После новоселья многие из знакомых, побывав в доме и увидев мою работу, предлагали сделать ремонт у них. Сначала это были свои люди, потом они передавали меня другим, и пошло-поехало. Таким образом я оказался в одной семье, которая купила квартиру в старом разваливающемся доме. Там были сложные отношения между субтильной шатеночкой-пианисткой и ее свекровью-инженером. Свекровь, как на грех, строитель, невзлюбила меня заочно, потому что выбрала невестка. Невестку легко было упрекать в том, что она доверилась писателю.
Многое умея, я, как все самоучки, не знал некоторых элементарных вещей. Например, не умел класть керамику — то, что в России называется кафель. И вот в той квартире должен был выложить керамикой один угол.
Эту работу я откладывал, стараясь подгадать так, чтобы никто меня за ней не застал. Сделать-то я ее сделаю, но лучше, чтобы никто в это время не глазел. Движения любителя суетливы, нерациональны, и хочется отвести глаза, как от физического уродства. Я, понятное дело, не хотел предстать перед заказчиками в таком виде.
Кое-как приготовил цементный раствор, и, будь они неладны, пришли недоброжелатели. Теща-строитель встала за моей спиной. Можно было дождаться, пока она уйдет, но пропадал раствор. Приготовившись к позору, я начал.
Намазал первую плитку, прижал ее к стене, и тут случилось чудо: без всякого участия сознания правая рука перевернула мастерок и стала постукивать по плитке деревянной рукояткой. С каждым ударом раствор выдавливался за края плитки, она прочно и ровно прихватилась — ее уже трудно было отодрать. Вторая плитка, третья… Стук рукоятки был ровный, уверенный, рука с мастерком вдруг подрезала выдавленную полоску раствора и смахнула ее в ведерко. Моя надсмотрщица постояла, увидела, что работаю хорошо, и отошла.
Я продолжал, пытаясь понять, откуда рука взяла эти движения с мастерком. Ведь спроси меня, как это делается, — не сумел бы объяснить, а рука знала! Час спустя, пристроившись с бутылкой колы и сэндвичем на полу в углу комнаты, вспомнил: жаркое послевоенное лето в Минске, я, мальчишка, томлюсь одиночеством и бездельем, почти рядом — стройка, каменщики облицовывают стену, посылают меня иногда в магазин — вот когда я это видел. Видел и, разумеется, забыл. С тех пор институт одолел, технологом на плавке чугуна работал, книги писал, кинофильмы снимал…
Я вырос в рабочем поселке среди мастеровых людей и в детстве считал, что самое лучшее, что может со мной случиться, — это стать умелым и невозмутимым русским дядькой, столяром, слесарем, каменщиком, плотником. Я стоял, смотрел на них, а руки… Это тот самый танец шамана, в котором зритель всегда соучастник. Даже если он не танцует сам, движения шамана существуют в нем, как собственные. Понимать изначально имело один-единственный смысл — уметь повторить. Так создается племя.
Про красного попугая я прочел в старой книге Леви-Брюля: этнографы обнаружили в северной Бразилии племя бороро. Эти люди считали себя арара, то есть красными попугаями. Слово самоидентификация тогда еще не было запущено в употребление, и европейцу трудно было понять, как могут бразильские аборигены считать себя одновременно человеческими существами и птицами с красным оперением. А суть заключалась в том, что наши предки начали осознавать себя лишь тогда, когда вообразили попугаями или еще чем-то подобным. Может быть, как утверждает психолог Анри Валлон, чуть раньше: когда всем семейством стали вместе повторять однообразные бессмысленные движения ритуального танца, подобного брачным танцам насекомых, млекопитающих и птиц. До этого они были обычными двуногими животными без всяких зачатков сознания, а в совместном повторении создали мысленные представления и благодаря этому стали людьми. Самоидентификация — очень хорошее слово, но, мне кажется, и арара — неплохое.
В моем племени взрослые мужики знали работу, не баловали. Между прочим, в древнем иврите по сей день для выражения двух понятий — «знать» и «уметь» есть лишь один глагол. То есть это одно и то же.
Сильный береговой бриз гонял полиэтиленовые пакеты по полу, я сидел с бутылкой колы в одной руке и сэндвичем в другой — в той самой позе, в которой сидел на заляпанном полу белорусский кафельщик, немногословный сухощавый дядька. Он пил из стеклянной бутылки кефир, запивая бутерброды с салом. Я тогда изнывал от желания быть в центре внимания, если обстоятельства позволяли — болтал без умолку, бессмысленно хвастал, бескорыстно преувеличивал, а потом страдал от своей еврейской экзальтированности и мечтал, что когда-нибудь повзрослею, и руки мои не будут суетиться без нужды перед лицом спорящего со мной, а будут легко и красиво делать мужскую работу.
