Брем в моем доме выглядел чужаком, каковым, впрочем, и был. Он вытянулся на спине, на Джоновой половине кровати, голова покоилась на его подушке.

Лежа рядом с ним, я чувствовала себя опустошенной, тупой и опустошенной. Толстой. Уже несколько недель, как я выпала из привычного распорядка жизни и перестала ходить по вечерам в спортзал. Брем вновь и вновь вонзался в меня (эротичное, почти болезненное выражение его лица, искаженного от наслаждения, в слишком ярком полуденном свете казалось мне чуть ли не карикатурным), я вдруг обнаружила, что предмет моей особой гордости — жировая складка, не выдержавшая ярости, с какой я наматывала на тренажере бесконечное число миль, ведущих в никуда, — снова наросла.

Голос Джона звучал в телефоне глухо и как-то обессиленно:

— Во сколько вы доберетесь, как думаешь? Во сколько начнете трахаться в нашей постели? Накануне вечером он подарил мне магнитофон с записывающим устройством, который купил в «Бест Бай». Плоский и серебристый.

— Учти, я спрячу его под кроватью, — сказал Джон.

— Ты что?! — воскликнула я. — А если он щелкнет? Или Брем услышит, как пленка шуршит?

— Я все предусмотрел, — ответил Джон. Глаза у него блестели, а зрачки сузились до размера булавочной головки. — Я выяснил у продавца, а потом сам проверил — дважды. Он не издает щелчков.

— Убери это, — сказала я, направляясь в ванную принять душ.

— Почему? — Он шел за мной, держа в руке магнитофон, словно нес подарок — обручальное кольцо или пачку наличных, — исполненный одинаково большого значения и для него и для меня.

— Джон! — Я резко обернулась. — Тебе нужны доказательства? Ты не в состоянии поверить, что я его сюда приведу? Даже если я пообещала?

— Что ты, Шерри, — ответил он. — Никакие доказательства мне не нужны. Нам с тобой нужно совсем другое. Нам нужно…

— Это бред какой-то! Это мерзко и оскорбительно…

— Оскорбительно? О чем ты? Что оскорбительного в том, что я хочу иметь со своей женой страстный секс? Что тебя пугает? Что я хочу подслушать, как ты трахаешься с другим?

— Я не верю тебе. Знаешь, на что это похоже? На попытку воскрешения. Я тебе наскучила, Джон. Я стала для тебя бесполой. И тебе приходиться возбуждать себя таким способом… Тебе надо видеть, как я, как он…

— Господи, Шерри! Ведь мы женаты два десятка лет, если ты забыла. Прости, конечно, если…

— … если тебе необходимо представить себе, как меня трахает другой? Чтобы трахнуть самому?

— Но, Шерри, вспомни! Мы ведь всегда воображали себе что-то в этом роде. С самого начала. Еще до того как мы поженились, мы только об этом и говорили…

— Тогда все было по-другому, — сказала я. — Тогда были вместе. А теперь ты один.

Джон рассмеялся — сначала издал короткий смешок, а затем расхохотался. Он смеялся так, будто до этого долго сдерживался. Будто, годами играя в комедии, не позволял себе даже хихикнуть и вот наконец вырвался на свободу — представление закончилось. От всего сердца, подумала я. Он смеялся от всего сердца — иначе не скажешь. Смех заставил его уронить вниз руку с зажатым в ней магнитофоном и облокотиться о стену. Успокоившись, он примирительно сказал:

— Ладно, Шерри, не хочешь — не надо. Я не понял. Просто мне казалось, что идея с магнитофоном довольно забавна… — Он пожал плечами, в глазах поблескивали слезинки от смеха. — Я просто не понял. Очевидно, ты участвуешь во всем этом против воли. Ты меня почти одурачила.

Передо мной снова всплыла далекая картина: мать смотрит на моего брата. Она так никогда и не решилась. Не стерла с его губ улыбку пощечиной. Только грозилась. Он отлично это понимал. Он видел ее насквозь.

— Ладно, Джон, — сдалась я. — Делай с этим магнитофоном все что хочешь. Я в душ.

— Вот и славно, Шерри, — произнес Джон мне в спину. — Ты ведь не передумала привести его сюда?

Со вторника на среду я против обыкновения не осталась ночевать в городе, потому что накануне до утра пролежала без сна, так и не сомкнув глаз. После ссоры из-за магнитофона я всю ночь прислушивалась к звукам, доносившимся из кромешной темноты снаружи.

Тявканье койота.

Ответный лай спаниеля Хенслинов.

Машина, на слишком большой скорости пересекающая перекресток.

Шум легкого ветерка, шорох листьев, весенний концерт квакшей в грязном пруду Хенслинов.

Как они поглощены собой!

И вся эта суета из-за секса, разве нет?

Интересно, они хоть представляют, как коротка их жизнь? Как мелок и грязен пруд, в котором они родились? Отнюдь не единственный в мире пруд, один из миллиона, и далеко не самый лучший…

Я воображала себе, как они сидят в пруду. Квакают. Плавают. Трахаются. Я где-то читала, что во время брачного сезона самцы лягушек с радостью спариваются с комками грязи, если те по форме напоминают самок.

Они готовы трахать грязь. Трахают других самцов. Возможно, трахают больных, старых и даже мертвых лягушек. Это просто инстинкт, ни на что в особенности не направленный. Ничего личного. Ничего, что имело бы значение. Я прокручивала в уме все эти картины — суетливый угар группового спаривания в пруду Хенслинов, — и вдруг на берегу в темноте возникла Сью. На лице у нее застыло выражение, говорившее: «Я просто хотела немного оживить твою жизнь».

«Да ну?» — отозвалась я слабым, еле различимым голосом. И тут же подумала: это приходило мне в голову.

Но это никогда не приходило мне в голову.

По пути к себе в кабинет я опять столкнулась в коридоре с Робертом Зетом. Он скользнул по мне глазами и едва заметно махнул рукой в знак приветствия. Готова спорить: он что-то почуял, иначе ни за что не прошел бы мимо, не отпустив одну из своих обычных шуточек: «Что, Шерри, продулась вчера на скачках?» И вдруг меня осенило. Истина предстала передо мной в своей болезненной очевидности. Все знают, что у меня связь с Бремом. Что записки писала Сью, а я на них купилась, оказавшись настолько тщеславной и глупой, что продолжаю морально разлагаться у них на глазах.

Неужели Сью добивалась именно этого?

Неужели каким-то непостижимым образом я ранила ее так глубоко — когда слушала вполуха или подолгу не звонила, — что она разработала целый план моего унижения?

Значит, все эти годы она жила, накапливая в душе презрение — к моему стремлению следить за фигурой, моим вкусам в выборе одежды, походке, любимым книгам и фильмам? А когда оно хлынуло через край, решила оборвать нашу дружбу — вот таким способом?

Значит, все эти годы, без конца хвастаясь успехами Чада, чувством юмора Джона и своими штокрозами, докладывая ей, что я вчера купила в супермаркете и что готовила на ужин, я оставалась глухой к подаваемым ею сигналам.

Теперь я вспомнила, как странно она смотрела, когда я показывала ей фотографии, сделанные во время нашей недельной поездки в Коста-Рику. «Извини, Сью, — озадаченно проговорила я. — Вижу, тебе неинтересно?» — «Ну почему же?» — ответила она, и я продолжила разглагольствовать об океане и тропических цветах, решив не обращать внимания на выражение ее лица. Я просто не разглядела, что скрывалось за ним на самом деле — скука и презрение, набиравшие силу.

Может, и так.

А может, это чувство зародилось в ней внезапно, однажды утром. Она проснулась и поняла, что ненавидит меня.

Или днем, в коридоре, она сказала правду? Что пожалела меня? Я плохо выглядела, и она захотела заставить меня встряхнуться, добавить в мою жизнь остроты?

Какая из этих вероятностей ранит меньше?

В среду днем я позвонила Брему с работы и сказала, что сегодня буду ночевать дома, а не в городе.

— Ты что, шутишь? — спросил он.

С чего бы мне шутить?

— Нет, — ответила я. — Брем, у меня полно дел, и я устала…

— Каких еще дел?

— В субботу приезжает Чад. У меня стирка скопилась. И надо… — Но больше я ничего не смогла придумать, поэтому сказала правду: — Я устала до смерти. Не спала всю ночь.

На другом конце трубке царило молчание, а мне вдруг пришло в голову, что в нашем разговоре участвует кто-то третий, кто нас подслушивает. Подозрение переросло в уверенность. Кто работает в колледже оператором? Я никогда не видела этих людей, во всяком случае, никого из них не помню. Вроде бы их всех еще несколько лет назад заменили автоматы, но в действительности дело, наверное, обстояло по-другому. Кто-то ведь должен отвечать на вопросы, на которые не может ответить машина?

Интересно, где они сидят? И кто они? Должно быть, умирают от скуки и от нечего делать подслушивают чужие разговоры.

— Вот как, значит… — протянул Брем.

— Можем увидеться завтра, — предложила я.

— Как хочешь.

Я услышала шум включенного мотора. Что-то металлическое с тяжелым дребезжанием ударилось о цементный пол.

Теперь он лежал на спине на Джоновой половине кровати. Посмотрев в потолок, он произнес:

— Ну, Шерри, и что мы будем с этим делать?

Я почувствовала облегчение — камень упал с души. Словно крупная птица, свившая у меня на груди гнездо, снялась и улетела. Значит, он тоже понимает — мы ведем себя неразумно и пришло время с этим покончить. Лежа в ожидании рассвета, я пыталась представить себя в прежней жизни — вот, например, я несу вверх по лестнице корзину с выстиранным бельем. Или мы с Джоном, уже немного постаревшие, медленно прогуливаемся по парку, держась под руку. Или я расставляю на столе перед мужем и сыном тарелки с нарезанной говядиной, посыпанной луком.

— Да, Брем, да, ты прав! — воскликнула я. — Дальше так продолжаться не может.

— Я хочу, — сказал он, — чтобы ты бросила это ничтожество. Ты должна быть моей.

Я застыла.

Дыхание перехватило.

«Моей»… Это слово отдалось в спальне эхом, согласные и гласные звуки слились в один протяжный слог, запрыгавший, как резиновый мячик, от одной белой стены к другой. За окном внезапно стих гомон весенних птиц, делящих между собой территорию и громкими криками возвещающих о своих тревогах, печалях и надеждах, и на меня обрушилась тишина.

Я села.

Что я делаю в супружеской постели с незнакомцем? Что бы там ни говорил Джон, то, что сейчас происходит, это измена. И пошла я на нее исключительно из тщеславия. Вовсе не ради Джона, нечего притворяться. Только ради себя.

Вот так-то, Брем. Я — женщина, имеющая прелестный дом. Замужняя состоятельная женщина, и…

Нет.

Я сделала это из-за Сью.

Да-да. Потому что не нуждаюсь в том, чтобы кто-то оживлял мою жизнь.

Я сделала это из-за всех них. Из-за Бет с ее компьютером, убивающей время за вечным солитером, искоса наблюдая за мной. Из-за Аманды Стефански, носящей оранжевое платье и певшей мне — мудрой наставнице — дифирамбы. Из-за Роберта Зета, никогда не проявлявшего ко мне интереса, хоть, как выяснилось, он и не гей. Из-за моей студентки Мэриен с ее непроизносимой фамилией и глубоким декольте. Из-за Дерека Хенга. Какой смысл читать «Гамлета», если мы его не понимаем. Из-за мамы, умершей в моем возрасте. Из-за брала, уехавшего в Хьюстон и выстрелившего себе в голову в гостинице «Холидей Инн», даже не оставив записки. Я делала это из-за них.

Сейчас, слушая рядом с собой дыхание Брема, изучающего потолок, я поняла, что обманываю сама себя. Я сама себя наказала. — Нам пора, — сказала я и вылезла из постели.

Он медленно, неохотно встал. Пока он натягивал одежду, я ладонями разгладила наволочки и простыни. На них не осталось никаких следов, но я все равно их разгладила. Стряхнула молекулы кожи, пыли и упавшие нити волос. Руки тряслись. Я заправила постель, подоткнула простыни под матрас, разложила белое стеганое одеяло, до боли привычное и знакомое — пустая страница, на которой я начертала всю эту историю, — распрямила складки и провела сверху ладонью, чтобы постель приобрела точно такой вид, какой имела, пока мы ее не смяли. Отступив на шаг, осмотрела ее и поняла: это больше не та кровать, в которой мы с Джоном спали накануне. И позавчера, и во все те ночи, о которых я помнила и о которых забыла. Все это ушло в прошлое, в мое прошлое. Все стало другим. Перемены казались неуловимыми, микроскопическими: произошло небольшое перераспределение атомов, но оно полностью изменило эту кровать, превратив ее в супружеское ложе людей, с которыми я даже не была знакома и которых не узнала бы на улице, случись им пройти мимо. Несмотря на то, что женщина поразительно напоминала меня прежнюю.

— Мы идем, детка? — спросил Брем. — Или так и будем торчать около этой кровати?

Я даже не обернулась.

Стояла как приклеенная.

Время как будто замерло. Я застыла около нашей кровати, пытаясь постичь, что же такое важное, связанное с ней, ускользает от моего внимания, Но Брем нетерпеливо покашлял за спиной, и я наконец сдвинулась с места. Магнитофон продолжал шуршать, делая запись. Я его не слышала — или предпочла сделать вид, что не слышу.

Брем отвез меня в город на моей машине. Его красный «тандерберд» мы оставили на стоянке у колледжа, чтобы мой муж, предположительно находившийся в отъезде, не узнал от соседей, что возле нашего дома была припаркована чужая машина.

Сидеть с ним в машине, так близко, было все равно что лежать в постели. Он знал, что делал. Полностью сосредоточился на автомобиле и дороге.

Рядом с ним я чувствовала странную робость, хуже, чем при первом любовном свидании. Тихонько пристегнула ремень безопасности и опустила козырек, чтобы заходящее солнце не било в глаза.

Я села было, как сидела всегда — скрестив ступни ног на полу, но тут же одернула себя: что за старушечья поза! — и небрежно перекинула ногу на ногу.

Брем покосился на мое колено и положил на него руку — прямо на синяк, окруженный алой полоской содранной кожи, след падения в кафетерии, но тут же вернулся к рулю, так как мы выезжали на шоссе.

Пока мы ехали, я сбоку наблюдала за его профилем. Поглощенный вождением, он производил впечатление человека, которому на всех плевать, которого ничто, кроме моторов, не интересует. Ко мне вернулся страх, похожий на тот, что я испытала сегодня в постели с ним. Он был страстной натурой, это очевидно, но и рассудительности ему хватало. Скажи я ему, что нашим отношениям надо положить конец, он бы понял и согласился. Вежливо здоровался бы, столкнувшись в колледже. Послушно ушел бы из моей жизни — так же спокойно, как вошел в нее. Что он действительно любил, так это автомобили. Их устройство, управление ими. Садясь за руль, он как будто переносился в свой особый мир, где ему беспрекословно подчинялись шестеренки и передачи, составляющие сердце мотора. Так же покорилась ему и моя машина.

Я угадала это по его глазам и облегченно вздохнула: хорошо, что он думает о дороге, а не обо мне.

Брем чуть напрягся.

— Эта машина разгоняется слишком быстро, — сказал он. — Ох уж эти япошки… — И покачал головой. Посоветовал мне проверить какую-то деталь — зубчатый ремень привода или что-то в этом роде. А то при переключении скорости слышится клацанье и машину уводит немного влево. Когда я в последний раз проверяла сход-развал?

— Понятия не имею. Боюсь, я не подозревала о его существовании.

Он фыркнул в ответ:

— А что, твой долбаный муж в машинах не сечет?

— Нет, конечно. Он разбирается в компьютерах. Он программист. Довольно крупный.

— Крупный программист. Мудила.

Я задохнулась. Так и сидела с открытым ртом, пытаясь прийти в себя. Шок оказался слишком сильным — как будто меня хлестнули по руке. Я бросилась на защиту Джона:

— Он хорошо стреляет из охотничьего ружья… — И замолкла, представив, как Джон в оранжевой куртке целится в белку на крыше.

— Лучше бы проявил заботу о транспорте жены. — Он опять дотронулся до моего колена. — Не говоря уже о других ее потребностях.

Мы преодолели несколько миль в полном молчании.

Был разгар поздней весны: ярко-голубое небо, деревья в цвету, изумрудно-зеленая трава. Я на несколько дюймов опустила окно и ощутила запах влажной глины и молодых листочков. Даже на обочинах шоссе пестрели нарядные бледно-желтые нарциссы — доказательством победы жизни над распадом и смертью, ароматным подтверждением того, что всю зиму под землей происходило нечто такое, благодаря чему холодные и мертвые луковицы превратились в растения, радующие глаз своей фривольной красотой.

Мы миновали место, где я сбила олениху, и я бросила взгляд на разделительную полосу, но ничего не увидела.

Неужели трава успела поглотить тело? Значит, сама природа вымыла его из этого мира, впитав мех, кровь и кости? Забрала все это обратно в землю? Или все-таки останками распорядился некто в ярко-оранжевой униформе и резиновых перчатках, выпрыгнувший из грузовичка с вилами в руках?

Но так ли это важно?

Тело исчезло.

Мы приблизились к повороту, за которым шла дорога к колледжу. Я собиралась показать Брему, как лучше всего туда проехать, но тут он, откашлявшись, произнес:

— Побеседовал с нашим другом Гарреттом.

Я повернулась к нему.

Он сидел, вцепившись в руль с излишней силой, — рот приоткрыт, ноздри раздуты.

— Что?

— Ничего. Просто сказал ему, если он еще тебя побеспокоит, у него будут неприятности.

— Господи, Брем! — Я зажала рот ладонью. Сердце пропустило удар, и меня бросило в холодный пот. Ледяная капля поползла по спине вдоль позвоночника.

— Ты не должен был говорить с Гарреттом! Я…

— Это — наше с ним дело, — отрезал он, разумеется проехав нужный поворот. — Это не обсуждается. Считай, что я ставлю тебя в известность.

Я уставилась на свои колени. Руки лежали на них, расслабленные и бессильные, словно необязательные части тела, способные соскользнуть и потеряться. Кровь стучала в висках, в мозгу тупо билась назойливая фраза («Это было, было, было»), я собралась высказаться, но в это время Брем огляделся и присвистнул:

— Где мы, черт возьми? Проклятье! Мы что, проехали поворот?

Мне удалось объяснить, что да, проехали, и на следующем повороте надо развернуться и ехать назад.

Движение почти замерло — по полосе тащился один-единственный грузовик, который Брем легко обогнал. Я заметила рисунок на кузове — двое рабочих и грузовик. За рулем сидел молодой парень и то ли напевал себе под нос, то ли сам с собой разговаривал. Мне вдруг отчетливо представился Чад.

На фотографии, в бейсбольной форме.

Ему одиннадцать. Он, взъерошенный и полный энтузиазма, не мигая, смотрит в объектив.

Стук в голове поутих, вернее, стал более монотонным.

Так же монотонно звучал голос маленького Чада: «Ма, ма, ма».

По дороге домой я вспомнила — магнитофон.

Я бы никогда не положила его под кровать и не стала бы проверять, положил ли его Джон.

С востока надвигалась тяжелая черно-синяя туча. Она закрыла небо и пролилась сильным дождем. Дворники со скрипом и всхлипами сгоняли с ветрового стекла потоки воды. Я въехала на подъездную дорожку, выключила мотор и замерла, пытаясь подготовиться — к дождю, к своему дому, к Джону.

Нет, не может быть, подумала я.

Не могло его быть под кроватью.

Конечно же после нашей ссоры Джон вернул его в магазин. Или убрал подальше.

Но даже если… Если даже он положил его под кровать и включил утром, лента все равно закончилась бы задолго до того, как мы с Бремом добрались до постели.

А если все же он там лежал? И все было записано?

Услышал Джон, что хотел?

Как меня трахает другой мужик.

И как насчет: «Детка, я хочу, чтобы ты ушла от этого долбаного типа. Ты должна быть моей».

Как насчет этого?

Что, если все это записалось?

Помню, как в четверг на занятиях, когда мы обсуждали финал «Гамлета», руку подняла Бетани Стаут:

— Миссис Сеймор, а вот когда Гамлета похищают пираты, разве это не deus ex machina? Я имею в виду — это отличный пример искусственной, нелогичной развязки… — И она сделала движение руками, как будто подбрасывала монетку, словно заключала пари с Шекспиром. — И можно мне выйти?

Что, интересно, она делала весь семестр?

Deus ex machina — чудесный избавитель или неожиданная развязка. Звучит смешно.

Вопрос задала та же девочка, которая раньше интересовалась, почему нельзя разбирать более современный перевод пьесы.

Я протянула руки, будто пытаясь схватить то, что она подбрасывала в воздух, но тут влез Тодд Рилей:

— А это еще кто такой — Деус Эксмахин?

Бетани села на место и ответила:

— Это значит «Бог или спаситель из машины». — Несмотря на слишком вольный перевод, ей удалось объяснить данную литературную концепцию намного лучше и проще меня.

Нет.

Машины во дворе не было.

