Будь моей

Касишке Лора

Получив на День святого Валентина анонимную записку с призывом: «Будь моей!», преподавательница маленького мичиганского колледжа Шерри Сеймор не знает что и думать. Это дружеский розыгрыш или действительно она, хорошо сохранившаяся и благополучная замужняя женщина, еще в состоянии вызвать у кого-то бурную страсть? Между тем любовные послания начинают сыпаться одно за другим, и неожиданно для себя самой сорокалетняя Шерри с головой окунается в безумный роман, еще не подозревая, к каким драматическим событиям приведет ее внезапный взрыв чувств.

 

Часть первая

Выходя утром из дома, первым, что я увидела, была кровавая полоса на заснеженной подъездной дороге.

Словно неумолимая угроза, дурное предзнаменование или жутковатый подарок на День святого Валентина — следы от шин и коричневая тушка крольчонка с примятым мехом.

Его, должно быть, переехала цветочница, та, что доставила розы утром около девяти и, очевидно, ужасно спешила. Передавая мне в дверях длинную белую коробку, она ни словом не обмолвилась о том, что сбила кого-то возле дома. Может, сама не заметила. «Самый напряженный день в году, — задыхаясь, поделилась она. — Сами понимаете».

Я уже опаздывала, когда увидела его. Ну что мне было делать? Беда уже пришла — раздавленное бездыханное тельце, надежды никакой, и не было смысла ликвидировать последствия. Опять повалил снег. Скоро он все заметет.

Но почему-то, увидев этот комочек коричневого меха в крови, я испытала такой прилив горечи, что мне пришлось на минуту остановиться в дверях.

Может, это один из тех крольчат, которых я спугнула в саду, когда прошлой весной сеяла ипомею?

Я вскрикнула, когда они стремглав выскочили из рыхлой земли, и до самого лета старалась не подходить близко к этому краю клумбы.

Ведь крольчиха-мать бросит крольчат, если почует, что от них пахнет человеком.

Узнать наверняка, был ли мертвый крольчонок одним из того выводка, было совершенно невозможно, но при виде его я почувствовала подступающую тошноту. Чувство вины. Мои розы — подарок ко Дню святого Валентина — послужили причиной гибели существа, которое еще несколько мгновений назад прокладывало путь к своей норке, скрытой под снегом. Не будь я такой черствой, подумала я, и имей чуточку больше времени, я бы принесла из гаража лопату Джона, выкопала могилку и устроила бы настоящие похороны, может, даже сделала бы крест из палочек от мороженого, такой же, как добряк Чад, — ему тогда только исполнилось семь лет — соорудил на могиле Трикси.

Но утро выдалось чертовски холодное: дул восточный ветер, ледяной и пронизывающий насквозь, и снежинки медленно кружились, прежде чем опуститься на землю, как будто воздух был тяжелее снежных хлопьев. К тому же я опять потеряла перчатки (может, оставила в воскресенье в тележке магазина?). Стоя на ветру с автомобильными ключами в голых руках, я убеждала себя, что в любом случае не сумею выкопать могилку в мерзлой земле. Пара ворон уже сидела на ветвях дуба, ожидая, когда же я наконец уйду. «Валентинки».

От Джона — дюжина роз, доставленных через полчаса после того, как он ушел на работу (рассчитывал удивить меня, когда я буду выходить из дома), и маленькая открытка, на которой цветочница накорябала своим детским почерком: «Моей дорогой жене, единственной и вечной любимой. Я тебя люблю и всегда буду любить. Джон».

И от Чада — впервые он прислал мне «валентинку» по почте. Из колледжа. Когда я, помедлив, разобрала слова, написанные от руки на красном конверте с калифорнийской маркой, меня охватило странное чувство печали:

«Мама, ты ведь знаешь, что я люблю тебя. Передай папе, что я его тоже люблю, — глупо посылать еще одну «валентинку» ему. Но я скучаю по вам обоим. Отлично провожу время. Люблю. Чад».

В памяти — вполне предсказуемая сентиментальность — всплыли самодельные бумажные сердечки с неровными краями. Каракули, выведенные цветными карандашами. У меня до сих пор хранится одно такое сердце, пришпиленное к расписанию над рабочим столом, хотя розовый цвет со временем выцвел и пожелтел, а края пообтрепались и надпись «я лублу тяб, Чад» поблекла.

Разве я забуду тот год, когда он слизал половину леденцового сердца, прежде чем завернуть его в салфетку и подарить мне?

В этом году даже Берта прислала открытку — черно-белая фотография двух девочек в причудливых шляпах и надпись: «Моей дорогой свояченице с любовью» (с тех пор как Чад уехал в колледж, мое гнездо опустело, и она таким вот своеобразным способом напоминает мне об этом, притворяясь, будто стремится поднять мне настроение).

Сью принесла несколько испеченных близнецами печеньиц, тоже в форме сердец, а одна из студенток, очаровательная кореянка, подарила коробку шоколадных конфет, которую я оставила секретаршам на кафедре английского языка. Плюс какой-то тайный поклонник (или шутник) сунул в мой рабочий почтовый ящик вырванный из блокнота и сложенный вчетверо лист бумаги в фирменном университетском конверте — на листке незнакомым почерком было красными чернилами написано: «Будь моей».

На шоссе сегодня утром опять авария. Я не устаю твердить Джону, что нам пора бросить этот пригород, особенно теперь, когда Чад уехал, перебраться поближе к месту работы, чтобы прекратились эти ежедневные изматывающие поездки в город. Но он стоит на своем: «Ни за что».

Для него это не какая-нибудь там окраина, а настоящая деревня, о которой он, мальчишка, чье детство прошло в городской квартире, мечтал всю жизнь. Для него это не десять акров сорняков, а ферма, семейное хозяйство. К тому же он ни за что не оставит свой гараж, полный всякой ерунды, не откажется от пустыря для стрельбы по мишеням, прицепленным к груде мешков с песком, от птичьих кормушек и сенокосилки. Все это ребячьи мечты, зародившиеся в ту пору, когда он смотрел по черно-белому телевизору сериал о Лесси в тесной квартирке, где ютился вместе с двумя братьями, двумя кузенами и матерью, измученной непосильной работой. Когда-нибудь, надеялся он, у него будет старинная ферма в деревне, пистолет 22-го калибра и собака.

Ну, собаки больше нет. А старую ферму со всех сторон обступили жилые микрорайоны с названиями типа «Ивовая Бухта» или «Сельские Луга», застроенные многоквартирными домами, которые фирма «МакМэншн» возводила по ночам, не забыв понатыкать по обочинам шоссе рекламные щиты, гордо провозглашающие: «Стартовая цена — 499 000 долларов» (непонятно только, что должно нас поразить: дороговизна или, напротив, очевидная выгода предложения?). К тому же дороги настолько забиты транспортом, что дня не проходит без аварии, и тогда шоссе перекрывают на час или два, пока не уберут обломки с проезжей части. В прошлом году строительные компании дважды предлагали купить наш дом под снос, чтобы на его месте поставить целых четыре — новых и не таких мрачных.

Будь моя воля, я бы его продала. Упаковала вещи и переехала в кондоминиум, распростившись со всем этим, но Джон все никак не вырастет из своих детских мечтаний.

— Не думаю, что соседи в городском кондоминиуме будут в восторге, слушая, как я упражняюсь в стрельбе, — говорит он.

Его не волнует, что его «эксплорер» пробегает по 500 миль за неделю, что газ дорожает чуть ли не каждый день, как не волнует и то, что запасы топлива на Земле практически на исходе.

Кажется, это не волнует никого.

Все мы одинаковые. Садимся за руль и сломя голову несемся из своих пригородов, стремимся в будущее, но на самом деле ни на секунду о нем не задумываемся.

— Отлично, — обычно отвечаю я Джону. — Но если стройка продолжится в том же темпе, ситуация на дорогах станет еще хуже, и мне перед занятиями придется ночевать в мотеле.

Он только пожимает плечами.

Бедняга Джон. Он такой красивый, голубоглазый. В этих глазах я до сих пор угадываю ребенка, у которого никогда не было качелей, который никогда не пробирался, улюлюкая, в высокой траве, не ловил сверчков, а самое главное, никогда не имел настоящего отца — я угадываю мальчишку, который никогда с этим не свыкнется.

Ладно, Джон, если так нужно, ради тебя я останусь тут навсегда.

Объезжая помятые машины и аварийные сигнальные огни на обочине, я в который раз подумала: боже мой.

Когда я наконец добралась до колледжа, то перед своим кабинетом обнаружила Мейбл в истерике. Она потеряла свои прозрачки по временам глаголов, и не могла бы я на время одолжить ей свои?

Вообще-то я планировала использовать их сама, но все равно отдала ей. Я убеждена, что гораздо более способна к импровизации, чем Мейбл. И в самом деле урок прошел на ура. Хабиб прочла вслух заметку о квинтете «As I Lay Dying», растягивая слова на южный манер, и мы все так хохотали, что под конец у некоторых на глазах выступили от смеха слезы.

После работы мы с Джоном встретились в центре, чтобы поужинать в честь Дня святого Валентина. Я поблагодарила его за розы и поведала об анонимной «валентинке», обнаруженной в почтовом ящике, и приписке: «Будь моей».

— Ух ты! — не удержался он. Потом приподнял брови и взглянул на меня так, будто видел впервые.

Его жена… Женщина, имеющая тайного поклонника.

Он ел бифштекс с кровью, и его белую тарелку покрывала тонкая кровавая пленка.

— И кто, думаешь, мог бы это быть? — спросил он.

— Честно говоря, не имею понятия, — ответила я.

Сегодня утром Роберт Зет, поэт с нашей кафедры, отпустил комплимент по поводу моей одежды (белая блузка и оливкового цвета замшевая юбка), что показалось мне откровенным перебором. («Ого, Шерри. Очень круто!»)

На прошлой неделе, помнится, его восхитил и другой мой прикид — черная юбка с вязаным черным свитером; он даже потрогал рукав, чтобы ощутить рельефность вязки. — Нравится мне твой стиль, — сказал он. — Прямо из классического вестерна.

Но, без сомнения, Роберт Зет — гей. Он никому никогда не рассказывал о своем гомосексуализме, но подобное предположение родилось у нас сразу же, как только он поступил к нам работать. Тридцать пять, ни жены ни детей — даже бывшей жены или хоть подружки, — и эти зеленые глаза, гибкое тело и тонкий вкус в области моды. Все мы — женская половина кафедры, которая практически и составляет весь преподавательский корпус, — анализировали его творчество на предмет сексуальных предпочтений автора (две книги, вышедшие в университетском издательстве: «Мрачные мысли» и «Расстояние между здесь и там»). Но они оказались слишком отвлеченными, слишком оторванными от реальной жизни — небольшие, довольно трудные для понимания, наполненные многими смыслами стихи, — чтобы судить о том, есть ли в них хотя бы намек на романтические отношения.

К тому же, гей он или нет, не похоже, чтобы «Будь моей» могло быть делом рук такого человека. Слишком буквально. Слишком сентиментально. Кроме того, я знаю его почерк. Много раз видела сделанные им от руки пометки на бумагах, разложенных в нашей преподавательской с ксероксами. Его манера письма совсем не похожа на ровную округлость надписи на моей таинственной «валентинке». Роберт пишет коряво. Не буквы, а колючая проволока. В попытке исказить почерк человек скорее попытается огрубить плавные линии. Но сделать ломаный, я бы сказала страдальческий, почерк более гармоничным? Невероятно. Очевидно, это не Роберт Зет.

Конечно, есть еще студенты. В колледжах общего направления полно взрослых одиноких мужчин. Предполагаю, что людей, способных на страстное увлечение, здесь более чем достаточно. Один из них, Гарри Мюлер, парень чуть за тридцать, уволенный с фабрики по производству автомобильных запчастей, решил продолжить образование, желая «развить свои способности». Мне всегда казалось, что он испытывает ко мне какую-то трогательную признательность за то, что я уделяю ему дополнительное внимание, поправляя его сочинения. («По моему мнению, есть семь причин, по которым автомобильная промышленность должна быть модифицирована. Сейчас я перечислю вам причины, по которым автомобильная промышленность должна быть модифицирована…»)

Он так заливисто смеется над незатейливыми шутками, которые я порой позволяю себе отпустить во время урока, что меня посещает мысль: а в своем ли он уме, этот Гарри Мюлер. Но, скорее всего, он просто слишком нервный.

Конечно, это может быть и чья-то глупая выходка.

Или ошибка. Мог автор записки перепутать почтовый ящик?

— Это может быть кто угодно, — сказала я Джону.

— Ну, — ответил он, — нельзя винить парня за подобные попытки. — Он задержал на мне пристальный взгляд. Затем добавил: — Должен признаться, Шерри, что думать о каком-то болване, мечтающем о тесном контакте с твоей женой, довольно волнующе. — Он протянул руку под столом и провел кончиками пальцев по моему колену.

Я откашлялась, а затем улыбнулась: — Просто так, для информации, сообщаю тебе, Джон, что в прошлом таких болванов было немало.

Он опустил нож и вилку. Провел салфеткой по губам:

— И ты одаривала кого-нибудь из этих болванов своим расположением?

— Нет, — ответила я (что почти правда). — Но ведь все когда-нибудь случается впервые.

— Остановись, — предупредил он. Выставил руку с зажатой в ней салфеткой и, нагнувшись над столом, прошептал: — Ты меня возбуждаешь. — И кивнул, взглядом указывая на свой член.

Столько воды утекло с тех пор, когда я в последний раз туда смотрела, что я почти совсем забыла, есть ли там вообще что-нибудь. Когда мы только поженились, мы каждую ночь обсуждали свои фантазии.

Как бы я отреагировала, если бы у светофора рядом со мной притормозил мотоциклист и предложил бы мне отправиться с ним в отель с сомнительной репутацией и пососать его член?

(Мы детально обсуждали мои действия.)

Как поступил бы Джон, если бы на пляже женщина в бикини потеряла верхнюю часть купальника и попросила его помочь ей поискать пропажу в песке?

(Он бы пошел с ней — и конечно же на пляже было бы расстелено для них полотенце.)

Мы обращали внимание друг друга на людей в ресторанах. Тот, с татуировкой? Та, в уздечке? В горячей ванной? На заднем сиденье машины? Рисовали друг другу подробные картины, затем шли домой и занимались любовью остаток дня или всю ночь.

Мы, конечно, никогда не воспринимали свои фантазии как реальность. А потом они вместе с наручниками или флаконом клубничного массажного масла затерялись где-то между моим вторым триместром и восемнадцатым днем рождения Чада.

Но дома, после ужина в честь Дня святого Валентина, уже лежа в постели, Джон продолжил разговор.

— Думаешь это то, к чему вожделеет твой секретный обожатель? — Он скользнул руками вдоль моих бедер и приподнял край ночной рубашки. — Так? — Он прижался губами к моей груди. — Или, может, так? — Он раздвинул мне ноги, упершись ладонью в стену над моей головой, и вошел в меня.

Если двадцать лет заниматься любовью с одним и тем же мужчиной, не стоит ждать от очередного полового акта сюрпризов. Зато не надо бояться разочарования, неудовлетворенности или унижения.

В своей жизни я очень недолго спала с другими мужчинами, но полученные в результате раны, кажется, не затянулись до сих пор — кошмарные пробуждения, похмелье, сожаления, венерические инфекции, ужас перед вероятностью беременности, психологические травмы.

Это было так давно и длилось так недолго, что по-хорошему мне бы полагалось забыть о происшедшем, но не тут-то было. Стоит мне закрыть глаза, и я как наяву вижу себя в квартире, где когда-то жила, вот я стою в полный рост перед большим зеркалом и рассматриваю свое тело — худое, холодное, полное недостатков, — направляясь из ванной в спальню, где меня поджидает какой-то чужой мужчина. Меня переполняет отчаянное желание спрятаться от него, но я прекрасно понимаю, что уже слишком поздно.

А потом появился Джон. Нас познакомили заводные девчонки из букинистического магазина, где я тогда работала, и моим страданиям пришел конец.

Мне было чуть за двадцать, я как раз заканчивала магистратуру по английскому языку. Я уже тогда чувствовала себя старой, и из всех возможных вариантов выбрала мужчину с женой и двумя детьми. В квартире, где я жила, не было даже исправной плиты, но тогда это не имело для меня никакого значения. Все, что я ела, было либо сырым, либо холодным. У меня над кроватью висела рождественская гирлянда — единственный источник света в моей комнате, впрочем, вполне достаточный для чтения в темноте, — а одежду я покупала в магазине подержанных товаров под названием «Секонд-хенд Рози», которым владел трансвестит с красивыми длинными рыжими волосами, заплетенными в косу. Я питала склонность к черным платьям в сочетании с безумного цвета шелковыми шарфами. И была такой тощей, что моя тень напоминала очертания метлы.

Джон, как и я, был сбоку припека в этой разнузданной компании, состоявшей из тридцатилетней женщины, уже дважды разведенной, двух геев, двух женщин помоложе, по уши влюбленных в геев, и еще нескольких девиц, в основном из тех, кто вылетел из университета или притащился в город вслед за любовником, были им брошены и в конце концов получили работу в книжном магазине. Эта компания потихоньку баловалась кокаином и сильно пила, и я страстно желала участвовать в их развлечениях, однако меня неизменно выворачивало наизнанку, я начинала задыхаться и хватать воздух ртом, а то и вовсе отрубалась, задолго до того как наступало настоящее веселье.

Я ужасно любила танцевать и провела немало восхитительных длинных ночей в злачном месте под названием «Красная комната» — с липким полом и красными мигающими лампами.

Джон работал там барменом.

— Шерри, ты знакома с Джоном?

До сих пор помню, как сверкнуло кольцо на пальце моей приятельницы, когда она ткнула в сторону Джона, — сапфир в форме звезды, сияющей не хуже Вифлеемской в праздничный день Рождества, только сжатой до миниатюрных размеров и заточенной в камень, оправленный в белое золото.

Такое же кольцо носила моя мама.

Мы тотчас признались друг другу в том, что в тусовке, которая свела нас, чувствуем себя белыми воронами. Может, мы и не принадлежали к типичному среднему классу, но ощущали себя представителями именно этого социального слоя. Мы хорошо учились в школе. Нам нравилось ложиться спать трезвыми и перед сном читать час или два в полнейшей тишине. Мы хотели жить в старом доме с участком земли вокруг. И завести детей: одного или двух. Мы не имели ничего против приличной зарплаты с социальным пакетом и машин, которые заводятся с первой попытки.

Я порвала с женатым мужчиной и со всеми прочими. Джон расстался с поэтессой, с которой тогда встречался. Он купил мне кольцо с солитером — именно такое, по нашему обоюдному мнению, идеально подходит среднестатистической невесте в качестве обручального. Мы обвенчались в моем родном городе в церкви, где меня когда-то крестили.

Во время церемонии случайно залетевший в храм воробей («Он здесь уже несколько дней», — с сожалением сказал пастор Хайне) бросился в поисках выхода на витражное окно и замертво рухнул на пол.

— Будем считать это добрым знамением, — тревожно сказал Джон, когда все мы уставились на мягкий серый комочек на мраморном полу.

Кто-то поддел мертвую птичку кончиком ботинка.

Кто-то издал нервный смешок.

— Точно, — подхватила Бренда, сестра Джона. — Есть такая примета — если в день свадьбы умрет птица, молодоженов ждет великое счастье!

(Лишь много лет спустя она рассказала мне, что на приеме с торта соскользнули и упали на пол пластмассовые фигурки жениха с невестой — от тепла зажженных в зале ламп подтаяла глазурь. Но Бренда исхитрилась вернуть их назад, на верхушку торта, пока никто ничего не заметил.)

Выдать мертвую птицу за доброе предзнаменование, конечно, нелегко, но, слава богу, мы никогда не были суеверны. Сегодня минуло уже два десятка лет нашей совместной жизни, и все эти годы — плодотворные, благополучные и наполненные важными делами — по большей части были прожиты в счастье.

Надежная работа. Здоровый сын. Старый деревенский дом.

И машины вполне приличные — у меня сверкающая и громко фыркающая маленькая белая «хонда» с полным приводом, на газу, у Джона — гигантский быстроходный белый «эксплорер», передвигающийся по дороге основательно, по-мужски, словно олицетворяя собой силу тяжести в действии.

Два десятка лет!

Большой кусок жизни. И все это время наши отношения окрашивала страсть, и мы сохранили взаимное влечение по сей день, хотя, конечно, оно не достигает накала первых месяцев, когда все свободное время мы проводили в постели.

В то время я делила комнату с соседкой, а у Джона была своя однокомнатная квартира, так что мы ночевали у него. На дворе стояла зима, но спали мы с открытыми окнами — прямо рядом с кроватью располагалась батарея, вокруг которой скапливалась сухая пыль, не дававшая дышать.

Мы занимались сексом утром, днем и ночью — между слоем арктических воздушных масс сверху и слоем невыносимого жара снизу.

Мы предавались любви на кровати, на полу, в душе, на софе. Занимались любовью во время месячных, марая кровью все кругом. Любили друг друга всю зиму до прихода весны, когда на зеленой траве появились стаи толстых, похожих на заводных, дроздов.

Однажды утром по дороге из его квартиры на работу в книжный магазин я нечаянно наступила на светло-голубое яйцо и остановилась, чтобы соскоблить палочкой с ботинка склизкую грязь — но даже это показалось мне эротичным.

Даже запах сырости, исходящий от травы, казался сексуальным.

Этот мускусный запах. Запах навоза.

В первые недели весны, стоя за прилавком в «Комьюнити букс», я постоянно ощущала запах собственного тела и тела Джона. Мне казалось, что мужчины покупатели тоже его чувствуют. Уже оплатив покупку, они подолгу слонялись поблизости, предпринимая попытку завязать разговор, хотя книги уже лежали в пакете, а деньги — в кассе. На улице мужчины-прохожие вытягивали шеи, когда я проходила мимо. Кучка танцевавших брейк-данс подростков с сияющими на солнце обнаженными торсами так и застыла на месте, когда я поравнялась с ними. Ого, детка! Вы только посмотрите.

Деревья стреляли пухом, и пушинки садились на нас, когда мы с Джоном, обнявшись, гуляли по парку.

Дома нам приходилось выбирать из волос мягкие звездочки пуха.

Мы поженились в июле. Купили ферму. Потом родился Чад. Потом… Что потом?

Потом двадцать лет пролетели в стиле стаккато, вспыхнув несколькими разноцветными огнями.

Иногда я гадаю, куда сгинула та развеселая компания.

Мы с Джоном всегда отличались общительностью, но в последний раз я встречалась с кем-то из них лет пятнадцать назад. Кое-кто старше меня, так что не факт, что все они еще живы. И все равно я не в состоянии представить себе никого из них постаревшим, а ведь и мы постарели. Времени пролетело много, и как быстро оно пролетело. С другой стороны, не так уж и много, в самом-то деле! Почему бы не позвонить, не назначить встречу в «Красной комнате», не пропустить по рюмочке, наверстывая упущенное, если, конечно, «Красная комната» не закрылась двадцать лет назад, а на ее месте не открыли «Старбакс кафе».

У меня такое ощущение, что я виделась со своими друзьями всего несколько месяцев назад. Ну, полгода. Интересно, сама я сильно изменилась?

Теперь у меня бывают моменты, когда я чувствую себя молодой — даже моложе, чем годы назад, когда я ощущала себя старой развалиной.

И не так уж важно, узнали бы они меня сейчас или нет, — может, лучше и не проверять. Может, оно и к лучшему, что я не поддерживала с ними связь, а теперь и подавно знакомство не возобновишь.

К тому же, строго говоря, я никогда не входила в их компанию, разве не так?

Без сомнения, они бы меня теперь не узнали.

Тот же почерк, та же желтая бумага и надпись красной ручкой. Это обнаружилось сегодня в моем почтовом ящике:

«Шерри, надеюсь, ты прекрасно проведешь выходные. Я буду думать о тебе. Я всегда думаю о тебе».

Сегодня серый ненастный субботний день. Из окна моего рабочего кабинета отчетливо видно, как над кормушкой кружит ястреб — госпожа Смерть поджидает пернатую мелочь, чтобы сверху камнем ринуться на нее. Прошлой ночью я по крайней мере два раза просыпалась, разбуженная какими-то звуками, проникающими из стен. Мышь или белка сооружает гнездо, чтобы спастись от холода, и делает запасы — орехи, сосновые шишки, обертки от конфет. Джон собирается отстрелять их — если, конечно, это белки. Он утверждает, что они перегрызут провода и устроят пожар, но я возражаю, что такая вероятность ничтожна. Этому дому уже лет двести, и белки живут тут намного дольше нас. Когда холода отступят, они найдут себе другое пристанище.

О дорогой, ястреб только что схватил добычу, которую все это время подстерегал. Это случилось так быстро, что мне потребовалась целая минута, чтобы понять, что произошло. Я подняла глаза от книги на птичью кормушку, успела увидеть суетливо копашащееся серенькое существо, и вдруг его накрыла стремительная крылатая тень. Спустя мгновение оба исчезли.

Будь моей.

Кто мог послать мне эту записку, а затем вторую? Зачем?

Говорила ли я сама кому-нибудь: «Будь моим»?

Если и говорила, то только Реджи Блеку в то лето, когда мне стукнуло семнадцать.

Правда, я никогда по-настоящему не желала, чтобы он был моим. Скорее я хотела быть его. Чтобы он заявил о своих правах на меня. Амбиции, присущие всем нам, девчонкам, в те далекие времена. Все мы тогда мечтали, чтобы какой-нибудь парень нацепил нам на шею огромный ошейник на длинной цепочке. Дал бы поносить свою куртку с нагрудным знаком, врученным за спортивные успехи. Хотелось прийти в школу в его футболке или бейсболке. Надеть на руку браслет со своим и его именами и знаком плюс, выгравированным между ними. Продемонстрировать его остальным девчонкам, собравшимся в коридоре. Посмотрите.

Я отчаянно желала, чтобы Реджи Блек заявил о своих правах на меня, но он так никогда этого и не сделал. Реджи был слишком застенчив. Тем летом он заходил ко мне каждый день, когда мои родители были на работе, и пустой дом манил нас к себе, открывая тьму возможностей. Мы целовались на крыльце. Сидели на качелях. Со временем стали ходить за гараж, и его руки добрались до моей груди. Все лето я ждала, что он предложит: «Давай зайдем в дом». Но он этого так и не предложил.

Говорил ли мне кто-нибудь — анонимно или в лицо — «будь моей»?

Как много времени потребовалось, чтобы хоть кто-то предъявил на меня свои права! И этот «кто-то» оказался совершеннейшим незнакомцем.

Сегодня в галерее я купила новое платье. Шелковое, прозрачное, с розовыми цветами и глубоким вырезом. В последующие пять месяцев придется носить под платье комбинацию, а поверх него свитер. Но оно так мне понравилось. В магазине я битый час крутилась перед трехстворчатым зеркалом, разглядывая себя в этом платье и повторяя про себя: не так уж плохо для моего возраста.

Полагаю, фигурой я обязана эллиптическому тренажеру в фитнес-клубе. Клянусь, он действует не хуже, чем омолаживающая ванна. Благодаря этому тренажеру я вернула себе девическую фигуру. А то и получше. Тогда я слишком много ела, особенно когда жила в общежитии, и все полуфабрикаты — пицца или попкорн, в кафе-закусочных брала мясо с картошкой, кучей наваленные на тарелку. До сих пор вспоминаю сырное суфле, какое моя мама не стала бы готовить никогда, такое сытное, что даже пузырьки воздуха внутри казались тяжелыми.

Я хорошо помню голодное ожидание в очереди перед запотевшими окнами, и даже мешанина из тусклой зеленой фасоли с резаной морковью в серебристой лохани — склизкая, залитая растаявшим маслом — так и притягивала меня. Эта еда, от которой дома я бы с негодованием отказалась, вдруг превратилась в предмет вожделения, хотя передо мной открывался обширный выбор. Теперь, рассматривая фотографии тех дней, я вижу, какой, мягко говоря, толстой была. Но, несмотря ни на что, я ежедневно и ежеминутно чувствовала себя невероятно сексуальной. Бюстгальтера не признавала, расхаживала в коротеньких юбочках, без макияжа, а свои темные волосы носила такими длинными, что подвергала себя серьезной опасности в мире свечей и вращающихся дверей.

Затем, окончив школу, я начала курить и потеряла весь накопленный жир, отчего, впрочем, лучше выглядеть не стала.

После того как я забеременела, я в жизни не прикоснулась к сигарете.

Теперь и к той зеленой фасоли я бы ни за что не притронулась, даже если бы она лежала рядом с маслом, а не плавала в масле.

(Это называется самоконтроль. Вот только откуда он берется?)

В тот день, глядя в трехстворчатое зеркало в галерее, я думала, что на самом деле мое тело выглядит точеным. И руки — подтянутые, мускулистые.

А талия! Недавно я измерила ее сантиметром — двадцать восемь дюймов.

А бюст! Размер 36С. Раньше я о таком только грезила, даже когда была много толще. Понятия не имею, каким образом грудь у меня увеличилась, хотя сама я похудела, я просто констатирую факт: отныне чашечки бюстгальтера у меня заполнены как надо. Моя диета — ничего мучного, никакого белого сахара и жира — помогла мне покончить даже со складкой под животом, которая оставалась со мной многие годы после рождения Чада доказательством моего материнства, и я не сомневалась, что уж она-то со мной на всю жизнь.

Джон утверждает, что, случись ему выбирать между той, какой я была двадцать лет назад, и той, какой я стала сейчас, он, не задумываясь, отдал бы предпочтение мне сегодняшней.

В общем, фигура у меня становится чем дальше, тем лучше. Вопрос: до каких пор?

Какая отрезвляющая мысль: когда тебе за сорок, надолго ли тебя хватит?

Даже знаменитости в «People», которые, если верить журналистам, в свои пятьдесят выглядят сексуальнее, нежели в давно минувшие двадцать, — при взгляде на фотографии этих женщин создается впечатление, будто снимки были сделаны из-под воды. Что-то происходит с лицом (а также шеей, руками, коленями). Никакие операции не могут устранить все эти изменения, к тому же никто особенно и не хочет смотреть на них. Должно быть, фотографы думают, что лучше снимать эти расплывчатые очертания — выгодное освещение, некий намек на былую красоту, — чем хладнокровно исследовать, что же в действительности осталось от прежнего великолепия.

В любом случае платье бесподобно — вне зависимости от того, на мне оно или просто висит на плечиках. Память плоти, протяжная песня, прекрасные бессмертные мысли воплотились в вещь, которую можно купить (всего за 198 долларов!) и носить. Вещь, которую можно принести домой на магазинной вешалке, собрать в складки на руках, подобрать к ней туфли на каблуках и сумочку, — вещь невесомая, женственная, непреходящая, моя.

Еще ничто не предвещает прихода весны, хотя до приезда Чада на весенние каникулы осталась всего неделя. Сегодня утром я проснулась и первым делом обнаружила, что снега выпало еще больше, — огромный холодный ковер на газоне и снежные портьеры из крупных хлопьев, раздуваемые порывистым ветром из стороны в сторону. Джон еще спал, а я, постояв некоторое время у окна и поглядев на пургу за окном, вдруг заплакала.

Почему?

Неужели из-за снега?

Или, может, от мысли о том, что всего через неделю Чад будет дома? Я волновалась перед его приездом, которого ждала с тех пор, как он после новогодних каникул вернулся в Калифорнию. А может, причина в том, что я не перестаю думать — неужели теперь моя жизнь всегда будет такой?

Неужели отныне дни моей жизни будут размечены контрольными точками между каникулами Чада?

От весны к лету. От праздника к празднику.

Наверное, я могла бы проводить эти дни, как раньше: покупать поздравительные открытки, вовремя отправлять их, вывешивать рождественский венок, затем снимать его, высаживать осенью луковицы, весной семена. Но куда деть чувство пустоты из-за постоянного ожидания Чада?

И не факт, что, проучившись в колледже еще несколько месяцев, он вообще будет приезжать домой.

Сначала отправится летом куда-нибудь в Европу. Затем на весенние каникулы махнет с друзьями в Мексику. Потом позвонит в ноябре и скажет: «Мам, я побуду у вас всего несколько дней на Рождество, потому что…»

А что потом?

Это и есть опустевшее гнездо?

Это и есть настоящая причина моих слез, которые я проливаю, стоя у окна и глядя на снег?

Бренда на Рождество прошлась на этот счет:

«Ну и какие ощущения теперь, когда Чад уехал учиться? Как ты справляешься с собой? Наверное, заново узнаешь себя и Джона после восемнадцати лет материнства?»

Они с партнершей, сидя на диванчике, самодовольно взирали на меня с высоты собственного положения — бездетные лесбиянки со своими книгами, собаками породы вельш-корги и постоянной ставкой в государственном колледже, — пока я следила за Чадом, носившимся по их городскому дому. Подозреваю, они годами мечтали увидеть меня такой — разбитой и раздавленной когда, наконец, моя «карьера» матери придет к завершению.

Может, слезы у окна в день снегопада символизировали участь, которую они лелеяли для меня?

Сью тоже предсказывала нечто подобное. В августе, когда снова начались занятия, она стояла в коридоре колледжа и всеми силами изображала грусть в глазах, со своей надежной позиции матери девятилетних двойняшек. Но я уверенно твердила:

— Я, конечно, буду скучать по нему, но я всегда желала для моего ребенка, чтобы он вырос здоровым и превратился в счастливого молодого человека. Как же я могу расстраиваться теперь, когда все эти желания сбылись?

— Да так, — сказала Сью. — Потому что это чертовски грустно.

— Да, может быть, немного, — согласилась я. Тогда комок наподобие пуговички или ватного шарика — вроде тех опасных маленьких вещиц, которые наши дети имеют обыкновение глотать, — встал в моем горле, и меня охватило желание разрыдаться. Но вместо этого я улыбнулась.

Сегодня утром все вокруг обледенело. Перед работой Джон соскреб ледяной налет с ветрового стекла моей машины. Я наблюдала за ним из спальни. Немного дальше, на заднем дворе, соседский спаниель (их внук прозвал его Куйо) терзал какую-то тушку в кустах. Скорее всего, дохлого енота, хотя однажды он притащил во двор длинную тощую оленью ногу и часами, вертясь на месте, яростно грыз ее, терзая на снегу кровавый ошметок так, словно он был влюблен в него, а потом потерял к ней всякий интерес и позволил Джону его выбросить.

Но сейчас Куйо казался полным беспощадной решимости расправиться со своей добычей и возился с ней не только ради удовольствия.

Час спустя я вышла из дома. Я вела машину очень осторожно. Черный лед. Я даже не знаю, что это в точности такое, кроме того, что его невозможно разглядеть. Вернее, прежде чем успеваешь его рассмотреть, машина слетает в кювет.

Я надела свое новое платье. Смехотворно в такую-то погоду, но я не смогла устоять. Надела его с черным свитером, черными колготками и сапогами, но все равно ветер на автостоянке продувал меня в таком наряде насквозь. Я чувствовала себя довольно глупо, зато, когда входила в кабинет, Роберт Зет оторвался от бумаг, которые разбирал, и воскликнул: «Эта женщина отчаянно стучится в двери весны. Ай да молодец, Шерри Сеймор! Аплодирую тебе в твоем чудесном платье!»

Я дважды проверила свой почтовый ящик: ничегошеньки, никакого анонимного письма.

Я изумилась собственному разочарованию.

Сегодня в перерыве между занятиями я наткнулась в коридоре на Гарретта Томпсона — парня, который в третьем классе школы был лучшим другом Чада.

Я не видела Гарретта со дня церемонии вручения аттестатов. Когда же это было?

Подростком он в летние дни никогда не сидел вместе с другими мальчишками у нас за кухонным столом, уплетая сладости прямо из коробок («Трикс», «Лаки Чармс», «Кокоа Паффс» — все эти вкусные, но вредные хлопья, подушечки, звездочки), они зачерпывали полные пригоршни, а солнце высвечивало пыльные ореолы вокруг их голов.

Чад время от времени вспоминал Гарретта. Что-то там такое он не то сказал, не то сделал, не то в очереди в кафетерии, не то в автобусе по дороге домой. Гарретт довольно долго занимал важное место в нашей жизни. И по сей день он оставался для нас кем-то вроде члена семьи, поскольку был неотъемлемой частью нашего прошлого.

Он узнал меня раньше, чем я его. В конце концов и я его признала, в основном благодаря тому, что он очень походил на своего отца Билла, который умер десять лет назад.

Билл Томпсон частенько менял мне масло на заправке «Стандард Стэйшн», и мы с ним весело болтали и смеялись, потому что нас объединяла дружба наших детей. Красивый мужчина — темноволосый, с ямочкой на щеке, как раз тот тип механика, какой можно увидеть на страницах дорогого эротического календаря, — мистер Февраль. С обнаженным мускулистым торсом, небрежно поигрывающий гаечным ключом.

Вдобавок у нас была уйма времени, чтобы познакомиться поближе в лагере скаутов, ломая голову над заданием — сделать фигурку из корня алтея и ершиков для чистки трубки. Еще пару раз мы пересеклись в лагере Вилливама, куда Джон не мог поехать с Чадом из-за работы. Именно там на долю Билла выпало обучать Чада стрельбе из лука. Я была абсолютно невежественна в этом деле, более того, абсолютно безнадежна: не могла даже вложить стрелу в тетиву. Однажды ночью, когда мы сидели у лагерного костра и слушали в темноте волчий вой и скулеж, он протянул мне фляжку с виски. Приложившись к ней, я почувствовала себя так, словно мы слились в запретном поцелуе — виски скользнуло в мое горло и обвилось вокруг грудной клетки подобно орденской ленте.

Но конечно же в этом не было ничего недозволенного. Мы с ним — родители, окруженные другими родителями, — около десяти часов разошлись по своим палаткам, так как наши мальчишки к этому времени от усталости уже ног под собой не чуяли. А потом он умер.

Прошел год или два, и вот как-то раз, когда наши мужички ползали на коленях по ковру в гостиной, Гарретт вдруг сказал Чаду: «А у моего папы есть мотоцикл. Там, на небесах». Потом еще был случай, когда Джон вернулся с работы и, прежде чем идти к себе наверх переодеваться, зашел поздороваться с мальчиками. Не успел он уйти, как Гарретт произнес: «Везет тебе. Твой папа не на небесах, а здесь». От этих слов я, потихонечку спустившись вниз по лестнице, плакала в сушившееся на веревке полотенце или выходила на переднее крыльцо, чтобы справиться с горечью, изнутри давившей на горло.

— Миссис Сеймор! — позвал Гарретт.

— Гарретт! Боже мой, Гарретт!

Он спросил, как там Чад. Как Беркли. Как мистер Сеймор. Объяснил, что в колледже изучает механику и поинтересовался, нельзя ли ему в обход правил ходить ко мне на уроки английского, хоть он и не слишком силен в этом предмете.

— Конечно, — согласилась я. — Я буду очень рада видеть тебя в своей группе. Запишись на осенний семестр.

Но он объяснил, что не совсем уверен насчет осени. Он подумывал о морской пехоте.

— Что ты, Гарретт, тебе обязательно надо доучиться. Ты же не хочешь…

— Понимаете, я чувствую, что я в долгу перед родиной, — ответил он.

— А что твоя мама думает по этому поводу? — спросила я.

— Миссис Сеймор, мама умерла.

Как умерла?

Я отступила на шаг.

Мы живем в маленьком городке. Как я могла не знать о ее смерти?

— Когда, Гарретт?

— На Рождество, — ответил он. — Они с отчимом поехали на зиму во Флориду. Трейлер, в котором они жили, оказался с дефектом. Угарный газ. Они легли спать и больше не проснулись.

— Гарретт, — сказала я. — Боже ты мой. Мне так… жаль. Ты… были похороны?

— Нет, — ответил он. — Моя тетя поехала туда и кремировала тело моей мамы. А мне достался ее прах.

Прах.

Гарретт хранит прах своей матери.

У него, насколько я помню, нет ни братьев, ни сестер, как и у Чада. И теперь он наверное один-одинешенек дома, наедине с прахом матери.

Мари?

Не могу вспомнить ее лица. Мы говорили-то всего раз десять, и всегда мимоходом, на парковочной площадке, на подъездной дороге, в коридоре, может быть, пару раз в бакалейной лавке. Я подозревала, что она пьет. Не могу точно припомнить, почему так думала, но я всегда настаивала, чтобы Гарретт приходил к нам, когда они с Чадом хотели поиграть. Боялась, что она повезет мальчиков на своей раздолбанной машине. Вероятно, я как-то почуяла исходивший от нее запах спиртного, когда мы ждали детей у школы. Что отец у него пьет, это все знали — пьянство и стало причиной аварии, в которой он погиб.

Я взяла Гарретта за руку. И держала ее до тех пор, пока мой голос не восстановился настолько, что я смогла говорить, и тогда я рассказала ему, что Чад приезжает в воскресенье, и пригласила на обед, если, конечно, он не занят.

Гарретт улыбнулся и кивнул так, словно знал о приглашении заранее, а я вспомнила, что его мать совсем не умела готовить. По словам Чада, в те считаные вечера, что он провел в доме Гарретта, на обед их кормили печеньем. Если вообще кормили.

— Я передам Чаду, чтобы он позвонил тебе, — сказала я. — Четверг подойдет?

— Четверг? Годится, — ответил Гарретт.

Я смотрела, как он идет по коридору.

Бедный мальчик… Я всегда так о нем думала, даже до того, как умер его отец. В Гарретте была какая-то мягкая простота, доверчивость ко всему миру, которая у Чада исчезла очень рано. Уже в четыре года Чад отличался ироническим складом характера. Например, во время парада в честь Четвертого июля Чад, посмотрев, как толстяк Дядя Сэм отплясывает на ходулях, заявил: «Вот убожество». А четырехлетнему Гарретту, кажется, нравились как раз такие вещи, как этот толстый Дядя Сэм.

Малыш Гарретт.

Удивительно, насколько счастливой я почувствовала себя, оттого что встретила его в коридоре.

Когда Чад уехал в колледж, я поняла, что из моего мира выпала значительная часть жизни — часть, связанная с Чадом: его школа, его друзья, его всевозможные факультативы. Большинство его друзей тоже уехали той осенью. Пит — в университет Айовы, Джо и Кевин — в штат Мичиган, Майк — в Колби, Тайлер — в северозападную часть США. А девочек, с которыми он дружил, разбросало по всей стране. Когда я проезжаю мимо школы, мне кажется, что вокруг нее вознеслась призрачная ограда.

Нет.

Теперь я сама превратилась в призрака, в привидение с восемнадцатилетним стажем (с опытом в области первой медицинской помощи, мотоциклетных касок, благотворительных сборов и кулинарии), которое двигается по миру, научившемуся запросто обходиться без меня, который даже не заметил ни моего исчезновения, ни моего теперешнего отсутствия.

Но я забыла про тех, кто, подобно Гарретту, никуда не уехал. Такие города, как наш, порождают детей, которые взрослеют и вслед за родителями остаются в нем жить. Среди нас найдутся те, кто выбрал жизнь в маленьком городе сознательно, — поблизости кукурузные поля, в деловой части кирпичные дома. Мы съехались сюда из разных мест, заполонили собой улицы, привезли с собой свои дорогие кофейные магазины, притворились, будто и мы родом из маленьких городов, вырастили детей, а после всех этих долгих лет снова разметались по миру, поскольку фамильные корни не держат нас здесь.

Но в городке есть и другая часть населения, которая останется здесь навсегда. И если мы в конце концов купим тот кондоминиум, со временем я начну встречать их, толкающих коляски с младенцами, в бакалейной лавке, в очереди в кассу в супермаркете, в аптеке. Со временем они окажутся теми мужчинами, что меняют масло в моей машине на «Стандард Стэйшн», и женщинами, отвечающими на телефонные звонки в кабинете зубного врача.

Они спросят о Чаде.

Они вспомнят, что я его мать.

За окном мелкими крупинками лупит в стекла дождь со снегом. В доме из динамиков проигрывателя льется музыка Моцарта. Бокал вина… И книга о Вирджинии Вульф, которую, подозреваю, мне никогда не одолеть. Слова расплываются на страницах, как только я пытаюсь сосредоточиться. Я прочитала две главы, но не помню из них ни слова. Джон заканчивает принимать душ. Смывает со спины мыло. Никто другой не взялся бы отличить этот звук от звука, издаваемого, скажем, человеком, скребущим подмышки, но ежедневно слушая его на протяжении двадцати лет, я знаю разницу наверняка. Еще я слышу, что дождь усиливается. Малейшее изменение в содержании льда и воды — и музыка стука капель о стекло звучит совершенно по-новому, особенно если подойдешь к окну вплотную.

Обменялись ли мы с Джоном сегодня вечером хоть словом? Если да, что сказала я и что ответил он? Ужинали мы порознь. Я приготовила куриные грудки с рисом и съела их горячими прямо за кухонным столом, затем положила порцию Джона на тарелку и накрыла пищевой пленкой, чтобы он, вернувшись домой, мог разогреть ее в микроволновке. Задержавшись на встрече, он пришел поздно, когда я уже убежала в гимнастический зал. В отсутствие Чада, который объединял наши дни, друг для друга находится не слишком много слов. Как прошел день? Тебе понравилась курица? Думаешь, из-за этого дождя на дорогах будет гололедица? Помнишь, как мы жили, прежде чем завели ребенка, когда нас было только двое? Ты узнаешь меня? А себя? Свою жизнь? А дом, где мы живем?

Разве это мы?

Здесь?

Все это?

Следующая записка:

«Шерри, я знаю, что День святого Валентина уже прошел, но все равно хочу сказать, что думаю о тебе. Ты так прекрасна, что мои мысли о тебе растапливают лед этой студеной зимы…»

Я позвонила Сью и прочитала ей записку.

— Шерри, мне кажется, ты взволнованна, — заявила она.

— Я не взволнованна, — ответила я.

Она непременно хотела знать, кто, по моему мнению, это написал. Роберт Зет? Привратник? Декан? Продавец учебников? Один из охранников? Компьютерный техник? Студент?

Я ответила, что не имею понятия. Я работаю с сотнями мужчин — кто из них когда-либо одаривал меня особым вниманием? По-дружески, да, были такие. Некоторые в большей степени, чем другие. Некоторые пытались немного пофлиртовать. Припоминаю недолгое сближение с Патриком, после того как Феррис от нас ушел, и мы по нему скучали. В ту пору мы оба были молодыми родителями и время от времени ходили вместе на ланч, болтали о детях. А затем, когда построили новую компьютерную лабораторию, они переехали в офис на другом конце университетского городка, и теперь я лишь дважды в год вижу его затылок (с редеющими волосами) на факультетских собраниях. Я преподаю в этом колледже почти двадцать лет. Кто же еще? И почему сейчас?

Взволнованна ли я?

Ну если и так, то я бы не хотела, чтобы Сью это заметила. Ее слова: «Шерри, мне кажется, ты взволнованна», на мой взгляд, отдают бестактностью.

Вот только разве может Сью, вот уже два десятка лет моя лучшая подруга и человек, знающий меня лучше всех на земле, потому что я ей все рассказываю, быть бестактной? (Сколько часов мы провели, болтая по телефону, сколько кружек кофе выпили, сколько шептались в коридорах, в дамских комнатах, в галереях, в машине?) Храни я свои секреты в каком-нибудь подвале, уже давно отдала бы ключ Сью. Если бы существовал иной, более простой способ разделить с ней все мои стремления, желания или постыдные мысли (скажем, какой-нибудь электронный чип, на котором я бы сохранила всю эту информацию, чтобы затем вручить ей лично в руки), я бы давно это сделала. Я всего-навсего раздробила свою историю на слова и фразы, произнесенные на протяжении прошедших двадцати лет, — за неимением лучшего.

И какое счастье, что все эти годы рядом со мной был человек, с которым можно поделиться своими переживаниями! Какое облегчение! Иногда я сама сомневалась, действительно ли чувствовала то, что чувствовала, или видела то, что видела, — до тех пор, пока не доверяла Сью все подробности.

— Да успокойся ты, — сказала она. — Это нормально. Ты можешь позволить себе быть взволнованной. Я бы обязательно взволновалась. У меня никогда не было тайного поклонника.

Но все равно я не желала признаваться, что взволнованна.

А самой себе признаюсь?

Позволено ли мне быть взволнованной?

Или мне следует оскорбиться? Разозлиться? Испугаться?

Насколько часто подобные записки приводят к преследованию или сексуальным домогательствам?

Весь день небо оставалось ярко-голубым. Снег на газонах местами подтаял, вдоль обочин заструились серебристые ручейки, смывая с поверхности земли последние следы воинственной зимы. На подходе к музею «Либерал артс» на меня повеяло запахом влажной почвы, несколько ворон суетились в большой луже на парковке. Когда я проходила мимо, они заволновались и поспешно взлетели, а мне на лоб упала капля воды — частичка растаявшего снега, соскользнувшая с крыла пролетавшей надо мной вороны, — словно знак посвящения, поданный жрицей весны.

Сегодня утром у меня в кабинете раздался звонок из Саммербрука.

У отца очередной микроинсульт.

Завтра поеду в Сильвер-Спрингс повидаться с ним, а назад попытаюсь вернуться в воскресенье утром, чтобы успеть забрать Чада и Джона из аэропорта.

«Шерри, мы не можем разъезжать по всему штату из-за каждого пустяка, даже если он связан с твоим отцом, — заявил Джон. — Они звонят тебе просто по обязанности, а вовсе не потому, что ждут от нас помощи».

«Отлично, — ответила я. — Тебе просто говорить. Он не твой отец. И кто вообще просит тебя ехать? Я поеду, а не ты».

Терпеть этого не могу, следовало бы мне сказать. Мой отец. Даже если все, что я могу сделать, это подержать его за руку в последние годы его печальной жизни, я не упущу этой возможности.

Джон, у которого никогда не было отца, понятия не имеет…

Теперь, в отсутствие Чада, я вдруг поняла, что мне больше не требуется ничье разрешение, чтобы поехать куда вздумается. Вчера вечером я увидела в газете рекламу дешевых авиабилетов на рейсы в Сан-Антонио, Лас-Вегас, Сан-Франциско и подумала, почему бы не купить билет. Я могу взять и полететь. После восемнадцати лет, проведенных в постоянных хлопотах — приготовить обед и ужин, отвезти ребенка на футбол и привезти его обратно, — кто, кроме Джона, заметит, что я на пару дней отпустила студентов и исчезла? Почему бы не съездить в Сильвер-Спрингс? Не важно, нужна там моя помощь или нет… В любом случае что такого мы с Джоном делаем в выходные, что нельзя отменить?

Я хожу в спортзал. Он слоняется по холлу, или дремлет на диване, или стреляет из пистолета в мешок с песком на заднем дворе. Я оплачиваю счета, хожу в бакалейную лавку. В прошлое воскресенье мы взяли напрокат фильм о женщине, которая убила своих детей. Весь день я пыталась оправиться от ужаса и отчаяния, вызванных фильмом, от последствий пережитого кошмара. Весь день я чувствовала себя так, словно это я убила своих детей или, по крайней мере, знаю того, кто это сделал; мне казалось, будто на моих руках кровь… Та же печаль и то же чувство вины не покидали меня целый год после смерти Робби — с ними я просыпалась и засыпала. Очнувшись от сна, я открывала глаза, глядела в потолок и силилась вздохнуть, но мне мешал тяжелый ком, засевший под ложечкой. Это я убила своего брата, задушила его, впрыснула воздух ему в вену.

Кто только снимает подобные фильмы?

Итак, решено: завтра утром уезжаю в Сильвер-Спрингс. Переночую в отеле «Холидей Инн». Успею накормить папу обедом и подержать его за руку. Единственное, что я рискую здесь пропустить, это очередной действующий на нервы фильм, не считая тренировки в спортзале.

Сегодня никаких записок, но слухи (спасибо секретарше Бет) уже поползли, и все вокруг дразнят меня тайным воздыхателем. А вдруг, перешучиваются коллеги, им окажется библиотекарь мистер Коннери, тот, что всегда ходит в потешных маленьких шляпах? Или этот парень с безумной прической, который работает в кафе? Или новый охранник, похожий на звезду мужского стриптиза, — вечно небритый, зато со стальным прессом (о последнем мы можем только догадываться, так как никто не видел его без футболки).

— Наверное, кто-то просто пошутил, — мямлила я в ответ. — Или пожалел меня. Одинокую старую училку английского…

Тут подал голос Роберт Зет:

— Ну-ну, Шерри, не надо ложной скромности. Среди нас найдется немало мужчин, которые забросали бы тебя любовными записками, если бы верили, что таким путем чего-нибудь добьются.

(Значит, это не он, так ведь? Иначе не стал бы говорить вслух такие вещи при всех.)

— А что по этому поводу думает Джон? — спросила Бет.

И тут до меня дошло, что я еще ни словом не обмолвилась ему о последней записке.

— Смеется, — ответила я. — Джону история кажется забавной.

— Да-а, — протянул Роберт Зет, как мне показалось, с оттенком презрения в голосе. — Джон производит впечатление надежного парня.

Поездка в Сильвер-Спрингс вернула меня в суровые владения зимы. Все вокруг серое. Пасмурное низкое небо. Должно быть, в этом царстве промерзшей твердой земли и повсеместной зимней спячки даже ястребы голодают. На моих глазах два хищника одновременно с двух сторон ринулись вниз, пытаясь поймать какого-то зверька, мчавшегося по земле. Я вела машину слишком быстро, чтобы хорошенько рассмотреть, кто их жертва и чем кончится дело, но эта внезапная атака с разных концов дороги показалась мне тщательно отрепетированной — таким плавным и стремительным был полет, со свистом рассекающий воздух.

Я включила радио, но не нашла ни одной радиостанции, которая вызвала бы что-нибудь кроме раздражения. Всего несколько лет назад я наизусть знала названия всех групп, музыку которых крутили на станции, передающей рок. Знакомил меня с ними Чад, высказывая свое мнение — как правило, негативное. Он предпочитал поэтов-исполнителей типа Дилана, Нила Янга или Тома Пети, выражавших чаяния «простых людей». Но все же держал меня в курсе всех новинок.

Сегодня радио приводит меня в уныние. Агрессивный грохот или дерганая бессодержательная фигня, именуемая попсой. Как пожилая рафинированная интеллигентка, я ловила себя на том, что сижу и жалобно сетую, что это вообще никакая не музыка.

А ведь, кажется, всего год или два тому назад я — восемнадцатилетняя девчонка — стояла в первом ряду на концерте Тэда Ньюджента с бумажными тампонами в ушах. Пришлось прибегнуть к этому методу — группа начала выступление со звука самолета, садящегося на наши головы.

Но я заткнула уши не потому, что мне не нравилась музыка. Я просто выполнила данное маме обещание не портить слух, как это случилось с моим братом, который, по ее мнению, почти оглох на концерте группы «Ху».

Тэд был красавчик.

С длинными нечесаными непослушными волосами. В кожаных брюках и ремне с пряжкой в виде огромной серебряной звезды. С голым торсом, блестящим от пота, на вид — псих психом, мне он казался самим совершенством. И его музыка — серьезная, индустриальная, в стиле Среднего Запада. Брызги его слюны долетали до публики, и ее микроскопические прохладные частицы легонько оседали на моей груди. Мой парень в ужасе шарахнулся от меня, увидев, как я принялась втирать их в кожу всей ладонью, но в тот момент слюна Тэда Ньюджента на моей груди представлялась мне самым сексуальным и замечательным событием всей жизни.

Но теперь, судя по всему, нет ни одной радиостанции, которая транслировала бы музыку Тэда Ньюджента. Или Боба Сегера. Или группы «Ху».

Впрочем, даже если ее и передают по радио, она так изменилась, что я ее просто не узнаю.

Через некоторое время я выключила приемник и стала прислушиваться к гудению шин и завыванию ветра.

Этот свист, должно быть, напоминал мне звуки, которые, возможно, слышали мышь-полевка или воробей, улепетывающие от двух ястребов, одновременно атакующих с разных сторон.

Саммербрук, по обыкновению, встретил меня ударившим в нос духом кислой капусты и сосисок, к которому затем добавились запахи антисептических средств и антибактериального мыла. Когда я вошла в комнату, отец сидел на стуле и смотрел по телевизору гольф. Увидев меня, он принял застенчивый вид, точно ребенок, опасающийся наказания. На глаза навернулись слезы. Я едва смогла добраться до его стула — вокруг все расплывалось, словно в тумане.

Я поцеловала его в левую щеку и поняла, что он немного исхудал с тех пор, как я целовала его в последний раз.

Правда, на вид нисколько не изменился. Румяное лицо. Голубые глаза с красными прожилками. Словно тот же почтальон, каким он когда-то был, проходивший в день по двадцать миль, в ветер, дождь или снег; любая погода была ему нипочем. После работы он обычно заходил в дом с черного хода, а я в это же время возвращалась из школы (день разносчика почты начинался в 4.30 утра и заканчивался в 14.30), и мне казалось, что вместе с ним врываются ароматы всего мира. Плотная синяя ткань его форменной одежды пахла небом, травами, выхлопными газами, ветром. От него веяло птичьими гнездами, снегом, солнцем, листьями.

Я прижималась лицом к его груди и вдыхала эти ароматы, пока он стоял у столешницы рядом с плитой и наливал в стакан порцию «Джим-Бима», а затем выпивал ее одним глотком.

С полчаса мы гуляли по залам Саммербрука, а я все гадала, как же это в прошлые свои визиты я не замечала, насколько изменилась его походка, или, быть может, просто позабыла. Теперь он словно крался на цыпочках — грациозное балансирование на кончиках пальцев ног по застеленным коврами коридорам, — держась за поручни, тянущиеся вдоль стен, а медсестры окликали его голосами с интонациями воспитательниц детского сада:

— Ай да молодец, мистер Милофски! Гуляем с дочкой!

Я уверена, что еще лет десять назад это привело бы его в ярость. Подобные интонации в голосе. Приторное дружелюбие незнакомых людей. Тогда он скорчил бы рожу, или заворчал бы себе под нос, или в крайнем случае просто махнул бы на них рукой.

Но десять лет назад он еще не превратился в ребенка.

Теперь внимание медсестер ему, похоже, льстило. Он улыбался им в ответ и кивал. Это напомнило мне Чада на его крошечном стульчике перед крошечным столиком в детском саду, когда он умудрился тупыми ножницами вырезать из цветной бумаги треугольник с зазубренными краями, а его толстая учительница необыкновенно оживилась, увидев этот треугольник, и принялась всячески расхваливать Чада, который, сцепив свои маленькие ручки, смотрел на нее, словно желая убедиться, что похвала предназначалась действительно ему, и надеясь, что это так и есть.

После прогулки мы вернулись в комнату отца и посидели с выключенным телевизором.

Через некоторое время разговор иссяк, и дальше мы сидели молча.

Сидеть в этой жарко натопленной комнате было приятно. Печь, расположенная где-то глубоко в подвале дома престарелых, равномерно потрескивала, рождая у меня ощущение, что это потрескивание составляет часть меня.

Мы сидели, будто ожидая кого-то (Чада?).

Или чего-то (автобуса?).

Не знаю почему, но я вдруг произнесла:

— Знаешь, пап, здесь и сейчас существуем только мы с тобой.

Конечно, это не так. У меня по-прежнему есть работа, муж и дом на другом конце штата. А он живет здесь, в этой комнате ожидания, подтачиваемый во время сна микроинсультами, и каждый день просыпается немного другим. Я умоляла позволить мне перевезти его поближе к нам, чтобы я могла навещать его каждый день. «Перевози куда хочешь — когда умру», — неизменно отвечал он. Он родился в этом городе. Здесь и умрет. Теперь это совершенно очевидно. Теперь это всего лишь вопрос времени.

Я смотрела, как он медленно отключается, сидя на стуле. Немного поморгав, он смежил веки, рот его приоткрылся, дыхание выровнялось, значит, провалился в глубокий сон. Я вспомнила, как он нес меня на руках вверх по лестнице, вот так же отключившуюся от всего, моя голова покоилась на его плече. Вспомнила это мерное раскачивание. Прочность. Через час или около того зашла медсестра и спросила: — Вы останетесь на ужин, мисс Милофски?

Я не сразу поняла, о ком она, и удивилась.

Я что, тоже заснула?

Я подняла на нее глаза.

Мисс Милофски? Кто это? Потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что медсестра обращалась именно ко мне, что мисс Милофски — это я.

Нет.

Столько лет минуло с тех пор, как я была мисс Милофски — незамужней девицей, носившей отцовскую фамилию, — но все же на одно мгновение я снова увидела, словно озаренную яркой вспышкой, ту самую мисс Милофски, что сидела в регистратуре у зубного врача, где старшеклассницей подрабатывала во время летних каникул. Одета слишком вызывающе — для этой работы, для приемной дантиста, обслуживающего достопочтенных матрон, для этого консервативного городка, где она жила. Слишком коротенькие юбочки, слишком прозрачные блузки, слишком открытые платья без бретелек. В конце концов медсестра — женщина среднего возраста — отозвала ее в сторонку и шепнула, что доктор крайне неодобрительно высказывался по поводу ее внешнего вида. Я посмотрела на медсестру. И ответила:

— Нет. Я не останусь на ужин.

Вдруг я поняла, что краснею.

Забавно… Одно воспоминание об этом эпизоде («Тебе бы следовало одеваться менее…» — она так и не смогла договорить заготовленную фразу до конца) заставило меня покрыться краской стыда.

В груди стало жарко — как тогда. Или по-новому?

Я натянула свитер, чтобы прикрыть ключицы.

Медсестра ушла так же быстро, как и пришла.

Отец все еще глубоко спал. Я оглядела комнату. Она была практически пуста. Ему никогда не нравились ни постеры, которые я приносила, ни даже календари, и однажды он заявил: «Пожалуйста, ничего не вешай на стены».

На ночном столике стояло радио. И лежала Библия (не его Библия, здесь у каждого такая — дело рук «Гедеоновых братьев»). Серебряный рожок для обуви на столе рядом со стулом. И кто-то поставил в пластиковую чашку на подоконнике красную розу с массивным бутоном.

Кто?

Может быть, кто-то из медсестер или санитаров проникся особой симпатией к моему отцу? Или психотерапевт? Или какая-нибудь дама из местного прихода, навещающая стариков?

Это была разновидность роз, которую за пару долларов можно купить в любой бакалейной лавке, — мутант с огромным ослепительно красным бутоном. Такие розы не растут в дикой природе. Ее породили наука, торговля и природа вместе взятые. Она опасно накренилась через край чашки, в которой стояла, и, пока я смотрела на нее, мне казалось, что бутон становится все тяжелее и тяжелее, словно налитый своей синтетической красотой.

