еще с одним человеком, он сейчас в Штатах. Я все время боюсь забыть, вы мне напомните, пожалуйста, купить крестик.

Спросив дорогу у хозяина кафе, мы дошли до магазинчика неподалеку. Болдин выбрал крестики, я поторговался и купил еще какие-то сувенирчики, которым Болдин обрадовался. Мне нравилось, как ответственно он относится к самым мелким поручениям. Проверив записочки в бумажнике, остался удовлетворен. По узким переулочкам мы выбрались в еврейский район. У светофора переходила улицу молодая парочка: солдат в форме ел на ходу мороженое, девушка в короткой юбке и майке со шлейками несла на груди его автомат. Ремень его был перекинут через голову девушки. Она была такой хорошенькой, что Болдин засмеялся от удовольствия:

— Жаль, оставил фотоаппарат в гостинице.

Мы остановили такси и поехали в гостиницу. У себя в номере Болдин пошел в душ, а я включил телевизор. Работал кондиционер, уличная жара не проникала сквозь закрытые окна. По израильским каналам шли фильмы, я переключил на CNN. Новости начались с нас: с воем промчался «амбуланс», тенистую улицу перекрыла полосатая запретительная ленточка, полицейские склонились над кем-то или чем-то… Не зная английского, я ничего не понял. Болдин прошлепал босиком, обмотанный полотенцем и мокрый, вслушался.

— Плохо понимаю, — сказал он. — Фарасаба? Палестина?

— Кфар-Саба. Это рядом с Нетанией.

— По-моему, теракт, но жертв нет. Легко раненные.

Показывали следующий сюжет, выборы где-то в Европе.

— Чем, по-вашему, все тут кончится? — спросил Болдин.

Я пожал плечами.

— Вы извините, что я так, голышом? Может, и вы душ примете? Посидим, остынем. Мой сосед только вечером появится. Вы его видели — с бородой.

— Боря.

— Он жил в Израиле. Говорит, арабов надо задавить.

— Он не сказал, как это сделать?

— Но ведь и так, как есть, нельзя. Честно говоря… вы не обидитесь?

— Нет, конечно.

— Их ведь тоже можно понять, правда?

— Всех можно понять, — сказал я.

— Уничтожить палестинцев невозможно, значит, нужна нормальная граница. Как может существовать государство без границы?

Я слушал с изумлением: сколько раз мы спорили об этом с Айзенштадтом и Векслером!

— Поставьте забор, чтобы ни один террорист не проник, и живите спокойно, — говорил Болдин. — Что вам даст соглашение, если нет границ? А если они есть, не нужно и соглашения — можно подождать.

— Там, где я живу, ширина страны — двадцать километров, — сказал я. — При такой географии нужен сосед, которому можно верить.

— И вы думаете, оккупация способствует этому?

— Нет, не думаю. Я не знаю, что мне думать.

Он лег на кровать, вытянулся и сказал:

— Н-нда.

В ту же секунду он заснул. Посидев перед телевизором, я, чтобы его не будить, вышел в коридор. Он кончался голубоватой стеклянной стеной. Перед ней стояли столик с пепельницей и диван, я сел и позвонил Ире и маме, чтобы не волновались.

— Не могу дозвониться Дашке, — сказала Ира. — Телефон отключает.

— Я ее видел, — сказал я, — она с Володей.

— Что она еще затеяла? Не нравится мне это…

Сидя на диване, можно было смотреть на море и небо, получившие от стекла немыслимую голубизну. Я курил и думал про Дашку. Она затеяла. У каждого свой глагол. Мы с Ирой всегда делали. Дашка затевала. Я всегда уважал тех, кто делал, и не уважал затевающих. Но время изменилось.

Хлопнула ближайшая дверь, молодая женщина вышла и, мельком на меня взглянув, села на диван. Я слышал ее взволнованное дыхание: что-то у нее случилось. Мне казалось, где-то я ее уже видел. Следом вышел жирный мужчина в халате и шлепанцах, картинно, со звуком — эхе-хе-хе — вздохнул и сел рядом. Диван продавился. Женщина потеснилась. Мужчина молчал. Его не смущало, что сидит в халате в коридоре четырехзвездочной гостиницы, где ходят люди. У него были моржовые седеющие усы, и я узнал — это была московская телезвезда, легендарный человек, перед которым заискивали сильные мира сего в Москве и все русские звездочки здесь. Когда-то, когда он был московским неудачником, хоть и своим парнем повсюду, а я — более-менее известным спесивым писателем, мы были хорошо знакомы. Он не работал, но знал всех, а потом стали работать связи, и он круто взмыл к самым вершинам известности. Я испугался, что сейчас он меня узнает. Что я ему скажу? Что нищий маляр? Да для него это что-то вроде рака, проказы и СПИДа! Я отворачивался к окну и, чтобы не покидать убежища, закурил вторую сигарету. Но он, кажется, не обратил на меня внимания.

— Я пойду домой, — сказала женщина.

— М-мм… Эх-х-х… Э-э-э… Как тебя зовут…

Так спрашивают, проснувшись в похмелье, но он не был пьян.

Стало тихо. Женщина, наверно, опешила. Мне-то его штучки были хорошо знакомы, память на имена у него была профессиональная, редкая, а она приняла всерьез и печально сказала:

— Меня зовут Элла, — помолчала и добавила: — Смешно, но, кажется, я в тебя влюбилась.

Он зевнул лениво:

— Врешь.

Она сменила тон, на этот раз удачней:

— Слушай, отвяжись. Что ты пристал? Я же тебя ни о чем не спрашиваю.

— Хамить, значит, начинаем, — констатировал он.

«Хамство» подлежало наказанию. И оно не замедлило:

— Надо душ принять, — сказал шоумен, поднимаясь. — Иди потри мне спину.