Но пусть бы и была. Я уже собралась с духом. Войти. Увидеть Джона. И объяснить ему так же доступно, как Бетани Стаут на уроке, что именно с нами произошло и почему это надо остановить. Я уже приготовилась вылезти из машины, подняться по ступенькам, сесть рядом с Джоном и начать разговор. Но дождь так барабанил по крыше и по дороге, словно мимо меня с диким шумом несся табун испуганных оленей, взрыхляя почву под ногами и искажая привычный пейзаж. Я еще довольно долго сидела за рулем, слушая дождь, и могла бы сидеть так много минут или часов, глядя за стекло и прислушиваясь к чечетке капель. Наконец я выбралась наружу, пробежала под дождем и вся мокрая ступила на крыльцо. В дверях стоял Джон.

Я увидела, что он плачет.

— Ты что, всю ночь собиралась сидеть в этой чертовой машине, Шерри? Ты боялась прийти домой и поговорить со мной?

— Как ты могла, Шерри? Как ты могла так врать? Как могла привести сюда чужого мужика? И трахаться с ним в нашей постели?

— Что? — выдавила я.

Я медленно опустила сумку на пол. С меня уже натекла дождевая лужа, с платья и волос капало на пол. Джон стоял, прижав к груди кулаки, как боксер, готовый нанести удар. Я отступила назад.

— Магнитофон, Шерри. Он был под кроватью. Я слышал все. Все. Ты ведь не станешь утверждать, что ты все это подстроила?

— Что подстроила, Джон? — Я произносила слова спокойно, боясь спровоцировать его на что-нибудь ужасное. — Зачем мне было что-то подстраивать?

У него в буквальном смысле отвисла челюсть и кулаки медленно опустились вниз. Из глаз неожиданно полились обильные слезы, прямо на пол, под ноги. Это выглядело как в мультике. Рисованные слезы. Настоящие слезы не бывают такими крупными и не скатываются по щекам так быстро.

— Шерри, неужели ты так меня ненавидишь? — Он казался полностью уничтоженным. — До такой степени?

Я осторожно подошла к нему. Положила на его руку ладонь, погладила по тыльной стороне.

Попыталась заглянуть ему в глаза, но он стряхнул мою руку и рванулся прочь.

Я опять отступила.

— Ты — траханная сука, — зашипел он, и я зажала горло рукой. — Мерзкая шлюха.

— Джон, — я протянула к нему руки. — Почему ты так ведешь себя? Ну да, магнитофон. Ты слышал. Слышал все. Но ведь ты не узнал ничего нового. Разве не ты все время уговаривал меня сделать это?

Джон вдруг подпрыгнул ко мне и толкнул меня в грудь с такой силой, что я свалилась на диван.

— Ты, дрянь, лживая потаскуха! — Он орал так громко, что его, наверное, было слышно на улице. — Хочешь все повесить на меня? Это были фантазии, и ты это знала! Я никогда не предлагал тебе делать что-нибудь подобное! По-твоему, я что, такой муж? По-твоему, я сексуальный маньяк?

Я продолжала сидеть с открытым ртом.

На шее у него проступили вены.

Лицо побагровело.

Всепоглощающая, неконтролируемая ярость.

Черные глаза с крошечными зрачками яростно сверкают.

— Джон, — сказала я и вновь, как тогда, в коридоре, когда разговаривала со Сью, осознала, как все укладывается на свои места, как в паззле. Секс, настойчивый шепот — что это было? Всего лишь игра? Значит, он ничего не знал? Неужели он думал, что…

Нет.

— Джон, о чем ты тогда думал? Что ты, собственно, ожидал услышать на записи, если…

— Я думал, ты что-нибудь изобретешь, Шерри. Подыграешь мне. Типа следов от укусов. Для фантазии… Я думал, ты…

Он задохнулся, упал на колени и зарыдал — ужасно, безутешно, уткнувшись лицом в ладони. Дождь прекратился, и внезапно наступила мертвая, ошеломляющая, сводящая с ума тишина. Я закрыла уши руками, чтобы не слышать ее.

Чад в аэропорту. Я увидела его со спины, наблюдающим за движением багажного транспортера.

Когда он был маленький, я моментально находила его в комнате, полной детей, в бассейне, в парке, где угодно.

Не важно, как он был одет, как причесан. Я бросала короткий взгляд и тут же видела его.

Для меня он никогда не сливался с толпой других детей, будь их хоть сотня. Быстрота, с какой я его вычисляла, не переставала меня удивлять.

Но этот молодой человек, с немного склоненной головой стоящий возле транспортера, следя, как медленно ползет лента, мог быть кем угодно. Сначала мой взгляд ошибочно задержался на смеющемся парне с набором клюшек для гольфа, затем на более взрослом мужчине, телосложением немного напоминающем Чада, затем на мальчике лет десяти-одиннадцати, и только потом я увидела своего сына. Мне пришлось схватить Джона за руку, чтобы устоять на месте, — в долю секунды меня охватил приступ страха, как будто прямо в вену ввели специальную сыворотку.

Знает или нет?

Откуда ему знать?

Может, Гарретт рассказал?

По телефону? По электронной почте? («Мне угрожал любовник твоей матери».)

Или еще кто-нибудь, кто мог рассказать — от злости, сочувствия или ради корысти?

Сью? Бет? Брем?

Или просто он оставался настолько близким мне, был частью меня самой — мой мальчик, что узнал сам, просто узнал?

В эту минуту Чад, словно почувствовав за спиной наше присутствие, обернулся и, улыбаясь, шагнул к нам. Меня накрыла новая волна — беспричинного счастья. Нет, ничего он не знает. Гарретт хороший мальчик и верный друг — он унес бы такую тайну в могилу. И нет на свете человека, который мечтал бы так нас унизить. А просто знать нельзя, если между нами расстояние длиной в континент. Чад не знает. Я позволила ему обнять себя, уткнулась в его джинсовую куртку, которая вся пропахла бензином и аэропортом. За нами, руки в карманах, стоял Джон. Обернувшись, я увидела у него в глазах блестящие крупные слезы.

На обед я приготовила спагетти, чесночный хлеб и салат. Чад оказался голодным как волк. Он ел так много, что я не стала брать себе добавку, опасаясь, что ему не хватит, хотя сама ужасно проголодалась, словно неделю постилась или пробежала 10-километровую дистанцию.

Мы с Джоном наперебой засыпали его обычными вопросами об учебе. Оценки (отличные). Жизнь в общежитии. Еда в кафетерии. Друзья.

Разговор вскоре иссяк — долгий перелет и радикальная смена часового пояса делали Чада малообщительным.

А мы еще не отошли от событий двух последних дней, проведенных в нервных разговорах, во время которых мы пытались уверить друг друга, что наш брак вполне надежен и совместной жизни ничто не угрожает. Две бессонные ночи. Два бесконечных дня взаимных упреков, прощений и горьких сожалений. Было все: рыдания, крики, ошеломленное молчание. Был момент, когда Джон подступил ко мне, потрясая кулаками.

— Как ты могла? — орал он. — Как ты могла подумать, что я хочу, чтобы ты сделала это, ты, мерзкая потаскуха!

Но это был последний раз, когда он так ругался. Меня удивило, как быстро его гнев сменился горечью и грустью, а потом мы стояли на коленях, обнимая друг друга и захлебываясь в слезах.

Он гладил меня по голове и повторял:

— Это моя вина. Моя вина. Это я виноват.

— При чем тут ты? — всхлипывая, говорила я. — Как это может быть твоя вина, это я во всем виновата.

— Нет, — произнес Джон так убежденно, что я не стала с ним спорить. — Это я виноват.

В ту, первую, ночь мы пытались нащупать путь друг к другу — любовники, которые тонут в мелком озерке, — рыдали и говорили, говорили и рыдали. Целовались, ощущая у себя на губах слезы другого. Мы вместе пошли в ванную и умывались, повернувшись друг к другу. Джон поднял лицо над раковиной — с ресниц стекала вода, — взглянул на меня и сказал:

— Шерри, как я мог не догадаться?

Я положила руку ему на лоб, словно собиралась проверить температуру — или перекрестить:

— Ты даже не подозревал? Никогда?

— Нет, — ответил он пораженно, даже с каким-то благоговейным страхом. — Мне это даже в голову не приходило, Шерри. — И такая опустошающая боль прозвучала в этих словах, что мне пришлось отвести взгляд. Я уставилась на его грудь, на область сердца, и тихо проговорила:

— Скажи, ты… — Мой голос прервался. — Простил меня?

Что, если он ответит: «Нет»?

— Конечно, простил. Ты — вся моя жизнь, Шерри. Как я могу тебя не простить?

Он выпрямился и зарылся лицом в полотенце, и несколько минут стоял, облокотившись о стену. Я безмолвно наблюдала за ним, ничего не замечая вокруг себя. Когда он оторвался от полотенца и обернулся ко мне, я удивилась. Он улыбался — печально и отстраненно, но все-таки улыбался.

— Выходит, я тебя не знал? — Он неловко потряс головой, все еще улыбаясь. — Все эти недели — нет, годы! — я жил в каком-то воображаемом мире. А ты в реальном.

Я не улыбалась.

Подошла к нему.

Он взял в руки мое лицо. Притянул к себе и долго смотрел, словно пытался в каждой мелкой морщинке прочитать ответ на свой вопрос.

— Теперь все кончилось, правда? Совсем?

— О Господи, Джон, конечно. Все кончилось.

Он поцеловал меня в лоб и со вздохом произнес:

— Я хочу, чтобы все было как раньше. Как было всегда. — Он обнял меня покрепче.

Два дня мы провели, не размыкая объятий.

В нашей спальне, держась за руки, касаясь друг друга коленями и плечами. Ночью мы легли в постель, но не спали, не занимались любовью, даже одеялом не накрылись. Просто смотрели друг на друга. Часами. В какой-то миг я поймала на лице Джона страдальческую гримасу. Он перехватил мой взгляд и попытался улыбнуться. Начал меня целовать — в губы, глаза, уши. Мы плакали, плач переходил в смех, а потом опять в плач. Не подходили к телефону, не выходили из дома.

Строили планы.

Теперь мы опять вместе, сказал Джон. Он стремился взять всю вину на себя, потому что был уверен: я бы никогда не пошла на любовную связь без подзуживания с его стороны и не меньше его хочу, чтобы все закончилось. Он настаивал, что это было нашей общей ошибкой — непониманием, рожденным благодушием и самоуверенностью, слепотой и неблагодарностью за величайший подарок судьбы в виде счастливого брака. Так мы говорили, пытаясь поддержать друг друга, размышляя, как нам жить дальше, и вдруг до меня дошло, что раньше, до этих событий, мы никогда не обсуждали ни одной темы — ни дом, ни ребенка, ни брак — с такой страстью, какую вызвала проблема моего любовника.

Мы решили, что в четверг я встречусь с Бремом в кофейном магазине на углу неподалеку от моей городской квартиры (но не в квартире) и все ему объясню. Семестр закончился, скажу я, жилье в городе мне больше не нужно, так что встречаться нам негде.

Договор на аренду разорву. Прямо сейчас. Осенью мы с Джоном найдем себе квартиру в кондоминиуме, поближе к работе. И мне больше не придется столько времени тратить на дорогу или ночевать вне дома.

(«Я не держусь за этот дом, Шерри, — сказал Джон. — Без тебя дом — ничто».)

В четверг в кофейном магазине я собиралась сказать Брему, что совершила ужасную ошибку, что сын приехал на каникулы, что муж ревнует, а мне есть что терять. Коллег тоже нельзя сбрасывать со счетов. Возможно, кто-то из них уже что-то подозревает, и мы оба можем лишиться работы. Если это не сработает, добавлю кое-что еще. Скажу, что у мужа есть ружье, он бывший охотник и может быть жестоким. В общем, я должна доказать Брему, что опасность слишком велика и наши отношения необходимо прекратить.

Даже Джон согласился, что не следует говорить ему, что муж все знает.

Кто знает, как будет реагировать Брем?

Впадет в ярость? Почувствует себя униженным?

Слова Брема — «ты должна быть моей» — поразили не только меня, но и Джона, так весомо и убедительно они звучали; и мы признали, что совсем не знаем этого человека. Мы понятия не имеем, как он может себя повести. Мне больше никогда не следует встречаться с ним наедине, а дать ему от ворот поворот надо решительно, но не грубо. И все пойдет как раньше.

Все станет как раньше.

— Ну вот, — сказал Чад, прикончив третью порцию спагетти, — выложил вам все свои новости. А у вас тут что происходило?

— Да ничего, — быстро ответил Джон.

Я пожала плечами:

— Ничего особенного.

— Ну и хорошо, — кивнул Чад.

Мы поговорили о погоде. Поговорили о войне, потом Чад с Джоном помогли мне убрать со стола, пожелали друг другу спокойной ночи, и Чад ушел к себе. Мы тоже ушли в спальню, легли в постель и, обнявшись, заснули.

Посреди ночи я проснулась. Мне снилось, что Чад опять маленький и бродит по какому-то озеру, на мелководье. Во сне мне было хорошо, я радовалась жизни. Небо затянули тучи, но и это меня радовало — не надо защищать кожу от солнца. Вокруг стоял туман, и я точно знала, что озеро — мелкое. Как замечательно, подумала я, все стало по-старому. Мы в полной безопасности.

Тем не менее, несмотря на ощущение надежности, исходившее от окружающих предметов, я почему-то понимала: вот-вот случится что-то плохое. Тут я и проснулась. Ладно. В конце концов, это всего лишь сон. Хорошо, что еще во сне я успела встать с лежака, на котором валялась на пляже, до того, как это плохое случилось.

Потом я долго лежала рядом с Джоном и поздравляла себя с тем, что мы избежали большой беды, даже катастрофы, хоть и во сне.

Было, наверное, часа три ночи, но из комнаты Чада доносились звуки стереоустановки, как будто кто-то глухо стучал за стеной.

Смещение часовых поясов.

Мальчик прибыл из другого времени.

Из другой жизни.

От его присутствия в доме делалось уютно и одновременно как-то беспокойно. Вот, наш маленький мальчик вернулся домой, сказала я себе.

Вместе с тем у нас словно появился чужой человек.

Без него я привыкла чувствовать себя свободно. Заниматься с Джоном любовью в гостиной, ходить голой из спальни в ванную.

Теперь, выбираясь из постели, я натянула халат, о котором, с тех пор как уехал Чад, успела забыть. Завернулась в него поплотнее и направилась в ванную. Проходя мимо комнаты Чада, задержалась в дверях и заглянула внутрь. Над его кроватью горел свет. Чад сидел в одних трусах, развалившись поверх одеяла, и читал книгу в черной обложке.

— Привет, — сказала я.

— Привет, мам, — отозвался он и положил раскрытую книгу обложкой вверх себе на грудь, так, что она стала похожа на распластанную ворону.

Чемодан стоял с откинутой крышкой, а на полу вокруг валялись вперемешку книги, полотенце с нарисованной бутылкой пива «Корона» (никогда раньше не видела его у Чада) и несколько выцветших маек.

После весенних каникул я редко заходила в его комнату — только вытереть пыль. Один раз прошлась с пылесосом. Без Чада комната выглядела ничьей. Я старалась ее не открывать.

Но теперь она снова стала его комнатой, это бросалось в глаза. Я почувствовала легкое раздражение — грязное белье на полу — и, видимо, не сумела его скрыть, потому что он сказал:

— Не беспокойся, мам. Утром уберешься. И шмотки постираешь. Я не тороплюсь.

Я посмотрела на своего ребенка и улыбнулась:

— Ты наелся за ужином?

— Если честно, не очень, — покачал головой Чад. — А нельзя парочку свиных отбивных? Прямо сейчас? — Он засмеялся.

Я кивнула, поняв шутку. Действительно, дурацкий вопрос.

— Ну, просто я подумала, может, ты от голода не можешь заснуть?

Чад приподнялся на локтях и сказал:

— Нет, я решил не спать отнюдь не от голода.

Какой сарказм! Откуда это в нем? Не скажу, что меня злит эта манера, просто кого-то напоминает. Интеллигентного клерка из видеосалона? Студента с задней парты?

— Уже ухожу, Чад.

— Спокойной ночи, мам. Утром увидимся.

— Послушай, может, когда ты чуть отдохнешь, съездим к дедушке?

— Не вопрос. Только не раньше субботы. Во вторник и в среду я работаю — еще прошлым летом он договорился с фирмой по ландшафтному дизайну, — а завтра еду к Офелии. Если папа даст машину.

— К Офелии?

— Ну да, к Офелии.

— А где она?

— Приехала на лето в Каламазу, в университетский лагерь.

— Понятно. Ты с ней встречаешься? С Офелией?

— Завтра встречусь. Да я не видел ее с прошлых каникул. И почему ты произносишь ее имя, как будто это вид тропической лихорадки?

— Ну что ты! — Я сказала это слишком громко. Чуть не разбудила Джона. — Я говорю совершенно нормально. Офелия.

— Офелия, — повторил он, как будто поправлял меня, хотя никакой разницы в произношении имени девушки я не заметила.

Офелия.

Уже спешит к ней, в первый же день после приезда?

Что он нашел в этой девчонке? Мне она не казалась ни хорошенькой, ни талантливой. Наверняка в Беркли девушки более изысканные, более интересные. Я представляла себе, как Чад познакомится с милой, немного оторванной от жизни девушкой, предположим студенткой факультета английского языка, может, даже писательницей, словом, с девушкой, чем-то похожей на меня.

Но Офелия?

Помню ее плоскостопные лапы в слишком тесных туфлях, в которых она ковыляла по нашей лужайке, кривясь чуть ли не каждом шагу. Джон рассаживал их с Чадом, чтобы сфотографировать. «Улыбка!» — возвещал Джон и получал в ответ кисловатую гримасу Чада и слишком широкий оскал Офелии Ванрипер. Простушка. Внешность — на грани между серостью и уродством, в зависимости от освещения.

Откуда, удивилась я, во мне столько недоброжелательности к милой девушке, которая нравится моему сыну?

С каких это пор внешность приобрела для меня такое значение?

Не я ли сама внушала маленькому Чаду, что нельзя дразнить толстых девочек, нельзя думать, что некрасивая девочка не может быть прекрасным человеком. Когда Чад учился в седьмом классе, я нашла на его письменном столе спортивный журнал с рекламой купальников. И тут же воспользовалась предлогом, чтобы рассказать ему об идеализации женщин. Замечательно, если человек выглядит внешне привлекательно, говорила я, но самое главное, что у него внутри.

На каком основании я невзлюбила Офелию Ванрипер, которая всегда была со мной исключительно вежлива?

— Хорошо, — сказала я, пытаясь улыбнуться искренне и тепло. — Если папа не даст тебе машину, можешь взять мою.

— Ты — чудо! Ты все еще отличная мама. — И он мне подмигнул.

Утром, когда я проснулась, оба — и Чад, и Джон — уже исчезли. Я выглянула из окна и обнаружила, что машины Джона нет и что за ночь и несколько утренних часов куст сирени в углу двора весь покрылся лиловыми цветами.

Я открыла окно.

Вдохнула запах сирени.

Знакомый, пьянящий аромат! От него веяло таким мирным домашним уютом, что сердце наполнилось безрассудным оптимизмом, непоколебимой верой в светлое будущее. Мне пришлось присесть на краешек кровати, чтобы перевести дух.

Я огляделась.

На туалетном столике мои драгоценности.

На обоях розы.

Тюль на окнах. Белый абажур. Плетеный коврик на полу. Снаружи, за окном, как всегда, Куйо скребет лапами в кустарнике. Поют птички. В гнезде, свитом зябликом в зарослях папоротника у заднего крыльца, уже пищали птенцы, и мамаша-зяблик хлопотала вокруг них. Я даже уловила их мускусный запах (влажных крыльев и помета) и услышала, как они пронзительно верещат, стоит матери отлететь от гнезда. Высоко в небе, далеко, на огромном расстоянии, пролетал с характерным звуком реактивный самолет. У него вообще нет крыльев, а вот ведь летит с одного конца света на другой, и с огромной скоростью. Все будет хорошо, подумала я.

Сварю-ка себе кофе. Выпью чашечку прямо на крыльце. Возьму книгу, отложенную несколько недель, ту самую, о Вирджинии Вульф. Сяду и буду читать. Позвоню Сью. Я не разговаривала с ней с того дня, когда в коридоре колледжа она рассказала мне о записках. Скажу ей, что она моя лучшая подруга. И всегда будет лучшей. Я все ей прощаю. Какой у меня выбор? Разве за последнее время я не доказала, что сама в состоянии причинять боль близким, людям, которых люблю больше всего. Разве я не затаила мстительную злобу к любимым, парадоксально сочетая ее с преданностью и заботой?

И еще Гарретт.

Я позвоню Гарретту.

Попробую объяснить ему, что все это недоразумение, и только. Чудовищное недоразумение. Что бы ни говорил тебе Брем — пожалуйста, забудь все. Я приглашу Гарретта на обед. Скажу, что Чад приехал из Калифорнии и хочет его видеть. Приготовлю гамбургеры, или мексиканские начо, или сандвичи с пряной говядиной — что-нибудь особенное, специально для молодых ребят. И — любое пиво, какое захотят.

А потом позвоню Брему и объясню, что моя жизнь — это жизнь обычной женщины.

Жены и матери.

Что я полностью принадлежу этой жизни, и всегда принадлежала ей, и никогда — ему.

Я выстою.

Посижу здесь, вдыхая запах сирени, отдохну.