Стебель у нее был слишком длинный, и я поняла, что в чашке недостаточно воды, чтобы удержать его в равновесии.

Я встала и сделала шаг к подоконнику, но опоздала.

Стоило мне двинуться к ней, как чашка с цветком опрокинулась на пол (из-за чего? из-за силы притяжения? или под воздействием моего пристального взгляда?), и вода забрызгала папины тапочки.

Лепестки, на поверку оказавшиеся далеко не такими свежими, как выглядели, почти не держались на цветоложе и рассыпались по линолеуму, напоминая ошметки, оставшиеся от кровавой и жестокой расправы. Разорванная «валентинка», крохотная красная птичка, растерзанная голодными старыми птицами, убийственная схватка между цветами. Отец проснулся, мигнул глазами, но ничего не сказал.

Я убрала остатки и выбросила их в мусорное ведро, а потом повела папу вниз на ужин.

(Кто ужинает в половине пятого?)

Затем я ушла.

В аэропорту.

Высокий стройный юноша во фланелевой рубашке с вещевым мешком в руках.

Разве это мой мальчик?

Прошло меньше двух месяцев с тех пор, как я видела его в последний раз, но, глядя, как он в наброшенной на плечи кожаной куртке получает багаж, я испытала чрезвычайно болезненное чувство, что отправила в Калифорнию свое дитя, а вместо него вернулся незнакомец.

— Мам, — сказал он, направляясь к нам. — Пап.

Я взглянула на Джона, который вовсе не казался ошеломленным или хотя бы удивленным, а просто был счастлив видеть сына.

Чад поцеловал меня в щеку. От него пахло самолетом — обивкой, эфиром, одеждой других людей. Он положил руку на плечо Джона. И сказал, подначивая, как будто меня здесь не было:

— Что это с мамой?

— Она просто очень счастлива тебя видеть, — ответил Джон. Их старая шутка: мама плачет, когда она счастлива. Сентиментальные поздравительные открытки ко дню рождения, церемония вручения диплома, младенческие фотографии Чада.

Но я не плакала. Я пристально всматривалась. Я была равнодушна. Чувствовала, что продолжаю высматривать, когда же появится мой сын.

Пока мы ждали автобуса, чтобы добраться до гаража, где Джон оставил машину, я увидела женщину с маленьким мальчиком.

Девять? Десять лет?

Короткая стрижка, кривые зубы, штаны на дюйм или два короче, чем надо. Он держался за ее рукав, выглядел уставшим и взволнованным, и я еле удержала себя от непреодолимого стремления пойти к ним, наклониться, ощутить запах, исходящий от головы этого мальчика, приложить лицо к его шее и сказать его матери…

Что?

Что я могла бы сказать его маме? У вас мой сын?

Или старый добрый совет, который я столько раз давала, — они растут слишком быстро, наслаждайтесь этими днями?..

Но как можно наслаждаться днями, которые стремительно проносятся мимо? Я любила его каждую секунду, и все же эти секунды проплывали надо мной подобно стае гонимых ветром наручных часов, секундомеров и будильников, они летели, пока я упаковывала для него ланч или слонялась без дела, поджидая, когда он вернется из школы, пока ставила перед ним тарелку с макаронами и сыром.

Нет. Заговори я с мамой этого мальчика, я бы не нашлась, что ей сказать.

Март вступил в свои права — яростный, как лев. Вчера была снежная буря.

Джон отправился на работу в самую непогоду — его «эксплорер» большим белым квадратом влился в гигантский белый мир, — а я осталась дома с Чадом.

Приблизительно час мы играли за кухонным столом в покер. Он победил, как всегда, начиная лет с восьми. Сама я так и не освоила искусство блефа — бесстрастность, с какой хороший игрок в покер смотрит в свои карты, невозмутимость, с какой он выбрасывает в середину стола синие и красные фишки, провоцируя противников на более высокие ставки. Джон и Чад всегда говорили, что им ничего не стоит прочитать у меня по глазам, что за карты мне выпали. Как повелось, в конце игры все фишки достались Чаду.

— Давай лучше сыграем в «Войну», — сказала я, бросая карты в центр стола. — Это единственная игра, в которую я хоть раз выиграла.

— Ты, мам, не обижайся, но это только потому, что «Война» — игра, построенная на случайности. Тебе нужно развивать в себе способность морочить людям голову. А ты слишком прямолинейна.

Пока он искал в интернете информацию для статьи о второй поправке к Конституции США, я испекла лимонный пирог с кремом. Сегодня он уже не такой незнакомец, каким был вчера. Скорее симпатичный новый друг, и временами мне даже удавалось уловить в нем отражение моего прежнего мальчика: например, когда я выкладывала в пирог начинку, а он наклонился и смотрел, что я делаю, мне через плечо, или когда сердился, что компьютер слишком долго загружается, или когда глядел в окно на пургу, будто размышляя, пойти ли ему покататься на коньках или на санках.

Но в общем и целом, того маленького мальчика больше нет.

Ощущение такое, словно он умер, но его смерть не сопровождается печалью.

Словно он умер, а я не заметила его смерти.

Или даже будто я, его мать, была сообщником его смерти.

Все эти годы, на протяжении которых я его кормила и баюкала, устраивала вечеринки на дни рождения — торты со свечками, число которых росло с каждым годом, пока пляшущие огоньки не захватили всю поверхность торта, — возила на соревнования по легкой атлетике, репетиции, футбол, все эти годы я вводила его во взрослую жизнь. Вела к собственному забвению. К моему выходу из употребления.

Запланированный выход из употребления.

Мне было за двадцать, когда я впервые услышала это выражение. Один кассир из «Комьюнити букс», пытаясь зарядить в кассовый аппарат новый рулон, произнес эту фразу, показывая мне старый рулон, последний метр которого был испещрен синими полосами.

— Запланированный выход из употребления, — сказал он. — Они закрепляют рулон таким образом, чтобы его заменяли до того, как кончится лента.

В последующие несколько дней мне повсюду мерещился запланированный выход из употребления. Предусмотренный преждевременный выход из строя. Ручки с наполовину наполненными стержнями. Бутылки с кетчупом, из которых последнюю треть содержимого вытряхнуть невозможно. Я поняла, что все производство налажено таким образом, чтобы сократить срок годности продукта, или так, чтобы его последняя часть была бесполезной, служа лишь напоминанием о том, что пора купить новый ему на замену, — вещи намеренно выходят из строя раньше, чем полностью отработают свой потенциал. А потом я забыла обо всех этих запланированных сбоях — до сегодняшнего дня, когда увидела на раковине в ванной комнате бритву Чада рядом с бритвой его отца.

Но так и должно быть. Разве не это же самое я говорила Сью? Функция родителей и заключается в том, чтобы направлять ребенка до того момента, когда он перестанет в них нуждаться. И в то же время мне казалось, что дело не только в этом. Что дело именно во мне. В тепле его маленького тельца рядом с моим, когда я читала ему сказки. В удовольствии, с каким я заворачивала его в полотенце после купания. В ощущениях, вызванных маленьким личиком, тыкающимся в мою шею.

Но нет.

Дело все-таки было в нем, и благодаря тому, что я успешно справилась со своей ролью, теперь он — мужчина, сгребающий на кухне все мои фишки в свою сторону.

Утром Чад спросил:

— Мам, а ты разве больше не ходишь на работу?

Он вышел из своей комнаты в голубых боксерских трусах и футболке с надписью «Университет Беркли». В сером освещении коридора я увидела, что у него безукоризненная кожа за исключением красной отметины от подушки вдоль щеки. Его волосы с вкраплениями более светлых прядей сейчас стали темнее, чем летом, когда они выгорают на солнце, не говоря уже о раннем детстве, когда его головку покрывали золотистые локоны. Долгое время я не могла найти в себе достаточно мужества, чтобы состричь эти локоны. Пока Джон не заявил: «Шерри, нельзя позволять людям принимать его за девочку, когда он пойдет в детский сад». Он был прав. Чада всегда принимали за девочку, очень красивую девочку в мальчиковой одежде. Но, когда я впервые стригла его волосы, когда я на кухне с ножницами в руках колдовала над его кудряшками, клянусь, я слышала неземную музыку — Гендель, Бах, Моцарт, — возможно, звучавшую откуда-то с улицы из проезжавшей мимо машины.

— Я имею в виду, разве тебе сегодня не надо куда-нибудь идти?

Я ответила, что вообще-то не надо, что я взяла несколько дней отпуска, чтобы провести их с ним. Сью вела за меня уроки в классах. У меня отпуск. Так что никаких проблем.

— Как мило с твоей стороны, — ответил он. — Но, честно говоря, мам, я надеялся немного побыть в одиночестве. Ну, ты же знаешь, что такое жить в общежитии. Я прямо спал и видел, как весь дом будет в моем распоряжении, хоть на каникулы.

— Конечно, — сказала я. — Я понимаю. Мне и самой не повредит заглянуть на работу. Там всегда найдется, чем заняться.

Нет, конечно, мне не повредит. Я в состоянии понять. И все же я не могла удержаться от вопроса:

— Что ты будешь здесь делать один?

— Смотреть убогий телик, — ответил он, улыбаясь. — Играть в солитер.

Я приняла душ. Оделась. Села в машину. На самом деле я не испытывала никакого желания ехать на работу, но, очутившись за рулем, поняла, что больше мне деваться некуда.

— Что это ты явилась? — спросила Бет, когда я вошла. — Мы думали, ты сегодня дома.

Что промелькнуло на ее лице — удивление или досада?

В кабинете стояла тишина, как и всегда поздним утром. Почему же меня посетило странное чувство, что я здесь мешаю? Во мне родилось ощущение, будто я превратилась в привидение, некий дух, оставшийся здесь после того, как меня не стало, и вот он бродит вокруг, хотя все уже перестали обо мне скорбеть и приготовились жить дальше. Вот как здесь все выглядит, когда меня нет, подумала я.

Но я там присутствовала.

— Да надо кое-что разобрать, — сказала я.

— Но Сью уже пошла в твою группу.

— Я знаю, — ответила я. — Я не собираюсь проводить занятия.

— А… Понятно, — сказала Бет и отвернулась к компьютеру.

Прежде чем она передвинула стул, чтобы загородить от меня экран, я успела разглядеть на мониторе разложенные в ряд карты, по большей части тузы.

Я забрала из почтового ящика документы и письма и в кабинете распечатала конверт, лежавший сверху стопки:

«Шерри (Cherie)! Ты, должно быть, до сих пор гадаешь, что за несчастный олух так в тебя влюбился. Но если даже я скажу свое имя, какое это будет иметь значение? Единственное, что имеет для меня значение, это мои чувства к тебе, и, возможно, мне следовало бы держать их при себе, но мне почему-то необходимо, чтобы ты о них знала. Я осведомлен, что ты счастлива в браке, но мне нужно, чтобы ты стала моей».

Я так и не села на стул.

Я оперлась о стену.

«Мне нужно, чтобы ты стала моей».

Как объяснить, что в тот миг я почувствовала себя настолько переполненной… Чем? Страстью? Желанием? Благодарностью? Вожделением?

И как вообще я могла испытывать какие-либо чувства к человеку, которого не знала и не видела? Почему я (ни дать ни взять героиня мелодрамы, курам на смех!) прижимала эту записку (снова желтый листок, вырванный из блокнота, и послание, в этот раз написанное зеленой шариковой ручкой) к сердцу и вздыхала?

Я решила, что сохраню записку в тайне.

Я засунула листок обратно в университетский конверт и убрала его на самое дно ящика в столе.

Неужели это симптом приближающейся менопаузы? Эти ужасные приливы жара?

Я проснулась среди ночи вся в поту. Вероятно, меня разбудила белка, которая карабкалась по стене, но к тому моменту, когда я очнулась, я уже промокла насквозь — меня одновременно били озноб и жар, — так что пришлось встать с постели и сменить ночную рубашку. Я прошла в ванную мимо комнаты Чада. Он спал в своей детской кровати, в которой казался великаном, растянувшись поверх покрывала, одна рука свисает до пола, вторая закинута за голову. В ванной комнате я взглянула на себя в зеркальце домашней аптечки.

Как я могла так обманываться?

Еще вчера, обнаружив в почтовом ящике записку, я подошла к большому зеркалу в дамском туалете и решила, что выгляжу достаточно молодо, практически так же, как всегда. Такая женщина, как я, подумалось мне, вполне способна увлечь мужчину и обречь его на бессонные ночи, проведенные в мыслях о ней.

Но теперь, ночью, при ярком свете лампы, я получила ясное представление о своем истинном облике, о лице, что глядело на меня из аптечного зеркальца.

Немолодая (или старая?) женщина. Морщины и седина, несмотря на часы и деньги, всего две недели тому назад потраченные в салоне красоты, складки усталости, проступившие вокруг рта, словно лицо вдруг начало терять свежесть.

Я склонилась поближе к зеркалу, вопреки непреодолимому желанию поскорее от него отодвинуться. И подумала о матери, о последних днях ее жизни, о том, как она просила принести ей зеркало и губную помаду. Я послушно выполняла просьбу, а она смотрела на себя, возвращала и зеркало и помаду обратно, поворачивалась на бок и больше за весь день не произносила ни слова.

Сколько ей тогда было? Сорок девять?

В тот момент я, двадцатидвухлетняя, считала мать старой — конечно, не настолько старой, чтобы умереть, но все же достаточно старой.

Тогда я считала, что моя жизнь, полная возможностей, вся впереди.

И когда у меня обнаружат рак груди, даже если мне будет всего сорок девять, я успею к этому подготовиться.

Теперь, глядя на себя в зеркало, в его чистую блестящую поверхность, я видела ее гроб. Белый гроб. И вспоминала о том, как тетя Мэрилин рыдала и расставляла вокруг гроба цветы — белые бутоны, окруженные пестрым кольцом.

В центре всей этой белизны лежала мама в сером платье и кошмарном парике — до ужаса нелепая, как будто попавшая сюда случайно. Как жертва убийцы, послушно поднявшая вверх руки, но несмотря на это безжалостно застреленная.

Это случилось весной.

Сидя вместе с отцом на заднем сиденье похоронного лимузина, перевозившего гроб из церкви на кладбище, я увидела на тротуаре женщину в коротких шортах и обтягивающей майке, гуляющую с собакой.

Собачка была маленькой и черной, а ноги женщины в солнечных лучах светились теплым блеском.

Сейчас, разглядывая себя в аптечном зеркальце, я вдруг вспомнила эту женщину с собакой, на мгновение привлекшую мое внимание. Вроде бы все это происходило совсем недавно, но даже эта полузабытая сексуальная женщина с маленькой черной собачкой, думала я, должно быть, успела изрядно постареть.

Сейчас ей, наверное, уже за шестьдесят.

Может, она уже умерла.

Жарким весенним днем она мимолетным видением промелькнула в окне похоронного лимузина, запечатлевшись в памяти незнакомки, а в следующее мгновение ее красота исчезла навечно.

А я?..

Стоя среди ночи перед зеркалом и разглядывая свое некрасивое без косметики лицо, я не могла отделаться от мысли, что построила свой замок на песке.

Даже мое ладное мускулистое тело — результат тренировок в спортзале — ничего не спасало. Мне следовало бы позволить себе округлиться, стать похожей на свою бабушку. Я припомнила ее мягкий живот, вспомнила, как я прижималась к нему лицом, чувствуя сквозь ткань фартука тепло ее тела, — бабушка сроду не заглядывала в спортзал, не говоря уж об эллиптическом тренажере, а день начинала за кухонным столом со сладкой булочки и чашки чая с густыми сливками, получая удовольствие от каждого съеденного кусочка и каждого выпитого глотка.

А я со своим натренированным телом превратила себя в невесту из фильма ужасов — жених поднимает фату в надежде увидеть красавицу, но на него смотрит морщинистое лицо старой ведьмы.

Вот я и есть та самая старая ведьма, говорила себе я, поднимая фату перед зеркалом в ванной комнате.

Затем, еще пристальней вглядевшись в свое отражение, задала себе вопрос: а я-то куда сгинула?

Джон проснулся утром, обуреваемый желанием «пристрелить эту поганую белку», которая разбудила нас посреди ночи. В шесть утра он уже стоял с винтовкой на страже у водосточного желоба. Чад с чашкой кофе в руке посмотрел в кухонное окно и проговорил: «Интересно, упустит ее старик или нет».

Я четко различала отпечатки сапог Джона, глубокие и темные на фоне белого снега, будто в то мартовское утро вокруг нашего дома петляла сама старуха с косой. Джон в оранжевой охотничьей парке маячил неясным пятном на фоне тусклого серого рассвета, проступавшего сквозь верхушки деревьев, что высились стеной на границе нашего и соседского участков.

— Думаешь, соседи ничего не скажут? — спросил Чад.

Он встал так рано, потому что собирался завезти Джона на работу, а затем на его машине отправиться в Каламазу — навестить девушку, которую в прошлом году приглашал на выпускной бал.

— Меня совершенно не волнует, что скажут соседи, — ответила я Чаду.

С нашей территорией граничат владения пожилой четы Хенслин. Они до сих пор держат собственных овец, доят своих коров и сжигают мусор в канаве за сараем, лишь бы не платить двадцать долларов в месяц за централизованный вывоз. Много раз я видела самого мистера Хенслина с винтовкой, отстреливающего енотов, добравшихся до овечьего корма, или белок, которых на его участке расплодилось до безобразия много. Каждый год в октябре он напяливает оранжевую телогрейку и шапку, уезжает вместе со своими внуками и их спаниелем Куйо и возвращается с мертвым оленем, привязанным ремнями к кузову грузовика.

Но, я подозреваю, это не те соседи, которых имел в виду Чад.

Последние годы становится все меньше людей, подобных Хенслинам. В отличие от них те жители города, с которыми нам так и не посчастливилось свести знакомство, со свистом проносятся мимо нашего дома в своих минивэнах и БМВ к скоростной автостраде и обратно, на работу и с работы, в свои микрорайоны. Их многоэтажные дома построены на месте бывших кукурузных и соевых полей и начисто вырубленных яблоневых садов, которые испокон веку принадлежали таким, как Хенслины. Я знаю, что здесь они чувствуют себя чужаками и по духу гораздо ближе к нам, чем к Хенслинам. Пусть мы с Джоном и не разрушали фермерских домов, освобождая место для жилых массивов типа «МакМэншн», но наши побуждения не так уж сильно отличались от мотивов этих новых жителей «французской провинции». Все мы грезим о полевых цветах и жаворонках, о размеренной деревенской жизни, но как раз своим стремлением жить поближе к дикой природе мы ее и разрушаем.

Наш дом был воздвигнут двоюродным прапрадедом Хенслинов, попавшим сюда из Пруссии, и, я думаю, Хенслины до сих пор отчасти рассматривают этот дом как свою собственность. Когда мы только вселились, мистер Хенслин дважды являлся к нам со своей газонокосилкой и подрезал нам траву, потому что, на его взгляд, наш участок слишком зарос. В августе нашего первого лета на новом месте миссис Хенслин позвонила мне напомнить, чтобы я не забыла прищипнуть бутоны штокроз, иначе на будущий год они не будут цвести. Она сообщила, что ее двоюродная прабабка вырастила эти шток-розы из семян, подаренных ей прапрабабушкой, которая, в свою очередь, привезла их из Пруссии.

Мне бы и в голову не пришло колдовать над этими цветами, но после нашего разговора я сразу же пошла в сад и сделала, как она велела.

Пока я прищипывала побеги, на земле вокруг меня образовалось целое покрывало из бутонов, словно меня из далекого прошлого приветствовала смутная тень незнакомой женщины.

Однажды я захотела поподробнее расспросить миссис Хенслин насчет ее прабабки, но она смогла сообщить о ней немногое. Только имя — Этти Шмидт.

Порой я пыталась вообразить себе, как Этти Шмидт жила в этом доме — маленькая бледная женщина ходит из комнаты в комнату, укачивает младенца у дровяной печи. Но мне так ни разу и не удалось составить ясное представление ни о ней, ни о других женщинах — чьих-то женах и матерях, — проводивших свои дни под этой кровлей. Я видела в доме только себя. Если не считать штокроз, Этти Шмидт не оставила после себя никаких следов.

— Не нравится мне эта затея, — сказал Чад, наблюдая за отцом через кухонное окно. Из-за его плеча я видела тень, которую отбрасывала на снег винтовка Джона. — К тому же с минуты на минуту должен проехать школьный автобус, разве не так?

Я двинулась к двери — крикнуть Джону, чтобы он бросил это дело, убрал винтовку, вернулся в дом, выпил кофе и начал собираться на работу, но тут он выстрелил. Оглушительный выстрел, от которого сердце на миг остановилось, решил судьбу зверька, спрятавшегося у нас на крыше.

После завтрака я на прощанье поцеловала обоих.

— Будь осторожен по дороге в Каламазу, — сказала я Чаду, и он кивнул мне в ответ.

Он знал, что сегодня я снова взяла выходной, чтобы побыть с ним, но, как он сказал, его ждала девушка в Каламазу.

Я плохо запомнила выпускной бал, но она точно показалась мне не такой уж красавицей, чтобы надолго привлечь Чада. Пышные прямые каштановые волосы, зеленые глаза… Она стояла на нашем газоне с прикрепленным к перчатке букетиком (между прочим, купленным мной в цветочном магазине всего за час до начала праздника), в коротком вечернем платье, из-под которого выглядывали ноги, похожие на два яблоневых ствола. Не толстые, но какие-то бесформенные. Слишком темные колготки контрастировали со свадебной белизной платья, а лицо покрывал толстенный слой макияжа светло-оранжевой палитры. И звали ее Офелия (Офелия!). Отчим у нее служит в полиции, а мать работает зубным техником. Чад говорил, что они просто друзья, что, по моему глубочайшему убеждению, наилучшим образом характеризует их бывшие и нынешние отношения, несмотря на эту поездку в Каламазу.

— Ну и что вы с Офелией собираетесь весь день делать? — спросила я.

— Пообедаем, — был его ответ. — Она собирается показать мне университетский городок.

— Будь осторожен за рулем, — сказала я. — Я сама заберу папу с работы.

— Отлично, мам, — ответил он и подмигнул.

В середине дня я решила вздремнуть. У меня глаза закрывались от усталости, внезапно накатившей, пока я разбирала выстиранную одежду Чада — футболки, трусы, еще теплые после сушки, все эти мягкие хлопковые вещи. Теперь они испускали аромат цветочного порошка и колодезной воды, как будто их сушили не в машине, а вывесили на веревку во дворе и на годы оставили там под дождем и солнцем. Такими, напоенными ароматами, я их и нашла. Я бросила обратно в корзину однотонную серую футболку, которую никогда раньше не видела.

На улице сквозь снеговые тучи пробивались солнечные лучи, поэтому я задернула шторы. Легла на кровать и натянула на себя свернутое в ногах стеганое одеяло. Закрыла глаза и стала ждать, когда меня охватит сон, вдыхая запахи свежевыстиранного белья, зимней пыли, печи в наполненном тишиной доме, в котором не было никого, кроме жены и матери.

Записка.

«Будь моей».

Я открыла глаза.

«Шерри (Cherie!)».

Я перекатилась на бок. На живот. А затем снова на спину — и ощутила под коленями нервную дрожь возбуждения, которое подобно мужской руке поползло вверх к моим бедрам и начало разгораться в паху.

Сколько времени прошло с тех пор, как я в последний раз мастурбировала?

Годы?

До того как мы с Джоном поженились, я занималась этим каждый день. Даже дважды в день. Как правило, перед сном. Однажды это случилось в самолете. Я летела к другу в Нью-Йорк. В моем распоряжении были все три сиденья. Я натянула на колени пуховик и, пока самолет с шумом мчался по взлетной полосе, а затем задирал нос в небеса, грохоча, вибрируя и вздрагивая в той типичной, нарушающей спокойствие, техногенной манере, в какой взлетают все самолеты, скользнула ладонью в джинсы и довела себя до такого скорого и сокрушительного оргазма, что запоздало испугалась, не издавала ли я, сама того не замечая, стоны. Я оглянулась вокруг. Вроде никто ничего не заметил.

В те дни все вокруг наполняло меня желанием. Вид мужчины, ослабляющего узел галстука. Пара, в обнимку гуляющая по улице. Кончик моего собственного мизинца, просунутый между моих же зубов.

В основном, думаю, в ту пору предметом вожделения было мое собственное тело. Даже уродливые мужчины — те, что скорее могли вселить в меня страх или вызвать неприязнь, когда они смотрели на меня, проходя мимо по улице или останавливаясь у кассы, пока я пробивала им чеки на книги и журналы, — даже они заставляли мое сердце ускоренно биться.

Случалось, даже обычные посторонние взгляды заставляли мои соски твердеть. И я чувствовала, как мои трусики увлажняются.

Думаю, я была без ума именно от своего тела. Иногда я брала карманное зеркальце, укладывала его между ног и возбуждала себя, наблюдая за отражением. Я могла кончить через секунды, а могла растянуть удовольствие на час, специально убирая пальцы от клитора и оставаясь лежать в постели с разведенными ногами — голая, задыхающаяся, настолько близкая к оргазму, что балансировала на грани бездны наслаждения, просто трогая свою собственную грудь, облизывая свои пальцы. А затем, сплошь покрытая потом, я наконец позволяла себе погрузиться в удовольствие, доведя себя до неистовых судорог.

Сегодня я ласкала себя неторопливо, и мои руки, блуждающие между ног, при некотором участии воображения превратились в руки незнакомца. В конце концов я довела себя до такого мощного оргазма, что сама крайне удивилась. От яростных конвульсий на моих глазах выступили слезы, словно, лаская себя, я снова оказалась во власти любовника, по которому долгое время глубоко тосковала.

Когда я очнулась от сна, из глубин моего существа поднималось медленное, вялое наслаждение. Я пошла в ванную и снова взглянула на себя в зеркало.

Былой ночной ужас улетучился без следа. В дневном свете я выглядела моложе, мягче. Длинные темные волосы сильно спутались, но все же блестели. Я снова превратилась в женщину, которую не забудешь, мельком увидев в коридоре.

Завтра Чад возвращается в колледж. По его словам, он не может остаться на всю неделю, так как должен готовиться к экзамену по вычислительной математике, который ему сдавать в следующий понедельник.

— А ты не можешь готовиться здесь? — спросила я.

— Нет, — ответил он. — Здесь я готовиться не могу.

Сегодня вечером к нам на ужин придет Гарретт. Когда я рассказала Чаду, что встретила Гарретта в колледже, он лишь пожал плечами. Я пригласила Гарретта на ужин, добавила я, он сказал «отлично», но, похоже, не слишком заинтересовался.

— Вы больше не дружите с Гарреттом? — спросила я.

— Мама, я не дружу с ним с седьмого класса.

Я предложила ему позвонить Гарретту и уточнить время ужина, но Чад отказался:

— Почему бы тебе самой ему не позвонить?

Гарретт ответил на мой звонок, прежде чем отзвучал первый гудок, как будто ждал у телефона. Это был местный номер телефона. Неужели он все еще живет в доме своего детства, когда его родители умерли? Неужели он живет там в полном одиночестве?

— Гарретт, — проговорила я, — это Шерри Сеймор. Мама Чада.

— Да! — воскликнул он. — Как там Чад?

— Отлично. Просто прекрасно. Он сейчас здесь. И ждет не дождется, когда увидит тебя. Ты не передумал к нам зайти?

— Нет, конечно же нет. С удовольствием приду. В котором часу, миссис Сеймор?

— В семь подойдет?

— Да. Классно!

После того как нас разъединили, я пару мгновений слушала тишину на телефонной линии. Потом зазвучал мужской голос. Я различила слово «уже», но оставшееся сливалось в неразборчивое бормотание, в котором смутно угадывалась некая структура, некое значение. В пятом или шестом классе школы мы верили, что голоса, которые иногда слышатся между или во время телефонных разговоров, это голоса умерших людей. На ночных девичниках мы иногда пытались разобрать их на фоне мертвой тишины телефонной трубки.

А почему бы и нет? Разве умершие не могут оставить в воздушном пространстве какой-нибудь дух, способный говорить? Разве не может быть так, что инструмент, способный переносить голоса через океаны и временные зоны, будет улавливать голоса мертвых?

Нет.

Конечно же нет.

Я повесила трубку.

Мексиканские тако.

Я приготовлю сегодня тако. Ребятам на ужин. Джону тоже понравится. Кукурузные чипсы с соусом гуакомоле. И побольше тертого сыра, рубленого лука и помидоров.

Гарретт пришел в белой накрахмаленной рубашке, с огромной красной розой, завернутой в целлофан. На упаковке зеленела бирка с ценой — 1,99 доллара.

На крыльце он предусмотрительно снял ботинки и провел весь вечер в носках, зиявших дырой на месте большого пальца. Под волосами, коротко — еще короче, чем на прошлой неделе, когда мы столкнулись с ним в коридоре, — постриженными машинкой, проглядывала бледная кожа. И пахло от него мылом «Диал». Рядом с Чадом, который даже не удосужился причесать свои лохмы, спадающие на воротник и закрывающие глаза, и вырядился в толстовку с обтрепанными обшлагами и надписью «Беркли», Гарретт выглядел выходцем из другого мира.

Я поставила розу в вазу, а вазу — в центр стола. Предложила обоим мальчикам пива. Идея принадлежала Джону, но я с готовностью ее приняла. К чему притворяться, что закон о запрете на алкоголь для несовершеннолетних распространяется на две несчастные бутылки пива, тем более что они наверняка пьют его уже не первый год. Впрочем, после того как ребята осушили по второй бутылке, больше я им не давала.

Сама я выпила три больших бокала охлажденного белого вина. Это был любимый Сью сотерн, бутылку которого она подарила мне на прошлый день рождения, надеясь отвратить меня от мерло. Я расслабилась.

Рядом с вазой я поставила свечу, и в свете ее дрожащего пламени роза походила на сердце, пульсирующее в центре стола.

После второго бокала вина окружавшие меня мужчины превратились в красивых незнакомцев с отменным аппетитом. Они подкладывали себе по второму и по третьему разу, а я потягивала вино, отщипывая по кусочку то от одного, то от другого, и передавала им новые блюда.

Красивые незнакомцы с отменным аппетитом.

Джон в своей фланелевой рубашке, так и сыплющий анекдотами: «Женщина садится в самолете рядом с мужчиной…»

Чад — с нечесаными космами и колючей щетиной, которую он не брил с приезда, хоть и положил на раковину в ванной комнате, рядом с папиным станком, свою бритву.

Гарретт, в лице которого не осталось ничего от десятилетнего мальчика, которого я помнила. Куда он подевался, гадала я, этот мальчик, колотивший игрушечными машинками размером со спичечный коробок по ножкам моего кофейного столика? Гарретт, дорогой, может, лучше унести эти машинки в комнату Чада? Мне бы не хотелось, чтобы они поцарапали мебель. Я как сейчас вижу выражение виноватого отчаяния, появившееся в его глазах, когда он поднял ко мне голову. Едва заметив всю глубину этого отчаяния, я тут же дала обратный ход.

— Наверное, мне показалось. Никаких царапин нет. Так что играй на здоровье.

На самом деле ножки столика изрядно пострадали — следы царапин видны до сих пор: белесые полосы на красном дереве, тайное послание заключенного, накарябанное ногтями.

Мне показалось, Чад ни за что не желал обсуждать с Гарреттом Беркли. Стоило разговору коснуться Калифорнии, жизни в общежитии, Сан-Франциско или океана, Чад незамедлительно переключал его на тако. Можно еще сыра? А лук остался? Пожалуйста, передай сальсу. Чуть позже Джон втянул Гарретта в дискуссию об охоте, мотоциклах и машинах. Гарретт поведал, что пытается восстановить «мустанг». Машину держит у себя в гараже (он все еще жил в родительском доме, который теперь называл своим). В выходные и после занятий возится с ремонтом. Один или два раза мне почудилось на лице Чада какое-то неприятное выражение — жалость, скука, презрение?

Или просто любопытство и непонимание, вполне простительные со стороны студента калифорнийского университета в разговоре с парнишкой, всю жизнь носу не высовывавшим из родного городка и изучающим в государственном колледже автодело? Пути Господни неисповедимы. На сотую долю секунды у меня мелькнула мысль: а может, лучше бы моим сыном оказался Гарретт, а не Чад. Мальчик, глубоко интересующийся моторами? Оставшийся верным родному дому, занятый физической работой, грязной, но ответственной?

Такая мысль ни за что не могла родиться в моей голове, когда я читала Чаду перед сном мифы Древней Греции или возила его на уроки фортепиано, умоляя относиться к делу серьезно (а затем разрешила ему бросить музыку, потому что он не хотел заниматься).

Такая мысль ни за что не могла бы прийти мне в голову в те летние каникулы, когда я убеждала его не искать работу. Я советовала ему пожить в свое удовольствие. Говорила, что шанс провести лето в безделье выпадает лишь раз в жизни, в пятнадцать-шестнадцать лет.

Я очень рано стала замечать в нем конкурентный дух, но никогда не говорила: «Чад, ты не обязан всегда и во всем быть лучшим». Хотя, пожалуй, иногда и следовало бы произнести эти слова вслух. Уже во втором классе он рвался читать лучше всех и обязательно первым сдавать контрольные по математике. Позже ему загорелось выиграть конкурс сочинений, получить высшие баллы в централизованном тестировании.

Не знаю, то ли он действительно учился лучше всех, то ли у нас складывалось такое впечатление. Во всяком случае, нам всегда казалось, что это именно так, хотя, как я понимаю, вряд ли реальность соответствовала нашим представлениям.

И все же мне бы и в голову не пришло пустить его учебу на самотек. Он всегда имел все необходимое — дополнительные уроки, обучающие программы, полную школьную энциклопедию, которую нам том за томом высылали по почте на протяжении полугода, — кстати, он их почти не открывал. Изредка я снимала с полки один из томов и пролистывала его. Апельсины, Аризона. Я хотела, чтобы его жизнь была упорядоченной. Я прочитала об этом в книге, посвященной развитию детей. Важность порядка. Проверка домашних заданий. Стимуляция самооценки. Я никогда не пристегивала его к детскому сиденью, не проверив дважды, что все пряжки правильно защелкнуты. Никогда не позволяла ему кататься на велосипеде — даже на трехколесном, даже по подъездной дорожке — без защитного шлема.

Как было бы — лучше или просто по-другому, — если бы мой дом напоминал жилище Миллеров, что в детстве жили в квартале от нас? Кучи мусора из гаража, так и брошенные в саду. Старшие дети, нянчившие младших, пока родители на работе. Бесчисленные кошки, которые тусовались на заднем дворе и там же плодили котят. Драные, грязные, они выли ночи напролет, прокрадывались в наш сад и гадили мне в песочницу.

Однажды одна из этих кошек прибежала к нам на крыльцо, где мы с мамой сидели, попивая лимонад и поджидая папу с работы. В пасти у нее трепыхалось что-то темное, кровавое и извивающееся.

— Боже мой! — воскликнула мама, вскочив на ноги. — Она поймала крысу.

Но потом, в школе, я познакомилась с одним из сыновей Миллеров. Не то чтобы мы подружились — так, болтали в столовой, да еще ходили на общие уроки по одному предмету, — но и этого мне вполне хватило, чтобы понять, что он славный парень, к тому же с юмором. По большей части он подсмеивался над собой. Я в простоте душевной взяла и рассказала ему, как их кошка притащила к нам в дом крысу («Ну надо же, — ответил он. — А мы-то ее обыскались!»). У него были спутанные рыжие волосы, и от него, как мне тогда казалось, пахло одуванчиками. В общем, мне стало ясно, что все мои навеянные картинами жуткого беспорядка выдумки насчет происходящих у них дома ужасов далеки от действительности, о которой я не имела ни малейшего представления.

Я налила себе еще бокал вина и отодвинула от себя тарелку. Джон протянул руку через стол и погладил меня по ладони. Он заговорил, глядя на меня, но обращаясь к Чаду:

— Ты знаешь, у твоей красавицы мамы появился тайный поклонник.

Я открыла рот, готовая выразить протест, но так ничего и не сказала.

— Правда? — удивился Чад и оторвался от тако. — Это ты о чем?

— Она получает секретные любовные записки через почтовый ящик в колледже.

— От кого? — спросил Чад.

— Разумеется, от того, кто влюблен в нашу маму, — ответил Джон.

— Какой-то чокнутый, — промолвила я и пригубила вино. Я ощутила в нем привкус винограда. Тающий, приторно сладкий — сладость, напоминающая о гниении. О чем-то зеленом, надолго оставленном на солнце и засохшем на корню. — Или кто-то потешается над старой женщиной.

— Или кто-то подлизывается ради оценки, — сказал Чад.

Джон холодно посмотрел на него:

— Какой смысл подлизываться ради оценки, оставляя анонимные записки?

— Ну, может, ближе к делу он раскроет свое истинное лицо, — предположил Чад. — После того, как провалит тест, например. В самом деле блестящая идея. — Он поднял свой тако и откусил от него с таким видом, словно только что дал исчерпывающее объяснение, делающее дальнейший разговор ненужным.

Я не могла не огрызнуться.

— Я не провожу никаких тестов, — сказала я.

— Ах да, я и забыл, — с набитым ртом промычал Чад. — Ты никогда никого не проваливаешь.

Я несколько скованно пожала плечами. Ну да, признаю, я скорее снисходительна к студентам. Многим из них и так досталось — одни отсидели срок, других бросили родители, третьи вылетели из школы. Есть и девочки, забеременевшие в подростковом возрасте — зачем же еще больше усложнять им жизнь? За некоторыми исключениями, мои ученики — это рабочие далеко не студенческого возраста или дети бедняков, которые наперекор судьбе все-таки дотянулись до государственного колледжа. Впрочем, Чад всегда критически относился к самой идее нашего учебного заведения. В одиннадцать лет он уже рассуждал: «Разве это колледж? У вас не дают дипломов — только свидетельство автослесаря или техника по обслуживанию кондиционеров. Это не настоящий колледж».

Я даже не пыталась ничего ему объяснять.

— Нет, — сказал Гарретт, и я перевела взгляд на него. — Я точно знаю, кто это.

— Кто? — спросил Чад. — Колись, браток. — Он опять опустил свой тако на тарелку.

— Брем Смит. Ведет у нас автодело. Он как-то прохаживался насчет преподавательницы с кафедры английского. В том смысле, что она такая потрясная, что мы все должны дружно пойти записаться в ее группу. Я абсолютно уверен, что он имел в виду вас. — И Гарретт поднял на меня глаза.

Неужели я напилась?

Или мне почудилось, что Гарретт смотрит на меня с восхищением, что его взгляд, остановившись на моем лице, размяк, как будто я и только я могла быть той женщиной, которую его преподаватель назвал словом «потрясная»?

Я встряхнула головой.

— Брем Смит, — повторила я. — Да я его даже не знаю.

— Он не на полной ставке, — заметил Гарретт. — Мужик что надо. — Тут Гарретт улыбнулся. — Очевидно, он такого же высокого мнения о вас.

Чад вздохнул и откинулся на спинку стула. Он прищурился, глядя на Гарретта:

— Сколько лет этой деревенщине?

— Чад, — бросил Джон с досадой, барабаня пальцами по столу. — Ты что, ревнуешь, что ли?

— Нет, — ответил Чад. — Но если какой-то механик преследует мою маму, то, думаю, я должен…

— Чад, — сказала я тоном, о котором тотчас пожалела. Он выдавал мысль, которую я предпочла бы спрятать: «Гарретт — тоже механик». Я быстро сменила тему: — Кому придет в голову утруждать себя моим преследованием?

— Мне кажется, ему около тридцати, — сообщил Гарретт.

— Ну, тогда ему лучше держаться подальше от моей мамы. — Произнося эти слова, Чад не сводил с Гарретта глаз. Ошиблась я или Гарретт в самом деле подавил улыбку, уткнувшись в свою тарелку?

Спор выдохся — как и ужин. В ярком свете верхней кухонной лампы, среди опустевших тарелок, я и себя чувствовала опустошенной — выпила слишком много вина и почти не ела. Удивительно, как я вообще не поплыла с такого количества спиртного. Из гостиной я слышала, как Джон и мальчики над чем-то смеются. Телевизор. Я чувствовала, как внутри меня разливается, подступая к горлу, белое вино, обжигающее и благоуханное, как будто я ночь напролет пила духи или проглотила дешевый букет роз, купленный в бакалейной лавке, и теперь остается только ждать, когда он переварится и извергнется вон естественным путем.

Брем Смит.

Не исключено, что на общем собрании факультета я мельком и видела человека, который мог быть Бремом Смитом, преподавателем автодела.

Но плохо верится, что именно он — мой тайный поклонник. Высокий мужчина в желто-зеленой футболке, мускулистый, темноволосый, с бородкой и коротко подстриженными усами, покрывавшими верхнюю губу и подбородок, с красивым и мужественным лицом. Тот тип мужчин, на которых я перестала смотреть по крайней мере лет десять назад и которые, по моему убеждению, так же давно перестали обращать внимание на меня.

Сегодня меня мучит головная боль и кошмарное чувство сосущего голода. Одним словом, похмелье. Но все же я закончила стирку вещей Чада, собрала его чемодан, около шести утра приготовила завтрак, после чего Джон с Чадом отбыли в аэропорт. Когда я сообщила, что не поеду с ними, казалось, на их лицах отобразилось… облегчение?

Отлично, пусть едут одни. Обойдутся без моих слез у стойки регистрации пассажиров и хандры на обратном пути. — Пока, мам, — сказал Чад мимоходом, словно уезжал на футбольную тренировку и намеревался вернуться к ланчу. — Я позвоню, как только доберусь, — пообещал он и поцеловал меня в щеку.

Наблюдая за ними с заднего крыльца, я видела, как, выезжая с подъездной дорожки, они смеялись.

Надо мной?

Еще один серый ненастный день, но чуть теплее предыдущих, и в ветерке чувствуется какая-то влага. Водяная пыль, похожая на слюну, нечто живое, может, бактериальное, означающее пробуждение к жизни, явившееся на смену замороженному отречению от нее.

После их отъезда я вернулась в постель, и мне приснился сон.

Я достаю из блюда яблоко и откусываю от него. Оно мягкое, как губка. Такое соленое и теплое, что я начинаю давиться. Наверное, такой вкус имеет сердце какого-нибудь животного или мужское яичко, вздумай кто-нибудь его попробовать. Но остановиться я не могу и продолжаю есть.

Что меня заставляет?

Чувство долга? Жажда приключений?

Голод? Отвращение?

И пока ем (а съела я все, включая семена, сердцевину и черенок), не перестаю давиться и удивляться.

Сегодня днем в своем почтовом ящике (в последний раз я проверяла его перед уходом с работы) я обнаружила белый лист бумаги, в центре которого было нарисовано сердце, а внутри теснился текст, составленный из мелких печатных букв:

ДУМАЕТЕ ЛИ ВЫ КОГДА-НИБУДЬ ОБО МНЕ? КОГДА Я ДУМАЮ О ВАС, Я ДУМАЮ О ВАШИХ МЯГКИХ ВОЛОСАХ И О ТОМ, ЧТО Я ПОЧУВСТВОВАЛ БЫ, ЗАРЫВШИСЬ В НИХ ЛИЦОМ, ЦЕЛУЯ ВАС В ШЕЮ И В КОНЦЕ КОНЦОВ ПОВЕДАВ ВАМ ОБО ВСЕХ МОИХ ЖЕЛАНИЯХ.

По глупости я развернула листок в коридоре. Надо было сразу же сложить его обратно, едва я поняла, что это такое, и унести к себе в кабинет, но при виде сердца и аккуратных буковок я словно примерзла к полу. Так и стояла столбом возле почтовых ящиков в общем кабинете. Всего в паре шагов от меня сидела Бет, и еще около полдюжины человек постоянно сновали туда-сюда, а в довершение всего мимо меня протиснулась Сью, добираясь к своему ящику.

— Шерри, — позвала она.

Когда я смогла оторвать взгляд от листка, то обнаружила, что Сью стоит и внимательно читает послание.

— Боже мой, — воскликнула она. — Этот парень взялся за дело всерьез! А, Шерри?

— Что? — переспросила я.

В ответ она разразилась смехом:

— Бог с тобой, Шерри, ты прямо искусительница. Мужской магнит!

Наконец я справилась с собой и сложила листок. Сью увязалась со мной до двери моего кабинета, где я, пытаясь открыть замок, дважды уронила ключи. Она опять оглушительно рассмеялась, а затем сказала:

— У тебя руки трясутся! Точно, ты знаешь, кто этот парень! И скрываешь ценную информацию от лучшей подруги!

— Не хочу обсуждать это в коридоре, — прошептала я в ответ.

— Ого, — тоже шепотом подхватила она. — Ты действительно знаешь, кто это.

Я не без труда справилась с дверным замком и убрала книги со стула, чтобы она могла сесть.

— Думаю, я знаю, кто это, — сказала я.

— Тогда давай рассказывай!

Сью.

Я любила Сью все эти двадцать лет, столько же, сколько Джона. Впервые мы встретились на собрании преподавателей английского языка, где она пошутила насчет наряда нашей заведующей кафедрой: «Похоже, она пытается добиться самовозгорания. Все, что на ней надето, сделано из нефтехимических отходов».

Сама Сью пришла в мятой вареной юбке и сандалиях. На дворе стоял поздний август. Ее волосы сплошным светлым потоком стекали на спину до самой талии. У нее были белые, по-настоящему белоснежные, зубы — и это задолго до того, как изобрели препараты для очистки и отбеливания зубов, нынче продаваемые в каждом аптечном киоске. Великолепные зубы! И сама она была молода и чиста, не пила ни кофе, ни красного вина, никогда не курила. Ее бедра уже тогда отличала некоторая полнота, которая впоследствии перешла в мягкую пышность женщины средних лет, в том числе и потому, что ходьбе она предпочитала езду на машине и уделяла своим близнецам слишком много времени, чтобы тратить его на спорт.

В прошлом она бегала и ходила на лыжах. От нее всегда веяло ароматом зелени, как будто вместе с ней сюда, на Средний Запад, прибыл кусочек Северной Калифорнии, откуда она была родом.

Сегодня она выглядела уставшей.

В безжалостном свете мощной лампы я увидела, что небольшие припухлости у нее под глазами теперь превратились в настоящие складчатые мешки, отливавшие синевой. С осени она набрала еще добрый десяток фунтов, для которых в одежде, купленной без учета прибавки в весе, уже не было места. Пуговицы белой блузки прямо-таки впились ей в живот, рукава плотно обхватывали руки. Давным-давно коротко остриженные волосы, кое-как прокрашенные хной, казались под красно-коричневой краской сухими и серыми, как будто с пролетающего в бреющем полете самолета ее случайно опрыскали какой-то дрянью — не то ржавчиной, не то кровью.

Когда это, мелькнуло у меня, она успела превратиться в старуху?

Конечно, с тех пор, как мы стояли возле отделения грамматики, потешаясь над сшитым из полиэстера платьем заведующей кафедрой (геометрические фигуры, перетянутые самодельным кожаным ремнем), минул не один год, но все же не так уж много. В тот день в центре английского языка сквозь плоские оконные стекла лилось солнце позднего лета. Легкие клубы пыли витали длинными столбами, оседая крохотными частицами на поверхности столов и стульев, даже на волосах и руках преподавателей. Эта пыль несла в себе запахи осени — учебников, чернил для заправки ксероксов, календарей и ручек с красной пастой, — словно намекала, что близкая осень уже в пути, хотя небо оставалось чистым и голубым. Ни единого облачка. На полу лежал оранжевый ковер: кто-то решил, что этот цвет наилучшим образом подходит для нашего помещения. Несколько лет спустя его заменили на розовато-лиловый, который нравился нам гораздо меньше, но такая судьба постигла все ковры в учебных заведениях. Двадцать лет прошло — а кажется, всего год-другой.

Или даже меньше.

Но, глядя на руки Сью, я подумала, что теперь эти годы стали частью нас самих.

Они поселились в наших телах.

Мы, конечно, не замечали, как они пролетали мимо, потому что они никуда не исчезали.

Вместо этого они копились в нас. Мы все носим в себе свое прошлое.

И все же, если смотреть сквозь призму моей любви и дружбы со Сью, она для меня нисколько не изменилась. Она так и осталась молодой женщиной, которая сидела со мной на заднем сиденье моей машины в день, когда мне (через охранника территории колледжа, явившегося в класс, где проходили лекции первого семестра по орфографии) сообщили, что мой брат умер, и которая через год, на мою свадьбу, надела на свои длинные светлые волосы венок из ромашек — она была подружкой невесты.

До того как встретить Сью, я вообще не испытывала потребности в подругах. Были, конечно, какие-то девчонки и в школе, и в колледже, но им я без сожалений дала уйти из своей жизни, словно отпустила на волю, и даже память о них постепенно стерлась. Но Сью по-прежнему со мной. Я никогда не выбирала ее своей лучшей подругой. Просто в тот самый первый день в учебном центре нас связали некие узы, и мы обе до сих пор расплачиваемся за их удобство.

— Ну, — потребовала Сью, наклоняясь вперед. — Рассказывай. Кто это?

— Брем Смит, — ответила я. — Преподаватель автомеханики на неполной ставке.

Брови Сью поползли вверх. Я так и не поняла, что это — недоверие или удивление.

— Брем Смит? — переспросила она. — Это что, тот самый, неотразимый?

— Я его даже не знаю, — заметила я. — Такой темноволосый, да?

— Да, — насмешливо сказала Сью, словно не веря, что я могу не знать Брема Смита. — С отлично развитой мускулатурой, Шерри. С ямочками на щеках. Самый сексуальный мужчина, когда-либо появлявшийся в этом Богом забытом месте. Тот, о котором последние три года мечтает каждая работающая здесь женщина, сохранившая в своем теле хоть чуточку эстрогена. Типичный искуситель из комикса про роковую любовь. Не прикидывайся дурочкой, Шерри. Ты прекрасно знаешь, кто такой Брем Смит.

— Да не знаю я его! — сказала я. — Вернее сказать, я понимаю, о ком ты. После того, как ты его… описала.

— Ага, — недовольно фыркнула Сью и с кривоватой улыбкой отвернулась.

— Честное слово, Сью, — сказала я. — Про него говорил Гарретт, приятель Чада. Вроде бы он рассказывал обо мне своим студентам.

— Ладно, — промолвила Сью уже без тени улыбки и встала, приглаживая помявшуюся спереди льняную юбку. В оконное стекло лился серый свет с вкраплениями желтизны, словно сквозь лоскутную рвань облаков пробивались редкие лучи солнца. Один из них упал на грудь Сью, обтянутую слишком тесной блузкой, и ее кожа в вырезе поразила меня своей дряблостью (когда это успело случиться, подумала я). Тонкая кожа, как шпаклевкой покрытая коричневыми пятнами. Я вспомнила новогоднюю вечеринку, на которую она пришла в черном платье с глубоким декольте. Всех мужиков как магнитом тянуло к столу с закусками, возле которого остановилась Сью, флиртуя со своим будущим мужем, он же — будущий отец близнецов. Они так и пялились на ее вырез, обнажавший белую плоть, с трудом держась в рамках приличий.

Я перевела взгляд с дряблой на груди кожи на ее лицо.

Правильно ли я поняла мелькнувшее на нем выражение?

Неужели она завидует?

— Мне пора, — сказала Сью. — А то опоздаю за мальчиками. — Она открыла дверь и вышла в коридор. — Удачи тебе, Шерри, — добавила она. — Держи меня в курсе.

— Есть новости от поклонника? — спросил Джон, когда я пришла домой.

— Есть. Если тебе интересно, — ответила я.

Он отложил газету на диван и взглянул на меня.

Свет заходящего солнца, льющийся сквозь венецианское стекло, озарил его здоровое красивое лицо. Джон, по крайней мере, не слишком сильно изменился, подумала я. Немного седины и мелкие морщинки возле глаз, которые, если уж на то пошло, только прибавили ему привлекательности. В ресторанах, куда мы ходили вместе, женщины всегда засматривались на Джона. На школьных мероприятиях, стоило нам приблизиться к мамашам приятелей Чада, собравшимся в кружок, все спины мгновенно распрямлялись, животы втягивались, а смех становился звонче.

Некоторые даже принимались безостановочно хлопать ресницами. Покажи я кому-нибудь его фотографии — двадцатилетней давности и сегодняшние, — любой мгновенно определил бы, что на них снят один и тот же человек. И сделал бы вывод, что минувшие годы милостиво обошлись с ним, что жизнь к нему щедра, что он в отличной форме и сохранит ее еще надолго.

— Рассказывай, — проговорил он.

Я достала из сумочки записку и вручила ему. Джон изучал ее намного дольше, чем того требовало простое чтение записки, а затем поднял глаза.

— Вот черт, — сказал он. — Это уже не детские шалости. Дело-то серьезное.

— Это тебя огорчает? — спросила я. Я вспомнила о том, как много лет назад страстно влюбилась в Ферриса Робинсона. Когда я призналась в этом Джону, он сначала пришел в возбуждение, потом разозлился, потом огорчился, потом отчаялся, внезапно окружил меня подчеркнутой заботой и, наконец, впал в такую холодность, что я уж было решила — нашему браку каюк. — Ты злишься?

— Честно? — Джон встал и двинулся ко мне. Встал передо мной и положил руки мне на бедра. — Неловко говорить, но я возбужден. До чрезвычайности…

Он прижал меня к себе. У него была эрекция.

Прошлой ночью, после занятий любовью (можно ли назвать это любовью? Джон толкнул меня сначала на бок, затем на живот, вошел в меня сзади, бормоча: «Как думаешь, этого хочет твой механик?» — схватил меня за грудь, сдавил ее ладонью, зажав сосок так сильно, что у меня перехватило дыхание, и, к своему стыду, я быстро кончила) он заснул, а я долго лежала без сна.

Слишком долго.

Утром проснулась измученной.

В утреннем свете кухня предстала передо мной словно затянутая пеленой — все окутано какой-то дымкой, как будто от изнеможения ни на чем не можешь сосредоточить взгляд, да еще в ушах надоедливый звон. Позвонить, сказать, что я заболела? Но я уже и так брала отгулы на прошлой неделе, чтобы побыть с Чадом. Если и сегодня пропущу уроки, студенты меня не поймут. Отстающие совсем скиснут. А те, кто старается, почувствуют себя обманутыми. Еще одна дрянная халтурщица училка. Пришлось идти.

Я выпила чашку черного кофе, стоя у кухонного окна босиком и в одном халате. Джон, уходя на работу, легонько куснул меня за шею и сказал: «Веди себя хорошо».

В темном костюме он выглядел сногсшибательно. Ухмыльнулся мне, когда перешагивал порог черного хода, а я вдруг вспомнила, как заволновалась, впервые увидев его за стойкой бара. Опасный тип, подумала я тогда. Слишком красивый. Тип мужчины, из-за которого дергаешься всякий раз, когда на горизонте появится какая-нибудь смазливая особа. Конкурентка! Наверное, за ним постоянно бегают девицы.

Или он за ними. Я не сомневалась, что он отлично знает, как красив и какую власть это ему дает. Какой мужчина не злоупотребит такой властью? Эти голубые с прозеленью глаза. Отличная фигура.

Бабник, не пропускающий ни одной юбки, — так моя мама называла мужиков определенного типа, вкладывая в это понятие и осуждение, и восхищение. Она любила мужчин с глубоко потаенной внутренней страстью. Какой смысл тратить время на всяких амеб: ни рыба ни мясо?

Но, как выяснилось, Джон вовсе не был опасным.

Джон оказался самым надежным мужчиной в мире.

Когда мы шли по тротуару, он всегда оттеснял меня от проезжей части, чтобы ни одна машина меня не задела и не забрызгала грязью. После рождения Чада Джон понаставил индикаторы дыма — не какую-нибудь пару штук, а по всему дому, в каждой комнате. Даже стрельба из пистолета 22-го калибра по белкам, скачущим по нашей крыше, была в первую очередь продиктована стремлением уберечь покой семьи. Ни разу за все двадцать лет у меня не мелькнуло и тени подозрения, что муж мне соврал или что-то от меня скрыл, не желая делиться сокровенными мыслями.

Нет. Если он когда-нибудь и смотрел на другую женщину, то только когда меня не было поблизости.

Вне всяких сомнений, он смотрел на других женщин. Все мужчины смотрят. Бегуньи, мотоциклистки, студентки колледжа в коротеньких юбочках на автобусной остановке.

Но лично я не могла вообразить себе ничего подобного.

Преданность Джона казалась такой незыблемой, что я совершенно не представляла себе, как он, подобно всем прочим мужчинам планеты, провожает глазами девушку в шортах и бикини, в летний день выставляющую напоказ голую спину, бедра и ноги, — оправдываясь перед собой, что он не нарочно, он просто едет мимо в машине.

Смотрел ли он когда-нибудь на другую женщину?

Смотрит ли сегодня?

И если нет, то какова цена такой верности?

Или тот, кто хранит преданность, сам за нее и расплачивается?

А может, платить по счетам предстоит объекту этой преданности — то есть мне? Может, цена верности — двадцать лет брака с красивым, невероятно привлекательным мужчиной, брака без конфликтов и риска, без тайн и сюрпризов? Я ведь всегда заранее знала, что ответит Джон, когда спрашивала, любит ли он меня. Я всегда знала, что, возвращаясь под вечер домой, после напряженного трудового дня, посвященного созданию очередной компьютерной программы («Обожаю свое дело» — это единственное, что он говорил о своей работе, и единственное, что я о ней знала), он войдет в дверь и скажет: «Привет, Шерри? Ты дома?»

Или, если я возвращалась позже его, будет ждать меня, сидя в кресле с газетой в руках.

Но прошлой ночью он на мгновение, когда входил в меня сзади и грубо хватал руками мою грудь, превратился в того незнакомца, каким хотел стать.

Да, наверное именно незнакомцем он и хотел для меня стать («Как думаешь, ты бы чувствовала то же самое, если бы тебя трахал твой механик?»). Очевидно, после всех этих лет я больше не таю для него в себе никаких загадок, впрочем, как и он для меня. Может, поэтому он и возбудился, глядя на меня глазами незнакомца, представляя этого незнакомца внутри меня?

Кажусь ли я ему такой же надежной (и скучной), каким кажется мне он?

Должно ли мне польстить или оскорбить то, что он так возбужден вниманием, оказываемым мне другим мужчиной?

Я снова надела шелковое платье — несмотря на свирепствовавший холодный восточный ветер. Собираясь на работу, я ощущала его ледяные потоки, задувавшие через оконные щели. Стекла так и дребезжали в рамах.

Благодаря вчерашнему потеплению и солнцу оживилась муха, до того безжизненно валявшаяся между рамами. (Или я что-то перепутала? Разве такое возможно? Разве мухи впадают в спячку? Воскресают после смерти?) Сегодня утром, когда я очнулась от сна, она суетливо жужжала, неистово бросаясь всем телом на наружное стекло. Но пока я принимала душ, поднялся этот сумасшедший ветер, явно свидетельствовавший о приближении холодного фронта, так что муха стала постепенно затихать, а, когда я удосужилась раздвинуть шторы, и вовсе прекратила свои атаки на оконные стекла и медленно и уныло копошилась в мусоре, за зиму скопившемся на подоконнике. К тому времени, когда я полностью оделась, она снова казалась мертвой.

Весна выглянула на один миг, а затем отступила, но я все равно категорически настроилась на весеннее платье. Я дрожала в нем, когда разогревала машину. Мотор так промерз, что скрежетал и проворачивался, будто бы раздумывал, стоит ли заводиться и есть ли смысл в такой холод трогаться с места. Но все-таки завелся, а вскоре заработала и печка, через воздушные клапаны пуская мне в лицо струи горячего воздуха с запахом пыли, накопленной за многие пройденные мили — спидометр показывал 72735 — и изливавшейся на меня вместе с теплом.

Я переключилась на классическую радиостанцию, но услышала вовсе не классическую музыку. Передавали нечто вроде современной симфонии: бездушное пиликанье скрипок, прерываемое дисгармоничными аккордами синтезаторов.

Серый иней на мертвой траве.

И на его фоне — голые черные деревья.

Снег подтаял ровно настолько, чтобы обнажить обочины, заваленные пакетами из-под фастфуда и пачками от сигарет.

Апрель нередко выдается суровым, а уж март — всегда самый грязный в году месяц. Месяц мусора.

Белые тона превращаются в пепельные, а затем и вовсе исчезают, открывая взору груды всякой дряни, всю зиму лежавшей под снегом. И никаких признаков весны — листьев или цветов, — способных отвлечь внимание от этих громоздящихся повсюду куч. Это, конечно, наш собственный мусор, но почему-то он производит впечатление отбросов, в огромном количестве скопившихся в результате природных катаклизмов.

На скоростной автостраде машина влилась в общий поток, и я, как всегда, включилась в ее привычный ритм — под колесами разворачивалась гладкая лента асфальта, автомобили летели вперед, перестраиваясь с полосы на полосу и пропуская меня.

Я превратилась в объект среди других объектов. В частицу движения. Управление машиной не занимало мысли — я слишком давно вожу, — так что я стала думать о нем.

О Бреме Смите.

Интересно, я видела его хотя бы раз?

Не уверена.

Я напряглась, перебирая в памяти обрывки воспоминаний. Когда это было? Год, два года назад? Мужчина в желто-зеленой футболке, похожий на бронзовую скульптуру, едва увиденный боковым зрением, это он и есть? Если только эта картинка не плод моего воображения.

Ладно, не важно.

После того как Гарретт упомянул за ужином его имя, прошел всего час-другой, а его образ, сложившийся у меня в мозгу на основе собственных воспоминаний и обрывочных сведений, услышанных от других, уже обрел запах (дубовой древесины и машинного масла), и руки, и тембр. Затем, пока я убирала тарелки, вытирала их бумажными полотенцами, прежде чем засунуть в посудомоечную машину, смахивала губкой крошки со стола, пока стояла под душем — горячим, прогревающим до костей, — пока занималась с Джоном любовью, этот образ не шел у меня из головы. В долгие часы, проведенные без сна, я прислушивалась к его иллюзорному голосу, произносящему мое имя, и продолжала его слушать, пока убирала утром постель, натягивала простыни в цветочек, накладывала макияж и стоя над кухонной раковиной запихивала в себя овсянку. Все это время я беспрестанно думала о нем, понимая, как это глупо. Я сама себя ругала за эти мысли. Ты ведь даже не уверена, что это он.

Но, даже если это и в самом деле он, все равно ты о нем ничего не знаешь.

Честно говоря, теперь, когда я в своем шелковом платье мчалась по шоссе со скоростью восемьдесят миль в час, для меня уже не имело никакого значения, кто такой реальный Брем Смит.