Она помедлила и пошла за ним. Я вспомнил, где ее видел, имя Элла подсказало — на газетных фотографиях, которыми сопровождались ее статьи. Я давно перестал их читать, потому что заболевал от развинченного, расхлябанного языка. Эстрадная певица в них именовалась «певичкой», известный московский кинорежиссер — «кумиром продавщиц и парикмахерш», другой режиссер — «кумиром московских снобов», а коренные израильтяне — «фалафельщиками» и «израильскими обывателями». Для усиления сарказма перед каждым таким определением журналистка ставила местоимения «наш» или «некий». Рядом с этой местечковой манией величия шоумен был цивилизатором. Он и приезжал к нам как цивилизатор, делал про нас снисходительно-сочувственные передачи, в которые все мечтали попасть.

В семь часов мы с Болдиным добрались до ресторана. Я хотел проститься, но он сказал:

— Глупо не выпить на халяву. Наверняка кто-нибудь из наших не придет, зачем оставлять водку хозяину?

Я уже знал, что он не большой охотник выпить, но какие еще он мог привести аргументы, выдерживая стиль? Я хотел видеть Дашку. Может быть, она провела время в той же гостинице, где я. В конце концов, я все-таки отец и, может быть, обязан вмешаться. И добираться тремя автобусами, заплатив двадцать шекелей, в то время как она на машине, — это было еще глупее, чем не пить «на халяву».

Болдина тут же перехватил Штильман, а меня позвала Дашка. Она сидела рядом с Володей, и какие-то люди за их столом пересели, освободив место. Сосед Володи говорил с ним по-немецки, а Дашка, забытая мужчинами, отпила глоток из фужера. Я не сомневался, что в фужере водка.

— Все в порядке, папа?

— Да, в порядке. Мы вместе поедем?

— Я старая, папа.

В полумраке ресторана она казалась молодой и очень красивой. А ведь ей уже сорок, сообразил я и удивился.

Звучала тихая музыка — в конце небольшого зала лохматый крепыш в черной рубашке импровизировал на скрипке, перетекая из одной меланхоличной мелодии в другую. Он делал это с кокетливым юмором, и когда Монти перелился в известное танго из эротического фильма, кто-то засмеялся и захлопал. Штильман и еще несколько человек побежали ко входу: Илья и Боря под руки вводили-вносили горбатого старика в черном костюме. Штильман, оттеснив Илью, собственноручно повел старика к пустому столику. В это время за другим столиком поднялся могучий человек с большим животом. Раскинув руки и выставив живот вперед, он пошел на старика, который доходил ему до подмышек и утонул в объятиях. Штильман, не теряя элегантности, подстраховывал сползающего вниз старика и шутливо сетовал:

— Ребята, Стив, по-моему, пьян в дымину, он его уронит, я ж не удержу, айм сори, Стайв, ма ата осе, бихляль, мишугене бохер?

Илью и Борю усадили рядом со стариком, они были недовольны, но могучий Стив, прихватив бокал, пересел за их столик, громко по-английски звал еще кого-то, собиралась компания.

Математики занимали лишь несколько столиков, остальные заполняла обычная публика. За одним из них я видел телезвезду с моржовыми усами и хорошо одетого господина. Они разговаривали, не обращая ни на кого внимания.

Штильман, как заправский тамада, подошел к скрипачу, дал тому знак остановиться, отсоединил микрофон и, улыбаясь, раскованный, вышел с ним в центр.

— Хавэрим, друзья, леди энд джентльмен, герр Зуммерград, битте, Володя, переводи ему на немецкий, господа, я в сложном положении, ани ба мацав каше, ани эдабер иврит вэ этаргем русит, я буду говорить на иврите и переводить на русский, итак, господа…

Наступила его минута, и все это чувствовали: он организовал этот семинар, осуществил задуманное, выйдет сборник трудов под его редакцией, учреждается премия Векслера, Штильман будет председателем жюри, но кроме всего этого — он простой парень, всем доступный и необходимый…

— Господа, мы собрались в нелегкое для страны время, минуту назад мне сказали, совершен теракт в Иерусалиме, есть жертвы, еще не поступили сообщения о количестве, два дня назад — в Нетании, где похоронен Григорий Соломонович, в память о котором мы сегодня собрались здесь, потому что мы верим, что наше дело правое, мы созидаем, а не разрушаем…

Потом горбатый старичок замахал худыми руками, вылезающими из коротких рукавов, просил микрофон, Штильман добился полной тишины в зале, шоузвезда и его собеседник прервали разговор и повернулись в нашу сторону.

— Здесь собрались ученики Гришья, — сказал старичок на иврите. — Я тоже ученик Гришья, хоть старше его. Он научил меня уважать свою работу. Гришья говорил, что математика — это молитва Богу, и, когда был разрушен Второй Храм, — голос старичка взвинчивался все выше и выше, и ему уже трудно было договорить на такой высоте, надо было перевести дыхание, подступал кашель, но он упрямо пытался договорить, — мы построили наш Третий Храм, незримый Храм, который уже нельзя разрушить ничем…

Он закашлялся, и Штильман забрал у него микрофон, а Боря сидел с набитым ртом и от избытка почтительности боялся жевать. Все набросились на еду, скрипач работал не за страх, а за совесть. Краснопольский, которому не дали микрофон, выкрикивал свой длинный спич фальцетом.

Дашка привлекла к себе внимание немца рядом с Володей:

— Это мой папа. Фатер.

Герр Зуммерград осклабился и протянул мне руку.

— Он писатель. Шрифтштеллер. Его книги — дас Бух — переведены на немецкий язык. Дойч.

— О-оо…

Дашка использовала меня, чтобы вклиниться в разговор Володи. Других средств уже не было? Она лучилась улыбками, но я-то видел, что она растеряна и удручена.