Утро.

Я готова начать обычный день. Вернуться к обыкновенной жизни.

Раздался телефонный звонок, громкий и настойчивый, словно взрыв в тишине. Я быстро вскочила с краешка кровати и босая понеслась вниз по ступенькам. Мой голос звучал незнакомо, с придыханием — я сама его не узнала.

— Да?

— Привет, детка.

Брем.

Я нервно сглотнула слюну.

Мгновение я не могла ничего произнести, а потом сказала:

— Брем, ты звонишь мне домой.

— Но тебя нет на работе. Куда же мне еще звонить?

— Мог бы и вовсе не звонить. Сын дома, на каникулах. Если бы он снял трубку?

— Подумаешь! Сказал бы, что продаю энциклопедии. Или что я сантехник. — Между нами словно искра пробежала. Смех?

— Ты где?

— В твоей квартире. Звоню по мобильнику. Лежу на твоем диване.

— Слушай, Брем. Я закрываю договор на съем квартиры. Семестр закончился. Я…

— Приезжай сюда! У меня от мыслей о тебе встает.

— Брем.

— Шерри, что на тебе надето?

Я помолчала, не зная, что отвечать. Он повторил вопрос. Ночная рубашка, сказала я. Белая.

— Подними ее повыше. Над ляжками.

Я ничего не стала поднимать, но, когда он переспросил, ответила, что да, подняла. В тот момент мне казалось, что так будет проще всего побыстрее закончить разговор. Я взяла телефон и села на кушетку.

— На тебе трусы?

— Да.

— Сними их. Спусти до щиколоток. — Он помолчал. — Ну, спустила?

— Да.

— Раздвинь ноги. Пошире. Хочу, чтобы ты раздвинула бедра. Раздвинула?

— Да. — Я прилегла.

— Я трогаю себя, детка. Он твердый как камень.

Я слушала.

Все что я слышала — это его дыхание. А потом ритмичный звук трения, все усиливающийся, потом стон. И его напряженный голос:

— Прикоснись к нему губами. Возьми его в рот, малыш. Я хочу почувствовать на нем твой язык. Вот так. — Он затих.

Только ветер завывал в трубке.

Я услышала на крыше суетливые царапающие шажки.

Белка. Может, две. Они вернулись. Дети тех белок, что Джон убил в феврале? Или новая семейка, поселившаяся под карнизом. Они неистово трудились, суетились, устраивая себе жилье у нас на крыше. Я слушала, пока он не застонал громко и надрывно:

— О детка, я люблю тебя. Я должен быть внутри тебя, между твоих ног. Я хочу к тебе, прямо сейчас, в твою дивную дырку, малыш. Я кончаю, моя радость.

Я ничего не ответила, я дрожала. Отвела трубку телефона подальше, боясь, что он услышит, как клацают зубы. Брем молчал, наверное, целую минуту — слышно было только тиканье часов в кухне и сухое цоканье коготков по крыше, — потом вздохнул и сказал:

— Я только что пролился прямо тебе на лицо, кончил в ваш прекрасный рот, миссис Сеймор.

— Брем, — произнесла я, как только ко мне вернулся дар речи. — Брем… — И никак не могла придумать, что сказать. Все вокруг плыло как в тумане — странном и серебристом. Стопка журналов в углу. Ваза с сухими цветами на каминной полке. Восточный коврик с геометрическим рисунком и размытыми очертаниями. Издалека доносилось завывание сирены «скорой помощи», прокладывающей себе дорогу. Для кого-то обычный день.

— Брем, ты еще здесь?

— Ну да. Я здесь.

Я откашлялась, поплотнее прижала к уху трубку и сказала:

— Мне надо с тобой поговорить. Надо все это заканчивать.

— Нет.

— Да.

— Сколько времени тебе понадобится, чтобы привезти сюда свою хорошенькую попку?

Затем раздался сухой щелчок мобильника. Он отключился.

Я пыталась вернуться в прежнее состояние. Сварила кофе. Принялась за книгу о Вирджинии Вульф. Отложила ее. Ушла подальше от телефона, боясь, что он зазвонит. С чашкой кофе, из которой еще не отпила ни глотка, вышла на заднее крыльцо. Книгу с собой не брала. Сошла с крыльца на траву. Она оказалась влажной.

Где-то вдали, видимо у Хенслинов, мычали коровы. На клене без умолку пронзительно верещала настырная птичка, изливая поток звуков, выражавших недовольство и волнение. Должно быть, гнездо где-то рядом. Гонит меня от него. Я не видела ни птички, ни ветки, с которой она мне грозила, потому что дерево было покрыто удивительно густой молодой листвой. И вдруг я поняла, что звук вообще-то исходит из моей груди.

Это верещала не птичка. Это трепыхалось мое сердце.

Я вернулась на крыльцо.

Поставила чашку.

Взяла телефонную книгу, нашла фамилию Томпсон, водя пальцем по строчкам, отыскала адрес Гарретта. Он ответил после первого гудка.

— Гарретт, мне надо с тобой поговорить.

— О чем, миссис Сеймор?

Где-то рядом с ним играла музыка. (Гендель? Неужели? Он слушает «Мессию»?)

Я не смогла сказать, что хотела. Не смогла даже упомянуть Брема, не то что объяснить случившееся. Вместо этого перевела дух, сглотнула и произнесла:

— Чад приехал из Калифорнии, Гарретт. На этой неделе мы хотим пригласить тебя на ужин.

— Хорошо, — он произнес это так, будто я давала ему инструкцию. — Когда, миссис Сеймор?

Ближе к полудню Чад въехал во двор на «эксплорере» Джона. Я слышала, как шуршит и скрипит гравий под колесами. Завизжали тормоза, он остановился. Судя по звуку, сбросил ботинки на заднем крыльце.

— Мам, ты дома?

С утра я приняла душ, оделась в розовую майку и выцветшие джинсы. Заправила постель. Потом ничего не делала, только валялась, пока утро не сменилось днем и я не вспомнила, что скоро они вернутся. Тогда я поднялась, пошла на кухню, отмерила в миску муку и воду — надо хотя бы хлеб испечь.

— Да. Я дома.

Я вышла из кухни, стряхивая с рук комки теста. Муки положила мало, и тесто вышло липким. Руки я держала перед собой, стараясь не касаться майки. Чад посмотрел на них и сказал:

— Так это ты моя мама?

Это была шутка из книжки с картинками, которую я часто читала ему в детстве: птенчик вылупился из яйца, когда мамы в гнезде не было; вот он и ходит за всеми подряд — за коровой, самолетом, экскаватором, — ищет маму. Потом, конечно, находит — и сразу узнает.

Ребенком Чад требовал читать эту сказку снова и снова.

— Посмотри, вот его мама, — говорила я, показывая нарисованную маму-птичку, и он смеялся и хлопал в ладоши.

Все эти годы я считала его домашним ребенком — не потому, что он был особенно избалованным или изнеженным, а потому, что он рос с чувством, что для мамы он — центр Вселенной. Если я на минуту отворачивалась (звонил телефон, хотелось почитать, Джон обращался с вопросом), он немедленно требовал меня назад, используя миллион разных способов. Мог что-нибудь разбить — вазу, чашку. Кричал, что хочет есть или пить, что потерял ботинок…

Потом — я и оглянуться не успела — он вырос, и эта фраза («Так это ты моя мама?») превратилась в любимую шутку, которую он повторял, когда я делала что-нибудь, по его мнению, нетипичное для настоящей мамы, например пекла хлеб.

— Да, это я, — сказала со все еще поднятыми руками, облепленными тестом. — Твоя мама. — И попыталась улыбнуться.

Он улыбнулся в ответ.

Но смотрел на меня так, как будто мои слова не вполне его убедили.

На нем были низко свисавшие шорты цвета хаки, длинные, со множеством оттопыренных карманов, видимо набитых — чем? камнями? монетами? драгоценностями? Розовая рубашка с воротничком, кое-как заправленная в шорты. На левом запястье — часы, я подарила их ему к окончанию школы (черного цвета, швейцарские армейские часы), и плетеный браслет с одной коричневой бусинкой, которого я до этого никогда не видела. Лицо раскраснелось, и весь он был какой-то возбужденный, как будто только что участвовал в соревнованиях по бегу и победил.

— Хорошо повеселился с подружкой?

— С Офелией, — произнес он с ударением, демонстрируя недовольство, оттого что я не называю ее по имени.

— С Офелией.

— Да. — Он ухмыльнулся. Неужели я опять произнесла ее имя не так, как надо?

Я вернулась на кухню и оттуда как можно небрежнее бросила:

— Она теперь твоя подружка?

— Да. — Он вошел за мной. Открыл холодильник и достал пакет апельсинового сока.

— Она тебе очень нравится? — Я погрузила пальцы в тесто — комковатое, плотное и слишком холодное. Что-то я сделала не так.

— Да, мама. Я ужасно ее люблю.

Чад отхлебнул прямо из пакета — он знал, что я ненавижу, когда он так делает. Я повернулась к нему, а он завернул на пакете крышку:

— Прости.

Я так и не поняла, за что он извиняется: что пил из пакета или что так сильно любит Офелию Ванрипер.

— Я посплю, ладно?

— Конечно, — ответила я. — Я пригласила на ужин Гарретта, но он придет не раньше восьми.

Чад обернулся и посмотрел на меня.

Опять ухмыльнулся?

— Ты теперь мама Гарретта?

— Нет. — Я ответила слишком быстро. Но меня удивил его тон. (Презрительный? Обвинительный?)

— Он твой друг, Чад, — спокойно продолжила я, — и мне…

— Гарретт не мой друг. — Он скрестил руки. — Вероятно, он твой друг.

— Чад…

— На самом деле, мам, с чего ты взяла, что Гарретт — мой друг? Когда это я приглашал Гарретта? Когда ты видела меня с ним в последний раз? В пятом классе? В третьем?

— Чад… — Его лицо приняло выражение, которого я никогда прежде не видела. Неужели я его раздражаю? — Я ведь только…

— Просто тебе нравится Гарретт Томпсон. Так и скажи. Тебе нравится Гарретт Томпсон, и ты пригласила его на ужин. Прекрасно. Но не надо говорить, что ты позвала его потому, что он мой друг, ладно?

— Ладно, — примирительно ответила я и немедленно об этом пожалела.

Чад как будто лишь утвердился в своих подозрениях. Он отвернулся:

— Мне надо поспать, ма. — И вышел из кухни.

Я осталась стоять, где стояла, слушая, как он поднимается по ступенькам, и всеми силами желая вернуть его, сказать, что я его люблю, что он мой сын, а не Гарретт Томпсон или кто-нибудь еще. Я хотела попросить у него прощения.

Но я так ничего и не сделала. Закончила месить тесто, вымыла руки. В комнате Чада хлопнула дверь, заскрипели пружины на кровати. Я поставила тесто на угол стола и накрыла его чистым полотенцем. Отключила звонок у телефона — вдруг Брем опять вздумает звонить. Собралась выпить чаю и почитать о Вирджинии Вульф, когда на подъездной дорожке услышала шуршание шин. Я подошла к окну.

И увидела красный «тандерберд» Брема.

— Брем… — прошептала я, наклоняясь к открытому окну в машине. — Зачем ты приехал? Сын дома. — Окно спальни Чада выходило прямо на подъездную дорожку, и оно было открыто.

— Мне все равно.

Он даже не потрудился понизить голос.

Открыл дверцу, вылез наружу, захлопнул ее и облокотился о капот. С минуту смотрел на меня, потом на небо. Он уставился прямо на солнце, даже не прищурив глаз. Пьяный?

— Он не должен тебя видеть. Уезжай немедленно. — Я отступила на шаг, спрятавшись под козырек крыльца, где Чад не мог меня видеть. И махнула рукой, как бы прогоняя Брема с его красным «тандербердом».

Но Брем покачал головой, затем перевел взгляд на меня, щурясь и мигая. Какой он видит меня после белого каления солнца? Смутным силуэтом, аппликацией из черной бумаги?

— Нет, детка. Это ты должна уехать.

Я отступила еще на шаг. Почувствовала, как к глазам подступают слезы — жгучие, обидные.

— Брем, ну пожалуйста.

— Хорошо, миссис Сеймор. Если вы не хотите, чтобы я приезжал сюда, вам следовало приехать самой. Как вы и собирались. — Он взмахнул рукой, приподнял брови. — Что я должен был думать? Я решил, что вы попали в аварию. Может, сбили еще одного оленя. Вы запретили мне звонить сюда. Что же мне оставалось, если не приехать?

Слезы брызнули у меня из глаз. Брем подошел и насухо вытер их большим пальцем руки.

— Брем. Ты… — залепетала я.

— Твой муж дома? — Он кивнул в сторону «эксплорера». — Это его кусок дерьма? — Он смотрел на машину тяжелым взглядом, будто собирался разобрать ее на части, поглядеть, из чего она состоит, и прикидывал, с чего начать.

— Нет. Сын. — Я отступила на ступеньку крыльца. — Я пойду в дом, Брем. Пожалуйста, если ты хоть немного думаешь обо мне, уходи. Я позвоню тебе. Позже. Мы встретимся где-нибудь и поговорим. А сейчас уходи.

Но Брем шагнул ко мне и за талию притянул к себе. Стоя на ступеньке, я была с ним одного роста. В этот момент он был похож не на отвергнутого любовника, а на обиженного ребенка («Это ты моя мама?»), на ребенка, который держит мать в заложниках. («Ты моя мама!»)

— Я уйду, если ты меня поцелуешь.

— Брем…

— Пожалуйста.

Я не могла говорить.

Если я его поцелую, он уйдет?

У меня не было выбора.

Я жестом попросила его подняться на ступеньку, под козырек, чтобы Чад, вздумай он выглянуть из окна спальни, нас не увидел. Неподвижно замерев с поднятым к нему лицом, я позволила ему себя поцеловать.

Это был глубокий поцелуй — вначале нежный, мне даже показалось, что у него дрожат губы. Но потом он за бедра притянул меня ближе, плотно прижал к себе, не давая вырваться; поцелуй стал более настойчивым и жестким, он засунул язык глубоко в мой рот, положил руку на шею. И вдруг резко отпустил, даже оттолкнул. Мягко, но оттолкнул.

— Благодарю. Позвони. Скажешь, где мы встретимся.

Я открыла дверь заднего крыльца и поспешно вошла в дом.

Брем завел машину. Мощный мотор взревел. Несколько минут двигатель работал вхолостую, но вот автомобиль тронулся, задом вырулил с участка и влился в поток машин на шоссе, оставив за собой шлейф горелой резины.

Вся дрожа, я села за кухонный стол и напрягла слух.

Как там Чад? Спит или нет? Выглядывал из окна? Слышал Брема? Видел его? Господи, прошу тебя, пусть он спит!

Я сидела так больше часа, пока не услышала, как наверху Чад ходит по комнате.

Взвизгнули кроватные пружины. Шаги.

К этому времени опара для хлеба поднялась, тесто под полотенцем ужасно раздулось — гигантский перекошенный гриб из муки и воздуха. Я встала, когда заскрипели ступеньки, сняла полотенце и затолкала тесто обратно. Удивительно, насколько легко сдулся белый шар. Я, как заведенная, продолжала его вымешивать.

Чад вошел в кухню и произнес у меня за спиной:

— Эй, чем тесто-то тебе не угодило?

Я почувствовала, как меня отпускает напряжение. Он ничего не слышал. Меня охватила легкость, внутри разлилось тепло. Он ничего не слышал. Он все проспал. Он ничего не знает.

— Чад… — повернулась я к нему.

— Да, мам? — Он подошел к холодильнику, опять потянулся за пакетом с апельсиновым соком.

— Я тебя люблю, Чад.

— Я тоже тебя люблю, мам.

Он открутил крышечку с пакета.

Достал из буфета стакан, наполнил его, показал мне, словно поднимая тост, и залпом выпил сок.

Как только Чад уехал на «эксплорере» забрать отца с работы, я тут же набрала его номер.

При звуке его голоса — спокойного, размеренного, терпеливого — что-то произошло у меня с горлом, как будто из него вынули кость или кусок колючей проволоки, застрявшие с той минуты, когда Брем укатил на своем красном «тандерберде». Я с трудом выдавила из себя только его имя, но Джон сразу понял:

— Шерри, в чем дело?

— Кое-что произошло.

— С тобой все в порядке? С Чадом?

— Да, да. Брем приезжал.

— Что-о?

— Он приезжал сюда. К нам домой. Чад спал…

— Он к тебе подходил? — Джон замешкался и переспросил: — Он тебя обидел?

— Нет. Хотел поговорить. И еще. Хотел, чтобы я его поцеловала.

— Господи Боже! И что ты? Поцеловала?

— Да. Мне пришлось.

— Шерри, — произнес Джон, раскаляясь. В его голосе появилась резкость — свидетельство того, что терпение на исходе. — Пора кончать с этим делом. Признаю, я тоже поступил не лучшим образом и готов нести за это полную ответственность. Я не врал тебе, когда говорил, что не сержусь. Но игра закончена. Ты должна ему это сказать.

— Я вовсе не хотела, чтобы он приезжал сюда! (Неужели этот скулеж издаю я?) После всего, что было… Да еще при Чаде?

— Не уверен. — От его холодного тона у меня перехватило дыхание.

Я с трудом собралась:

— Ты не уверен? Джон, если бы я хотела, чтобы он сюда явился, стала бы я тебе рассказывать?

Он промолчал. Я снова заговорила, громко, почти переходя на крик:

— Ты меня слышишь, Джон? Сколько раз я должна повторить: я раскаиваюсь, чувствую себя виноватой! Ты ведь не уйдешь от меня? Ты не…

— Да нет. Успокойся, Шерри.

— Успокоиться?

— Да, успокойся. Нет. Я вовсе не думаю, что ты хотела видеть его у нас дома. Но! Если бы ты сказала ему, что я тебе велел, все бы уже было кончено. Он бы не пришел. И уж конечно незачем было разрешать себя целовать. Не уговаривай меня, я не ребенок.

— Джон, ты не представляешь… Ты не знаешь Брема так, как я. — Я сразу пожалела, что ляпнула это.

— Ну разумеется. — Я безошибочно уловила в его тоне нотки сарказма. — Я не знаю его так, как ты, Шерри. Но я знаю мужчин. Они не будут приставать, если их не поощрять. И он не придет, если ты дашь ему знать, что он тебе не нужен. Скажи, что вызовешь копов. Что твой муж его пристрелит, если он опять притащится. Объясни ему это доходчиво. Мне надо идти, Шерри. У меня посетители. Позвони ему прямо сейчас, Шерри. Кончай с этим.

У меня не было ни одного телефона Брема — ни мобильника, ни домашнего. Он никогда не говорил мне, где и с кем живет, например, есть ли у него собака или кошка. Что вообще я знала о Бреме? Я набрала единственный номер, который знала, — номер его кабинета, втайне надеясь не застать его на месте. Но он ответил после первого гудка:

— Брем Смит.

— Это Шерри.

— Да?

— Я звоню, чтобы поговорить, Брем.

— Я сейчас занят.

— Мне позвонить позже?

— Да. Позвони.

— Когда?

— Не знаю. Может, вечером.

— Постараюсь. Это будет…

— Да, я знаю. Тебе интересно, откуда я знаю?

— О чем?

— О твоих планах на ужин?

— О чем ты?

— О ваших гостях к ужину, миссис Сеймор. Я только что видел его в магазине. Слышал, он сегодня идет к тебе на ужин, детка. Похоже, это становится системой, гости к ужину. Не дом, а проходной двор.

— Брем! Ты видел Гарретта?

— Да, миссис Сеймор. Мир тесен. Нельзя ведь трахаться с каждым встречным и думать, что их пути не пересекутся.

— Брем! — Я надолго замолчала. Не могла говорить, казалось, что слова застревают в горле. Потеряла нить разговора.

— Брем, между нами ничего нет и быть не может, — наконец выдавила я. — Ради бога, Брем! Он друг моего сына.

— А вот Гарретт говорит другое. То есть ты действительно выкручивала маленькому паршивцу руки, чтобы выбить правду, а когда он наконец раскололся, выяснилось, что они с твоим Чадом не такие уж кореша. Это ты хочешь, чтобы они дружили. И позвала его на ужин. Правда?

— Нет, Брем.

— Ладно, миссис Сеймор, как я уже сказал, я сейчас занят. Почему бы вам не позвонить мне после вашего прекрасного ужина? — Он повесил трубку.

В мертвой тишине телефона молчание казалось почти живым: оно дышало и пульсировало, словно одушевленное. Я долго стояла с трубкой в руке, прислушиваясь к тому, как молчание удалялось через телефонные провода от меня и возвращалось обратно. Я не шевелилась, пока не вернулись Джон с Чадом.

— Ау, Шерри!

— Эй, мама!

Звуки их голосов хлестнули меня, я положила трубку на аппарат и, не в силах отвечать на их призывы, пошла в кухню и начала готовить ужин.

Гарретт появился на заднем крыльце ровно в восемь часов.

Ему открыл Джон. Чад, не вставая, махнул рукой. Я вышла из кухни поздороваться.

Он очень коротко постригся, почти наголо. Кивнул мне, не глядя. На нем была чистая белая рубашка навыпуск. Чад наконец медленно поднялся, хлопнул Гарретта по плечу:

— Что это у тебя на голове, чувак? Ты же вроде до сентября еще здесь.