Он превратился в образ, детально разработанный моим воображением.

Он непременно должен смеяться глубоким горловым смехом, иметь крупные, но не грубые руки, немного запачканные маслом во время работы. Выпирающие костяшки пальцев, мозолистые ладони. Моложе меня, но вполне зрелый мужчина. Крепкое тело. Он должен пахнуть землей и мылом. Занятия любовью с ним должны возбуждать и пугать. Мужчина, который пишет любовные послания абсолютно незнакомой женщине, не может не быть рабом страстей, следовательно, донжуаном. Я бы никогда не смогла ему полностью доверять.

Но разве я хочу ему доверять?

Нет.

Чего же тогда я от него хочу?

Думаю, что на самом деле я хочу спросить его, правда ли это.

Когда он писал: «Будь моей» — именно это он и имел в виду?

Неужели я отношусь к типу женщин, которые вызывают подобный интерес?

У мужчины много моложе?

Мужчины, похожего на тебя?

Я представила, как задаю ему этот вопрос и как он мне отвечает (да), как его руки двигаются от моей шеи к плечу, а затем к груди, как он склоняется ко мне, произнося «да», шепча на ухо мое имя (Cherie), как от него веет горячей пылью автомобильной печки и жаркое дыхание этой пыли проникает в меня и шепчет мне «да», но тут вдруг что-то упало на меня прямо с неба.

Черт!

Я резко вдавила педаль тормоза, но было уже поздно. В меня как будто ударила молния, но молния в виде твердого цельного тела, обладающего массой и весом, и это тело, выброшенное на капот моего автомобиля, извергало из себя фонтаны крови. Каким-то образом я умудрилась затормозить у обочины. В машине по-прежнему работало радио, и дворники ритмично сгоняли кровь с лобового стекла. Потом я в своем шелковом платье стояла на дороге, и ветер беспрепятственно гулял по закоулкам моей души, а ко мне вдоль обочины бежал какой-то мужчина в белой рабочей куртке, выкрикивая: «Вы живы?»

Я потрясла головой, показывая, что ничего не понимаю.

— Что случилось? — спросила я его.

— Вы сбили оленя, — ответил он и обернулся к середине дороги, где лежало на боку изувеченное рыжевато-коричневое животное, сначала пытаясь поднять голову, а затем уронив ее наземь.

Мимо нас на непостижимой скорости с шумом проносились легковушки и грузовики. Платье хлопало на ветру. Я ловила на себе мелькающие взгляды водителей, в которых читалось осуждение, беспокойство или удивление. Мужчина в белой куртке внимательно осмотрел меня и, убедившись, что я не ранена, сказал:

— Вам повезло. Крупно повезло. Вы могли погибнуть.

— Правда? — спросила я.

— Правда, — ответил он.

Несколько минут мы смотрели друг на друга, но черты его лица расплывались у меня перед глазами. Я никогда его раньше не встречала.

— Я все видел, — добавил он. — Специально остановился, потому что подумал, что вы могли погибнуть.

— Я жива, — сказала я. — Со мной все в порядке.

Краем глаза я увидела, как посередине шоссе олень снова поднял, а затем опустил голову, может, умирая, а может, просто переводя дух.

Мужчина в белой куртке обошел капот, чтобы осмотреть повреждения, нанесенные моей машине, и, перекрывая дорожный шум, крикнул, что, на его взгляд, можно спокойно ехать дальше, только надо заглянуть в автосервис, выпрямить бампер. Он сильно погнут.

Об олене мы не упоминали. Как ему помочь. Или уж добить. Много позже, в разгар дня, я подумала об этом — как о неизбежности, ибо что мы могли поделать в такой ситуации, думала я. Попробуй кто-нибудь из нас сунуться на дорогу, чтобы добраться до него, нас постигла бы та же участь.

— Как мне вас отблагодарить? — спросила я, когда мы прощались.

— Водите поосторожней, — ответил он и тряхнул головой.

На работе произошедший со мной несчастный случай все восприняли как настоящую трагедию. Едва я рассказала, почему опоздала, как Бет бросилась меня усаживать, притащила чашку кофе с таким количеством сахара и сливок, что густой напиток приобрел тошнотворный вкус лекарственного сиропа, после чего принялась оповещать всех присутствующих: «Шерри сбила оленя на шоссе!»

На меня посыпались соболезнования и сочувственные восклицания. Я дрожала в своем легком шелковом платье, но не от холода — в кабинете хорошо топили, — а от шока. Перед глазами по-прежнему стояли олень, такой крепкий на вид, моя забрызганная белая «хонда» и кошмарный кровавый дождь, стучавший о лобовое стекло. Когда я парковалась на стоянке возле колледжа, машина все еще хранила кровавые следы, особенно лобовое стекло. Я не удержалась и обошла ее спереди — проверить, не осталось ли на бампере и на капоте каких-нибудь ошметков.

Как выяснилось, оленей сбивало бесчисленное множество людей — столько рассказанных наперебой историй прозвучало вокруг меня, — так что удивляться следовало только тому, что среди нас затесался хоть кто-то, не замаравший рук убийством. Роберт Зет год назад сбил сразу двух — самку с детенышем. (Они откуда ни возьмись выскочили из метели, когда он ехал к родителям в Висконсин на Рождество. Погиб только олененок. Мать отпрыгнула от него и пошла себе дальше.) Дядя Бет на севере врезался в тумане в целое стадо оленей, вдребезги разбил машину, зато получил у полиции разрешение забрать с собой одну оленью тушу на мясо.

Были случаи и пострашнее. У одного сосед погиб на проселочной дороге, пытаясь избежать столкновения с оленем, — резко свернул, врезался в дерево и умер на месте. У другого двоюродный брат убился насмерть — сбитый им олень проломил лобовое стекло и раздавил водителя; как сказал прибывший врач, прыгнул ему прямо в руки.

— Вы слишком далеко живете, — посетовала Аманда Стефански. — Ты не думала переехать в город?

Аманда у нас на кафедре — самая молодая преподавательница; ей двадцать с чем-то, она невысокого роста, с невыразительной внешностью. Сердце у нее доброе — всегда готова прийти на помощь, дать совет. Каждое Рождество кладет нам в почтовые ящики самодельные открытки, подписанные крестиками и ноликами и призывающие любить Иисуса и праздновать день Его рождения. Однажды Сью предложила попробовать свести ее с Робертом Зетом, «если мы убедимся, что он не гей». Нет, сказала я, слишком она простодушна. Не во вкусе Роберта Зета, даже если он и не гей. Волосы у Аманды тусклого светлого оттенка, челка подстрижена неровно и слишком коротко для широкого лба. Выдающийся и сильный, почти мужской подбородок, большие голубые глаза, а плечи узкие и хрупкие.

Когда я назвала Аманду простодушной, Сью сощурила глаза, так что мне пришлось добавить:

— Я имею в виду, что она очень милая, но…

— Ну да, ну да, — ехидно согласилась Сью. — Недостаточно милая для твоего Роберта.

— Никакой он не мой, — возмутилась я. — Он не имеет ко мне никакого отношения. Просто не хочу, чтобы Аманда страдала. Потому что Роберт…

— Может, Роберт не такой требовательный, как ты.

— Прекрасно, — сдалась я. — Ты, как всегда, права. Вот и попробуй, сосватай их.

В конце концов Сью и сама убедилась в бредовости своей идеи, во всяком случае, в разговорах со мной эту тему больше не затрагивала и, насколько мне известно, отказалась от попыток как-нибудь сблизить эту парочку.

Аманда наклонилась и обняла меня. От нее пахло недорогими, но приятными духами — «Уиндсонг» или «Чарли», которые продаются в магазинчиках при аптеке.

— Серьезно, Шерри, — сказала она, — тебе надо переехать. Одно дело жить на природе, но сейчас, когда у вас в пригороде сплошные машины…

— Спасибо, Аманда, — ответила я. — Только олень тут ни при чем. Это…

Аманда крепко зажмурилась, будто молилась или пыталась отгородиться от моих слов.

— Впрочем, не знаю, — продолжила я. — То есть Джон ни за что не захочет переезжать, по крайней мере сейчас, а вот мне и правда имеет смысл снять квартиру для ночевки в понедельник и среду. Мы с ним уже говорили об этом.

Джон.

Я ему даже не позвонила.

Наверное, он обидится, когда узнает, что до него весть о случившемся дойдет в последнюю очередь. Но все ведь уже кончилось, да и чем бы он помог? Я не пострадала. Машина в приемлемом состоянии — можно ездить. Свернув с шоссе, я остановилась на автозаправке, позвонила в полицию и сообщила о происшествии. Женщина с низким голосом зарегистрировала мои показания по телефону: место столкновения, номерной знак машины, а потом сказала: да вы не расстраивайтесь, такие вещи случаются сплошь и рядом. Как будто я жаловаться звонила.

В общем, от Джона ничего не зависело, а мне пора было идти на урок. Я и так опоздала. Я встала и направилась к выходу, когда подал голос Роберт Зет.

— Ты там поосторожней в коридоре, дорогая. — Он подошел и сжал мне локоть. — Ходи помедленней.

По дороге домой я снова увидела оленя.

Желто-коричневое искалеченное тело посреди проезжей части — сразу и не поймешь, то ли зверь, то ли человек.

Колени у него оставались согнуты, как будто он все порывался бежать. Даже теперь, в беспамятстве. В смертном покое.

Я снизила скорость. Поняла, что обязана притормозить. Из уважения. Чтобы взглянуть на него по-настоящему.

Присмотрелась и увидела, что это самка. Без рогов на голове.

На землю уже опустились сумерки, но я видела ее отчетливо: морду и широко распахнутые глаза. Меня пронзил ужас. Вот лежит существо, которое я убила. Может, это спасавшаяся бегством заколдованная дочь богини? Призрак молодой женщины, мчавшейся прочь от преследователя? Кого-то или чего-то, неотступно гнавшегося за ней по пятам и неумолимо нагонявшего?

Понимала ли она, куда бежит? Пыталась вернуться во тьму леса на другой стороне шоссе, недоумевая, как очутилась в этом странном месте, и мечтая об одном — поскорее отсюда убраться? Но на нее обрушился шквал незнакомых запахов, а уши оглушил невыносимый грохот…

«Господи, — пробормотала я. — Господи Боже, прости меня».

Достойна ли я, в глазах богов, наказания за содеянное? Или прощения? А может, для женщины, убившей — не важно, случайно или намеренно, — красивое животное и Божью тварь, — в аду предусмотрена особая кара?

Например, вечный бег на адском тренажере.

Или бесконечный танец босиком на пылающем полу.

Я вцепилась в руль так крепко, что перестала чувствовать пальцы. Потом вдруг оказалась возле дома, на нашей подъездной дорожке, и Джон вышел мне навстречу со словами:

— Эй. Я получил информацию, что сегодня у нас к ужину будет оленина.

Я совсем забыла про Джона, когда все это случилось. Потом вспомнила, но решила, что звонить уже не имеет смысла. Увидимся дома, думала я, покажу ему покореженный бампер и скажу, что завтра отдам в ремонт. Гарретт починит.

После урока я столкнулась с Гарреттом в коридоре и рассказала ему о происшествии.

— Ого, миссис Сеймор! Это могло плохо кончиться. Вам здорово повезло. А как ваша машина?

Услышав про бампер, он принял озабоченный вид специалиста, подсчитывающего убытки, и предложил взглянуть на машину. Я накинула пальто и повела его на стоянку. Несмотря на снег, валивший весь день без остановки, выглядела она все так же жутко. Кровь на лобовом стекле слиплась и загустела, но все равно было видно, что это кровь. Сверху на белый капот натекли и застыли красные ручьи.

Гарретт вышел без пальто. Когда в одной тоненькой рубашке он встал на колени перед бампером, я тут же вспомнила давнюю тренировку по укладыванию походных рюкзаков, которая проходила зимой на улице. Он трясся от холода в своей скаутской форме, но наотрез отказался зайти в школу и надеть куртку.

Сейчас Гарретт не дрожал, под порывами холодного ветра трепетала только его рубашка, от одного вида которой меня саму пробрала дрожь.

— Это-то выпрямим, нет проблем, — сказал Гарретт, взглянув на меня. — Инструмент нужен. У вас как, время есть? Надо бы ее в мастерскую пригнать. — Он кивнул в сторону факультета автомеханики.

— Сегодня нет, — ответила я. — Может, завтра?

— Конечно, ничего не случится, если вы сядете за руль. Но мне кажется, машину не мешало бы помыть.

Мы немного посмеялись — действительно, что обо мне подумают другие водители на шоссе. Едет дама, а весь капот в кровище…

Пока мы стояли на улице, снег совсем запорошил коротко стриженные темные волосы Гарретта. Я вспомнила, как такие же снежные хлопья оседали на голове у Чада, а я нагибалась и смахивала их перчаткой, сотни снежных звезд. И как в самую первую его зиму застегивала на нем «молнию» теплого мехового комбинезона. Снизу доверху. Каким неповоротливым он был в этом комбинезоне, и я несла его на руках из машины в дом или наоборот как мешок. Или сверток. Глядя на Гарретта, на снежную шапку у него на голове, я внезапно испытала приступ острой тоски по Чаду, причинивший мне такую сильную, почти физическую боль, что пришлось отвернуться. Где сейчас Чад?

Где-то далеко.

Где с неба не падает снег.

Гарретт вернулся к моему бамперу. Я стояла в снегу, бесполезная и печальная, и смотрела, как он отскабливает с решетки и бросает на землю светлый мех. Меня вдруг пронзило чувство, что Чада больше не существует. Как будто от него не осталось ничего, кроме моих воспоминаний. Его жизнь в Беркли представлялась мне такой же непонятной и нереальной, как если бы я попыталась вообразить себе, что он на небесах.

— Гарретт, — не выдержала я. — Ты подхватишь пневмонию. Пойдем-ка внутрь, я угощу тебя чашкой какао.

— Мне не холодно, — ответил Гарретт. (Они всегда так говорят, эти мальчишки. Мне не холодно, я не устал, у меня руки не грязные, мне не нужна шапка.) — А вообще-то ладно, пойдемте.

Мы вошли и вместе сели за стол. С мороза мне показалось, что в кафе душно и жарко. Гарретт заказал чашку кофе, а не какао, а я — бутылку воды. Хотя под пальто на мне было надето только легкое шелковое платье, я вспотела и захотела пить.

Мы обсудили холодную погоду, учебу, оленя и скоростные шоссе, автомобили. Я чувствовала себя легко, намного легче, чем в последние несколько дней, а может, и недель. Какой приятный разговор. Какой вежливый и общительный молодой человек. Беседа текла легко и непринужденно — не как между матерью и сыном или преподавателем и студентом, а как между друзьями. Старыми добрыми друзьями. Он не скрывал удивления — и облегчения, — что мне так повезло: сбила оленя, а всего ущерба — помятый бампер. Он откинулся на спинку стула и сказал:

— Представляю, каково это — сбить такое огромное быстрое животное. Да еще на шоссе с таким движением! — Он ударил кулаком о кулак. — Боже мой, миссис Сеймор, это могло кончиться куда хуже. Вам повезло, что вы его не заметили. Иначе вы бы нажали на тормоза, и машина, которая шла за вами, врезалась бы в вас. Ох!

— Но я нажала на тормоза.

— Не может быть! Мне кажется, вы ошибаетесь.

Следующие полчаса Гарретт выступал в роли эксперта и главного арбитра моего несчастного случая. Он встряхнул головой, как будто прочищая мысли, и пустился в рассуждения о «хондах», новейших моделях и стальных каркасах, сравнивая мою машину с автомобилями других марок и подчеркивая, что мне и тут повезло. Потягивал из пластикового стакана свой черный кофе, а я смотрела на него и понимала, что передо мной — взрослый мужчина. Гарретт (в руках — набор «Лего» и игрушечные машинки; у нас на заднем крыльце — стоит и ждет, пока я помогу Чаду расстегнуть куртку и примусь за него) более чем убедительно изображал из себя мужчину.

— Ну ладно, миссис Сеймор, — сказал он, бросив взгляд на часы. — Пригоните завтра машину?

— Хорошо, — согласилась я. — Во второй половине дня?

— Отлично, — кивнул он. — Заезжайте прямо в ворота. Я предупрежу Брема.

— О! — воскликнула я. — Брема…

Я как раз закрывала бутылку с водой и уставилась в надпись на крышке. «Аквапура». На этикетке был изображен прозрачный ручеек, сбегающий вниз по покрытой бурной растительностью горке.

— Нам не разрешают заниматься ремонтом чужих машин без преподавателя.

— Значит, он там тоже будет?

Гарретт улыбнулся и опустил свой пластиковый стакан на стол так резко, что тот опрокинулся. К счастью, из него ничего не вылилось.

— Возможно. Может, мне даже обломится лишний балл за то, что я вас привел. Еще записки были? — спросил он.

— Да, — ответила я. — Одну получила.

Я опустила взгляд и в полированной поверхности стола увидела размытое отражение своего лица: молодая женщина, может, даже студентка колледжа, — никаких морщин, никаких мешков под глазами, — сидит и обсуждает с приятелем сердечные дела и любовные послания. Опять посмотрела на Гарретта, отметила, как он приподнял бровь, и тут вдруг мы оба рассмеялись. Он дразнил меня, в точности как Сью, Джон, или Чад.

— Гарретт, — спросила я, — у тебя есть серьезные основания подозревать, что эти записки пишет Брем Смит?

— Ну, вообще-то да, — кивнул Гарретт. — Он на днях опять про вас говорил. Красотка с кафедры английского, ну и все в таком духе. — Он покрутил рукой, изображая колесо, катящееся в бесконечность. — О подробностях умолчу. Не хочу вас смущать, миссис Сеймор.

— Разве Брем Смит не женат? Что это на него нашло? Откуда такой интерес к пожилой учительнице английского? — Я снова уставилась на бутылочную этикетку «Аквапура», мысленно переносясь в изображенные на ней горы. Я прогуливалась по берегу речки, останавливаясь, чтобы окунуть руку в холодную воду.

— Миссис Сеймор, какая же вы пожилая! — воскликнул Гарретт с такой неподдельной искренностью, что я вскинула голову.

И увидела перед собой маленького мальчика, которого просила не долбить игрушечными грузовиками по ножкам моего столика. Те же широко распахнутые голубые глаза. Тот же тревожный взгляд. Взгляд человека, чувствующего себя новичком в нашем мире.

— Спасибо тебе, Гарретт, — промолвила я. — Но в любом случае я намного старше твоего преподавателя.

— Ну и что? А может, просто у него хороший вкус?

Краска бросилась мне в лицо. Я ощущала, как она пятнами расползается по шее и нестерпимым жаром обжигает щеки. Я как будто вновь превратилась в девочку, сгорающую от неловкости на заднем сиденье школьного автобуса, которой симпатичный ей мальчик сказал, что она очень красивая. Гарретт поднялся и придвинул к столу свой стул. С его губ по-прежнему не сходила улыбка — открытая и неизменно добрая, способная кому угодно поднять настроение. Почему-то мне вспомнился отец. В коридоре, в окружении медсестер, которые обращались с ним как с маленьким, а он казался благодарным и довольным — ребенок среди таких же детей, которые только притворяются взрослыми.

— Откуда ты узнал? — спросила я, когда Джон снял с меня пальто — ласково и нежно, с родительской заботой.

— Чад сказал. Он звонил.

— Что?

Я унюхала из кухни запах жарящегося в духовке мяса. Джон готовит ужин? Давненько он этого не делал.

— Скажите на милость! А он-то как узнал, что я сбила оленя?

— Гарретт прислал ему мейл.

— А, — промолвила я.

E-mail. Я забыла об этой возможности. Забыла, что Чад теперь часами сидит в интернете, проверяет почту и пишет ответы. Забыла, что сегодня людям доступна любая точка мира и для общения им больше не нужны ручки или телефоны.

— И вот еще, Шерри… Мы с Чадом не в восторге от того, что получили жизненно важную информацию о нашей жене и матери от постороннего человека.

— Прости, — сказала я. — Понимаешь, сначала у меня были уроки, а потом я забыла, ну и…

— Да ладно, — ответил Джон. — Я рад, что с тобой все в порядке.

Он притянул меня к себе. Я прижалась лицом к его груди, к футболке, затем прислонилась ухом к месту, где располагалось сердце, и прислушалась к равномерным мягким глухим ударам.

— Наверное, тебе на самом деле нужно ночевать где-нибудь в городе, Шерри, и прекратить эту езду туда-сюда. Для меня это не проблема. Пару дней в неделю я без тебя переживу, лишь бы тебе, дорогая, было лучше. И зря я не подумал об этом раньше.

Он отступил и взглянул мне в лицо:

— Опять-таки, тебе же нужно место для свиданий с поклонником.

Он улыбался. Протянув руку, коснулся моей шеи, провел ею мне по груди, расстегнул верхнюю пуговицу платья и скользнул внутрь.

Пока мы занимались любовными играми, жаркое, которое Джон, рассчитывая меня удивить, сунул в духовку — при температуре на сотню градусов выше нужной, потому что, поворачивая регулятор, не потрудился надеть очки, — почернело и сморщилось до размера кулака.

Мы все еще лежали в постели, Джон на мне, когда сработал детектор дыма. Голые, давясь от смеха, мы бросились вниз — выключать духовку, открывать окна и размахивать руками в попытке очистить воздух. Он извлек горелое мясо из духовки и выбросил в помойное ведро, и тут до нас дошло, какие мы голодные. Увы, единственный съедобный продукт, имевшийся в холодильнике, обратился в уголь.

— Давай поедем куда-нибудь, — предложил Джон.

— Да поздно уже, — возразила я.

Джон посмотрел на часы — из одежды на нем не было больше ничего.

— С каких это пор, — спросил он, — полдесятого вечера — слишком поздний час, чтобы куда-нибудь пойти?

Он прав, конечно. С каких пор полдесятого вечера стало для нас поздним часом?

Впрочем, я знала ответ на его вопрос. С того дня, когда восемнадцать лет назад у нас появился Чад, которого надо было накормить и уложить спать не позже восьми.

Как вышло, что всего за год, пока он был грудным младенцем, в нас сформировались привычки, дожившие до сегодняшнего дня? Хорошо помню шутливое сообщение, которое в день, когда мы привезли Чада из роддома, Джон оставил на автоответчике для своей сестры: «Эй, Бренда, у нас теперь есть ребенок, о котором мы говорили. Хочешь узнать подробности, звони. Ближайшие восемнадцать лет мы будем дома».

Эта шутка превратилась в реальность.

— Одевайся, — сказал Джон. — Мы идем к Стиверу.

«У Стивера» — бар для дальнобойщиков, расположенный ниже по улице. Гамбургеры. Пиво. Караоке. Я никогда там не была, но в тот момент предложение прозвучало заманчиво.

— Сначала приму душ, — сказала я.

— К черту душ, — ответил Джон. — Беги надевай свое сексапильное новое платье.

Окажется ли «Стивер» похожим на созданное моим воображением заведение, мимо которого я ездила годы напролет?

Едва мы с Джоном зашли в бар, как все прошлые впечатления вылетели у меня из головы. Раньше я всегда изумлялась, откуда там столько народу, например, во вторник в шесть утра или в среду в два часа дня. Я смотрела на них из окна машины, сначала когда везла куда-нибудь маленького Чада в специальном кресле, пристегнутом к заднему сиденью, потом когда забирала его из школы, и диву давалась: им что, заняться нечем, кроме как торчать посреди недели в унылом баре и дуть пиво.

Дома их не ждут дети. Ни для кого не надо готовить ужин. Никому не надо помогать с уроками.

Какие чувства они во мне вызывали? Жалость? Или зависть?

Но сейчас, впервые переступив порог «Стивера» под руку с Джоном, я, как ни силилась, не могла воскресить в памяти забытое любопытство к его завсегдатаям — все затмило какое-то смутное предчувствие новых огромных возможностей, которые открывала для меня свобода от материнских обязанностей. Внутри этого неприглядного сооружения расстилалась пустыня, бескрайняя прерия. У двери болталась наспех нацарапанная вывеска с орфографической ошибкой: «Ночь КАРАОКЕ».

Должно быть, в прежние времена этот трейлер, раза в два шире обычного жилого автоприцепа, служил кому-то домом. Под большим, затянутым светонепроницаемой пленкой окном, выходящим на дорогу, стоял ящик для растений (в котором не «росло» ничего, кроме окурков). Раздвижная дверь без защитной сетки вела во внутреннее помещение. Увидев множество машин на стоянке (Джону пришлось сделать несколько кругов, прежде чем он решил припарковаться на краю площадки, в самой грязи), я догадывалась, что внутри окажется людно, и все же ахнула от удивления при виде плотной толпы — как говорится, яблоку негде упасть. Мне почудилось, что все головы повернулись в нашу сторону, когда мы шагнули с уличного холода в утопавшую в сигаретном дыму тесноту бара, и преследовали нас взглядами, пока мы протискивались к столику в самом углу.

Оглушительная музыка, казалось, гремела со всех сторон. Я не могла определить ее источник, слышала лишь визгливый женский голос, который фальшиво вопил песню в стиле кантри.

— Пойду к бару, сделаю заказ, — крикнул Джон, перекрывая этот рев, и отодвинул стул, чтобы я села.

Пока он отсутствовал, я огляделась вокруг. За барной стойкой сидели двое мужчин (за пятьдесят?) — один в ковбойской шляпе, другой в кепке. Зажав в кулаке по бутылке пива, они всем телом повернулись на стульях и уставились на меня. Потом заулыбались и начали мне кивать. Я улыбнулась им в ответ и отвернулась. Чуть погодя я бросила на них еще один взгляд через плечо — теперь оба таращились на меня в упор, но тут же отвели глаза, как только появился Джон с двумя бутылками пива.

— У них из съестного только «Старый Милуоки»! — выкрикнул он, стараясь перекричать музыку. — Удалось заказать два гамбургера. — Он пожал плечами. — Попробуем.

Исполнитель сменился, и теперь нас терзал мужской голос, орущий о голубых глазах, плачущих под дождем. Из-за плеча Джона мне были видны головы пар, извивавшихся на крохотном пятачке в ритме с воплями певца. Джон протянул руку через стол и сжал мне запястье.

— Уже развлекаешься?! — прокричал он.

Неужели это развлечение?

Да, несомненно.

Пиво оставляло на зубах металлический привкус. Он напомнил мне о школе, о том дне, когда мы с дружком пили у них в подвале дешевое пиво, пока его родители спали наверху, прямо у нас над головами. Когда открываешь банку или бутылку пива, к отверстию устремляется вихревой поток жидкости, неизменно наводящий меня на мысли о джинах или духах, воняющих скунсом и хлебной закваской, — ничего подобного никогда не появится из бутылки хорошего вина или дорогого коньяка.

Как давно я в последний раз пила дешевое пиво?

Увидев, что моя бутылка опустела, Джон засмеялся и встал с намерением принести мне еще одну.

Я наблюдала за танцующими.

Женщина в серебристой блузке на бретельках прижималась к партнеру, так чувственно перебирая стройными ногами, что поневоле притягивала к себе взгляд. Другая пара танцевала холодно и равнодушно — оба смотрели в сторону, как будто и во время танца продолжали ссориться. Рядом с ними кружились две молодые девушки лет по двадцать — их кавалеры наблюдали за ними из бара.

— Извините, мисс…

Я подняла глаза и увидела нависшего надо мной мужчину в ковбойской шляпе.

— Не желаете потанцевать? — гаркнул он. — Если ваш парень не будет возражать..

Я покосилась на танцевальный пятачок. Оглянулась через плечо — Джон стоял спиной ко мне у барной стойки. Я снова повернулась в мужчине:

— Конечно. Он не будет возражать.

Пока мы сидели в «Стивере», пошел снег с дождем.

Никаких гамбургеров нам так и не принесли.

Вместо этого мы выпили каждый по четыре бутылки пива, и к тому времени, когда настала пора уходить, я успела семь или восемь раз станцевать с похожим на дальнобойщика парнем и его другом, в том числе несколько медленных танцев в обнимку.

Того детину в ковбойской шляпе звали Натан, и танцевал он с изяществом медведя. В его объятиях я чувствовала себя маленькой девочкой. От него пахло, как от моего отца, — куревом и лосьоном после бритья, а из-под куртки цвета хаки выглядывала футболка, обтягивающая рельефные мышцы. От него так и веяло силой. Я не ошиблась: он действительно оказался дальнобойщиком. Ехал из Айовы в Мэн с каким-то грузом. Что за груз, понятия не имел и не горел особым желанием выяснять.

Но второй танцевал так, как будто в детстве занимался вроде меня хореографией. Он двигался так грациозно, что сразу становилось ясно — он этому учился, только в отличие от меня обладал еще и природными способностями.

Казалось, музыку и ритм он воспринимает всей кожей. Поначалу мне было неловко. Он покачивался на каблуках и наблюдал за мной, поджидая, пока я подстроюсь под его манеру, так что я чуть было не развернулась к своему столику и не попросила Джона увести меня домой.

В глазах Джона, однако, светилось одобрение. По-видимому, ему нравилось, как я танцую (может, я и правда смотрелась неплохо?), и я не устояла: отбросила природную застенчивость, словно выскользнула из тесного и узкого платья, и показала, на что способна. Мы танцевали, непринужденно обмениваясь репликами. Он не сводил с меня глаз, порой придвигаясь почти вплотную, а несколько раз неожиданно касаясь меня. В один из таких моментов он задел мою грудь тыльной стороной ладони. Случайно, подумала я, и сама удивилась реакции собственного тела на это прикосновение. Тут заиграли медленный танец, и он, не спрашивая моего согласия, тесно обнял меня за талию, и мое лицо само уткнулось в его плечо.

Певец горланил песню в стиле кантри с такой страстью, что звуки его голоса скользили у меня по шее, спускаясь вдоль позвоночника к тому месту, где лежали руки дальнобойщика, имени которого я так и не запомнила.

Его лицо было так близко, что я слышала, как он дышит.

Как будто я прилюдно занималась любовью с незнакомым мужиком. Периодически мы разворачивались, и через его плечо я могла видеть Джона, который, облокотившись на спинку стула, пристально смотрел на нас, потягивая пиво. Никогда раньше я не видела у него на лице такого выражения — одновременно отсутствующего, как у постороннего наблюдателя, и заинтересованного, словно он тоже участвовал в происходящем и чувствовал, как руки дальнобойщика оглаживают мои бедра, а его разгоряченное тело прижимается к моему.

От него откровенно пахло потом.

Он был моложе Натана.

Он так и не сказал мне, откуда и куда едет. Когда песня закончилась, он провел руками вдоль моей спины, глянул в глаза, будто размышляя, стоит ли меня поцеловать, понял, что не стоит, и проговорил:

— Спасибо, красавица. — И ушел, бросив меня посреди танцплощадки, тщетно пытающуюся прийти в себя и как ни в чем не бывало вернуться к Джону.

Пока мы шли к стоянке, Джон не проронил ни слова.

Он отпер переднюю пассажирскую дверцу, и я забралась в машину. Сев рядом, он откинул с колен подол моего платья, нагнулся вперед и, опустив руку, провел ею по моим икрам. В тусклом свете фонаря, болтавшегося на водосточном желобе у входа в «Стивер», на меня блеснули его глаза. Скользя ладонью вверх по моему бедру, он насмешливо-серьезным тоном произнес:

— Ты вела себя очень плохо.

И просунул руку мне между ног. Только тут до меня дошло, до чего возбуждена моя разгоряченная и влажная плоть.

— Дома, — заявил он, — я за это трахну тебя по полной программе.

Я с трудом сдерживала дыхание. Когда мы добрались до дома, у меня настолько ослабели колени, что ему пришлось вытаскивать меня из машины.

«Вы что там, спятили? Где вас черти носят?»

«Что случилось? Весь вечер сижу у телефона. Когда получите это сообщение, сразу же перезвоните».

«Приехали! Теперь я должен узнавать о собственной матери от Гарретта Томпсона? Может, мне позвонить Гарретту, чтобы выяснить, куда она, черт возьми, подевалась?»

«Вы еще вполне можете мне позвонить. Здесь на три часа меньше, чем у вас. Баиньки пока не собираюсь. Жду. Хотелось бы наконец услышать, что там вообще происходит».

Только когда мы закончили в постели (Джон, не выходя из меня, приступил к делу по второму разу), я заметила, что на автоответчике мигает кнопка. От Чада скопилось аж семь сообщений.

Кажется, я была слишком пьяна, чтобы набрать его номер на память. Пришлось искать его в телефонной книге, затем я ошиблась номером, напала на какую-то тетку, тоже навеселе, которая швырнула трубку, едва поняла, что я не туда попала.

Чад ответил после первого же гудка. Ни тени сонливости в голосе — одна ярость. Мне даже почудилась дрожь, появлявшаяся в нем всегда, начиная с двухлетнего возраста в минуты злости или огорчения, из-за чего создавалось впечатление, будто он говорит из тамбура поезда, с перестуком мчащегося по рельсам.

— Ну наконец-то! Спасибо за звонок, мамочка.

— Извини, Чад. Мы с папой выходили…

— До двух часов ночи? На школьную вечеринку?

Я не вытерпела и рассмеялась.

— Что смешного, мам? Я весь вечер проторчал в общаге! От волнения чуть с ума не сошел!

— Ну что ты, что ты. Это я так… — Я трусливо замолчала — как бы не заподозрил, что я выпила.

— Может, все-таки расскажешь, что произошло?

— Что ты имеешь в виду? — На одно безумное мгновение я подумала, что он подразумевает мои обжимания с дальнобойщиками у «Стивера».

— Что я имею в виду? Я имею в виду, что Гарретт сказал мне, что ты сбила на шоссе оленя. С тобой все в порядке, мам?

— Конечно, Чад, конечно, со мной все в порядке. Бампер помяла, вот и все. В остальном все нормально. — Я помолчала. — За исключением оленя.

— Господи! — воскликнул Чад. — Ты же могла погибнуть! Вы должны перебраться в город. Эти поездки слишком опасны. Дай мне папу.

Джон был в душе. Я слышала, как шумит вода. Он напевал что-то бравурное, из какой-то оперы. Потом он сразу же провалится в глубокий сон.

— Он уже в постели, — сказала я Чаду. — Передам, чтобы завтра он тебе позвонил.

— Ну ладно. А теперь тебе тоже не мешало бы пойти спать. Ты ходила к врачу? Ты убедилась…

— Да ничего со мной не случилось, — успокоила я его.

— Откуда ты знаешь, мам? А вдруг у тебя повреждение позвоночника? Или ушиб внутренних органов? Внешних симптомов может и не быть. Ты ударилась головой?

— Нет, Чад. Если кто и ударился, то только олень. — Я опять не удержалась и захихикала. Я все еще не протрезвела.

— Очень смешно, мам. Просто умора. Ладно, иди спать. А папе скажи, чтобы завтра мне перезвонил. И спасибо, что все-таки объявилась.

Он повесил трубку.

Утро встретило меня похмельем. От физического напряжения во время секса болели мышцы живота. Между ног и на внутренней стороне бедер кожу жгло как огнем. Такие знакомые, но практически забытые последствия страсти.

— Я хочу, чтобы ты выяснила, кто твой тайный поклонник, — сказал вчера ночью Джон, поворачивая меня к себе и вглядываясь в мое лицо, когда входил в меня. — И трахнула его.

— Хорошо, — прошептала я.

— Я хочу, чтобы ты позволила ему делать с тобой все, что заблагорассудится, — добавил он.

— Хорошо.

— Я хочу, чтобы ты трахнулась с другим.

Его глаза сузились, и я прочитала в них чувство такой силы, какого не видела многие годы. Эта глубоко запрятанная страсть заставила мое сердце отчаянно забиться, как будто я увидела зверя, вырвавшегося из клетки зоопарка, или громилу с пистолетом в руке, врывающегося в банк. Теперь может произойти все что угодно, подумала я, и меня окатило волнение, к которому примешивался страх. Привычная обстановка вдруг осветилась какими-то небывалыми возможностями, и они меня пугали.

— Ты меня понимаешь? — спросил он, положил руки мне на плечи и резко прижал лицо к моей шее.

— Да, — ответила я, выгибая спину ему навстречу.

Уже гораздо позже, после того как мы закончили заниматься любовью, я спустилась вниз, позвонила Чаду, повесила трубку, поднялась по лестнице обратно, нашла Джона спящим — после душа он голым лежал на спине, — только тогда я задумалась: неужели он говорил серьезно.

Судя по выражению лица, он и не думал шутить.

Но то был секс.

Влияние минуты, сексуальная фантазия. Разумеется, его слова нельзя воспринимать буквально. В прошлом мы никогда не смели и пытаться воплотить в жизнь нечто подобное, даже когда были молоды и бездетны, работали за гроши, так что терять нам было почти нечего, а времени впереди было хоть отбавляй. В тот единственный раз, когда из-за Ферриса я чуть было не сбилась с пути истинного, Джон реагировал вполне определенно, проявив множество чувств, только не радость и не довольство. Случилось это много лет назад. Я рассказала ему, что Феррис признался мне в любви и мы даже целовались (сегодня этот поцелуй украдкой на парковке кажется мне таким невинным), и пришла в жуткое смущение, когда Джон принялся в слезах умолять меня («Ты не можешь разрушить нашу семью, Шерри. Ты не можешь поступить так со мной и с Чадом. Пожалуйста, обещай мне, что ты не сделаешь этого, что ты сейчас же бросишь его и возвратишься к нам»). В общем он впал в раж, схватил ночник у кровати и размахивал им у меня перед лицом.

Я уже лежала в ночной рубашке с книгой в руках («Миссис Даллоуэй»). Я сжала ее так крепко, что отпечатки моих пальцев навечно остались на ее страницах. Он нависал надо мной, и тогда я вдруг поняла, как беззащитна и уязвима, что ему ничего не стоит переломать мне кости или разбить башку, появись у него такое желание, и даже (а может, тем более) без всякого на то желания, а просто под влиянием минуты и утраты самоконтроля.

Из чего, думала я в тот момент, состоит мое тело, как не из крови и соединительной ткани? Оно порвалось бы, как тряпка. Раскололось бы, как яйцо. Но все же, несмотря ни на что, я с тупым упорством продолжала вызывать в памяти Ферриса — его умные глаза, его манеру носить за ухом карандаш, его измученный вид — в самую жару он ходил в застегнутой на все пуговицы рубашке, — когда он толкал по коридору проекционный аппарат, а главное, его слова. Он признался, что влюбился впервые в жизни, и влюбился в меня, увы, слишком поздно (у него уже было двое детей и жена ждала третьего).

Ну, давай убей меня, повторяла я про себя, глядя на Джона, в ярости размахивающего ночником над моей головой.

Но он резко поставил его на тумбочку и ушел.

Нет, думала я.

На самом деле мой муж вовсе не хочет, чтобы я трахнулась с другим мужчиной.

Даже если, держа меня за плечи, он верил, что хочет этого, даже если он сам сказал: «Хочу, чтобы ты трахнулась с другим», это неправда.

Если бы мой тайный поклонник раскрыл свое имя, Джон наверняка взревновал бы и почувствовал угрозу. Его возбуждала возможность измены, но никак не сама измена.

А что чувствовала я?

На самом ли деле я рвалась обзавестись любовником?

До последнего времени — нет. Я в этом не сомневалась. Даже в случае с Феррисом. Я и сейчас помнила охватившее меня облегчение, словно мощной лампой осветившее все мое существо, когда он заглянул ко мне в аудиторию, из которой только что разошлись студенты, и сказал, что получил работу в Миссури. Эти его слова означали, что мне не надо больше мучиться, что я спокойно могу оставаться той, кем я и хотела быть, — женой и матерью. Деревенский дом, ребенок и машина, заводящаяся с полоборота.

Правда, тогда Чад был совсем маленький. И я намного моложе. А теперь, после долгих лет, прожитых в одной роли, я снова свободна выбирать, кем мне быть. Хочу ли я теперь иметь любовника?

Лежа в темноте в одной постели с Джоном, я долго размышляла об этом, но так ни к чему и не пришла. Как будто выкрикивала свои вопросы в тоннель, слыша в ответ только эхо.

Хочу ли я завести любовника? Хочу ли я завести любовника, который хотел бы меня? Хочу ли я, чтобы Джон хотел, чтобы я завела любовника? Хочу ли я, чтобы Джон хотел, чтобы я хотела любовника?

Я даже не могла сообразить, на какой из этих вопросов больше всего хочу получить ответ.

В конце концов я провалилась в сон.

Проснулась, моргая от серого дневного света. Со всеми признаками похмелья, выраженными слишком ярко, чтобы идти на работу. Назойливые болезненные ощущения в животе, бедрах, на коже. Запекшиеся губы. Жжение и резь в глазах. Жажда. Прямо под скулами билась жилка.

Дешевое пиво.

Я позвонила и отменила занятия.

Приняла душ, выпила три стакана апельсинового сока и составила список покупок в бакалейной лавке.

Молоко, вермишель, хлеб, хлопья, апельсиновый сок и еще сотня мелочей, дрожащей рукой помеченных на обороте пустого конверта (счет из универмага за весеннее платье, распечатанный и оплаченный по кредитной карте несколько дней назад), адресованного миссис Шерри Сеймор — женщине, которую мне стоило немалого труда представить себе проснувшейся в будний день с похмельной головой после ночи, проведенной в баре «У Стивера» в танцульках с двумя дальнобойщиками. Оказывается, этой женщиной была я — вывод, к которому я пришла после длительного разглядывания своего имени на конверте.

Вернувшись из магазина, я убрала продукты и прилегла вздремнуть — недолгим, но таким сладким сном.

За окном снова стояло серое утро. По дороге в супермаркет моросил дождь, но сквозь тучи иногда проглядывало солнце.

Вот он, думала я, буквально на дюйм приоткрыв окно в машине, чтобы глотнуть воздуха, последний по-настоящему зимний день.

Весна… Я прямо-таки чувствовала, как она замерла где-то на краю нашего мира, нетерпеливо поджидая своего часа под многослойными напластованиями снега, которые старательно настелила зима. Я представила себе сад и цветочные луковицы. Скоро они, не в силах противостоять творящимся переменам, потянутся вверх, начнут выталкивать к поверхности ростки, пробьются сквозь покрывающий их слой почвы и вырвутся в окружающий мир. Возвратятся и запоют птицы. Появятся крольчата. А в пруду Хенслинов опять зайдутся в трелях лягушки.

На кровать легло пятно прохладного, новорожденного белого света.

Собираясь вздремнуть, я не стала задергивать шторы.

Так и опустилась в середину лужицы света, а потом уснула.

Без сновидений.

За время моего короткого сна нынешнее столетие могло подойти к концу и смениться новым. Могли миновать многие зимы и другие времена года, без ветров и дождей. Я все их проспала. Даже на другой бок ни разу не перевернулась. Ни разу не сморгнула. В коконе сна, лишенная сознания, выключенная из времени и пространства, я стала никем. Освободилась от всего, чем была раньше, что делала, думала и говорила, — поэтому, когда зазвонил телефон и я мгновенно проснулась, почувствовала себя абсолютно обновленной. Едва появившейся на свет. Как впервые вылетевший из гнезда птенец или проклюнувшееся из земли растение. Я была готовой к встрече с новым миром. Точно знала, кто я и чего хочу. Я потянулась. Все болевые ощущения исчезли. Я зевнула. Позволила автоответчику — снабженному многочасовым запасом памяти, ждущей, чтобы ее наконец заполнили, всем этим колесикам и винтикам, с равнодушием машины засасывающим в себя звуки мира, — записать сообщение.

Звонил Гарретт.

Я села на кровати, чтобы лучше слышать, что он говорит.

«Э-э, миссис Сеймор! Это Гарретт. Мы вроде как договорились, что вы сегодня пригоните к нам свою машину, но вас что-то нет. Вы не передумали? Можете перезвонить? Брем говорит, сегодня во второй половине дня удобно в любое время. Тут уже куча народу собралась. Ребятам не терпится заняться ремонтом».

Мне почудилось или на самом деле, когда Гарретт клал трубку, где-то рядом раздался низкий глубокий смех?

Может, это урчал в стороне автомобильный мотор?

Или каркнула пролетающая мимо ворона?

Или захохотал Брем Смит?

Брем Смит… Пока всего лишь выдуманный персонаж — с мускулистыми руками, в футболке и джинсах, может, даже с сигаретой в зубах, — явившийся прямиком из моих девичьих грез и почти забытый… И вот сейчас он ворвался в мои мысли со всей сексуальной энергией того давнего летнего дня, когда я предавалась мечтам, лежа в постели в доме своего детства и слушая несущуюся из окна какофонию птичьего пения. Впереди у меня была еще целая жизнь, слепленная из фантазий, мерцания телевизора и шелка, словно миллионы червей старательно трудились, создавая мое будущее.

Я натянула однотонные серые колготки, серо-коричневую замшевую юбку, розовую блузку, надела жемчужные бусы, нанесла на каждое запястье по капельке «Шанели номер пять» и устремилась ему навстречу.

 

Часть вторая

Весна вдруг вступила в свои права.

Она началась именно в то утро, когда, проезжая мимо неподвижной туши оленихи, по-прежнему лежащей на разделительной полосе посреди шоссе, я увидела над ней черного грифа с блестящими перьями.

В первый момент мне почудилось, что у мертвого животного выросли крылья, при помощи которых оно пытается взлететь, и меня охватил ужас. Но затем я разглядела красную птичью голову и поняла, что это гриф. Вот тогда-то, в не самую приятную минуту, на меня и обрушилась весна. Именно грифы — самые первые и верные провозвестники весны. Появление грифа на шоссе означало, что мертвое тело недостаточно оттаяло и стало пригодным для любителя падали.

Вслед за грифами вернулись и другие птицы, все сразу. По грязной траве, словно заводные игрушки, запрыгали дрозды. Каждый вечер на закате в небе проплывал широкий косяк крикливых гусей. В полях пошли бродить канадские журавли, похожие на доисторических динозавров, — они передвигались медленно, наклоняясь к самой земле, как будто что-то потеряли. И множество других птиц — я понятия не имела, как они называются и куда исчезают на зиму, знала лишь, что они улетали за тысячи миль, оставляя нас на всю зиму, а теперь вот вернулись.

Опять появились тени.

От телеграфных столбов — длинные кресты, растопыренные вдоль дороги. От деревьев, все еще голых, — кривые узоры на стенах домов. Даже я отбрасывала тень — по утрам передо мной шествовала длинная фигура в сером балахоне, из-под которого торчали носки туфель, а на закате преследовала еще одна — волочащаяся по земле, будто надвое перерубленная темнотой. За сто двадцать долларов в неделю я нашла квартирку гостиничного типа в жилом комплексе «Розовые сады», прямо напротив колледжа, где могла ночевать по понедельникам и средам. Я привезла туда кофеварку, две чашки, две тарелки, две миски, две ложки, две вилки, два ножа и пару полотенец. Кухня досталась мне вместе с мебелью — небольшим круглым обеденным столом и двумя стульями. Джон принес мне матрас — я решила, что обойдусь без кровати, — и старательно разложил его на твердом полу.

Оказалось, что спать на нем ничуть не хуже, чем на ортопедической кровати с функцией исправления осанки, купленной за две тысячи долларов и служившей нам с Джоном постелью дома.

Реальный Брем Смит напоминал персонаж, созданный моим воображением, но очень приблизительно. Он действительно воплощал собой предмет мечтаний, но в несколько измененной форме. Въехав в мастерскую факультета автомеханики, я моментально догадалась, кто из толпившихся вокруг мужчин (с инструментами, какими-то раскрашенными железяками, ломиками или хромированными деталями в руках) — Брем Смит. И поняла, что видела его сотни раз — на факультетских собраниях, в кафе, в библиотеке, в книжном магазине.

У него были темные глаза, черные волосы, спортивное тело, но выглядел он импозантнее и умнее, чем придуманный мною образ, словно моя юношеская фантазия воплотилась в более совершенном виде. Вместо вымышленного гиганта шести футов ростом я увидела мужчину всего на пару дюймов выше меня, который, несмотря на развитую мускулатуру, казался слишком стройным и даже элегантным, чтобы заниматься физическим трудом.

Сталкиваясь с ним на территории колледжа, я ошибочно принимала его за преподавателя черчения или программиста. Без сомнения, красивый мужчина, но совсем не того типа, который, по моим представлениям, был способен день напролет копаться в моторах и писать преподавательницам английского языка тайные любовные записки, полные потаенной страсти.

И все-таки, едва увидев его, я поняла.

Конечно же.

Он и есть мой поклонник.

Он улыбнулся, когда я заезжала в мастерскую, как будто только меня и ждал.

— Ну наконец-то, — сказал он, когда я опустила окно. — Гроза оленей.

Я раскрыла рот с намерением что-нибудь ответить, но не смогла выдавить из себя ни звука. Единственное, на что меня хватило, это таращиться на него.

У него были абсолютно ровные и белые зубы, а глаза такой глубины, что в них было страшно заглядывать — не глаза, а бездонная пропасть. Сильный подбородок и аккуратно подстриженные бородка и усы вполне соответствовали образу выдуманного мной героя, но чистые изящные руки с длинными музыкальными пальцами решительно не вписывались в схему. Он носил золотые часы. Еще мне показалось, в вырезе черной футболки блеснула золотая цепочка. Когда он улыбался, на правой щеке появлялась очаровательная ямочка.

— Глушите мотор, миссис Сеймор. Попробуем разобраться, что там у вас с ней.

В тот же день, только немного позже, после того как радиаторную решетку сняли, выправили и поставили на место, предварительно счистив с нее последние волоски светлого меха, после того как отзвучали шутки парней о сосисках из оленины и о том, не следует ли мне, прежде чем снова идти на оленя, подождать начала охотничьего сезона, — я пошла проверить свой почтовый ящик. Теперь я ждала письма от человека, в существование которого поверила, от того, к кому могла прикоснуться, просто протянув руку, от мужчины, в чьи объятия могла при желании угодить.

«Вы так красивы, что я бы решился на все, только чтобы вы стали моей».

Из-за внезапной слабости в коленях, поползшей вверх, вдоль позвоночника, мне пришлось опереться о почтовый ящик.

Я убрала записку в сумку.

Пошла к себе в кабинет, сняла телефонную трубку, попросила оператора колледжа соединить меня с голосовой почтой Брема Смита и оставила сообщение следующего содержания:

— «Спасибо… — Тут мое дыхание прервалось, а голос задрожал, вынуждая меня сделать глубокий вдох. — Мне хотелось бы угостить вас чашкой кофе. В удобное для вас время. В качестве благодарности».

Дерзкая, запоздалая мысль — я оставила ему свой служебный номер телефона.

Затем наступили выходные. В субботу к нам пришла Сью со своими близнецами. Я не видела ее с того самого дня, когда у себя в кабинете поделилась с ней догадкой о том, что автором записок мог быть Брем Смит. Она мне не звонила, а я была слишком занята, чтобы самой с ней связаться. Но за годы нашей дружбы мы, бывало, не общались неделями, даже месяцами. Дела наваливались или возникали какие-нибудь трения. Ни она, ни я не хотели идти на открытый конфликт, и мы обе понимали: нужно время, чтобы невысказанное недовольство друг другом рассосалось само собой. Так и происходило: телефонный разговор, пара чашек кофе в кафе, и все возвращалось на круги своя.

Близнецы вытянулись и, как мне показалось, стали еще более необузданными, чем два месяца назад, когда я видела их на праздновании девятого дня рождения в игровом центре «Чак и Чиз».

— Привет, тетя Шерри! — хором гаркнули они и из машины Сью направились прямиком к пустырю в саду. Один из них немедленно схватил палку и полез на второго.

На Сью были брюки от тренировочного костюма и фирменная футболка с лейблом Государственного университета Мичигана, к которому моя подруга не имела никакого отношения. Она училась в Беркли, там, где сейчас был Чад. Студенткой калифорнийского колледжа она ровным счетом ничего не знала о Среднем Западе. («В двадцать лет, — говорила она, когда ее спрашивали, где она родилась и выросла, — я не смогла бы найти это место на карте, а теперь вот живу здесь дольше, чем где бы то ни было. Жизнь — странная штука».)

Джон зашел поздороваться, дружески похлопал Сью по спине, а затем объявил, что собирается в магазин компьютерных принадлежностей:

— Оставляю вас, леди, так что можете спокойно жаловаться друг другу на мужей.

— Спасибо, — шутливо ответила я.

Сью как-то кисло улыбнулась и направилась на кухню.

— Боже мой! — шепнул он мне, убедившись, что Сью вне предела слышимости. — Она выглядит ужасно. И это еще мягко сказано.

— Дети утомляют, — сказала я. С пустыря до нас донесся жуткий крик — пронзительный воинственный вопль. С участка Хенслинов к нам забрел Куйо, и один из близнецов тут же зарылся лицом в грязную шерсть на собачьей шее.

— Вон, смотри, — добавила я, указывая на второго близнеца, лупившего длинной палкой по стволу дерева. — Ты бы тоже выглядел усталым.

Однако, теша свое самолюбие, я обрадовалась, что он отметил, как плохо она выглядит. В моем возрасте критические замечания в адрес внешности другой женщины воспринимаешь как неловкий комплимент, означающий, что я умудрилась найти в себе силы и не покатиться по наклонной плоскости. В молодости я всегда считала, что из нас двоих только Сью действительно красива. Блондинка из Калифорнии. Высокие скулы. Когда мы вместе ходили куда-нибудь, мужчины вроде бы одинаково западали на нас, но все же первую скрипку всегда играла она. Длинные светлые волосы.

— Интересно, как это с парочкой таких буйных парней она ухитрилась разжиреть фунтов на шестьдесят?

— Понятия не имею, Джон. Стройной оставаться довольно трудно. И потом, не на шестьдесят.

— Ладно, на пятьдесят. Слава богу, моя женщина сохранила фигуру, — сказал он и вышел, шлепнув меня по попке.

Я откашлялась и сказала нарочно громко, чтобы Сью не подумала, что мы тут шепчемся о ней: — Купи батарейки к электрическому фонарику, ладно? Для моей квартиры, хорошо?

— Боишься без меня оставаться в темноте?

— Конечно, боюсь. Кроме того, у меня там что-то застряло в мусорном ящике, и мне интересно, что это такое.

Мы поцеловались через порог. Джон нежно положил руку мне на шею и посмотрел в глаза.

— Я люблю тебя, — проговорила я.

— Я тоже тебя люблю, — ответил он.

На кухне Сью разложила на матовой поверхности стола какие-то детали оливково-зеленого цвета.

— Это — танк «Лего», — сказала она, когда я заглянула ей через плечо. — Обещала собрать, если они хотя бы час будут играть на улице и не подерутся.

Задача, впрочем, выглядела почти неосуществимой — то, что лежало на столе, столь мало походило на танк, что на его предполагаемую сборку не хватило бы не только часа, но и всего времени мира. К тому же Сью со своими распухшими пальцами и ногтями синеватого оттенка отнюдь не производила впечатления человека, способного справиться с такой работой. Мне вдруг припомнилось, как давным-давно, будто в другой жизни, я что-то собирала из пластмассовых деталей или ступала босыми ногами по обломкам игрушек в комнате Чада, на цыпочках пробираясь к нему среди ночи — поправить соскользнувшее одеяло или выключить магнитофон, из которого лилась колыбельная или музыка Моцарта. Тут же на меня накатила грусть. Я едва ли не физически ощутила утрату, словно мне ампутировали руку или ногу. Я знала, чего мне не хватает, — того трудноопределимого аромата, каким пахли волосики маленького Чада и который прочно поселился по всему дому. Как ни странно, одновременно я испытала и чувство облегчения, как будто прохладный ветерок, ворвавшийся через окно, вымел прочь скопившийся беспорядок, аккуратно расставив вещи по местам.

Я налила Сью чаю и поставила перед ней блюдо с шоколадным печеньем. Она взяла одно, подержала немного, не поднося ко рту, потом закатила глаза и сказала: «Вообще-то я собиралась в этом году не есть сладости. Спасибо, Шерри». И откусила кусочек.

На короткое мгновение я задумалась, не убрать ли блюдо со стола.

Как должна поступить лучшая подруга? Сказать ей честно: «Слушай, ты в самом деле растолстела, и сладкое тебе ни к чему, тем более что лакомство предназначено для близнецов?» И предложить взамен яблоко? А я что вместо этого сказала? «Ладно, Сью, ты это заслужила. И вообще ты отлично выглядишь». А как она поступила бы на моем месте?

Мне кажется, она вела бы себя со мной честнее.

Когда я сделала свою первую «взрослую» стрижку, решив, что длинные волосы вышли из моды и особенно неуместны в качестве прически тридцатидвухлетней матери семейства из пригорода, Сью, увидев меня в местном магазине «Старбакс», на шаг отступила в шоке (а может, в ужасе).

— Боже мой, Шерри! — воскликнула она. — Это ужасно.

— Вот как? Большое спасибо, — ответила я, и мои глаза наполнились слезами. Я смотрела на нее сквозь их пелену, и мне казалось, что она стоит, держа в руках огромную чашку кофе со взбитыми сливками, не в нескольких футах, а по ту сторону полупрозрачной двери в душевую кабину.

— Ой! — воскликнула она. — Я не хотела.

Но она так никогда и не отказалась от своих слов. Не сказала, что новая стрижка подчеркивает мои достоинства, а первое впечатление было обманчивым. Менять мнения совсем не в стиле Сью. Она всегда говорит что думает.

Но на самом-то деле, если разобраться, она ведь оказала мне услугу, открыв правду? Даже Джон в конце концов признался, что эта прическа немного меня старит, даже если мне пришлось изводить его расспросами целых две недели. Неудачная стрижка, что там говорить. И он посоветовал бы мне снова отрастить волосы. Я последовала его совету, и однажды, увидев в витрине свое отражение, восхитилась красотой собственных волос, и в тот же миг поняла, что стрижка была ужасной глупостью, а Сью открыла мне глаза. Я почувствовала к ней благодарность за то, что она не побоялась быть со мной честной.

Сейчас, глядя, как она одно за другим поглощает печенье, я думала вот о чем. Набери я столько же лишних килограммов, сколько набрала она, она отодвинула бы блюдо подальше от меня и прямо назвала бы меня толстой — то есть сделала бы то, на что я никогда не могла решиться.

Мы болтали на привычные темы. Колледж. Роберт Зет. Погода. Джон. (Сью никогда не высказывается по поводу Джона. Я на него жалуюсь — она слушает. Я его расхваливаю — она слушает.) Обсудили и Мека, ее мужа, которого я всегда защищала. Они много раз собирались разводиться, но, когда Сью намеревалась сделать последний решительный шаг (снимала квартиру и консультировалась с адвокатом), я неизменно ее отговаривала. «Не надо, Сью, — убеждала я. — Ни в коем случае не делай этого. Ты окажешься в одиночестве. И будешь скучать по нему намного сильнее, чем сейчас думаешь. И мальчики будут скучать. И Мек…»

По правде говоря, больше всего меня удручала мысль об одиночестве Мека.

Немногословный великан Мек — самый миролюбивый, покладистый и безобидный мужчина в мире.

Однажды я видела, как он рубил дерево, в слепой жажде жизни пустившее корни под фундаментом их дома, угрожая всей постройке. Он рубил, а по щекам у него катились слезы. Ему было уже под сорок, когда он женился на Сью, на шестом месяце беременной близнецами. На свадьбе он пел гулким баритоном бывшей школьной звезды (слишком громко и чуть фальшивя — «Восход, закат»), а его мать рыдала в церкви, в первом ряду.

Я и представить себе не могла, как Мек, работающий менеджером в вегетарианском ресторане, специализирующемся на блюдах из сырых продуктов («Что же они там подают? — любил шутить Джон. — Листья с водой?»), перенесет развод. Сью говорила мне, его демобилизовали из Корпуса мира уже спустя месяц, потому что в Африке открылось, что у него какое-то хроническое заболевание ступней. За две недели они покрылись нарывами так, что он и шагу ступить не мог, затем в нарывы попала инфекция, и возникли опасения, что придется ампутировать ноги. До сих пор Мек даже в самую сырую и холодную погоду ходит исключительно в сандалиях фирмы «Биркенсток», надетых на толстые черные носки.

Сегодня мы почти не вспоминали Мека — не было повода. У мальчиков начались проблемы в школе, в основном из-за озорства — им было трудно усидеть на месте, когда всему классу велели читать книгу. Мы всесторонне обсудили, стоит ли Сью с Меком настоять, чтобы близнецы и дальше посещали занятия таэквондо, хотя они их, судя по всему, ненавидели.

— Надо же им учиться дисциплине! — волновалась она. — От нас с Меком в этом смысле толку мало.

Я улыбнулась и повела плечами, не зная, что сказать. Когда Чаду было столько, сколько им сейчас, в нашем районе и слыхом не слыхивали ни про какое таэквондо.

Пока мы разговаривали, мальчишки без конца сновали туда-сюда. На ходу жевали печенье, усеяв крошками весь пол вокруг стола. Время от времени с заднего двора до нас доносились пронзительные крики, но Сью не давала себе труда подняться, чтобы хоть выглянуть в окно. Обе мы безостановочно зевали. В какой-то момент я встала потянуться, и тут Сью спросила:

— Шерри, я навожу на тебя дикую скуку?

— Нет, что ты! — воскликнула я и плюхнулась обратно.

— Да ладно, признайся честно. Я тебе смертельно наскучила, Шерри. И почему только ты вечно стараешься со всеми быть милой?

— Да ничего я не стараюсь! — возразила я, засмеялась от собственных слов и добавила: — Извини.

Сью тоже засмеялась.

— Вот видишь, — промолвила она. — Ты такая милая, что готова извиняться за то, что я нагоняю на тебя скуку. — Она взяла еще одно печенье и сказала уже серьезнее: — Ничего. Однажды твоя личина даст трещину, Шерри Сеймор, и все мы увидим твое истинное лицо.

Я в изумлении вытаращилась на нее и сказала:

— Если кто и видел мое истинное лицо, так это ты, Сью.

— Безусловно, — ответила она, дожевывая печенье и тут же сменила тему, заговорив сначала о своей матери, а потом об отце. Потом мы долго обсуждали проблемы, связанные с пожилыми родителями. Мальчишки верещали на улице, периодически громко гавкал Куйо. В ответ ему откуда-то издалека залаял еще один пес, наверное запертый в саду за забором или прикованный цепью к стволу. Через полчаса или около того Сью посмотрела на свои часы и воскликнула:

— Ох, господи! Мне же надо в магазин, купить что-нибудь к ужину!

Честно сказать, я нисколько не огорчилась.