Она оставила меня в покое. Я ел и слышал голоса за спиной. Болдин, подвыпив, развивал перед собеседниками свою миротворческую идею. Он искренне болел за нас! Он старался всех убедить! Собеседники говорили по-русски с акцентом, каждый твердил свое:

— …теперешнее положение — результат Осло, нельзя было идти на уступки арабам, ни одно государство мира не отдавало завоеванные земли…

— …сионизм — ошибка…

— …не может маленькая страна противостоять всему арабскому миру…

Официанты обходили столики, записывая заказы. Скрипач положил скрипку на стул, включил звуковую систему, резко добавил звук — приглашение танцевать — и вышел из зала. Я вышел следом, закурил в вестибюле. Скрипач по-русски говорил в свой мобильный телефончик:

— Может быть, буду в одиннадцать… Сегодня старперы, хвизики-лирики… Что там, в Иерусалиме?… Есть жертвы?… Ты звонила Манечке?… Ну слава богу!

Рядом стояли два тяжеловеса в шерстяных костюмах, один из них проводил скрипача взглядом и по-русски сказал другому:

— Твою мать, одни русские.

— Ну.

— Какой-нибудь солист Большого театра, а здесь в ресторане пиликает.

— Им виднее.

— Ну.

— Ребята, кого-то ждете? — спросил я.

Они почему-то смутились.

— Все в порядке, отец.

Отошли на два шага и приняли прежние позы, подпирая стену мощными плечами, чьи-то телохранители, проездом.

Я думал о Болдине: человек тут третий день и не боится советовать, как нам надо жить. И это мне нравится. Что ж я, прожив жизнь в России, вдруг испугался, что не имею права говорить русским людям, как им жить? Как-то сразу все на нас обрушилось — еврейские фамилии большевиков и палачей, которые «хотели, как лучше», строчки из письма Куприна, ненависть хороших русских писателей, это действовало: тоже, как комиссары, уверен в своей правоте, а ну как выйдет из этого новая беда? Разум ошибается, инстинкт оберегает, откуда у меня возьмется инстинкт человека с корнями?… Болдина это не мучает, он полагается на разум…

На пятачке перед эстрадой танцевали. Володя и Дашка были там. Такой случай Дашка, конечно, не могла упустить. Усевшись, я успел подумать, что люди за столиками не подозревают, что сейчас забудут о всех своих спорах и уставятся на Дашку.

Дашка танцевала… Меня дернули за рукав. Это был Болдин.

— Слушай, кто эта баба? — он не заметил, что перешел на ты.

— Моя дочь.

— Ишь ты. Концертный номер. Профессионалка?

— Была когда-то…

— Жаль, что все так, — сказал Болдин, рассмотрел этикетку на бутылке и налил. — Ну, дай вам Бог.

В круг танцующих, мелко семеня на цыпочках, как грузин с кинжалом во рту, вобрав каким-то чудом огромный живот, въехал Стив. Галстук на боку, ворот расстегнут, пиджак сполз на предплечья, мешая двигаться. Стив запрыгал вокруг Дашки, и другим танцующим пришлось освободить им пространство. Скрипач, стоя у свой электроники, еще поддал звука и стал прихлопывать в ладоши, подавая пример залу.

Володя вернулся за стол. Он забыл про своего немца, выпил рюмку и приблизил лицо, напрягся, чтобы перекричать музыку.

— Герман Львович, у меня дочь. Вы отец, вы это понимаете. Я знаю, как вы любите моего сына. Но я сделаю для Дашки все. Я ее люблю. Простите, что я так.

Только что сидел, как индюк, лебезил перед своим герром, а Дашка из кожи перед ним лезла, и вот уже прослезиться был готов — проняло. Дашка победила, потому что весь зал пялится на нее, как коты на мышь.

— Не знаю, о чем ты, — сказал я.

Но я уже знал — Дашка затеяла уехать. Что ж, Володя считал, что мы с ней в сговоре?

Штильман обходил столы, останавливался, обнимал за плечи, каждому говорил что-нибудь приятное и шел дальше, чувствуя себя гостеприимным хозяином. Вот умный человек, подумал я. Вот кому здесь хорошо.

Танец кончился. Стив разгулялся, тянул Дашку за руку к своему столику, а Дашка, расшалившись, упиралась и пыталась перетянуть стокилограммовую тушу к нам. Они будто перетягивали канат, Дашка победила, вокруг смеялись и хлопали, московский шоумен знал толк в таких вещах — поднял руки над головой и сделал три символичных хлопка. Его собеседник хищно осклабился, глядя на Дашку.

Дашка тяжело дышала, прильнула к плечу Володи. Он скромно сиял. Стив обмахивался салфеткой. Поднесли стул. Кто-то еще подошел. Нас становилось много.

Я пересел к Болдину, повернулся к ним спиной. Время помчалось, как всегда со мной бывает, оно то тормозило так, что инерция валила вперед, то делало рывок, пол уходил из-под ног, и тут же оно совсем останавливалось. На какой-то из его остановок я слышал голос Дашки:

— …а это мы посмотрим на ваше поведение…

Внезапно все это исчезло, и я не сразу понял, что произошло. Дашка запела, стоя на эстраде. Звучал только ее голос. Одна музыкальная фраза, вторая, и скрипач рядом с Дашкой карающим движением палача взмахнул смычком и подхватил мелодию. Это была песня на древние слова еврейской молитвы. Я почувствовал на плече тяжелую руку — это поднялся, опираясь на меня, Стив. Он опустил руки по швам. Я видел однажды, как стояли так, опустив руки, и пели свой гимн такие же, как он, американцы, тоже с животиками и сединой, отцы небольшого города Бозмен, собравшиеся в своем кантри-клабе. Были накрыты столы. Мы, русские писатели, приглашенные на торжество, пришли хорошо поесть и только собрались взяться за дело, как зазвучал гимн и все за столом встали и запели. Нам было неловко: у нас на партийных съездах поют, это партийный ритуал, но чтобы в своем кругу, вот так…

И вот американский подданный Стив встал и опустил руки по швам при словах молитвы. Что-то перепуталось у него в голове или, наоборот, все вдруг соединилось. Адон олам, господин мира… Я увидел Илью — он плакал. Потом время снова рвануло, и меня откинуло назад. «…А это мы посмотрим на ваше поведение…» — иголка пропахала по борозде старой пластинки. Дашка не затрудняла себя, ей не приходилось задумываться над словами, игралась знакомая пьеса из московской жизни, реплики она знала наизусть.