— Передумал. Решил уйти поскорее. Через две недели уезжаю в лагеря.

— О Гарретт! — начала я.

Но Чад так резко обернулся ко мне, что больше я ничего не сказала. Он выглядел одновременно подозрительным и раздраженным.

— Все-таки ты сделал это, старина, — со смешком сказал он. — Будешь защищать родину. Позволь мне первому пожать тебе руку.

Они пожали друг другу руки.

Если Гарретт и уловил в этих словах сарказм, на его лице это никак не отразилось. Он не улыбался, но и не защищался. Просто коротко кивнул.

— Чад, Гарретт! Мальчики, можете начать с пива, пока я накрою на стол. Хорошо?

Чад пошел за мной на кухню.

Я открыла холодильник, он достал две бутылки «Короны», снял с крючка на стене открывалку и уже повернулся было идти в гостиную, как вдруг наклонился ко мне и шепнул, так тихо, что я едва его расслышала:

— Это ты моя мама?

Чад и Гарретт ушли пить пиво на парадное крыльцо. Дверь за ними захлопнулась. Джон возился в гараже: что-то переворачивал, двигал, ронял. Он был расстроен. Еще до того как явился Гарретт, а Чад сидел в холле и читал газету, Джон заглянул ко мне на кухню:

— Позвонила?

— Да. Его на месте не было. Позже перезвоню. — Джон с недовольной миной протопал наверх.

Пока мясо для начо шкварчало на сковородке, я приготовила салат. Тоненькими колечками нарезала лук, локтем утирая глаза. Взяла один помидор, потом второй. Он выглядел замечательно, был насыщенного темно-красного цвета, но оказался черным и гнилым. Сгнил изнутри? Или, наоборот, зрел и распухал вокруг гнили? Я вышвырнула его в уже полное мусорное ведро, вытащила из ведра пакет, завязала на нем тесемки и понесла к задней двери.

Проходя мимо столовой, я слышала, как на крыльце разговаривают Чад с Гарреттом.

Дверь оставалась открытой. Какое-то крупное насекомое зажужжало над ухом и шмякнулось о москитную сетку на двери. Кто-то закашлялся, Чад или Гарретт. Я секунду постояла с пакетом в руках, напрягая слух, но ничего не уловила. Или они прекратили разговор, услышав мои шаги, или вообще сидели молча.

Я оставила пакет у задней двери, чтобы Чад или Джон вынесли его, и вернулась на кухню заканчивать приготовления к ужину. Расставила приборы, еду и позвала всех. Когда они вошли, улыбнулась как ни в чем не бывало. Я, по-прежнему мужняя жена и мать, приглашаю семейство к столу. Я все приготовила — как два месяца, год, десятилетия назад. Как на протяжении половины моей жизни.

Гарретт с Чадом перенесли свое глухое молчание и за стол.

Они передавали друг другу блюда, но не смотрели друг на друга.

Джон, впрочем, казался вполне умиротворенным. Он нахваливал еду: как вкусно пахнет, как всего много. Мальчики согласно кивали. Я сказала спасибо. Поинтересовалась, может, кто-нибудь хочет чего-нибудь еще.

Нет. Никто. Ничего.

Все прекрасно.

Все великолепно.

Несколько минут мы ели в молчании, потом Джон откашлялся и задал Гарретту несколько вопросов об армии и флоте, на которые тот вежливо ответил.

— Я решил, что нечего болтаться тут все лето, — добавил он. — Пойду в армию прямо сейчас.

Я посмотрела на Чада — он покачивал головой.

— Еще по пивку? — предложил он.

Гарретт вытер рот салфеткой и посмотрел на меня.

— Чад, сколько вы уже выпили? — спросил Джон. — Гарретту еще домой ехать.

— Да. Спасибо, но мне хватит.

Чад фыркнул:

— Мне-то никуда ехать не надо. — Встал из-за стола и пошел на кухню. Мы с Джоном наблюдали, как он идет, но не сказали ни слова.

— Ну ладно, — сказал он, вернувшись, и, держа бутылку за горлышко, открыл ее. — Гарретт, как там твой «тандерберд» после починки? Бегает? Гарретт положил вилку:

— Что?

— Твой «тандерберд». Я-то думал, у тебя старая развалюха.

— У меня «мустанг», — сказал Гарретт.

— Значит, «мустанг»?

«Тандерберд»…

Я тоже положила вилку.

Меня словно ударили под дых.

— Пока в гараже. Сейчас чиню трансмиссию. А езжу в старом мамином фургоне. Недолго осталось.

— Звучит устрашающе, — сказал Чад и отхлебнул из бутылки.

Я поднялась из-за стола и пошла на кухню. Не вымолвив ни слова.

«Тандерберд».

Это была ошибка. Чад, наверное, просто оговорился, но меня это сразило наповал.

Он видел.

Он видел «тандерберд» Брема.

Видел Брема.

Видел меня с Бремом.

Я присела на краешек стола.

— Мам? — позвал Чад. — Ты не прихватишь для меня салфетку, пока ты там?

Я потерла лицо руками, будто что-то стирая с него, и вернулась в столовую. Захватила салфетки для Чада.

— У тебя все в порядке, мам? — спросил он.

— Да.

Джон посмотрел на меня. Вместо участия я увидела в его взоре предостережение. («Соберись. Возьми себя в руки».) Я села.

— Слушайте, — заговорил Чад. — Когда мы последний раз ужинали вместе, мама рассказывала, что какая-то грязная горилла из колледжа шлет ей любовные записки. Чем дело-то кончилось? Есть еще предложения? Или как?

Гарретт опустил глаза к себе в тарелку, на мой взгляд, слишком поспешно. Чад взглянул на него.

— Гарретт, это ведь ты тогда сказал, что твой инструктор по механике неравнодушен к маме?

Я открыла рот, но не успела ничего произнести. Джон легко и небрежно, но очень убедительно, как будто неделями репетировал реплику, сказал:

— Не поймем, о чем ты, Чад. У твоей мамы столько поклонников, что за всеми не уследишь. Чад вернулся к начо.

— Угу, — прошамкал он с набитым ртом.

Мы молча закончили ужин. Как только все поели, я встала убрать со стола. Потянулась за тарелкой Гарретта. Он и половины не съел, но уже отложил салфетку, опустил вилку на стол и убрал руки на колени.

— Позвольте мне помочь вам, миссис Сеймор, — предложил он.

— Спасибо, Гарретт.

Он собрал остальные тарелки, я понесла стаканы и столовые приборы.

— Миссис Сеймор, — сказал он, когда мы остались одни. — Я хотел…

— Гарретт, — шепнула я, складывая ножи и вилки в раковину. — Мне очень жаль, что ты оказался во все это замешан. Прости меня. Обещаю, тебе никто не навредит. Все это чудовищная ошибка.

Гарретт приблизился ко мне:

— Чад вам что-то сказал? Вы знаете, он думает… — Он кивнул в сторону гостиной, где Чад беседовал с Джоном о чем-то отвлеченном: проблемы управления, контроль, возможности роста и развития…

— Нет, не Чад. Брем.

Гарретт смотрел с искренним удивлением. Он поставил тарелки на стойку у раковины. С короткой стрижкой, в накрахмаленной рубашке, он показался мне таким молодым, таким уязвимым, что я не сдержалась: подошла и обняла его, как в детстве (ободранные коленки, кровь, ручейками стекающая по пыльным ногам). Он позволил прикоснуться к себе лишь на мгновение и тут же вывернулся, бросив взгляд в сторону гостиной. Я посмотрела туда же. В дверном проеме стоял Чад.

Голоса, которые мы слышали, лились из телевизора, а вовсе не принадлежали Чаду с Джоном.

— Я не помешал? — спросил Чад.

Гарретт отшатнулся от меня.

— Конечно нет, Чад. Гарретт просто мне помогает.

— Ага. Вижу.

Я осталась убираться на кухне, а когда наконец вышла, Чад с Гарреттом исчезли.

— Где они?

Джон пожал плечами. Он все еще смотрел по телевизору политические дебаты. Оторвавшись от экрана, бросил:

— Пошли куда-то. Не сказали куда.

Я полночи лежала без сна, все ждала, когда подъедет машина Гарретта, высаживая Чада, — но в конце концов заснула под лай койотов, которые, как заведенные, тявкали где-то вдалеке, да еще и подвывали.

Монотонные и мрачные, эти звуки были лишены безысходной тоски. Дикие собаки пели свою заунывную печальную песню, но в ней не слышалось ни криков о помощи, ни мольбы. Они вплелись в мои сны. Вот я качаю на руках ребенка. (Чада? Нет, это другой ребенок, девочка.) Я ее баюкаю, а она мурлычет, тихо и сладко, потом я начинаю петь, и в тишине ночи мы звучим в унисон. Вдруг тишину разорвал резкий звук (дверь хлопнула?), я очнулась и поняла, что напеваю вслух. Чем бы ни был этот стук, он не разбудил Джона, как и мое пение.

Я лежала в темноте и слушала тишину.

Теперь снаружи не раздавалось ни звука, словно ночь наложила вето на шум, и все затаили дыхание и двигаются на цыпочках, приложив палец ко рту: ш-ш-ш.

Я попыталась вернуться в сон (где баюкала младенца), но он ушел безвозвратно.

Когда я опять заснула, то больше мне ничего не снилось.

Утром меня разбудил будильник Чада, звонивший пронзительно и настойчиво. Я вспомнила, что сегодня он должен выходить на работу по стрижке газонов. Я вылезла из постели, пошла к нему в комнату и обнаружила Чада держащим руку на будильнике и крепко спящим. Он лежал поверх покрывала, полностью одетый. Комнату пропитал крепкий застоявшийся запах, знакомый мне из прошлого — запах пива и сигарет.

— Чад! — окликнула я его с порога. — Ты идешь на работу?

Он моргнул, приподнялся, и будильник соскользнул на пол.

— М-м-м. Да. — Он сел и посмотрел на меня. — Ой, мам. Я такой нехороший мальчик. Ты все еще меня любишь?

— Конечно. — Глаза у меня защипало от слез. Я спустилась на кухню и, пока Чад мылся, сварила крепкий кофе, поджарила яйца с беконом и приготовила тосты. Когда он сошел вниз, я посмотрела на него со смесью сочувствия и осуждения. На нем были джинсы и майка с надписью: «Команда друзей Фреда».

— Пожалуйста. Не смотри на меня так. Это ранит.

— Когда ты вернулся домой?

— Не знаю. — Чад намазывал на тост клубничный джем.

— Значит, очень поздно. Гарретт пил столько же?

— Гарретт пил много. В баре прослышали, что Гарретт уходит в армию, в морскую пехоту, и что я его друг. За нас столько народу захотело выпить, еле наливать успевали.

— Где вы были?

— У «Стивера».

— У «Стивера»? Да ведь вам нет еще двадцати одного года!

— Мы уже много лет там пьем, — фыркнул Чад. — Там никого не колышет, сколько тебе лет.

— Ну и ну!

Не время было расспрашивать его о прошлых подвигах, о «Стивере» и выпивках, но все же интересно — когда и с кем он этим занимался. И где, собственно, в это время была я? Как я могла ничего не знать? Вместо этого я спросила:

— И Гарретт после выпитого привез тебя домой?

— Ну да.

— Пьяный?

— Мам, ну пожалуйста, все в норме.

— Пьяный?

— Мам, ну пожалуйста! Хватит. — Он поднял на меня глаза, и то, что я в них увидела, заставило меня отступить. Это было похоже на угрозу — глаза прищурены, губы поджаты. Что он хочет сказать, принимая такое выражение лица? Что-нибудь знает?

Брем?

Неужели Гарретт ему рассказал?

Красный «тандерберд». Конечно. Он его видел.

Или знает что-нибудь еще. Например, что всего два месяца назад мы с Джоном возвращались от «Стивера» на машине — совершенно пьяные.

Больше я ничего не сказала.

Подлила ему кофе.

— Спасибо, мам.

В машине, которую вела я, Чад сидел с закрытыми глазами, прислонившись головой к окну. Мы уже подъезжали к огромному гаражу фирмы по ландшафтному дизайну, когда он нагнулся, чмокнул меня в щеку (запах мыла и зубной пасты) и вылез из машины.

— Я тебя люблю, мам.

Владелец фирмы Фред — толстый мужчина в джинсах, из которых вываливался живот, сначала помахал мне, а уже потом поприветствовал Чада. Чад оглянулся, послал мне воздушный поцелуй и исчез в гараже вместе с Фредом.

Он все еще любит меня.

Все по-старому.

Воздушный поцелуй. Летняя сезонная подработка.

Как прошлым летом, в пять вечера я приеду за ним, и он заберется в машину. Весь в пятнах и ошметках зеленой влажной травы, пахнущий газоном, листвой и ветром. И потом от физического труда. Он поцелует меня в щеку, дома пойдет в душ. Когда с работы вернется Джон, мы сядем ужинать. Если всплывет тема «тандерберда», мы с Джоном что-нибудь придумаем. Даже если Гарретт проболтался, мы сядем все трое и серьезно поговорим. Мы ведь его родители, мы найдем способ все ему объяснить.

Добравшись до дома, я вылила в чашку остатки кофе из кофейника и вышла на крыльцо.

Солнце заливало светом весь двор.

Откуда-то из кустов залаял Куйо, столь поглощенный чем-то интересным, что не заметил маленького белохвостого кролика, бездумно скачущего через лужайку к дороге. На шоссе, поднимая тучи пыли, появился почтовый грузовичок. Ему пришлось вильнуть в сторону, чтобы не переехать зверька, который безмятежно продолжал свой путь прямо под колеса.

Пришла почта.

Каталог спортивных товаров для Джона, счета за телефон, предложение кредитных карт и белый конверт с моим именем и адресом, написанным незнакомым почерком.

Внутри белый лист бумаги с текстом, накарябанным черными чернилами:

«Шерри! Жаль, что раньше не писал тебе любовных записок. Зря я ждал так долго, чтобы сказать, как ты прекрасна. Я никогда не отпущу тебя. Ты моя навеки. Позвони мне, пожалуйста. Брем».

Я раньше никогда не видела его почерка — убористого и даже с виду мужественного. Впрочем, разве может что-то, написанное на листке бумаги, быть женственным или мужественным? Мое имя в его исполнении казалось мне чужим, словно принадлежало другой женщине — той, что привела в свой дом любовника и отдалась ему в супружеской постели. Той, что целовала любовника на заднем крыльце дома, пока ее сын спал в своей комнате прямо у них над головой. Той, что могла притвориться, что порвала с любовником, хотя на самом деле даже не пыталась выяснить с ним отношения. Не говоря о том, чтобы с ним расстаться.

Почему она решила, что грехи такой тяжести забыть легко и просто?

С какой стати она возомнила, что сможет без всяких последствий вернуться к обыденной жизни, от которой с такой глупой радостью отказалась?

Глядя на свое имя, взятое в плен незнакомым почерком Брема, я слышала голос Джона, повторявший: «Кончай с этим прямо сейчас». Я положила конверт с обратным адресом Брема, написанным в левом углу, в сумочку и решительно направилась к машине.

Дом Брема стоял приблизительно в миле от шоссе в микрорайоне, застроенном небольшими коттеджами. Улицу — проезд Линнета — я нашла без труда, но вот дальше возникли проблемы, потому что на домах не было номеров. Создавалось впечатление, что кто-то специально прошелся здесь и закрасил все таблички, а с почтовых ящиков просто украл, — тщательно продуманная акция. Истинная дочь почтальона, я недоумевала, как же сюда доставляют почту. Наверное, нередко путают адреса. Любопытно, возвращают здесь письма настоящим адресатам или просто выкидывают?

Потом я увидела красный «тандерберд».

При виде знакомой машины у меня вспотели ладони. Я вцепилась холодными влажными руками в руль, но, стоило мне свернуть на подъездную дорогу, они безвольно упали. Я стукнулась о бордюр, но все-таки припарковалась, вылезла из машины и пошла к двери.

Дом был светло-голубой. Во дворе росла белая береза. Возле корней со ствола свисали ленты коры, обнажая нежную розовую бересту. На верхушке сидели вороны. Когда я вылезала из машины, они было закаркали, но, пока я шла под деревом, замолчали. Вокруг стояла мертвая тишина, только где-то под домом завывал кот. Дом казался необитаемым. Я поднялась по ступенькам.

Дверь, выкрашенная в красный цвет, в центре была снабжена глазком, который уставился на меня как настоящий глаз в медном обрамлении век. Тяжелые и плотные белые шторы были задернуты изнутри. Я перевела дыхание, постучала в наружную дверь, заставив стекло задребезжать в раме. Я стояла, прислушиваясь. Изнутри не доносилось ни звука.

Я постучала еще раз.

Ничего.

Я огляделась, увидела звонок за кустом форзиции — ее желтые цветы уже отцвели и поблекли — и позвонила. Звонок был электрический, громкий, и даже отсюда я слышала, как он сотрясает стены дома, колеблет шторы, заставляет звенеть тарелки и чашки в буфете. К сожалению, никакого движения в доме не отмечалось. Я пошла обратно к машине и тут почувствовала сзади какое-то шевеление.

Внутренняя дверь распахнулась, и в проеме появилась женщина.

— Да? — сказала она, стоя по ту сторону решетки.

Я сделала к ней шаг, и она пропала из моего поля зрения в бликах стекла.

— Я ищу Брема. Вы…

— Да. Я его мама.

Я почувствовала перебой в сердце, затем оно снова забилось равномерно. Я открыла рот:

— О-о.

Женщина со скрежетом распахнула стеклянную дверь, и я смогла рассмотреть ее получше. Да, это было лицо Брема — его женский вариант. Более старое, но с его глубоко посаженными глазами, бровями, строением лица. Она была одета в белое платье. Глаза темные, но не подозрительные. Может, я ошиблась, но она выглядела приятно удивленной. Интересно, ей известно, что Брем утверждал, что его мать умерла. (Зачем он говорил, что она умерла?) Мне удалось наконец произнести:

— Вы не знаете, где он?

Она улыбнулась и покачала головой:

— Нет, милая. Уверена, что нет.

— Его нет дома?

— Нет. Дома его нет.

— А как же машина? — Я кивнула на «тандерберд».

— Ну да. Машина здесь, и все вещи тоже, и это, конечно, странно. Он слова не сказал со вчерашнего дня. Должно быть, я была в магазине, когда он приехал. Амелия с ума сходит. Он ведь вчера вечером должен был забрать детей. А так ей пришлось вызывать няню.

Я отступила на шаг, извинилась за беспокойство, сказала, что работаю с Бремом в колледже, что…

— Ладно. Если увидитесь с ним, скажите, что мы волнуемся. Пора бы уже ему объявиться.

— Мальчишки, — покачала она головой. — Никогда не взрослеют?

И снова улыбнулась. Я попыталась улыбнуться в ответ.

Когда Чад залезал в машину, от него пахло солнцем и травой. Он вздохнул, сел рядом. Стянул майку и вытер ею лицо. Наклонился вперед, и я увидела у него на спине длинную царапину. Наверное, поранился о ветку или грабли. Или какой-нибудь другой садовый инструмент.

— Как ты, Чад? Как похмелье?

— Лучше. Вышло потом.

По дороге домой он рассказал мне, как прошел день. Сажали живую изгородь вокруг загородного клуба. Стригли газоны на окраине городка. Фред по сравнению с прошлым летом стал еще более странным, хотя и тогда он все время разговаривал сам с собой, а иногда, сидя в кабине грузовичка, перевозившем оборудование, принимался кричать.

— Сегодня допытывался, верю ли я в то, что людей похищают инопланетяне.

— Ну и что ты ему ответил?

— Я сказал: определенно, нет. И не спросил, почему это его занимает.

— Правильно.

— На завтра у него нет для меня работы. Они еще не включили меня в график. Можем поехать к дедушке.

— Отлично, Чад. Завтра и поедем.

— Конечно, хорошо.

Машина с Чадом в качестве пассажира, казалось, ехала легче.

Машина, наполненная весной и зеленью.

Мы подъехали к дому, и я увидела, что сирень все еще бурно цветет, еще даже не все бутоны раскрылись. Ветки мерцали слабым светом — лиловые, пышные, пахучие.

Долго эта красота не продлится — два-три дня, не больше, но сегодня был пик цветения.

В зарослях бордюрного кустарника Куйо все еще возился с чем-то, колотя лапой по сорнякам. Он болтался тут с утра. Или убегал и вернулся? Чад вылез из машины и свистнул Куйо, но тот его проигнорировал.

По дороге мы говорили с Чадом о книгах, кино, Калифорнии, погоде, дедушкиной депрессии и транспорте. Под конец я спросила об Офелии:

— Что она за человек?

— Ты ведь ее видела.

— Вот именно — только видела. Я же с ней не разговаривала.

— Она классная. Любит читать. Играет в теннис.

Ноги… Точно, у нее крепкие ноги спортсменки.

— Чем занимаются ее родители?

— Отец покончил с собой, когда ей было четыре года. Мать — ассистент зубного врача. Отчим — полицейский.

— Ее отец покончил с собой?

Я посмотрела ему в лицо.