Приму душ. Почитаю журнал. Не без удивления я поймала себя на мысли о том, что не возражала бы дождаться Джона из компьютерного магазина, отправиться в постель и заняться сексом. Когда, интересно, я в последний раз предвкушала подобное в субботний вечер? Я принялась сметать со стола крошки от печенья прежде, чем она успела подняться. Кажется, она посмотрела на меня довольно холодно, тогда я стряхнула над раковиной руки и повернулась к ней с самой теплой улыбкой, какую могла изобразить:

— Может, еще посидишь? Я так рада, что ты зашла.

— Нет, — ответила она, вставая и смахивая на пол крошки с коленей. — Нам пора домой.

— Точно пора? — еще раз спросила я.

— Точно, — твердо ответила она. Прошла в коридор, где оставила сумочку, и я не могла не заметить, что рубашка у нее на спине криво заправлена в брюки, открывая нависший над талией валик жира.

— Напомни мне забрать конструктор, — крикнула она.

— Хорошо.

Я сгребла детали, как до этого сгребала крошки. Танк она так и не собрала, и я сложила их в пластиковый пакет на молнии. Я протянула ей пакет, но она не спешила его забирать.

— Слушай, — попросила она. — А ты не могла бы собрать этот танк, а потом…

— Ой, нет, прости, — отказалась я. — Никогда этого не умела. Хочешь, перешлю его Чаду в Калифорнию? Он соберет и отправит обратно федеральным экспрессом.

— Да ладно, брось, — ответила Сью. — Это не твои заботы. — Она запихнула пакет в карман пальто, и мы некоторое время постояли, глядя друг другу в лицо.

— Я так рада, что ты зашла, — сказала я и тут же пожалела о своих словах, которые прозвучали вежливо и до ужаса фальшиво.

В таком тоне можно разговаривать с новым соседом, но уж никак не с женщиной, руку которой я сжимала мертвой хваткой, выталкивая из себя в наш мир младенца. (Джон упал в обморок, так что пришлось звать Сью, которая ждала в коридоре, на «скамейке запасных».) Моя неловкость, похоже, обидела Сью. Она ничего не ответила, просто крикнула мальчикам, которые устроились в гостиной перед телевизором, открутив звук на максимум, что им пора. Они привычно заныли, но прошмыгнули мимо нас и хлопнули дверцами машины раньше, чем мы добрались до крыльца.

На дворе и в самом деле пахло весной. Листья на деревьях еще не распустились, и трава не зазеленела, но все вокруг блестело и переливалось от влаги, готовясь к переменам. На дороге мычали коровы Хенслинов, и я услышала в их мычании радость и довольство. Все вокруг слилось в единую гармонию тепла, солнца и бесстрашно пробуждающейся жизни.

Мы ступили на крыльцо. С заднего сиденья машины раздавался сердитый голос одного из близнецов, заглушаемый птичьими трелями и мелодичным перезвоном музыкальных подвесок, которые я привязала к карнизу над гаражом.

— Черт, полдня проболтали, — сказала Сью, — а я даже не поинтересовалась, как ты.

Это была неправда, и она об этом прекрасно знала. Она ведь спрашивала у меня, как дела, и я ответила, что все в порядке. Сейчас она просто решила схитрить и спросить еще раз. В том, как она заглядывала мне в глаза, мне почудилось что-то подозрительное, как будто она явилась ко мне исключительно в надежде что-нибудь разнюхать и теперь, в последние секунды нашей встречи, все еще не отказалась от своей попытки.

Я равнодушно повела плечами:

— Ничего нового.

— А что насчет твоего поклонника?

— Никаких новостей, достойных упоминания, — солгала я.

— Твоя шея, — сказал Брем. — Она меня с ума сведет.

Он прикоснулся губами к пульсирующей жилке, а затем несколько долгих минут водил языком по кругу, прежде чем переместиться вверх, к уху, сдвинув волосы и впиваясь в кожу зубами.

— Я тебе говорил, — прошептал он, — что я — вампир?

Я попыталась рассмеяться, но звук больше походил на хриплый вздох. Одной рукой он расстегивал верхние пуговицы моей блузки, другой убирал волосы с шеи, толкая меня спиной на матрас. Язык и зубы прикасались к ямке под ухом до тех пор, пока я вся, от лба до кончиков ног, не покрылась пупырышками.

Гусиной кожей.

«Как будто кролик вспрыгнул к тебе на могилку», — говаривала в таких случаях моя бабушка.

Меня охватил озноб, и сразу стало жарко. Струйки пота, стекавшие по груди вниз, к животу, леденили.

Он прижался лицом к ложбинке между моих грудей, и я почувствовала на своей влажной коже его горячее дыхание. Он протянул руку и расстегнул бюстгальтер, затем скользящим движением руки провел по груди, взял в ладонь одну, внимательно осмотрел и прикоснулся к ней губами.

Он действительно называл себя вампиром.

Несколько дней назад, когда мы сидели в кафе и пили кофе, я спросила, откуда у него такое имя — Брем.

— Я — вампир, — ответил он.

Я улыбнулась.

В ярко освещенном зале мне было трудно заставить себя взглянуть в его бездонные синие глаза. Вокруг стоял гвалт — громыхали подносы, визгливо смеялись девчонки-студентки. Из кухни доносился стук, как будто там кто-то колотил ложкой по кастрюле. Кассир на бешеной скорости пробивал чеки на кофе и гамбургеры, стуча по клавишам аппарата, издававшего резкий металлический звук. Шум, грохот, суета — обстановка напоминала какое-то бесовское празднество, какой-то безумный карнавал, который того и гляди превратится в побоище. Сейчас, казалось мне, его участники затеют драку, отнимая друг у друга еду, затем под дикие вопли начнется оргия, а под занавес защелкают пули, рикошетя от стен.

— Ну надо же, — удивилась я. — Как странно. Значит, вас назвали в честь Брема Стокера?

— Да, — сказал он. — Хотите верьте, хотите нет. Матушка отличалась странностями, о чем нетрудно догадаться хотя бы потому, что назвала сына в честь Дракулы.

— Но почему?

Он барабанил пальцами по поверхности стола. На правой руке у него красовался серебряный браслет. В другой он держал пластиковый стаканчик, сжав его так, что тот прогнулся, хорошо хоть не лопнул.

— Она преподавала английский, — сказал он, кивая в мою сторону. — Как и вы. Только в школе. Ей нравился образ Дракулы. В свободное время она писала романы о вампирах.

— Да что вы?

— Правда, правда.

— Она их публиковала?

— Один напечатала. Дрянная книжонка в мягкой обложке. Больше не печатала.

— А вы их читали?

— Нет, — ответил он. — К тому времени, когда я достиг возраста, в котором интересуются подобными вещами, она уже умерла. И потом, меня это не слишком вдохновляло: моя покойная мать — любовница вампира. Знаете, как подростки воспринимают такие вещи. А теперь у меня даже нет этой чертовой книги.

— А как она называлась?

— «Кровавый любовник».

— Ого!

— Вот именно — «ого». Не сомневаюсь, что в книге полно любовных сцен. Вот вам еще одна причина, по которой семнадцатилетний парень не станет читать книгу, написанную его матерью.

— Вы правы, — заметила я. — Действительно не станет.

Он откинулся на спинку кресла.

Я отметила, что при относительно небольшом росте у него было длинное тело. Под футболкой угадывались твердые мышцы живота. Судя по сложению, он, наверное, занимался бегом. Полоска пота, проступившая на серой хлопковой ткани, проходила ровно по середине торса.

В помещении было тепло. Стояла первая неделя марта, но резкое потепление еще не успело вдохновить администрацию колледжа отключить отопление. В зале кафетерия с запотевших окон стекали струйки влаги. Посетители, почти весь день просидевшие в жарко натопленных кабинетах и аудиториях, спешили поскорее стянуть с себя все что можно. Свитера, пиджаки, колготки. Я даже сняла с себя нитку жемчуга, которая в этой жаре повисла на шее противной скользкой гирей.

— А теперь вы расскажите о себе, — попросил он.

Я задумалась. Мозг вдруг утратил гибкость мышления и даже способность памяти. Я пригласила его на чашку кофе якобы для того, чтобы отблагодарить за ремонт машины, но мы оба догадывались — я по его взгляду, а он — по моему смущению, по какой причине я ему позвонила и предложила встретиться.

— Ну ничего, — проговорил он, убедившись, что я не в состоянии выдавить из себя ни слова. — В следующий раз расскажете.

Поздним воскресным утром я взяла грабли и направилась в сад.

С первой же мартовской оттепелью я всегда старалась выгрести обнажившиеся из-под стаявшего снега мертвые останки растений. Все знали, что зима еще вернется, еще будут дожди с ледяной крупой и метели, но сегодня термометр показывал шестьдесят градусов. Ломкие ветки жимолости, засохшие хризантемы, погибшие лозы винограда, даже несколько бутонов шток-розы, которые я забыла удалить осенью, коричневые и сморщенные, присохшие за зиму к цветоножке, с легкостью уступали натиску граблей, как будто смерть настигла их так давно, что они забыли про всякую связь с землей. Рукой в садовой перчатке я легонько дергала за стебли и извлекала их из почвы со звуком, похожим на сухой кашель, с вялыми безжизненными корнями, припорошенными грунтом. Я проработала несколько часов и вывезла семь полных тачек, сваливая их содержимое в кучу возле живой изгороди в углу двора. Завтра Джон ее сожжет. Мгновенно вспыхнет пламя, не оставив никаких доказательств существования растений, живших ровно одно лето и превращенных в светло-серый пепел. Они бесследно исчезнут, как будто их никогда и не было.

Когда сад наконец очистился от прошлогоднего мусора, я смогла разглядеть маленькие зеленые стрелки тюльпанов, пробивавшихся вверх, к весеннему теплу, и несколько цветков подснежников, застенчиво склонивших освещенные солнцем головки. Я поминутно вспоминала Брема, его руки у меня на груди, его тело, лежащее на моем, и, чтобы успокоиться, мне приходилось опираться на грабли, иначе я бы упала. С заднего двора вышел Джон, затыкавший мячиками для гольфа кротовьи норы, и я рассеянно ему улыбнулась.

— О чем думаешь? — спросил он.

Я ничего не ответила.

— Юбка не слишком короткая? — спросила я.

Настало утро понедельника. За выходные мы успели заменить наружные стекла в окнах на москитные сетки, а прошлой ночью приоткрыли на пару сантиметров одно из окон в спальне.

Легкий ветерок, довольно холодный, но уже явно весенний, напоенный запахом листьев или чисто вымытых волос, врывался через узкую оконную щель, словно что-то нашептывал.

Эту серебристую юбку я купила несколько лет назад, но надевала всего раз — на чаепитие для женской половины факультета, устроенное в доме преподавательницы гончарного искусства. Но даже там я, честно говоря, чувствовала себя неловко — хотя юбка всего-то на какой-нибудь дюйм поднималась над коленом и лет пятнадцать назад я сочла бы ее слишком длинной — в ту пору я носила такие короткие юбки, что в них было опасно садиться.

— Шутишь? — отозвался Джон.

Он обернулся ко мне от зеркала, перед которым завязывал узел галстука, внимательно разглядывая свое отражение. — Для тех, у кого такие ноги, не существует слишком коротких юбок.

Я провела руками по бедрам, разглаживая ткань:

— Спасибо.

— Твоему ухажеру понравится, — сказал он, вновь отворачиваясь к зеркалу. — Признайся, ты ведь ради него надеваешь на работу такую короткую юбку.

Он говорил игривым тоном, но я почувствовала, что пульс у меня участился.

В пятницу, вернувшись домой после ночи, накануне проведенной с Бремом на матрасе в моей новой квартире, я пребывала во власти оцепенения, как человек, слишком долго пролежавший в горячей ванне, полной розовых лепестков — размокших, шелковых, источающих сладкий аромат. Я тут же вспомнила, как миссис Хенслин, когда мы только переехали в этот дом, принесла нам ради знакомства пакет клубники. Я взяла пакет, поблагодарила за подарок, оставила его на заднем крыльце и совсем о нем забыла. Дело было в августе, так что к тому времени, когда я спохватилась и забрала пакет с крыльца, от ягод шел мощный дух — такой же, как от меня нынче ночью, когда я пришла домой, застав Джона в кресле с газетой в руках. Он меня ждал. Я так и не поняла, какое чувство меня охватило — стыд или страх. Я чувствовала себя подобно женщине, высланной из деревни, в которой прошла вся ее жизнь, и после долгого отсутствия вернувшейся в нее обратно. Что бы она там обнаружила?

— Привет, — сказал Джон. — Давненько не виделись.

— Привет, — ответила я и бросила сумочку на столик возле дверцы черного хода.

Он встал.

— Выглядишь усталой, — заметил он и поцеловал меня в щеку.

Почувствовав знакомое прикосновение губ и ощутив его запах, я отступила на шаг.

— Что, бурная ночка выдалась? — спросил он.

— Нет, — сказала я, может, слишком поспешно?

Он положил руки мне на талию и прошептал:

— Ты можешь мне все рассказать. Ты трахалась с другим, не так ли? Ты можешь мне рассказать.

Он шутит, подумала я. Он дразнит меня, но в то же время говорит полусерьезно. Это его идея-фикс, успевшая обрести самостоятельную жизнь. Затем, приглядевшись к нему внимательнее, я изменила мнение. Нет, он знает. Но ему все равно. Тем не менее сказала:

— Ничего подобного.

Брем встретил меня в кафетерии. Он стоял перед кофейным автоматом с пластиковым стаканчиком в руках, когда я подошла.

— Привет, — сказал он, поднимая глаза.

На нем была рубашка пастельно-лилового цвета, и, увидев его в этой рубашке нежной весенней расцветки, угадав под ней его мужественное тело, взглянув на его руки, в одной из которых он держал стаканчик, а другой выуживал из карманов джинсов монетки, я едва не грохнулась в обморок. Не соберись я с духом, с нечеловеческой силой вцепившись в ремень сумки, наверняка в тот же миг покинула бы этот мир, словно нечто жаркое неудержимо затягивало меня в темный омут, лишая сознания и разума.

— Привет, — ответила я.

Он посмотрел на меня — сначала на ноги, потом на лицо.

Эти глаза.

Он ничего не сказал, да ничего и не нужно было говорить. Прошла секунда или две, и я предложила, кивнув на стаканчик:

— Хочешь угощу?

Брем перевел взгляд на стакан, как будто до него только сейчас дошло, что именно он держит в руках, и пожал плечами:

— Хорошо.

Я протянула руку, чтобы взять у него стаканчик. Он наклонился ко мне, и я почувствовала на шее его дыхание.

— Сегодня? — спросил он.

— Да, — прошептала я, еще не успев сообразить, что раскрыла рот, чтобы произнести это слово.

Он отступил на шаг. Я наполнила стакан наполовину, так тряслись руки.

Брем поджидал меня, отойдя в конец очереди. Когда я приблизилась, он сказал:

— Боюсь, не смогу с тобой посидеть. Ко мне сейчас студент придет. До встречи?

— Хорошо, — ответила я.

На сей раз мне удалось заставить свой голос звучать по-деловому, хотя меня охватило разочарование. В мозгу мелькнуло — «бросил», но тут он мне улыбнулся. Эта ямочка на щеке… Он опять перевел взгляд на мои ноги, и кровь забурлила у меня в жилах, пульсируя в запястьях, в висках, за ушами. Когда он поднял глаза, мне пришлось отвернуться. У него за плечами маячил силуэт Гарретта. Он стоял в толпе студентов и разговаривал с пареньком, похожим на Чада. Конечно, это не мог быть Чад — просто овалом лица и прической он напомнил мне о Чаде, который никогда не надел бы на себя нейлоновую куртку с лейблом «Ред сокс».

Брем развернулся и пошел к выходу, а я все так же неподвижно стояла, так и не отдав ему кофе, и черная поверхность жидкости чуть подрагивала в пластиковом стаканчике, отсвечивая бликами, словно над глубоким, но узким озером встало солнце.

«Прогулочным шагом…» — подумала я, переводя взгляд с кофейной поверхности на спину Брема.

Мужчина, который ходит прогулочным шагом.

У него даже походка была сексуальной (он шагал так широко, что ему не надо было торопиться) — походка человека, который никогда никуда не спешит. Проходя мимо Гарретта, он, должно быть, окликнул его, потому что Гарретт повернулся и помахал ему рукой, а парень, похожий на Чада, поднял в знак одобрения большой палец. На один страшный миг я представила себе, что этот поднятый большой палец имеет какое-то отношение ко мне, но тут кофе из полупустого стаканчика выплеснулся через край, и обжигающая капля упала мне на лодыжку.

Неужели?

Неужели Брем кому-нибудь проболтался?

Неужели все это — только розыгрыш? Шутка? Забава?

Нет.

Я глотнула кофе и обожгла губы.

Нет.

Это просто остатки страха, унаследованного из школьных лет, когда все вокруг без конца изобретали всякие розыгрыши в подобном духе, о которых впоследствии легко забыли. Это холодное и неприятное воспоминание об одном январском дне в классной комнате. Накануне, в выходные, я позволила Тони Хаузмэну потрогать мою грудь под рубашкой и бюстгальтером. Мы сидели на заднем сиденье машины его брата.

Машину вел брат.

Он подбросил нас в кино на фильм, который мы хотели посмотреть («Такими мы были»), а потом забрал нас.

Я тогда была влюблена именно в старшего брата, Бобби. На несколько лет старше меня, он учился в выпускном классе. Тихий задумчивый парень — в отличие от младшего, Тони, который у нас в классе сходил за клоуна — не разговаривал, а орал и вечно отпускал шуточки. Над некоторыми из них мы смеялись до колик, но большей частью его юмор был тупым и грубым.

Насколько я знала, у Бобби никогда не было девушки. Он водил компанию с парнями — такими же, как он сам, — ослепительно красивыми, атлетически сложенными, абсолютно равнодушными к девчонкам. Встречаясь в коридоре, они жали друг другу руки, так по-взрослому, по-мужски, что все остальные на их фоне выглядели сопливыми идиотами, героями мультяшек, случайно попавшими в реальный мир.

На протяжении почти всего фильма мы с Тони, сидя в последнем ряду почти пустого кинозала, занимались неким подобием секса. Он пригласил меня в кино, купил мне попкорн и огромную бутылку «Севен-ап». Я подозревала, что обязана чем-то отплатить, а он в общем-то был ничего себе. Я позволила ему водить руками вверх-вниз по моим бокам и засунуть язык ко мне в рот — так глубоко, что меня чуть не вырвало. Потом он протянул руку к моей груди, но замер в дюйме от нее и спросил: «Можно потрогать?»

«Нет, — ответила я, выставив руку у живота. — Не сейчас».

«А когда?»

Наверное, мне хотелось показаться занудой. Я сказала: «Только не в кино. Потом, в машине».

Секунды через две после того, как мы сели на заднее сиденье машины Бобби Хаузмэна, Тони возобновил свои исследования с помощью языка. В одиннадцать часов вечера на улице совершенно стемнело, свет в машине не горел, а ехали мы по скоростной автостраде. Он навалился на меня и прошептал: «А сейчас?»

«Ну ладно», — шепнула я в ответ.

Бобби Хаузмэн, сидевший за рулем, кивал головой в такт музыке, несшейся из радиоприемника, и следил за дорогой. Но как только Тони задрал мне рубашку и бюстгальтер, обнажая грудь, Бобби вдруг бросил взгляд в зеркало заднего вида. Он посмотрел мне прямо в глаза, а потом уставился на мою голую грудь.

— Держи ее крепче, Тони, — сказал он. — Кусни ее, дружище.

Я вся вспыхнула от унижения, но было уже поздно. Это уже произошло. Я сама это позволила, сама согласилась. Теперь я поняла, что сопротивляться, пытаться быстро натянуть рубашку на грудь — бессмысленно. Я не оттолкнула Тони и дала ему сжать мою грудь, опустить к ней лицо и шарить языком в поисках соска. Он его нашел и сильно сжал. Брат внимательно наблюдал за тем, что он делает. Когда Тони поднял лицо и взглянул на Бобби в ожидании одобрения, тот кивнул: «Отличная работа, Тон. Молодец, братишка. В следующий раз залезь к ней в трусики. Натяни ее на палец».

Наконец мы остановились перед моим домом, я с дико колотящимся сердцем натянула на себя рубашку, поспешно вылезла из машины, устремилась прямиком к себе в комнату и легла в постель, не раздеваясь.

Весь следующий день, воскресенье, я провела в попытках убедить себя, что ничего этого не было. Что Бобби Хаузмэн не мог видеть происходящего на заднем сиденье машины. Не мог видеть мою грудь. Не смотрел на нас, когда Тони кусал мой сосок. Не отпускал по этому поводу замечаний. Что он говорил с Тони о чем-то другом. Что братья просто беседовали между собой, а я не имела к их беседе никакого отношения. Потому что мне казалось невозможным признать тот факт, что Бобби Хаузмэн глазел, как его брат щупает и кусает мою грудь.

Но когда в понедельник я вошла в класс, один из приятелей Тони уставился на мою грудь и облизнулся, а после уроков, когда я шла по коридору, какие-то парни преградили мне путь и громко заржали. Один из дружков Бобби Хаузмэна повернулся к нему: «Так ты говоришь, что грудь у нее маленькая, но красивая? С коричневыми сосками?» И Бобби Хаузмэн во всеуслышание объявил: «Ага. Но каковы они на вкус, спроси моего братишку». Я чувствовала себя так, как будто меня прилюдно раздевают, одну за другой сдирая все мои одежки. Мне стало так плохо, что я еле заставила себя сдвинуться с места и пройти мимо них.

Нет.

То было в школе. А теперь я взрослая женщина. И Брем Смит — давно уже не мальчик, хотя ему еще нет и тридцати. Думаю, ему лет двадцать восемь (возможно, он родился как раз в тот день, когда я была на свидании). Но когда я сказала ему: «Слушай, ты, конечно, понимаешь, что никто не должен знать…» — он направил на меня честный и серьезной взгляд, полный мудрости человека, имеющего богатый опыт тайных встреч, и сказал: «Осторожность? Конечно. Несомненно. Тебе нечего бояться, дорогая. Я — воплощение осторожности».

И все-таки, когда Гарретт, переведя взгляд с Брема на меня, помахал мне рукой, я вздрогнула от страха. Мне захотелось повернуться и уйти, сделав вид, что я его не заметила, но он крикнул:

— Миссис Сеймор! — Кивнул на прощанье своему другу в красной нейлоновой куртке и побежал мне навстречу.

— Гарретт! — сказала я, когда он приблизился.

— Просто хотел поинтересоваться, как там Чад, — вымолвил он. — Я посылал ему мейлы пару раз, но что-то он не отвечает.

— У Чада все в порядке, — ответила я, стараясь придать своей улыбке как можно больше искренности. — Вероятно, просто очень занят учебой.

— Да ладно. Будете с ним разговаривать, передавайте ему привет от меня. Вы к себе в кабинет? Если да, то я с вами.

— К себе, — ответила я. — Только по дороге собиралась заглянуть в дамскую комнату. Извини.

— Ничего страшного, — сказал он. — Я просто очень рад вас видеть.

Эта щенячья радость. Откуда она в нем? При жизни родители Гарретта производили впечатление людей вечно озабоченных, если не мрачных. А трагедия их смерти? Как Гарретту с таким печальным жизненным опытом удается сохранять добродушие?

Оптимизм?

Я подумала о Чаде. Уж если не я, так Джон точно всегда лучился оптимизмом — и все же наш сын Чад никогда бы не стал бы болтать в кафе с матерью приятеля с таким откровенным выражением счастья на лице. Он бы никогда не надел на себя простую рубашку в клеточку. В кармашке — два карандаша. Короткая стрижка под машинку. Невозмутимая, чистая простота. Если бы Чад каким-нибудь образом вместо Беркли оказался здесь, он скорее походил бы на моих студентов, с хмурым видом развалившихся на последней парте, слишком одаренных, чтобы прилагать усилия чем-нибудь выделиться. Он бы, конечно, вежливо кивнул матери друга, но ни за что не стал бы махать ей рукой и так радостно улыбаться. Он бы не побежал в понедельник утром через все кафе, чтобы узнать новости о ее сыне.

Я не могла идти к себе в кабинет вместе с Гарреттом. У меня дрожали руки. И я совсем не была уверена, что уберу из голоса интонации, рожденные под влиянием встречи с Бремом, доведись мне обменяться с ним больше чем парой слов.

Мы расстались возле дамской комнаты.

— До свидания, миссис Сеймор, — заключил Гарретт. — Желаю вам замечательного дня.

На уроке «Введения в литературу» меня охватила странная нервозность, что-то вроде боязни сцены — чувство, знакомое мне по тем временам, когда я была еще совсем неопытным преподавателем.

Мы обсуждали первый акт «Гамлета», и студенты одновременно умирали от скуки и вели себя беспокойно — удивительное сочетание, проявляющееся в безостановочных зевках и ерзанье на стульях, своего рода защитная реакция. Дерек Хенг поднял руку. «Зачем нам читать Гамлета, — спросил он, — если мы толком не понимаем, что там написано?» — и весь класс дружно закивал головами. Чуть раньше выступила Бетани Стаут, поинтересовавшаяся, нельзя ли найти перевод получше, потому что тот, который мы читаем, явно устарел. Я была поражена — не столько невежеством, сколько необыкновенной находчивостью студентки. И, запинаясь, объяснила, что это вовсе не перевод, а текст кажется устаревшим только потому, что произведение написано очень давно.

— Дело в том, — отвечая на вопрос Дерека Хенга, сказала я, — что, читая «Гамлета», мы и учимся его понимать.

И тут передо мной со всей очевидностью предстала простая истина: ведь это я не научила их пониманию таких вот произведений. Мне вдруг показалось, что я заперта в средневековом замке, со всех сторон окруженным песчаным рвом: бежать некуда. Я листала тонкие страницы книги, лежавшей у меня на коленях, силясь найти хоть какой-нибудь отрывок, который продемонстрировал бы им всю красоту и величие этого шедевра.

(«Увы, бедный Йорик! Я знал его, Горацио; человек бесконечно остроумный, чудеснейший выдумщик».)

Мне стало холодно. Определенно я надела слишком короткую юбку, теперь я в этом убедилась. Я отпустила студентов пораньше и вернулась в кабинет.

Прослушала сообщения, оставленные на голосовой почте.

Два — от студентов, с объяснением причин, по которым они пропустили занятия. Не завелась машина. У ребенка отит. Одно — от продавщицы книжного, торгующего учебной литературой. Неправильно набранный номер. Еще одно — от Аманды Стефански, с предложением встретиться завтра или позже, выпить по чашке кофе и посоветоваться по поводу одного общего студента, создающего в классе проблемы. И одно — от Джона. С вопросом, удалось ли мне встретиться со своим дружком.

«Веди себя хорошо, — говорил он. — Но не слишком».

Смысл его слов разозлил меня своим абсурдом, но я тут же себя одернула. Нет. Дело не в Джоне. Дело в отвратительно проведенном уроке. Я замерзла, устала… И даже если до сих пор я не испытывала чувства вины, сейчас самое время ему появиться.

Почему-то до меня только сейчас дошло, что эта навязчивая идея Джона для меня просто оскорбительна. Наверное, его фирма примерно так же проводит на рынке испытание возможностей сбыта новинок в области программного обеспечения. Они проверяют, способен ли кто-нибудь, кроме них самих, оценить продукт интеллектуальной собственности, прежде чем вкладывать время и силы в его разработку. Я отодвинула телефонную трубку подальше и спокойно дождалась конца его тирады.

Последнее сообщение пришло из Саммербрука, от лечащего врача дома престарелых. Отцу назначили инъекции препарата под названием «Золофт» — пока в малой дозировке.

«Последние недели он в депрессии, — рассказывала врач. — Совершенно потерял аппетит. Отказывается покидать свою комнату. Перезвоните нам, пожалуйста».

Я быстро набрала номер Саммербрука, с трудом попадая пальцами по нужным кнопкам. Однако выяснилось, что лечащий врач уже ушла, а сиделка, снявшая трубку, похоже, вообще понятия не имела о моем отце. — Можете соединить меня с комнатой двадцать семь? — сердито вздохнула я.

Неуверенным тоном она обещала попробовать.

На несколько минут в трубке повисла мертвая тишина, в которой я различила звук, похожий на приглушенный шум озера Мичиган — волнообразный ритм неостановимого движения воды, исходивший либо из телефона, либо из глубин моего собственного уха, — а затем я услышала щелчок. Ее попытка увенчалась успехом.

Старческий голос (неужели это мой отец?) ответил только после одиннадцатого гудка.

— Папа? — спросила я.

— Да, — ответил он.

— Папа, это я. Шерри.

— Да.

— С тобой все в порядке? Мне передали, что ты плохо ешь.

— А?

— Папа, как ты себя чувствуешь? У тебя все в порядке?

— Все в порядке, — ответил он.

— Я к тебе приеду, — продолжала я.

— Мне ничего не нужно.

— Знаю, — сказала я. — Мне нужно. Я хочу тебя видеть. Я по тебе скучаю.

— Делай как знаешь, — ответил он.

— Я люблю тебя, папа, — сказала я, хотя стопроцентной уверенности, что человек на другом конце провода мой отец, у меня так и не возникло.

О какой уверенности тут говорить?

Разве я знаю, как теперь звучит голос моего отца? Разве мне легко его узнать?

Голос своего отца в молодости я узнала бы без труда, но он давно исчез и вместо него появился другой, неотличимый от голосов всех стариков — скрипучий и далекий, словно придавленный камнем, словно писк пичужки, зажатой в детских руках.

Больше он ничего не сказал. Я услышала стук, как будто он уронил телефонную трубку и она покатилась по полу.

Затем — щелчок. Кто-то повесил трубку.

По дороге на свою квартиру я остановилась у бакалейной лавки, купила бутылку мерло, два бокала, два бифштекса, две картофелины и пучок спаржи, такой свежей и крепкой, что даже не верилось, что эти стебли, выкопанные из земли и расфасованные в Калифорнии, пропутешествовали в ящике через всю страну. Она производила впечатление выращенной где-то здесь, поблизости. Стебли сохранили в себе все весенние соки, а кончики, похожие на острые стрелы, даже казались опасными. Оружие, замаскированное под облик растения. Я простояла в овощном отделе лишнюю минуту, поднесла их к лицу, как букет цветов, и вдохнула их аромат.

Мимо меня прошла старушка с тележкой, которую она одновременно и толкала, и опиралась на нее. Тележка была пуста, если не считать нескольких бананов в мелких коричневых пятнышках.

Она посмотрела на меня, я — на нее.

Ее напудренное лицо с тонкой, как пергамент, кожей выглядело так, словно, прикоснись я к нему, от него отделится нечто белое и блестящее и останется на кончиках моих пальцев.

Я точно уже видела ее раньше — в приемной напротив расположенной в подвале больницы лаборатории, где я ждала результаты анализа крови. Холестерин. Уровень гормонов. Гемоглобин. Лейкоциты. Расчет веществ и клеток, циркулирующих в крови, которые можно сосчитать, сделав соответствующие выводы. Одетая в серое платье, она вязала, и постукивание ее спиц, казалось, служило тихим подтверждением того, что время уходит. Секунда за секундой. Вечность, выраженная в детских одеяльцах, обращенная в зимние шарфы.

Впрочем, старушка меня не узнала, во всяком случае, не проявила ко мне никакой симпатии. Скептически глянула своими водянистыми глазками, как я стою посреди овощного отдела и вдыхаю аромат спаржи, выдранной из земли в двух тысячах километров отсюда, как будто пытаюсь вобрать в себя солнце, влагу и почву, безвозвратно потерянные по пути, — она-то знала, насколько мои попытки бесполезны.

Толкая мимо меня свои бананы в тележке, она еще раз смерила меня взглядом, как будто ведала, кто я такая и чем занимаюсь, и не одобряла этого.

Ровно в восемь часов вечера приехал Брем в ослепительно белой рубашке. Увидев его в дверной глазок, я отметила, что он выглядит как-то подозрительно: нормальный человек дважды подумает, прежде чем впустить к себе подобного типа, но в конце концов все-таки впустит.

Я открыла дверь.

В комнате мы на минуту застыли в неловком молчании. Затем я кивнула на столик возле кухонной раковины, на котором стояли бутылка вина и два новых бокала, вымытых и высушенных, и произнесла странным, каким-то не своим голосом, как будто принадлежащим другой, незнакомой мне женщине:

— Выпьешь вина?

Он улыбнулся, бросил взгляд на свои ботинки — мне показалось, что он сдерживает приступ смеха, — и, приподняв брови, посмотрел мне прямо в глаза:

— Само собой. Только для начала мне бы хотелось сделать кое-что еще.

Он взял меня за руку, притянул к себе и поднес к лицу мои пальцы. Прикоснулся губами, скользя вдоль костяшек и начал водить по ним языком.

Я почувствовала, как во мне поднимается теплая волна желания. Его голова склонилась над моей рукой, которая вдруг представилась мне словно отделившейся от тела и превратившейся в объект сосредоточенного внимания красивого до одури мужчины. Я поняла, что еще чуть-чуть — и я потеряю сознание. Я сделала шаг вперед и оперлась на него плечом, чтобы устоять на ногах.

Он повернул руку запястьем вверх и поцеловал тонкую чувствительную кожу. Нежно поцеловал. Посмотрел на меня. Я глубоко дышала. Он снова нагнулся к запястью, поднес его к губам, повел их кругами, легонько покусывая прохладную белую плоть, из-под которой проглядывали расположенные под кожей вены. Всю меня пронзило желание. Я застонала и прижалась лицом к его шее, вдыхая его запах — сложную смесь выхлопного газа, автомобилей, бензина и мужского тела.

Мы уже лежали на полу, на сером ковровом покрытии.

Он целовал меня, глубоко проникая мне в рот, и я, положив руки ему на плечи, отвечала со всей силой страсти.

Он отодвинулся, скинул с себя рубашку, отбросил ее на кухонный стол, склонился надо мной с серьезным выражением лица, как будто он врач или механик-эксперт, намеренный исследовать беспокоящую нас обоих часть моего тела, и принялся расстегивать пуговицы блузки.

Как только он расстегнул первую, я задрожала.

— Ш-ш-ш, — шепнул он. — Все хорошо, малышка. Малышка.

За первой пуговицей последовали вторая и третья, он распахнул блузку и отбросил ее в сторону, просунул руку мне под спину, расстегнул крючки бюстгальтера и сдвинул его вверх, обнажая грудь.

На секунду отстранился от меня, поднялся и откинулся чуть назад, покачиваясь на каблуках и рассматривая мое тело, распростертое перед ним на полу. Я все так же дрожала. Он дышал ровно, не то что я.

Лежать на полу было холодно, но я лежала — как неодушевленный предмет, пациент под наркозом или даже труп, готовый к вскрытию. Единственное отличие состояло в том, что соски у меня были напряжены, а спина непроизвольно выгибалась, двигаясь к нему.

Я тянулась к его прикосновениям, сгорая от вожделения и безумной жажды ощутить их на своей коже, и, когда он в конце концов дотронулся до меня, задохнулась и застонала. Он начал ласкать один сосок, за ним второй, потом двумя пальцами сжимать их по очереди, сильнее и сильнее, пока все мое тело не содрогнулось в конвульсии. Я испустила громкий животный крик — понятия не имела, что могу так кричать, — а он тем временем сунул вторую руку мне под юбку, под трусики, проникая пальцами в промежность, уже не просто влажную, а мокрую, так что мне стало стыдно до слез. Он прижал ладонь к клитору, нежными движениями надавливая на него и по-прежнему не переставая сжимать сосок. Он проделывал все это с величайшим искусством, ни на миг не забывая следить за моей реакцией. Он наблюдал за мной словно бы со стороны, отвлеченно, но не без интереса, пока я, распластанная на полу под его телом, не затряслась в сокрушительном оргазме.

Брем откинулся назад, сел на полу и с минуту смотрел на меня. Его молчание и оценивающее выражение лица смутили меня, и я потянулась за блузкой, прикрыть обнаженную грудь.

— О нет, зачем же, — рассмеявшись, сказал он, снова отбросил блузку, стянул с бедер юбку и сдернул трусики.

— А теперь, — раздвигая мне ноги, сказал он, — я тебя трахну, сладкая моя.

Посреди ночи я проснулась на матрасе и обнаружила стоящего рядом Брема. Через окно, выходившее на проезд с автосервисом и стоянкой, где я оставила машину, проникал лунный свет.

Брем натягивал трусы-боксеры. От длинной голубой тени, которую он отбрасывал на меня, веяло прохладой.

Я смотрела на него, во весь рост нависшего надо мной. От низа живота до груди темнела густая поросль волос. В неясном лунном свете его фигура обрела особенно четкие линии, и я подумала, что еще никогда не видела такой чувственной и сладострастной, такой земной красоты.

Чистейшая эссенция мужской красоты.

Запретной красоты.

Я, замужняя женщина, в разгар рабочей недели провела ночь с мужчиной намного моложе себя. Сначала мы трахались на полу, потом еще раз — на матрасе, потом вместе принимали душ. Естественно, закончилось это тем, что я стояла на коленях, горячая вода водопадом лилась мне на спину, а его твердый набухший член скользил у меня между губами, пока он не кончил мне в рот, фонтаном извергая мне в горло теплую соленую влагу.

При виде его тени, падавшей на меня в темноте, и его силуэта, четко очерченного в лунном свете, в меня вселился благоговейный ужас, перехвативший дыхание. Он глянул вниз и обнаружил, что я проснулась. Мне показалось, на его лице отразилось сожаление. Он огорчился. Он не хотел меня напугать и тихо сказал:

— Это всего лишь я, красавица.

— Ты ведь не уходишь? — спросила я, не сумев скрыть прорвавшиеся в голосе нотки желания.

— Лучше мне уйти, — ответил он. — Надо переодеться. Дома. А то приду на работу, пропахший твоей киской.

У меня вновь перехватило дыхание — так оскорбительно это прозвучало. Я не слышала подобных слов в своей адрес со школы.

— О-о-о! — не сдержалась я.

— Но теперь я уже не так уверен, — продолжил он с улыбкой, отражение которой я поймала в освещенном луной окне. — Идея вернуться в уютную постельку и обнять тебя представляется мне чертовски привлекательной.

Я потянулась к нему, а он опустился на колени и заполз под одеяло. В следующий раз мы проснулись уже утром, разбуженные громким бибиканьем мусоросборочной машины, которая задним ходом отъезжала прямо под окном.

Вечером, возвращаясь домой, я думала о Бреме, но эти мысли перебивали другие, виноватые, связанные с отцом. Воображение рисовало мне, как он сидит у себя в комнате на стуле, а на подоконнике в пластиковом стаканчике торчит огромная роза, которая все клонится и клонится к краю стакана, пока не падает на пол.

И никого рядом, кто подобрал бы ее. Только лужа воды и лепестки, разлетевшиеся по линолеуму возле отцовских ног, только его намокшие тапочки и замерзшие ноги. Кто знает, как долго провалялся бы на полу мокрый мусор, пока его нашла бы сиделка, явившись с уборкой?

Поеду к нему как можно скорее, решила я. Надо это организовать.

Хорошо бы, «Золофт» помог.

Название мне понравилось. «Золофт». От него веяло радостью. Вот бы превратить эту радость в воздушный корабль, чтобы отец сел на него и унесся прочь от отчаяния старости и физической немощи… Вот только куда?

Он был хорошим человеком, хотя, на мой взгляд, немножко мрачноватым. Друзья часто говорили мне: «У тебя отец такой веселый», судя по коротким случайным встречам на подъездной дорожке или минутному обмену репликами на кухне, если заходили за мной в выходные. На самом деле отец был кем угодно, только не весельчаком. Я до сих пор отлично помню, как в дни, когда ему не нужно было идти на работу, он сидел по утрам за кухонным столом — на краю пепельницы дымится сигарета, пальцы монотонно барабанят по поверхности стола, а взгляд уставлен в точку на бежевых обоях. Если я забывала кашлянуть, входя в комнату, он вздрагивал и начинал ртом ловить воздух. «Черт, Шерри, — ругался он. — Что за манера подкрадываться из-за спины?»

Вот о чем я думала, когда увидела ее. Не знаю, специально я ее искала или нет, но вдруг она явилась передо мной, загородив весь обзор из лобового окна, заняв центральное место. Мертвая олениха. Казалось, она упала с небес и мягко приземлилась на землю. Но падение все же убило ее.

Вокруг нее проросла трава. Еще не изумрудная, но уже того оттенка зеленого, какой в будущем обещает перейти в насыщенный цвет. Олений мех посветлел. Теперь она немного смахивала на белого оленя — в сказках такие обычно появляются из волшебного леса, чтобы потыкаться носом в руку девственницы.

Но в остальном никаких изменений не произошло. Мертвое тело не сдвинулось ни на дюйм.

Должна же быть какая-то служба, которая выезжает на место происшествия и вывозит сбитых животных, подумала я. В обратном случае, какие еще перемены предстоит мне наблюдать нынешней весной, ежедневно проезжая по скоростному шоссе? Приближаясь и удаляясь. Как много понадобится времени, чтобы она вернулась в землю, ее породившую? Неужели ее тень будет все лето маячить у меня перед глазами? Да еще это обманчивое впечатление, будто она просто прилегла отдохнуть? Или в конце концов вокруг нее вырастет трава, которой ее тело послужит удобрением, и погребет под собой дурные воспоминания?

— Выглядишь измученной, — произнес Джон с дивана, когда я вошла в комнату. — Очередная бурная ночка?

Обе двери были распахнуты, как и кухонное окно. С участка Хенслинов несло навозом — совсем не противно, чуть сладковато. Если не знать заранее, что запах исходит от дерьма, разбросанного на полях, ни за что не догадаешься, чем пахнет.

— Устала, — сказала я.

На Джоне были шорты цвета хаки и футболка, которую я купила ему во время поездки на остров Макинак. Рисунок изображал подвесной мост с обрубленными сторонами, словно соединяющий ничто с ничем.

Чаду в то лето исполнилось четыре, и он ни за что не соглашался ехать через мост — самый длинный подвесной мост в мире, — но мы все равно потащили его с собой, хотя, строго говоря, делать на другой стороне моста нам было нечего, разве что развернуться и поехать обратно. Мы просто хотели дать ему возможность похвастаться, что он здесь бывал, ну и заодно, чтобы убедить его, что бояться нечего.

Был ненастный августовский день, и осень в горной части полуострова неистовствовала вовсю — темное фиолетовое небо предвещало надвигающийся дождь, седан, который вел Джон, трясся под порывами ветра, а Чад хныкал.

— Все хорошо, Чад. Все хорошо, — продолжала твердить я, с улыбкой оборачиваясь к нему на заднее сиденье. — Все хорошо. Мама с папой не повезли бы тебя на этот мост, если бы было опасно.

Он немножко приободрился. Даже отнял ладошки от глаз и стал боязливо поглядывать из окна. В какой-то миг он настолько отвлекся от своих страхов, что заметил проплывающий под нами корабль.

— Смотрите, — закричал он, но тут машину резко качнуло ветром влево, и Джон сказал:

— Ого!

Чад заплакал. У меня вспотели ладони. Я читала в газетах кучу статей о том, как в сезон сильных ветров с моста Макинак сдувало машины. Оказывается, это было не так уж безопасно.

Я это знала, а Чад — нет.

Может, теперь знает.

И если теперь узнал, что ветер может сдуть машину с моста, и если помнит мои увещевания («мама с папой не повезли бы тебя на этот мост, если бы было опасно»), что он должен думать? Что я утешала его, смеясь про себя? Или просто сама ничего не смыслила в том, о чем говорила? Или лгала?

Джон в своей футболке бросился ко мне, распахнув объятия, и у меня к горлу вдруг подступили рыдания. Чад. Брем. Мертвая олениха. Отец. Джон. Потери и измены. Любовь и мечты. Бремя тяжких воспоминаний, с такой легкостью сдуваемых с моста.

Нет, одернула я себя. Я просто устала.

— О, Шерри, — сказал Джон, прикасаясь губами к моей макушке. — Что случилось?

Я подняла на него глаза.

Джон. Джон смотрел на меня сверху вниз, как всегда. Он отступил на шаг, смахнул слезу с моих ресниц:

— Ну-ка, рассказывай, что произошло. — В его лице светилось столько доброты, мудрости и любви, что меня осенило: признайся я ему во всем, он ответит: «Ну конечно. Я так и знал. Разве ты не догадалась? Я всегда знал».

Но даже если он и не знал всех подробностей моего приключения, я вполне могла открыть ему правду. Он поймет. Мы взрослые люди. Он возьмет ответственность на себя. Скажет, что сам виноват. Его фантазии… Я восприняла их как разрешение. Так что он, по-своему конечно, сам участвовал в моей измене.

— Рассказывай, — сказал он.

Его зрачки вспыхнули, и в них, как в зеркале, я увидела свое отражение, крошечное и размытое. За окном садилось солнце. Принялись квакать оттаявшие в ближайшем пруду лягушки — настойчиво и неустанно, словно именно они работали в нашем мире генератором секса и весны, — этакий вечный двигатель, построенный из плоти амфибий и служащий главным источником энергии. Замерзли, оттаяли, заквакали. Мокрые зеленые создания. Сквозь оконные проемы проникали розовато-красные полосы света, крестообразно ложась на лоб Джона, — ни дать ни взять обряд крещения.

— Так что случилось? — переспросил он.

Я отвернулась от него и села на край дивана.

Он встал подле меня на колени.

— Ты что, всю ночь не спала? Трахалась со своим обожателем?

Я вздохнула. Почувствовала, как дрожат губы, и выдавила из себя:

— Да.

Джон тоже вздохнул, очень громко:

— Рассказывай.

— Что ты хочешь узнать? — Я посмотрела на его ладони, сложенные как для молитвы, — они дрожали.

— Сколько раз?

— Не знаю.

— Не молчи, Шерри. Ты меня знаешь. Расскажи все. Я и так сам не свой. — У него на лбу блестели две капельки пота. Откуда они взялись? Только что их не было…

Я пожала плечами. Голосом, звучавшим как из глубокого пустого колодца, произнесла:

— Кажется, два. На полу, а потом на матрасе.

Джон приподнял у меня над коленями юбку, а затем посмотрел на меня. Капля пота быстро стекала по носу:

— Ты уверена, что не четыре? — спросил он. — Могло быть четыре раза?

Я уже ни в чем не была уверена:

— Может, и четыре.

Джон улыбнулся и облизал губы:

— Тебе понравилось?

— Понравилось, — ответила я.

Он не сводил с меня широко открытых, полных предвкушения, глаз. Дышал тяжело.

— А ему?

Меня вновь обожгла вспышка гнева: маркетинговое тестирование.

— Он был в восторге. — Я пристально посмотрела на него, стараясь заглянуть в глаза как можно глубже.

Джон положил пальцы мне на колено и несколько секунд таращился на него, как на единственное, какое видел в жизни. Через миг он оказался между моих коленей, раздвигая их в стороны, через бедра стянул с меня одежду, прижался лицом к моим трусикам и принялся кусать меня, оттягивая их в сторону. Он терзал мою плоть зубами, помогая себе языком, потом вставил во влагалище сначала один палец, за ним второй. Прерывисто дыша, расстегнул брюки и затолкнул в меня член. Он смотрел, как он входит в меня, а затем перевел взгляд на мое лицо. Он наблюдал за мной словно бы издалека, с высоты получаемого наслаждения, до тех пор, пока на него не обрушился оргазм.

Меня вырвал из сна будильник. Джон уже проснулся. Опираясь на локоть, он глядел мне в лицо и улыбался странной, как будто озорной улыбкой. Я сказала ему правду, вспомнила я, однако все было в порядке. Я честно призналась, чем занималась, и он не возмутился, не потребовал, чтобы я положила конец своей любовной связи. Он поцеловал меня в глаза, затем в шею.

— Мне очень понравилось, — шепнул он.

— Мне тоже, — ответила я, не глядя на него. Мой взор привлекло черное пятнышко над его плечом.

Это был муравей.

Он полз по потолку — так медленно, что мне пришлось прищуриться, чтобы понять, что он движется.

Наверное, муравью наш потолок казался Арктикой или Сахарой. В любом случае верной смертью, без надежды на улучшение климата.

— Слушай, а это правда? Ну, про твоего любовника? Неужели четыре раза, Шерри? На полу, на матрасе, на…

Я приложила палец к его губам:

— Шшш.

Я понимала, что, если он не замолчит, его голос — слишком нетерпеливый и громкий — разрушит все. Утро, эту минуту и прошедшие двадцать лет. Из смутного недовольства я соскользну в нечто иное. Моя неприязнь к голосу, звучащему слишком близко, перейдет в ненависть. И муравей, погруженный в свои муравьиные заботы, тоже услышит его с потолка у нас над головами, если, конечно, муравьи наделены слухом. И внезапно поймет, где он. Как поймет и другое — где ему уже никогда не бывать.

Путь на работу показался мне до странности коротким. Я даже не воспользовалась возможностью взглянуть на мертвую олениху. Только сейчас обнаружила, что деревья уже покрылись листьями, и при виде стремительно распускающейся молодой зелени подумала: что бы с ними ни делали, какая бы жизнь ни кипела в почве, все настырнее высасывая из них соки, вгрызаясь в их сосуды и жилы, все равно они будут бурно цвести. Как и я.

До чего эротично. До чего тепло и возбуждающе. Что-то такое долгие месяцы дремало в ожидании первых погожих дней, чтобы собраться с силами и взорваться неистовством листвы и цветов.

Минуя грузовик с коровами (одна из них прижала к перекладине кузова морду, то ли принюхиваясь к ветру, то ли взывая о помощи), я устыдилась собственных мыслей.

Что у меня общего с деревьями?

Я — среднего возраста преподавательница английского языка, которая крутит роман с молодым мужчиной — автомехаником, занимается любовью на полу студенческой квартирки, тратит целое состояние на новые платья и туфли и планирует день так, чтобы успеть выпить чашку кофе с почти незнакомым человеком, а ночью пойти на любовное свидание.

Как ни странно, стыд не поборол возбуждения, ставшего его причиной. Я поставила музыкальный диск. При первых же тактах «Хорошо темперированного клавира» я передумала и, пошарив под сиденьем — наверняка Чад что-нибудь оставил, — извлекла запись Ника Кейва и группы «Бед Сидз» и вставила диск в магнитолу.

Я прибавила звук. Стекла машины задребезжали от грохота бас-гитары, и полился голос солиста (точно Ник Кейв?), низкий и мелодичный, чем-то неуловимо напомнивший мне о Бреме. Я сидела за рулем, машина неслась по магистрали со скоростью восемьдесят миль в час, а я чувствовала, что теряю голову.

Вот чего мне не хватало все эти годы замужества и материнства — девичьего безумия.

Чувства запретной страсти к кому-то недоступному.

Убийственный взрыв желания, его горячий ток, кипение крови в венах. Это чувство, должно быть, испытывают деревья (я снова вспомнила о них) за мгновение до последнего толчка, с каким лист прорывается сквозь оболочку почки.

Когда я добралась до кабинета, меня уже поджидал Гарретт. Он читал стихотворение Ричарда Эберхарта о мертвом ягненке, которое я прикнопила к двери:

На склоне холма Я увидел гниющее тело овцы. Его подпирали ромашки.

Я прикрепила листок так давно, что уже забыла зачем, помнила лишь, что, впервые прочитав его в антологии, расплакалась. Роберт Зет громогласно объявил эти стихи пустышкой («Шерри, золото мое, это же, черт возьми, литературные опусы заключенных исправительно-трудового лагеря в Холмарке! «Гниющее тело» — вот именно!»). Почему-то я не решалась снять его с двери. На протяжении многих лет оно каждое утро приветствовало меня перед дверью кабинета. Феррис всегда останавливался перед ней, читал или делал вид, что читает стихи. Он делал это каждый день, в перерыве между семинарами, когда шел из своего кабинета, расположенного через несколько комнат от моего, и обратно. До того, как уехал с семьей. Я подходила, трогала его за плечо, он оборачивался и с мучительной многозначительностью смотрел на меня.

Лист бумаги пожелтел, только булавка по-прежнему серебрилась. Последние строчки звучали так:

«Скажи, это точно она — в завывании ветра?

Та, что в ромашках лежала? Скажи!»

От этих сентиментальных стихов у меня всегда чесались глаза. Я не могла без слез думать о том, что мертвая овца в сущности не умерла. Через смерть она вернулась в мир, став его неотъемлемой частью.

Гарретт вздрогнул от испуга, когда я подошла со спины и тронула его за плечо.

— Миссис Сеймор! — воскликнул он, оборачиваясь. — А я к вам! Хотел вам кое-что рассказать. У вас найдется пара минут?

Пара свободных минут нашлась. Я приехала слишком рано. Через полчаса я собиралась встретиться с Бремом в кафе, затем с Амандой Стефански в кабинете.

— Заходи, — пригласила я, открывая ключом дверь кабинета.

Гарретт последовал за мной. Я жестом показала, чтобы он убрал книгу со стула и сел, что он и сделал, закинув на колено ступню второй ноги. Впрочем, решив, вероятно, что занял слишком свободную позу, проявляя ко мне неуважение, поставил обе ноги на пол и выпрямился. На виниловом стульчике ему было явно неудобно.

Я села за стол напротив и улыбнулась.

Из-под белой выходной рубашки у Гарретта выглядывала голубая футболка. Я представила себе, как перед занятиями по автомеханике он снимает ее, чтобы присоединиться к остальным ребятам, тоже одетым в футболки. Как они стоят, склонившись над механизмами и переговариваются громкими выкриками, перекрывая пулеметный треск моторов и монотонный гул большого помещения мастерской, в которой я впервые увидела Брема, вернее, впервые увидела его в этой обстановке.

Гарретту в кабинете было жарко. У него раскраснелись щеки и шея. Никак у нас не научатся регулировать температуру со сменой погоды, а институтские окна, конечно, не открываются.

— Гарретт, — спросила я, — у тебя все в порядке?

— У меня все отлично, миссис Сеймор, — ответил он. — Я зашел к вам сообщить новости.

— Что за новости, Гарретт? Я тебя внимательно слушаю.

— Я записался в армию, миссис Сеймор, — сказал он. — В морской флот. Отказался от отсрочки. В августе отбываю в учебный лагерь.

Я посмотрела на него.

Солнечные лучи, проникающие через оконное стекло, образовали светлое пятно на стене у него за спиной, упав на репродукцию «Розы» Дали — сюрреалистический красный цветок на фоне голубого неба над безбрежной пустыней производил на меня невероятно глубокое впечатление. Я купила эту репродукцию много лет назад, когда еще не оставила попытки развести у себя в саду розы, еще до того, пока в одно замечательное лето какие-то черные букашки не съели все цветы, превратив прекрасные бутоны в бархатистые ошметки и лишив всякой привлекательности кусты стоимостью в сотни долларов.

Как только на сад обрушилось это бедствие, я отправилась в библиотеку, но ничего не нашла о черных букашках, вредящих розовым кустам, так что пришлось звонить миссис Хенслин, в саду у которой розы буйно цвели каждое лето, хотя я ни разу не видела, чтобы она над ними трудилась.

Как-то утром она пришла ко мне — в переднике и толстых рейтузах, в нерешительности постояла над моими розами, наклонилась и изучила листья.

— Если хотите выращивать розы, — сказала она, — нужен яд.

И даже головой тряхнула, так ее удивило мое невежество. Потом добавила, что пришлет внука с распылителем — он обработает кусты.

— Э-э… — протянула я. — Видите ли… Честно говоря, я побаиваюсь использовать яды.

Миссис Хенслин засмеялась. В ярких лучах летнего солнца я заметила на ее щеках голубые прожилки, похожие на ручейки, — так выглядит дельта реки, нанесенная на карту или увиденная с высоты птичьего полета. Сквозь толстый слой розовой губной помады я разглядела у нее на нижней губе коричневое пятно. Родинка или шрам? А может, злокачественная опухоль?

— Ну-ну. — Она снова тряхнула головой: — Без опрыскивания у вас ничего не вырастет.

Потом я часто задавалась вопросом, чем же они сами поливают свои посевы, в том числе бобов и кукурузы. Может, именно этим и объясняется тот сладковатый химический запах, который иногда доносится до моей спальни, когда ветер дует с востока, от их участка?

Розы в конце концов погибли.

Полагаю, это произошло с моего согласия.

На их месте я посадила обычные однолетники — по большей части бархатцы, которые, как раковые клетки, распространились по всей клумбе. Изредка на редких выживших ветках розовых кустов необъяснимым образом набухали почки, которые быстро опадали в заросли бархатцев, даже не распустившись.

— Как же так, Гарретт?! — воскликнула я.

Его голубые глаза в весеннем утреннем свете казались почти бесцветными. Он широко улыбнулся, и кожа плотно обтянула скулы, обозначив красивый овал лица и головы — совершенство линий, унаследованное от отца.

— Но почему, Гарретт? — настаивала я.

Гарретт опустил взгляд на колени, на джинсы, где ткань вытерлась от долгой носки.

— Ну… — начал он. — Инструктор по подбору кадров говорит, что это хороший способ окончить институт по специальности «Автодело» без посещения лишних семинаров, например по английскому языку — вы только не обижайтесь. Этот семестр я доучусь. И «мустанг» соберу. Успею сдать дом, разберу барахло. Мы еще с Чадом потусуемся летом. Он же приедет на каникулы.

Чад…

Чад?

Неужели у Гарретта нет других приятелей? — Ведь Чад не проявлял к нему никакого интереса. Вряд ли его воодушевит мысль провести все лето, без дела слоняясь с Гарреттом.

— Кстати, от Чада что-нибудь слышно? — спросила я, на краткий миг вообразив — глупость, конечно, — что это Чад подговорил Гарретта поступить в морской флот.

— Нет, — ответил Гарретт.

— Гарретт, — продолжила я. — Я за тебя рада. Но и обеспокоена. Идет война, Гарретт. Ты…

Не далее как прошлым вечером я видела в газете фотографию военного моряка из соседнего города. Он погиб при взрыве автомобиля, начиненного взрывчаткой. Его лицо на газетном снимке выражало непреклонность — прямой взгляд, нацеленный на зрителя, как дуло автомата, прошивал насквозь. Разумеется, он ничем не напоминал сидящего напротив меня в лучах ослепительного весеннего солнца Гарретта, переполненного мальчишескими надеждами на будущее. Но разве мать погибшего, прощаясь с ним, видела на лице сына отпечаток смерти.

— Я знаю, миссис Сеймор. Все знаю. Потому и хочу отправиться туда. Я нужен своей стране. Я в долгу перед ней.

Я слушала, а Гарретт продолжал распространяться на тему нужд страны и собственной роли в глобальной системе стремлений и угроз, лежащих в основе нашего мира, убежденный, что обязан внести свой скромный вклад в историю.

— Да и мир посмотреть хочется, — заключил он. — Я даже за пределами штата ни разу не был, кроме Флориды.

Гарретт говорил и говорил, красочно расписывая новый для себя мир, в который так рвался, а я, как ни старалась, не могла представить себе в этом мире людей — ни живых, ни мертвых. В голову упрямо лезли совсем другие картины. Вот игрушечный грузовик на всем ходу врезается в ножки кофейного столика у меня в гостиной. А вот и маленький Гарретт, издающий самозабвенный рев, в его воображении ничем не отличающийся от рева настоящего грузовика. Он все рассуждал, а мир в кабинете все съеживался и съеживался, пока не уменьшился настолько, что я могла бы убрать его в сумочку или засунуть в карман, а может, проглотить, как таблетку, запив традиционным утренним стаканом апельсинового сока. Перед моим внутренним взором встали микроскопические самолетики, взлетающие и приземляющиеся в песочницу. Танки «Лего», разобранные на детали на кухонном столе. Снежки. Комья земли. Мальчишеские ссоры. Я дождалась паузы, когда он умолк, набирая воздуха в легкие, и спросила:

— Это окончательно, Гарретт? Ты уже записался или еще есть время подумать?

Он уже записался. Ему выдали футболку. Он расстегнул пуговицы белой рубашки, и я увидела буквы: «SEMPER FI».

— Знаете, что это означает, миссис Сеймор?

Я знала. В школе я три года учила латынь, а потом еще два года в колледже. Но я покачала головой.

— Всегда верен, — перевел Гарретт.

В дверь кабинета постучали.

Я взглянула на часы.

Я сообразила, что мы просидели гораздо дольше, чем я рассчитывала, и поняла, что стучит Брем.

— Ну хорошо, — сказал Брем. — В кабинет к тебе приходить нельзя. Что еще мне запрещено? Вот это, например?

Он протянул руку через стол и провел пальцем по моей шее.

— Брем! — воскликнула я, отшатываясь, и расплескала немного обжигающего горячего кофе из пластикового стаканчика. При этом в моем теле вдруг ожило каждое нервное окончание, расцветая в ожидании его ласк.

— Извини, — сказал Брем. — Я спятил.

Он улыбался своей обычной полуулыбкой. Вечная ямочка на щеке. Он пригладил свои темные волосы рукой:

— Что поделаешь, не могу спокойно смотреть на вашу шею, миссис Сеймор. Уверен, что вы слышали это миллион раз, но вынужден повторить: у вас лебединая шея.

Он называл меня миссис Сеймор в насмешку над Гарреттом, который при виде Брема в дверях моего кабинета не смог скрыть нервозного удивления.

— Хорошо, миссис Сеймор, — пробормотал Гарретт, вскакивая на ноги и устремляясь к выходу. — До свидания, миссис Сеймор. Спасибо, что выслушали меня, миссис Сеймор.

Брем пристально глядел ему в спину.

— Что ему надо? — спросил он.

Я рассказала, что Гарретт поступил в морской флот.

Брем продолжал следить глазами за Гарреттом, удалявшимся по коридору.

— Хорошо, — сказал он.

— Твоя шея, — сказал Брем, нагибаясь ко мне. — Это первое, что я увидел, когда ты привезла в мастерскую свою разбитую машину. Я сразу же возжелал вонзить в нее зубы и заставить тебя извиваться.

Я открыла рот, но не смогла выговорить ничего и воровато оглянулась вокруг. Я знала, что в кафетерии полно народу. Коллеги. Студенты. Секретарши. Покрывшая тело тонкая пленка пота, надеюсь не заметная со стороны, начала испаряться, вызывая озноб. Кожа покрылась мурашками — на груди и на руках. А вдруг кто-нибудь обратит на нас внимание? Вдруг догадается, о чем Брем Смит говорит с Шерри Сеймор?

— Брем! — Я немного отодвинулась от стола. — Не надо.