И вот сбылось. Средиземноморский городок, погруженный в одурь зноя, пустая квартира, из которой съехали первые ее хозяева, марокканцы, и в которую через три месяца должны въехать новые жильцы. В углах на каменных полах строительный мусор, доски, ведра с краской, мешки с цементом, инструменты. В окне с разбитым стеклом виден за крышами кусочек моря. Жизнь сделала неожиданный, в общем-то нелепый зигзаг, чтобы на шестом десятке мечта сбылась в том, пожалуй, единственном на земле месте, где немногословные мастеровые люди, обедающие, сидя на полу, — евреи. Вся моя пестроватая жизнь вела лишь к тому, чтобы я стал тем, кем мечтал стать в детстве.
Как герой какой-то сказки, за исполнение желаний я должен платить, только вот не могу понять, высока цена или мизерна.
Векслер, человек из другого племени, подозрительно интересовался:
— Вы что, батенька, опроститься решили? Под Толстого косим? Но сначала нужно, извините, «Войну и мир» написать, а потом уж опрощаться.
В одной фразе — старосветское «батенька» и воровской жаргон. Это был язык племени молодых талантов, «косящих» под Ландау, властелинов мира, идущих на грозу…
Я работал не для того, чтобы опроститься, как толстовцы, а ради денег. Если уж на то пошло, опрощаюсь я за листом бумаги, удаляя лишнее и додумывая мысль. Физическая работа по найму не опрощение, а купля-продажа, наука для меня новая, и, пожалуй, я осваивал ее медленнее других.
Началось с симпатичной француженки Коллет. Той понадобилось починить мебель. Ира, которая метапелила одинокую старушку, привела меня. Кофе, печенье, светский разговор… Я починил мебель, и Коллет, пожимая на прощанье руку, сунула в нее деньги.
— Ну что вы, мадам…
Она настаивала, я категорически отказался, а Ира вытаращила глаза: ей не стыдно брать деньги за свою работу, а мне стыдно?
Я ощущал себя не рабочим, а писателем. Вот печататься бесплатно — на это я не соглашался, это меня унижало: я не графоман, я профессионал.
К новому положению предстояло привыкнуть. Меня порекомендовали миллионеру. Надо было сделать сущую ерунду, какие-то поручни привинтить к стенам. Сказали: о деньгах не говори, он сам с тобой расплатится. А он, когда я все сделал, возьми и спроси:
— Сколько я должен?
Я растерялся, поднатужился, что-то на бумажке прикинул…
— Сто.
Он усмехнулся, выписал чек на сто пятьдесят.
Ира сказала:
— Ты очень дешево ценишь свой труд.
Чтобы стать профессионалом, я должен был преодолеть уродливое воспитание, ведь мама до сих пор стесняется говорить о деньгах.
Первые попытки были неловкими. Израильтянка Гила предложила отремонтировать две спальни, кухню и ванную.
— Сколько это будет стоить?
Видел, как напряженно она ждет ответа, мысленно произвел вычитание и сказал:
— Семьсот шекелей.
По глазам ее понял, что слишком уж мало. И все же, когда кончил работу, она попросила покрасить еще и балкон. Я сказал: еще сто шекелей.
— У меня нет.
Решил быть крутым: достаточно уже ей сделал, надо ценить свой труд — и балкон красить не стал. Она выписала чек. Посмотрел — там было на сто шекелей больше, чем мы договорились.
— Ты не ошиблась?
— Это мой подарок тебе.
— Почему же сказала, что нет ста шекелей на балкон?
— Но я должна была бы еще сто шекелей на подарок, у меня нет.
Не знаю, откуда у Гилы представление, что должна делать подарки. В дверях она сунула пакет. Там была бутылка водки «Голд» и что-то еще, что нашла ненужное в доме: это для твоей жены, это для внука, эти бусы, может быть, дочери твоей пригодятся… Большие черные глаза смотрели так серьезно… Эти грошовые пластиковые бусы меня доканали. Не повернулся язык отказаться. Поблагодарил, пришел на следующий день и отремонтировал балкон без всякой платы.
Однажды ремонтировал девятиэтажный дом на улице Бренера — вестибюль, площадки на этажах и лестницу. Хитрый и жадный ваадбайт все подбрасывал и подбрасывал работу: еще и машинный зал лифта, еще и подвал… Набралось много. Каждый раз я предупреждал: за это отдельная плата. Он отвечал: не беспокойся, не обижу. Надо было, конечно, договариваться точно, но где мне было тягаться с этим жуликом, он исчезал посреди разговора. Дома я ругал себя за мягкотелость, и Ира сказала:
— Что ты волнуешься? Он уже решил, сколько тебе заплатить, и ты ничего не изменишь. Увидишь при расчете. Зачем тебе знать сейчас?
— Я хочу знать, какой я национальности, — сказал я.
Коренным израильтянам у нас платят больше, чем арабам, арабам — больше, чем румынам, нам, бывшим советским, уже платят больше, чем арабам и румынам.
— Ты русский, — сказала Ира.