Красивый сильный подбородок и мягкий, изящный овал лица — ни мой, ни Джона. Он повернулся ко мне, и по его глазам я поняла: он в нее влюблен. Вот так. Простая девушка, пережившая трагедию. Она читает книги и играет в теннис. У нее отличные зубы дочери ассистента зубного врача (хотя я и не помнила, как они выглядят).

Чад отвернулся и сказал:

— Да. Он застрелился. Бах, и все.

Он приставил палец к виску, и мои руки непроизвольно сжали руль. Роб, ружье, отель в Хьюстоне. Рассказывал кто-нибудь Чаду, как погиб мой брат?

Я — нет.

Может, Джон?

Шутил бы он так, если бы знал?

— Как ей удалось пережить это? — сказала я, пытаясь совладать с голосом. — Она не…

— Нет. — Он произнес это с вызовом, как будто я обидела его вопросом. — Нет, — повторил он. — Определенно, нет.

— Значит, она счастлива? Она веселая девушка?

— О нет, мама. — На этот раз он громко рассмеялся. — Она совсем не веселая девушка.

Опять сарказм в голосе. Я задала ему глупый вопрос, не спорю. Но ведь он понял, что за ним стоит. И не пожелал дать мне ответ, которого я ждала. Что его девушка — разумный и надежный человек. Вместо этого он сказал:

— Я и себя не считаю ни счастливым, ни веселым. А ты? — Он опять повернулся ко мне, я и почувствовала, как он взглядом прямо-таки прожигает меня насквозь, не хуже лазера или рентгена, и снова подумала: он знает.

Я промолчала.

Смотрела прямо вперед, через лобовое стекло, и молчала. Через несколько миль решила сменить тему:

— Отличный денек, правда?

Боковым зрением я увидела, как Чад отрицательно мотает головой, но, когда я повернулась к нему, он уже согласно кивал.

Пока добирались до Силвер-Спрингз, настал вечер и идти в хоспис было поздно. Мы поселились в гостинице «Холидей Инн». Ужинать пошли в местечко под названием «Карусель», расположенное напротив отеля, с нарисованными на стенах лошадями и буфетом самообслуживания, в котором подавали спагетти со «всем, что съешь».

В ярком свете, в пару, поднимающемся над макаронами и томатным соусом, над буфетом кружили многочисленные мухи, поэтому мы выбрали несколько блюд на заказ. Я взяла салат с креветками гриль и гавайскую смесь, которую принесли в плошке с воткнутым в середке крошечным бумажным зонтиком. Чад предпочел мясо с кровью. Запеченный картофель у него в тарелке окрасился розовым, но он прямо-таки впился в бифштекс. Я старалась не смотреть, как он ест.

Наша официантка, рыжеволосая красотка лет восемнадцати-девятнадцати, была явно очарована Чадом. Она избегала открыто смотреть на него, только слишком громко хихикала, особенно после того, как на вопрос, достаточно ли прожарено мясо, Чад, держа над тарелкой сочащийся кровью кусок, сказал:

— Нет, я люблю слышать, как бьется сердце. Это успокаивает.

— Какая хорошенькая, — сказала я, когда она отошла. — Не находишь?

Чад глянул в ее сторону и пожал плечами:

— Да вроде ничего. Не в моем вкусе.

— А кто в твоем?

— Не люблю, когда девушки хихикают.

— Разве Офелия не хихикает?

— Офелия совершенно определенно не хихикает. — Он вернулся к стейку, почти полностью съеденному: осталась только длинная косточка с остатками мяса. Чад отпиливал ножом эти кусочки.

— Хорошо, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, одновременно великодушно и уклончиво. — Значит, Офелия раньше была тебе другом, а теперь стала твоей девушкой?

— Мам! — Чад положил вилку на тарелку. Нож покачивался на мясной косточке. Он откашлялся и с легкой улыбкой посмотрел на меня: — Офелия и я вместе уже два года.

Я ничего не ответила.

Уставилась в тарелку.

Потом опять подняла глаза на него.

Он больше не улыбался.

Я почти прошептала:

— Почему ты никогда не говорил об этом мне или папе?

— Папа знает. Он всегда знал.

Я положила вилку, сглотнула:

— Почему же я не знаю?

— Ты сама знаешь почему.

Я судорожно вдохнула воздух, схватилась за край стола:

— Я?

— Да. Ты. Ты знаешь.

— Что я знаю?

Я пробовала представить себе — два года. Семьсот тридцать дней, спрессованные в размер почтовой открытки без адреса, все еще путешествующей из одного отделения в другое, накапливая все новые марки, указания и приписки. И вот она наконец падает в мой почтовый ящик. Только сейчас добралась до меня.

— Что? — повторила я. — Что я знаю?

— Что ненавидишь ее. Ты всегда терпеть не могла Офелию. И не только Офелию. Послушать тебя, ни одна девушка не хороша для меня. Даже папа сказал, что лучше тебе не знать про Офелию. — Он засмеялся, потянулся через стол и взял меня за руку. — Но я люблю тебя больше всех, мам. И всегда буду. Если я сделаю татуировку, на ней будет одно слово: «Мама».

Я посмотрела на него. Он шутил и смеялся, но глаза оставались серьезными. Я отодвинулась от стола, вырвала свою руку и положила ее на колени:

— Ну а сейчас почему ты мне все это рассказываешь?

— Потому что тебе пора знать. Тебе следует знать обо мне, мам. А я знаю о тебе.

— Откуда ты знаешь? — выдохнула я.

— Я видел эту гребаную машину на дорожке.

Грубость его слов заставила меня выпрямиться на стуле.

— Я видел не только ее, мам. Я видел все, что происходило внизу. В пивнушке у «Стивера» мне удалось разговорить Гарретта, да и вообще, это было очевидно. Я знал это еще в Калифорнии. Надо смотреть правде в глаза, мам, ты никудышная обманщица.

Все вокруг пришло во вращение — стол, ресторан, Чад, сидящий напротив. Я захлопнула рот. Опять раскрыла, но Чад как ни в чем не бывало снова вооружился вилкой и принялся срезать с кости остатки кровавого мяса.

— Не трудись ничего объяснять, мама. Я не собираюсь наушничать папе или что-то в этом роде. Твои секреты в безопасности. Тем более что все закончилось.

— Да. Чад. Это…

— Все. Давай больше не будем об этом, ладно, мам? Я больше никогда не хочу говорить об этом. Этого не было.

Официантка принесла нам счет. Я взяла его. Чад на нее даже не взглянул, он смотрел на меня.

— Я не виню только тебя. Это и его ошибка. Я это знаю. Он вел себя как задница. Но ты слишком стара для этого дерьма, мам. И это последнее, что я хотел тебе сказать.

После ужина мы вернулись в «Холидей Инн», и Чад заснул на двуспальной кровати, поближе к телевизору, не досмотрев фильм о мужчине, в чьи любовные отношения стала вмешиваться его вторая сущность. Убедившись, что Чад лежит с закрытыми глазами и приоткрытым ртом, я на цыпочках пробежала через комнату и выключила телевизор. Он, полностью одетый, Лежал поверх покрывала, поэтому я взяла одеяло со своей кровати и накрыла его. Он легонько фыркнул и повернулся на бок.

Он всегда спал на боку. Я видела прошлое как наяву — новорожденный, он лежит между подушками на нашей кровати, погруженный в глубокий сон, крошечные ручки прижаты к щеке, как в молитве. У меня есть фотография: он там с розовыми поджатыми губками. Она хранится в семейном альбоме.

Но даже если бы я не сделала эту фотографию и не убрала ее в альбом, разве я забыла бы это?

Какие образы прошлого, не запечатленные на снимках, забыты и утрачены?

Какие мелочи ускользнули и навсегда затерялись в минувших годах, в закоулках памяти?

Вернутся ли они ко мне когда-нибудь? Станут своего рода утешительным призом, когда придет время умирать — яркие сцены из прожитой жизни, свежие и четкие мгновения, воспринимаемые всеми пятью органами чувств? Есть ли надежда, что хоть что-нибудь в один прекрасный день, в последние минуты жизни, увидится снова?

О, я знаю, что это будет.

Точно знаю.

Это будет запах моего грудного ребенка.

Молоко, фиалки и молодые листочки.

Я закрыла глаза и представила себе этот запах. Шейка грудничка. Мягкая кожица между ушком и ключицей, которую так часто щекочут. И он в ответ гулькает. Гули-гули-гули.

Потом я вроде как заснула, потому что ко мне вернулся мой грудничок, я видела, как он начинает ходить, мой малыш; видела себя с ножницами в руках, я срезала его золотые локоны, а из проезжающей мимо машины неслись обрывки сюиты Генделя; видела, как он, мой малыш, бежит через зеленое поле и карабкается на дерево. Карабкается все выше и выше.

— Чад! — закричала я. — Сейчас же слезай!

Но он продолжал карабкаться.

Я полезла за ним на дерево.

— Чад?

Нет ответа.

— Чад!

Он лез все выше, пока не скрылся из виду, только чернели подошвы его теннисных туфель. Сердце заколотилось. Надо подняться еще чуть-чуть, тогда я ухвачу его за щиколотку, а потом…

Потом вокруг моей собственной щиколотки что-то обвилось. Я глянула вниз и увидела Брема: он улыбался.

— Шерри! Неужели надеешься удрать от меня?

Он потянул меня вниз, и Чад совсем исчез в кроне, а я начала падать. Пока длилось падение, я отчетливо, как на черно-белой фотографии, снятой в ясном безжалостном свете, узрела истину. Истина гласила: ничто из этого не имеет значения.

Ничто.

Напрасно я так старалась быть хорошей матерью.

Кексики, испеченные специально для ребенка. Домашние задания. Вечера с обязательной сказкой на ночь. Я читала ему Шекспира. Читала Уитмена, Эмили Дикинсон, Йейтса. Охотно состояла в родительском комитете, убирала класс. Выращивала для него овощи. Водила гулять, чтобы он дышал свежим воздухом, помогала с уроками. Кормила грудью. Пела колыбельные. Знакомилась с учителями. Подружилась с его друзьями. А потом, в один ясный майский полдень, взяла и за пять минут сама все разрушила. Встретила на подъездной дорожке Брема Смита (одуряюще пахнет сирень в пике цветения, означающем переход к увяданию) и разрушила основу своей жизни, то, что составляло мою сущность, все, что я созидала долгие годы и довела до совершенства. И вдруг просыпаюсь в комнате мотеля, с руками, сжимающими горло в попытке остановить крик. За дверью, в холле, заливался хохотом ребенок, и мужской голос выговаривал ему: «Тс, уже поздно. Люди спят».

Мне не нужно было одеваться — с вечера я поленилась и даже не достала ночную рубашку. В темноте нащупала ключ на стойке, сунула его в кошелек, выскользнула из комнаты и захлопнула за собой дверь.

В холле горел неестественно яркий свет, на полу лежал ковер с хаотическим геометрическим рисунком дикой расцветки. Я на лифте спустилась в вестибюль и нашла платный телефон. Набрала домашний номер.

— Привет. — Джон говорил спросонья, но его голос звучал таким родным и желанным, что у меня на глазах выступили слезы. Джон…

— Шерри! Все в порядке?

— Нет.

У меня за спиной администратор тоже говорила по телефону: «Я тебе уже сказала, что заплатила свою половину! Больше не дам ни гроша! Сам раскошеливайся!»

— Шерри, радость моя! Что случилось?

— Джон, я все разрушила. — Я заплакала. — Все. Абсолютно все.

Он спокойно слушал, как я реву. Администраторша тоже затихла. Видно, заинтересовалась, что могло привести женщину среднего возраста в гостиницу и заставить ее среди ночи рыдать в телефон.

— Ну что ты, Шерри. Все будет хорошо. Все уладится. Что бы ни случилось, все останется между нами.

— Нет. Я так виновата, Джон. Все напрасно. Все…

— Теперь это не важно. Все кончено, Шерри. Что бы ни случилось, вместе мы справимся. Все улажено. Возьми себя в руки. Тебе надо поспать. Ты…

— Джон. Чад все знает.

В трубке на целую минуту возникло молчание, а потом Джон сказал:

— Проклятье.

— Джон. Я все разрушила. Всю нашу жизнь. Все. Представляешь, что он обо мне думает? Я все изгадила, даже наше прошлое. Все. Он никогда мне не простит. Он…

— Простит.

— Нет, — рыдала я.

— Да нет же. Простит. Он намного умнее, чем ты думаешь. И постарше, чем ты предполагаешь. Он…

— Но не такое! Он всегда гордился тем, какая я отличная мать. Говорил, что сам женился бы на мне, если б мог. Помнишь? Всегда посылал мне открытки, даже когда вырос, когда ему исполнилось шестнадцать, а потом семнадцать, и писал, как сильно он меня любит, говорил, что я для него — все. Не я, мы. Мы. Всегда. Он был счастлив, что его родители так любят друг друга. Помнишь? Хвастался нами, повторял, что мы совершенная пара, что…

— Нет. Он знал, что мы несовершенная пара.

Что у него с голосом?

Я поплотнее прижала к уху трубку и после короткой паузы спросила:

— Что ты имеешь в виду?

— Шерри, я хочу, чтобы ты знала. Я не рассказывал тебе, чтобы не травмировать. Это не имеет никакого отношения к тому, что случилось сейчас, но ты должна знать. Я не схожу с ума из-за этого дерьмового Брема… — О едва не подавился, произнося его имя. — Просто ты не единственная, кто в этом браке делал ошибки. И Чад знает об этом.

Сзади администратор зашептала в свой телефон. У стойки стоял мужчина, заполняя регистрационную форму. Чуть за пятьдесят, лысеющий, но с все еще по-мужски сильными руками. Он и смотрел на меня. Вдруг меня пронзило ощущение, что мы уже были здесь вместе, этот мужчина и я, только были тогда помоложе. В его взгляде читалась страсть. Он знал, что я плачу. Он тоже помнит, подумала я, он знает.

Я отвернулась и сказала в трубку:

— Рассказывай.

Джон втянул в себя воздух. Выдохнул:

— Шерри… Это случилось лет десять назад. Или даже раньше. Не помню. Чад был еще маленький. Совсем маленький. В третьем или в четвертом классе. Я… У меня был роман.

Я посмотрела на потолок.

Зачем?

Что я там думала увидеть? Звезды? Планеты?

Обнаружила всего-навсего размытое пятно на потолочной плитке.

Я ничего не ответила. Джон часто дышал, как будто был рядом. Я даже слышала, как он сглотнул слюну. Нас разделяли сотни миль, но мы вдруг стали близки как никогда.

— Ты знала об этом? Разве ты не знала?

— Нет. Ничего не знала.

Долгая пауза.

Это годы спрессовались в паузу.

Повисшее молчание имело структуру и твердость грифельной доски.

— Я… — промямлил Джон, — я думал, может, ты догадалась. Я так считал. Не знал наверняка, но думал, может, Чад тебе рассказал. Он знал, Шерри. Один раз он пришел домой, а она была там, и мне пришлось рассказать ему, пришлось объяснить…

— А я где была? — сердито спросила я. Этого не могло быть. Я поймала его на лжи. За все эти годы я ни разу не покидала дом, когда Чад возвращался из школы. Если не забирала его сама, значит, ждала на подъездной дорожке, возле которой тормозил школьный автобус. Не могла я забыть и вычеркнуть из жизни целый день! Зачем Джон лжет? Зачем описывает какую-то другую жизнь, в которой мне нет места?

— Тебя не было дома. Ты уехала в Силвер-Спрингс. Перевозила отца в Саммербрук.

И я вспомнила.

Коробки. Риэлтор. Отцовская одежда, распакованная и разложенная в новом гардеробе дома престарелых.

Два дня. Или три? Наверное, я даже останавливалась в этом самом отеле. Десять лет назад. И звонила по этому самому телефону. Звонила Джону, чтобы убедиться, что Чад пришел из школы и сделал уроки. Что сам Джон поел.

Три дня из двадцати лет. Я уехала, и это были те три дня, за которые моя жизнь, моя настоящая жизнь, была прожита.

Предполагалось, что Чад приедет на автобусе. Но он на него опоздал. Мама Гарретта нашла его на остановке, где он ждал следующего автобуса, и отвезла домой. Но школьный автобус обычно тащится еле-еле. В результате он попал домой по крайней мере на сорок пять минут раньше, чем всегда. И она не успела уйти.

— Она была в доме?

— Слушай, Шерри. На самом деле ничего страшного не произошло. Он ничего не видел. Мы были одеты. Когда он вошел, лежали на кровати и целовались.

Человек, заполнявший бланк у стола администратора, прошел мимо.

Привидение.

Отголоски памяти из какой-то прошлой жизни, где мы с ним танцевали. Возможно, под звуки той самой песни, что сейчас пробивалась сквозь потолок, только слишком тихо. Это был другой майский день и другая ночь, но чем-то очень похожие на сегодняшнюю. Я была в серебристом вечернем платье, но с босыми ногами. Мужчина зашел в лифт и исчез.

— Шерри? Ты здесь?

— Да, здесь.

— Ты меня все еще любишь?

— Кто она?

Спросила, как будто это имело значение. Можно подумать, его ответ сообщит мне нечто важное, что все изменит, внесет в происходящее смысл и разумность. Что за ерунда. К тому же я отлично знала, кто это был.

— Сью. Это была Сью.

Я опять посмотрела на мокрое пятно на потолке. Оно имело форму циферблата. Правда, без стрелок.

— Шерри?

— Да.

— Шерри, разве ты не знала? Я никогда не говорил тебе об этом, потому что не видел смысла. Но не сомневался, что тебе все известно. Она же бушевала. Требовала, чтобы я тебя бросил. Говорила, что все тебе расскажет. Она… Я… Я считал, что ты все знаешь, но простила меня. Простила нас обоих.

— Я ничего не знала.

На этот раз по дороге в номер я осмотрела этаж внимательнее. Оказалось, геометрическая форма рисунка не была бессистемной. Мелкие детали складывались в определенный узор, который, опустившись на четвереньки, можно было угадать. Я знаю, я смогла бы.

Но не стала этого делать.

Вместо этого на мгновение облокотилась на стену и постояла, разглядывая ковер.

Вся моя жизнь пронеслась перед глазами и исчезла в глубинах коридора.

Вся моя жизнь унеслась, как сладкая лживая мечта.

Когда мы пришли, отец у себя в комнате спал на стуле: подбородок опущен на грудь, изо рта стекает ниточка слюны. Я не сразу заметила, что он привязан к стулу ремнями — один через грудь и два на запястьях. Первым это обнаружил Чад:

— Боже мой! Что это, черт возьми?

Отец проснулся. Его взгляд скользнул мимо меня, сфокусировался на Чаде. Он уставился на внука, разинув от удивления рот. Приятно удивлен или шокирован?

— Папа, — сказала я, сжимая его запястье, но он даже не посмотрел на меня. Он не отрывал глаз от Чада, который опустился около него на колени и начал распутывать ремни на левом запястье. Когда рука освободилась, отец потянулся к Чаду и коснулся его лица.

— Привет. — Чад смотрел на него с нежностью. — Как дела, дедушка?

— Робби! — произнес отец, пробегая пальцами по лицу Чада.

— Нет, папа. Это не Роб. Это твой внук. Чад.

— Сынок… — На меня он по-прежнему не смотрел и не слушал, что я говорю. — Мой мальчик. Как ты? Где ты был, Робби? Куда ты пропал?

— Я был в колледже. Я скучал по тебе, дедушка.

— В колледже? — Отец откинулся назад, словно хотел разглядеть Чада получше. — Ну, и как там у тебя? — По его лицу зигзагами покатилась мутная слезинка. Он всхлипнул. — Я тоже скучал по тебе, Робби. Я так скучал!

Я достала из прикроватной тумбочки салфетку — вытереть слезу, а заодно и ниточку слюны, вытекшую изо рта.

— Это не Робби, пап, — повторила я. — Это…

— Мам, — оборвал Чад, смерив меня ледяным взглядом.

Я сунула салфетку в свою косметичку вместо мусорной корзины.

Зачем?

Я что, собиралась ее хранить?

Позже, в регистратуре, дожидаясь лечащего врача, я вдруг сообразила, что все еще держу ее в руках — слезу своего отца, пролитую по моему брату. Подтаявший бриллиант, пойманный в клочок салфетки и похороненный в дебрях косметички.

Мы хотели побеседовать с врачом, но ее не оказалось на месте. Пришлось разговаривать со старшей медсестрой, которая страшно спешила и не скрывала раздражения, оттого что ее оторвали от пациента и вызвали в регистратуру. Я стояла перед ней — красивой женщиной лет тридцати, не старше, с гладкими светлыми волосами, туго стянутыми в хвост, и безупречными формами, наводившими на мысль о статуэтке античной богини, я понимала, что, задавая заранее заготовленный вопрос, бросаю вызов судьбе. Наверное, мне следовало в ножки ей поклониться, а не жаловаться на папино лечение. Я открыла рот, но не смогла преодолеть замешательства, и тут Чад вдруг произнес:

— Почему моего дедушку привязывают? В чем дело?

Медсестра дернулась в сторону комнаты отца, потом не без труда развернулась к Чаду. Она с таким видимым напряжением вращала головой, словно боялась, что та расколется, являя миру кристально чистую пустоту, царящую внутри.

— Ваш дедушка повадился бродить, — объяснила она.