Я понял, что должен протрезветь, и пошел искать туалет. Стрелка в коридоре показывала влево. У двери в женский туалет знакомый мне телохранитель разговаривал с длинной девчонкой. Он преграждал ей дорогу, а она норовила его обогнуть.

— А завтра?

— Завтра тоже. Еще вопросы есть?

Мое появление придало ей уверенности.

— А как насчет в кафе посидеть?

— Никак. Еще один вопрос — и я уписалась.

В туалете никого не было. Я зашел в кабинку, засунул пальцы в рот и вырвал все, что съел и выпил. Спустил воду, вышел — телохранитель у писсуара смотрел на меня. Ноги дрожали. В зеркале я увидел свое зеленое лицо…

Скрипач играл венгерский танец Брамса. Проходя к столику, я встретил взгляд московского шоумена. Неужели — узнал? Если и так, то, скорее всего, решил не ставить меня в неловкое положение, — малый он был добродушный.

Я увидел себя его глазами: зеленое лицо, неверная походка… Но не только это. Еще и физический труд за гроши, бедность, почти нищета, усталость приходящей с работы прислуги-жены… Этот сибарит и прощелыга должен был ужаснуться: что жизнь делает с человеком!

Странное дело, мне было бы невыносимо стать богатым, преуспевающим евреем в нищей России, на русские деньги купить дом в Америке и жить на два или три дома, не ударяя палец о палец. Я, в общем-то, пробовал, нельзя сказать, что говорю о том, чего совсем не знаю, я ведь был победителем всесоюзного конкурса в кино, заработал тогда кучу денег, и этот человек мне завидовал. Я точно знаю, что мне было бы стыдно оказаться сейчас на его месте. Но мое собственное место не делалось от этого привлекательнее.

Шоумен сидел один. Его собеседник, хорошо одетый и ухоженный, перекочевал на мой стул рядом с Болдиным. Он мягко и вкрадчиво заставлял Дашку сесть и выпить с ним. Пьяная Дашка подчинилась и с достоинством сказала:

— Вы применили силу.

Иголка заскользила по борозде:

— Вам это не нравится?

— Не надо столько пить, молодой человек.

— Простите, но кто из нас выпил?

Надо было уводить ее, но меня схватил и поволок Стив. Он держал в руке незажженную сигарету.

— У вас есть… э-э… лайтер… мациг… забыл, как по-русски… зажигалка? Тридцать лет не курю. Но сегодня, ради Гришьи… Вы его друг, я знаю…

Он чувствовал себя молодым и хотел получить от жизни по полной, вот и сигарета. Судя по красному его лицу, возвращение в молодость было опасно. Кто-то с пепельницей в руке оказался рядом, молча стоял и держал, чтобы Стив стряхивал пепел. Я вспомнил Векслера: наука — армия, субординация, мундиры. Но едва ли какой-нибудь израильский солдат согласится держать пепельницу своему офицеру.

— Я хотел слышать от вас о Гришья…

Как бы не так — он рот не дал мне открыть, — говорил сам.

— Я ведь тоже работал тут… Тридцать пять лет назад… Сюда приезжали крупные ученые. Очень крупные. Но что-то случается здесь с каждым. Никто до своего прежнего уровня здесь не дотянул. Я не знаю, в чем дело. Такое место. Гришья работал?

— Остался архив, — уже без всякой надежды сказал я. — У меня есть дискеты.

Стив даже не ответил. Никого это не интересовало.

— Сядем?… А жена Гришьи?

Едва ли он имел в виду Лилечку. Может быть, мать Володи?

— Вы не помните, как ее звали? — спросил я.

— Погодите… Сейчас… Я вспомню, — пообещал он, — мы были молоды, очень молоды, Коктебель, вы были в Коктебеле, Гришья был такой… как это говорят… подметки горят на ходу, да?… У него такая была — да, Тамара, ну, такая, знаете, и они водку пили, и ночью голые купались, а я такой, знаете, был шиве бохер в очках, вы понимаете, да? И вот я иду ночью по берегу моря… Холодно уже было, я в куртке…

— Я не Дашка, — услышал я. — Меня зовут Анна! Можно по отчеству: Анна Германовна!

— Извините, — оставив Стива, я пошел к разъяренной Дашке. — Анна Германовна, можно, я вас провожу?

— Папа, сиди. Он считает, я блядь. Я не блядь. У меня есть свое дело. Я бизнесмен. Скажи ему… Я актриса оперетты…

Мне уже было плевать на московского шоумена и всех вокруг. Напоивший ее бизнесмен улыбался. Мельком я увидел лицо сконфуженного Володи.

— Дашка, пойдем.

— Подожди. Вы, молодой человек, знаете, что такое «хара»? По-арабски и по-еврейски «хара» — это…

— Я поведу машину, — сказал я.

Дашка упрямо села за руль. Гнев ее обратился на меня:

— Зачем ты меня увел оттуда?

— Ты считаешь, не всю программу выполнила? Следи за дорогой.

Она включила приемник. Мы услышали: раненые… погибшие… «Версаль»…

— Где это?

— Иерусалим.