Он тоже откинулся назад и скрестил руки на груди. Через его плечо я увидела Аманду Стефански — она разговаривала со студентом, парнишкой в мешковатых брюках. Чему-то смеялась и прижимала ладони к груди, словно возносила молитву. Я взглянула на часы. Мы с ней договорились встретиться у меня в кабинете десять минут назад. Может, она пришла в кафетерий за мной? Бет вполне могла подсказать, где меня искать.

Я втянула воздух в легкие, откашлялась и снова взглянула на Брема, смотревшего на меня не мигая, сложив губы в полуулыбке.

Я постаралась улыбнуться в ответ, одновременно делая попытку отодвинуться от него подальше. Мы просто коллеги, болтающие за чашкой кофе. Но каждый удар сердца так и толкал меня к нему.

Сидя вдвоем, мы олицетворяли выставленную на всеобщее обозрение тайну. Каждый, кто бросил бы на нас хотя бы беглый взгляд, обнаружил бы ее след на наших лицах. Отрезвляющий внутренний голос твердил мне: «Вы ведь не хотите, чтобы ваш роман стал всеобщим достоянием, миссис Сеймор?» — но вопреки ему каждый сантиметр моего тела трепетал при мысли о тайне, обладательницей которой я была. Да-да, я — женщина с секретом, и это я сижу в кафе напротив Брема Смита, который с видом ценителя разглядывает мою шею. Каждой своей клеточкой я ощущала запретное возбуждение. Заглушив голос разума, я наклонилась к нему через стол, ближе, еще ближе, а он, восприняв мой порыв как приглашение, тоже придвинулся ко мне. Теперь мы сидели так близко, что я слышала его дыхание — движение воздуха на вдохе и выдохе. Он опять протянул руку и кончиками пальцев дотронулся до моей шеи. На этот раз я позволила им задержаться на коже, прежде чем отодвинуться. Затем глотнула кофе и быстро осмотрела помещение кафе.

Никто ничего не заметил.

Никто даже не смотрел в нашу сторону.

Аманда все еще болтала с парнишкой. Позади нее маячил Роберт Зет — он с двумя чашками кофе стоял спиной к нам у закрытых дверей лифта. За несколько столиков от нас сидел мой студент Хабиб с толстенным учебником, лежащим перед ним на столе. Он буквально уткнулся в книгу, словно считал на страницах пылинки. Мне показалось, из-за угла рядом с торговыми автоматами мелькнула фигура Сью. В комнату, где был ксерокс, проскользнула Бет с охапкой бумажных листов. Все эти люди — участники моей прежней жизни — были заняты своими повседневными делами, похожими на те, что раньше наполняли и мое существование… Я снова взглянула на Брема и позволила своей руке совершить странствие к его, лежавшей между нами на столе. Он опустил ее, недавно гладившую мне шею, поверх моей ладони, и я вновь позволила ей задержаться на лишний миг, прежде чем спрятать руку под стол на колено. Он откинулся на спинку стула с видом победителя, как будто только что одержал верх в карточной партии или интеллектуальной игре. Его блуждающая полуулыбка была настолько эротичной и интимной, что я отвернулась. Разделявший нас стол — безжизненный и скучный, как осушенный много веков назад пруд, — отражал мое лицо, такое же безжизненное и скучное, как найденное на дне пруда тело утопленницы.

Брем прочистил горло, и я снова подняла на него глаза.

— О чем задумалась, красавица?

Я вздохнула, и даже воздух, проникающий в легкие, имел привкус сексуальности и дарил ощущение ласки. Я избегала прямого взгляда, но не могла не задать давно мучивший меня вопрос:

— Что ты во мне нашел, Брем? В самом начале? Почему я? Почему ты писал эти записки?

Я впервые осмелилась заговорить об этом.

Почему я?

Чем я заинтересовала такого мужчину? Когда он обратил на меня внимание? Почему решил, что желает именно меня? Почему умолял: будь моей?

Брем отпил кофе.

Ставя стаканчик обратно на стол, он все еще улыбался.

— Какие записки?

— «Валентинку».

— «Валентинку»?

— С текстом: «Будь моей».

Он встряхнул головой. Его улыбка чуть поблекла. Он глянул на золотой «ролекс» и, обернувшись через плечо, сверил время по часам на стене.

— Ты уж прости, детка, — произнес он, обращаясь к часам, — но я не посылал тебе никаких «валентинок».

— А остальные записки? На желтой бумаге?

Он снова повернулся ко мне, и мне показалось, что смущение на его лице борется с искренней озадаченностью.

— Знаешь, моя сладкая, я, честное слово, не больно-то силен в писанине. Хотя идея мне нравится. Жаль, что я сам до нее не додумался.

Я вытаращилась на него.

Он снова взглянул на часы.

На широкий, сверкающий золотом циферблат.

Он говорил, что это подарок. Мать перед смертью подарила их ему.

Я поморгала глазами:

— Так это не ты писал записки?

Мой голос звучал хрипло. Я откашлялась, но что-то мешало в горле — пыль или пыльца, что-то мелкое, что витало в воздухе и забивалось в рот.

Он пожал плечами:

— Значит, кто-то писал тебе любовные записки?

По его лицу пробежала неясная смутная тень. Досада? Ревность?

Я дотронулась до своей шеи:

— Я ведь думала, это ты. И поэтому…

— Ну, — ответил Брем, откидываясь на спинку стула. — Думаю, вы связались не с тем парнем, миссис Сеймор. Наверное, надо поискать получше. Я всего лишь механик. И не пишу стихов.

— Шерри!

Я обернулась.

К нам шла Аманда Стефански. На ней было пестрое оранжевое платье — по-моему, слишком прозрачное. Оно делало ее похожей на абажур гигантских размеров, но взгляд Брема метнулся к ней, пробежал от талии к груди, потом к шее. На лице появилась полуулыбка. Я не могла оторвать от него глаз, хотя понимала, что должна смотреть на Аманду.

— Брем! — сказала я. — Ты знаком с Амандой?

Он встал и протянул руку:

— Нет, мы не знакомы. Хотя я видел вас много раз. Очень рад, что нас наконец представили друг другу.

Ее радость показалась мне преувеличенной. Завиляла хвостом, как щенок, желающий понравится. В то же время Аманда выглядела смущенной и поспешила перевести взгляд с Брема на меня. Я тоже встала и, обращаясь к Брему, сказала:

— Нам с Амандой надо поговорить. Приятно было повидаться, Брем.

— Да что вы! — воскликнула Аманда. — Я вовсе не собиралась вам мешать. Увидимся позже, Шерри! У тебя в кабинете, наверху. Хорошо? — Она отступила и помахала рукой. Затем повернулась к Брему: — Очень рада с вами познакомиться!

— Нет, это я рад познакомиться с вами, — ответил он.

Он смотрел ей в спину, пока она стремительно удалялась, а я смотрела на него. Потом мы поднялись, глядя друг на друга. Я сжимала в руке стаканчик кофе. Брем оставил пустой стакан на столе. Он нагнулся и сказал мне на ухо:

— Ты лучше не ищи этого другого парня, детка. Помни, что ты моя. — И подмигнул мне: — Увидимся вечером.

Поджидая Аманду, я слушала, как колотится у меня сердце, — оглушительно, как будто кто-то бил о стену. Дел скопилось невпроворот — поставить оценки за письменные работы, заполнить формы, ответить на поступившие звонки, составить расписание, но я никак не могла заставить себя начать хоть с чего-нибудь. Не желала я этим заниматься. Работа представлялась мне бессмысленной — настоящий сизифов труд. Сколько усилий я трачу, чтобы вкатить камень на гору, и зачем? Чтобы потом наблюдать, как он катится вниз по склону, состоящему из таких же камней. Я хотела совсем другого — оказаться в своей квартирке с Бремом. Или дома — с Джоном. Или с Чадом в кинотеатре. А еще лучше — в парке, где мы много лет гуляли, пока он был маленький, и куда впоследствии ни разу не ходили. Я до сих пор помнила, как он высоко взлетал на качелях, бросая вызов силе притяжения и приводя меня в ужас. Я включила компьютер. Открыла электронную почту и написала:

«Дорогой мой! Надеюсь, у тебя все хорошо. Мы с папой ждем не дождемся, когда наконец увидим тебя. Вроде бы через две недели? Ты уже заказал билет? Начинай потихоньку собирать вещи, которые не думаешь оставлять на хранение. Дедушка не слишком хорошо себя чувствует. Может быть, когда будешь дома, съездим его навестить? Он будет счастлив тебя увидеть. Ты уже знаешь, что Гарретт поступил в морской флот? Люблю тебя всем сердцем. Мама».

Входя ко мне, Аманда выглядела застенчивой и немного подавленной. Проболталась она кому-нибудь или нет? И вообще, поняла, что между Бремом и мной что-то есть? Может, она подслушивала, о чем мы говорим, и только потом окликнула меня?

В своем ярко-оранжевом платье под «Розой». Дали она наводила на мысли о растении, без присмотра выросшем в саду какой-нибудь старушки. Мне пришли на ум огромные тропические растения, цветущие раз в пятьдесят лет. Слишком яркие, чересчур бросающиеся в глаза. Аманда откашлялась и сказала, что в этом семестре к ней в группу, где она ведет сочинения по литературе, записался Даг Блай и ей необходим совет. На первом курсе он учился у меня. Так вот, как он себя вел — так же нагло, как у нее? По ее словам, она понятия не имела, что делать. Он все время ее изводит. Отпускает злобные шуточки по поводу других студентов, пародирует ее. Однажды, стоя у доски, она обернулась и заметила, как он у нее за спиной показывает средний палец. Она точно видела! Она говорила с ним, пригрозила, что выгонит из группы, но ему на все плевать. Она боится. Что делать?

Я напряглась, но не могла вспомнить Дага Блая.

— Ты уверена, что он у меня учился? — спросила я.

— Он сам сказал, — ответила Аманда. — А я посмотрела у него в зачетке. Ты поставила ему «хорошо».

Даг Блай?

Если мне не изменяет память и он именно тот, на кого я думаю, то в моей группе Даг Блай проявил себя исключительно вежливым юношей. Он бы и «пятерку» получил, если бы вовремя сдал последние две работы. Он, помнится, называл меня «мадам».

Я попыталась объяснить Аманде, что ей необходимо быть строже.

Наверное, она просто слишком мягкая.

В конце концов, ей всего двадцать семь. Даг Блай, вероятно, отметил ее молодость, неопытность и незащищенность и решил, что может на ней отыграться. Может, за его вежливыми манерами и раньше скрывался хищник, а в лице Аманды он, наконец, почуял легкую добычу. Я посоветовала ей сделать следующее. Когда он начнет безобразничать, подойти к двери, открыть ее и указать ему на выход. Откажется — позвать охранника. Потом пойти к декану и потребовать, чтобы его исключили. Декану сказать, что она боится за свою безопасность — это срабатывает безошибочно.

Аманда искренне поблагодарила меня за совет. Она даже спину распрямила и расправила плечи.

— Как хорошо, — сказала она, — что есть человек с опытом, с которым можно поделиться трудностями. Настоящий наставник. Спасибо тысячу раз.

Это платье.

Я вспомнила, как однажды Чад выиграл на ярмарке в Брайтоне золотую рыбку, — ему удалось набросить резиновое кольцо на горлышко бутылки из-под кока-колы. Сначала рыбка была размером с большой палец Чада, но к концу года подросла, и ей стало тесно в банке, где мы ее держали. Пришлось купить аквариум. Мы подсмеивались над тем, как быстро она растет, но в глубине души понимали, что с рыбкой что-то не так. Джон сказал Чаду, что ее нельзя перекармливать, но мальчику было всего шесть лет, и ему было трудно ограничить свои порывы. Стоило ему добраться до упаковки корма, он принимался сыпать и сыпать своей рыбке хлопья, пока она, вконец объевшись, не переставала их заглатывать. Дело кончилось плохо. Как-то мы пришли домой и обнаружили рыбку плавающей на поверхности аквариума. Тельце ее раздулось, и плавники подрагивали, как платки на ветру. Чад разрыдался. Я успокоила его мороженым и описанием рыбного рая (с керамическими замками и лесами водорослей), но втайне испытала облегчение. Не могла же эта рыба вечно расти.

— Я чувствую себя такой молодой и неопытной, — сказала Аманда.

Я ляпнула в ответ, не успев подумать:

— Не волнуйся, это скоро пройдет.

Ни она, ни я не поняли в точности, что именно я имела в виду, но мы обе немного посмеялись. Напряжение спало. Она спросила, как там Чад. Я поинтересовалась насчет Притти — пса, которого год назад она забрала из собачьего приюта. О, рядом с хозяйкой, поделилась Аманда, Притти производит впечатление абсолютно счастливого создания, но стоит ей увидеть чужака — сердито рычит и лает оглушительно. Соседи жалуются. Боятся, что она сорвется с поводка и перекусает детей. Аманда повела ее в собачью школу, чтобы выдрессировать, но Притти налетала на остальных собак заодно с хозяевами, так что им указали на дверь. В прошлый раз, когда мы затронули эту тему, Аманда сетовала, что ей, как ни жаль, придется вернуть Притти в приемник.

Впрочем, теперь, сказала Аманда, Притти ведет себя превосходно. Совершенно успокоилась, как будто ее подменили. Счастливый веселый пес.

— А Роб Притти даже нравится, — добавила она.

Роб?

Едва она произнесла это имя, как в моем воображении возникло лицо брата. Он приставлял дуло пистолета к виску. Я переспросила: «Кто-кто?» — наверное, слишком громко.

— Роб, — ответила Аманда. — Роберт.

— Роберт Зет?

— Ну да, — захихикала Аманда. — Ты разве не знала? Мы встречаемся.

Я сглотнула.

Впервые почувствовала, что у меня в грудной клетке есть сердце.

И оно пропустило один удар. Или мне почудилось? Зато теперь застучало вдвое усерднее, стараясь вернуться к нормальному ритму.

— Не знала, — сказала я. — Понятия не имела.

— С января, — добавила она. — Это… — Она подняла глаза к потолку и вздохнула: —… так замечательно.

— Я не имела понятия, — повторила я.

Аманда посмотрела на меня. Должно быть, что-то заметила, потому что улыбка сползла с ее лица.

— Ой, — пискнула она. — Ты ведь не огорчилась?

Я выдохнула через нос. Видимо, получилось нечто вроде смешка, потому что она удивилась. Я коротко и быстро потрясла головой:

— Конечно нет. С какой стати мне огорчаться?

— Ну, может, из-за того, что мы работаем в твоем отделении. Или… из-за политики?

— Из-за политики? — Я хотела, чтобы мой голос прозвучал скептически, но в нем прорвалась горечь. Что со мной? Я что, действительно огорчена? Я вспомнила намеки Сью. Она говорила, что я с ума сойду от ревности, если Роберт Зет заведет девушку. («Ты все на свете готова отдать, лишь бы он оказался геем. Но у нас нет никаких оснований полагать, что он гей».)

А ведь я искренне верила, что он гей.

Ну хорошо, пусть он никакой не гей. Но мне и во сне не приснилось бы, что его может заинтересовать тип женщины, к которому принадлежит Аманда Стефански.

Я присмотрелась к ней.

Глаза. Слишком большие, как у жука или теленка. Волосы. Жидкие, но блестящие. Подбородок в прыщах, которые она пыталась скрыть слоем пудры. Конечно, она молода. И выглядит такой податливой, такой уступчивой. Но как Роберт Зет мог в нее влюбиться?

И тут я вспомнила, как Брем пожирал глазами ее талию и шею. В этом нелепом платье! Сквозь прозрачную ткань я углядела этикетку на бюстгальтере. А заодно отметила небольшую складку жира на животе, выпирающую над поясом.

Зато у Аманды были маленькие, нежные руки и — я только сейчас обратила на это внимание — чрезвычайно белая гладкая кожа. Ногти она коротко стригла. Сейчас, поднеся руку ко рту, она задумчиво кусала ноготь. Я перевела взгляд на ее лицо. Хорошенькая она или нет?

Я встала и взяла ее за руку:

— Аманда, я искренне рада за тебя. И за Роберта. — Выжала улыбку и, превозмогая себя, произнесла: — Еще я очень рада за Притти.

— Ох, — пробормотала Аманда. — Спасибо тебе огромное, Шерри. Это так много значит для меня. Для меня было бы ужасно, если бы ты меня осудила.

Я продолжала улыбаться, пока за ней не закрылась дверь.

Чад ответил на письмо через час.

«Сожалею насчет деда, мам. Уже слышал о Гарретте. Собирается подставить свою задницу, чтобы ее разнесло на кусочки. Пора идти на физику. Позвоню вечером.

Люблю вас обоих».

Когда я добралась до квартиры, Брем уже ждал меня. Я сделала для него второй ключ, положила в конверт и оставила в персональном почтовом ящике на работе, так что теперь он мог свободно приходить ко мне в любое время.

Еще у порога я уже знала, что он там. Почувствовала его присутствие, его мощную энергетику через запертую дверь. Он и правда стоял на кухне возле раковины и пил пиво. Увидев меня, произнес:

— Эй, — как будто пощекотал кончиком перышка нежную кожу у меня под коленкой.

— Эй, — ответила я.

Бросила сумку на пол и направилась к нему.

На матрасе все случилось быстрее, чем раньше. Лежа под ним, я быстро кончила. Он прижимался ртом к моей шее, моя рука, втиснутая между нашими телами, сжимала его мошонку.

— Ты такая влажная. Мне нравится, когда ты возбуждаешься и становишься мокренькой.

Мы так и уснули на матрасе, обнимая друг друга. На часах не было еще и восьми. После полуночи проснулись. На полу ярким синим светом фосфоресцировал будильник, который я прихватила из дома; казалось, минутная стрелка движется по циферблату слишком быстро и слишком плавно, чтобы показывать реальный ход времени.

На этот раз он перекатил меня на бок и вошел сзади. Процесс занял больше времени, чем в первый раз, и, когда мы закончили, постельное белье было смято и пропитано потом, а мы оба часто и тяжело дышали: Брем, вытянувшись на спине, я — все так же на боку. Несколько минут мы просто лежали в темноте, в льющемся через окно блеклом лунном освещении, мешающемся с синим мерцанием будильника, потом он протянул руку и положил ее мне на бедро:

— Как тебе, детка? Ты счастлива?

Я перекатилась на спину.

Его прохладное тело в темноте казалось голубым; он придавил меня своим весом.

— Да, Брем, — ответила я. — Я счастлива.

— Я тоже, — сказал он.

Мне было легче говорить, не глядя ему в лицо, в бездонные глаза. Только так я смогла задать мучивший меня вопрос:

— Брем, как это все получилось?

— Ты сбила оленя. Я тебя увидел. И понял, что должен тобой завладеть.

— Это правда? Я хочу сказать, разве ты не видел меня раньше?

— Может, и видел. Но не такой. Не в такой юбке. Не такой… благоухающей. Как роза. Я действительно тебя заметил, детка. Тебя невозможно было не заметить.

Но ведь Гарретт говорил, что он упоминал обо мне. Потрясная преподавательница с кафедры английского языка. Всем надо записаться к ней в группу. Гарретт не сомневался, что он имел в виду меня.

Но если не меня, то кого? Не считая Аманды, все остальные женщины на кафедре были старше. Ни одну из них без сарказма нельзя было назвать «потрясной». Неужели это?..

— Ты раньше видел Аманду Стефански? — спросила я.

— А кто это? — поинтересовался Брем. Он гладил мое бедро, затем перекатился на бок.

— Женщина, которая подошла к нам в кафе. Преподавательница английского.

Он снова лег на спину:

— Конечно, видел.

— И что скажешь?

— На первый взгляд — простушка, — проговорил Брем. — Впрочем, довольно сексуальная. — И добавил: — Но с тобой не сравнится. — И снова заключил меня в объятия, прижимая к моему телу свой возбужденный член.

Чуть позже я встала попить воды из-под крана в ванной.

Включила свет и посмотрела на себя в зеркало.

На правом плече ясно виднелись следы зубов.

В перерыве между занятиями я отправилась в дамскую комнату проверить укусы. От их вида у меня прервалось дыхание и между бедрами прокатилась глубокая электрическая волна. Был четверг, значит, ночевать я буду дома. Я сама не понимала, кто из двоих — Брем или Джон — был виновником охватившего меня страстного желания. Чего я хотела? Чтобы меня еще раз искусал любовник? Или чтобы муж обнаружил, что меня искусал любовник?

— Он тебя кусал? — Джон стаскивал с меня блузку.

Я кивнула.

Он увидел следы, которые за день из розовых превратились в фиолетовые.

Я почувствовала, как он напрягся. Впившись в отметины ртом, он рванул с меня блузку — превосходную белую блузку, которая подходила ко всем моим юбкам и брюкам, в которых я ходила на работу, — и перламутровые пуговицы запрыгали по полу.

Гарретт.

Посреди ночи я проснулась рядом с Джоном. Все тело ломило, конечности одеревенели, как будто я много часов проспала в поезде. Меня разбудила необходимость помочиться, давшая о себе знать острой болью в животе, сменившейся тупым зудом.

В темноте я пробралась в ванную комнату и, только встав с унитаза, включила свет и посмотрелась в зеркало. Передо мной стояла незнакомка (в зеркальном отражении я теперь всегда вижу женщину, не имеющую ничего общего с той, что ожидаю увидеть), но на вид совсем не отвратительная.

Женщина, которую муж трахает на полу гостиной.

Женщина, любовник которой ревнует ее к другому — тому, что пишет ей любовные записки.

Мои темные волосы спутались, а макияж пятнами размазался по лицу.

Изучая в зеркале свои неясные очертания, я подумала, что выгляжу довольно молодо, будто вернулась на годы назад, когда, переходя через дорогу, слышала, как мужчины с тротуара и из проезжающих мимо машин свистят мне вслед.

Этот свист заставлял меня опускать глаза. Я чувствовала себе униженной подобными знаками внимания, но в то же время, не знаю почему, — польщенной до глубины души.

Я сфокусировала взгляд и снова стала собой.

Женой Джона.

Матерью Чада.

Любовницей Брема…

В тот же миг я вдруг поняла, кто пишет записки. Если это не Брем, то…

Разумеется, Гарретт.

Гарретт.

Бедный, потерянный Гарретт, чье маленькое костлявое тельце я взяла на руки, когда он, семеня за Чадом, шлепнулся на подъездной дорожке и поднялся с разбитыми коленками.

Моя юбка из индийского ситца вся перепачкалась в крови мальчика, а блузка промокла от его слез.

Он был маленьким даже для своего возраста, с волосами, торчком стоявшими на затылке, пахнувший кукурузными хлопьями и солнцем. Рыдая, он прижимался лицом к моему животу. Я налепила на каждую коленку по лейкопластырю и угостила его мороженым-сандвичем.

Конечно, Гарретт.

Мать у него; говорят, она пила запоем. Отец тоже умер.

Наверное, Гарретт увидел меня в коридоре, и у него в памяти всплыли смутные картины того, как много лет назад я его утешала. Он вспомнил, как я его обнимала, и решил — нелепость, конечно, — что влюблен в меня. Просто потому, что я проявила к нему доброту, а он был так одинок. Очевидно, именно поэтому он и сказал, что записки писал Брем. Смутился, что понятно. И попытался замести следы.

Ох, Гарретт. Сидя на крышке унитаза, я думала о том, как он сидел напротив меня под «Розой» Дали и рассказывал, что идет служить во флот. Неужели пытался произвести на меня впечатление? Победитель…

Господи, только не это.

Бедняга Гарретт… Как сейчас вижу его тощую попку, зависшую в воздухе. Вижу, как он лупит грузовичком о ножки моего кофейного столика и рычит: «Рр-рр…»

Господи, молю, не допусти, чтобы малыш Гарретт попал на войну и погиб.

Я проснулась утром оттого, что Джон дышал мне в шею:

— Хочу, чтобы ты привела его сюда. Я хочу, чтобы он трахал тебя в нашей постели. — Он взобрался на меня, упираясь в лобок твердым пенисом.

— Каким образом? — спросила я.

— Понятия не имею, — ответил он. — Скажи, что я уезжаю из города. Я действительно уеду. Только вернусь немного раньше.

Своими ногами он раздвинул пошире мои.

Неужели он это серьезно? Зачем мне ненужный риск? И вообще, это глупо. Он не знает Брема. Не понимает, чего просит.

Или ему просто плевать на меня, на наш брак, на все, что не касается его сексуальных фантазий.

— Нет, — отрезала я.

На его лице отобразилось удивление:

— Почему?

— Потому, вот почему! С какой стати ты мне это предлагаешь?

— Потому что я… потому что мне… — Казалось, он вообще не понял вопроса. Обиделся.

— Нет, — повторила я, мягко толкая ладонью его в грудь. — Я не собираюсь приводить его сюда, Джон. Я никогда его сюда не приведу.

Джон откатился в сторону, продолжая пристально смотреть на меня с недовольным и сердитым видом. Его лицо приняло упрямое выражение. Я вспомнила маленького Чада, который, скрестив руки на груди, замер перед витриной магазина игрушек «Хот Уилз», наотрез отказываясь уходить, пока ему не купят еще одну машинку.

— Это наша постель, — сказала я Джону, тщательно выговаривая каждое слово («Нет. Мы уже купили три машинки. Хватит! Пойдем отсюда!»). — Я не приведу в наш дом чужого человека.

— Ты не приведешь к нам в дом чужого человека… — фыркнул Джон. — Ха-ха! Да ты уже его привела! — Он рассмеялся. — Думаешь, он еще не пролез к нам? — Он смотрел на меня во все глаза, откровенно забавляясь моим упрямством, словно только оно и было предметом спора.

Я ничего не ответила.

Мы приблизились к порогу, который я не желала переступать. Даже обсуждать не хотела, что все это значит для нас — для нашей семейной жизни. Не хотела, чтобы Джон произнес вслух слова, из которых вытекало бы, что между нами случилось нечто, вызвавшее перемену в наших отношениях, что в нашем браке появилось что-то новое, что может остаться в нем навсегда.

Джон, очевидно, истолковал мое молчание как согласие с его планом, потому что снова лег на меня и сказал:

— Короче, Шерри. Я хочу, чтобы ты трахнула его в нашей постели. Хочу увидеть на наших простынях пятна его спермы. — Он подтолкнул член к моему влагалищу. — Сделаешь это для меня? — спросил он. — Да? Ну скажи «да». Пожалуйста.

По лицу мужа я поняла, что у меня нет ни малейшей возможности отговорить его от задуманного. («Ну хорошо. Так и быть, купим еще одну машинку. Но это последняя, молодой человек! И потом сразу уходим!») Его упрямое мальчишеское упрямство, подогретое неодолимой сексуальной энергией, яснее ясного открыло мне: после этого шага между нами ничто уже не будет таким, как раньше.

Конец двадцати годам привычного удовольствия. Конец ночам, когда мы — Чад уложен, посудомоечная машина разгружена, свет по всему дому выключен и даже зубы почищены перед сном — спокойно и по-приятельски раздевались, трогали друг друга, целовались, а затем занимались несложным безопасным сексом. Всему этому пришел конец.

Но что заменит мне спокойную упорядоченную жизнь, когда любовная связь с Бремом тоже закончится? Неужели я хожу по краю пропасти?

Заведу еще одного любовника? Или буду лелеять память о своем романе?

Или мне не останется ничего?

— Обещаешь? — снова спросил он. — Обещаешь? — На этот раз громче, как будто я его не расслышала, и с угрозой в голосе. — Суди сама, Шерри. Я разрешаю тебе трахаться с этим парнем. Ты в долгу передо мной, разве нет? — Он втолкнул член в меня так грубо и резко, что я вскрикнула от боли, а затем вонзался и вонзался, ужасно долго, словно не слышал моего крика, словно его ни капли не волновало, что мне плохо, что он меня мучает и пугает.

Когда он кончил, я сказала:

— Отлично. Договорились. Так и сделаю.

— Вот и хорошо, — ответил Джон и направился в ванную. — Хорошая девочка. В пятницу? — Он говорил обыденно, словно предлагал пригласить в гости какую-нибудь пару. Сью и Мека, например. Или пойти в кино.

Пока он был в ванной, я с удивлением обнаружила, что лежу со сжатыми в кулаки руками и твержу про себя: «Ну и пусть, ну вот и прекрасно». Джон принимал душ и собирался на работу, а я все валялась в постели, прислушиваясь к скорбному клокотанию голубей снаружи. К нему примешивались еще какие-то звуки, вероятно издаваемые птицей, вьющей гнездо под окном спальни (суетливое чириканье и суматоха, сопровождающие утомительное возведение замысловатой постройки). Это повторялось каждый год — воробьи и зяблики вили гнезда у нас под окнами, на водосточных желобах и на ползучих растениях, оплетавших парадное крыльцо, — в каждом укромном уголке, какой могли найти, словно дом принадлежал не нам, а им.

Конечно, он прав. Кем надо быть, чтобы утверждать, что чужак еще не проник к нам в дом?

Когда Джон вернулся в спальню, уже облаченный в костюм, улыбаясь и благоухая мылом, я подумала: «Ну и ладно. Будь что будет».

По дороге на работу я увидела ее издалека и сначала приняла за бесформенное старое пальто из верблюжьей шерсти, валяющееся на разделительной полосе, видимо, выброшенное из проезжающей машины. Прекрасное пальто, подумала я, такое же носила когда-то моя мама. Почему кто-то решил его выбросить? Потом я узнала ее. Вспомнила, какой она была и что я с ней сотворила.

— Как поживаешь?

Голос Сью на другом конце провода звучал глухо, словно она находилась от меня за тысячу миль, а не в нескольких кабинетах.

— А почему по телефону? Я к тебе сейчас зайду.

Ее вид меня поразил. Бумажной белизны лицо, блестящая гладкая кожа — вообще без пор. Помнится, пару лет назад так выглядел Чад, когда врач прописал ему против угрей акутан.

Да, действительно, прыщи исчезли бесследно, но лицо превратилось в маску, пугающе неестественную. Потом я прочла в газете о мальчике из Иллинойса, который покончил с собой. Родители утверждали, что во всем виноват акутан. Я велела Чаду немедленно прекратить прием лекарства.

— Ну и чудненько, — не стал спорить он. — Мои прыщи возмущали тебя, а не меня.

И был абсолютно прав. Я ведь и правда переживала из-за его ярко-красных угрей, но чем было вызвано мое недовольство? Тем, что он вышел из детского возраста, вот и все. Перестал быть мальчиком с безволосой, лишенной пор, безупречной кожей, не пахнувшей потом.

Чад отказался от акутана, но прыщей у него больше не было — никогда.

Вот и Сью сегодня выглядела так, словно надела маску. Сухую и безжизненную — страшно дотронуться.

— У тебя все нормально? — спросила я.

На ее половине царил жуткий бардак — явление, для нее крайне нетипичное. Обычно как раз Сью жаловалась на ужасные привычки коллеги, делившей с ней кабинет, эксцентричной пожилой женщины из Алабамы, преподававшей английский иностранным студентам — сирийцам, корейцам, никарагуанцам, которые после ее курса начинали разговаривать, растягивая слова на аристократический южный манер.

«Вот, сама посмотри, — говаривала Сью, указывая на покрывшуюся плесенью чашку кофе, оставленную недопитой на столе Мэйбл. — Кому-то надо научить ее убирать за собой. Она все еще ждет, когда с полей вернутся рабы».

Возле стола Сью валялась на полу пачка старых газет, которые никто не удосужился поднять. Я наклонилась.

— У меня все прекрасно, — сказала она. — Полагаю, у тебя тоже. Но это только мои предположения.

Меня удивил откровенно злобный тон ее голоса. Я отступила на шаг.

— Что? — спросила я. — Что ты имеешь в виду?

— Ну, ты спросила, как у меня дела. А я гадаю, где ты все это время пропадала?

— Где?.. Да здесь… — Я повела рукой вокруг себя. — Нигде.

Она захихикала себе под нос, мне показалось, нервно:

— Ну извини. Просто я за последние двадцать лет вроде как привыкла, что ты звонишь хотя бы раз в несколько дней. А тут две недели…

— Да ты что?! — воскликнула я и прижала руки к груди. — Господи, Сью. Неужели две недели? Мне так…

— Брось, Шерри. Я же не собираюсь вызвать у тебя комплекс вины. Просто удивляюсь.

— Милая ты моя, — сказала я. — Понимаешь, Сью, я была…

— Что? — Ее глаза сузились.

— Я была… Не знаю, как сказать. Сью… — Я постояла минуту, чувствуя, как горячий воздух в натопленном кабинете обволакивает меня липкой пеленой. Вздохнула и села напротив нее. Снова вздохнула. И через силу произнесла: — Не представляю, как тебе рассказать.

— Что именно, Шерри? Что с тобой происходит?

Я раскрыла рот.

Она ждала.

Мне нужно было рассказать ей. Я вздохнула еще раз. Мелкие частички пыли, витавшие в воздухе, проникли в горло, осаждаясь на легких.

— Видишь ли, Сью, — начала я. — Нет, не представляю, как…

— А ты попробуй, — не отступала она. — Ну, в чем дело?

— Сама не знаю, — ответила я. — Кризис среднего возраста…

До меня вдруг дошло, что я размахиваю руками, как я обычно делаю на уроке, пытаясь показать, как важно то, что я в данный момент объясняю или пишу на доске. Я застыла. Сью смотрела на мою жестикуляцию недовольно и раздосадованно.

— Извини, — повторила я и положила руки на колени.

Она с каким-то хрипом втянула в себя воздух:

— Ладно, проехали. Ты вовсе не обязана посвящать меня в свои секреты. Не хочешь, не надо. Дружба не вечна.

— Да ты что! — воскликнула я, невольно прижав руки к горлу. Почему я крикнула это так громко? Неужели одна мысль о том, что узы нашей дружбы ослабли, показалась мне такой невыносимой, что я готова была заткнуть ей рот, лишь бы помешать произнести ужасные слова?

Так и есть. Она знала меня два десятилетия. Я знала ее. Эти узы обрели статус священных. Я от них не откажусь.

— Сью, я расскажу тебе правду. Но ты будешь плохо думать обо мне.

Она повернула руки ладонями вверх и сказала:

— Все-таки попробуй. — Как будто вызвала меня, чтобы получить наконец информацию, которую я собиралась ей сообщить.

— Сью, — начала я, глядя на ее открытые ладони. — Я встречалась с одним человеком. — Я подняла на нее глаза. — С мужчиной.

Сью ошарашенно смотрела на меня. Вдруг она быстро перевела взгляд, уставившись на доску объявлений, висевшую у меня за спиной. На ней ничего не было, кроме кнопок и дырок, оставленных предыдущими кнопками.

— О Боже, — выговорила она и обессилено замолчала.

Придется рассказать ей все.

Мы сидели в тишине, прерываемой лишь жужжанием флуоресцентных ламп, светивших слишком ярко. Коридор за дверью был совершенно пуст. Телефон на столе безмолвствовал, как будто вообще никогда не звонил и больше не зазвонит. Я прикусила нижнюю губу и выдавила из себя:

— Началось с этих записок…

Сью фыркнула, а я вздрогнула, будто ужаленная, выпрямилась и посмотрела на нее в ожидании объяснения. Но она лишь тряхнула головой и опустила глаза на ботинки — черные и плоские, с резиновой подошвой, больше подходящие старухе и не имевшие ничего общего с босоножками на шпильках, в которых она обычно сновала по коридорам на переменах.

— Они не от Брема, — добавила я. — Ты ведь знаешь Брема?

— Я знаю Брема, — произнесла Сью с таким сарказмом, что он еще целую минуту шипел в пустоте между нами. — Мы все знаем Брема, — добавила она на этот раз мягче.

— В общем, записки не от Брема, но я думала, что они от него, и я встретилась с ним, и… все началось.

— Вот дерьмо! Шерри, ты завела интрижку с Бремом Смитом? — У нее упала челюсть и висела с минуту. Она недоверчиво повела плечами: — Дерьмо, дерьмо, дерьмо. Шерри, ты что, в самом деле…

Я не желала слушать, как она повторяет вопрос:

— Да, да! В общем, Сью, так вышло.

Она продолжала трясти головой, как мне показалось, слишком долго, словно пыталась что-то прояснить для себя, принять или категорически отвергнуть, а потом остановилась и нагнулась ко мне с широко раскрытыми глазами, будто силясь разглядеть меня сквозь туман:

— А ты не шутишь?

На этот раз я покачала головой — нет.

Она села обратно на стул и подняла глаза к потолку. Я бы последовала за ее взглядом, но и так знала, что там. Ничего там нет. Потолочное покрытие. Сероватое, невзрачное, обыкновенное.

Вместо этого я уставилась в пол.

Никто из нас не произнес ни слова, пока Сью не воскликнула:

— Черт возьми!

— Сью… — начала я, но не смогла закончить фразу, не зная, что сказать. — Сью! — повторила я, на сей раз настойчиво взывая к ней.

— Итак… — Теперь она говорила трезво, словно мы обсуждали план урока или выбор обоев. — Ты собираешься уйти от Джона?

— Нет! — воскликнула я. — Конечно нет.

— Допустим, — продолжила она. — Не сомневаюсь, что мистер автомеханик очень хорош в постели, Шерри, но ты когда-нибудь пробовала с ним побеседовать?

— Нет, — ответила я. — То есть да. Сью, я говорила с ним. Он довольно изысканный мужчина. Очень хорошо воспитан и…

Тогда она резко вскочила, явно с намерением заткнуть мне рот, — и на один безумный миг я поверила, что она меня ударит. Разумеется, она этого не сделала. Сложила руки под грудью, сцепив их так крепко, что побелела кожа. Она облизала губы, сглотнула и посмотрела на меня:

— Не думаю, что я в состоянии выслушивать подобное, Шерри. Если ты собираешься уверить меня, что влюблена в Брема Смита… Я имею в виду — я просто не в состоянии серьезно воспринимать эту чушь. Честно говоря, думаю, что тебе пора повзрослеть, Шерри. Если хочешь знать мое мнение… Так вот, это отвратительно.

Я передернулась, как если бы она все-таки ударила меня:

— Сью, прошу тебя. Мне… Мне жаль. Сью…

— Перестань талдычить одно и то же, Шерри. Ты слишком часто повторяешь «Сью». И не извиняйся передо мной. Лучше перед Джоном извинись.

— Все не так, как ты думаешь. — Я зарылась лицом в ладони. — Все совсем не так. Джон знает.

— Боже мой! — ахнула Сью. — Так ты все-таки бросаешь Джона? — Она затрясла головой так быстро, что ее сережки — два маленьких черных кораблика на крючках — запрыгали из стороны в сторону. Даже они разозлились, мелькнуло у меня. Разъярились.

— Нет же, нет, — ответила я, качая головой. — Джон знает. И он… Он не возражает.

— Что? — переспросила Сью, оползая в кресле. — Джон знает? Джон одобряет?

Я промолчала. Сью разинула рот. Она остолбенела. Но не произнесла ни звука. Затем поднялась:

— Ну ладно, с меня хватит, Шерри. Если кому и жаль, так это мне. Мы давно дружим, и я опять буду в полном твоем распоряжении, когда все закончится. Но сейчас я просто…

— Да знаю, — сказала я. — Все я знаю, знаю, знаю. Мне не следовало тебе рассказывать. Просто хотела объяснить, почему не звонила. Речь не о нас. Я люблю тебя. Ты моя самая близкая подруга. Я просто… — Я пожала плечами, пытаясь улыбнуться. — Я в самом деле веду себя глупо. Глупая женщина среднего возраста, делающая непостижимые глупости.

Сью моргнула, затем широко раскрыла глаза. Озлобление сменилось изумлением.

— Господи, Шерри Сеймор! Я думала, что знаю тебя. Я имею в виду, что ты всегда останешься моей лучшей подругой, но теперь мне нужно время, чтобы заново узнать тебя.

Сью подошла и обняла меня. Она прижала мне руки к бокам, так что я никак не могла ответить на объятие, потом отступила, взглянула на меня и произнесла:

— Мне пора. Веду мальчишек к зубному. А ты… — она заколебалась. — Держи меня в курсе, ладно?

Она прошла к двери, открыла ее, переступила через порог, протянула руку и щелкнула выключателем. Исчезла, оставив меня сидеть в темноте на краешке стола.

Утром в кафе я окликнула его:

— Гарретт!

Он стоял там, где всегда ждал начала первого занятия по автомеханике. И снова болтал с мальчиком, напомнившим мне Чада. Паренек был все в той же красной нейлоновой куртке. Когда я позвала Гарретта, он тоже оглянулся, и я заметила на его лице выражение, похожее на негодование. Еще бы, училка, почти старуха и чья-то занудная мамаша, прервала интересный разговор. Зато Гарретт вроде обрадовался. Он просветлел, поворачиваясь ко мне.

— У тебя найдется минутка, Гарретт? — спросила я. — Можешь заглянуть ко мне?

— Конечно, — выпалил он.

Мы вместе выбирались из кафе, минуя группки студентов. Шум разговоров оглушал, пестрели яркими расцветками куртки, шарфы, рубашки. Весна пришла и в кафе. Черные пуховики, толстая фланель, коричневые и серые одеяния отправились в шкафы до следующей зимы.

Мы двигались к выходу, словно раздвигая плечами стаи тропических птиц, слетевшихся сюда ярким капризом природы. Со всех сторон неслись обрывки музыки — симфоническое жужжание, завывания подростка, грустный и злобный речитатив рэпера, — что вырывалась из наушников айпода или плеера, включенных на полную мощь, — как у них только уши не лопнут! За одним из столиков кто-то рассказывал анекдот, и, хотя я не могла расслышать ни слова, ритм повествования был до боли знаком: «А он ей говорит…» Небольшая компания парней в майках с эмблемами футбольных команд смотрела рассказчику в рот в предвкушении концовки. Женский голос выкрикнул: «Да пошел ты!»

Гарретт шагал впереди, прокладывая путь сквозь толпу студентов, я протискивалась за ним и вдруг увидела ее. Я заметила ее приближение, но, даже догадываясь, что сейчас произойдет, не смогла бы ничего предотвратить. Бледная девушка в белом платье быстро направлялась к нам, попутно махая рукой знакомым. Она налетела на меня, как машина, мчащаяся на огромной скорости, — поразительная сила крылась в этой девушке-подростке, — обрушилась на меня сбоку, едва не сбив с ног. Я споткнулась на высоких каблуках и резко качнулась вперед.

По инерции проделала еще два-три шага. Гарретт протянул руку, схватил меня за локоть. Ему почти удалось вернуть мне равновесие, но было слишком поздно. Я упала на колени прямо перед розовыми балетными тапочками девушки, которая рассыпалась в извинениях, толком не поняв, что случилось.

С пола окружающая меня толпа казалась чудовищной — тропические птицы, дикие и голодные. Я никак не могла подняться, пока Гарретт не взял меня за руку и не поставил на ноги. Бледная девушка («Ой, господи боже мой, извините меня, пожалуйста, что я за дурра!») принялась отряхивать рукой на мне юбку.

— Спасибо, — сказала я обоим, когда снова приняла вертикальное положение.

Я посмотрела вниз. Колготки порвались, на обеих коленках кожа была содрана, длинные кровавые ручейки уже стекали к икрам.

— Миссис Сеймор! — запричитал Гарретт, с ужасом глядя на кровь. — Боже мой!

— Боже мой, боже мой, — вторила ему девица.

Если честно, боли я пока не чувствовала, наверное, раны были поверхностные. Оттого и крови так много. Уж это мне известно. Много лет врачевала подобные ссадины. Уверенным тоном объявила, что ничего страшного не произошло, надо только побыстрее добыть бумажные полотенца.

Действительно, ничего страшного не случилось.

Меня отправил в нокаут дух весны, который продолжал свой разноголосый галдеж, нисколько не огорчившись из-за инцидента. Они точно так же галдели бы, если бы невзначай убили меня, подумалось мне.

Я почистилась в дамской комнате, мокрым бумажным полотенцем остановила кровотечение, выкинула в мусорный ящик колготки (по счастью, на улице было тепло, и я вполне могла без них обойтись) и пошла к себе в кабинет. Гарретт стоял перед дверью, читая стихотворение («Вороньей приманкой лежали кишки…»).

— Миссис Сеймор! — спросил он — Как вы? Я…

— Со мной все в порядке, — ответила я. — В самом деле. Я прекрасно себя чувствую.

Он посмотрел на мои колени.

Кровотечение остановилось, но левое колено зияло ярко-розовым, лишенным кожи пятном, а на правом уже образовалась корка. Он поморщился.

Я отперла дверь, и мы вошли. Сели друг напротив друга.

— Послушай, Гарретт, я хотела потолковать о твоих планах. О поступлении на военную службу. Я просто интересуюсь, может, еще не поздно отказаться? То есть я имею в виду, ты действительно все обдумал? Может, сначала лучше закончить колледж, а уж потом, если желание не пропадет, пойти во флот? Пусть даже после войны, если предположить что она когда-нибудь закончится?

— Отказываться поздно, — сказал Гарретт. Он улыбался. — Так приятно, что вы беспокоитесь. Но уже правда слишком поздно. К тому же я по-настоящему счастлив. Я абсолютно уверен: это именно то, чем я хочу заниматься.

На Гарретте была серая футболка с тянувшимися через всю грудь словами «Морской флот», начертанными, как мне показалось, девичьим почерком, совершенно несовместимым со смыслом надписи. Футболка — новенькая, немнущаяся, могла, наверное, стоять сама по себе. До сегодняшнего дня ее явно никто не носил, не стирал, не клал в сушилку. Плечи Гарретта выглядели в ней узкими и костлявыми, и я вспомнила, как он прижимался к моей юбке, как промочил мне слезами блузку, как его ободранные коленки запачкали кровью нас обоих.

— Ох, Гарретт, Гарретт, — сказала я, но он только улыбался.

— Извините, миссис Сеймор, но мне пора на занятия.

Я встала выпустить его. Приоткрыв дверь на какой-нибудь дюйм и впуская в образовавшуюся щель свет из коридора, я уже знала, кто там стоит.

Аромат, флюиды, тень. Брем.

Он скрестил руки на груди и сказал:

— Привет, миссис Сеймор! Вот, читал ваше стихотворение. Эй, Гарретт! Беги скорей, не то опоздаешь!

Брем увидел мои колени:

— Что, черт возьми, с тобой случилось?

— Он мне не нравится. Не хочу, чтобы ты оставалась с ним в кабинете наедине, — заявил Брем после ужина у меня в квартире.

Китайская кухня. Еду я купила по дороге с работы. Брем, как и Джон, любил бифштекс по-монгольски. Себе я взяла жареную курицу с рисом. Света мы не зажигали. На улице еще не стемнело, но сплошной стеной валил дождь со снегом. Во второй половине дня ветер принес с запада ледяные пурпурные тучи — прощальное возвращение зимы, — температура резко упала, и начался дождь с ледяной крупой. В сумраке лицо Брема лишилось черт, только посверкивали глаза и зубы.

— Брем, я знаю Гарретта с пяти лет. Он лучший друг моего сына. — Это не было правдой, но звучало, на мой взгляд, достаточно убедительно.

— Получала еще любовные записки? — спросил Брем. Его тарелка опустела. Он отложил вилку.

— Нет, не получала.

— Ну хорошо. Теперь ты знаешь, что писал их не я. Кто же, по-твоему?

— Понятия не имею.

— Имеешь, — отрезал он.

Я положила вилку и спросила, заранее зная ответ:

— Кто же?

— Очевидно, Гарретт Томпсон.

Я вздохнула:

— Ах, Брем, даже если и…

Брем встал из-за стола:

— Он это или нет, но этому ублюдку лучше поостеречься.

Он подошел ко мне, схватил за руку и потянул к себе. Его возбужденный член вызывал дискомфорт своей агрессией. Брем прижался ртом к моей шее, одной рукой, обнимавшей талию, притиснув меня, а другую положив на грудь.

Едва пробудившись, я сразу поняла, что проспала. Забыла завести будильник. Солнце, пронзая лучами оконное стекло, светило ярко и стояло высоко в небе. Я с трудом разлепила глаза, полные влаги, — на белом поле потолка, дробясь в пленке слез, дрожали радужные полосы.

Я не стала сразу вылезать из-под одеяла или будить Брема. И без часов поняла, что уже поздно. По вторникам первое занятие начинается у меня часа на полтора раньше, чем солнце займет в небесах такое положение.

Я лежала на матрасе, покорившись судьбе.

(Слишком поздно, слишком поздно, некуда спешить.)

Ослепленная слезами и слишком ярким солнцем, я отдалась во власть воспоминаний. Мы с Джоном путешествовали по западной области штата, заодно заехав повидать моего отца, и повезли трехлетнего Чада на озеро Мичиган. Был июль, и день выдался такой ярко-голубой, что смотреть на воду было больно даже в темных очках. До самого горизонта простиралось безбрежное, в барашках пены пространство, которое испускало сияние, словно само по себе пылало белым огнем.

Еще собираясь на пляж, я представляла себе, как разложу полотенца, возьму Чада за руку, подведу его к кромке воды, дам его коротеньким ножкам пройти по влажному песчаному берегу, местами усыпанному галькой, а затем позволю ступить в озеро. Может, мы зайдем поглубже, ему по пояс, если он не испугается. Или просто возьму на руки или передам Джону, чтобы сын успокоился и понял: с нами он в безопасности.

Пока я распаковывала полотенца, Джон снимал ботинки, засовывал в них ключи от машины и подтягивал резинку на плавках. Каждый из нас думал, что за ребенком присматривает второй, а Чад в это время побежал прямиком в озеро. Я глянула вниз, ожидая увидеть сына, и обнаружила, что его нет.

Я быстро повернулась к Джону — его не было и рядом с ним (на самом деле прошла всего-то секунда, максимум две). «Где Чад?» — проговорила я, и эти короткие слова отдавались у меня в ушах, как будто их произносил кто-то другой. Лицо Джона исказилось. Он обернулся к озеру и махнул рукой: «Там!»

Где «там»? Вокруг нас все было залито ослепительным светом. Вода мерцала, как мираж, дробясь в ореоле солнечных лучей, — никакого «там» в этом мире не существовало.

Оно было равнозначно «нигде».

Словно слепая, вздумавшая нарядиться в купальник, я беспомощно оглядывалась. Как в этом серебряном блеске найти иголку? Мы оба понеслись к воде.

— Там! — продолжал выкрикивать Джон. — Там!

Но там ничего не было. Вода и солнце, солнце и вода. И больше ничего.

Вдруг я увидела его — силуэт на грани миров, один из которых с треском раскололся у него над головкой, расслоившись на блеск и тьму, силой потока снося хрупкую фигурку с края горизонта.

Я ринулась в воду, исступленно вглядываясь в ее поверхность, но не видела ничего, кроме своих ногтей, покрытых красным лаком, и склоненной розовой шеи Джона, продолжавшего, как заведенный, выкрикивать: «Там! Там!»

Белая нога? Или рыбина? Я рванулась к ней.

Схватила.

Чудо.

Что-то живое дернулось и тут же бросилось ко мне. Мой малыш. Когда мы вытащили его из озера Мичиган, он смеялся. Я слишком крепко к себе прижимала его извивающееся тельце. Он заплакал.

Потом мы вытерлись и немного успокоились. К нам вернулся дар речи, и мы с Джоном собрали вещи.

Домой ехали в тягостном молчании.

Ночью, лежа в постели, мы обсуждали случившееся с помощью односложных слов.

— Бог.

— Господь.

— Если…

— Знаю.

— Черт.

— Джон!

— Еще чуть-чуть.

— Не могу.

— Знаю.

Если я на миг прикрывала глаза, передо мной вставала пламенеющая пустота с моим малышом в центре.

— О чем задумалась, детка? — спросил Брем. Он опирался на локоть и смотрел на меня сверху вниз. Тень, которую он отбрасывал на мое лицо, позволила мне приоткрыть веки.

— Кажется, мы опоздали.

— Ну и что? — Он притянул меня к себе. — Не могу представить себе место, в котором мне хотелось бы оказаться больше, чем здесь.

— А как же твои студенты? — поинтересовалась я.

— К черту студентов, — ответил он. — Как-нибудь сами разберутся. — Он поцеловал меня. Содрал простыню и провел рукой от шеи к бедрам.

— Ты такая красивая, — продолжал он. — Похожа на статуэтку.

Прикоснулся губами к плечу, где еще недавно виднелись следы от его укусов, провел языком по внутренней стороне руки до впадинки под локтем. Спустился вниз, к ногам, поцеловал ободранные коленки — сначала левую, которая уже начала подживать, затем правую. Меня передернуло от жгучей боли.

— Прости, — прошептал он, снова передвинулся вверх, к плечу, заскользил вдоль руки, от локтя к запястью, нежно приложился к ладони. Легонько куснул левое запястье, обхватил его и закинул вверх за голову, затем проделал то же самое со вторым.

— Хочу связать тебя, — сказал он, — и довести до оргазма.

Поразительно, но это дикое в общем-то предложение заставило все мое тело наэлектризоваться, словно о стенку желудка ударился камертон, и внутренности ответили звоном: спина выгнулась, а соски затвердели без всякого прикосновения.

Брем встал, поднял с пола брюки и достал из кармана кусок веревки — такой длинной, что я удивилась, как же это я не заметила, что он все время таскает ее с собой.

Я смотрела на веревку.

Он повернулся, улыбаясь, и поднял ее повыше, чтобы я могла разглядеть. Это была бельевая веревка, такая же, как те, что моя бабушка всегда натягивала на заднем дворе между двух древесных стволов. Я вдруг представила ее в розовом платье, совершенно ей не подходящем, — с большими карманами, набитыми прищепками. Она бы в жизни такое не надела. Моя бабушка, которая уже двадцать лет как лежит в могиле. Брем рывком растянул веревку:

— Твой муж когда-нибудь тебя связывал?

— Нет. — Я дышала так тяжело, что едва могла выдавить из себя слово.

— Ну вот. — Он улыбнулся. — А я сейчас свяжу.

Поначалу, несмотря на вожделение, смешанное со страхом, я чувствовала себя немного глупо. Молча лежала голая на спине, терпеливо ожидая, пока Брем затянет запястья у меня над головой и привяжет веревку к ножке стула, который он подволок к матрасу. Может, я должна отбиваться, подумала я, для большего правдоподобия? Или хоть притвориться, что отбиваюсь?

Вместо этого я замерла без движения, плотно прикрыв глаза, размышляя вопреки всему о работе. К этому часу урок уже должен закончиться. Интересно, долго сидели мои студенты, недоумевая, куда я девалась? Злились или нет? Может, как раз наоборот: поздравили друг друга с нежданно свалившимся счастьем и ринулись вон из аудитории? («Ура! Англичанка не пришла!») Отправили гонца в секретариат — сообщить, что миссис Сеймор так и не появилась? Вполне вероятно, что Бет сейчас названивает мне домой, пишет письмо по электронной почте или просто-напросто пожимает плечами.

Только тут до меня дошло, что веревка крепко затянута вокруг моих запястий. Чтобы выбраться, мне придется сбить стул и ползти на своих израненных коленках. Ну и видок у меня будет. К тому же ему не составит труда подавить любые мои попытки. Я поняла, что Брем уже успел раздвинуть мне ноги и двигается между ними, целуя бедра, — я ощущала его горячее дыхание. Я открыла глаза и уставилась в потолок, напрочь забыв о занятиях, ободранных коленях, Джоне, Гарретте, Чаде, своем отце, о том, что я — учительница английского и женщина среднего возраста. Мои бедра потянулись ввысь, и вокруг было только небо… Он всунул в меня два пальца, и я забилась в путах. Чтобы я кончила, Брему даже не пришлось прикасаться ко мне языком.

Позже, когда член Брема скользил внутри меня туда-сюда, с руками, все так же стянутыми над головой, меня пронзила мысль: что все это значит? Секс для удовольствия? Своего рода компенсация за то, что я стала старше, вырастила ребенка, а моему браку настал конец? Отношения, при которых ты не требуешь большего, чем они могут дать. Не желаешь ничего большего. Сплошные «не». Удовольствие в чистом виде. А нам ничего другого и не надо.

Но тут Брем посмотрел на меня и сказал:

— Помни, детка, ты вся принадлежишь мне.

Я попробовала незаметно проскользнуть к себе в кабинет, но, когда я уже ступила за порог, Бет крутанулась на своем стуле перед компьютером и крикнула:

— Шерри! С тобой все в порядке? Почему тебя не было на уроке?

— Ох, — протянула я. — Проспала. Чувствую себя паршиво.

Она примерно секунду изучала меня, а затем заявила:

— Но ты отлично выглядишь.

На автоответчике скопилось семь сообщений.

Два от Бет: первое — с целью проверить, не заснула ли я у себя в кабинете, второе — подтверждающее, что меня нет и я пропустила урок. Одно от студентки, оставившей письменную работу в моем почтовом ящике. Одно от Сью, которая узнала от Роберта Зета, что я не пришла на работу. Подруга интересовалась, намерена ли я прогулять и следующие уроки, и равнодушным деловым тоном заключала: «Надеюсь, у тебя все нормально». Два сообщения от Джона: «Боже мой, Шерри! Ты пропустила занятия. В чем дело?»

Я почувствовала себя счастливой, услышав в его голосе искреннее беспокойство. Оно казалось таким знакомым, таким родным. Так и должен вести себя нормальный муж, получив известие, что нынче утром его жена не появилась на работе.

Второе сообщение он наговорил полушепотом: «Надеюсь, происходящее соответствует моим догадкам. Дома расскажешь. В подробностях».

Последнее сообщение пришло из Саммербрука: «Звоним известить вас, что самочувствие вашего отца улучшилось. Перезвоните, если хотите узнать последние новости». Женский голос был мне незнаком. Радостный, с какими-то детскими интонациями. Он показался мне фальшивым.

Надо было ответить на звонки, но я сильно сомневалась, что смогу разговаривать, не выдав себя. Любой, услышав меня, догадался бы, что у меня за плечами — долгое утро в постели с любовником.

Я включила компьютер.

В электронной почте обнаружилось письмо от Чада.

«Ма. Я вот чего. Короче. Если вы с папой не слишком заняты, сможете забрать меня из аэропорта, как думаешь? Через неделю, в следующее воскресенье. Ищите в багажном отсеке парня, ранее известного вам как сын. Ты меня еще помнишь? Ты вроде моя мама?

Чад.

P.S. Еще не отговорила Гарретта от воинственных замыслов? Я сказал: «Дерзай, болван. Нам больше жратвы достанется…»

Я выключила компьютер, сняла телефонную трубку, намереваясь позвонить в Саммербрук: мне было безразлично, что подумает обо мне и моих любовных интригах лечащий врач отца. Даже если что и заподозрит, мне-то что? Я попросила соединить меня с ней, услышала в ответ, что доктор на месте, и меня переключили на ее номер.

— Алло?

По телефону она говорила тем же радостным и музыкальным голосом, каким наговорила сообщение на автоответчик. Я представилась и объяснила, кто мой отец. Она пропела, снова невыносимо фальшиво: «О! Да-да, да!» По ее словам, с тех пор как они начали давать ему золофт, ему стало намного, намного лучше. Вчера удалось уговорить его спуститься на сеанс художественной терапии (мне показалось, она листает страницы, сверяясь с историей болезни отца, подробно отражавшей каждый его шаг, каждый перепад настроения, — в моем воображении возникла папка, полная пустых белых листов, тонких, как луковая шелуха), и он выглядел очень, очень счастливым. Вместе с еще несколькими пациентками он делал пасхальные корзинки. Снова начал есть. Я отодвинула телефонную трубку от уха, потому что она говорила слишком громко и возбужденно.

«Вы обязательно должны его навестить!» — заявила она, и меня пронзило чувство вины. В носу защипало, набухли слезы и тонкими струйками потекли в горло, где их немного сладковатый вкус смешался со слабым привкусом мятной жвачки, которую я положила в рот по дороге в колледж, и что-то острое, но в то же время сахаристое, шибануло изнутри.

— Извините, — сказала я. — Мне очень жаль, что я к нему не выбралась. Я была так…

— Занята! — воскликнула она, словно участвовала в соревновании и радовалась, что быстро выкрикнула правильный ответ, заполнив графу бланка единственным нужным словом, которое я подбирала.

— Миссис Сеймор! — ликовала она. — Именно для этого мы тут и сидим. Это наша работа — заботиться о людях, у которых нет родных. И о тех, чьи родные не располагают временем, чтобы за ними ухаживать.

Я выпрямилась на стуле.

Что это было? Критика — блестящая, искусная, с наигранной веселостью и дружеским упреком? Или констатация жестокой правды?

Это не имело никакого значения. Я хотела извиниться. Меня переполняло желание поделиться с ней.

«Послушайте! — сказала бы я ей. — У него всегда был тяжелый характер. Даже когда я была еще ребенком. За долгие годы я едва ли пару раз видела на его лице улыбку. На самом деле мы никогда не были близки. Я очень любила маму, а отца воспринимала мрачной тенью, которая…»

Я бы рассказала ей, что у меня был брат. Он всегда общался с отцом намного теснее, чем я, но он покончил самоубийством, расквитался с собственной жизнью. Не знаю, как оценивать этот поступок — как крайнюю степень предательства? Не знаю, заслуживает ли он осуждения за то, что навеки ушел, не думая ни об отце, ни обо мне. А мне теперь одной нести груз ответственности? Почему всегда и за все должна отвечать дочь, которая…

Тут она прервала меня, смешав мои мысли:

— Вы ничем не можете ему помочь, миссис Сеймор, — проворковала она. — Мы сами сделаем все возможное.

Мне показалось, в ее голосе прорезались собственнические нотки, словно мой отец теперь принадлежал ей.

Над скоростным шоссе, прямо над головой, медленно поворачивались строительные краны, похожие на доисторических чудовищ или огромные блестящие распятия — один покорно следовал за другим, издавая громкие, вибрирующие звуки.

Может, они разговаривают друг с другом? Или взывают к остальному миру?

— Так-так, — сказал Джон, встречая меня в дверях. — Что же такое стряслось с тобой ночью, что ты работу прогуляла?

На лицо ему падал свет с улицы, проникавший через оконный проем, и в этом свете он выглядел совершенно непохожим на себя: думаю, случись мне опознавать его в шеренге других мужчин или столкнуться на улице, я бы ошиблась. Я видела, что он улыбается, но понятия не имела, принужденно или искренне.

— Будильник подвел, — ответила я. — Вот и проспала.

Его улыбка поблекла. Он сделал шаг ко мне, выйдя из солнечных лучей.

— Я тебе не верю. Ты была с любовником. Я бросила сумку на пол и тряхнула головой.

— Да, — продолжил он, обнимая меня. — Я чувствую на тебе его запах, Шерри. — Он погрузил лицо в мои волосы. — Все нормально. Можешь мне все рассказать.

Я почувствовала в затылке сверлящую тупую боль — очевидно, какой-то кровеносный сосуд сдавил нерв. На глаза навернулись слезы, но я сдержалась.