— Бродить, — повторил Чад. — Бродить. — На сей раз в его голосе звучал не сарказм, а что-то другое, такое ледяное, что даже я невольно отшатнулась. Он пристально смотрел сестре в глаза.

Откуда это в нем? — думала я. Кто он, этот незнакомый взрослый мужчина, умеющий говорить с ледяными интонациями? Ведь это я его родила? Я почувствовала благоговейный ужас, гордость и страх.

— Значит, он бродит. И тем самым создает проблемы. Но для кого — для вас или для себя?

— Как вы не понимаете, — возмутилась сестра. — Это чрезвычайно опасно. У нас тут повсюду тележки с лекарствами. Несколько пациентов лежат под аппаратом искусственного дыхания. Однажды ваш папа забрел на кухню. Он ведь мог обжечься!

— О нет! — воскликнула я, и они оба уставились на меня.

Мне захотелось извиниться и уйти. Мой отец, объяснила бы я, не вмешайся Чад, работал почтальоном. Он не привык сидеть в помещении. Десятки лет он зарабатывал на жизнь, передвигаясь с места на место. Но если он действительно может причинить ущерб себе или другим, тогда она наверное права…

— Ну хорошо, теперь я понимаю, почему он привязан к стулу. Хотя мне кажется, было бы разумнее лучше приглядывать за пациентами, а не связывать их. Но зачем вы запястья к подлокотникам привязали? Он ведь даже руками не может шевелить!

Она как будто ждала этого вопроса. Что же припасла нам судьба? Ткет полотно нашей жизни? Или перерезает нить, обозначая ее конец?

— Он расстегивает штаны.

Мне показалось или она сделала шаг к Чаду? Во всяком случае, говорила она воинственно:

— Он целыми днями мастурбирует!

Я прижала руку ко рту.

— Ну и что? — Чад сам шагнул к ней.

Он не испугался — вот что меня удивило. Он ее не боялся. Нисколечко. Я коснулась его руки, пытаясь его образумить. Если она выдаст еще что-нибудь в этом духе, я не вынесу. Лечащий врач, с которой я разговаривала по телефону, была права. Отец полностью в их власти. Эти чужие люди стали сейчас его семьей. Мы ничего не можем поделать. Они сами знают, что для него лучше. Его судьба в их руках. Я сжала локоть Чада и впервые обнаружила, что его тело состоит из сплошных мышц. Он был как камень. Поднимал гантели? Занимался тяжелой атлетикой?

Конечно, он ее не боялся. Ведь он был в миллион раз сильнее.

— Это его комната. И если он хочет там мастурбировать, кого это касается?

— Вы не понимаете, — произнесла сестра и облизнула губы. — Это касается тех людей, которые здесь работают. Приносят ему еду, например. И у нас бывают посетители, которые навещают родственников. Они иногда приходят с детьми. Мы не можем держать его дверь на запоре из соображений безопасности, значит, если ваш дедушка день напролет мастурбирует, сидя на стуле, это касается всех нас!

— Может быть, если бы ему дали возможность гулять, а ваш персонал лучше за ним приглядывал, ему было бы не так тоскливо сидеть взаперти и он бы сам перестал мастурбировать? Если вас привязать к стулу, вы тоже будете дрочить целый день.

— Мне пора. — Сестра покраснела. Она развернулась и бросила, не глядя на нас: — Ваш лечащий врач на конференции. Он будет на месте в понедельник, и вы сможете с ним поговорить.

Но ведь папин лечащий врач звонила мне всего несколько дней назад. И это была женщина.

— Я ведь недавно с ней разговаривала. Она сказала, что папе лучше, что он делает корзинки к Пасхе, что…

— Такие заболевания прогрессируют очень быстро, мэм. Мне действительно пора.

И исчезла.

По дороге домой мы большей частью молчали. Чад сказал, что в понедельник сам позвонит лечащему врачу. И если полученный ответ его не удовлетворит, свяжется с директором «Саммербрука».

Я попыталась вмешаться, предложив самой позвонить, но он не поддался:

— Нет, мам. Ты не сумеешь. Ты не способна им противостоять. Никогда не могла.

Я не стала уточнять, что он имеет в виду. Просто сказала:

— Может, твой отец…

— Папа? — он чуть не расхохотался. — Ты, наверное, шутишь. Я сам разберусь.

Он поспал с часик — веки сомкнуты, рот приоткрыт, дышит ровно.

Я поискала какую-нибудь музыку по радио, не нашла ничего стоящего, выключила его и стала слушать тишину, шорох шин на дороге, шум машин, проезжающих мимо. Иногда я обменивалась взглядами с водителями этих машин или с женщинами, сидящими рядом с ними, или с ребенком в детском кресле, но они промелькивали слишком быстро, чтобы хоть руку поднять в приветствии.

Чад проснулся, когда мы почти приехали. Он опять выглядел ребенком — глаза припухли, лицо смягчилось, расслабилось. Долго смотрел в окно, потом вдруг резко выпрямился, как если бы увидел на другой стороне шоссе что-то необычное.

— Что там? — спросила я.

— Мне показалось, там красный «тандерберд» Гарретта.

— Ты ошибся. У него «мустанг». — Я произнесла это спокойно.

— А, да, точно. — И Чад, откинувшись на подголовник, закрыл глаза.

Ближе к вечеру мы въехали на свою подъездную дорожку. Джон в этот час обычно еще не возвращался с работы, но оказалось, его машина стоит припаркованная на своем месте. Вскоре показался и он сам — на заднем дворе с ружьем, нацеленным на крышу дома. Заметив нас, он повернулся и опустил ружье.

Мы вышли из машины, он взглянул на нас и сказал:

— Пришлось пойти на это. Надо было извести все гнездо. — Он говорил извиняющимся тоном. — Уже внутрь пролезли. Облюбовали чердак. Еще чуть-чуть, и всю проводку перегрызли бы.

Вся земля между дорожкой и домом была в пятнах крови и клочках меха.

Я посмотрела на крышу.

Где-то там теперь было пустое гнездо.

Я повернулась к Джону.

Он выглядел изможденным и бледным.

— Почему ты не на работе?

— Сказал, что заболел. Не спал всю ночь.

Настала суббота.

Чад опять взял машину Джона и поехал в Каламазу к Офелии. Я несколько часов поработала в саду, несмотря на надоедливый моросящий дождь. Садовые перчатки, которые висели у меня на крючке на заднем крыльце, куда-то исчезли, и я копалась в земле голыми руками. Подготовила почву для герани, которую купила на прошлой неделе, но еще не успела посадить. Ободрала все пальцы, и под ногти набилась грязь.

Руки старой женщины, печально подумала я.

И все же это мои руки.

Дождь усилился. Вдалеке послышались низкие раскаты грома. Джон на заднем дворе катал по траве мячики для гольфа. Он вышел без шляпы, и дождь мелкими каплями осел на темных волосах. Он увидел меня на дорожке и окликнул, но я притворилась, что не расслышала. Повернулась и пошла в дом — я была не готова с ним разговаривать.

С тех пор как в среду мы приехали домой, я не сказала ему ни слова, за исключением первой реплики:

— Почему ты не на работе?

На те вопросы, которые он задавал мне («Ты идешь спать?»), я либо кивала, либо мотала головой. Или пожимала плечами. Легла я на самом краю кровати, из-за чего без конца просыпалась, боясь, что упаду.

Среди ночи мои метания, должно быть, разбудили Джона. Он придвинулся и тронул меня за плечо.

Еще сонная, я откатилась от него, и он сразу же убрал руку.

Утром, все так же не разговаривая друг с другом, мы позавтракали вместе с Чадом. Он был весел, казался хорошо отдохнувшим, так что у меня мелькнула мечтательная мысль: «Он все забыл, все». Джон в свою очередь с таким воодушевлением нахваливал мои блины, что Чад не выдержал и рассмеялся:

— Папа, ты что, пытаешься заставить маму спать с тобой?

Джон чуть не подавился. Он уничтожающе посмотрел на сына:

— Мне просто нравится, как мама готовит. И тебе не мешало бы сказать ей спасибо.

— Учту. Блины правда классные, мам.

Они сменили тему и заговорили о погоде. Обещают дождь на целый день. К вечеру ожидается гроза. Конечно, Чад может взять машину, только пусть будет осторожен, когда поедет обратно, особенно в темноте и под дождем. Чад сказал, что будет, да и вернется не поздно. Офелии сегодня на работу.

— Кем она работает?

— Стриптизеркой. — И захохотал. — Нет, правда, мам. Она официантка в хорошем месте. — Он встал, отнес тарелку в раковину, поцеловал меня в щеку и попрощался.

Я пошла наверх и заправила постели.

Слышала, как отъехал «эксплорер», увозя Чада.

С улицы, совсем близко, лилась заунывная безотрадная песня, которую пела печальная голубка — хрипло и как-то приглушенно, как будто над ней нависла толща воды.

Джон ушел в гараж. Он пытался заговорить со мной на кухне, пока я загружала посудомоечную машину, но, едва он положил руки мне на плечи, я вздрогнула как от прикосновения холодной глыбы, и он отступил. Что-то пробормотал, но я не расслышала что, а переспрашивать не стала.

Я выглянула из окна спальни.

Утро выдалось великолепное.

Неужели через несколько часов пойдет дождь? Воздух был теплым, прозрачным и легким. Ветки сирени прогнулись, опустились, но еще не потемнели. С цветущих деревьев облетали лепестки, но даже это было прекрасно. Они окрасили дорогу и траву в розовый и жемчужный цвета, как будто всю ночь над ними шутливо боролись подружки невесты и ангелы. Или как будто сама весна прошествовала мимо работающих лопастей вентилятора.

В бордюрном кустарнике опять возился Куйо. А может, он вообще никуда не убегал. Он постоянно торчал здесь последние дни, а по вечерам и ночами скулил и подвывал. Сейчас он скулить прекратил, но шарился по кустам, уткнувшись носом в землю, неутомимый в своих поисках. Кого он ищет? Или что? Не есть же он хочет? На дворе у Хенслинов для него всегда стояла миска с водой и вторая, с объедками. Там же лежало старое одеяло, на котором он спал. Когда он являлся домой, миссис Хенслин откладывала губку для мытья посуды и почесывала его за ушами. По-моему, там еще валялся старый резиновый мячик, которым он играл. И потрепанный ботинок — он с наслаждением его жевал.

И всем этим радостям он предпочел наш кустарник за домом? Кто же там наследил? Олень, кролик, енот?

Много часов спустя легкий дождь сменился настоящим ливнем, но пес по-прежнему торчал в кустах.

Чад вернулся домой позже, чем обещал. Я слышала, как он шумит внизу, на кухне. Звякает столовыми приборами. Напевает что-то, хлопая дверцей холодильника. На тарелке, накрытой вощеной бумагой, я оставила ему свиную отбивную, немного жареного картофеля и три перышка спаржи. Такую же тарелку я приготовила для Джона, но, спустившись в девять часов за стаканом воды и таблеткой аспирина, обнаружила, что Джон не прикоснулся к своему ужину.

Обещанная гроза так и не разразилась. Погромыхало где-то вдали, и потоком хлынул дождь. Я наблюдала за ним из кабинета, где прилегла отдохнуть после работы в саду, слушая неровный перестук капель. Затем я достала фотоальбомы.

Пока Чад вылезал из машины, он помахал мне. Я махнула в ответ и вырулила на дорогу. Двинулась к въезду на шоссе и направилась в город, к своим заботам.

Позвонила агенту насчет квартиры, отменить аренду. Женщина в офисе объяснила, что я должна в ближайшую неделю забрать оттуда все свои вещи. Джон предлагал мне помощь, но я отказалась. Не хотела, чтобы он туда ходил. Сама справлюсь.

Когда я отпирала дверь, меня охватил страх. Я замерла на пороге. Мне казалось, что я все еще ощущаю здесь чье-то присутствие. Его присутствие. Квартира хранила его запах, оставшийся на моих простынях, — машинного масла, бензина и металла. Я долго стояла в дверном проеме, прислушиваясь. «Брем?» — позвала я.

Ответа не было.

Я прошла в квартиру и огляделась.

Ничего.

В ванной на полу валялось полотенце.

В кухонной раковине стояла чашка.

Одеяла и простыни мятым комом грудились в изножье матраса. Я приблизилась, вытянулась на матрасе?

Не знаю, сколько я пролежала так, вдыхая его аромат. Подушки все еще пахли им. Я завернулась в одеяло — оно тоже хранило его запах, наш запах. Легла на бок, закрыла глаза. В душе царила пустота. Все кончено. Это была банальная интрижка. Она навсегда изменила мою жизнь, но я буду жить, как жила.

Я сама не заметила, как провалилась в сон без сновидений, словно шагнула в иной мир, мир забвения. Впрочем, мне он был знаком. Я бывала здесь раньше. Спала я не меньше часа, потому что, когда я очнулась, запах испарился. Гнездышко, которое мы свили, больше ничем не пахло. Обоняние уловило мерзкую вонь помойного ведра под раковиной, которое не выносили больше недели, — сладковатой гнили остатков нашей последней совместной трапезы.

Я встала, сложила простыни. Начала выносить вещи к машине.

Ужинали мы поздно — Джон по пути домой застрял в пробке. Уже стемнело, но шторы мы не задергивали. Муж и сын лакомились приготовленным мною цыпленком с рисом, я смотрела на них и думала: любопытно, как эта сцена выглядит со стороны. Допустим, прохожий заглянул бы в наше окно — что он увидел бы?

Дружное семейство за обеденным столом.

Почти взрослый сын.

Родители. Давно и прочно женаты. Довольны собой и своим браком.

Со вкусом обставленный дом. Еда на столе. Непринужденная беседа. Обычная мирная жизнь.

Я попыталась взглянуть на себя глазами предполагаемого соглядатая. Наверное, сделав определенное усилие, можно действительно поверить, что это и есть моя нормальная жизнь. Но кто сказал, подумала я, что иллюзия благополучного существования должна быть менее убедительной, чем реальность? Я так пристально смотрела в окно, что мне вдруг показалось, там и в самом деле мелькнул чей-то силуэт. Чье-то лицо прижалось к стеклу. Краткий миг — и оно исчезло.

Я судорожно вздохнула. Джон и Чад одновременно взглянули на меня.

— Что там еще? — спросил Чад, обращая взор к окну у меня за спиной.

Он не стал дожидаться, пока я отвечу:

— Может, шторы задернуть?

И решительным жестом потянул занавески.

После ужина Чад пошел к себе проверить электронную почту. Я встала убрать со стола.

Потянулась за тарелкой Джона, и тут он перехватил мое запястье:

— Позволь мне помыть посуду, Шерри. Пожалуйста.

Я отдернула руку и сказала:

— Нет.

— Но когда, Шерри? Когда я снова смогу говорить с тобой? Когда я смогу обнять тебя?

— Не знаю.

Утром, когда я проснулась, Джон уже уехал. Я долго сидела на краю кровати. На крыше опять слышалась какая-то возня. Может, в разоренное гнездо успело вселиться новое беличье семейство? Действительно, зачем строить собственное жилище, если есть пустующий дом? Да нет, вряд ли.

У животных чувства развиты намного лучше, чем у людей. Они бы почуяли запах беспощадной жестокости, исходивший от старого гнезда. Если на крыше появились другие белки, они должны начать все сначала. Я вдруг вспомнила, что пора будить Чада и везти его на работу. Вчера вечером я выстирала его футболку, достала ее, еще немного влажную, из сушки и положила ему на кровать, пока он отвечал на электронные письма.

— Кому пишешь? — поинтересовалась я.

— Офелии, — ответил он, не отрывая взгляда от экрана компьютера.

Я отправилась спать. Даже из-за закрытой двери до меня еще долго доносилось мягкое щелканье клавиатуры.

Ровно в восемь утра я сверила часы, встала, накинула халат и пошла будить Чада. Как ни странно, в комнате его не оказалось.

Я заглянула в ванную, спустилась на кухню. Услышав с улицы шум, выглянула в окно.

Он стоял на заднем дворе, нагнувшись над бордюрным кустарником, и жестами звал к себе Куйо. — Куйо не реагировал на его призывы.

Гарретт.

Уже высадив Чада возле фирмы ландшафтного дизайна (сегодня Фред натянул спецовку прямо на голое тело, и, несмотря на складки жира, лохмотьями свисавшие с его рук и груди, я догадалась, что когда-то он скорее всего был мускулистым и подтянутым мужчиной), я вдруг вспомнила, что Гарретт на этой неделе уезжает в Северную Каролину, в учебный лагерь новобранцев.

Обязательно нужно поговорить с ним до отъезда. Я должна объяснить ему, что мне безумно жаль, если недоразумение, связанное с Бремом Смитом, каким-то боком коснулось его.

Я скажу ему, что нисколько не сержусь на него за то, что он посвятил Чада в мои отношения с Бремом. Он ни в чем не виноват. Пусть Гарретт знает: несмотря ни на что, я навсегда останусь его другом. Если только я чем-нибудь смогу ему помочь, то сделаю это без раздумья.

Вернувшись к себе, я набрала его номер, но мне никто не ответил.

Я попробовала еще раз.

И еще.

Потом села в машину и поехала к нему, в тот самый дом, из которого столько раз забирала его и в который отвозила годы назад, когда он был маленьким мальчиком.

С виду дом нисколько не изменился.

Ветхий, но симпатичный. Типовой блочный домик голубого цвета с оградой из цепи, протянутой вокруг.

В прежние времена у них была собака. Я вспомнила ее — какая-то дворняжка. Она яростно лаяла на каждую подъехавшую машину, но, стоило выйти, с тем же пылом принималась махать хвостом.

Вроде бы у нее была кличка Крик? Или нет? Не уверена, что вообще когда-нибудь интересовалась, как зовут собаку, с которой Гарретт провел детство.

Теперь никакой собаки не было, но двор по-прежнему покрывала ярко-зеленая трава. Цветов я не увидела, но за газоном явно ухаживали. Шторы в доме были раздвинуты, ворота гаража открыты. В гараже, аккуратно накрытый брезентом, стоял автомобиль — очевидно, тот самый красный «мустанг». Я толкнула калитку, поднялась по ступенькам и позвонила в дверь. Ничего не услышала — звонок не работает? — и постучала. В этот миг кто-то окликнул меня сзади: «Привет!»

Я повернулась. Из-за ограды выглядывал приятель Гарретта, с которым я видела его в кафе. Сейчас он сменил свою красную нейлоновую куртку на майку с надписью «Хард-Рок-Кафе, Лас-Вегас». Меня в очередной раз поразило его сходство с Чадом. Черты лица, разрез глаз. В руках он держал лопату.

— О! — отозвалась я и шагнула к нему, пытаясь собраться с мыслями. — Привет! Вы не знаете, Гарретт здесь живет?

— Жил здесь, — ответил парень. — Его сейчас нет?

— Нет. Я как раз его ищу.

— Я тоже, — заметил он.

— И давно его нет? — поинтересовалась я.

— С неделю, — прикинул паренек. — Примерно. Во всяком случае почту он проверял неделю назад. С тех пор я с ним не общался.

Я спустилась вниз по ступенькам и подошла к калитке.

— Неделю? — удивилась я.

— Ну да. Плюс-минус, — ответил он. — Дней десять назад мы виделись в колледже. Потом он мне звонил, это в понедельник, и мы договорились, что в среду будем ставить в «мустанг» коробку передач. Я пришел, а его нет. С тех пор он больше вообще не появлялся. Я каждый день прихожу. Но он куда-то пропал.

Понедельник.

В понедельник вечером он приходил к нам на ужин.

А ночью они с Чадом пошли к «Стиверу», и Гарретт рассказал Чаду о Бреме.

— Подождите, подождите! — воскликнула я. — Кто-нибудь с ним связывался?

— Да кто с ним может связаться? — отмахнулся приятель. — Девушки у него нет. Родители умерли. Есть тетка, но он с ней не знается. Кто станет о нем беспокоиться?

— А ты… Ты что-нибудь предпринял?

— Конечно, — ответил он.

Я присмотрелась к нему. На вид моложе Гарретта. Моложе Чада. Тонкие руки. Кривые зубы. Серые глаза — настолько светлые, что кажутся почти бесцветными. На тень Чада, вот на что он похож, мелькнуло у меня.

— Конечно, — повторил он. — Первым делом я позвонил в полицию, но там мне объяснили, что, если я не родственник пропавшего, то мне лучше заняться своими делами. Они сказали, такое случается сплошь и рядом. Типа, парень добровольно запишется в армию, подпишет все документы, его уже в учебный лагерь направят, а он вдруг сдрейфит. И ударится в бега. В общем, копы отказались разбираться с этим делом. Но я от них не отставал. А как же насчет его дома? Что будет с домом, если он не вернется? Что, так и будет пустой стоять? А они заявили, что домом займутся, если будут жалобы от соседей.

Я с минуту постояла, молча глядя на него. От паренька исходил какой-то печальный свет — или мне так показалось? Может, Гарретт был его лучшим другом? Единственным другом?

Вдалеке раздался кошачий вопль. Паренек оглянулся и сказал:

— Вот, разбил окно, чтобы кошку выпустить, — и он приподнял лопату. — А она как взбесилась. Удрала. Я ей поесть хотел дать, да вот никак не поймаю. Может, вместе попробуем?

Я положила ключи от машины на капот и ответила:

— Давай попробуем.