— Не хочу слышать. Я уеду отсюда. Увезу Гая. Володя обещал. Это его сын. Он обязан.

— Потом поговорим.

— Он разведется с женой, и я приеду к нему. Вы, разумеется, будете с нами.

— А Коля?

— За Колю не беспокойся. Переживаний на два дня.

— Понятно. А Фима?

— Я и Фиму должна с собой брать?

— А бабушка? Дашка, — сказал я, — ты отлично знаешь, что мы никуда не поедем. И ты никуда не поедешь. Володя не разведется, и ты это тоже знаешь. Мы уже здесь, и этого не изменить.

— Я здесь жить не буду.

— Мы приехали, между прочим, из-за тебя…

— Нет, папа, из-за тебя! — сказала она с силой. — Только из-за тебя, и хватит уже себя обманывать! Ты всю жизнь себя обманывал! Тебе нравилось быть высоким и гордым! Красить квартиры за двадцать шекелей в час — это быть высоким и гордым? Проснись! Я всегда верила тебе, гордилась тобой, я видела, что тебе неудобно, что твоя дочь уедет в Америку или Германию, как же, все обыватели, мещане, потребители, жидовские морды, ищут, где лучше, а мы другие, интеллигенты, ищем, где можно пользу приносить, много мы тут пользы принесли, нас тут кормят, как нищих, от себя отрывают, да еще те же американцы подбрасывают, чтобы сидели и не рыпались, пока арабы нас убивают! Получать пособие по бедности и дрожать от страха — это быть высоким и гордым?

— Следи за дорогой.

Что я еще мог ей сказать? Она говорила правду.

Она ждала меня из той поездки в Штаты. Я вернулся, полный впечатлений, прием в посольстве, выступление в библиотеке Конгресса, обо мне писал Уильям Стайрон, прекрасная страна, но эмигрантам тяжело, они работают не по специальности, все какие-то жалкие, или мне только такие неудачники попадались… Дашка твердо решила ехать в Штаты. Она надеялась, что я привезу им вызов. Я и хотел, но… не умею я такие вещи делать… Дашка никогда меня не упрекала. Потом, когда другие правдами и неправдами еще как-то добирались до Америки, когда это стало поветрием, стадным чувством, она заявила, что поедет в Израиль. Это было ее собственное решение. Но что это — собственное решение? Что в нас есть собственного?

За двадцать минут мы домчались до Нетании и свернули на нашу улицу. Она узкая, а поставленные у домов машины сужают ее еще больше. Встречным машинам не всюду можно разминуться. Дашка резко затормозила, едва не въехав в зад старого «форда». Водитель «форда», высунувшись из окна, разговаривал с приятелем. На тротуаре стоял… мистика, подумал я… толстый неопрятный дядька в шортах и неопределенного цвета майке, тот самый, который днем, жуя питу с шуармой, проходил по лужайке в математический кампус мимо Музея Диаспоры. Тот самый или его двойник. Не обращая на нас внимания, дядька скособочился и почесал толстую икру. Губы приоткрылись от наслаждения.

Дашка засигналила. Водитель «форда», не оборачиваясь, поднял руку с пальцами щепотью. Жест означал: терпение. Он знал, что загораживает нам дорогу, но он должен был договорить. Он и его собеседник на тротуаре не спешили. Во мне закипело бешенство: они никогда не спешат, живут, как Бог на душу положит, но по нашей узкой и кривой улице Бусель, никуда не опаздывая, несутся так — элоим гадоль! — что мы боимся Гая выпустить со двора. От дорожных катастроф погибает больше людей, чем в войнах. Мой «фиат-124» был неповоротлив, стоило ему чуть-чуть замешкаться на светофоре, сзади раздавался отчаянный рев, словно начиналось светопреставление. И это не мешало им останавливаться вот так посреди улицы, не давая проехать другим.

— Ма ата осе, бен зона, идиот, эбенэмат! — завопила, высовываясь, Дашка.

«Форд» мгновенно рванул с места, толстяк спокойно зашлепал по тротуару.

Коля, голый до пояса, сидел в пластиковом кресле перед входом в свою квартирку и курил.

— Гай спит? — не дожидаясь ответа, опустив голову, Дашка прошла в дверь.

Коля молчал.

— Все нормально? — спросил я.

— Нормально…

— Ладно, спокойной ночи.

Я обошел дом и поднялся к себе по лестнице. Ира сидела перед телевизором. Я увидел спины спасателей, «амбулансы», бегущих с носилками людей…

— Много жертв?

— Это не теракт, — сказала Ира. — Это обрушился зал ресторана. Праздновали свадьбу, танцевали, и рухнул под ногами пол. Сотни людей под обломками.

Мы, как загипнотизированные, смотрели на экран. Кадры повторялись снова и снова. Из-под обломков извлекали тела. Работали прославленные израильские спасатели, натренированные собаки бросались в завал. Кое-что уже начало проясняться: официанты, накрывавшие столы, говорили, что от их шагов в еще пустом зале дрожал пол, городское управление давно требовало закрыть этот зал, суды отклоняли требования, кто-то говорил о взятках, хозяин самолично убрал поддерживающие колонны и несущую стену, строители нарушили проект, в проекте были ошибки… Одно наворачивалось на другое, как снежный ком.

Я понял, что давно ждал чего-то подобного. Бывший российский инженер, работая рабочим, все эти годы изумлялся: один каблан не знал, что железо при нагревании расширяется, другой вообще полагал, что чертежи и расчеты — от лукавого, даже добросовестный Яков пожимал плечами: «Русские все любят делать слишком». Я говорил себе, что ведь держится, а в России все рушится, оказалось, что все не так.