Я знаю, что мой красный попугай арара — это не национальность, и национальный вопрос давно меня не волнует. Но волнует собственная цена. В отличие от писателя, маляр не может ее завысить. Меня стало оскорблять, если ее занижали.
Обычно работал один, но как-то пригласили в строительную бригаду. Маляр, который всегда работал с этой бригадой, по какой-то причине не мог, дело было срочное, каблан искал замену на неделю и в это время увидел у своей тетки мою работу. Взял у нее номер телефона и предложил. Он строил военный объект, рабочим нужно было пройти проверку, палестинские арабы и другие иностранцы на это дело не годились из-за его секретности. Я согласился за двадцать шекелей в час. Укладывая в сумку шпатели и кисти, робел: достаточно ли быстро работаю, не подведу ли…
В пять утра к калитке подлетел минибус, в нем сидела бригада, все не старше двадцати пяти, я испугался еще больше: где за такими угнаться. По разговору понял, что за рулем бригадир. Он вел машину, обгоняя всех на трассе. Нужно было заскочить на склад — свернул с асфальта и помчался по проселку, не жалея собственную машину, чтобы сэкономить два-три километра. Нас швыряло на ухабах, кузов скрежетал. Едва минибус затормозил на скользкой хвое у секретного объекта среди сосен, мы все выскочили и помчались бегом. Парни работали, как звери, — в голых до пояса, лоснящихся от пота гибких молодых телах была звериная грация. Рядом с нами за стеклянной стеной стояли на столах компьютеры, за ними работали девчата в военной форме. Они все поглядывали на парней. В самом деле можно было залюбоваться.
Меня тут же окрестили «доктором» за резиновые перчатки на руках и очки, болтающиеся на шнурке на груди. «Эй, доктор, иди сюда!» — именно «иди сюда», по-русски, такая получилась кличка. Это не обижало, тем более что и девчата в форме говорили между собой по-русски, так что парни немного мной как бы хвастали перед ними. Я очень боялся отстать. Десять часов пролетели мгновением. Мне казалось, я не подвел.
Когда на следующий день мы ехали той же дорогой, бригадир снова свернул на проселок и за сотню метров до склада увидел, что дорогу пересекла свежая траншея, которую ни преодолеть, ни объехать. Бригадир страшно вопил и матерился — пришлось повернуть назад. К моему изумлению, на следующее утро он снова свернул на этот проселок и, обнаружив, что траншея никуда не делась, вопил так же страшно, как накануне. Но и на третье утро он свернул на этот проселок, и были та же траншея и те же вопли. Человек просто не способен был остановиться на мгновение, чтобы поразмыслить. Когда штабной офицер объяснял, что надо делать, бригадир бросался выполнять задание, не дослушав до конца, его умоляли: «Насим, ну пожалуйста, дослушай», он удивлялся: «Но я уже все понял». Из-за такого его безумия мы переделывали работу — не там поставили гипсовую стенку, не туда провели трубу.
Я заштукатуривал канавки в стене, а потом снова выбивал штукатурку, потому что не был положен нужный провод. Насим стоял надо мной и ругался, словно я был виноват. Но теперь-то я знал, что работаю быстро, не отстаю от молодых и, значит, помыкать собой не позволю. Не отвечая на истерику, я заделал канавку, а после работы сказал бригадиру:
— Ты должен платить мне столько же, сколько всем.
Я уже знал, что ребятам платят по двадцать пять.
— Разговаривай с кабланом, — сказал он.
— Нет, ты с ним разговаривай. Или я завтра бросаю работу. Мне не нравится по два раза делать одно и то же.
Ребята слышали наш разговор. Потом они убеждали в чем-то Насима, и мне послышалось, что они произносят «доктор». Мне заплатили так же, как им. В последний день Насим записал телефон:
— Мне понравилось, как ты выровнял потолок. Позову, когда буду делать ремонт дома.
В это время я изредка публиковался. За статью, над которой работал годы, платили, как за один день работы маляром. Если она появлялась в московском журнале, я этот журнал не видел, не слышал отзывов, не знал, прочел ли его хоть один человек. Иногда, найдя рукопись в столе, в первую минуту не мог вспомнить, опубликована она или нет. Все это не касалось жизни. А когда Насим позвал поработать у него дома, — думаю, потому лишь, что знакомые маляры запросили больше, — обрадовался.
Что же я приобрел, осуществив детскую мечту?
Странно, однако, — человек всю жизнь занимался литературой, написал несколько книг, вкладывал в них все силы души, испытывал поражения и победы и к концу жизни понял, что занимался не тем, чем должен был?…
— Я не опрощаюсь, — ответил я Векслеру. — Но согласитесь, что физический труд естествен, природа создала нас для него. Иван Павлов говорил: мышечная радость. Она делает человека здоровым, уравновешенным и доброжелательным, потому что физический труд в природе человека.
— Природа человека в том, — сказал Векслер, — чтобы не жить по своей природе.