За домом Гарретта располагался густой лес — сосны и березы, — земля была устлана ковром из прошлогодних иголок и прелой листвы. Мы немного прошли вглубь и остановились. Кошку приманивал он, выкрикивая: «Кис-кис!» — не мог вспомнить, как ее зовут. Его она все-таки немного знала. Майк — это было его имя — рассказал, что с Гарреттом познакомился в начале осени, на занятиях по автоделу. Они сблизились. Майк помогал Гарретту ремонтировать «мустанг», бывал у него в доме. Но в основном встречались в колледже, так как стать закадычными друзьями еще не успели.

Майк не скрывал, что встревожен. По его мнению, было очень странно, что такой парень, как Гарретт, просто взял и исчез.

— Он ни капли не боялся идти во флот, — говорил Майк. — Наоборот, ждал, когда его призовут. Не стал бы он бегать от армии.

Пробираясь дальше в лес, мы слышали впереди то треск веточки, то шуршание растревоженной кошачьими лапами листвы.

— Кис-кис-кис! — выкликал Майк таким сладким голосом, что любая нормальная кошка должна была броситься ему в руки, тем более что он нес открытую банку с кошачьим кормом. На этикетке была изображена восседающая на диванной подушке белая кошка-принцесса с диадемой на голове. — Кис-кис-кис!

Мы остановились и прислушались: кошка неслась вперед.

Мы уходили все дальше в лес, Майк продолжал призывать кошку, но она и не думала возвращаться. В конце концов он предложил:

— Может, вы ее позовете?

Я позвала.

Попробовала, как он, произнести нараспев:

— Кис-кис-кис!

Ноль реакции. Зато хоть увидела ее за тонким стволом белой березы — большая пушистая серая тень, застывшая в настороженном ожидании. Я присела на корточки:

— Кис-кис-киса, иди ко мне, кисонька!

Она не сдвинулась с места, спасибо, хоть дальше не убегала. Сидела и смотрела на меня.

— Кисонька, кисуля, иди ко мне, моя хорошая.

Друг Гарретта протянул мне банку с кормом, которую я выставила перед собой. Ее мордочка задралась. Она принюхивалась.

— Иди сюда, моя сладкая, — продолжала я. — Ну, иди ко мне. Кис-кис-кис.

Она сделала ко мне шаг.

Она шла ко мне.

Потом побежала и довольно заурчала, когда я протянула к ней руку и принялась гладить шерстку.

— Ух ты! — воскликнул друг Гарретта. — Как это у вас получилось?

В машине кошка Гарретта несколько секунд повыла, затем свернулась клубком и заснула рядом со мной, на пассажирском сиденье. Майк сказал, что он не может взять ее к себе. А вы можете?

Конечно, я могла.

Я вырвала из записной книжки листок и оставила на двери записку:

«Гарретт, пожалуйста, как только прочтешь это, сразу позвони мне или Майку. Мы очень волнуемся. Твоя кошка у меня. Шерри Сеймор».

На обороте я написала номер своего телефона — на тот случай, если он его потерял.

— А это еще что за чертовщина? — спросил Чад, войдя в дом. С работы его подбросил Фред. Они как раз выполняли заказ на нашей улице. Я и сама вернулась всего час назад. Кошка сидела на диванчике в прихожей. Сейчас она смотрела на Чада.

— Это кошка Гарретта.

— Что?

— Чад, Гарретт пропал.

Чад перевел взгляд с кошки на меня и молча прошел на кухню.

Протопал к холодильнику, достал апельсиновый сок, открутил крышку и принялся пить прямо из пакета.

— Ты меня слышал? — спросила я.

— Да. Я тебя слышал. Гарретт пропал. Двинул на войну, полагаю, да?

— Нет. То есть я не знаю. Он не вернулся домой… После той ночи.

— И каким же образом мы это выяснили? — Ко мне он даже не повернулся. Стоял, уставясь прямо перед собой и держа в руке пакет с соком.

— Я к нему ездила.

— Голову даю на отсечение, что именно это ты и предприняла.

— Что?

— Ничего, — ответил Чад, поставил пакет на кухонный стол и прошествовал мимо меня. — Ничего, мам. Просто мне кажется, что нечего так уж волноваться за Гарретта. — Он метнул взгляд на кошку и стал подниматься по лестнице.

Джон ничего не сказал, когда вошел и увидел на диване кошку. Поставил портфель на пол. Наклонился, посмотрел на нее, присел на корточки и протянул руку, которую она обнюхала, а затем облизала.

— Привет, красавица, — прошептал он. — Привет, киса.

Увидел, что я наблюдаю за ним из кухни, и улыбнулся.

— Кому принадлежит это восхитительное создание?

— Гарретту, — ответила я.

— Как же зовут кошку Гарретта? И как она сюда попала?

— Я не знаю, как ее зовут. — Я рассказала, как вышло, что кошка Гарретта оказалась на нашем диване.

Джон взял ее на руки и опустил лицо в серую шерсть. От него вдруг заструилось удивительно мягкое тепло, всколыхнувшее все мои чувства. Я вспомнила, как он брал на руки маленького Чада, как подбрасывал его в воздух, ловил и прижимался к его нежной шейке и мягким волосикам, с наслаждением вдыхая детский запах. Вот за это, наверное, я и любила Джона все эти годы. За его нежность. Кошка умиротворенно затихла, совершенно довольная. Я подошла к Джону, положила руку ему на ладонь и прижалась лицом к его плечу.

— Шерри, — сказал он, ласково опуская кошку на диван. — Ты меня прощаешь?

Он обнял меня.

— Я люблю тебя, Шерри, — сказал он. — У меня есть недостатки, но я люблю тебя больше всего на свете. И Богом клянусь, если ты позволишь мне просто обнимать тебя вот так, мне от жизни ничего больше не нужно.

Той ночью мы занимались любовью в абсолютном молчании. С выключенным светом. Разбросав одежду по полу спальни. Это продолжалось несколько часов. Медленных и нежных часов, вылепленных из плоти и слез. Я погружала пальцы в его волосы, совала их в рот. Он прижимался губами к моей груди. Целовал мне руки и шею. Оргазм обрушился на меня бесконечным всхлипом наслаждения. Когда кончил он, я ощутила содрогания его тела как взмахи крыльев внутри себя.

Утром, прощаясь на крыльце, мы поцеловались. Кошка Гарретта наблюдала за нами с диванчика, медленно мигая и щурясь. Чад еще не спускался. Насколько я могла судить, он всю ночь не выходил из спальни. Перед бордюрным кустарником, свернувшись в клубок, спал Куйо.

— Что с этой собакой? — удивился Джон, качая головой. — Ты бы зашла к Хенслинам, что ли. Как бы он тут от голода не умер.

— Схожу, схожу. Я тебя люблю, — сказала я Джону, уже начавшему спускаться со ступенек.

Он повернулся.

Шагнул назад.

Мы снова поцеловались. Более страстным и долгим поцелуем. И только после этого он ушел.

По дороге к Фреду Чад не разговаривал. Сидел и пялился в окно. Я что-то говорила, хоть и понимала, что он меня не слушает.

— Насчет Гарретта, Чад… — сказала я. — Конечно, не исключено, что он просто сбежал. Или раньше времени уехал в этот свой лагерь. Или поехал навестить тетку — такое тоже возможно. Но я все равно волнуюсь, Чад. Нет, я тебя не упрекаю. Конечно, больше всех виновата я сама, но… Скажи честно — ты не угрожал Гарретту? Я знаю, он рассказал тебе о… — я не смогла договорить и сглотнула. — Он ведь тут вообще ни при чем! Ты мог на него разозлиться, это понятно, но Гарретт ведь уехал не поэтому?

Чад обернулся, пожалуй, слишком резко, и в упор уставился на меня.

— Нет, мама, — четко произнес он. — Я не угрожал Гарретту.

— Да знаю, знаю, — тихо проговорила я. — Извини, что спросила.

Несколько минут мы ехали в полном молчании, затем я откашлялась и спросила, как он себя чувствует. Хорошо ли спал.

— Прекрасно.

Когда я сворачивала на подъездную дорожку, Куйо все еще крутился возле кустов.

Я пошла к нему, стала его звать, но он даже не посмотрел в мою сторону и продолжал яростно рыть землю. Даже ухом не повел. Дома я набрала номер Хенслинов. Мне ответила миссис Хенслин. Голос ее звучал слабо, словно его обладательница находилась где-то далеко-далеко. Или словно внезапно состарилась, с тех пор как мы разговаривали с ней в последний раз. Мне тут же пришло в голову, что я и правда не видела ее с прошлого октября, если не считать мимолетных приветствий, которыми мы обменивались, когда они с мужем проезжали мимо нас в своем синем пикапе.

— Хорошо, — еле слышно прошелестела она. — Пошлю к вам Ти, когда придет домой на обед, велю, чтоб привел Куйо домой. Сама бы пришла, да не дойду — артрит замучил. И Эрни мой еле ходит. Перелом шейки бедра — не шутка.

— Он сломал шейку бедра? — с ужасом переспросила я.

— Еще в прошлом октябре.

— Ох, миссис Хенслин, мне так жаль. Я и понятия не имела.

Мне стало грустно. Как мало мне известно о невзгодах пожилой четы, которая живет от нас меньше чем в полумиле. Эта мысль наполнила меня печалью горшей, чем сострадание к Эрни с его сломанным бедром. Чем я была так занята все эти месяцы, что не потрудилась заглянуть к ним? Ни разу не остановилась возле их дома, ни разу не позвонила? Почему не задумалась, куда они вдруг подевались, что я совсем не вижу их на улице?

— Да откуда ж вам знать? — не удивилась миссис Хенслин. Она всегда была крайне практичной. — Так что, извините, он прийти не сможет. Я пошлю Ти. — Это был ее внук. — Скажу, чтоб поводок захватил. Он его обязательно уведет. Простите, что он там у вас набедокурил…

Я уверила ее, что мы абсолютно не в претензии. Просто волнуемся за собаку…

— Да будем вам. Набедокурил, ясное дело. Но мы сегодня же его заберем.

Она попрощалась и повесила трубку, а я еще несколько секунд простояла со своей. Меня не покидало чувство, что от меня слишком поспешно отделались. Или что я получила выговор. Я поймала себя на желании еще раз набрать тот же номер. Объяснить, почему я позвонила. Почему ничего не знала о сломанном бедре Хенслина — работа, отъезд Чада в колледж. Но я часто думала о них. И мне…

В этот миг раздался жуткий вой. Выл Куйо — заунывно, горестно и отчаянно. Я швырнула трубку и ринулась в сад.

Что еще там стряслось?

Нет! Хватит с меня!

Спаниель Хенслинов сидел на том же месте, где торчал все последние дни. Голову он запрокинул, и из его груди рвался наружу протяжный жалобный вой.

По пути я заглянула в холодильник, достала остатки отбивных, которыми в субботу кормила Джона с Чадом, положила их на бумажную тарелку и направилась на задний двор.

С бумажной тарелкой в руках я подошла к границе бордюрного кустарника.

И увидела, что он натворил.

Пес вырыл яму глубиной не меньше трех футов.

Я приблизилась к спаниелю, протянула мясо на тарелке, позвала его, сначала тихо, потом в полный голос, наконец, прокричала: «Куйо, ко мне!» Пес даже не повернул ко мне головы. Он все выл и выл…

Тут мне в нос ударил запах…

Над ямой, вырытой Куйо, клубился рой ос…

И мухи…

Целые тучи жужжащих мух…

Теперь я знала. Я все поняла.

«Просто скажи ему, что, если он явится сюда еще раз, ты позвонишь в полицию. Или что твой муж его пристрелит. Или что-нибудь еще в этом духе».

Я поставила тарелку с отбивными на землю рядом с Куйо, повернулась к дому и побежала.

В два часа пополудни, бог знает сколько времени проторчав на заднем крыльце, всматриваясь в дальнюю часть сада и прислушиваясь к вою Куйо, который суетливо сновал туда-сюда и без конца вытягивал шею, чтобы завыть еще громче, я увидела мистера Хенслина. Вначале показалась его хромавшая тень, а за ней возник и он сам с поводком в руке.

Я вышла на крыльцо.

Смотрела, как он приблизился к собаке.

Пес прижался к земле, виляя хвостом и поскуливая. Мистер Хенслин поймал его за ошейник, и Куйо принялся вырываться.

Мистер Хенслин пристегнул к ошейнику поводок. Куйо громко залаял, пытаясь сорваться с поводка.

Но мистер Хенслин оказался на удивление сильным мужчиной. Он тащил за собой пса, который упирался всеми четырьмя лапами, уже понимая, что сопротивление бесполезно. Человек не оставил никаких шансов. Увидев меня на ступеньках заднего крыльца, мистер Хенслин крикнул: — У вас там что-то мертвое в земле.

И повернул к своему дому, волоча за собой пса.

Я сидела на диванчике с кошкой Гарретта и гладила ее по дымчатой шерстке. Яркое солнце, струясь сквозь оконный проем, заливало комнату слепящим светом, в котором я не видела ничего, кроме своих рук и лежащей у меня на коленях кошки. Мы словно парили на сияющем островке, сотканном из блистающих нитей. Вокруг нас медленно кружились столбы пыли, собираясь в галактики. Мы путешествовали в космическом пространстве. Во времени. Мы прибыли сюда, в этот незнакомый мир, с пустыми руками. Ничего с собой не взяли. Мы же не думали, что задержимся здесь надолго. Но вот пролетели сотни лет, а мы все еще здесь, качаемся в пространстве, бездомные и одинокие на своем диване…

Зазвонил телефон. Кошка спрыгнула с моих коленей и выбежала через заднюю дверь, которую я оставила открытой.

Я смотрела, как она бежит, и не могла пошевелиться.

Следила за ней глазами, пока она не исчезла из пределов видимости.

Телефон надрывался, автоответчик почему-то не включался, так что мне пришлось встать и снять трубку.

— Шерри? Это ты?

— Да, — ответила я. — Джон.

— Шерри! Я волновался. Почему ты не подходила к телефону? Я звонков сто пропустил. Ты что, в саду была?

— Да.

— Шерри! Ты все еще любишь меня? Теперь у нас все… Все в порядке?

— Все отлично, — сказала я.

Повисла пауза.

Он продолжал:

— Мне не нравится, как ты это сказала. Что там у тебя? Что-то случилось?

— Да, — ответила я.

— Что?

Я не услышала в его голосе вопроса. Он говорил так, будто уже знал.

— Джон! — сказала я. — Брем приходил сюда еще раз?

Опять пауза. Тишина в телефонной линии, протянувшейся через кукурузные поля, леса и яблоневые сады.

— Откуда ты знаешь? — тихо спросил Джон.

— Знаю.

— Когда вы с Чадом уезжали в Сильвер-Спрингс. Рассказать?

— Не надо. — Кровь отхлынула у меня из пальцев, ладоней, устремилась по венам рук в грудную клетку и ледяным потоком разлилась вокруг сердца. На коже выступил пот — на спине, груди, бровях, — и мне пришлось протереть глаза.

— Шерри, — устало вздохнул Джон, — я хотел бы сказать тебе, что мне очень жаль, но это не так.

У меня затряслись руки. Я выронила телефон. Но голос Джона в трубке — еле слышный, отделенный от меня миллионом миль, — продолжал повторять мое имя. Я собралась с силами и подняла аппарат. Надо что-то сказать, понимала я, но выдавила из себя только жалкое:

— Прости.

Прости, что уронила телефон.

— Боже мой, Шерри. Я боялся, ты в обморок упала. Собрался звонить «девять-одиннадцать». Слушай, иди-ка приляг. Просто приляг и забудь обо всем. Потом поговорим, когда я буду дома.

Затем я услышала странный звук, как будто у меня под подбородком кто-то щелкал пальцами. Может, у меня в горле какая-то тонкая косточка сломалась?

— Джон! О Господи! Что же теперь будет?

— Ничего не будет, Шерри. В этом-то и прелесть, моя дорогая. Все кончено.

За ужином он вел себя так, словно ничего не случилось. В отделе готовой еды я купила курицу-гриль и картофельный салат. Шла по магазину с красной пластмассовой корзинкой в руке — женщина-привидение, собирающая еду для мертвецов. Заплатила за покупки. Отнесла к машине коричневый пакет. Машину вела на автомате. Чад ждал меня возле офиса фирмы, сидя вместе с Фредом под деревом; оба были без рубашек: Чад — загорелый, похожий на выточенную из дерева статуэтку, и рядом — Фред, белотелый, словно слепленный из папье-маше, если не обращать внимания на пересекающий грудную клетку неровный бордовый шрам.

Откуда у него этот шрам, спросила я Чада, когда он сел в машину.

— Операция на открытом сердце.

Всю дорогу домой он весело болтал.

Сегодня видел койота. Прямо во дворе дома, где он высаживал молодые деревца.

— Такой приятный пригород… И вдруг — койот! Да такой здоровый! Я таких больших еще не встречал. Вроде как на разведку явился, шнырял вокруг бассейна. Запросто мог сожрать их пуделя. А то и ребенка. Увидел меня и встал как вкопанный. Так мы с ним и таращились друг на друга, а потом он исчез. Вот только что был — и раз, уже нету.

Он говорил так увлеченно и от него так замечательно пахло — травой, листьями, солнцем, — что я понемногу, пусть не сразу, постепенно, но все же пришла в себя. Превратилась в нормальную женщину, за рулем белой машины, которая заехала за сыном-студентом, подрабатывающим в летние каникулы, и везет его домой, в свой чудесный пригородный дом, переделанный из бывшей фермы, в дом, где все идет по раз заведенному порядку и будет так идти всегда (в этом-то вся прелесть, потому что теперь все кончено).

За ужином — курица-гриль, магазинный картофельный салат, хлеб из пластиковой упаковки, пестревшей уверениями о его пользе для здоровья (не содержит насыщенных жиров, зато полно клетчатки и кальция, что стимулирует работу сердца), Джон с Чад обсуждали гольф, охоту, уход за живыми изгородями и саженцами. Время от времени Джон бросал на меня взгляд через стол, задерживаясь на пару секунд на лице. Я отвечала ему тем же, и он тут же опускал глаза на тарелку или побыстрее переводил их на Чада — застенчиво, словно нашкодивший ребенок, получивший выговор и мучительно гадающий, когда его простят.

Неужели это то, о чем я подумала, мучилась я вопросом.

Робкий вид Джона, казалось, опровергал мои опасения. Ну да, кое-что действительно произошло, но ничего непоправимого. Досадное недоразумение, не больше. Достаточно принести извинения, и все будет улажено.

«В этом-то вся и прелесть», — в который раз повторяла про себя я.

Но если это?..

На протяжении двадцати лет Джон был в семье человеком, который всегда точно знал, где в подвале хранится коробка с предохранителями, как при разряженном аккумуляторе завести машину при помощи щипцов, когда вносить плату за дом, кому звонить, если вышла из строя отопительная система, как вытащить занозу из пальца, куда прятаться при штормовом предупреждении (в чулан, в удушливую тесноту пальто, в их шерстяной уют) и что делать, чтобы, пока отключено электричество, в холодильнике не испортились продукты.

Все эти двадцать лет именно Джон решал в нашей семье финансовые вопросы и поддерживал в приличном состоянии дом. Джон устанавливал таймер на смягчитель воды, отыскивал в саду осиные гнезда и опрыскивал их ядом, не подпускал белок к чердаку и не давал им перегрызть проводку и спалить дом дотла — до мелкой белой золы, которая просачивается сквозь пальцы.

Может, потому он и решил, что лучше всех знает, что надо делать в данной конкретной ситуации?

Знать-то он знает. Но вот сделал ли он это? Неужели это возможно? Неужели я двадцать лет замужем за человеком, способным на такое, и не подозревала ни о чем?

Он заметил, что я смотрю на него, и, кажется, удивился напряженности моего взгляда. Улыбнулся, и эта улыбка пронзила меня предвосхищением счастья, словно я увидела ее впервые. Неужели этот незнакомец — мой муж?

Меня охватил ужас. Как это могло быть, что, прожив с этим человеком бок о бок столько лет, я не догадалась, какая неистовая и дикая страсть сжигает его изнутри?

Джон?

Я поняла, что совсем его не знаю.

Да, передо мной незнакомец. Мой личный незнакомец. Чтобы удержать меня, он убил моего любовника.

Утром, когда Джон уехал на работу, я еще спала. Слышала, как вдали выла собака. Вой доносился с участка Хенслинов.

Куйо? Рвется назад?

Высадив Чада возле конторы Фреда, я направилась в центр.

О том, чтобы вернуться домой, не могло быть и речи. Пока мы заканчивали завтрак, вой Куйо перешел в яростный лай, как будто Хенслины привязали его к столбу, а вокруг разложили костер. Отчаянный, неослабевающий вой. Слушать его не было сил. Ладно, когда-нибудь это кончится, но, конечно, не сегодня. Слишком тепло. К десяти утра термометр поднялся уже до девяноста градусов. Куйо сбесился от жары. И от запаха. Лучше уж поеду на работу. Расставлю по полкам и стеллажам книги, которые оставила валяться где попало. Проверю почту. Посижу одна в кабинете. Попробую подумать. Меня поразило, как я вообще способна что-то делать. Например, вести машину. Размышлять. Главным образом о будущем — при условии, что у нас есть будущее. Странно, но я собиралась жить дальше, как будто случившееся ничего вокруг не изменило.