Утром проснулся рано, вышел в сад. Еще не возникли тени, на траве и раскрашенных в алое и желтое конструкциях детской площадки лежала густая роса. Она матово покрывала кузов и стекла машины, стекала вниз, образуя лужицы на бетоне. Притушая яркость красок, вуаль росы смягчала яростный средиземноморский мир, вносила в него российскую мягкость.

Пахло землей и травой, и это было, как возвращение в молодость.

Скоро цвета станут яркими, исчезнут оттенки и переходы, под отвесным солнцем все станет резким и отчетливым. Запахи исчезнут. Тот, кто просыпается позже, уверен, что на Средиземноморье вообще нет запахов. Завораживают яркие непахучие цветы. Таких цветов на севере просто нет, разве что на экранах телевизоров, — флюоресцирующие, излучающие свет, невероятной чистоты и силы. Запах и цвет — это сигналы для насекомых, оплодотворяющих растительный мир, и природа экономно усиливает одно за счет другого. Но только запахи могут перенести человека в его прошлое, и мне их не хватает.

Рассветные их волны все чаще, налетая, отбрасывают меня не слишком далеко во времени, я все реже оказываюсь в России, все чаще — в том мгновении раннего утра, когда разгребал здесь листья, обнаруживая под ними сгнившие вещи неизвестной женщины с воланом волос, как я теперь знаю — старой марокканки с желтой, иссушенной малярией кожей.

Тогда я обнажал от мусора землю, это была красная хамра, краснозем, суглинок, в сущности, то же, что адама, земля, потому что другой земли тут попросту нет. Собранные горы листьев я наивно закапывал в землю, по-российски полагая, что они перегниют во время зимних дождей и станут новой благодатной почвой для будущих растений. Но в этом климате ничто не сгнивает под слоем земли, даже трава в этих местах растет плохо. И я стал с землей осторожнее. Гнило лишь то, что было на поверхности, в агрессивном приморском воздухе.

Я увидел, что отскочила сгнившая доска детской песочницы, которую прибил всего лишь год назад. Проржавевшие за год гвозди торчали наружу. Я принес из сарая монтировку и вытащил их, чтобы никто не поранился. До открытия детского сада оставалось два часа.

Донесся отчетливый дух ароматизированных сигарет «Таймс» — Коля не спал. Он в одних трусах сидел в пластиковом кресле перед своей дверью, обрюзгший, уже расплывающийся, светловолосый и лохматый, и курил, глядя поверх калитки, как накануне в темноте, когда мы с Дашкой вернулись из Тель-Авива.

— Ты что, не ложился?

— Ложился… — не поворачивая головы, Коля спросил: — Вы что, вчера случайно встретились?

— Я отвозил архив Векслера. Ты ж знаешь, что проходит семинар?

— А Дашка что там делала?

В какое положение он меня ставил? Я спросил прямо:

— А почему ты ее не спросишь?

Он помолчал…

— Я с самого начала неправильно себя с ней повел.

Я не помогал ему. Зачем? Вместо того, чтобы думать о том, что он должен делать, он размышлял, почему все так получилось, и, конечно же, искал вину в себе. Это было удобнее, чем попытаться предпринять что-то.

— Такой у меня характер… Я в психологии не разбираюсь…

Эдакая барская ленца в голосе. Может быть, ночь не спал, страдал, а в голосе небрежное равнодушие, словно речь о скучном пустяке, — другой интонации у него нет, да и неоткуда ей взяться, она выработалась в пустой трепотне с приятелями. У него и с Гаем тот же небрежно-снисходительный тон. Всюду это ему сходило, а с Дашкой не сошло, и он не знал, что делать.

— Образуется, — сказал я и вспомнил, что это из «Анны Карениной».

— Я как-то не очень теперь и уверен.

— В общем, Коля… Ты понимаешь, что для нас с Ирой ты — отец Гая? Ты и никто другой. Ну а Володе захотелось увидеть Гая. Дашка отказала.

Я не собирался врать, само получилось, хотел поправиться, но Коля перебил:

— Как отказала? Она же говорит, что повезет Гая в Тель-Авив!

Этого я не ожидал. Ну, Дашка…

— Мне кажется, — сказал Коля, — она хочет, чтобы Володя вытащил их отсюда.

— Почему ты так решил?

— Да она мне прямо сказала.

— А ты что решил?

Он задумался. Впервые, что ли?

— Она — мать…

Я пожалел Дашку. Ничего ей не остается, кроме как полагаться на себя, а сама — дура. Не получится у нее с Володей. Вчера я почувствовал это, сейчас, подыскивая слова для Коли, уже знал твердо — ничего Володя не будет для нее делать.

Никуда Дашка отсюда не уедет, пусть хоть из кожи вылезет. Ей, как и мне, другого места на земле нет.

— Образуется, Коля. Пусть делает, что хочет. Нам с Ирой кажется, что Гаю незачем знать, кто такой Володя. Он считает, что его отец — ты, ну и пусть так считает. Но тебе виднее, смотри сам.

Я пошел работать — если с утра не повожусь с землей и деревьями, весь день чего-то не хватает. В переднем углу у калитки, где счетчик воды, я в первый год поставил кран с раковиной, а инсталляцию не делал, чтобы вода не уходила в трубы, а лилась на землю. Вода здесь — все. Всяческие удобрения, навоз и опрыскивания не нужны. В первый год увлекался ими, а потом оставил. Там, где сбегала на землю вода, посадил не саженец, а росток, самый настоящий росток, выросший из семени соседского дерева. Корешок его был чуть больше моей ладони, и за три года выросло дерево, не знаю даже его названия, без плодов, с мелкими зелеными цветами, — в тени его уже полностью помещался «мицубиси» Дашки. Зелень перла так неистово, что я, придавая кроне форму, едва успевал отрезать лишние ветки. На севере садовод помогает слабым росткам, здесь он борется со слишком сильными. Мне приходилось бороться с избытком.