— Ты прав. — Я сглотнула и добавила: — Он меня связал.

— Боже мой! — воскликнул Джон, резко поднимая голову, чтобы взглянуть на меня. — Он тебя действительно связал?

— Да.

— О, Шерри, — сказал Джон, кладя руку мне на грудь. — Вот здорово. Пошли наверх. Я хочу, чтобы ты в деталях рассказала мне, как это было.

Мы уже закончили заниматься любовью, приняли душ, вернулись в постель, но член Джона тотчас снова поднялся. Во время секса Джон заставил меня выкрикивать имя Брема.

— Назови его имя, — говорил Джон. — Я хочу услышать, как ты его произносишь, когда буду кончать.

Я сказала: «Брем», и в тот же миг увидела над собой его лицо и услышала слова: «Помни, детка, ты вся моя».

Как же так, недоумевала я. Любовник ревнует и жаждет безраздельно владеть мной, а муж раздает меня направо и налево. Я произнесла его имя еще раз, Джон со всей силой и страстью вошел в меня и кончил.

Некоторое время спустя он притянул меня к себе и спросил:

— Ты сказала ему, что хочешь привести его сюда? Что хочешь трахаться с ним в нашей священной брачной постели?

Джон говорил и насмешливо, и серьезно, и его сарказм больно резанул мой слух.

Все это для него игра, думала я с горечью. Не только моя связь, но и наш брак. Я вспомнила, как мама грозно нависла над моим братом — ему было тогда лет двенадцать или около того, — когда он сказал в ее адрес что-то мерзкое, одну из тех гадостей, что без конца повторял: «Ты сука», или «Я тебя ненавижу», или «От тебя воняет мочой», и улыбнулся издевательской улыбкой. «Подожди, я вышибу из тебя эту улыбочку», — ответила она.

— Ну так как? Спросила его? — настаивал Джон.

— Забыла.

— Забыла? — Джон на минуту погрузился в раздумья, но улыбка все так же блуждала по его лицу. — Ты шутишь, Шерри. Как ты могла забыть такую вещь? Нет, ну надо же. Она забыла!

По правде говоря, я не забыла. Я думала об этом весь день и большую часть ночи. Брем в нашем доме, в нашей постели. Я думала об этом, пока вела уроки. Лежала рядом с Бремом на матрасе и думала об этом. И по дороге домой. У меня в мозгу, словно гулком туннеле, грохотало эхом:

«Чего я хочу? Привести Брема в свой дом, в свою постель? Или я соглашаюсь, потому что Джон этого хочет? А хочу ли я, чтобы Брем этого захотел?»

И почему меня не покидало чувство, что, несмотря на настойчивые уверения мужа, этот поступок стал бы еще большим предательством нашего брака и всей нашей жизни?

Или это не так?

Нет. Конечно, не так.

Разве можно изменить нашему союзу больше, чем я уже ему изменила, когда раздвинула ноги перед Бремом? Пустила его внутрь своего тела. Спала с ним.

Откровенно говоря, до того как Джон завел весь этот разговор, у меня мелькала мысль привести к себе Брема. Показать ему, где и как я живу. Разве могла крошечная съемная квартирка с одним матрасом и набором тарелок на две персоны дать ему правильное представление обо мне? В ней я оставалась женщиной без прошлого, без семьи, без дома, без вкуса. А мне так хотелось продемонстрировать ему свой сад, дровяную печь, одним словом, свою настоящую жизнь. Я представляла себе, как вожу его по дому, как на экскурсии. Смотри, вот моя комната, а вот мои вещи…

— Завтра обязательно скажи, — заявил Джон.

Я посмотрела на него.

Его возбужденный член все еще давил мне в бедро.

Я почти забыла о нем.

— В воскресенье возвращается Чад, — напомнил он. — После его приезда будет слишком поздно.

Чад.

В воскресенье.

Я почти забыла и о Чаде.

Я даже не ответила на его письмо. Упоминание его имени совершенно отрезвило меня, и я осторожно отодвинулась от Джона, с его возбужденным членом и жарким шепотом. Вдруг меня накрыло осознание абсурда происходящего. Абсурда, к которому примешивались стыд, отчаяние и безысходная тоска.

— Хорошо, — ответила я. — Прекрасно. Я ему скажу.

Брем вышел из-за угла коридора и подошел, когда я стояла перед дверью, отпирая кабинет. Со мной была моя студентка, Мериэн, исключенная за неуспеваемость по предмету «Введение в литературу». Она вырядилась в топ с таким глубоким вырезом, что невозможно было в него не пялиться, строя догадки насчет того, что скрывается под тканью. Выглядело это весьма эффектно, и, когда я увидела приближающегося Брема, меня охватило желание набросить на Мериэн покрывало, не давая ему возможности сравнить ее, ослепительно молодую, со мной.

Но он на нее вылупился.

Да и кто бы удержался?

Я отметила, как его глаза шарят по ее телу, и по венам у меня пробежала волна унижения — химическая, жидкая, пахнущая чистящими средствами и формальдегидом, — волна, в мгновение ока заставившая раскрыться все кожные поры.

— Эй! — окликнул он меня, глядя на нее.

Я вошла в кабинет, Мериэн следом за мной.

— Нам придется перенести разговор на более позднее время, — обратилась я к нему, закрывая дверь.

— Та-ак, — протянул Брем, когда чуть позже мы встретились в кафе. — Мне что, действительно запрещается заходить в твой кабинет?

— Не запрещается, просто это вызывает проблемы. У меня встречи со студентами. А при виде тебя…

— Это сбивает тебя с толку? — Его рука на миг замерла над пластиковым стаканчиком, из чего я вывела, что он, вероятно, ожидает подтверждения. Этим вопросом он намеревался определить границы своей власти надо мной.

— Это, несомненно, сбивает меня с толку.

— Ну, я вовсе не хочу сбивать тебя с толку на работе. — Он протянул руку через стол, пробежал пальцами по моему запястью. — Но во всех остальных местах я желаю сбивать тебя с толку.

Я отдернула руку и огляделась. В кафе было практически пусто, но за соседним столом сидел Дерек Хенг. И он смотрел на меня. Он не посещал занятий с тех пор, как мы обсуждали первое действие «Гамлета», когда он спросил, какой смысл в чтении произведения, если его невозможно понять.

Дерек как-то неопределенно кивнул мне. Я ответила ему таким же кивком.

Повернулась обратно к Брему.

Он смотрел на меня. Дымчатая темнота. А в глубине радужной оболочки какое-то тление. Я почувствовала, как на шее забилась жилка. Прикоснулась к ней, открыла рот, чтобы ответить ему, но в этот момент что-то плюхнулось на стол. Шершень? Нечто жужжащее и золотистое. Я резко отодвинулась вместе со стулом, а оно побежало через липкое пятно, подсыхающее на столе. Брем взмахнул рукой, и оно устремилось прочь, издавая приглушенный звук крошечного будильника.

Я снова подняла на него глаза:

— Можешь прийти ко мне домой?

— Конечно, — ответил он, все так же пристально, не моргая, глядя на меня. — Я приду к тебе домой, детка. А ты уверена, что твой муж на нас не наткнется?

— Не наткнется.

— Хорошо.

Брем проводил меня до кабинета. Когда мы вместе пришли на кафедру, Бет приподняла брови, но затем отвернулась к компьютеру, на экране которого выстроились ряды треф и червей.

Я закрыла за нами дверь. Брем обошел помещение, притрагиваясь к моим вещам.

Поднял фотографию Чада и разглядывал ее так долго и внимательно, что мне захотелось вырвать снимок у него из рук. Но я этого не сделала. Позволила ему рассматривать ее в свое удовольствие, только сама заглянула ему через плечо. На фотографии Чаду было одиннадцать лет, он стоял на поле в спортивной майке и зеленой бейсболке, улыбаясь широкой ослепительной улыбкой. Рассматривая эту фотографию, я всегда говорила себе, что на ней запечатлен один из последних дней его детства. Позже он, как и все мы, научился скрывать свой мальчишеский энтузиазм от окружающего мира, особенно от объектива фотокамеры. Среди снимков последующих лет не было ни одного, на котором на его лице не играла бы ироническая и чуть самодовольная усмешка. И выражение лица говорило: «Да, это я, и я улыбаюсь, ну и что?»

Брем мягко поставил фотографию в узкой латунной рамке обратно на стол и взял в руки фотографию Джона. Он изучал ее не больше секунды, усмехнулся и положил на стол изображением вниз. Повернулся ко мне, положил руки мне на талию и притянул к себе.

— Ты теперь моя, — сказал он, глубоко проникая языком в мой рот, опрокидывая меня на поверхность стола, и телом раздвигая мне ноги.

Пальцами одной руки сдвинул в сторону мои трусики, другой вытащил из джинсов член и глубоко вошел в меня. Я старалась заглушить свои всхлипы и шумное дыхание, уткнувшись в его плечо, но сам он стонал так громко, что, думаю, их слышала не только Бет, но и каждый, кто проходил мимо.

Я не пыталась его остановить. Мы оба быстро кончили. Он отступил от меня, в расстегнутых брюках, с намокшими подмышками. Губы его раскрылись, а глаза сузились:

— Не забудь. Вся моя. — Он застегнул на брюках молнию, заправил рубашку и ушел.

Я долго сидела за столом, не осмеливаясь выйти из кабинета. Я ждала, пока, по моим предположениям, настанет время ланча и Бет уйдет на час. Мне хотелось посмотреться в зеркало в туалете до того, как меня кто-нибудь увидит.

Из дамской комнаты, где я провела немало времени, разглядывая в большом, до полу, зеркале свое отражение, я спустилась в кафе. Издалека заметила Гарретта и окликнула его, но он не обернулся. Вдруг за спиной раздался голос Сью:

— Эй, подруга!

Оказалось, она с чашкой в руке стоит за мной в каком-нибудь полуметре. На ней было синее платье, перетянутое на талии широким желто-коричневым поясом. Она улыбалась.

— Сью! — воскликнула я.

Я подумала, что ее прямо не узнать — отдохнувшая, посвежевшая. Сделала новую стрижку. Мелкие кудряшки на лбу придавали ей вид озорной девчонки.

— Сью, ты прекрасно выглядишь! — сказала я.

— Я и чувствую себя прекрасно, — отозвалась она.

— Ты выглядишь лучше, чем когда-либо, — заметила я. — Прямо сияешь.

— Ну а как ты, Шерри?

— У меня тоже все хорошо, — ответила я и вдруг ощутила прилив стыда. Она ведь знала обо мне все, и самое ужасное, что я сама по глупости все ей рассказала. Теперь я мечтала забрать обратно свои слова, наврать, что я все выдумала и никаких отношений с Бремом у меня нет. Что это шутка, розыгрыш. Что в действительности ничего такого не было.

Могла ли я так поступить? Рассмеяться и сказать, что моя история — чистый вымысел?

Нет.

Не уверена, что я вообще когда-нибудь лгала Сью. Конечно, иногда я ей говорила, что мне нравятся брюки или обувь, которые она только что купила, хотя дело обстояло с точностью до наоборот — но разве это ложь? В любом случае, я не представляла себе, как объясню, с какой стати решила выдумать подобную чушь, чтобы это выглядело правдоподобно. Она слишком хорошо меня знала. И теперь знала все — о Бреме. Конечно, я сама проболталась, но все же продолжала в душе возмущаться, как будто она что-то у меня одолжила, а теперь отказывалась возвращать. Я поделилась с ней по доброй воле, но что мешало ей обернуть мои откровения против меня? Мне хватало сознания, что она при желании может ими воспользоваться.

Надо отвлечься от болезненной темы, решила я, и ткнула в сторону Гарретта, который, как обычно, стоял и болтал с приятелем в красной нейлоновой куртке.

— Помнишь его? — спросила я. — В начальной школе был лучшим другом Чада. Это Гарретт.

— Это у него отец умер?

— Да.

— Ну и ну, — присвистнула она. — Быстро же они растут. Неужели мои мальчишки тоже станут такими?

— Еще как станут, — подтвердила я. — Оглянуться не успеешь.

— Ну ладно, — бросила она, — мне пора. Несу кексы в школу. Я сегодня кормящая мать.

— Кормящая мать… — протянула я, мгновенно вспомнив, что это означает. Тяжелый поднос с кексами, которые надо аккуратно, чтобы не нарушить слой глазури и карамельных крошек на верхушке, накрыть фольгой или пищевой пленкой. Маленькие бумажные салфетки. Дети за партами. Запах пирогов в комнате. Аромат домашней сдобы, приготовленной чьей-то мамой. Удивительно простое удовольствие — быть мамой, которая их испекла.

— Он записался во флот, — сказала я ей.

— Да ты что? — ахнула Сью. Она глотнула кофе из чашки, и мы вместе побрели назад, по своим кабинетам. Проходя через кафе, я увидела Роберта Зета, но отвернулась, не желая вступать с ним в разговор, особенно в присутствии Сью. Еще спросит, где я вчера была и почему пропустила занятия.

— Да, — произнесла я. — Я пыталась его отговорить…

— Это невозможно, — подтвердила Сью. — Некоторые из этих ребят… у меня были такие… Они как мотыльки, которых влечет пламя. Они еще не верят в смерть. Зато верят в то, что делают.

— Да я понимаю, — ответила я. — Но вот с Гарреттом… Я чувствую свою ответственность.

— Почему? Ты же ему не мать. — Она остановилась, чтобы снова отпить кофе из стаканчика. — Он не имеет к тебе никакого отношения.

Я тоже остановилась и повернулась к ней:

— А у меня такое чувство, что имеет.

— С чего бы это? — Она шагала дальше. — Ты ведь его и не знаешь толком?

— Немного знаю, — ответила я. — Немного знаю.

— Ну, немного — это все равно, что ничего, — отмахнулась Сью. — И вообще, не можешь же ты брать на себя ответственность за каждого молодого парня, с которым едва знакома.

Я замедлила шаг:

— Помнишь о записках, которые я получала?

Сью кивнула на ходу, но ко мне не повернулась. Я догнала ее:

— Я ведь думала, что их пишет Брем, понимаешь? — Я произнесла его имя вполголоса, но этого хватило, чтобы она остановилась. Она упорно избегала моего взгляда, предпочитая изучать черную поверхность кофе, словно что-то там искала. — Как оказалось, он тут ни при чем. Их писал Гарретт.

Она фыркнула и подняла глаза.

Она не смотрела мне в глаза, смотрела на шею и продолжала качать головой, и немножко черного кофе выплеснулось из ее стаканчика, заструившись по пластиковой стенке в ее ладонь, но, казалось, она этого даже не заметила. Она вздохнула и сказала, через силу, но с явным облегчением:

— Нет, Шерри. Эти записки не от Брема. И не от Гарретта.

— Подожди. Понимаю, это звучит смехотворно, потому что Гарретт такой молодой, но, я считаю, он мог, ну, я не знаю, перенести на меня некие чувства, что-то вроде чувства сына к матери, и…

Тогда она наконец посмотрела мне прямо в глаза. Она улыбалась — слабой, извиняющейся улыбкой, а затем произнесла:

— Со временем я собиралась все тебе рассказать, Шерри, но, думаю, пора сделать это сейчас, потому что дело зашло слишком далеко. Наверное, это было ошибкой. Я поступила так из благих намерений, но, очевидно, совершила ошибку. Записки, — она вздохнула, — были от меня.

Инстинктивно я схватилась за горло.

Слабый хрип слетел с моих губ.

Она выжидательно смотрела на меня, и я попыталась заговорить, но не смогла выдавить ни слова. Тогда и она открыла было рот, но тотчас же захлопнула его, пожала плечами и уставилась себе на ноги.

Я сделала то же и впервые заметила, что пол у нас под ногами как будто плывет. Это световые пятна двигались по линолеуму. Обман зрения. Я подошла к стене и без сил привалилась к ней, все так же прижимая руки к горлу. Проглотила застрявший в нем ком. И с трудом выговорила:

— Зачем?

Сью ничего не ответила.

Я повторила вопрос, более настойчиво:

— Зачем?

Сью вновь пожала плечами:

— Мне было так жаль тебя, Шерри. Мне казалось, что, когда Чад уехал в колледж, ты потеряла вкус к жизни. Ты выглядела такой изможденной, будто перестала следить за собой — что-то вроде хронической усталости. Мне хотелось немного оживить твою жизнь. Я думала, тебе будет приятно узнать, что у тебя есть тайный поклонник. Похоже, это сработало даже слишком хорошо.

Вернувшись в кабинет, я вытащила из ящиков стола и из шкафа для документов все записки, скомкала их и выбросила.

В коридоре я целую вечность молча простояла перед ней. По идее, этого времени должно было хватить, чтобы собраться с мыслями, но единственным результатом моих борений стал долгий вздох:

— О-о-ох.

— Ох.

— О-ох.

Я не сомневалась, что она наблюдает за мной. Если я что-нибудь понимаю в людях, ее взгляд выражал удовлетворение.

Что еще он мог выражать?

Ни тени сожаления, грусти, сочувствия. Она стояла очень прямо, глядя мне в глаза, и в ее лице не дрогнул ни один мускул. Она совершила поступок, который полностью соответствовал ее намерениям. Ей хватило выдержки достаточно долго продержать его в секрете, и теперь она наслаждалась удовольствием.

Вот и все.

Под ее пристальным взором я с огромной скоростью начала уменьшаться.

Женщина, привязанная к мачте корабля.

Нет, к ракете.

Женщина, тающая на глазах под чужим взглядом. Все годы нашей дружбы уложились в несколько ударов сердца, и меня вдруг отнесло за миллион миль от нее. Наверное, она меня уже не видит, хотя, если прищурится, кое-что еще узреет. Или возьмет бинокль. Но и тогда я окажусь размером с муравья. Стану крошечной точкой. Всего за несколько секунд я умчалась сквозь годы прочь от нее. Я совершенно исчезла. Растворилась в лучах солнца в учебном центре английского языка в день, когда мы впервые встретились. Меня уничтожили. Я с бешеной скоростью летела над ландшафтом, усыпанным пластиковыми стаканчиками и выброшенной одеждой, надорванными конвертами и белыми цветами — теми, что она приколола к волосам на моей свадьбе, — открытками на Рождество и днями рождения, которые она подписывала по-юношески неровным почерком. Почерк! Конечно, мне следовало его моментально распознать. Почему же я не распознала? Будь моей.

Люблю, Сью.

Как же я за все эти годы не заметила подмешанной к любви ненависти? — Слушай, Шерри! — сказала она. — Только не надо драматизировать, ладно?

 

Часть третья

Брем в моем доме выглядел чужаком, каковым, впрочем, и был. Он вытянулся на спине, на Джоновой половине кровати, голова покоилась на его подушке.

Лежа рядом с ним, я чувствовала себя опустошенной, тупой и опустошенной. Толстой. Уже несколько недель, как я выпала из привычного распорядка жизни и перестала ходить по вечерам в спортзал. Брем вновь и вновь вонзался в меня (эротичное, почти болезненное выражение его лица, искаженного от наслаждения, в слишком ярком полуденном свете казалось мне чуть ли не карикатурным), я вдруг обнаружила, что предмет моей особой гордости — жировая складка, не выдержавшая ярости, с какой я наматывала на тренажере бесконечное число миль, ведущих в никуда, — снова наросла.

Голос Джона звучал в телефоне глухо и как-то обессиленно:

— Во сколько вы доберетесь, как думаешь? Во сколько начнете трахаться в нашей постели? Накануне вечером он подарил мне магнитофон с записывающим устройством, который купил в «Бест Бай». Плоский и серебристый.

— Учти, я спрячу его под кроватью, — сказал Джон.

— Ты что?! — воскликнула я. — А если он щелкнет? Или Брем услышит, как пленка шуршит?

— Я все предусмотрел, — ответил Джон. Глаза у него блестели, а зрачки сузились до размера булавочной головки. — Я выяснил у продавца, а потом сам проверил — дважды. Он не издает щелчков.

— Убери это, — сказала я, направляясь в ванную принять душ.

— Почему? — Он шел за мной, держа в руке магнитофон, словно нес подарок — обручальное кольцо или пачку наличных, — исполненный одинаково большого значения и для него и для меня.

— Джон! — Я резко обернулась. — Тебе нужны доказательства? Ты не в состоянии поверить, что я его сюда приведу? Даже если я пообещала?

— Что ты, Шерри, — ответил он. — Никакие доказательства мне не нужны. Нам с тобой нужно совсем другое. Нам нужно…

— Это бред какой-то! Это мерзко и оскорбительно…

— Оскорбительно? О чем ты? Что оскорбительного в том, что я хочу иметь со своей женой страстный секс? Что тебя пугает? Что я хочу подслушать, как ты трахаешься с другим?

— Я не верю тебе. Знаешь, на что это похоже? На попытку воскрешения. Я тебе наскучила, Джон. Я стала для тебя бесполой. И тебе приходиться возбуждать себя таким способом… Тебе надо видеть, как я, как он…

— Господи, Шерри! Ведь мы женаты два десятка лет, если ты забыла. Прости, конечно, если…

— … если тебе необходимо представить себе, как меня трахает другой? Чтобы трахнуть самому?

— Но, Шерри, вспомни! Мы ведь всегда воображали себе что-то в этом роде. С самого начала. Еще до того как мы поженились, мы только об этом и говорили…

— Тогда все было по-другому, — сказала я. — Тогда были вместе. А теперь ты один.

Джон рассмеялся — сначала издал короткий смешок, а затем расхохотался. Он смеялся так, будто до этого долго сдерживался. Будто, годами играя в комедии, не позволял себе даже хихикнуть и вот наконец вырвался на свободу — представление закончилось. От всего сердца, подумала я. Он смеялся от всего сердца — иначе не скажешь. Смех заставил его уронить вниз руку с зажатым в ней магнитофоном и облокотиться о стену. Успокоившись, он примирительно сказал:

— Ладно, Шерри, не хочешь — не надо. Я не понял. Просто мне казалось, что идея с магнитофоном довольно забавна… — Он пожал плечами, в глазах поблескивали слезинки от смеха. — Я просто не понял. Очевидно, ты участвуешь во всем этом против воли. Ты меня почти одурачила.

Передо мной снова всплыла далекая картина: мать смотрит на моего брата. Она так никогда и не решилась. Не стерла с его губ улыбку пощечиной. Только грозилась. Он отлично это понимал. Он видел ее насквозь.

— Ладно, Джон, — сдалась я. — Делай с этим магнитофоном все что хочешь. Я в душ.

— Вот и славно, Шерри, — произнес Джон мне в спину. — Ты ведь не передумала привести его сюда?

Со вторника на среду я против обыкновения не осталась ночевать в городе, потому что накануне до утра пролежала без сна, так и не сомкнув глаз. После ссоры из-за магнитофона я всю ночь прислушивалась к звукам, доносившимся из кромешной темноты снаружи.

Тявканье койота.

Ответный лай спаниеля Хенслинов.

Машина, на слишком большой скорости пересекающая перекресток.

Шум легкого ветерка, шорох листьев, весенний концерт квакшей в грязном пруду Хенслинов.

Как они поглощены собой!

И вся эта суета из-за секса, разве нет?

Интересно, они хоть представляют, как коротка их жизнь? Как мелок и грязен пруд, в котором они родились? Отнюдь не единственный в мире пруд, один из миллиона, и далеко не самый лучший…

Я воображала себе, как они сидят в пруду. Квакают. Плавают. Трахаются. Я где-то читала, что во время брачного сезона самцы лягушек с радостью спариваются с комками грязи, если те по форме напоминают самок.

Они готовы трахать грязь. Трахают других самцов. Возможно, трахают больных, старых и даже мертвых лягушек. Это просто инстинкт, ни на что в особенности не направленный. Ничего личного. Ничего, что имело бы значение. Я прокручивала в уме все эти картины — суетливый угар группового спаривания в пруду Хенслинов, — и вдруг на берегу в темноте возникла Сью. На лице у нее застыло выражение, говорившее: «Я просто хотела немного оживить твою жизнь».

«Да ну?» — отозвалась я слабым, еле различимым голосом. И тут же подумала: это приходило мне в голову.

Но это никогда не приходило мне в голову.

По пути к себе в кабинет я опять столкнулась в коридоре с Робертом Зетом. Он скользнул по мне глазами и едва заметно махнул рукой в знак приветствия. Готова спорить: он что-то почуял, иначе ни за что не прошел бы мимо, не отпустив одну из своих обычных шуточек: «Что, Шерри, продулась вчера на скачках?» И вдруг меня осенило. Истина предстала передо мной в своей болезненной очевидности. Все знают, что у меня связь с Бремом. Что записки писала Сью, а я на них купилась, оказавшись настолько тщеславной и глупой, что продолжаю морально разлагаться у них на глазах.

Неужели Сью добивалась именно этого?

Неужели каким-то непостижимым образом я ранила ее так глубоко — когда слушала вполуха или подолгу не звонила, — что она разработала целый план моего унижения?

Значит, все эти годы она жила, накапливая в душе презрение — к моему стремлению следить за фигурой, моим вкусам в выборе одежды, походке, любимым книгам и фильмам? А когда оно хлынуло через край, решила оборвать нашу дружбу — вот таким способом?

Значит, все эти годы, без конца хвастаясь успехами Чада, чувством юмора Джона и своими штокрозами, докладывая ей, что я вчера купила в супермаркете и что готовила на ужин, я оставалась глухой к подаваемым ею сигналам.

Теперь я вспомнила, как странно она смотрела, когда я показывала ей фотографии, сделанные во время нашей недельной поездки в Коста-Рику. «Извини, Сью, — озадаченно проговорила я. — Вижу, тебе неинтересно?» — «Ну почему же?» — ответила она, и я продолжила разглагольствовать об океане и тропических цветах, решив не обращать внимания на выражение ее лица. Я просто не разглядела, что скрывалось за ним на самом деле — скука и презрение, набиравшие силу.

Может, и так.

А может, это чувство зародилось в ней внезапно, однажды утром. Она проснулась и поняла, что ненавидит меня.

Или днем, в коридоре, она сказала правду? Что пожалела меня? Я плохо выглядела, и она захотела заставить меня встряхнуться, добавить в мою жизнь остроты?

Какая из этих вероятностей ранит меньше?

В среду днем я позвонила Брему с работы и сказала, что сегодня буду ночевать дома, а не в городе.

— Ты что, шутишь? — спросил он.

С чего бы мне шутить?

— Нет, — ответила я. — Брем, у меня полно дел, и я устала…

— Каких еще дел?

— В субботу приезжает Чад. У меня стирка скопилась. И надо… — Но больше я ничего не смогла придумать, поэтому сказала правду: — Я устала до смерти. Не спала всю ночь.

На другом конце трубке царило молчание, а мне вдруг пришло в голову, что в нашем разговоре участвует кто-то третий, кто нас подслушивает. Подозрение переросло в уверенность. Кто работает в колледже оператором? Я никогда не видела этих людей, во всяком случае, никого из них не помню. Вроде бы их всех еще несколько лет назад заменили автоматы, но в действительности дело, наверное, обстояло по-другому. Кто-то ведь должен отвечать на вопросы, на которые не может ответить машина?

Интересно, где они сидят? И кто они? Должно быть, умирают от скуки и от нечего делать подслушивают чужие разговоры.

— Вот как, значит… — протянул Брем.

— Можем увидеться завтра, — предложила я.

— Как хочешь.

Я услышала шум включенного мотора. Что-то металлическое с тяжелым дребезжанием ударилось о цементный пол.

Теперь он лежал на спине на Джоновой половине кровати. Посмотрев в потолок, он произнес:

— Ну, Шерри, и что мы будем с этим делать?

Я почувствовала облегчение — камень упал с души. Словно крупная птица, свившая у меня на груди гнездо, снялась и улетела. Значит, он тоже понимает — мы ведем себя неразумно и пришло время с этим покончить. Лежа в ожидании рассвета, я пыталась представить себя в прежней жизни — вот, например, я несу вверх по лестнице корзину с выстиранным бельем. Или мы с Джоном, уже немного постаревшие, медленно прогуливаемся по парку, держась под руку. Или я расставляю на столе перед мужем и сыном тарелки с нарезанной говядиной, посыпанной луком.

— Да, Брем, да, ты прав! — воскликнула я. — Дальше так продолжаться не может.

— Я хочу, — сказал он, — чтобы ты бросила это ничтожество. Ты должна быть моей.

Я застыла.

Дыхание перехватило.

«Моей»… Это слово отдалось в спальне эхом, согласные и гласные звуки слились в один протяжный слог, запрыгавший, как резиновый мячик, от одной белой стены к другой. За окном внезапно стих гомон весенних птиц, делящих между собой территорию и громкими криками возвещающих о своих тревогах, печалях и надеждах, и на меня обрушилась тишина.

Я села.

Что я делаю в супружеской постели с незнакомцем? Что бы там ни говорил Джон, то, что сейчас происходит, это измена. И пошла я на нее исключительно из тщеславия. Вовсе не ради Джона, нечего притворяться. Только ради себя.

Вот так-то, Брем. Я — женщина, имеющая прелестный дом. Замужняя состоятельная женщина, и…

Нет.

Я сделала это из-за Сью.

Да-да. Потому что не нуждаюсь в том, чтобы кто-то оживлял мою жизнь.

Я сделала это из-за всех них. Из-за Бет с ее компьютером, убивающей время за вечным солитером, искоса наблюдая за мной. Из-за Аманды Стефански, носящей оранжевое платье и певшей мне — мудрой наставнице — дифирамбы. Из-за Роберта Зета, никогда не проявлявшего ко мне интереса, хоть, как выяснилось, он и не гей. Из-за моей студентки Мэриен с ее непроизносимой фамилией и глубоким декольте. Из-за Дерека Хенга. Какой смысл читать «Гамлета», если мы его не понимаем. Из-за мамы, умершей в моем возрасте. Из-за брала, уехавшего в Хьюстон и выстрелившего себе в голову в гостинице «Холидей Инн», даже не оставив записки. Я делала это из-за них.

Сейчас, слушая рядом с собой дыхание Брема, изучающего потолок, я поняла, что обманываю сама себя. Я сама себя наказала. — Нам пора, — сказала я и вылезла из постели.

Он медленно, неохотно встал. Пока он натягивал одежду, я ладонями разгладила наволочки и простыни. На них не осталось никаких следов, но я все равно их разгладила. Стряхнула молекулы кожи, пыли и упавшие нити волос. Руки тряслись. Я заправила постель, подоткнула простыни под матрас, разложила белое стеганое одеяло, до боли привычное и знакомое — пустая страница, на которой я начертала всю эту историю, — распрямила складки и провела сверху ладонью, чтобы постель приобрела точно такой вид, какой имела, пока мы ее не смяли. Отступив на шаг, осмотрела ее и поняла: это больше не та кровать, в которой мы с Джоном спали накануне. И позавчера, и во все те ночи, о которых я помнила и о которых забыла. Все это ушло в прошлое, в мое прошлое. Все стало другим. Перемены казались неуловимыми, микроскопическими: произошло небольшое перераспределение атомов, но оно полностью изменило эту кровать, превратив ее в супружеское ложе людей, с которыми я даже не была знакома и которых не узнала бы на улице, случись им пройти мимо. Несмотря на то, что женщина поразительно напоминала меня прежнюю.

— Мы идем, детка? — спросил Брем. — Или так и будем торчать около этой кровати?

Я даже не обернулась.

Стояла как приклеенная.

Время как будто замерло. Я застыла около нашей кровати, пытаясь постичь, что же такое важное, связанное с ней, ускользает от моего внимания, Но Брем нетерпеливо покашлял за спиной, и я наконец сдвинулась с места. Магнитофон продолжал шуршать, делая запись. Я его не слышала — или предпочла сделать вид, что не слышу.

Брем отвез меня в город на моей машине. Его красный «тандерберд» мы оставили на стоянке у колледжа, чтобы мой муж, предположительно находившийся в отъезде, не узнал от соседей, что возле нашего дома была припаркована чужая машина.

Сидеть с ним в машине, так близко, было все равно что лежать в постели. Он знал, что делал. Полностью сосредоточился на автомобиле и дороге.

Рядом с ним я чувствовала странную робость, хуже, чем при первом любовном свидании. Тихонько пристегнула ремень безопасности и опустила козырек, чтобы заходящее солнце не било в глаза.

Я села было, как сидела всегда — скрестив ступни ног на полу, но тут же одернула себя: что за старушечья поза! — и небрежно перекинула ногу на ногу.

Брем покосился на мое колено и положил на него руку — прямо на синяк, окруженный алой полоской содранной кожи, след падения в кафетерии, но тут же вернулся к рулю, так как мы выезжали на шоссе.

Пока мы ехали, я сбоку наблюдала за его профилем. Поглощенный вождением, он производил впечатление человека, которому на всех плевать, которого ничто, кроме моторов, не интересует. Ко мне вернулся страх, похожий на тот, что я испытала сегодня в постели с ним. Он был страстной натурой, это очевидно, но и рассудительности ему хватало. Скажи я ему, что нашим отношениям надо положить конец, он бы понял и согласился. Вежливо здоровался бы, столкнувшись в колледже. Послушно ушел бы из моей жизни — так же спокойно, как вошел в нее. Что он действительно любил, так это автомобили. Их устройство, управление ими. Садясь за руль, он как будто переносился в свой особый мир, где ему беспрекословно подчинялись шестеренки и передачи, составляющие сердце мотора. Так же покорилась ему и моя машина.

Я угадала это по его глазам и облегченно вздохнула: хорошо, что он думает о дороге, а не обо мне.

Брем чуть напрягся.

— Эта машина разгоняется слишком быстро, — сказал он. — Ох уж эти япошки… — И покачал головой. Посоветовал мне проверить какую-то деталь — зубчатый ремень привода или что-то в этом роде. А то при переключении скорости слышится клацанье и машину уводит немного влево. Когда я в последний раз проверяла сход-развал?

— Понятия не имею. Боюсь, я не подозревала о его существовании.

Он фыркнул в ответ:

— А что, твой долбаный муж в машинах не сечет?

— Нет, конечно. Он разбирается в компьютерах. Он программист. Довольно крупный.

— Крупный программист. Мудила.

Я задохнулась. Так и сидела с открытым ртом, пытаясь прийти в себя. Шок оказался слишком сильным — как будто меня хлестнули по руке. Я бросилась на защиту Джона:

— Он хорошо стреляет из охотничьего ружья… — И замолкла, представив, как Джон в оранжевой куртке целится в белку на крыше.

— Лучше бы проявил заботу о транспорте жены. — Он опять дотронулся до моего колена. — Не говоря уже о других ее потребностях.

Мы преодолели несколько миль в полном молчании.

Был разгар поздней весны: ярко-голубое небо, деревья в цвету, изумрудно-зеленая трава. Я на несколько дюймов опустила окно и ощутила запах влажной глины и молодых листочков. Даже на обочинах шоссе пестрели нарядные бледно-желтые нарциссы — доказательством победы жизни над распадом и смертью, ароматным подтверждением того, что всю зиму под землей происходило нечто такое, благодаря чему холодные и мертвые луковицы превратились в растения, радующие глаз своей фривольной красотой.

Мы миновали место, где я сбила олениху, и я бросила взгляд на разделительную полосу, но ничего не увидела.

Неужели трава успела поглотить тело? Значит, сама природа вымыла его из этого мира, впитав мех, кровь и кости? Забрала все это обратно в землю? Или все-таки останками распорядился некто в ярко-оранжевой униформе и резиновых перчатках, выпрыгнувший из грузовичка с вилами в руках?

Но так ли это важно?

Тело исчезло.

Мы приблизились к повороту, за которым шла дорога к колледжу. Я собиралась показать Брему, как лучше всего туда проехать, но тут он, откашлявшись, произнес:

— Побеседовал с нашим другом Гарреттом.

Я повернулась к нему.

Он сидел, вцепившись в руль с излишней силой, — рот приоткрыт, ноздри раздуты.

— Что?

— Ничего. Просто сказал ему, если он еще тебя побеспокоит, у него будут неприятности.

— Господи, Брем! — Я зажала рот ладонью. Сердце пропустило удар, и меня бросило в холодный пот. Ледяная капля поползла по спине вдоль позвоночника.

— Ты не должен был говорить с Гарреттом! Я…

— Это — наше с ним дело, — отрезал он, разумеется проехав нужный поворот. — Это не обсуждается. Считай, что я ставлю тебя в известность.

Я уставилась на свои колени. Руки лежали на них, расслабленные и бессильные, словно необязательные части тела, способные соскользнуть и потеряться. Кровь стучала в висках, в мозгу тупо билась назойливая фраза («Это было, было, было»), я собралась высказаться, но в это время Брем огляделся и присвистнул:

— Где мы, черт возьми? Проклятье! Мы что, проехали поворот?

Мне удалось объяснить, что да, проехали, и на следующем повороте надо развернуться и ехать назад.

Движение почти замерло — по полосе тащился один-единственный грузовик, который Брем легко обогнал. Я заметила рисунок на кузове — двое рабочих и грузовик. За рулем сидел молодой парень и то ли напевал себе под нос, то ли сам с собой разговаривал. Мне вдруг отчетливо представился Чад.

На фотографии, в бейсбольной форме.

Ему одиннадцать. Он, взъерошенный и полный энтузиазма, не мигая, смотрит в объектив.

Стук в голове поутих, вернее, стал более монотонным.

Так же монотонно звучал голос маленького Чада: «Ма, ма, ма».

По дороге домой я вспомнила — магнитофон.

Я бы никогда не положила его под кровать и не стала бы проверять, положил ли его Джон.

С востока надвигалась тяжелая черно-синяя туча. Она закрыла небо и пролилась сильным дождем. Дворники со скрипом и всхлипами сгоняли с ветрового стекла потоки воды. Я въехала на подъездную дорожку, выключила мотор и замерла, пытаясь подготовиться — к дождю, к своему дому, к Джону.

Нет, не может быть, подумала я.

Не могло его быть под кроватью.

Конечно же после нашей ссоры Джон вернул его в магазин. Или убрал подальше.

Но даже если… Если даже он положил его под кровать и включил утром, лента все равно закончилась бы задолго до того, как мы с Бремом добрались до постели.

А если все же он там лежал? И все было записано?

Услышал Джон, что хотел?

Как меня трахает другой мужик.

И как насчет: «Детка, я хочу, чтобы ты ушла от этого долбаного типа. Ты должна быть моей».

Как насчет этого?

Что, если все это записалось?

Помню, как в четверг на занятиях, когда мы обсуждали финал «Гамлета», руку подняла Бетани Стаут:

— Миссис Сеймор, а вот когда Гамлета похищают пираты, разве это не deus ex machina? Я имею в виду — это отличный пример искусственной, нелогичной развязки… — И она сделала движение руками, как будто подбрасывала монетку, словно заключала пари с Шекспиром. — И можно мне выйти?

Что, интересно, она делала весь семестр?

Deus ex machina — чудесный избавитель или неожиданная развязка. Звучит смешно.

Вопрос задала та же девочка, которая раньше интересовалась, почему нельзя разбирать более современный перевод пьесы.

Я протянула руки, будто пытаясь схватить то, что она подбрасывала в воздух, но тут влез Тодд Рилей:

— А это еще кто такой — Деус Эксмахин?

Бетани села на место и ответила:

— Это значит «Бог или спаситель из машины». — Несмотря на слишком вольный перевод, ей удалось объяснить данную литературную концепцию намного лучше и проще меня.

Нет.

Машины во дворе не было.

Но пусть бы и была. Я уже собралась с духом. Войти. Увидеть Джона. И объяснить ему так же доступно, как Бетани Стаут на уроке, что именно с нами произошло и почему это надо остановить. Я уже приготовилась вылезти из машины, подняться по ступенькам, сесть рядом с Джоном и начать разговор. Но дождь так барабанил по крыше и по дороге, словно мимо меня с диким шумом несся табун испуганных оленей, взрыхляя почву под ногами и искажая привычный пейзаж. Я еще довольно долго сидела за рулем, слушая дождь, и могла бы сидеть так много минут или часов, глядя за стекло и прислушиваясь к чечетке капель. Наконец я выбралась наружу, пробежала под дождем и вся мокрая ступила на крыльцо. В дверях стоял Джон.

Я увидела, что он плачет.

— Ты что, всю ночь собиралась сидеть в этой чертовой машине, Шерри? Ты боялась прийти домой и поговорить со мной?

— Как ты могла, Шерри? Как ты могла так врать? Как могла привести сюда чужого мужика? И трахаться с ним в нашей постели?

— Что? — выдавила я.

Я медленно опустила сумку на пол. С меня уже натекла дождевая лужа, с платья и волос капало на пол. Джон стоял, прижав к груди кулаки, как боксер, готовый нанести удар. Я отступила назад.

— Магнитофон, Шерри. Он был под кроватью. Я слышал все. Все. Ты ведь не станешь утверждать, что ты все это подстроила?

— Что подстроила, Джон? — Я произносила слова спокойно, боясь спровоцировать его на что-нибудь ужасное. — Зачем мне было что-то подстраивать?

У него в буквальном смысле отвисла челюсть и кулаки медленно опустились вниз. Из глаз неожиданно полились обильные слезы, прямо на пол, под ноги. Это выглядело как в мультике. Рисованные слезы. Настоящие слезы не бывают такими крупными и не скатываются по щекам так быстро.

— Шерри, неужели ты так меня ненавидишь? — Он казался полностью уничтоженным. — До такой степени?

Я осторожно подошла к нему. Положила на его руку ладонь, погладила по тыльной стороне.

Попыталась заглянуть ему в глаза, но он стряхнул мою руку и рванулся прочь.

Я опять отступила.

— Ты — траханная сука, — зашипел он, и я зажала горло рукой. — Мерзкая шлюха.

— Джон, — я протянула к нему руки. — Почему ты так ведешь себя? Ну да, магнитофон. Ты слышал. Слышал все. Но ведь ты не узнал ничего нового. Разве не ты все время уговаривал меня сделать это?

Джон вдруг подпрыгнул ко мне и толкнул меня в грудь с такой силой, что я свалилась на диван.

— Ты, дрянь, лживая потаскуха! — Он орал так громко, что его, наверное, было слышно на улице. — Хочешь все повесить на меня? Это были фантазии, и ты это знала! Я никогда не предлагал тебе делать что-нибудь подобное! По-твоему, я что, такой муж? По-твоему, я сексуальный маньяк?

Я продолжала сидеть с открытым ртом.

На шее у него проступили вены.

Лицо побагровело.

Всепоглощающая, неконтролируемая ярость.

Черные глаза с крошечными зрачками яростно сверкают.

— Джон, — сказала я и вновь, как тогда, в коридоре, когда разговаривала со Сью, осознала, как все укладывается на свои места, как в паззле. Секс, настойчивый шепот — что это было? Всего лишь игра? Значит, он ничего не знал? Неужели он думал, что…

Нет.

— Джон, о чем ты тогда думал? Что ты, собственно, ожидал услышать на записи, если…

— Я думал, ты что-нибудь изобретешь, Шерри. Подыграешь мне. Типа следов от укусов. Для фантазии… Я думал, ты…

Он задохнулся, упал на колени и зарыдал — ужасно, безутешно, уткнувшись лицом в ладони. Дождь прекратился, и внезапно наступила мертвая, ошеломляющая, сводящая с ума тишина. Я закрыла уши руками, чтобы не слышать ее.

Чад в аэропорту. Я увидела его со спины, наблюдающим за движением багажного транспортера.

Когда он был маленький, я моментально находила его в комнате, полной детей, в бассейне, в парке, где угодно.

Не важно, как он был одет, как причесан. Я бросала короткий взгляд и тут же видела его.

Для меня он никогда не сливался с толпой других детей, будь их хоть сотня. Быстрота, с какой я его вычисляла, не переставала меня удивлять.

Но этот молодой человек, с немного склоненной головой стоящий возле транспортера, следя, как медленно ползет лента, мог быть кем угодно. Сначала мой взгляд ошибочно задержался на смеющемся парне с набором клюшек для гольфа, затем на более взрослом мужчине, телосложением немного напоминающем Чада, затем на мальчике лет десяти-одиннадцати, и только потом я увидела своего сына. Мне пришлось схватить Джона за руку, чтобы устоять на месте, — в долю секунды меня охватил приступ страха, как будто прямо в вену ввели специальную сыворотку.

Знает или нет?

Откуда ему знать?

Может, Гарретт рассказал?

По телефону? По электронной почте? («Мне угрожал любовник твоей матери».)

Или еще кто-нибудь, кто мог рассказать — от злости, сочувствия или ради корысти?

Сью? Бет? Брем?

Или просто он оставался настолько близким мне, был частью меня самой — мой мальчик, что узнал сам, просто узнал?

В эту минуту Чад, словно почувствовав за спиной наше присутствие, обернулся и, улыбаясь, шагнул к нам. Меня накрыла новая волна — беспричинного счастья. Нет, ничего он не знает. Гарретт хороший мальчик и верный друг — он унес бы такую тайну в могилу. И нет на свете человека, который мечтал бы так нас унизить. А просто знать нельзя, если между нами расстояние длиной в континент. Чад не знает. Я позволила ему обнять себя, уткнулась в его джинсовую куртку, которая вся пропахла бензином и аэропортом. За нами, руки в карманах, стоял Джон. Обернувшись, я увидела у него в глазах блестящие крупные слезы.

На обед я приготовила спагетти, чесночный хлеб и салат. Чад оказался голодным как волк. Он ел так много, что я не стала брать себе добавку, опасаясь, что ему не хватит, хотя сама ужасно проголодалась, словно неделю постилась или пробежала 10-километровую дистанцию.

Мы с Джоном наперебой засыпали его обычными вопросами об учебе. Оценки (отличные). Жизнь в общежитии. Еда в кафетерии. Друзья.

Разговор вскоре иссяк — долгий перелет и радикальная смена часового пояса делали Чада малообщительным.

А мы еще не отошли от событий двух последних дней, проведенных в нервных разговорах, во время которых мы пытались уверить друг друга, что наш брак вполне надежен и совместной жизни ничто не угрожает. Две бессонные ночи. Два бесконечных дня взаимных упреков, прощений и горьких сожалений. Было все: рыдания, крики, ошеломленное молчание. Был момент, когда Джон подступил ко мне, потрясая кулаками.

— Как ты могла? — орал он. — Как ты могла подумать, что я хочу, чтобы ты сделала это, ты, мерзкая потаскуха!

Но это был последний раз, когда он так ругался. Меня удивило, как быстро его гнев сменился горечью и грустью, а потом мы стояли на коленях, обнимая друг друга и захлебываясь в слезах.

Он гладил меня по голове и повторял:

— Это моя вина. Моя вина. Это я виноват.

— При чем тут ты? — всхлипывая, говорила я. — Как это может быть твоя вина, это я во всем виновата.

— Нет, — произнес Джон так убежденно, что я не стала с ним спорить. — Это я виноват.

В ту, первую, ночь мы пытались нащупать путь друг к другу — любовники, которые тонут в мелком озерке, — рыдали и говорили, говорили и рыдали. Целовались, ощущая у себя на губах слезы другого. Мы вместе пошли в ванную и умывались, повернувшись друг к другу. Джон поднял лицо над раковиной — с ресниц стекала вода, — взглянул на меня и сказал:

— Шерри, как я мог не догадаться?

Я положила руку ему на лоб, словно собиралась проверить температуру — или перекрестить:

— Ты даже не подозревал? Никогда?

— Нет, — ответил он пораженно, даже с каким-то благоговейным страхом. — Мне это даже в голову не приходило, Шерри. — И такая опустошающая боль прозвучала в этих словах, что мне пришлось отвести взгляд. Я уставилась на его грудь, на область сердца, и тихо проговорила:

— Скажи, ты… — Мой голос прервался. — Простил меня?

Что, если он ответит: «Нет»?

— Конечно, простил. Ты — вся моя жизнь, Шерри. Как я могу тебя не простить?

Он выпрямился и зарылся лицом в полотенце, и несколько минут стоял, облокотившись о стену. Я безмолвно наблюдала за ним, ничего не замечая вокруг себя. Когда он оторвался от полотенца и обернулся ко мне, я удивилась. Он улыбался — печально и отстраненно, но все-таки улыбался.

— Выходит, я тебя не знал? — Он неловко потряс головой, все еще улыбаясь. — Все эти недели — нет, годы! — я жил в каком-то воображаемом мире. А ты в реальном.

Я не улыбалась.

Подошла к нему.

Он взял в руки мое лицо. Притянул к себе и долго смотрел, словно пытался в каждой мелкой морщинке прочитать ответ на свой вопрос.

— Теперь все кончилось, правда? Совсем?

— О Господи, Джон, конечно. Все кончилось.

Он поцеловал меня в лоб и со вздохом произнес:

— Я хочу, чтобы все было как раньше. Как было всегда. — Он обнял меня покрепче.

Два дня мы провели, не размыкая объятий.

В нашей спальне, держась за руки, касаясь друг друга коленями и плечами. Ночью мы легли в постель, но не спали, не занимались любовью, даже одеялом не накрылись. Просто смотрели друг на друга. Часами. В какой-то миг я поймала на лице Джона страдальческую гримасу. Он перехватил мой взгляд и попытался улыбнуться. Начал меня целовать — в губы, глаза, уши. Мы плакали, плач переходил в смех, а потом опять в плач. Не подходили к телефону, не выходили из дома.

Строили планы.

Теперь мы опять вместе, сказал Джон. Он стремился взять всю вину на себя, потому что был уверен: я бы никогда не пошла на любовную связь без подзуживания с его стороны и не меньше его хочу, чтобы все закончилось. Он настаивал, что это было нашей общей ошибкой — непониманием, рожденным благодушием и самоуверенностью, слепотой и неблагодарностью за величайший подарок судьбы в виде счастливого брака. Так мы говорили, пытаясь поддержать друг друга, размышляя, как нам жить дальше, и вдруг до меня дошло, что раньше, до этих событий, мы никогда не обсуждали ни одной темы — ни дом, ни ребенка, ни брак — с такой страстью, какую вызвала проблема моего любовника.

Мы решили, что в четверг я встречусь с Бремом в кофейном магазине на углу неподалеку от моей городской квартиры (но не в квартире) и все ему объясню. Семестр закончился, скажу я, жилье в городе мне больше не нужно, так что встречаться нам негде.

Договор на аренду разорву. Прямо сейчас. Осенью мы с Джоном найдем себе квартиру в кондоминиуме, поближе к работе. И мне больше не придется столько времени тратить на дорогу или ночевать вне дома.

(«Я не держусь за этот дом, Шерри, — сказал Джон. — Без тебя дом — ничто».)

В четверг в кофейном магазине я собиралась сказать Брему, что совершила ужасную ошибку, что сын приехал на каникулы, что муж ревнует, а мне есть что терять. Коллег тоже нельзя сбрасывать со счетов. Возможно, кто-то из них уже что-то подозревает, и мы оба можем лишиться работы. Если это не сработает, добавлю кое-что еще. Скажу, что у мужа есть ружье, он бывший охотник и может быть жестоким. В общем, я должна доказать Брему, что опасность слишком велика и наши отношения необходимо прекратить.

Даже Джон согласился, что не следует говорить ему, что муж все знает.

Кто знает, как будет реагировать Брем?

Впадет в ярость? Почувствует себя униженным?

Слова Брема — «ты должна быть моей» — поразили не только меня, но и Джона, так весомо и убедительно они звучали; и мы признали, что совсем не знаем этого человека. Мы понятия не имеем, как он может себя повести. Мне больше никогда не следует встречаться с ним наедине, а дать ему от ворот поворот надо решительно, но не грубо. И все пойдет как раньше.

Все станет как раньше.

— Ну вот, — сказал Чад, прикончив третью порцию спагетти, — выложил вам все свои новости. А у вас тут что происходило?

— Да ничего, — быстро ответил Джон.

Я пожала плечами:

— Ничего особенного.

— Ну и хорошо, — кивнул Чад.

Мы поговорили о погоде. Поговорили о войне, потом Чад с Джоном помогли мне убрать со стола, пожелали друг другу спокойной ночи, и Чад ушел к себе. Мы тоже ушли в спальню, легли в постель и, обнявшись, заснули.

Посреди ночи я проснулась. Мне снилось, что Чад опять маленький и бродит по какому-то озеру, на мелководье. Во сне мне было хорошо, я радовалась жизни. Небо затянули тучи, но и это меня радовало — не надо защищать кожу от солнца. Вокруг стоял туман, и я точно знала, что озеро — мелкое. Как замечательно, подумала я, все стало по-старому. Мы в полной безопасности.

Тем не менее, несмотря на ощущение надежности, исходившее от окружающих предметов, я почему-то понимала: вот-вот случится что-то плохое. Тут я и проснулась. Ладно. В конце концов, это всего лишь сон. Хорошо, что еще во сне я успела встать с лежака, на котором валялась на пляже, до того, как это плохое случилось.

Потом я долго лежала рядом с Джоном и поздравляла себя с тем, что мы избежали большой беды, даже катастрофы, хоть и во сне.

Было, наверное, часа три ночи, но из комнаты Чада доносились звуки стереоустановки, как будто кто-то глухо стучал за стеной.

Смещение часовых поясов.

Мальчик прибыл из другого времени.

Из другой жизни.

От его присутствия в доме делалось уютно и одновременно как-то беспокойно. Вот, наш маленький мальчик вернулся домой, сказала я себе.

Вместе с тем у нас словно появился чужой человек.

Без него я привыкла чувствовать себя свободно. Заниматься с Джоном любовью в гостиной, ходить голой из спальни в ванную.

Теперь, выбираясь из постели, я натянула халат, о котором, с тех пор как уехал Чад, успела забыть. Завернулась в него поплотнее и направилась в ванную. Проходя мимо комнаты Чада, задержалась в дверях и заглянула внутрь. Над его кроватью горел свет. Чад сидел в одних трусах, развалившись поверх одеяла, и читал книгу в черной обложке.

— Привет, — сказала я.

— Привет, мам, — отозвался он и положил раскрытую книгу обложкой вверх себе на грудь, так, что она стала похожа на распластанную ворону.

Чемодан стоял с откинутой крышкой, а на полу вокруг валялись вперемешку книги, полотенце с нарисованной бутылкой пива «Корона» (никогда раньше не видела его у Чада) и несколько выцветших маек.

После весенних каникул я редко заходила в его комнату — только вытереть пыль. Один раз прошлась с пылесосом. Без Чада комната выглядела ничьей. Я старалась ее не открывать.

Но теперь она снова стала его комнатой, это бросалось в глаза. Я почувствовала легкое раздражение — грязное белье на полу — и, видимо, не сумела его скрыть, потому что он сказал:

— Не беспокойся, мам. Утром уберешься. И шмотки постираешь. Я не тороплюсь.

Я посмотрела на своего ребенка и улыбнулась:

— Ты наелся за ужином?

— Если честно, не очень, — покачал головой Чад. — А нельзя парочку свиных отбивных? Прямо сейчас? — Он засмеялся.

Я кивнула, поняв шутку. Действительно, дурацкий вопрос.

— Ну, просто я подумала, может, ты от голода не можешь заснуть?

Чад приподнялся на локтях и сказал:

— Нет, я решил не спать отнюдь не от голода.

Какой сарказм! Откуда это в нем? Не скажу, что меня злит эта манера, просто кого-то напоминает. Интеллигентного клерка из видеосалона? Студента с задней парты?

— Уже ухожу, Чад.

— Спокойной ночи, мам. Утром увидимся.

— Послушай, может, когда ты чуть отдохнешь, съездим к дедушке?

— Не вопрос. Только не раньше субботы. Во вторник и в среду я работаю — еще прошлым летом он договорился с фирмой по ландшафтному дизайну, — а завтра еду к Офелии. Если папа даст машину.

— К Офелии?

— Ну да, к Офелии.

— А где она?

— Приехала на лето в Каламазу, в университетский лагерь.

— Понятно. Ты с ней встречаешься? С Офелией?

— Завтра встречусь. Да я не видел ее с прошлых каникул. И почему ты произносишь ее имя, как будто это вид тропической лихорадки?

— Ну что ты! — Я сказала это слишком громко. Чуть не разбудила Джона. — Я говорю совершенно нормально. Офелия.

— Офелия, — повторил он, как будто поправлял меня, хотя никакой разницы в произношении имени девушки я не заметила.

Офелия.

Уже спешит к ней, в первый же день после приезда?

Что он нашел в этой девчонке? Мне она не казалась ни хорошенькой, ни талантливой. Наверняка в Беркли девушки более изысканные, более интересные. Я представляла себе, как Чад познакомится с милой, немного оторванной от жизни девушкой, предположим студенткой факультета английского языка, может, даже писательницей, словом, с девушкой, чем-то похожей на меня.

Но Офелия?

Помню ее плоскостопные лапы в слишком тесных туфлях, в которых она ковыляла по нашей лужайке, кривясь чуть ли не каждом шагу. Джон рассаживал их с Чадом, чтобы сфотографировать. «Улыбка!» — возвещал Джон и получал в ответ кисловатую гримасу Чада и слишком широкий оскал Офелии Ванрипер. Простушка. Внешность — на грани между серостью и уродством, в зависимости от освещения.

Откуда, удивилась я, во мне столько недоброжелательности к милой девушке, которая нравится моему сыну?

С каких это пор внешность приобрела для меня такое значение?

Не я ли сама внушала маленькому Чаду, что нельзя дразнить толстых девочек, нельзя думать, что некрасивая девочка не может быть прекрасным человеком. Когда Чад учился в седьмом классе, я нашла на его письменном столе спортивный журнал с рекламой купальников. И тут же воспользовалась предлогом, чтобы рассказать ему об идеализации женщин. Замечательно, если человек выглядит внешне привлекательно, говорила я, но самое главное, что у него внутри.

На каком основании я невзлюбила Офелию Ванрипер, которая всегда была со мной исключительно вежлива?

— Хорошо, — сказала я, пытаясь улыбнуться искренне и тепло. — Если папа не даст тебе машину, можешь взять мою.

— Ты — чудо! Ты все еще отличная мама. — И он мне подмигнул.

Утром, когда я проснулась, оба — и Чад, и Джон — уже исчезли. Я выглянула из окна и обнаружила, что машины Джона нет и что за ночь и несколько утренних часов куст сирени в углу двора весь покрылся лиловыми цветами.

Я открыла окно.

Вдохнула запах сирени.

Знакомый, пьянящий аромат! От него веяло таким мирным домашним уютом, что сердце наполнилось безрассудным оптимизмом, непоколебимой верой в светлое будущее. Мне пришлось присесть на краешек кровати, чтобы перевести дух.

Я огляделась.

На туалетном столике мои драгоценности.

На обоях розы.

Тюль на окнах. Белый абажур. Плетеный коврик на полу. Снаружи, за окном, как всегда, Куйо скребет лапами в кустарнике. Поют птички. В гнезде, свитом зябликом в зарослях папоротника у заднего крыльца, уже пищали птенцы, и мамаша-зяблик хлопотала вокруг них. Я даже уловила их мускусный запах (влажных крыльев и помета) и услышала, как они пронзительно верещат, стоит матери отлететь от гнезда. Высоко в небе, далеко, на огромном расстоянии, пролетал с характерным звуком реактивный самолет. У него вообще нет крыльев, а вот ведь летит с одного конца света на другой, и с огромной скоростью. Все будет хорошо, подумала я.

Сварю-ка себе кофе. Выпью чашечку прямо на крыльце. Возьму книгу, отложенную несколько недель, ту самую, о Вирджинии Вульф. Сяду и буду читать. Позвоню Сью. Я не разговаривала с ней с того дня, когда в коридоре колледжа она рассказала мне о записках. Скажу ей, что она моя лучшая подруга. И всегда будет лучшей. Я все ей прощаю. Какой у меня выбор? Разве за последнее время я не доказала, что сама в состоянии причинять боль близким, людям, которых люблю больше всего. Разве я не затаила мстительную злобу к любимым, парадоксально сочетая ее с преданностью и заботой?

И еще Гарретт.

Я позвоню Гарретту.

Попробую объяснить ему, что все это недоразумение, и только. Чудовищное недоразумение. Что бы ни говорил тебе Брем — пожалуйста, забудь все. Я приглашу Гарретта на обед. Скажу, что Чад приехал из Калифорнии и хочет его видеть. Приготовлю гамбургеры, или мексиканские начо, или сандвичи с пряной говядиной — что-нибудь особенное, специально для молодых ребят. И — любое пиво, какое захотят.

А потом позвоню Брему и объясню, что моя жизнь — это жизнь обычной женщины.

Жены и матери.

Что я полностью принадлежу этой жизни, и всегда принадлежала ей, и никогда — ему.

Я выстою.

Посижу здесь, вдыхая запах сирени, отдохну.

Утро.

Я готова начать обычный день. Вернуться к обыкновенной жизни.

Раздался телефонный звонок, громкий и настойчивый, словно взрыв в тишине. Я быстро вскочила с краешка кровати и босая понеслась вниз по ступенькам. Мой голос звучал незнакомо, с придыханием — я сама его не узнала.

— Да?

— Привет, детка.

Брем.

Я нервно сглотнула слюну.

Мгновение я не могла ничего произнести, а потом сказала:

— Брем, ты звонишь мне домой.

— Но тебя нет на работе. Куда же мне еще звонить?

— Мог бы и вовсе не звонить. Сын дома, на каникулах. Если бы он снял трубку?

— Подумаешь! Сказал бы, что продаю энциклопедии. Или что я сантехник. — Между нами словно искра пробежала. Смех?

— Ты где?

— В твоей квартире. Звоню по мобильнику. Лежу на твоем диване.

— Слушай, Брем. Я закрываю договор на съем квартиры. Семестр закончился. Я…

— Приезжай сюда! У меня от мыслей о тебе встает.

— Брем.

— Шерри, что на тебе надето?

Я помолчала, не зная, что отвечать. Он повторил вопрос. Ночная рубашка, сказала я. Белая.

— Подними ее повыше. Над ляжками.

Я ничего не стала поднимать, но, когда он переспросил, ответила, что да, подняла. В тот момент мне казалось, что так будет проще всего побыстрее закончить разговор. Я взяла телефон и села на кушетку.

— На тебе трусы?

— Да.

— Сними их. Спусти до щиколоток. — Он помолчал. — Ну, спустила?

— Да.

— Раздвинь ноги. Пошире. Хочу, чтобы ты раздвинула бедра. Раздвинула?

— Да. — Я прилегла.

— Я трогаю себя, детка. Он твердый как камень.

Я слушала.

Все что я слышала — это его дыхание. А потом ритмичный звук трения, все усиливающийся, потом стон. И его напряженный голос:

— Прикоснись к нему губами. Возьми его в рот, малыш. Я хочу почувствовать на нем твой язык. Вот так. — Он затих.