Спокойно проспала всю ночь.

Съела завтрак.

Подвезла сына на работу.

И все это время тело моего любовника разлагалось на заднем дворе.

Все это представлялось фантастичным. Но что, если это — реальность?

Парковка у колледжа была практически пуста — во время летнего семестра занятий всегда мало.

Все равно мне стоило труда поставить машину. Солнце заливало все вокруг ярким блеском, отражавшимся от хрома немногих стоявших здесь автомобилей, так что я чуть не ослепла. Корпуса машин сверкали, испуская пламенеющие лучи. Они били по глазам не хуже артиллерийского снаряда.

Глаза у меня заслезились.

Я провела по ним рукой — на сетчатке заплясали черные треугольники и полосы, — сморгнула и прищурилась. Вылезла из машины и тут увидела его, припаркованный через четыре места от меня.

Красный «тандерберд» Брема.

Мне пришлось опереться о стену, чтобы не упасть. Он сидел в черной футболке.

С пластиковым стаканчиком в руке.

Напротив него сидела Аманда Стефански в своем оранжевом платье. Брем что-то рассказывал ей, а она весело смеялась. Глаза у нее сияли. Они заметили меня — я так и застыла с прижатой к стене растопыренной ладонью, явственно ощущая, как земля уходит из-под ног, — и переглянулись. Брем встал, оставив стаканчик и Аманду Стефански. В нескольких футах от меня он остановился:

— Шерри, с тобой все в порядке?

— Нет.

Он повернулся, кивнул Аманде, которая тут же отвела взгляд, и сказал:

— Пойдем-ка к тебе в кабинет, Шерри. Не будем делать этого здесь.

У себя в кабинете я первым делом глотнула воды из бутылки, что так и стояла у меня на столе с тех пор, как я несколько недель назад заглядывала сюда в последний раз.

«Аква-Пура». Гора на этикетке. Ручей, серебристо струящийся вдоль склона.

Вода оказалась теплой, явно выше комнатной температуры. Она отдавала затхлостью, как будто была собрана из лужи. Или зачерпнута из заброшенного колодца. Я села за стол. Брем навис надо мной.

— Слушай, — сказал он. — Ты что, переживаешь из-за Аманды?

— Нет, — выдавила я.

При чем тут Аманда?

— Ведь именно ты прекратила наши отношения, дорогая. Ну что ж, вы добились своего, ты и твой гребаный муж! Знаешь, он был очень убедителен, когда уткнул мне в лицо пистолет двадцать второго калибра. Я хотел тебя, не отрицаю, очень хотел — но не настолько, чтобы дать себя пристрелить.

В этом-то вся и прелесть. Теперь все кончено…

Джон его не убивал.

Он его просто припугнул.

Он положил конец его домогательствам, но не проливал крови.

Я словно вмиг перенеслась на заднее крыльцо своего дома, отчетливо услышала завывания Куйо. Пса привязали, но он продолжал бесноваться и заливаться диким лаем.

— Брем, Гарретт пропал, — сказала я. — Ты… говорил ему что-нибудь? Ты что-нибудь с ним сделал?

Брем равнодушно смотрел на меня. Потом кашлянул и сказал:

— Нет.

— Ты же сам говорил, что пригрозил ему, сказал, чтобы он…

— Ничего подобного. Я никогда не говорил Гарретту ничего подобного.

— Что?

— Я никогда не говорил Гарретту ничего подобного, — повторил Брем, словно я была туга на ухо. — Ну да, я рассказал ему о нас, но никогда не угрожал. Гарретт мне не соперник. Он же мальчишка. Он…

— Хорошо, а почему тогда ты мне сказал…

— Потому что хотел, чтобы ты знала: я могу это сделать.

Он пожал плечами:

— Наверное, я хотел, чтобы ты думала про меня, что я крутой, детка. Но теперь эта игра в прошлом. — Он посмотрел на свои руки. — Ты, кажется, встречалась с моей матушкой.

— Да.

— Ну, что я могу сказать? — Он схватился за ручку двери. Распахнул ее. И бросил через плечо: — Я — крутой парень, который живет с матерью. И я никогда не угрожал Гарретту Томсону. Извини, если разочаровал тебя. Но теперь ты знаешь все.

Он шагнул в коридор.

И закрыл за собой дверь.

Когда я приехала домой, Куйо уже снова крутился возле наших кустов. По земле за ним волочился оборванный поводок. Градусник показывал девяносто. Наступило настоящее лето. Сирень побурела, но на ветках еще держалось несколько подвядших цветков. Газон и дорожка были покрыты буроватым ковром опавших лепестков.

Мертвых лепестков.

Я сидела в спальне у окна и слушала равномерное гудение мух, которые серой тучей вились над ямой возле живой изгороди. В голубом и беспощадно безоблачном небе лениво кружили, постепенно снижаясь, четыре крупных канюка — медленная, грациозная, тщательно отрепетированная хореография приготовления к трапезе.

Я видела это из окна спальни, во всех подробностях.

Точно так же я могла бы рассмотреть происходящее, если бы находилась за тысячу миль отсюда.

Каждую травинку.

Каждый лист на дереве.

Словно все они существовали сами по себе, отдельно от общей массы, питаемые изнутри источником жизни, бившимся в каждой жилке.

Я могла пересчитать их.

Могла назвать их по именам.

Могла бы составить каталог различий между ними, будь их многие тысячи. Я отмечала каждую мелочь. Каждый взмах крыла каждой пчелы. Каждый стебелек сон-травы и каждую пылинку, оседавшую на каждый лепесток. Каждый волосок на спине Куйо. Каждую волну и частицу света — на мертвых цветках сирени, на траве, на компостной куче. Их состояние в данный момент в отличие от любого другого момента, и так далее, и так далее — до тех пор, пока все не будут учтены, не будут утверждены их права. Я могла все это сделать, но знала, что у меня нет на это времени. Как бы мне ни хотелось вечно стоять у окна, наблюдать за миром снаружи и вести ему учет, надо было идти во двор и стать его частью.

Я взяла с собой полотенце. Плотно зажала нос и рот, но тошнотворно сладкий запах был так силен, что мне пришлось отступить и закрыть глаза. Я несколько раз судорожно вдохнула, потом сделала шаг вперед и увидела это.

Куйо раскопал всю яму.

Куйо добился своего.

Он сидел на краю, виляя хвостом.

«Видишь? Видишь? Видишь?» — говорил этот виляющий хвост.

Собака смотрела широко распахнутыми карими глазами.

«Ты мне не верила, — говорили они. — Ты пыталась утащить меня отсюда. Но теперь-то ты видишь?»

О да, я видела…

Пакет клубники, которую принесла миссис Хенслин (а я забыла на крыльце). Крольчонок под колесами цветочницы (и букет красных роз). Олениха на разделительной полосе (и кровь на бампере).

Тело.

Разрушительные годы, проносящиеся мимо.

Десятки лет.

Одряхление плоти. Пятна и морщины, пришедшие с возрастом. Мой отец, заживо гниющий и прикованный к стулу.

Или — нежные щечки ребенка. Ротик в виде розочки у материнской груди. Маленькие мальчики на ковре в гостиной с игрушечными грузовиками. Звуки, которые они издавали, подражая рычанию мотора. Кофейный столик. Царапины на ножках.

— Гарретт, — позвала я.

Он смотрел на меня снизу удивленными глазами — глазами, засыпанными землей, но все равно глазами Гарретта.

— Господи, Гарретт! — воскликнула я.

Одна рука лежит на груди, словно он о чем-то задумался.

Колено согнуто, словно он пытается встать.

Одет в белую рубашку с воротником, застегнутым на пуговицу, ту самую, в какой он пришел к нам на ужин. Только теперь серую от грязи.

Куйо безмолвно стоял на краю ямы, то заглядывая вниз, то поднимая глаза на меня.

«Видишь?»

Поразительно, но я в точности знала, что нужно делать.

Я двадцать лет была женой и матерью. Теперь мне казалось, что все эти годы были лишь подготовкой к тому, что мне предстояло сделать. Годы, отданные ведению домашнего хозяйства, многому меня научили. Сколько мусора я убрала, сколько пыли вытерла. Сколько времени провела, ползая на коленках возле клумб, — прополка, подрезание корней, посев семян, мульчирование почвы.

Я полжизни потратила на уничтожение улик и выращивание новых доказательств.

Я в точности знала, что делать.

Пошла в комнату Чада, включила компьютер, извлекла твердый диск, бросила в помойное ведро и вынесла мусор.

Из ящика для грязного белья достала одежду, в которой он был в ту ночь в «Стивере». Принесла в гостиную, несмотря на жару — восемьдесят пять градусов, если верить термометру, — развела огонь в дровяной печи, встала перед ней на колени и одну за другой сожгла все вещи Чада.

Они горели медленно, но в конце концов не осталось ничего, кроме золы.

Были еще косвенные улики. Они могут всплыть, если события пойдут по наихудшему сценарию. Так всякий раз надеешься, что набор для оказания первой помощи, хранимый в холщовой сумке, не пригодится, но все же держишь в нем жгут — просто на всякий случай. Так не думаешь, что кому-нибудь из гостей, явившихся на вечеринку, взбредет в голову провести пальцем по книжным корешкам, но все же не забываешь пройтись по ним метелкой для смахивания пыли. Расправившись с косвенными уликами, я позвонила Джону на работу и спросила, сколько земли понадобится, чтобы заполнить яму в рост человека и посадить над ней несколько деревьев.

— Полного самосвала должно хватить, — сказал Джон. — А зачем тебе, дорогая?

Я велела ему прийти домой пораньше. Тогда и покажу, зачем.

— Но я сегодня никак не могу, Шерри. У меня…

— Придется отменить. У Чада неприятности. — И я повесила трубку.

Затем позвонила в фирму Фреда и попросила еще сегодня к концу дня пригнать самосвал с землей.

Секретарша, пожилая женщина, которую я никогда не видела в лицо, но с которой несколько раз разговаривала по телефону, уточняя, в котором часу заехать за Чадом, раздраженно ответила, что это невозможно.

Они могут доставить землю в течение часа, объяснила она, или завтра. Но в пять часов — нет, нельзя.

Я вздохнула и положила свободную руку на макушку. Снова вздохнула. Прочистила горло. Сколько раз за всю жизнь мне приходилось решать подобные проблемы? Сколько ожесточенных споров затевать из-за пустяков? («Нет, мы не можем вернуть вам деньги, если у вас нет чека»; «Нет, мы не можем перенести вашу запись на другой день».) Но сейчас сотни былых разногласий словно сосредоточились в одной точке. Битва опять шла за пустяк, только для меня этот пустяк приобрел жизненно важное значение. Я прокашлялась — она тоже.

— Послушайте, — начала я. — Земля нужна мне сегодня. Но я должна подготовить место, куда ее засыпать, а на это уйдет несколько часов. Вот почему я прошу вас доставить ее ровно в пять.

— Извините, мэм. Ничем не могу вам помочь. — В ее тоне не слышалось ни намека на сожаление.

— Я — мать Чада Сеймора.

— Ах! — воскликнула секретарь, и ее голос смягчился. — Что ж вы сразу не сказали? Подождите минутку.

Минута еще не прошла, когда она снова взяла трубку и сообщила, что заказ будет выполнен. В пять часов.

— У вас прекрасный сын, миссис Сеймор, — добавила она. — Прямо скажу, ваш Чад — самый милый юноша, какого я встречала.

— Спасибо.

Фред подвез Чада от последнего клиента. Работали на поле для гольфа: устанавливали ловушки для кротов, готовили к посадке молодые саженцы диких яблонь.

Когда они подрулили к дому, мы с Джоном только что принялись разжигать вокруг ямы, которую выкопали, костер из сухих веток. Джон стоял на подъездной дорожке, опираясь на капот своего «эксплорера», и утирал лицо полотенцем. За истекшие часы ему пришлось несколько раз прерывать работу лопатой, чтобы вывернуть на землю содержимое своего желудка. В один из перерывов он сел на кучу хвороста и заплакал, закрыв лицо руками.

— Шерри! — рыдал он. — Как он мог? Не важно, что он думал, но как он мог? Я бы никогда…

— Конечно, ты не смог бы. — Кто говорил моим голосом — адвокат или прокурор?

— Шерри! — Он поднял на меня пораженный взгляд. — Ты что, защищаешь Чада? Ты разочарована, что я никого не убил?

Я повернулась к нему с лопатой:

— У нас мало времени.

Температура воздуха поднялась до девяноста пяти градусов.

Мы пропотели насквозь, нас нещадно кусали мухи.

Их оглушительное жужжание сводило с ума. Казалось, это не тысячи маленьких живых существ, а один огромных размеров одушевленный механизм, поставивший своей целью извести нас вконец. Впрочем, через некоторое время они присмирели, а потом и вовсе рассеялись. Даже канюки утратили свою целеустремленность. В их движении появилось нечто вроде замешательства. Или разочарования? Вскоре и они исчезли из виду.

Мы подожгли сухие ветки. Несмотря на жару, я стояла вплотную к костру и смотрела, как загораются сухие ветки и стволы. Вспыхивая, они издавали свистящий звук — и исчезали, словно их уносил ветер, а не сжирало пламя. Я вглядывалась в огонь и силилась понять, когда он наступит, тот момент, который превратит все случившееся в прошлое.

Жар был чудовищным, но я позволила ему проникнуть в меня, пока не почувствовала, что он у меня в крови.

И еще ниже наклонилась над костром.

Сзади подошел Фред:

— На что вам такая чертова прорва земли? Работы будет куча. Вы что, прячете что-нибудь, что ли? Может, у вас тут труп?

Я смотрела на Фреда, а Фред смотрел на то место, где мы вырезали сухостой и разбросали землю. На нем была майка без рукавов и шорты цвета хаки. Я увидела на его руках и ногах выпирающие вены, словно в него внутри бились голубые бабочки.

— Да нет, — сказала я. — Просто устала от этого бардака.

— И я вас понимаю, — одобрил Фред. — Так-то оно к лучшему. И то сказать, давно пора.

Он предложил помочь с посадками.

Цветущий кустарник, декоративные деревья — несколько лиственных пород и несколько вечнозеленых. Можжевельник. Самшит. Барбарис. Кассия.

— Можно сделать небольшой сад из деревьев с фигурной кроной, — сказал Фред. — Если вам нравится самолично подстригать деревья и если вы не боитесь работы.

— Я не боюсь работы, — ответила я.

— Еще можно посадить плющ на каркасе в виде кролика или оленя. Только надо еще немножко расчистить — вот здесь и здесь. У вас тут будет настоящий рай.

Мы долго ходили с ним вдвоем по участку.

Чад был дома. Он первым выскочил из грузовика Фреда и, быстро проскользнув мимо нас, нырнул в дверь. Нам он не сказал ни слова. Джон все так же стоял, прислонившись к «эксплореру», и таращился в небо, провожая глазами дым от костра.

Фред подошел ближе к огню. На его лицо упали отблески жара, а вены на руках и ногах зашевелились, как живые.

Я взглянула на шрам у него на груди.

Насколько я поняла, у него больше никогда не будет проблем с сердцем.

Сердце ему вырезали, когда вскрыли грудную клетку. И установили туда новое. Создали нового человека. Теперь он будет жить вечно.

— Я не собирался убивать его, — сказал Чад.

— Я знаю.

— Откуда? Что ты вообще знаешь, мам?

— Я знаю тебя.

— Ничего ты не знаешь, — ответил он. Он сидел перед компьютером. Сидел и плакал. В бледном свете, исходившем от монитора, его лицо в темноте комнаты окрасилось в голубоватый цвет, как у утопленника. Слезы на щеках казались жидким серебром. — Ты меня совсем не знаешь, — повторил он.

— Как это произошло?

— Мы подрались рядом с баром, — сказал Чад. — Напились и подрались. Из-за тебя. Я сказал ему, что все знаю. Что вычислил его еще в Калифорнии и понял, что он трахает мою мать. Сказал, что мне все известно, а он все отрицал, твердил, что между вами ничего не было. Тогда я сказал, что все видел своими глазами. Он пришел в наш гребаный дом. Целовал тебя на ступеньках нашего долбаного крыльца. Он что, думает, я идиот? Я же видел, как он шептался с тобой на кухне! Он сказал, что у тебя другой парень, катил бочку на этого препода, и тогда я просто озверел. Я треснул его головой об машину, и он… Он признался. — Чад несколько раз судорожно всхлипнул. — Потом он оказался на земле, а я…

— Прекрати реветь.

Глаза у меня были совершенно сухие, словно я никогда в жизни не проронила ни слезинки. Они были такими сухими, что я не могла их закрыть. Не могла моргнуть.

— Нам необходимо трезво оценить ситуацию, Чад, — сказала я. — Мы не можем тратить время на рыдания.

Чад зажал рот рукой, пытаясь сдержаться. Слезы все еще блестели у него на щеках, но плакать он перестал.

— Кто-нибудь тебя видел?

— Кто-то там был, — ответил он. — Конечно, нас видели, но не очень близко. Совсем рядом никто не околачивался. И никто не видел, чем это кончилось.

— Где его машина?

— Я отогнал ее к карьеру, — сказал Чад. — Сначала привез его сюда, а потом… До дома дошел пешком.

— Ты кому-нибудь рассказывал? — я кивнула на компьютер. — Писал Офелии?

— Да, — ответил он.

Я встряхнула головой и провела рукой по его щеке. Он взглянул на меня. Какой ребенок.

Я ясно видела это.

В голубоватом свете монитора он выглядел сущим ребенком. Я всегда боялась, что в бассейне он пойдет ко дну, потому что не умеет плавать. Если я не буду следить за ним каждую секунду, может произойти что угодно. Он не знает, что делать — добираться до края бассейна или искать, за что ухватиться, — веревку или лестницу. И пойдет ко дну. В мерцающем голубом свете он только казался мужчиной — но был прежним ребенком.

После полудня Чад, Фред и еще двое рабочих из бригады Фреда расчистили остатки сухих веток у живой изгороди и посадили саженцы, которые в будущем должны превратиться в декоративный сад.

Я наблюдала за ними из окна спальни.

Чад дважды отрывался от работы и смотрел на дом. Замечал, что я слежу за ним из окна, и отворачивался.

На следующий день он уехал.

Я дала ему свою машину.

— Ты никогда не должен возвращаться сюда, — сказала я. — Всякое может случиться. Тебе придется держаться подальше от этих мест. Я не должна знать, где ты, если кто-нибудь придет тебя искать, — а они придут, рано или поздно.

— Я знаю, — сказал Чад и снова начал плакать.

Сама я плакать не могла.

Многие годы пройдут, прежде чем я снова смогу дышать, или мечтать, или плакать.

В сентябре умер отец. Его похоронили рядом с матерью. Стоя над их могилами, я раздумывала о том, удивилась ли она, что после стольких лет он к ней вернулся. Дурацкая мысль. В хосписе мне рассказали, что он до самого конца все продолжал звать Робби.

Сью и Мек расстались.

Мека назначили опекуном близнецов, и он увез их в Канаду, поближе к своим родителям. Я узнала об этом от коллег с кафедры английского языка. После того последнего разговора в коридоре мы со Сью больше никогда не сказали друг другу ни слова. Я два раза оставляла ей сообщения, но она так и не перезвонила. Как-то я попыталась окликнуть ее на парковке: «Сью!» Она даже не потрудилась притвориться, что не расслышала. Посмотрела на меня в упор, отвернулась и пошла к своей машине.

Теперь я ее почти не вижу. Время от времени у двери моего кабинета промелькнет серая тень… Или юркнет мимо меня, выскакивая из кабинки в дамской комнате. Я уже привыкла, что наша былая дружба превратилась в такой вот призрак. Как и сотни других призраков из прошлого — я их помню, но силой не держу.

Брем женился на Аманде Стефански.

(«Она — само совершенство, — делился он со мной, когда мы столкнулись в коридоре. — Такая ласковая. Но ее Притти! Черт, а не собака! Ненавидит меня всеми фибрами своей подлой души».)

Мы с ним частенько останавливаемся, чтобы перекинуться парой слов. Если Аманда застает нас за этим, то награждает сначала Брема, а затем и меня долгим ледяным взглядом. Предупреждает.

Роберт Зет переехал в центр Нью-Йорка, и преподает поэзию детям из богатого района. Бет еще долго муссировала историю взаимоотношений Аманды, Брема и Роберта Зета. («Как ты думаешь, он ведь женился на ней из-за денег? Но как она могла ради него бросить Роберта?») До того самого дня, когда погибла, — маленький самолетик с Бет на борту разлетелся на сверкающие кусочки над озером Мичиган.

И сад из деревьев с фигурными кронами.

Он здесь во всем своем великолепии.

Лебедь. Конус. Кролик. Олень. Пирамида.

Джон их фотографирует. Снимки размещает на интернет-сайте, посвященном декоративным садам. Хлопот с ними — полный рот, хоть работу бросай. Так я жалуюсь Фреду, когда он заезжает взглянуть на сад.

— Так случается со всем, что мы любим, — отвечает тот. — Оно забирает у нас все, что есть. Поглощает все наше время. Требует полной отдачи, без дураков.

Как-то приходили Хенслины. Посмотрели — и только головами покачали.

Столько стараний — а к чему?