Сзади у сарая рос лимон. Этот живучий старожил не требовал и воды. Несколько лет, пришедшихся между смертью хозяйки и нашим появлением, он продержался, не засохнув. Наверно, какой-то из корешков проник глубоко и дотянулся до влажного места, может быть, течи в канализации у соседей за забором, — не знаю. Другие корешки лимон пустил сетью поверху и собирал ими влагу росы. Выжил, а когда я дал ему воду, брызнул ветками и потянулся вверх, заматерел, превратился в раскидистого красавца с сочными тяжелыми плодами. На одной и той же ветке одновременно распускались нежные цветки, набухали почки, зеленели тяжелые плоды и по-осеннему желтели листья. В то же время молоденькие веточки со свежими листиками стремительно набирали высоту, самые ретивые из них, слишком высоко забравшись, заболевали, покрывались паршой, скукоживались и высыхали, а рядом уже перли новые. Там, где лето сменяется морозной зимой, природа хранит свои секреты, здесь она обнажена и откровенна: есть единственный способ жить — использовать все возможные варианты, не упускать ни одного, возможное и осуществленное должны совпадать, любая мутация, любая случайность тут же становятся равноправным вариантом и стремятся заполонить собой все, — побеждает избыток, наибольшая вероятность, как говорил Векслер.

Манго и гранат гнулись от отяжелевших зеленых плодов. Гибкая лоза граната, выгнувшись дугой, опустилась так низко, что задевала головы детей, когда те носились под деревьями, и Ира боялась, что острые шипы, спрятанные в листве, ранят кого-нибудь. Я давно обещал ей подрезать ветки.

Они падали под ножницами вместе с незрелыми плодами. Я подобрал все, погрузил в тачку и вывез на пустырь. Коля уехал на работу. Я принял душ, собрался. Ира разбудила и собрала Гая. Появился Фима. Он поднялся к нам.

— Дашка не у вас?

— Нет. Машина ее стоит?

— Стоит.

— Значит, спит, — я подумал, что, наверно, выясняя вчера с Колей отношения, Дашка еще и дома добавила для храбрости… или для ласковости. — Все нормально?

— Нормально… — Фима замялся. — У меня с ней серьезный разговор. Я решил не увольнять Инну.

— Решил, значит, оставляй.

— А Дашка?

— Но ты же решил?

— Да, но зачем мне скандал?

— Так ты решил или нет?

— А вы как думаете?

— Мы люди посторонние.

— Сегодня некому работать, — сказал он. — Мне надо чинить машину. У меня дверца не запирается. Привезу продукты и поеду в Тулькарм, там, говорят, можно достать дверной замок к любой модели.

— Ты с ума сошел, — сказала Ира. — Кто сейчас ездит на территории? Тебя там убьют.

— А где мне достать замок?

Он, Жанна и Танька ездили каждый на своей машине. Жанна нашла работу в Тель-Авиве, сделалась секретаршей русского дельца, отвечала на телефонные звонки на четырех языках, и, когда Фима, ревнуя, прослушивал записи ее мобильника, он ничего не понимал. Таня тоже устроилась в Тель-Авиве и ездила на папиной машине, Фиме пришлось купить третью.

Надо было, наверно, как-то отговорить его от поездки в Тулькарм, но я уже спешил, пора было везти Гая.

Мы выходили из калитки, когда выбралась на крыльцо Дашка, вялая, едва соображающая:

— Папа… подожди, я хотела… Пусть Гай останется дома.

— Что случилось?

— Ничего, но… Я обещала Володе…

— Обещала — пусть приезжает, не пропускать же из-за него школу.

— Мама, бай! — крикнул Гай.

— Бай, — сказала она растерянно.

Стояла на крыльце, еще не проснувшись. Не такая уж она была крутая, как думала. Она должна была торопиться: некоторых детей забирала из дома и привозила в сад на своей машине. Ее уже ждали по всему нашему району.

К этому времени тендеры и минибусы разъехались, и улица стала просторней. Сыновья кровельщика Хагая грузили в старый «форд» рулоны битума и бочонки со смолой. Промчался на немыслимой скорости Моше Занд со сварочным аппаратом и железом в кузове. Купил свой тендер три года назад, а тот уже весь помят, покорежен, исцарапан, каждая авария — жуткий скандал, ругань, вопли отчаяния, но никогда Моше не научится ездить нормально, скорее прав лишится, а я никогда не закажу ему что-нибудь приварить у нас в саду. Проехал Аркадий, посигналил, приветствуя, Гай ему важно ответил:

— Прывет.

Родившись здесь, он первые три года говорил только по-русски. И вот мы шли с ним как-то, навстречу шел незнакомый дядька, и Гай сказал на иврите:

— Здравствуй, человек.

Мы с дядькой опешили.

— Здравствуй, здравствуй, — пробормотал дядька на ходу.

Я сообразил: иврит Гай постигает из мультфильмов по телевизору, там черепаха или кролик так здороваются, встречаясь с человеком. Тогда он и начал путать телевизор и жизнь. Я в его годы путал жизнь и книги, и не знаю, кто из нас больше запутался.

Нужно было купить мне завтрак. У входа в минимаркет стояли пикапы Аркадия и Игаля. Старик Игаль выгружал поддоны с яйцами. Курятник у него на таком же участке, как наш, — полдунама, или пять соток, — мы с Гаем, расширяя кругозор, ходили к нему на экскурсию, потом он стал привозить яйца нам домой.

— Как дела, Гай?

— Бэсэдэр.

Аркадий купил сигареты и вышел, махнув рукой, — некогда, мол, разговаривать. Бывший одесский инженер, человек моих лет, он, прежде чем уехать из Одессы, успел разбогатеть — организовал там кооператив, делал гипсовые карнизы. Здесь купил пикап, открыл тик, развернул производство. И вот карнизы не пошли — в любом магазине стройматериалов лежат штабеля из полистирола, покупай и сам наклеивай, дешевка. Аркадий продержался недолго, высох от забот, потерял сон, разорился и пошел рабочим на фабрику. Теперь поправился, усы топорщатся — голова ни о чем не болит, спит спокойно.