Только ветер завывал в трубке.

Я услышала на крыше суетливые царапающие шажки.

Белка. Может, две. Они вернулись. Дети тех белок, что Джон убил в феврале? Или новая семейка, поселившаяся под карнизом. Они неистово трудились, суетились, устраивая себе жилье у нас на крыше. Я слушала, пока он не застонал громко и надрывно:

— О детка, я люблю тебя. Я должен быть внутри тебя, между твоих ног. Я хочу к тебе, прямо сейчас, в твою дивную дырку, малыш. Я кончаю, моя радость.

Я ничего не ответила, я дрожала. Отвела трубку телефона подальше, боясь, что он услышит, как клацают зубы. Брем молчал, наверное, целую минуту — слышно было только тиканье часов в кухне и сухое цоканье коготков по крыше, — потом вздохнул и сказал:

— Я только что пролился прямо тебе на лицо, кончил в ваш прекрасный рот, миссис Сеймор.

— Брем, — произнесла я, как только ко мне вернулся дар речи. — Брем… — И никак не могла придумать, что сказать. Все вокруг плыло как в тумане — странном и серебристом. Стопка журналов в углу. Ваза с сухими цветами на каминной полке. Восточный коврик с геометрическим рисунком и размытыми очертаниями. Издалека доносилось завывание сирены «скорой помощи», прокладывающей себе дорогу. Для кого-то обычный день.

— Брем, ты еще здесь?

— Ну да. Я здесь.

Я откашлялась, поплотнее прижала к уху трубку и сказала:

— Мне надо с тобой поговорить. Надо все это заканчивать.

— Нет.

— Да.

— Сколько времени тебе понадобится, чтобы привезти сюда свою хорошенькую попку?

Затем раздался сухой щелчок мобильника. Он отключился.

Я пыталась вернуться в прежнее состояние. Сварила кофе. Принялась за книгу о Вирджинии Вульф. Отложила ее. Ушла подальше от телефона, боясь, что он зазвонит. С чашкой кофе, из которой еще не отпила ни глотка, вышла на заднее крыльцо. Книгу с собой не брала. Сошла с крыльца на траву. Она оказалась влажной.

Где-то вдали, видимо у Хенслинов, мычали коровы. На клене без умолку пронзительно верещала настырная птичка, изливая поток звуков, выражавших недовольство и волнение. Должно быть, гнездо где-то рядом. Гонит меня от него. Я не видела ни птички, ни ветки, с которой она мне грозила, потому что дерево было покрыто удивительно густой молодой листвой. И вдруг я поняла, что звук вообще-то исходит из моей груди.

Это верещала не птичка. Это трепыхалось мое сердце.

Я вернулась на крыльцо.

Поставила чашку.

Взяла телефонную книгу, нашла фамилию Томпсон, водя пальцем по строчкам, отыскала адрес Гарретта. Он ответил после первого гудка.

— Гарретт, мне надо с тобой поговорить.

— О чем, миссис Сеймор?

Где-то рядом с ним играла музыка. (Гендель? Неужели? Он слушает «Мессию»?)

Я не смогла сказать, что хотела. Не смогла даже упомянуть Брема, не то что объяснить случившееся. Вместо этого перевела дух, сглотнула и произнесла:

— Чад приехал из Калифорнии, Гарретт. На этой неделе мы хотим пригласить тебя на ужин.

— Хорошо, — он произнес это так, будто я давала ему инструкцию. — Когда, миссис Сеймор?

Ближе к полудню Чад въехал во двор на «эксплорере» Джона. Я слышала, как шуршит и скрипит гравий под колесами. Завизжали тормоза, он остановился. Судя по звуку, сбросил ботинки на заднем крыльце.

— Мам, ты дома?

С утра я приняла душ, оделась в розовую майку и выцветшие джинсы. Заправила постель. Потом ничего не делала, только валялась, пока утро не сменилось днем и я не вспомнила, что скоро они вернутся. Тогда я поднялась, пошла на кухню, отмерила в миску муку и воду — надо хотя бы хлеб испечь.

— Да. Я дома.

Я вышла из кухни, стряхивая с рук комки теста. Муки положила мало, и тесто вышло липким. Руки я держала перед собой, стараясь не касаться майки. Чад посмотрел на них и сказал:

— Так это ты моя мама?

Это была шутка из книжки с картинками, которую я часто читала ему в детстве: птенчик вылупился из яйца, когда мамы в гнезде не было; вот он и ходит за всеми подряд — за коровой, самолетом, экскаватором, — ищет маму. Потом, конечно, находит — и сразу узнает.

Ребенком Чад требовал читать эту сказку снова и снова.

— Посмотри, вот его мама, — говорила я, показывая нарисованную маму-птичку, и он смеялся и хлопал в ладоши.

Все эти годы я считала его домашним ребенком — не потому, что он был особенно избалованным или изнеженным, а потому, что он рос с чувством, что для мамы он — центр Вселенной. Если я на минуту отворачивалась (звонил телефон, хотелось почитать, Джон обращался с вопросом), он немедленно требовал меня назад, используя миллион разных способов. Мог что-нибудь разбить — вазу, чашку. Кричал, что хочет есть или пить, что потерял ботинок…

Потом — я и оглянуться не успела — он вырос, и эта фраза («Так это ты моя мама?») превратилась в любимую шутку, которую он повторял, когда я делала что-нибудь, по его мнению, нетипичное для настоящей мамы, например пекла хлеб.

— Да, это я, — сказала со все еще поднятыми руками, облепленными тестом. — Твоя мама. — И попыталась улыбнуться.

Он улыбнулся в ответ.

Но смотрел на меня так, как будто мои слова не вполне его убедили.

На нем были низко свисавшие шорты цвета хаки, длинные, со множеством оттопыренных карманов, видимо набитых — чем? камнями? монетами? драгоценностями? Розовая рубашка с воротничком, кое-как заправленная в шорты. На левом запястье — часы, я подарила их ему к окончанию школы (черного цвета, швейцарские армейские часы), и плетеный браслет с одной коричневой бусинкой, которого я до этого никогда не видела. Лицо раскраснелось, и весь он был какой-то возбужденный, как будто только что участвовал в соревнованиях по бегу и победил.

— Хорошо повеселился с подружкой?

— С Офелией, — произнес он с ударением, демонстрируя недовольство, оттого что я не называю ее по имени.

— С Офелией.

— Да. — Он ухмыльнулся. Неужели я опять произнесла ее имя не так, как надо?

Я вернулась на кухню и оттуда как можно небрежнее бросила:

— Она теперь твоя подружка?

— Да. — Он вошел за мной. Открыл холодильник и достал пакет апельсинового сока.

— Она тебе очень нравится? — Я погрузила пальцы в тесто — комковатое, плотное и слишком холодное. Что-то я сделала не так.

— Да, мама. Я ужасно ее люблю.

Чад отхлебнул прямо из пакета — он знал, что я ненавижу, когда он так делает. Я повернулась к нему, а он завернул на пакете крышку:

— Прости.

Я так и не поняла, за что он извиняется: что пил из пакета или что так сильно любит Офелию Ванрипер.

— Я посплю, ладно?

— Конечно, — ответила я. — Я пригласила на ужин Гарретта, но он придет не раньше восьми.

Чад обернулся и посмотрел на меня.

Опять ухмыльнулся?

— Ты теперь мама Гарретта?

— Нет. — Я ответила слишком быстро. Но меня удивил его тон. (Презрительный? Обвинительный?)

— Он твой друг, Чад, — спокойно продолжила я, — и мне…

— Гарретт не мой друг. — Он скрестил руки. — Вероятно, он твой друг.

— Чад…

— На самом деле, мам, с чего ты взяла, что Гарретт — мой друг? Когда это я приглашал Гарретта? Когда ты видела меня с ним в последний раз? В пятом классе? В третьем?

— Чад… — Его лицо приняло выражение, которого я никогда прежде не видела. Неужели я его раздражаю? — Я ведь только…

— Просто тебе нравится Гарретт Томпсон. Так и скажи. Тебе нравится Гарретт Томпсон, и ты пригласила его на ужин. Прекрасно. Но не надо говорить, что ты позвала его потому, что он мой друг, ладно?

— Ладно, — примирительно ответила я и немедленно об этом пожалела.

Чад как будто лишь утвердился в своих подозрениях. Он отвернулся:

— Мне надо поспать, ма. — И вышел из кухни.

Я осталась стоять, где стояла, слушая, как он поднимается по ступенькам, и всеми силами желая вернуть его, сказать, что я его люблю, что он мой сын, а не Гарретт Томпсон или кто-нибудь еще. Я хотела попросить у него прощения.

Но я так ничего и не сделала. Закончила месить тесто, вымыла руки. В комнате Чада хлопнула дверь, заскрипели пружины на кровати. Я поставила тесто на угол стола и накрыла его чистым полотенцем. Отключила звонок у телефона — вдруг Брем опять вздумает звонить. Собралась выпить чаю и почитать о Вирджинии Вульф, когда на подъездной дорожке услышала шуршание шин. Я подошла к окну.

И увидела красный «тандерберд» Брема.

— Брем… — прошептала я, наклоняясь к открытому окну в машине. — Зачем ты приехал? Сын дома. — Окно спальни Чада выходило прямо на подъездную дорожку, и оно было открыто.

— Мне все равно.

Он даже не потрудился понизить голос.

Открыл дверцу, вылез наружу, захлопнул ее и облокотился о капот. С минуту смотрел на меня, потом на небо. Он уставился прямо на солнце, даже не прищурив глаз. Пьяный?

— Он не должен тебя видеть. Уезжай немедленно. — Я отступила на шаг, спрятавшись под козырек крыльца, где Чад не мог меня видеть. И махнула рукой, как бы прогоняя Брема с его красным «тандербердом».

Но Брем покачал головой, затем перевел взгляд на меня, щурясь и мигая. Какой он видит меня после белого каления солнца? Смутным силуэтом, аппликацией из черной бумаги?

— Нет, детка. Это ты должна уехать.

Я отступила еще на шаг. Почувствовала, как к глазам подступают слезы — жгучие, обидные.

— Брем, ну пожалуйста.

— Хорошо, миссис Сеймор. Если вы не хотите, чтобы я приезжал сюда, вам следовало приехать самой. Как вы и собирались. — Он взмахнул рукой, приподнял брови. — Что я должен был думать? Я решил, что вы попали в аварию. Может, сбили еще одного оленя. Вы запретили мне звонить сюда. Что же мне оставалось, если не приехать?

Слезы брызнули у меня из глаз. Брем подошел и насухо вытер их большим пальцем руки.

— Брем. Ты… — залепетала я.

— Твой муж дома? — Он кивнул в сторону «эксплорера». — Это его кусок дерьма? — Он смотрел на машину тяжелым взглядом, будто собирался разобрать ее на части, поглядеть, из чего она состоит, и прикидывал, с чего начать.

— Нет. Сын. — Я отступила на ступеньку крыльца. — Я пойду в дом, Брем. Пожалуйста, если ты хоть немного думаешь обо мне, уходи. Я позвоню тебе. Позже. Мы встретимся где-нибудь и поговорим. А сейчас уходи.

Но Брем шагнул ко мне и за талию притянул к себе. Стоя на ступеньке, я была с ним одного роста. В этот момент он был похож не на отвергнутого любовника, а на обиженного ребенка («Это ты моя мама?»), на ребенка, который держит мать в заложниках. («Ты моя мама!»)

— Я уйду, если ты меня поцелуешь.

— Брем…

— Пожалуйста.

Я не могла говорить.

Если я его поцелую, он уйдет?

У меня не было выбора.

Я жестом попросила его подняться на ступеньку, под козырек, чтобы Чад, вздумай он выглянуть из окна спальни, нас не увидел. Неподвижно замерев с поднятым к нему лицом, я позволила ему себя поцеловать.

Это был глубокий поцелуй — вначале нежный, мне даже показалось, что у него дрожат губы. Но потом он за бедра притянул меня ближе, плотно прижал к себе, не давая вырваться; поцелуй стал более настойчивым и жестким, он засунул язык глубоко в мой рот, положил руку на шею. И вдруг резко отпустил, даже оттолкнул. Мягко, но оттолкнул.

— Благодарю. Позвони. Скажешь, где мы встретимся.

Я открыла дверь заднего крыльца и поспешно вошла в дом.

Брем завел машину. Мощный мотор взревел. Несколько минут двигатель работал вхолостую, но вот автомобиль тронулся, задом вырулил с участка и влился в поток машин на шоссе, оставив за собой шлейф горелой резины.

Вся дрожа, я села за кухонный стол и напрягла слух.

Как там Чад? Спит или нет? Выглядывал из окна? Слышал Брема? Видел его? Господи, прошу тебя, пусть он спит!

Я сидела так больше часа, пока не услышала, как наверху Чад ходит по комнате.

Взвизгнули кроватные пружины. Шаги.

К этому времени опара для хлеба поднялась, тесто под полотенцем ужасно раздулось — гигантский перекошенный гриб из муки и воздуха. Я встала, когда заскрипели ступеньки, сняла полотенце и затолкала тесто обратно. Удивительно, насколько легко сдулся белый шар. Я, как заведенная, продолжала его вымешивать.

Чад вошел в кухню и произнес у меня за спиной:

— Эй, чем тесто-то тебе не угодило?

Я почувствовала, как меня отпускает напряжение. Он ничего не слышал. Меня охватила легкость, внутри разлилось тепло. Он ничего не слышал. Он все проспал. Он ничего не знает.

— Чад… — повернулась я к нему.

— Да, мам? — Он подошел к холодильнику, опять потянулся за пакетом с апельсиновым соком.

— Я тебя люблю, Чад.

— Я тоже тебя люблю, мам.

Он открутил крышечку с пакета.

Достал из буфета стакан, наполнил его, показал мне, словно поднимая тост, и залпом выпил сок.

Как только Чад уехал на «эксплорере» забрать отца с работы, я тут же набрала его номер.

При звуке его голоса — спокойного, размеренного, терпеливого — что-то произошло у меня с горлом, как будто из него вынули кость или кусок колючей проволоки, застрявшие с той минуты, когда Брем укатил на своем красном «тандерберде». Я с трудом выдавила из себя только его имя, но Джон сразу понял:

— Шерри, в чем дело?

— Кое-что произошло.

— С тобой все в порядке? С Чадом?

— Да, да. Брем приезжал.

— Что-о?

— Он приезжал сюда. К нам домой. Чад спал…

— Он к тебе подходил? — Джон замешкался и переспросил: — Он тебя обидел?

— Нет. Хотел поговорить. И еще. Хотел, чтобы я его поцеловала.

— Господи Боже! И что ты? Поцеловала?

— Да. Мне пришлось.

— Шерри, — произнес Джон, раскаляясь. В его голосе появилась резкость — свидетельство того, что терпение на исходе. — Пора кончать с этим делом. Признаю, я тоже поступил не лучшим образом и готов нести за это полную ответственность. Я не врал тебе, когда говорил, что не сержусь. Но игра закончена. Ты должна ему это сказать.

— Я вовсе не хотела, чтобы он приезжал сюда! (Неужели этот скулеж издаю я?) После всего, что было… Да еще при Чаде?

— Не уверен. — От его холодного тона у меня перехватило дыхание.

Я с трудом собралась:

— Ты не уверен? Джон, если бы я хотела, чтобы он сюда явился, стала бы я тебе рассказывать?

Он промолчал. Я снова заговорила, громко, почти переходя на крик:

— Ты меня слышишь, Джон? Сколько раз я должна повторить: я раскаиваюсь, чувствую себя виноватой! Ты ведь не уйдешь от меня? Ты не…

— Да нет. Успокойся, Шерри.

— Успокоиться?

— Да, успокойся. Нет. Я вовсе не думаю, что ты хотела видеть его у нас дома. Но! Если бы ты сказала ему, что я тебе велел, все бы уже было кончено. Он бы не пришел. И уж конечно незачем было разрешать себя целовать. Не уговаривай меня, я не ребенок.

— Джон, ты не представляешь… Ты не знаешь Брема так, как я. — Я сразу пожалела, что ляпнула это.

— Ну разумеется. — Я безошибочно уловила в его тоне нотки сарказма. — Я не знаю его так, как ты, Шерри. Но я знаю мужчин. Они не будут приставать, если их не поощрять. И он не придет, если ты дашь ему знать, что он тебе не нужен. Скажи, что вызовешь копов. Что твой муж его пристрелит, если он опять притащится. Объясни ему это доходчиво. Мне надо идти, Шерри. У меня посетители. Позвони ему прямо сейчас, Шерри. Кончай с этим.

У меня не было ни одного телефона Брема — ни мобильника, ни домашнего. Он никогда не говорил мне, где и с кем живет, например, есть ли у него собака или кошка. Что вообще я знала о Бреме? Я набрала единственный номер, который знала, — номер его кабинета, втайне надеясь не застать его на месте. Но он ответил после первого гудка:

— Брем Смит.

— Это Шерри.

— Да?

— Я звоню, чтобы поговорить, Брем.

— Я сейчас занят.

— Мне позвонить позже?

— Да. Позвони.

— Когда?

— Не знаю. Может, вечером.

— Постараюсь. Это будет…

— Да, я знаю. Тебе интересно, откуда я знаю?

— О чем?

— О твоих планах на ужин?

— О чем ты?

— О ваших гостях к ужину, миссис Сеймор. Я только что видел его в магазине. Слышал, он сегодня идет к тебе на ужин, детка. Похоже, это становится системой, гости к ужину. Не дом, а проходной двор.

— Брем! Ты видел Гарретта?

— Да, миссис Сеймор. Мир тесен. Нельзя ведь трахаться с каждым встречным и думать, что их пути не пересекутся.

— Брем! — Я надолго замолчала. Не могла говорить, казалось, что слова застревают в горле. Потеряла нить разговора.

— Брем, между нами ничего нет и быть не может, — наконец выдавила я. — Ради бога, Брем! Он друг моего сына.

— А вот Гарретт говорит другое. То есть ты действительно выкручивала маленькому паршивцу руки, чтобы выбить правду, а когда он наконец раскололся, выяснилось, что они с твоим Чадом не такие уж кореша. Это ты хочешь, чтобы они дружили. И позвала его на ужин. Правда?

— Нет, Брем.

— Ладно, миссис Сеймор, как я уже сказал, я сейчас занят. Почему бы вам не позвонить мне после вашего прекрасного ужина? — Он повесил трубку.

В мертвой тишине телефона молчание казалось почти живым: оно дышало и пульсировало, словно одушевленное. Я долго стояла с трубкой в руке, прислушиваясь к тому, как молчание удалялось через телефонные провода от меня и возвращалось обратно. Я не шевелилась, пока не вернулись Джон с Чадом.

— Ау, Шерри!

— Эй, мама!

Звуки их голосов хлестнули меня, я положила трубку на аппарат и, не в силах отвечать на их призывы, пошла в кухню и начала готовить ужин.

Гарретт появился на заднем крыльце ровно в восемь часов.

Ему открыл Джон. Чад, не вставая, махнул рукой. Я вышла из кухни поздороваться.

Он очень коротко постригся, почти наголо. Кивнул мне, не глядя. На нем была чистая белая рубашка навыпуск. Чад наконец медленно поднялся, хлопнул Гарретта по плечу:

— Что это у тебя на голове, чувак? Ты же вроде до сентября еще здесь.

— Передумал. Решил уйти поскорее. Через две недели уезжаю в лагеря.

— О Гарретт! — начала я.

Но Чад так резко обернулся ко мне, что больше я ничего не сказала. Он выглядел одновременно подозрительным и раздраженным.

— Все-таки ты сделал это, старина, — со смешком сказал он. — Будешь защищать родину. Позволь мне первому пожать тебе руку.

Они пожали друг другу руки.

Если Гарретт и уловил в этих словах сарказм, на его лице это никак не отразилось. Он не улыбался, но и не защищался. Просто коротко кивнул.

— Чад, Гарретт! Мальчики, можете начать с пива, пока я накрою на стол. Хорошо?

Чад пошел за мной на кухню.

Я открыла холодильник, он достал две бутылки «Короны», снял с крючка на стене открывалку и уже повернулся было идти в гостиную, как вдруг наклонился ко мне и шепнул, так тихо, что я едва его расслышала:

— Это ты моя мама?

Чад и Гарретт ушли пить пиво на парадное крыльцо. Дверь за ними захлопнулась. Джон возился в гараже: что-то переворачивал, двигал, ронял. Он был расстроен. Еще до того как явился Гарретт, а Чад сидел в холле и читал газету, Джон заглянул ко мне на кухню:

— Позвонила?

— Да. Его на месте не было. Позже перезвоню. — Джон с недовольной миной протопал наверх.

Пока мясо для начо шкварчало на сковородке, я приготовила салат. Тоненькими колечками нарезала лук, локтем утирая глаза. Взяла один помидор, потом второй. Он выглядел замечательно, был насыщенного темно-красного цвета, но оказался черным и гнилым. Сгнил изнутри? Или, наоборот, зрел и распухал вокруг гнили? Я вышвырнула его в уже полное мусорное ведро, вытащила из ведра пакет, завязала на нем тесемки и понесла к задней двери.

Проходя мимо столовой, я слышала, как на крыльце разговаривают Чад с Гарреттом.

Дверь оставалась открытой. Какое-то крупное насекомое зажужжало над ухом и шмякнулось о москитную сетку на двери. Кто-то закашлялся, Чад или Гарретт. Я секунду постояла с пакетом в руках, напрягая слух, но ничего не уловила. Или они прекратили разговор, услышав мои шаги, или вообще сидели молча.

Я оставила пакет у задней двери, чтобы Чад или Джон вынесли его, и вернулась на кухню заканчивать приготовления к ужину. Расставила приборы, еду и позвала всех. Когда они вошли, улыбнулась как ни в чем не бывало. Я, по-прежнему мужняя жена и мать, приглашаю семейство к столу. Я все приготовила — как два месяца, год, десятилетия назад. Как на протяжении половины моей жизни.

Гарретт с Чадом перенесли свое глухое молчание и за стол.

Они передавали друг другу блюда, но не смотрели друг на друга.

Джон, впрочем, казался вполне умиротворенным. Он нахваливал еду: как вкусно пахнет, как всего много. Мальчики согласно кивали. Я сказала спасибо. Поинтересовалась, может, кто-нибудь хочет чего-нибудь еще.

Нет. Никто. Ничего.

Все прекрасно.

Все великолепно.

Несколько минут мы ели в молчании, потом Джон откашлялся и задал Гарретту несколько вопросов об армии и флоте, на которые тот вежливо ответил.

— Я решил, что нечего болтаться тут все лето, — добавил он. — Пойду в армию прямо сейчас.

Я посмотрела на Чада — он покачивал головой.

— Еще по пивку? — предложил он.

Гарретт вытер рот салфеткой и посмотрел на меня.

— Чад, сколько вы уже выпили? — спросил Джон. — Гарретту еще домой ехать.

— Да. Спасибо, но мне хватит.

Чад фыркнул:

— Мне-то никуда ехать не надо. — Встал из-за стола и пошел на кухню. Мы с Джоном наблюдали, как он идет, но не сказали ни слова.

— Ну ладно, — сказал он, вернувшись, и, держа бутылку за горлышко, открыл ее. — Гарретт, как там твой «тандерберд» после починки? Бегает? Гарретт положил вилку:

— Что?

— Твой «тандерберд». Я-то думал, у тебя старая развалюха.

— У меня «мустанг», — сказал Гарретт.

— Значит, «мустанг»?

«Тандерберд»…

Я тоже положила вилку.

Меня словно ударили под дых.

— Пока в гараже. Сейчас чиню трансмиссию. А езжу в старом мамином фургоне. Недолго осталось.

— Звучит устрашающе, — сказал Чад и отхлебнул из бутылки.

Я поднялась из-за стола и пошла на кухню. Не вымолвив ни слова.

«Тандерберд».

Это была ошибка. Чад, наверное, просто оговорился, но меня это сразило наповал.

Он видел.

Он видел «тандерберд» Брема.

Видел Брема.

Видел меня с Бремом.

Я присела на краешек стола.

— Мам? — позвал Чад. — Ты не прихватишь для меня салфетку, пока ты там?

Я потерла лицо руками, будто что-то стирая с него, и вернулась в столовую. Захватила салфетки для Чада.

— У тебя все в порядке, мам? — спросил он.

— Да.

Джон посмотрел на меня. Вместо участия я увидела в его взоре предостережение. («Соберись. Возьми себя в руки».) Я села.

— Слушайте, — заговорил Чад. — Когда мы последний раз ужинали вместе, мама рассказывала, что какая-то грязная горилла из колледжа шлет ей любовные записки. Чем дело-то кончилось? Есть еще предложения? Или как?

Гарретт опустил глаза к себе в тарелку, на мой взгляд, слишком поспешно. Чад взглянул на него.

— Гарретт, это ведь ты тогда сказал, что твой инструктор по механике неравнодушен к маме?

Я открыла рот, но не успела ничего произнести. Джон легко и небрежно, но очень убедительно, как будто неделями репетировал реплику, сказал:

— Не поймем, о чем ты, Чад. У твоей мамы столько поклонников, что за всеми не уследишь. Чад вернулся к начо.

— Угу, — прошамкал он с набитым ртом.

Мы молча закончили ужин. Как только все поели, я встала убрать со стола. Потянулась за тарелкой Гарретта. Он и половины не съел, но уже отложил салфетку, опустил вилку на стол и убрал руки на колени.

— Позвольте мне помочь вам, миссис Сеймор, — предложил он.

— Спасибо, Гарретт.

Он собрал остальные тарелки, я понесла стаканы и столовые приборы.

— Миссис Сеймор, — сказал он, когда мы остались одни. — Я хотел…

— Гарретт, — шепнула я, складывая ножи и вилки в раковину. — Мне очень жаль, что ты оказался во все это замешан. Прости меня. Обещаю, тебе никто не навредит. Все это чудовищная ошибка.

Гарретт приблизился ко мне:

— Чад вам что-то сказал? Вы знаете, он думает… — Он кивнул в сторону гостиной, где Чад беседовал с Джоном о чем-то отвлеченном: проблемы управления, контроль, возможности роста и развития…

— Нет, не Чад. Брем.

Гарретт смотрел с искренним удивлением. Он поставил тарелки на стойку у раковины. С короткой стрижкой, в накрахмаленной рубашке, он показался мне таким молодым, таким уязвимым, что я не сдержалась: подошла и обняла его, как в детстве (ободранные коленки, кровь, ручейками стекающая по пыльным ногам). Он позволил прикоснуться к себе лишь на мгновение и тут же вывернулся, бросив взгляд в сторону гостиной. Я посмотрела туда же. В дверном проеме стоял Чад.

Голоса, которые мы слышали, лились из телевизора, а вовсе не принадлежали Чаду с Джоном.

— Я не помешал? — спросил Чад.

Гарретт отшатнулся от меня.

— Конечно нет, Чад. Гарретт просто мне помогает.

— Ага. Вижу.

Я осталась убираться на кухне, а когда наконец вышла, Чад с Гарреттом исчезли.

— Где они?

Джон пожал плечами. Он все еще смотрел по телевизору политические дебаты. Оторвавшись от экрана, бросил:

— Пошли куда-то. Не сказали куда.

Я полночи лежала без сна, все ждала, когда подъедет машина Гарретта, высаживая Чада, — но в конце концов заснула под лай койотов, которые, как заведенные, тявкали где-то вдалеке, да еще и подвывали.

Монотонные и мрачные, эти звуки были лишены безысходной тоски. Дикие собаки пели свою заунывную печальную песню, но в ней не слышалось ни криков о помощи, ни мольбы. Они вплелись в мои сны. Вот я качаю на руках ребенка. (Чада? Нет, это другой ребенок, девочка.) Я ее баюкаю, а она мурлычет, тихо и сладко, потом я начинаю петь, и в тишине ночи мы звучим в унисон. Вдруг тишину разорвал резкий звук (дверь хлопнула?), я очнулась и поняла, что напеваю вслух. Чем бы ни был этот стук, он не разбудил Джона, как и мое пение.

Я лежала в темноте и слушала тишину.

Теперь снаружи не раздавалось ни звука, словно ночь наложила вето на шум, и все затаили дыхание и двигаются на цыпочках, приложив палец ко рту: ш-ш-ш.

Я попыталась вернуться в сон (где баюкала младенца), но он ушел безвозвратно.

Когда я опять заснула, то больше мне ничего не снилось.

Утром меня разбудил будильник Чада, звонивший пронзительно и настойчиво. Я вспомнила, что сегодня он должен выходить на работу по стрижке газонов. Я вылезла из постели, пошла к нему в комнату и обнаружила Чада держащим руку на будильнике и крепко спящим. Он лежал поверх покрывала, полностью одетый. Комнату пропитал крепкий застоявшийся запах, знакомый мне из прошлого — запах пива и сигарет.

— Чад! — окликнула я его с порога. — Ты идешь на работу?

Он моргнул, приподнялся, и будильник соскользнул на пол.

— М-м-м. Да. — Он сел и посмотрел на меня. — Ой, мам. Я такой нехороший мальчик. Ты все еще меня любишь?

— Конечно. — Глаза у меня защипало от слез. Я спустилась на кухню и, пока Чад мылся, сварила крепкий кофе, поджарила яйца с беконом и приготовила тосты. Когда он сошел вниз, я посмотрела на него со смесью сочувствия и осуждения. На нем были джинсы и майка с надписью: «Команда друзей Фреда».

— Пожалуйста. Не смотри на меня так. Это ранит.

— Когда ты вернулся домой?

— Не знаю. — Чад намазывал на тост клубничный джем.

— Значит, очень поздно. Гарретт пил столько же?

— Гарретт пил много. В баре прослышали, что Гарретт уходит в армию, в морскую пехоту, и что я его друг. За нас столько народу захотело выпить, еле наливать успевали.

— Где вы были?

— У «Стивера».

— У «Стивера»? Да ведь вам нет еще двадцати одного года!

— Мы уже много лет там пьем, — фыркнул Чад. — Там никого не колышет, сколько тебе лет.

— Ну и ну!

Не время было расспрашивать его о прошлых подвигах, о «Стивере» и выпивках, но все же интересно — когда и с кем он этим занимался. И где, собственно, в это время была я? Как я могла ничего не знать? Вместо этого я спросила:

— И Гарретт после выпитого привез тебя домой?

— Ну да.

— Пьяный?

— Мам, ну пожалуйста, все в норме.

— Пьяный?

— Мам, ну пожалуйста! Хватит. — Он поднял на меня глаза, и то, что я в них увидела, заставило меня отступить. Это было похоже на угрозу — глаза прищурены, губы поджаты. Что он хочет сказать, принимая такое выражение лица? Что-нибудь знает?

Брем?

Неужели Гарретт ему рассказал?

Красный «тандерберд». Конечно. Он его видел.

Или знает что-нибудь еще. Например, что всего два месяца назад мы с Джоном возвращались от «Стивера» на машине — совершенно пьяные.

Больше я ничего не сказала.

Подлила ему кофе.

— Спасибо, мам.

В машине, которую вела я, Чад сидел с закрытыми глазами, прислонившись головой к окну. Мы уже подъезжали к огромному гаражу фирмы по ландшафтному дизайну, когда он нагнулся, чмокнул меня в щеку (запах мыла и зубной пасты) и вылез из машины.

— Я тебя люблю, мам.

Владелец фирмы Фред — толстый мужчина в джинсах, из которых вываливался живот, сначала помахал мне, а уже потом поприветствовал Чада. Чад оглянулся, послал мне воздушный поцелуй и исчез в гараже вместе с Фредом.

Он все еще любит меня.

Все по-старому.

Воздушный поцелуй. Летняя сезонная подработка.

Как прошлым летом, в пять вечера я приеду за ним, и он заберется в машину. Весь в пятнах и ошметках зеленой влажной травы, пахнущий газоном, листвой и ветром. И потом от физического труда. Он поцелует меня в щеку, дома пойдет в душ. Когда с работы вернется Джон, мы сядем ужинать. Если всплывет тема «тандерберда», мы с Джоном что-нибудь придумаем. Даже если Гарретт проболтался, мы сядем все трое и серьезно поговорим. Мы ведь его родители, мы найдем способ все ему объяснить.

Добравшись до дома, я вылила в чашку остатки кофе из кофейника и вышла на крыльцо.

Солнце заливало светом весь двор.

Откуда-то из кустов залаял Куйо, столь поглощенный чем-то интересным, что не заметил маленького белохвостого кролика, бездумно скачущего через лужайку к дороге. На шоссе, поднимая тучи пыли, появился почтовый грузовичок. Ему пришлось вильнуть в сторону, чтобы не переехать зверька, который безмятежно продолжал свой путь прямо под колеса.

Пришла почта.

Каталог спортивных товаров для Джона, счета за телефон, предложение кредитных карт и белый конверт с моим именем и адресом, написанным незнакомым почерком.

Внутри белый лист бумаги с текстом, накарябанным черными чернилами:

«Шерри! Жаль, что раньше не писал тебе любовных записок. Зря я ждал так долго, чтобы сказать, как ты прекрасна. Я никогда не отпущу тебя. Ты моя навеки. Позвони мне, пожалуйста. Брем».

Я раньше никогда не видела его почерка — убористого и даже с виду мужественного. Впрочем, разве может что-то, написанное на листке бумаги, быть женственным или мужественным? Мое имя в его исполнении казалось мне чужим, словно принадлежало другой женщине — той, что привела в свой дом любовника и отдалась ему в супружеской постели. Той, что целовала любовника на заднем крыльце дома, пока ее сын спал в своей комнате прямо у них над головой. Той, что могла притвориться, что порвала с любовником, хотя на самом деле даже не пыталась выяснить с ним отношения. Не говоря о том, чтобы с ним расстаться.

Почему она решила, что грехи такой тяжести забыть легко и просто?

С какой стати она возомнила, что сможет без всяких последствий вернуться к обыденной жизни, от которой с такой глупой радостью отказалась?

Глядя на свое имя, взятое в плен незнакомым почерком Брема, я слышала голос Джона, повторявший: «Кончай с этим прямо сейчас». Я положила конверт с обратным адресом Брема, написанным в левом углу, в сумочку и решительно направилась к машине.

Дом Брема стоял приблизительно в миле от шоссе в микрорайоне, застроенном небольшими коттеджами. Улицу — проезд Линнета — я нашла без труда, но вот дальше возникли проблемы, потому что на домах не было номеров. Создавалось впечатление, что кто-то специально прошелся здесь и закрасил все таблички, а с почтовых ящиков просто украл, — тщательно продуманная акция. Истинная дочь почтальона, я недоумевала, как же сюда доставляют почту. Наверное, нередко путают адреса. Любопытно, возвращают здесь письма настоящим адресатам или просто выкидывают?

Потом я увидела красный «тандерберд».

При виде знакомой машины у меня вспотели ладони. Я вцепилась холодными влажными руками в руль, но, стоило мне свернуть на подъездную дорогу, они безвольно упали. Я стукнулась о бордюр, но все-таки припарковалась, вылезла из машины и пошла к двери.

Дом был светло-голубой. Во дворе росла белая береза. Возле корней со ствола свисали ленты коры, обнажая нежную розовую бересту. На верхушке сидели вороны. Когда я вылезала из машины, они было закаркали, но, пока я шла под деревом, замолчали. Вокруг стояла мертвая тишина, только где-то под домом завывал кот. Дом казался необитаемым. Я поднялась по ступенькам.

Дверь, выкрашенная в красный цвет, в центре была снабжена глазком, который уставился на меня как настоящий глаз в медном обрамлении век. Тяжелые и плотные белые шторы были задернуты изнутри. Я перевела дыхание, постучала в наружную дверь, заставив стекло задребезжать в раме. Я стояла, прислушиваясь. Изнутри не доносилось ни звука.

Я постучала еще раз.

Ничего.

Я огляделась, увидела звонок за кустом форзиции — ее желтые цветы уже отцвели и поблекли — и позвонила. Звонок был электрический, громкий, и даже отсюда я слышала, как он сотрясает стены дома, колеблет шторы, заставляет звенеть тарелки и чашки в буфете. К сожалению, никакого движения в доме не отмечалось. Я пошла обратно к машине и тут почувствовала сзади какое-то шевеление.

Внутренняя дверь распахнулась, и в проеме появилась женщина.

— Да? — сказала она, стоя по ту сторону решетки.

Я сделала к ней шаг, и она пропала из моего поля зрения в бликах стекла.

— Я ищу Брема. Вы…

— Да. Я его мама.

Я почувствовала перебой в сердце, затем оно снова забилось равномерно. Я открыла рот:

— О-о.

Женщина со скрежетом распахнула стеклянную дверь, и я смогла рассмотреть ее получше. Да, это было лицо Брема — его женский вариант. Более старое, но с его глубоко посаженными глазами, бровями, строением лица. Она была одета в белое платье. Глаза темные, но не подозрительные. Может, я ошиблась, но она выглядела приятно удивленной. Интересно, ей известно, что Брем утверждал, что его мать умерла. (Зачем он говорил, что она умерла?) Мне удалось наконец произнести:

— Вы не знаете, где он?

Она улыбнулась и покачала головой:

— Нет, милая. Уверена, что нет.

— Его нет дома?

— Нет. Дома его нет.

— А как же машина? — Я кивнула на «тандерберд».

— Ну да. Машина здесь, и все вещи тоже, и это, конечно, странно. Он слова не сказал со вчерашнего дня. Должно быть, я была в магазине, когда он приехал. Амелия с ума сходит. Он ведь вчера вечером должен был забрать детей. А так ей пришлось вызывать няню.

Я отступила на шаг, извинилась за беспокойство, сказала, что работаю с Бремом в колледже, что…

— Ладно. Если увидитесь с ним, скажите, что мы волнуемся. Пора бы уже ему объявиться.

— Мальчишки, — покачала она головой. — Никогда не взрослеют?

И снова улыбнулась. Я попыталась улыбнуться в ответ.

Когда Чад залезал в машину, от него пахло солнцем и травой. Он вздохнул, сел рядом. Стянул майку и вытер ею лицо. Наклонился вперед, и я увидела у него на спине длинную царапину. Наверное, поранился о ветку или грабли. Или какой-нибудь другой садовый инструмент.

— Как ты, Чад? Как похмелье?

— Лучше. Вышло потом.

По дороге домой он рассказал мне, как прошел день. Сажали живую изгородь вокруг загородного клуба. Стригли газоны на окраине городка. Фред по сравнению с прошлым летом стал еще более странным, хотя и тогда он все время разговаривал сам с собой, а иногда, сидя в кабине грузовичка, перевозившем оборудование, принимался кричать.

— Сегодня допытывался, верю ли я в то, что людей похищают инопланетяне.

— Ну и что ты ему ответил?

— Я сказал: определенно, нет. И не спросил, почему это его занимает.

— Правильно.

— На завтра у него нет для меня работы. Они еще не включили меня в график. Можем поехать к дедушке.

— Отлично, Чад. Завтра и поедем.

— Конечно, хорошо.

Машина с Чадом в качестве пассажира, казалось, ехала легче.

Машина, наполненная весной и зеленью.

Мы подъехали к дому, и я увидела, что сирень все еще бурно цветет, еще даже не все бутоны раскрылись. Ветки мерцали слабым светом — лиловые, пышные, пахучие.

Долго эта красота не продлится — два-три дня, не больше, но сегодня был пик цветения.

В зарослях бордюрного кустарника Куйо все еще возился с чем-то, колотя лапой по сорнякам. Он болтался тут с утра. Или убегал и вернулся? Чад вылез из машины и свистнул Куйо, но тот его проигнорировал.

По дороге мы говорили с Чадом о книгах, кино, Калифорнии, погоде, дедушкиной депрессии и транспорте. Под конец я спросила об Офелии:

— Что она за человек?

— Ты ведь ее видела.

— Вот именно — только видела. Я же с ней не разговаривала.

— Она классная. Любит читать. Играет в теннис.

Ноги… Точно, у нее крепкие ноги спортсменки.

— Чем занимаются ее родители?

— Отец покончил с собой, когда ей было четыре года. Мать — ассистент зубного врача. Отчим — полицейский.

— Ее отец покончил с собой?

Я посмотрела ему в лицо.

Красивый сильный подбородок и мягкий, изящный овал лица — ни мой, ни Джона. Он повернулся ко мне, и по его глазам я поняла: он в нее влюблен. Вот так. Простая девушка, пережившая трагедию. Она читает книги и играет в теннис. У нее отличные зубы дочери ассистента зубного врача (хотя я и не помнила, как они выглядят).

Чад отвернулся и сказал:

— Да. Он застрелился. Бах, и все.

Он приставил палец к виску, и мои руки непроизвольно сжали руль. Роб, ружье, отель в Хьюстоне. Рассказывал кто-нибудь Чаду, как погиб мой брат?

Я — нет.

Может, Джон?

Шутил бы он так, если бы знал?

— Как ей удалось пережить это? — сказала я, пытаясь совладать с голосом. — Она не…

— Нет. — Он произнес это с вызовом, как будто я обидела его вопросом. — Нет, — повторил он. — Определенно, нет.

— Значит, она счастлива? Она веселая девушка?

— О нет, мама. — На этот раз он громко рассмеялся. — Она совсем не веселая девушка.

Опять сарказм в голосе. Я задала ему глупый вопрос, не спорю. Но ведь он понял, что за ним стоит. И не пожелал дать мне ответ, которого я ждала. Что его девушка — разумный и надежный человек. Вместо этого он сказал:

— Я и себя не считаю ни счастливым, ни веселым. А ты? — Он опять повернулся ко мне, я и почувствовала, как он взглядом прямо-таки прожигает меня насквозь, не хуже лазера или рентгена, и снова подумала: он знает.

Я промолчала.

Смотрела прямо вперед, через лобовое стекло, и молчала. Через несколько миль решила сменить тему:

— Отличный денек, правда?

Боковым зрением я увидела, как Чад отрицательно мотает головой, но, когда я повернулась к нему, он уже согласно кивал.

Пока добирались до Силвер-Спрингз, настал вечер и идти в хоспис было поздно. Мы поселились в гостинице «Холидей Инн». Ужинать пошли в местечко под названием «Карусель», расположенное напротив отеля, с нарисованными на стенах лошадями и буфетом самообслуживания, в котором подавали спагетти со «всем, что съешь».

В ярком свете, в пару, поднимающемся над макаронами и томатным соусом, над буфетом кружили многочисленные мухи, поэтому мы выбрали несколько блюд на заказ. Я взяла салат с креветками гриль и гавайскую смесь, которую принесли в плошке с воткнутым в середке крошечным бумажным зонтиком. Чад предпочел мясо с кровью. Запеченный картофель у него в тарелке окрасился розовым, но он прямо-таки впился в бифштекс. Я старалась не смотреть, как он ест.

Наша официантка, рыжеволосая красотка лет восемнадцати-девятнадцати, была явно очарована Чадом. Она избегала открыто смотреть на него, только слишком громко хихикала, особенно после того, как на вопрос, достаточно ли прожарено мясо, Чад, держа над тарелкой сочащийся кровью кусок, сказал:

— Нет, я люблю слышать, как бьется сердце. Это успокаивает.

— Какая хорошенькая, — сказала я, когда она отошла. — Не находишь?

Чад глянул в ее сторону и пожал плечами:

— Да вроде ничего. Не в моем вкусе.

— А кто в твоем?

— Не люблю, когда девушки хихикают.

— Разве Офелия не хихикает?

— Офелия совершенно определенно не хихикает. — Он вернулся к стейку, почти полностью съеденному: осталась только длинная косточка с остатками мяса. Чад отпиливал ножом эти кусочки.

— Хорошо, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, одновременно великодушно и уклончиво. — Значит, Офелия раньше была тебе другом, а теперь стала твоей девушкой?

— Мам! — Чад положил вилку на тарелку. Нож покачивался на мясной косточке. Он откашлялся и с легкой улыбкой посмотрел на меня: — Офелия и я вместе уже два года.

Я ничего не ответила.

Уставилась в тарелку.

Потом опять подняла глаза на него.

Он больше не улыбался.

Я почти прошептала:

— Почему ты никогда не говорил об этом мне или папе?

— Папа знает. Он всегда знал.

Я положила вилку, сглотнула:

— Почему же я не знаю?

— Ты сама знаешь почему.

Я судорожно вдохнула воздух, схватилась за край стола:

— Я?

— Да. Ты. Ты знаешь.

— Что я знаю?

Я пробовала представить себе — два года. Семьсот тридцать дней, спрессованные в размер почтовой открытки без адреса, все еще путешествующей из одного отделения в другое, накапливая все новые марки, указания и приписки. И вот она наконец падает в мой почтовый ящик. Только сейчас добралась до меня.

— Что? — повторила я. — Что я знаю?

— Что ненавидишь ее. Ты всегда терпеть не могла Офелию. И не только Офелию. Послушать тебя, ни одна девушка не хороша для меня. Даже папа сказал, что лучше тебе не знать про Офелию. — Он засмеялся, потянулся через стол и взял меня за руку. — Но я люблю тебя больше всех, мам. И всегда буду. Если я сделаю татуировку, на ней будет одно слово: «Мама».

Я посмотрела на него. Он шутил и смеялся, но глаза оставались серьезными. Я отодвинулась от стола, вырвала свою руку и положила ее на колени:

— Ну а сейчас почему ты мне все это рассказываешь?

— Потому что тебе пора знать. Тебе следует знать обо мне, мам. А я знаю о тебе.

— Откуда ты знаешь? — выдохнула я.

— Я видел эту гребаную машину на дорожке.

Грубость его слов заставила меня выпрямиться на стуле.

— Я видел не только ее, мам. Я видел все, что происходило внизу. В пивнушке у «Стивера» мне удалось разговорить Гарретта, да и вообще, это было очевидно. Я знал это еще в Калифорнии. Надо смотреть правде в глаза, мам, ты никудышная обманщица.

Все вокруг пришло во вращение — стол, ресторан, Чад, сидящий напротив. Я захлопнула рот. Опять раскрыла, но Чад как ни в чем не бывало снова вооружился вилкой и принялся срезать с кости остатки кровавого мяса.

— Не трудись ничего объяснять, мама. Я не собираюсь наушничать папе или что-то в этом роде. Твои секреты в безопасности. Тем более что все закончилось.

— Да. Чад. Это…

— Все. Давай больше не будем об этом, ладно, мам? Я больше никогда не хочу говорить об этом. Этого не было.

Официантка принесла нам счет. Я взяла его. Чад на нее даже не взглянул, он смотрел на меня.

— Я не виню только тебя. Это и его ошибка. Я это знаю. Он вел себя как задница. Но ты слишком стара для этого дерьма, мам. И это последнее, что я хотел тебе сказать.

После ужина мы вернулись в «Холидей Инн», и Чад заснул на двуспальной кровати, поближе к телевизору, не досмотрев фильм о мужчине, в чьи любовные отношения стала вмешиваться его вторая сущность. Убедившись, что Чад лежит с закрытыми глазами и приоткрытым ртом, я на цыпочках пробежала через комнату и выключила телевизор. Он, полностью одетый, Лежал поверх покрывала, поэтому я взяла одеяло со своей кровати и накрыла его. Он легонько фыркнул и повернулся на бок.

Он всегда спал на боку. Я видела прошлое как наяву — новорожденный, он лежит между подушками на нашей кровати, погруженный в глубокий сон, крошечные ручки прижаты к щеке, как в молитве. У меня есть фотография: он там с розовыми поджатыми губками. Она хранится в семейном альбоме.

Но даже если бы я не сделала эту фотографию и не убрала ее в альбом, разве я забыла бы это?

Какие образы прошлого, не запечатленные на снимках, забыты и утрачены?

Какие мелочи ускользнули и навсегда затерялись в минувших годах, в закоулках памяти?

Вернутся ли они ко мне когда-нибудь? Станут своего рода утешительным призом, когда придет время умирать — яркие сцены из прожитой жизни, свежие и четкие мгновения, воспринимаемые всеми пятью органами чувств? Есть ли надежда, что хоть что-нибудь в один прекрасный день, в последние минуты жизни, увидится снова?

О, я знаю, что это будет.

Точно знаю.

Это будет запах моего грудного ребенка.

Молоко, фиалки и молодые листочки.

Я закрыла глаза и представила себе этот запах. Шейка грудничка. Мягкая кожица между ушком и ключицей, которую так часто щекочут. И он в ответ гулькает. Гули-гули-гули.

Потом я вроде как заснула, потому что ко мне вернулся мой грудничок, я видела, как он начинает ходить, мой малыш; видела себя с ножницами в руках, я срезала его золотые локоны, а из проезжающей мимо машины неслись обрывки сюиты Генделя; видела, как он, мой малыш, бежит через зеленое поле и карабкается на дерево. Карабкается все выше и выше.

— Чад! — закричала я. — Сейчас же слезай!

Но он продолжал карабкаться.

Я полезла за ним на дерево.

— Чад?

Нет ответа.

— Чад!

Он лез все выше, пока не скрылся из виду, только чернели подошвы его теннисных туфель. Сердце заколотилось. Надо подняться еще чуть-чуть, тогда я ухвачу его за щиколотку, а потом…

Потом вокруг моей собственной щиколотки что-то обвилось. Я глянула вниз и увидела Брема: он улыбался.

— Шерри! Неужели надеешься удрать от меня?

Он потянул меня вниз, и Чад совсем исчез в кроне, а я начала падать. Пока длилось падение, я отчетливо, как на черно-белой фотографии, снятой в ясном безжалостном свете, узрела истину. Истина гласила: ничто из этого не имеет значения.

Ничто.

Напрасно я так старалась быть хорошей матерью.

Кексики, испеченные специально для ребенка. Домашние задания. Вечера с обязательной сказкой на ночь. Я читала ему Шекспира. Читала Уитмена, Эмили Дикинсон, Йейтса. Охотно состояла в родительском комитете, убирала класс. Выращивала для него овощи. Водила гулять, чтобы он дышал свежим воздухом, помогала с уроками. Кормила грудью. Пела колыбельные. Знакомилась с учителями. Подружилась с его друзьями. А потом, в один ясный майский полдень, взяла и за пять минут сама все разрушила. Встретила на подъездной дорожке Брема Смита (одуряюще пахнет сирень в пике цветения, означающем переход к увяданию) и разрушила основу своей жизни, то, что составляло мою сущность, все, что я созидала долгие годы и довела до совершенства. И вдруг просыпаюсь в комнате мотеля, с руками, сжимающими горло в попытке остановить крик. За дверью, в холле, заливался хохотом ребенок, и мужской голос выговаривал ему: «Тс, уже поздно. Люди спят».

Мне не нужно было одеваться — с вечера я поленилась и даже не достала ночную рубашку. В темноте нащупала ключ на стойке, сунула его в кошелек, выскользнула из комнаты и захлопнула за собой дверь.

В холле горел неестественно яркий свет, на полу лежал ковер с хаотическим геометрическим рисунком дикой расцветки. Я на лифте спустилась в вестибюль и нашла платный телефон. Набрала домашний номер.

— Привет. — Джон говорил спросонья, но его голос звучал таким родным и желанным, что у меня на глазах выступили слезы. Джон…

— Шерри! Все в порядке?

— Нет.

У меня за спиной администратор тоже говорила по телефону: «Я тебе уже сказала, что заплатила свою половину! Больше не дам ни гроша! Сам раскошеливайся!»

— Шерри, радость моя! Что случилось?

— Джон, я все разрушила. — Я заплакала. — Все. Абсолютно все.

Он спокойно слушал, как я реву. Администраторша тоже затихла. Видно, заинтересовалась, что могло привести женщину среднего возраста в гостиницу и заставить ее среди ночи рыдать в телефон.

— Ну что ты, Шерри. Все будет хорошо. Все уладится. Что бы ни случилось, все останется между нами.

— Нет. Я так виновата, Джон. Все напрасно. Все…

— Теперь это не важно. Все кончено, Шерри. Что бы ни случилось, вместе мы справимся. Все улажено. Возьми себя в руки. Тебе надо поспать. Ты…

— Джон. Чад все знает.

В трубке на целую минуту возникло молчание, а потом Джон сказал:

— Проклятье.

— Джон. Я все разрушила. Всю нашу жизнь. Все. Представляешь, что он обо мне думает? Я все изгадила, даже наше прошлое. Все. Он никогда мне не простит. Он…

— Простит.

— Нет, — рыдала я.

— Да нет же. Простит. Он намного умнее, чем ты думаешь. И постарше, чем ты предполагаешь. Он…

— Но не такое! Он всегда гордился тем, какая я отличная мать. Говорил, что сам женился бы на мне, если б мог. Помнишь? Всегда посылал мне открытки, даже когда вырос, когда ему исполнилось шестнадцать, а потом семнадцать, и писал, как сильно он меня любит, говорил, что я для него — все. Не я, мы. Мы. Всегда. Он был счастлив, что его родители так любят друг друга. Помнишь? Хвастался нами, повторял, что мы совершенная пара, что…

— Нет. Он знал, что мы несовершенная пара.

Что у него с голосом?

Я поплотнее прижала к уху трубку и после короткой паузы спросила:

— Что ты имеешь в виду?

— Шерри, я хочу, чтобы ты знала. Я не рассказывал тебе, чтобы не травмировать. Это не имеет никакого отношения к тому, что случилось сейчас, но ты должна знать. Я не схожу с ума из-за этого дерьмового Брема… — О едва не подавился, произнося его имя. — Просто ты не единственная, кто в этом браке делал ошибки. И Чад знает об этом.

Сзади администратор зашептала в свой телефон. У стойки стоял мужчина, заполняя регистрационную форму. Чуть за пятьдесят, лысеющий, но с все еще по-мужски сильными руками. Он и смотрел на меня. Вдруг меня пронзило ощущение, что мы уже были здесь вместе, этот мужчина и я, только были тогда помоложе. В его взгляде читалась страсть. Он знал, что я плачу. Он тоже помнит, подумала я, он знает.

Я отвернулась и сказала в трубку:

— Рассказывай.

Джон втянул в себя воздух. Выдохнул:

— Шерри… Это случилось лет десять назад. Или даже раньше. Не помню. Чад был еще маленький. Совсем маленький. В третьем или в четвертом классе. Я… У меня был роман.

Я посмотрела на потолок.

Зачем?

Что я там думала увидеть? Звезды? Планеты?

Обнаружила всего-навсего размытое пятно на потолочной плитке.

Я ничего не ответила. Джон часто дышал, как будто был рядом. Я даже слышала, как он сглотнул слюну. Нас разделяли сотни миль, но мы вдруг стали близки как никогда.

— Ты знала об этом? Разве ты не знала?

— Нет. Ничего не знала.

Долгая пауза.

Это годы спрессовались в паузу.

Повисшее молчание имело структуру и твердость грифельной доски.

— Я… — промямлил Джон, — я думал, может, ты догадалась. Я так считал. Не знал наверняка, но думал, может, Чад тебе рассказал. Он знал, Шерри. Один раз он пришел домой, а она была там, и мне пришлось рассказать ему, пришлось объяснить…

— А я где была? — сердито спросила я. Этого не могло быть. Я поймала его на лжи. За все эти годы я ни разу не покидала дом, когда Чад возвращался из школы. Если не забирала его сама, значит, ждала на подъездной дорожке, возле которой тормозил школьный автобус. Не могла я забыть и вычеркнуть из жизни целый день! Зачем Джон лжет? Зачем описывает какую-то другую жизнь, в которой мне нет места?

— Тебя не было дома. Ты уехала в Силвер-Спрингс. Перевозила отца в Саммербрук.

И я вспомнила.

Коробки. Риэлтор. Отцовская одежда, распакованная и разложенная в новом гардеробе дома престарелых.

Два дня. Или три? Наверное, я даже останавливалась в этом самом отеле. Десять лет назад. И звонила по этому самому телефону. Звонила Джону, чтобы убедиться, что Чад пришел из школы и сделал уроки. Что сам Джон поел.

Три дня из двадцати лет. Я уехала, и это были те три дня, за которые моя жизнь, моя настоящая жизнь, была прожита.

Предполагалось, что Чад приедет на автобусе. Но он на него опоздал. Мама Гарретта нашла его на остановке, где он ждал следующего автобуса, и отвезла домой. Но школьный автобус обычно тащится еле-еле. В результате он попал домой по крайней мере на сорок пять минут раньше, чем всегда. И она не успела уйти.

— Она была в доме?

— Слушай, Шерри. На самом деле ничего страшного не произошло. Он ничего не видел. Мы были одеты. Когда он вошел, лежали на кровати и целовались.

Человек, заполнявший бланк у стола администратора, прошел мимо.

Привидение.

Отголоски памяти из какой-то прошлой жизни, где мы с ним танцевали. Возможно, под звуки той самой песни, что сейчас пробивалась сквозь потолок, только слишком тихо. Это был другой майский день и другая ночь, но чем-то очень похожие на сегодняшнюю. Я была в серебристом вечернем платье, но с босыми ногами. Мужчина зашел в лифт и исчез.

— Шерри? Ты здесь?

— Да, здесь.

— Ты меня все еще любишь?

— Кто она?

Спросила, как будто это имело значение. Можно подумать, его ответ сообщит мне нечто важное, что все изменит, внесет в происходящее смысл и разумность. Что за ерунда. К тому же я отлично знала, кто это был.

— Сью. Это была Сью.

Я опять посмотрела на мокрое пятно на потолке. Оно имело форму циферблата. Правда, без стрелок.

— Шерри?

— Да.

— Шерри, разве ты не знала? Я никогда не говорил тебе об этом, потому что не видел смысла. Но не сомневался, что тебе все известно. Она же бушевала. Требовала, чтобы я тебя бросил. Говорила, что все тебе расскажет. Она… Я… Я считал, что ты все знаешь, но простила меня. Простила нас обоих.

— Я ничего не знала.

На этот раз по дороге в номер я осмотрела этаж внимательнее. Оказалось, геометрическая форма рисунка не была бессистемной. Мелкие детали складывались в определенный узор, который, опустившись на четвереньки, можно было угадать. Я знаю, я смогла бы.

Но не стала этого делать.

Вместо этого на мгновение облокотилась на стену и постояла, разглядывая ковер.

Вся моя жизнь пронеслась перед глазами и исчезла в глубинах коридора.

Вся моя жизнь унеслась, как сладкая лживая мечта.

Когда мы пришли, отец у себя в комнате спал на стуле: подбородок опущен на грудь, изо рта стекает ниточка слюны. Я не сразу заметила, что он привязан к стулу ремнями — один через грудь и два на запястьях. Первым это обнаружил Чад:

— Боже мой! Что это, черт возьми?

Отец проснулся. Его взгляд скользнул мимо меня, сфокусировался на Чаде. Он уставился на внука, разинув от удивления рот. Приятно удивлен или шокирован?

— Папа, — сказала я, сжимая его запястье, но он даже не посмотрел на меня. Он не отрывал глаз от Чада, который опустился около него на колени и начал распутывать ремни на левом запястье. Когда рука освободилась, отец потянулся к Чаду и коснулся его лица.

— Привет. — Чад смотрел на него с нежностью. — Как дела, дедушка?

— Робби! — произнес отец, пробегая пальцами по лицу Чада.

— Нет, папа. Это не Роб. Это твой внук. Чад.

— Сынок… — На меня он по-прежнему не смотрел и не слушал, что я говорю. — Мой мальчик. Как ты? Где ты был, Робби? Куда ты пропал?

— Я был в колледже. Я скучал по тебе, дедушка.

— В колледже? — Отец откинулся назад, словно хотел разглядеть Чада получше. — Ну, и как там у тебя? — По его лицу зигзагами покатилась мутная слезинка. Он всхлипнул. — Я тоже скучал по тебе, Робби. Я так скучал!

Я достала из прикроватной тумбочки салфетку — вытереть слезу, а заодно и ниточку слюны, вытекшую изо рта.

— Это не Робби, пап, — повторила я. — Это…

— Мам, — оборвал Чад, смерив меня ледяным взглядом.

Я сунула салфетку в свою косметичку вместо мусорной корзины.

Зачем?

Я что, собиралась ее хранить?

Позже, в регистратуре, дожидаясь лечащего врача, я вдруг сообразила, что все еще держу ее в руках — слезу своего отца, пролитую по моему брату. Подтаявший бриллиант, пойманный в клочок салфетки и похороненный в дебрях косметички.

Мы хотели побеседовать с врачом, но ее не оказалось на месте. Пришлось разговаривать со старшей медсестрой, которая страшно спешила и не скрывала раздражения, оттого что ее оторвали от пациента и вызвали в регистратуру. Я стояла перед ней — красивой женщиной лет тридцати, не старше, с гладкими светлыми волосами, туго стянутыми в хвост, и безупречными формами, наводившими на мысль о статуэтке античной богини, я понимала, что, задавая заранее заготовленный вопрос, бросаю вызов судьбе. Наверное, мне следовало в ножки ей поклониться, а не жаловаться на папино лечение. Я открыла рот, но не смогла преодолеть замешательства, и тут Чад вдруг произнес:

— Почему моего дедушку привязывают? В чем дело?

Медсестра дернулась в сторону комнаты отца, потом не без труда развернулась к Чаду. Она с таким видимым напряжением вращала головой, словно боялась, что та расколется, являя миру кристально чистую пустоту, царящую внутри.

— Ваш дедушка повадился бродить, — объяснила она.

— Бродить, — повторил Чад. — Бродить. — На сей раз в его голосе звучал не сарказм, а что-то другое, такое ледяное, что даже я невольно отшатнулась. Он пристально смотрел сестре в глаза.

Откуда это в нем? — думала я. Кто он, этот незнакомый взрослый мужчина, умеющий говорить с ледяными интонациями? Ведь это я его родила? Я почувствовала благоговейный ужас, гордость и страх.

— Значит, он бродит. И тем самым создает проблемы. Но для кого — для вас или для себя?

— Как вы не понимаете, — возмутилась сестра. — Это чрезвычайно опасно. У нас тут повсюду тележки с лекарствами. Несколько пациентов лежат под аппаратом искусственного дыхания. Однажды ваш папа забрел на кухню. Он ведь мог обжечься!

— О нет! — воскликнула я, и они оба уставились на меня.

Мне захотелось извиниться и уйти. Мой отец, объяснила бы я, не вмешайся Чад, работал почтальоном. Он не привык сидеть в помещении. Десятки лет он зарабатывал на жизнь, передвигаясь с места на место. Но если он действительно может причинить ущерб себе или другим, тогда она наверное права…

— Ну хорошо, теперь я понимаю, почему он привязан к стулу. Хотя мне кажется, было бы разумнее лучше приглядывать за пациентами, а не связывать их. Но зачем вы запястья к подлокотникам привязали? Он ведь даже руками не может шевелить!

Она как будто ждала этого вопроса. Что же припасла нам судьба? Ткет полотно нашей жизни? Или перерезает нить, обозначая ее конец?