Все потихоньку устраивались. Мирра, театральный костюмер, которая по совместительству плясала в канкане у Семы Плостака, стала шить здешним дамам, купила машину и квартиру. Сам Сема, оклемавшись от инфаркта, в соответствии со своей буйной художественной натурой, то всплывал, то снова тонул. Они с Людкой уехали в Беер-Шеву, потом еще куда-то. В одной из русскоязычных газет промелькнуло: министерство абсорбции проводит музыкальный фестиваль среди олим, в жюри — сплошные знаменитости, профессора консерваторий, и среди них Шломо Плостак, «известный театральный режиссер».

Я успокаивал себя: не пропадет Дашка. Совесть немного грызла: мои представления о жизни всегда почему-то ей во вред, тешусь ими я — платит она, и с первого дня здесь я дал себе зарок не вмешиваться в ее дела, а сегодня опять не выдержал. Конечно, если она захочет отвезти Гая к отцу, ничто не помешает ей забрать его из школы, у меня и в мыслях нет указывать, как поступить, я и не указывал, но вот, хоть и не прямо, выразил свое отношение. А этого делать не следовало.

Наш 23-й маршрут начинается в новом районе Амалия, там большинство русские, в автобусе звучала русская речь, и Гай, сидя рядом и прижимаясь ко мне, по-русски затеял игру «О, счастливчик». Это тоже из телевизора. Однако в квартале от школы заговорил на иврите. С некоторых пор он стал требовать, чтобы на улице мы говорили только так. Стал стесняться русского, испуганно хватал за руку. Около школы я перешел на иврит и снова не угодил — Гай занервничал.

— Гай, что случилось? Я же говорю на иврите.

— Голос русский, — сказал этот умник, имея в виду акцент.

— Ну и что? А у Юли лицо русское. Это ведь хорошо?

Юля — девочка, в которую Гай влюблен. Даже это на него не подействовало.

— Нет, это плохо.

— Нет, это хорошо.

— Нет, плохо.

— Бай.

— Бай.

В пустой квартире на Рав Кук я переоделся, замешал бетон, и, таская его ведрами по квартире — надо было залить промежутки между стенами и новыми дверными косяками, — удивился, каким он стал тяжелым. Посмотрел на часы пролетело четыре часа, а мне-то казалось, день только начался.

Жидкого бетона оставалось на час работы, но надо было забирать Гая из школы. Если, конечно, Дашка уже не забрала его и не увезла в Тель-Авив. Я позвонил ей. Услышал ее голос и обрадовался:

— Ты дома?

— А где мне быть? — сердито сказала она. — На кого я детей оставлю? Фимы нет. Этот идиот поехал в Тулькарм ремонтировать машину и исчез. Жанна истерику закатывает: она позвонила ему, ответили на арабском, я говорю, не может быть, с ума сошла, звоню — номер не отвечает…

— В полицию звонили?

— Вот сейчас она звонит. Да не ори ты! — прикрикнула Дашка на Жанну и занялась мной: — Мама работает, ты работаешь, я одна осталась.

— А Инна?

— Она не пришла, решила, что ее уволили. Все такие обидчивые стали. Я ей уже звонила, извинилась. Ты не сможешь забрать Гая?

— Хорошо, — сказал я, думая о том, что пропадет бетон.

Переодеваясь, я включил приемник.

— …В перестрелке у поселения Псагот был тяжело ранен израильский солдат, палестинцы сообщают о двух убитых… Продолжаются поиски людей под обломками ресторана «Версаль», специалисты говорят, что надежд обнаружить… Ясир Арафат выразил соболезнование жертвам трагедии в ресторане «Версаль»… Неизвестные люди обстреляли израильскую машину в районе Тулькарма. Нанесен материальный ущерб. Водитель машины остался жив. К счастью для этого человека, арабская семья спрятала его от боевиков «Хамаса» и на своей машине довезла до Тайбы, где сдала израильскому полицейскому. Этот человек оказался на территориях, чтобы отремонтировать свою машину…

Пришлось тащить вниз и вытряхивать в мусорный бак остатки жидкого бетона. Все из-за этого недотепы Фимы.

А ведь и Дашка не повезла Гая в Тель-Авив из-за него, сообразил я. В общем-то, и детский сад мы из-за него открыли. Значит, и дом из-за него купили, и в Нетании оказались, в сущности, из-за него и Жанны. При желании можно было бы, наверно, задержаться на этой мысли и даже вывести какую-нибудь философию, но у меня не было такого желания.

Гай обрадовался, увидев меня, — значит, пойдем в «Макдоналдс», это интереснее, чем с мамой домой. У перехода через бульвар напротив «Макдоналдса» он поинтересовался бдительно:

— Гера, ты Гера?

— Я чудовище, я превратился в твоего Геру.

— Ну Гера! Не шути так, я же боюсь!

Широкий бульвар с финиковыми пальмами на разделительной полосе замер в полуденном зное. Одной рукой я держал руку Гая, в другой нес его рюкзачок. Машины слева остановились, но и для нас еще горел красный. Мы стояли рядом с синей «субарой».

Откуда она взялась, удивился я.

— Вы не скажете, который час? — спросила девушка рядом.

Я посмотрел на часы и ответил:

— Без четверти два.

— Ой-ой-ой! — испугалась она, куда-то опаздывая.

— Ну тогда без двадцати пяти.

Зажегся зеленый, она побежала через бульвар, на бегу обернулась, запоздало рассмеялась моей нехитрой шутке и исчезла в толпе.