— Он расстегивает штаны.

Мне показалось или она сделала шаг к Чаду? Во всяком случае, говорила она воинственно:

— Он целыми днями мастурбирует!

Я прижала руку ко рту.

— Ну и что? — Чад сам шагнул к ней.

Он не испугался — вот что меня удивило. Он ее не боялся. Нисколечко. Я коснулась его руки, пытаясь его образумить. Если она выдаст еще что-нибудь в этом духе, я не вынесу. Лечащий врач, с которой я разговаривала по телефону, была права. Отец полностью в их власти. Эти чужие люди стали сейчас его семьей. Мы ничего не можем поделать. Они сами знают, что для него лучше. Его судьба в их руках. Я сжала локоть Чада и впервые обнаружила, что его тело состоит из сплошных мышц. Он был как камень. Поднимал гантели? Занимался тяжелой атлетикой?

Конечно, он ее не боялся. Ведь он был в миллион раз сильнее.

— Это его комната. И если он хочет там мастурбировать, кого это касается?

— Вы не понимаете, — произнесла сестра и облизнула губы. — Это касается тех людей, которые здесь работают. Приносят ему еду, например. И у нас бывают посетители, которые навещают родственников. Они иногда приходят с детьми. Мы не можем держать его дверь на запоре из соображений безопасности, значит, если ваш дедушка день напролет мастурбирует, сидя на стуле, это касается всех нас!

— Может быть, если бы ему дали возможность гулять, а ваш персонал лучше за ним приглядывал, ему было бы не так тоскливо сидеть взаперти и он бы сам перестал мастурбировать? Если вас привязать к стулу, вы тоже будете дрочить целый день.

— Мне пора. — Сестра покраснела. Она развернулась и бросила, не глядя на нас: — Ваш лечащий врач на конференции. Он будет на месте в понедельник, и вы сможете с ним поговорить.

Но ведь папин лечащий врач звонила мне всего несколько дней назад. И это была женщина.

— Я ведь недавно с ней разговаривала. Она сказала, что папе лучше, что он делает корзинки к Пасхе, что…

— Такие заболевания прогрессируют очень быстро, мэм. Мне действительно пора.

И исчезла.

По дороге домой мы большей частью молчали. Чад сказал, что в понедельник сам позвонит лечащему врачу. И если полученный ответ его не удовлетворит, свяжется с директором «Саммербрука».

Я попыталась вмешаться, предложив самой позвонить, но он не поддался:

— Нет, мам. Ты не сумеешь. Ты не способна им противостоять. Никогда не могла.

Я не стала уточнять, что он имеет в виду. Просто сказала:

— Может, твой отец…

— Папа? — он чуть не расхохотался. — Ты, наверное, шутишь. Я сам разберусь.

Он поспал с часик — веки сомкнуты, рот приоткрыт, дышит ровно.

Я поискала какую-нибудь музыку по радио, не нашла ничего стоящего, выключила его и стала слушать тишину, шорох шин на дороге, шум машин, проезжающих мимо. Иногда я обменивалась взглядами с водителями этих машин или с женщинами, сидящими рядом с ними, или с ребенком в детском кресле, но они промелькивали слишком быстро, чтобы хоть руку поднять в приветствии.

Чад проснулся, когда мы почти приехали. Он опять выглядел ребенком — глаза припухли, лицо смягчилось, расслабилось. Долго смотрел в окно, потом вдруг резко выпрямился, как если бы увидел на другой стороне шоссе что-то необычное.

— Что там? — спросила я.

— Мне показалось, там красный «тандерберд» Гарретта.

— Ты ошибся. У него «мустанг». — Я произнесла это спокойно.

— А, да, точно. — И Чад, откинувшись на подголовник, закрыл глаза.

Ближе к вечеру мы въехали на свою подъездную дорожку. Джон в этот час обычно еще не возвращался с работы, но оказалось, его машина стоит припаркованная на своем месте. Вскоре показался и он сам — на заднем дворе с ружьем, нацеленным на крышу дома. Заметив нас, он повернулся и опустил ружье.

Мы вышли из машины, он взглянул на нас и сказал:

— Пришлось пойти на это. Надо было извести все гнездо. — Он говорил извиняющимся тоном. — Уже внутрь пролезли. Облюбовали чердак. Еще чуть-чуть, и всю проводку перегрызли бы.

Вся земля между дорожкой и домом была в пятнах крови и клочках меха.

Я посмотрела на крышу.

Где-то там теперь было пустое гнездо.

Я повернулась к Джону.

Он выглядел изможденным и бледным.

— Почему ты не на работе?

— Сказал, что заболел. Не спал всю ночь.

Настала суббота.

Чад опять взял машину Джона и поехал в Каламазу к Офелии. Я несколько часов поработала в саду, несмотря на надоедливый моросящий дождь. Садовые перчатки, которые висели у меня на крючке на заднем крыльце, куда-то исчезли, и я копалась в земле голыми руками. Подготовила почву для герани, которую купила на прошлой неделе, но еще не успела посадить. Ободрала все пальцы, и под ногти набилась грязь.

Руки старой женщины, печально подумала я.

И все же это мои руки.

Дождь усилился. Вдалеке послышались низкие раскаты грома. Джон на заднем дворе катал по траве мячики для гольфа. Он вышел без шляпы, и дождь мелкими каплями осел на темных волосах. Он увидел меня на дорожке и окликнул, но я притворилась, что не расслышала. Повернулась и пошла в дом — я была не готова с ним разговаривать.

С тех пор как в среду мы приехали домой, я не сказала ему ни слова, за исключением первой реплики:

— Почему ты не на работе?

На те вопросы, которые он задавал мне («Ты идешь спать?»), я либо кивала, либо мотала головой. Или пожимала плечами. Легла я на самом краю кровати, из-за чего без конца просыпалась, боясь, что упаду.

Среди ночи мои метания, должно быть, разбудили Джона. Он придвинулся и тронул меня за плечо.

Еще сонная, я откатилась от него, и он сразу же убрал руку.

Утром, все так же не разговаривая друг с другом, мы позавтракали вместе с Чадом. Он был весел, казался хорошо отдохнувшим, так что у меня мелькнула мечтательная мысль: «Он все забыл, все». Джон в свою очередь с таким воодушевлением нахваливал мои блины, что Чад не выдержал и рассмеялся:

— Папа, ты что, пытаешься заставить маму спать с тобой?

Джон чуть не подавился. Он уничтожающе посмотрел на сына:

— Мне просто нравится, как мама готовит. И тебе не мешало бы сказать ей спасибо.

— Учту. Блины правда классные, мам.

Они сменили тему и заговорили о погоде. Обещают дождь на целый день. К вечеру ожидается гроза. Конечно, Чад может взять машину, только пусть будет осторожен, когда поедет обратно, особенно в темноте и под дождем. Чад сказал, что будет, да и вернется не поздно. Офелии сегодня на работу.

— Кем она работает?

— Стриптизеркой. — И захохотал. — Нет, правда, мам. Она официантка в хорошем месте. — Он встал, отнес тарелку в раковину, поцеловал меня в щеку и попрощался.

Я пошла наверх и заправила постели.

Слышала, как отъехал «эксплорер», увозя Чада.

С улицы, совсем близко, лилась заунывная безотрадная песня, которую пела печальная голубка — хрипло и как-то приглушенно, как будто над ней нависла толща воды.

Джон ушел в гараж. Он пытался заговорить со мной на кухне, пока я загружала посудомоечную машину, но, едва он положил руки мне на плечи, я вздрогнула как от прикосновения холодной глыбы, и он отступил. Что-то пробормотал, но я не расслышала что, а переспрашивать не стала.

Я выглянула из окна спальни.

Утро выдалось великолепное.

Неужели через несколько часов пойдет дождь? Воздух был теплым, прозрачным и легким. Ветки сирени прогнулись, опустились, но еще не потемнели. С цветущих деревьев облетали лепестки, но даже это было прекрасно. Они окрасили дорогу и траву в розовый и жемчужный цвета, как будто всю ночь над ними шутливо боролись подружки невесты и ангелы. Или как будто сама весна прошествовала мимо работающих лопастей вентилятора.

В бордюрном кустарнике опять возился Куйо. А может, он вообще никуда не убегал. Он постоянно торчал здесь последние дни, а по вечерам и ночами скулил и подвывал. Сейчас он скулить прекратил, но шарился по кустам, уткнувшись носом в землю, неутомимый в своих поисках. Кого он ищет? Или что? Не есть же он хочет? На дворе у Хенслинов для него всегда стояла миска с водой и вторая, с объедками. Там же лежало старое одеяло, на котором он спал. Когда он являлся домой, миссис Хенслин откладывала губку для мытья посуды и почесывала его за ушами. По-моему, там еще валялся старый резиновый мячик, которым он играл. И потрепанный ботинок — он с наслаждением его жевал.

И всем этим радостям он предпочел наш кустарник за домом? Кто же там наследил? Олень, кролик, енот?

Много часов спустя легкий дождь сменился настоящим ливнем, но пес по-прежнему торчал в кустах.

Чад вернулся домой позже, чем обещал. Я слышала, как он шумит внизу, на кухне. Звякает столовыми приборами. Напевает что-то, хлопая дверцей холодильника. На тарелке, накрытой вощеной бумагой, я оставила ему свиную отбивную, немного жареного картофеля и три перышка спаржи. Такую же тарелку я приготовила для Джона, но, спустившись в девять часов за стаканом воды и таблеткой аспирина, обнаружила, что Джон не прикоснулся к своему ужину.

Обещанная гроза так и не разразилась. Погромыхало где-то вдали, и потоком хлынул дождь. Я наблюдала за ним из кабинета, где прилегла отдохнуть после работы в саду, слушая неровный перестук капель. Затем я достала фотоальбомы.

Пока Чад вылезал из машины, он помахал мне. Я махнула в ответ и вырулила на дорогу. Двинулась к въезду на шоссе и направилась в город, к своим заботам.

Позвонила агенту насчет квартиры, отменить аренду. Женщина в офисе объяснила, что я должна в ближайшую неделю забрать оттуда все свои вещи. Джон предлагал мне помощь, но я отказалась. Не хотела, чтобы он туда ходил. Сама справлюсь.

Когда я отпирала дверь, меня охватил страх. Я замерла на пороге. Мне казалось, что я все еще ощущаю здесь чье-то присутствие. Его присутствие. Квартира хранила его запах, оставшийся на моих простынях, — машинного масла, бензина и металла. Я долго стояла в дверном проеме, прислушиваясь. «Брем?» — позвала я.

Ответа не было.

Я прошла в квартиру и огляделась.

Ничего.

В ванной на полу валялось полотенце.

В кухонной раковине стояла чашка.

Одеяла и простыни мятым комом грудились в изножье матраса. Я приблизилась, вытянулась на матрасе?

Не знаю, сколько я пролежала так, вдыхая его аромат. Подушки все еще пахли им. Я завернулась в одеяло — оно тоже хранило его запах, наш запах. Легла на бок, закрыла глаза. В душе царила пустота. Все кончено. Это была банальная интрижка. Она навсегда изменила мою жизнь, но я буду жить, как жила.

Я сама не заметила, как провалилась в сон без сновидений, словно шагнула в иной мир, мир забвения. Впрочем, мне он был знаком. Я бывала здесь раньше. Спала я не меньше часа, потому что, когда я очнулась, запах испарился. Гнездышко, которое мы свили, больше ничем не пахло. Обоняние уловило мерзкую вонь помойного ведра под раковиной, которое не выносили больше недели, — сладковатой гнили остатков нашей последней совместной трапезы.

Я встала, сложила простыни. Начала выносить вещи к машине.

Ужинали мы поздно — Джон по пути домой застрял в пробке. Уже стемнело, но шторы мы не задергивали. Муж и сын лакомились приготовленным мною цыпленком с рисом, я смотрела на них и думала: любопытно, как эта сцена выглядит со стороны. Допустим, прохожий заглянул бы в наше окно — что он увидел бы?

Дружное семейство за обеденным столом.

Почти взрослый сын.

Родители. Давно и прочно женаты. Довольны собой и своим браком.

Со вкусом обставленный дом. Еда на столе. Непринужденная беседа. Обычная мирная жизнь.

Я попыталась взглянуть на себя глазами предполагаемого соглядатая. Наверное, сделав определенное усилие, можно действительно поверить, что это и есть моя нормальная жизнь. Но кто сказал, подумала я, что иллюзия благополучного существования должна быть менее убедительной, чем реальность? Я так пристально смотрела в окно, что мне вдруг показалось, там и в самом деле мелькнул чей-то силуэт. Чье-то лицо прижалось к стеклу. Краткий миг — и оно исчезло.

Я судорожно вздохнула. Джон и Чад одновременно взглянули на меня.

— Что там еще? — спросил Чад, обращая взор к окну у меня за спиной.

Он не стал дожидаться, пока я отвечу:

— Может, шторы задернуть?

И решительным жестом потянул занавески.

После ужина Чад пошел к себе проверить электронную почту. Я встала убрать со стола.

Потянулась за тарелкой Джона, и тут он перехватил мое запястье:

— Позволь мне помыть посуду, Шерри. Пожалуйста.

Я отдернула руку и сказала:

— Нет.

— Но когда, Шерри? Когда я снова смогу говорить с тобой? Когда я смогу обнять тебя?

— Не знаю.

Утром, когда я проснулась, Джон уже уехал. Я долго сидела на краю кровати. На крыше опять слышалась какая-то возня. Может, в разоренное гнездо успело вселиться новое беличье семейство? Действительно, зачем строить собственное жилище, если есть пустующий дом? Да нет, вряд ли.

У животных чувства развиты намного лучше, чем у людей. Они бы почуяли запах беспощадной жестокости, исходивший от старого гнезда. Если на крыше появились другие белки, они должны начать все сначала. Я вдруг вспомнила, что пора будить Чада и везти его на работу. Вчера вечером я выстирала его футболку, достала ее, еще немного влажную, из сушки и положила ему на кровать, пока он отвечал на электронные письма.

— Кому пишешь? — поинтересовалась я.

— Офелии, — ответил он, не отрывая взгляда от экрана компьютера.

Я отправилась спать. Даже из-за закрытой двери до меня еще долго доносилось мягкое щелканье клавиатуры.

Ровно в восемь утра я сверила часы, встала, накинула халат и пошла будить Чада. Как ни странно, в комнате его не оказалось.

Я заглянула в ванную, спустилась на кухню. Услышав с улицы шум, выглянула в окно.

Он стоял на заднем дворе, нагнувшись над бордюрным кустарником, и жестами звал к себе Куйо. — Куйо не реагировал на его призывы.

Гарретт.

Уже высадив Чада возле фирмы ландшафтного дизайна (сегодня Фред натянул спецовку прямо на голое тело, и, несмотря на складки жира, лохмотьями свисавшие с его рук и груди, я догадалась, что когда-то он скорее всего был мускулистым и подтянутым мужчиной), я вдруг вспомнила, что Гарретт на этой неделе уезжает в Северную Каролину, в учебный лагерь новобранцев.

Обязательно нужно поговорить с ним до отъезда. Я должна объяснить ему, что мне безумно жаль, если недоразумение, связанное с Бремом Смитом, каким-то боком коснулось его.

Я скажу ему, что нисколько не сержусь на него за то, что он посвятил Чада в мои отношения с Бремом. Он ни в чем не виноват. Пусть Гарретт знает: несмотря ни на что, я навсегда останусь его другом. Если только я чем-нибудь смогу ему помочь, то сделаю это без раздумья.

Вернувшись к себе, я набрала его номер, но мне никто не ответил.

Я попробовала еще раз.

И еще.

Потом села в машину и поехала к нему, в тот самый дом, из которого столько раз забирала его и в который отвозила годы назад, когда он был маленьким мальчиком.

С виду дом нисколько не изменился.

Ветхий, но симпатичный. Типовой блочный домик голубого цвета с оградой из цепи, протянутой вокруг.

В прежние времена у них была собака. Я вспомнила ее — какая-то дворняжка. Она яростно лаяла на каждую подъехавшую машину, но, стоило выйти, с тем же пылом принималась махать хвостом.

Вроде бы у нее была кличка Крик? Или нет? Не уверена, что вообще когда-нибудь интересовалась, как зовут собаку, с которой Гарретт провел детство.

Теперь никакой собаки не было, но двор по-прежнему покрывала ярко-зеленая трава. Цветов я не увидела, но за газоном явно ухаживали. Шторы в доме были раздвинуты, ворота гаража открыты. В гараже, аккуратно накрытый брезентом, стоял автомобиль — очевидно, тот самый красный «мустанг». Я толкнула калитку, поднялась по ступенькам и позвонила в дверь. Ничего не услышала — звонок не работает? — и постучала. В этот миг кто-то окликнул меня сзади: «Привет!»

Я повернулась. Из-за ограды выглядывал приятель Гарретта, с которым я видела его в кафе. Сейчас он сменил свою красную нейлоновую куртку на майку с надписью «Хард-Рок-Кафе, Лас-Вегас». Меня в очередной раз поразило его сходство с Чадом. Черты лица, разрез глаз. В руках он держал лопату.

— О! — отозвалась я и шагнула к нему, пытаясь собраться с мыслями. — Привет! Вы не знаете, Гарретт здесь живет?

— Жил здесь, — ответил парень. — Его сейчас нет?

— Нет. Я как раз его ищу.

— Я тоже, — заметил он.

— И давно его нет? — поинтересовалась я.

— С неделю, — прикинул паренек. — Примерно. Во всяком случае почту он проверял неделю назад. С тех пор я с ним не общался.

Я спустилась вниз по ступенькам и подошла к калитке.

— Неделю? — удивилась я.

— Ну да. Плюс-минус, — ответил он. — Дней десять назад мы виделись в колледже. Потом он мне звонил, это в понедельник, и мы договорились, что в среду будем ставить в «мустанг» коробку передач. Я пришел, а его нет. С тех пор он больше вообще не появлялся. Я каждый день прихожу. Но он куда-то пропал.

Понедельник.

В понедельник вечером он приходил к нам на ужин.

А ночью они с Чадом пошли к «Стиверу», и Гарретт рассказал Чаду о Бреме.

— Подождите, подождите! — воскликнула я. — Кто-нибудь с ним связывался?

— Да кто с ним может связаться? — отмахнулся приятель. — Девушки у него нет. Родители умерли. Есть тетка, но он с ней не знается. Кто станет о нем беспокоиться?

— А ты… Ты что-нибудь предпринял?

— Конечно, — ответил он.

Я присмотрелась к нему. На вид моложе Гарретта. Моложе Чада. Тонкие руки. Кривые зубы. Серые глаза — настолько светлые, что кажутся почти бесцветными. На тень Чада, вот на что он похож, мелькнуло у меня.

— Конечно, — повторил он. — Первым делом я позвонил в полицию, но там мне объяснили, что, если я не родственник пропавшего, то мне лучше заняться своими делами. Они сказали, такое случается сплошь и рядом. Типа, парень добровольно запишется в армию, подпишет все документы, его уже в учебный лагерь направят, а он вдруг сдрейфит. И ударится в бега. В общем, копы отказались разбираться с этим делом. Но я от них не отставал. А как же насчет его дома? Что будет с домом, если он не вернется? Что, так и будет пустой стоять? А они заявили, что домом займутся, если будут жалобы от соседей.

Я с минуту постояла, молча глядя на него. От паренька исходил какой-то печальный свет — или мне так показалось? Может, Гарретт был его лучшим другом? Единственным другом?

Вдалеке раздался кошачий вопль. Паренек оглянулся и сказал:

— Вот, разбил окно, чтобы кошку выпустить, — и он приподнял лопату. — А она как взбесилась. Удрала. Я ей поесть хотел дать, да вот никак не поймаю. Может, вместе попробуем?

Я положила ключи от машины на капот и ответила:

— Давай попробуем.

За домом Гарретта располагался густой лес — сосны и березы, — земля была устлана ковром из прошлогодних иголок и прелой листвы. Мы немного прошли вглубь и остановились. Кошку приманивал он, выкрикивая: «Кис-кис!» — не мог вспомнить, как ее зовут. Его она все-таки немного знала. Майк — это было его имя — рассказал, что с Гарреттом познакомился в начале осени, на занятиях по автоделу. Они сблизились. Майк помогал Гарретту ремонтировать «мустанг», бывал у него в доме. Но в основном встречались в колледже, так как стать закадычными друзьями еще не успели.

Майк не скрывал, что встревожен. По его мнению, было очень странно, что такой парень, как Гарретт, просто взял и исчез.

— Он ни капли не боялся идти во флот, — говорил Майк. — Наоборот, ждал, когда его призовут. Не стал бы он бегать от армии.

Пробираясь дальше в лес, мы слышали впереди то треск веточки, то шуршание растревоженной кошачьими лапами листвы.

— Кис-кис-кис! — выкликал Майк таким сладким голосом, что любая нормальная кошка должна была броситься ему в руки, тем более что он нес открытую банку с кошачьим кормом. На этикетке была изображена восседающая на диванной подушке белая кошка-принцесса с диадемой на голове. — Кис-кис-кис!

Мы остановились и прислушались: кошка неслась вперед.

Мы уходили все дальше в лес, Майк продолжал призывать кошку, но она и не думала возвращаться. В конце концов он предложил:

— Может, вы ее позовете?

Я позвала.

Попробовала, как он, произнести нараспев:

— Кис-кис-кис!

Ноль реакции. Зато хоть увидела ее за тонким стволом белой березы — большая пушистая серая тень, застывшая в настороженном ожидании. Я присела на корточки:

— Кис-кис-киса, иди ко мне, кисонька!

Она не сдвинулась с места, спасибо, хоть дальше не убегала. Сидела и смотрела на меня.

— Кисонька, кисуля, иди ко мне, моя хорошая.

Друг Гарретта протянул мне банку с кормом, которую я выставила перед собой. Ее мордочка задралась. Она принюхивалась.

— Иди сюда, моя сладкая, — продолжала я. — Ну, иди ко мне. Кис-кис-кис.

Она сделала ко мне шаг.

Она шла ко мне.

Потом побежала и довольно заурчала, когда я протянула к ней руку и принялась гладить шерстку.

— Ух ты! — воскликнул друг Гарретта. — Как это у вас получилось?

В машине кошка Гарретта несколько секунд повыла, затем свернулась клубком и заснула рядом со мной, на пассажирском сиденье. Майк сказал, что он не может взять ее к себе. А вы можете?

Конечно, я могла.

Я вырвала из записной книжки листок и оставила на двери записку:

«Гарретт, пожалуйста, как только прочтешь это, сразу позвони мне или Майку. Мы очень волнуемся. Твоя кошка у меня. Шерри Сеймор».

На обороте я написала номер своего телефона — на тот случай, если он его потерял.

— А это еще что за чертовщина? — спросил Чад, войдя в дом. С работы его подбросил Фред. Они как раз выполняли заказ на нашей улице. Я и сама вернулась всего час назад. Кошка сидела на диванчике в прихожей. Сейчас она смотрела на Чада.

— Это кошка Гарретта.

— Что?

— Чад, Гарретт пропал.

Чад перевел взгляд с кошки на меня и молча прошел на кухню.

Протопал к холодильнику, достал апельсиновый сок, открутил крышку и принялся пить прямо из пакета.

— Ты меня слышал? — спросила я.

— Да. Я тебя слышал. Гарретт пропал. Двинул на войну, полагаю, да?

— Нет. То есть я не знаю. Он не вернулся домой… После той ночи.

— И каким же образом мы это выяснили? — Ко мне он даже не повернулся. Стоял, уставясь прямо перед собой и держа в руке пакет с соком.

— Я к нему ездила.

— Голову даю на отсечение, что именно это ты и предприняла.

— Что?

— Ничего, — ответил Чад, поставил пакет на кухонный стол и прошествовал мимо меня. — Ничего, мам. Просто мне кажется, что нечего так уж волноваться за Гарретта. — Он метнул взгляд на кошку и стал подниматься по лестнице.

Джон ничего не сказал, когда вошел и увидел на диване кошку. Поставил портфель на пол. Наклонился, посмотрел на нее, присел на корточки и протянул руку, которую она обнюхала, а затем облизала.

— Привет, красавица, — прошептал он. — Привет, киса.

Увидел, что я наблюдаю за ним из кухни, и улыбнулся.

— Кому принадлежит это восхитительное создание?

— Гарретту, — ответила я.

— Как же зовут кошку Гарретта? И как она сюда попала?

— Я не знаю, как ее зовут. — Я рассказала, как вышло, что кошка Гарретта оказалась на нашем диване.

Джон взял ее на руки и опустил лицо в серую шерсть. От него вдруг заструилось удивительно мягкое тепло, всколыхнувшее все мои чувства. Я вспомнила, как он брал на руки маленького Чада, как подбрасывал его в воздух, ловил и прижимался к его нежной шейке и мягким волосикам, с наслаждением вдыхая детский запах. Вот за это, наверное, я и любила Джона все эти годы. За его нежность. Кошка умиротворенно затихла, совершенно довольная. Я подошла к Джону, положила руку ему на ладонь и прижалась лицом к его плечу.

— Шерри, — сказал он, ласково опуская кошку на диван. — Ты меня прощаешь?

Он обнял меня.

— Я люблю тебя, Шерри, — сказал он. — У меня есть недостатки, но я люблю тебя больше всего на свете. И Богом клянусь, если ты позволишь мне просто обнимать тебя вот так, мне от жизни ничего больше не нужно.

Той ночью мы занимались любовью в абсолютном молчании. С выключенным светом. Разбросав одежду по полу спальни. Это продолжалось несколько часов. Медленных и нежных часов, вылепленных из плоти и слез. Я погружала пальцы в его волосы, совала их в рот. Он прижимался губами к моей груди. Целовал мне руки и шею. Оргазм обрушился на меня бесконечным всхлипом наслаждения. Когда кончил он, я ощутила содрогания его тела как взмахи крыльев внутри себя.

Утром, прощаясь на крыльце, мы поцеловались. Кошка Гарретта наблюдала за нами с диванчика, медленно мигая и щурясь. Чад еще не спускался. Насколько я могла судить, он всю ночь не выходил из спальни. Перед бордюрным кустарником, свернувшись в клубок, спал Куйо.

— Что с этой собакой? — удивился Джон, качая головой. — Ты бы зашла к Хенслинам, что ли. Как бы он тут от голода не умер.

— Схожу, схожу. Я тебя люблю, — сказала я Джону, уже начавшему спускаться со ступенек.

Он повернулся.

Шагнул назад.

Мы снова поцеловались. Более страстным и долгим поцелуем. И только после этого он ушел.

По дороге к Фреду Чад не разговаривал. Сидел и пялился в окно. Я что-то говорила, хоть и понимала, что он меня не слушает.

— Насчет Гарретта, Чад… — сказала я. — Конечно, не исключено, что он просто сбежал. Или раньше времени уехал в этот свой лагерь. Или поехал навестить тетку — такое тоже возможно. Но я все равно волнуюсь, Чад. Нет, я тебя не упрекаю. Конечно, больше всех виновата я сама, но… Скажи честно — ты не угрожал Гарретту? Я знаю, он рассказал тебе о… — я не смогла договорить и сглотнула. — Он ведь тут вообще ни при чем! Ты мог на него разозлиться, это понятно, но Гарретт ведь уехал не поэтому?

Чад обернулся, пожалуй, слишком резко, и в упор уставился на меня.

— Нет, мама, — четко произнес он. — Я не угрожал Гарретту.

— Да знаю, знаю, — тихо проговорила я. — Извини, что спросила.

Несколько минут мы ехали в полном молчании, затем я откашлялась и спросила, как он себя чувствует. Хорошо ли спал.

— Прекрасно.

Когда я сворачивала на подъездную дорожку, Куйо все еще крутился возле кустов.

Я пошла к нему, стала его звать, но он даже не посмотрел в мою сторону и продолжал яростно рыть землю. Даже ухом не повел. Дома я набрала номер Хенслинов. Мне ответила миссис Хенслин. Голос ее звучал слабо, словно его обладательница находилась где-то далеко-далеко. Или словно внезапно состарилась, с тех пор как мы разговаривали с ней в последний раз. Мне тут же пришло в голову, что я и правда не видела ее с прошлого октября, если не считать мимолетных приветствий, которыми мы обменивались, когда они с мужем проезжали мимо нас в своем синем пикапе.

— Хорошо, — еле слышно прошелестела она. — Пошлю к вам Ти, когда придет домой на обед, велю, чтоб привел Куйо домой. Сама бы пришла, да не дойду — артрит замучил. И Эрни мой еле ходит. Перелом шейки бедра — не шутка.

— Он сломал шейку бедра? — с ужасом переспросила я.

— Еще в прошлом октябре.

— Ох, миссис Хенслин, мне так жаль. Я и понятия не имела.

Мне стало грустно. Как мало мне известно о невзгодах пожилой четы, которая живет от нас меньше чем в полумиле. Эта мысль наполнила меня печалью горшей, чем сострадание к Эрни с его сломанным бедром. Чем я была так занята все эти месяцы, что не потрудилась заглянуть к ним? Ни разу не остановилась возле их дома, ни разу не позвонила? Почему не задумалась, куда они вдруг подевались, что я совсем не вижу их на улице?

— Да откуда ж вам знать? — не удивилась миссис Хенслин. Она всегда была крайне практичной. — Так что, извините, он прийти не сможет. Я пошлю Ти. — Это был ее внук. — Скажу, чтоб поводок захватил. Он его обязательно уведет. Простите, что он там у вас набедокурил…

Я уверила ее, что мы абсолютно не в претензии. Просто волнуемся за собаку…

— Да будем вам. Набедокурил, ясное дело. Но мы сегодня же его заберем.

Она попрощалась и повесила трубку, а я еще несколько секунд простояла со своей. Меня не покидало чувство, что от меня слишком поспешно отделались. Или что я получила выговор. Я поймала себя на желании еще раз набрать тот же номер. Объяснить, почему я позвонила. Почему ничего не знала о сломанном бедре Хенслина — работа, отъезд Чада в колледж. Но я часто думала о них. И мне…

В этот миг раздался жуткий вой. Выл Куйо — заунывно, горестно и отчаянно. Я швырнула трубку и ринулась в сад.

Что еще там стряслось?

Нет! Хватит с меня!

Спаниель Хенслинов сидел на том же месте, где торчал все последние дни. Голову он запрокинул, и из его груди рвался наружу протяжный жалобный вой.

По пути я заглянула в холодильник, достала остатки отбивных, которыми в субботу кормила Джона с Чадом, положила их на бумажную тарелку и направилась на задний двор.

С бумажной тарелкой в руках я подошла к границе бордюрного кустарника.

И увидела, что он натворил.

Пес вырыл яму глубиной не меньше трех футов.

Я приблизилась к спаниелю, протянула мясо на тарелке, позвала его, сначала тихо, потом в полный голос, наконец, прокричала: «Куйо, ко мне!» Пес даже не повернул ко мне головы. Он все выл и выл…

Тут мне в нос ударил запах…

Над ямой, вырытой Куйо, клубился рой ос…

И мухи…

Целые тучи жужжащих мух…

Теперь я знала. Я все поняла.

«Просто скажи ему, что, если он явится сюда еще раз, ты позвонишь в полицию. Или что твой муж его пристрелит. Или что-нибудь еще в этом духе».

Я поставила тарелку с отбивными на землю рядом с Куйо, повернулась к дому и побежала.

В два часа пополудни, бог знает сколько времени проторчав на заднем крыльце, всматриваясь в дальнюю часть сада и прислушиваясь к вою Куйо, который суетливо сновал туда-сюда и без конца вытягивал шею, чтобы завыть еще громче, я увидела мистера Хенслина. Вначале показалась его хромавшая тень, а за ней возник и он сам с поводком в руке.

Я вышла на крыльцо.

Смотрела, как он приблизился к собаке.

Пес прижался к земле, виляя хвостом и поскуливая. Мистер Хенслин поймал его за ошейник, и Куйо принялся вырываться.

Мистер Хенслин пристегнул к ошейнику поводок. Куйо громко залаял, пытаясь сорваться с поводка.

Но мистер Хенслин оказался на удивление сильным мужчиной. Он тащил за собой пса, который упирался всеми четырьмя лапами, уже понимая, что сопротивление бесполезно. Человек не оставил никаких шансов. Увидев меня на ступеньках заднего крыльца, мистер Хенслин крикнул: — У вас там что-то мертвое в земле.

И повернул к своему дому, волоча за собой пса.

Я сидела на диванчике с кошкой Гарретта и гладила ее по дымчатой шерстке. Яркое солнце, струясь сквозь оконный проем, заливало комнату слепящим светом, в котором я не видела ничего, кроме своих рук и лежащей у меня на коленях кошки. Мы словно парили на сияющем островке, сотканном из блистающих нитей. Вокруг нас медленно кружились столбы пыли, собираясь в галактики. Мы путешествовали в космическом пространстве. Во времени. Мы прибыли сюда, в этот незнакомый мир, с пустыми руками. Ничего с собой не взяли. Мы же не думали, что задержимся здесь надолго. Но вот пролетели сотни лет, а мы все еще здесь, качаемся в пространстве, бездомные и одинокие на своем диване…

Зазвонил телефон. Кошка спрыгнула с моих коленей и выбежала через заднюю дверь, которую я оставила открытой.

Я смотрела, как она бежит, и не могла пошевелиться.

Следила за ней глазами, пока она не исчезла из пределов видимости.

Телефон надрывался, автоответчик почему-то не включался, так что мне пришлось встать и снять трубку.

— Шерри? Это ты?

— Да, — ответила я. — Джон.

— Шерри! Я волновался. Почему ты не подходила к телефону? Я звонков сто пропустил. Ты что, в саду была?

— Да.

— Шерри! Ты все еще любишь меня? Теперь у нас все… Все в порядке?

— Все отлично, — сказала я.

Повисла пауза.

Он продолжал:

— Мне не нравится, как ты это сказала. Что там у тебя? Что-то случилось?

— Да, — ответила я.

— Что?

Я не услышала в его голосе вопроса. Он говорил так, будто уже знал.

— Джон! — сказала я. — Брем приходил сюда еще раз?

Опять пауза. Тишина в телефонной линии, протянувшейся через кукурузные поля, леса и яблоневые сады.

— Откуда ты знаешь? — тихо спросил Джон.

— Знаю.

— Когда вы с Чадом уезжали в Сильвер-Спрингс. Рассказать?

— Не надо. — Кровь отхлынула у меня из пальцев, ладоней, устремилась по венам рук в грудную клетку и ледяным потоком разлилась вокруг сердца. На коже выступил пот — на спине, груди, бровях, — и мне пришлось протереть глаза.

— Шерри, — устало вздохнул Джон, — я хотел бы сказать тебе, что мне очень жаль, но это не так.

У меня затряслись руки. Я выронила телефон. Но голос Джона в трубке — еле слышный, отделенный от меня миллионом миль, — продолжал повторять мое имя. Я собралась с силами и подняла аппарат. Надо что-то сказать, понимала я, но выдавила из себя только жалкое:

— Прости.

Прости, что уронила телефон.

— Боже мой, Шерри. Я боялся, ты в обморок упала. Собрался звонить «девять-одиннадцать». Слушай, иди-ка приляг. Просто приляг и забудь обо всем. Потом поговорим, когда я буду дома.

Затем я услышала странный звук, как будто у меня под подбородком кто-то щелкал пальцами. Может, у меня в горле какая-то тонкая косточка сломалась?

— Джон! О Господи! Что же теперь будет?

— Ничего не будет, Шерри. В этом-то и прелесть, моя дорогая. Все кончено.

За ужином он вел себя так, словно ничего не случилось. В отделе готовой еды я купила курицу-гриль и картофельный салат. Шла по магазину с красной пластмассовой корзинкой в руке — женщина-привидение, собирающая еду для мертвецов. Заплатила за покупки. Отнесла к машине коричневый пакет. Машину вела на автомате. Чад ждал меня возле офиса фирмы, сидя вместе с Фредом под деревом; оба были без рубашек: Чад — загорелый, похожий на выточенную из дерева статуэтку, и рядом — Фред, белотелый, словно слепленный из папье-маше, если не обращать внимания на пересекающий грудную клетку неровный бордовый шрам.

Откуда у него этот шрам, спросила я Чада, когда он сел в машину.

— Операция на открытом сердце.

Всю дорогу домой он весело болтал.

Сегодня видел койота. Прямо во дворе дома, где он высаживал молодые деревца.

— Такой приятный пригород… И вдруг — койот! Да такой здоровый! Я таких больших еще не встречал. Вроде как на разведку явился, шнырял вокруг бассейна. Запросто мог сожрать их пуделя. А то и ребенка. Увидел меня и встал как вкопанный. Так мы с ним и таращились друг на друга, а потом он исчез. Вот только что был — и раз, уже нету.

Он говорил так увлеченно и от него так замечательно пахло — травой, листьями, солнцем, — что я понемногу, пусть не сразу, постепенно, но все же пришла в себя. Превратилась в нормальную женщину, за рулем белой машины, которая заехала за сыном-студентом, подрабатывающим в летние каникулы, и везет его домой, в свой чудесный пригородный дом, переделанный из бывшей фермы, в дом, где все идет по раз заведенному порядку и будет так идти всегда (в этом-то вся прелесть, потому что теперь все кончено).

За ужином — курица-гриль, магазинный картофельный салат, хлеб из пластиковой упаковки, пестревшей уверениями о его пользе для здоровья (не содержит насыщенных жиров, зато полно клетчатки и кальция, что стимулирует работу сердца), Джон с Чад обсуждали гольф, охоту, уход за живыми изгородями и саженцами. Время от времени Джон бросал на меня взгляд через стол, задерживаясь на пару секунд на лице. Я отвечала ему тем же, и он тут же опускал глаза на тарелку или побыстрее переводил их на Чада — застенчиво, словно нашкодивший ребенок, получивший выговор и мучительно гадающий, когда его простят.

Неужели это то, о чем я подумала, мучилась я вопросом.

Робкий вид Джона, казалось, опровергал мои опасения. Ну да, кое-что действительно произошло, но ничего непоправимого. Досадное недоразумение, не больше. Достаточно принести извинения, и все будет улажено.

«В этом-то вся и прелесть», — в который раз повторяла про себя я.

Но если это?..

На протяжении двадцати лет Джон был в семье человеком, который всегда точно знал, где в подвале хранится коробка с предохранителями, как при разряженном аккумуляторе завести машину при помощи щипцов, когда вносить плату за дом, кому звонить, если вышла из строя отопительная система, как вытащить занозу из пальца, куда прятаться при штормовом предупреждении (в чулан, в удушливую тесноту пальто, в их шерстяной уют) и что делать, чтобы, пока отключено электричество, в холодильнике не испортились продукты.

Все эти двадцать лет именно Джон решал в нашей семье финансовые вопросы и поддерживал в приличном состоянии дом. Джон устанавливал таймер на смягчитель воды, отыскивал в саду осиные гнезда и опрыскивал их ядом, не подпускал белок к чердаку и не давал им перегрызть проводку и спалить дом дотла — до мелкой белой золы, которая просачивается сквозь пальцы.

Может, потому он и решил, что лучше всех знает, что надо делать в данной конкретной ситуации?

Знать-то он знает. Но вот сделал ли он это? Неужели это возможно? Неужели я двадцать лет замужем за человеком, способным на такое, и не подозревала ни о чем?

Он заметил, что я смотрю на него, и, кажется, удивился напряженности моего взгляда. Улыбнулся, и эта улыбка пронзила меня предвосхищением счастья, словно я увидела ее впервые. Неужели этот незнакомец — мой муж?

Меня охватил ужас. Как это могло быть, что, прожив с этим человеком бок о бок столько лет, я не догадалась, какая неистовая и дикая страсть сжигает его изнутри?

Джон?

Я поняла, что совсем его не знаю.

Да, передо мной незнакомец. Мой личный незнакомец. Чтобы удержать меня, он убил моего любовника.

Утром, когда Джон уехал на работу, я еще спала. Слышала, как вдали выла собака. Вой доносился с участка Хенслинов.

Куйо? Рвется назад?

Высадив Чада возле конторы Фреда, я направилась в центр.

О том, чтобы вернуться домой, не могло быть и речи. Пока мы заканчивали завтрак, вой Куйо перешел в яростный лай, как будто Хенслины привязали его к столбу, а вокруг разложили костер. Отчаянный, неослабевающий вой. Слушать его не было сил. Ладно, когда-нибудь это кончится, но, конечно, не сегодня. Слишком тепло. К десяти утра термометр поднялся уже до девяноста градусов. Куйо сбесился от жары. И от запаха. Лучше уж поеду на работу. Расставлю по полкам и стеллажам книги, которые оставила валяться где попало. Проверю почту. Посижу одна в кабинете. Попробую подумать. Меня поразило, как я вообще способна что-то делать. Например, вести машину. Размышлять. Главным образом о будущем — при условии, что у нас есть будущее. Странно, но я собиралась жить дальше, как будто случившееся ничего вокруг не изменило.

Спокойно проспала всю ночь.

Съела завтрак.

Подвезла сына на работу.

И все это время тело моего любовника разлагалось на заднем дворе.

Все это представлялось фантастичным. Но что, если это — реальность?

Парковка у колледжа была практически пуста — во время летнего семестра занятий всегда мало.

Все равно мне стоило труда поставить машину. Солнце заливало все вокруг ярким блеском, отражавшимся от хрома немногих стоявших здесь автомобилей, так что я чуть не ослепла. Корпуса машин сверкали, испуская пламенеющие лучи. Они били по глазам не хуже артиллерийского снаряда.

Глаза у меня заслезились.

Я провела по ним рукой — на сетчатке заплясали черные треугольники и полосы, — сморгнула и прищурилась. Вылезла из машины и тут увидела его, припаркованный через четыре места от меня.

Красный «тандерберд» Брема.

Мне пришлось опереться о стену, чтобы не упасть. Он сидел в черной футболке.

С пластиковым стаканчиком в руке.

Напротив него сидела Аманда Стефански в своем оранжевом платье. Брем что-то рассказывал ей, а она весело смеялась. Глаза у нее сияли. Они заметили меня — я так и застыла с прижатой к стене растопыренной ладонью, явственно ощущая, как земля уходит из-под ног, — и переглянулись. Брем встал, оставив стаканчик и Аманду Стефански. В нескольких футах от меня он остановился:

— Шерри, с тобой все в порядке?

— Нет.

Он повернулся, кивнул Аманде, которая тут же отвела взгляд, и сказал:

— Пойдем-ка к тебе в кабинет, Шерри. Не будем делать этого здесь.

У себя в кабинете я первым делом глотнула воды из бутылки, что так и стояла у меня на столе с тех пор, как я несколько недель назад заглядывала сюда в последний раз.

«Аква-Пура». Гора на этикетке. Ручей, серебристо струящийся вдоль склона.

Вода оказалась теплой, явно выше комнатной температуры. Она отдавала затхлостью, как будто была собрана из лужи. Или зачерпнута из заброшенного колодца. Я села за стол. Брем навис надо мной.

— Слушай, — сказал он. — Ты что, переживаешь из-за Аманды?

— Нет, — выдавила я.

При чем тут Аманда?

— Ведь именно ты прекратила наши отношения, дорогая. Ну что ж, вы добились своего, ты и твой гребаный муж! Знаешь, он был очень убедителен, когда уткнул мне в лицо пистолет двадцать второго калибра. Я хотел тебя, не отрицаю, очень хотел — но не настолько, чтобы дать себя пристрелить.

В этом-то вся и прелесть. Теперь все кончено…

Джон его не убивал.

Он его просто припугнул.

Он положил конец его домогательствам, но не проливал крови.

Я словно вмиг перенеслась на заднее крыльцо своего дома, отчетливо услышала завывания Куйо. Пса привязали, но он продолжал бесноваться и заливаться диким лаем.

— Брем, Гарретт пропал, — сказала я. — Ты… говорил ему что-нибудь? Ты что-нибудь с ним сделал?

Брем равнодушно смотрел на меня. Потом кашлянул и сказал:

— Нет.

— Ты же сам говорил, что пригрозил ему, сказал, чтобы он…

— Ничего подобного. Я никогда не говорил Гарретту ничего подобного.

— Что?

— Я никогда не говорил Гарретту ничего подобного, — повторил Брем, словно я была туга на ухо. — Ну да, я рассказал ему о нас, но никогда не угрожал. Гарретт мне не соперник. Он же мальчишка. Он…

— Хорошо, а почему тогда ты мне сказал…

— Потому что хотел, чтобы ты знала: я могу это сделать.

Он пожал плечами:

— Наверное, я хотел, чтобы ты думала про меня, что я крутой, детка. Но теперь эта игра в прошлом. — Он посмотрел на свои руки. — Ты, кажется, встречалась с моей матушкой.

— Да.

— Ну, что я могу сказать? — Он схватился за ручку двери. Распахнул ее. И бросил через плечо: — Я — крутой парень, который живет с матерью. И я никогда не угрожал Гарретту Томсону. Извини, если разочаровал тебя. Но теперь ты знаешь все.

Он шагнул в коридор.

И закрыл за собой дверь.

Когда я приехала домой, Куйо уже снова крутился возле наших кустов. По земле за ним волочился оборванный поводок. Градусник показывал девяносто. Наступило настоящее лето. Сирень побурела, но на ветках еще держалось несколько подвядших цветков. Газон и дорожка были покрыты буроватым ковром опавших лепестков.

Мертвых лепестков.

Я сидела в спальне у окна и слушала равномерное гудение мух, которые серой тучей вились над ямой возле живой изгороди. В голубом и беспощадно безоблачном небе лениво кружили, постепенно снижаясь, четыре крупных канюка — медленная, грациозная, тщательно отрепетированная хореография приготовления к трапезе.

Я видела это из окна спальни, во всех подробностях.

Точно так же я могла бы рассмотреть происходящее, если бы находилась за тысячу миль отсюда.

Каждую травинку.

Каждый лист на дереве.

Словно все они существовали сами по себе, отдельно от общей массы, питаемые изнутри источником жизни, бившимся в каждой жилке.

Я могла пересчитать их.

Могла назвать их по именам.

Могла бы составить каталог различий между ними, будь их многие тысячи. Я отмечала каждую мелочь. Каждый взмах крыла каждой пчелы. Каждый стебелек сон-травы и каждую пылинку, оседавшую на каждый лепесток. Каждый волосок на спине Куйо. Каждую волну и частицу света — на мертвых цветках сирени, на траве, на компостной куче. Их состояние в данный момент в отличие от любого другого момента, и так далее, и так далее — до тех пор, пока все не будут учтены, не будут утверждены их права. Я могла все это сделать, но знала, что у меня нет на это времени. Как бы мне ни хотелось вечно стоять у окна, наблюдать за миром снаружи и вести ему учет, надо было идти во двор и стать его частью.

Я взяла с собой полотенце. Плотно зажала нос и рот, но тошнотворно сладкий запах был так силен, что мне пришлось отступить и закрыть глаза. Я несколько раз судорожно вдохнула, потом сделала шаг вперед и увидела это.

Куйо раскопал всю яму.

Куйо добился своего.

Он сидел на краю, виляя хвостом.

«Видишь? Видишь? Видишь?» — говорил этот виляющий хвост.

Собака смотрела широко распахнутыми карими глазами.

«Ты мне не верила, — говорили они. — Ты пыталась утащить меня отсюда. Но теперь-то ты видишь?»

О да, я видела…

Пакет клубники, которую принесла миссис Хенслин (а я забыла на крыльце). Крольчонок под колесами цветочницы (и букет красных роз). Олениха на разделительной полосе (и кровь на бампере).

Тело.

Разрушительные годы, проносящиеся мимо.

Десятки лет.

Одряхление плоти. Пятна и морщины, пришедшие с возрастом. Мой отец, заживо гниющий и прикованный к стулу.

Или — нежные щечки ребенка. Ротик в виде розочки у материнской груди. Маленькие мальчики на ковре в гостиной с игрушечными грузовиками. Звуки, которые они издавали, подражая рычанию мотора. Кофейный столик. Царапины на ножках.

— Гарретт, — позвала я.

Он смотрел на меня снизу удивленными глазами — глазами, засыпанными землей, но все равно глазами Гарретта.

— Господи, Гарретт! — воскликнула я.

Одна рука лежит на груди, словно он о чем-то задумался.

Колено согнуто, словно он пытается встать.

Одет в белую рубашку с воротником, застегнутым на пуговицу, ту самую, в какой он пришел к нам на ужин. Только теперь серую от грязи.

Куйо безмолвно стоял на краю ямы, то заглядывая вниз, то поднимая глаза на меня.

«Видишь?»

Поразительно, но я в точности знала, что нужно делать.

Я двадцать лет была женой и матерью. Теперь мне казалось, что все эти годы были лишь подготовкой к тому, что мне предстояло сделать. Годы, отданные ведению домашнего хозяйства, многому меня научили. Сколько мусора я убрала, сколько пыли вытерла. Сколько времени провела, ползая на коленках возле клумб, — прополка, подрезание корней, посев семян, мульчирование почвы.

Я полжизни потратила на уничтожение улик и выращивание новых доказательств.

Я в точности знала, что делать.

Пошла в комнату Чада, включила компьютер, извлекла твердый диск, бросила в помойное ведро и вынесла мусор.

Из ящика для грязного белья достала одежду, в которой он был в ту ночь в «Стивере». Принесла в гостиную, несмотря на жару — восемьдесят пять градусов, если верить термометру, — развела огонь в дровяной печи, встала перед ней на колени и одну за другой сожгла все вещи Чада.

Они горели медленно, но в конце концов не осталось ничего, кроме золы.

Были еще косвенные улики. Они могут всплыть, если события пойдут по наихудшему сценарию. Так всякий раз надеешься, что набор для оказания первой помощи, хранимый в холщовой сумке, не пригодится, но все же держишь в нем жгут — просто на всякий случай. Так не думаешь, что кому-нибудь из гостей, явившихся на вечеринку, взбредет в голову провести пальцем по книжным корешкам, но все же не забываешь пройтись по ним метелкой для смахивания пыли. Расправившись с косвенными уликами, я позвонила Джону на работу и спросила, сколько земли понадобится, чтобы заполнить яму в рост человека и посадить над ней несколько деревьев.

— Полного самосвала должно хватить, — сказал Джон. — А зачем тебе, дорогая?

Я велела ему прийти домой пораньше. Тогда и покажу, зачем.

— Но я сегодня никак не могу, Шерри. У меня…

— Придется отменить. У Чада неприятности. — И я повесила трубку.

Затем позвонила в фирму Фреда и попросила еще сегодня к концу дня пригнать самосвал с землей.

Секретарша, пожилая женщина, которую я никогда не видела в лицо, но с которой несколько раз разговаривала по телефону, уточняя, в котором часу заехать за Чадом, раздраженно ответила, что это невозможно.

Они могут доставить землю в течение часа, объяснила она, или завтра. Но в пять часов — нет, нельзя.

Я вздохнула и положила свободную руку на макушку. Снова вздохнула. Прочистила горло. Сколько раз за всю жизнь мне приходилось решать подобные проблемы? Сколько ожесточенных споров затевать из-за пустяков? («Нет, мы не можем вернуть вам деньги, если у вас нет чека»; «Нет, мы не можем перенести вашу запись на другой день».) Но сейчас сотни былых разногласий словно сосредоточились в одной точке. Битва опять шла за пустяк, только для меня этот пустяк приобрел жизненно важное значение. Я прокашлялась — она тоже.

— Послушайте, — начала я. — Земля нужна мне сегодня. Но я должна подготовить место, куда ее засыпать, а на это уйдет несколько часов. Вот почему я прошу вас доставить ее ровно в пять.

— Извините, мэм. Ничем не могу вам помочь. — В ее тоне не слышалось ни намека на сожаление.

— Я — мать Чада Сеймора.

— Ах! — воскликнула секретарь, и ее голос смягчился. — Что ж вы сразу не сказали? Подождите минутку.

Минута еще не прошла, когда она снова взяла трубку и сообщила, что заказ будет выполнен. В пять часов.

— У вас прекрасный сын, миссис Сеймор, — добавила она. — Прямо скажу, ваш Чад — самый милый юноша, какого я встречала.

— Спасибо.

Фред подвез Чада от последнего клиента. Работали на поле для гольфа: устанавливали ловушки для кротов, готовили к посадке молодые саженцы диких яблонь.

Когда они подрулили к дому, мы с Джоном только что принялись разжигать вокруг ямы, которую выкопали, костер из сухих веток. Джон стоял на подъездной дорожке, опираясь на капот своего «эксплорера», и утирал лицо полотенцем. За истекшие часы ему пришлось несколько раз прерывать работу лопатой, чтобы вывернуть на землю содержимое своего желудка. В один из перерывов он сел на кучу хвороста и заплакал, закрыв лицо руками.

— Шерри! — рыдал он. — Как он мог? Не важно, что он думал, но как он мог? Я бы никогда…

— Конечно, ты не смог бы. — Кто говорил моим голосом — адвокат или прокурор?

— Шерри! — Он поднял на меня пораженный взгляд. — Ты что, защищаешь Чада? Ты разочарована, что я никого не убил?

Я повернулась к нему с лопатой:

— У нас мало времени.

Температура воздуха поднялась до девяноста пяти градусов.

Мы пропотели насквозь, нас нещадно кусали мухи.

Их оглушительное жужжание сводило с ума. Казалось, это не тысячи маленьких живых существ, а один огромных размеров одушевленный механизм, поставивший своей целью извести нас вконец. Впрочем, через некоторое время они присмирели, а потом и вовсе рассеялись. Даже канюки утратили свою целеустремленность. В их движении появилось нечто вроде замешательства. Или разочарования? Вскоре и они исчезли из виду.

Мы подожгли сухие ветки. Несмотря на жару, я стояла вплотную к костру и смотрела, как загораются сухие ветки и стволы. Вспыхивая, они издавали свистящий звук — и исчезали, словно их уносил ветер, а не сжирало пламя. Я вглядывалась в огонь и силилась понять, когда он наступит, тот момент, который превратит все случившееся в прошлое.

Жар был чудовищным, но я позволила ему проникнуть в меня, пока не почувствовала, что он у меня в крови.

И еще ниже наклонилась над костром.

Сзади подошел Фред:

— На что вам такая чертова прорва земли? Работы будет куча. Вы что, прячете что-нибудь, что ли? Может, у вас тут труп?

Я смотрела на Фреда, а Фред смотрел на то место, где мы вырезали сухостой и разбросали землю. На нем была майка без рукавов и шорты цвета хаки. Я увидела на его руках и ногах выпирающие вены, словно в него внутри бились голубые бабочки.

— Да нет, — сказала я. — Просто устала от этого бардака.

— И я вас понимаю, — одобрил Фред. — Так-то оно к лучшему. И то сказать, давно пора.

Он предложил помочь с посадками.

Цветущий кустарник, декоративные деревья — несколько лиственных пород и несколько вечнозеленых. Можжевельник. Самшит. Барбарис. Кассия.

— Можно сделать небольшой сад из деревьев с фигурной кроной, — сказал Фред. — Если вам нравится самолично подстригать деревья и если вы не боитесь работы.

— Я не боюсь работы, — ответила я.

— Еще можно посадить плющ на каркасе в виде кролика или оленя. Только надо еще немножко расчистить — вот здесь и здесь. У вас тут будет настоящий рай.

Мы долго ходили с ним вдвоем по участку.

Чад был дома. Он первым выскочил из грузовика Фреда и, быстро проскользнув мимо нас, нырнул в дверь. Нам он не сказал ни слова. Джон все так же стоял, прислонившись к «эксплореру», и таращился в небо, провожая глазами дым от костра.

Фред подошел ближе к огню. На его лицо упали отблески жара, а вены на руках и ногах зашевелились, как живые.

Я взглянула на шрам у него на груди.

Насколько я поняла, у него больше никогда не будет проблем с сердцем.

Сердце ему вырезали, когда вскрыли грудную клетку. И установили туда новое. Создали нового человека. Теперь он будет жить вечно.

— Я не собирался убивать его, — сказал Чад.

— Я знаю.

— Откуда? Что ты вообще знаешь, мам?

— Я знаю тебя.

— Ничего ты не знаешь, — ответил он. Он сидел перед компьютером. Сидел и плакал. В бледном свете, исходившем от монитора, его лицо в темноте комнаты окрасилось в голубоватый цвет, как у утопленника. Слезы на щеках казались жидким серебром. — Ты меня совсем не знаешь, — повторил он.

— Как это произошло?

— Мы подрались рядом с баром, — сказал Чад. — Напились и подрались. Из-за тебя. Я сказал ему, что все знаю. Что вычислил его еще в Калифорнии и понял, что он трахает мою мать. Сказал, что мне все известно, а он все отрицал, твердил, что между вами ничего не было. Тогда я сказал, что все видел своими глазами. Он пришел в наш гребаный дом. Целовал тебя на ступеньках нашего долбаного крыльца. Он что, думает, я идиот? Я же видел, как он шептался с тобой на кухне! Он сказал, что у тебя другой парень, катил бочку на этого препода, и тогда я просто озверел. Я треснул его головой об машину, и он… Он признался. — Чад несколько раз судорожно всхлипнул. — Потом он оказался на земле, а я…

— Прекрати реветь.

Глаза у меня были совершенно сухие, словно я никогда в жизни не проронила ни слезинки. Они были такими сухими, что я не могла их закрыть. Не могла моргнуть.

— Нам необходимо трезво оценить ситуацию, Чад, — сказала я. — Мы не можем тратить время на рыдания.

Чад зажал рот рукой, пытаясь сдержаться. Слезы все еще блестели у него на щеках, но плакать он перестал.

— Кто-нибудь тебя видел?

— Кто-то там был, — ответил он. — Конечно, нас видели, но не очень близко. Совсем рядом никто не околачивался. И никто не видел, чем это кончилось.

— Где его машина?

— Я отогнал ее к карьеру, — сказал Чад. — Сначала привез его сюда, а потом… До дома дошел пешком.

— Ты кому-нибудь рассказывал? — я кивнула на компьютер. — Писал Офелии?

— Да, — ответил он.

Я встряхнула головой и провела рукой по его щеке. Он взглянул на меня. Какой ребенок.

Я ясно видела это.

В голубоватом свете монитора он выглядел сущим ребенком. Я всегда боялась, что в бассейне он пойдет ко дну, потому что не умеет плавать. Если я не буду следить за ним каждую секунду, может произойти что угодно. Он не знает, что делать — добираться до края бассейна или искать, за что ухватиться, — веревку или лестницу. И пойдет ко дну. В мерцающем голубом свете он только казался мужчиной — но был прежним ребенком.

После полудня Чад, Фред и еще двое рабочих из бригады Фреда расчистили остатки сухих веток у живой изгороди и посадили саженцы, которые в будущем должны превратиться в декоративный сад.

Я наблюдала за ними из окна спальни.

Чад дважды отрывался от работы и смотрел на дом. Замечал, что я слежу за ним из окна, и отворачивался.

На следующий день он уехал.

Я дала ему свою машину.

— Ты никогда не должен возвращаться сюда, — сказала я. — Всякое может случиться. Тебе придется держаться подальше от этих мест. Я не должна знать, где ты, если кто-нибудь придет тебя искать, — а они придут, рано или поздно.

— Я знаю, — сказал Чад и снова начал плакать.

Сама я плакать не могла.

Многие годы пройдут, прежде чем я снова смогу дышать, или мечтать, или плакать.

В сентябре умер отец. Его похоронили рядом с матерью. Стоя над их могилами, я раздумывала о том, удивилась ли она, что после стольких лет он к ней вернулся. Дурацкая мысль. В хосписе мне рассказали, что он до самого конца все продолжал звать Робби.

Сью и Мек расстались.

Мека назначили опекуном близнецов, и он увез их в Канаду, поближе к своим родителям. Я узнала об этом от коллег с кафедры английского языка. После того последнего разговора в коридоре мы со Сью больше никогда не сказали друг другу ни слова. Я два раза оставляла ей сообщения, но она так и не перезвонила. Как-то я попыталась окликнуть ее на парковке: «Сью!» Она даже не потрудилась притвориться, что не расслышала. Посмотрела на меня в упор, отвернулась и пошла к своей машине.

Теперь я ее почти не вижу. Время от времени у двери моего кабинета промелькнет серая тень… Или юркнет мимо меня, выскакивая из кабинки в дамской комнате. Я уже привыкла, что наша былая дружба превратилась в такой вот призрак. Как и сотни других призраков из прошлого — я их помню, но силой не держу.

Брем женился на Аманде Стефански.

(«Она — само совершенство, — делился он со мной, когда мы столкнулись в коридоре. — Такая ласковая. Но ее Притти! Черт, а не собака! Ненавидит меня всеми фибрами своей подлой души».)

Мы с ним частенько останавливаемся, чтобы перекинуться парой слов. Если Аманда застает нас за этим, то награждает сначала Брема, а затем и меня долгим ледяным взглядом. Предупреждает.

Роберт Зет переехал в центр Нью-Йорка, и преподает поэзию детям из богатого района. Бет еще долго муссировала историю взаимоотношений Аманды, Брема и Роберта Зета. («Как ты думаешь, он ведь женился на ней из-за денег? Но как она могла ради него бросить Роберта?») До того самого дня, когда погибла, — маленький самолетик с Бет на борту разлетелся на сверкающие кусочки над озером Мичиган.

И сад из деревьев с фигурными кронами.

Он здесь во всем своем великолепии.

Лебедь. Конус. Кролик. Олень. Пирамида.

Джон их фотографирует. Снимки размещает на интернет-сайте, посвященном декоративным садам. Хлопот с ними — полный рот, хоть работу бросай. Так я жалуюсь Фреду, когда он заезжает взглянуть на сад.

— Так случается со всем, что мы любим, — отвечает тот. — Оно забирает у нас все, что есть. Поглощает все наше время. Требует полной отдачи, без дураков.

Как-то приходили Хенслины. Посмотрели — и только головами покачали.

Столько стараний — а к чему?

 

Благодарности

Мне бы хотелось выразить благодарность Биллу Эбернети, Лизе Банкофф, Энн Пэтти, Слоэн Миллер, Тине Дюбуа Векслер и Кэрри Вильсон за их неоценимую помощь в написании и редактировании романа, а также за поддержку, дружбу, прекрасные советы и великодушно оказанное мне содействие.

Ссылки

[1] На преподавательском жаргоне — учебные пособия для показа через проектор.

[2] «Пока я лежал умирающий» (англ.).

[3] Дорогая (фр.).

[4] Дорогая (фр.).

[5] Сорт пива.

[6] По шкале Фаренгейта; соответствует примерно 15°C.

[7] Пер. М. Лозинского.

[8] От Semper fidelis (лат.).

[9] По шкале Фаренгейта.