Одна женщина, один мужчина (сборник)

Касьян Елена

Михалкова Елена Ивановна

Горац Евгения

Немчинова Ната

Готовцев Кирилл

Лебедева Виктория Юрьевна

Барашек Станислава

Тайц Александра

Доманчук Наталия Анатольевна

Дзень Ева

Ходзицкая Алиса

Мжаванадзе Тинатин

Ким Наталья

Кропоткин Константин

Кетро Марта

Пушкарева Татьяна

Амор Мария

Абгарян Наринэ

Шевяков Тимофей Николаевич

Форд Ира

Павлецова Лариса

Лазарева Ирина А.

Карташов Алексей

Константин Кропоткин

 

 

Набор

Набор был небольшой. Как шесть спичечных коробков, составленных в два ряда, и толщиной приметно с коробок.

Ну, или с палец.

У него была крышка, сделанная, наверное, из спрессованных красных блесток. Пурпурно-красная и переливчатая, как любят китайцы.

Это был китайский набор. Его привезли из Китая, а прежде в Китае сделали: заварили каких-то красок, смешали с чем-то, похожим на вазелин, – так и получилась разноцветная субстанция. Там, внутри коробочки, был и светло-зеленый, и синий, и почти белый, и фиолетовый. Буйства красок я не помню – помню только вазелиновый жирный блеск.

Набор был первым, который она купила. Первым – таким. Кроме разноцветных квадратиков там лежала кисточка (или даже две: волосинки были собраны в пучки с обеих сторон этой тонкой, чуть больше спички, палочки).

Она купила набор – в «комиссионке». Еще одно слово, которого больше нет, а им она называла место, которого тоже уже нет, которое Ленка, дочь, старшая из двоих ее детей, именовала «комком» – то есть «коммерческим магазином». То есть дело было в те времена, когда советское госимущество еще только начинали раздирать на части, но до этого не было дела ни ей, ни веселой веснушчатой Ленке, которая училась в выпускном классе, мечтала танцевать всю жизнь напролет, не зная еще, что поступит она в медучилище. А после него будет работать в больнице, а далее пойдет в госпиталь – в армию, – будет там служить, и будет делать это хорошо, чего не скажешь про ее младшего братца, который в армию не пошел, но на момент нашей истории о временах столь отдаленных не думал вовсе.

Они его не интересовали.

В детстве мир меньше в реальном смысле, но больше в метафизическом. Ты знаешь, что время еще есть, и чувствуешь огромное пространство вокруг, а еще странную сдавленность. Скоро – думаешь какой-то отдаленной тонкой мыслью – «оковы тяжкие падут, темницы рухнут, и сво-бо-да».

А у нее был набор, а на набор засматривалась Ленка. Она тоже хотела, как мать, вставать по утрам и после душа, без юбки, в одних колготках, но уже в отглаженной светлой блузке, садиться за кухонный стол, раскрывать красную переливчатую коробочку и, заглядывая в крохотное зеркальце на внутренней стороне крышки, малевать над глазами сложные узоры.

Она любила синевато-бежевые.

Раскрасив веки и немного под глазами, она закрывала набор, заталкивала коробочку в картонную упаковку, уже обтрепавшуюся по углам и краям, относила в свою спальню, а там клала в верхний ящик письменного стола, за которым много лет спустя будет сидеть и делать уроки сын Ленки, Лева, щурящийся конопатый отличник.

Она уходила на работу – «быть инженером». Остальные в школу – «получать образование». Ленке в школе не нравилось, она любила танцевать, а не учиться. (И зачем она послушалась мать? Почему поступила в медучилище, а не в «культурку»? Ну и что с того, что «денег не будет»? У нее и сейчас их очень немного, хотя она в армии и на хорошем счету.)

Ленка была тоненькая, веснушчатая, с каштановыми волосами и походкой несколько крупноватой для своего роста. Она на пару сантиметров переросла мать, а у матери – метр пятьдесят пять. Они маленькие, обе. И потому обе приговорены к каблукам. Только Ленка долго не умела на них ходить, шагала слишком широко и норовила наступить на пятку, из-за чего получались не «цыпочки», а «бум-бум-бум».

– Ты как сваи забиваешь, – говорила ей мать, не уча ничему, а только констатируя факты.

Набор Ленку интересовал. Так же ее могли бы интересовать и материны каблуки. Только у матери был тридцать пятый, а у нее тридцать седьмой, так что высоченные «шпильки», на которых ходила мать, дочери не годились.

– …И слава богу, – тайком говорила она, зная, что дочь запросто обдерет с каблуков всю нежную кожицу, а где купить новые – такие?

Негде. Тогда их было купить негде, да и не на что. Нужно было крутиться. Мыли полы попеременно. С утра «быть инженером» или «получать образование», а вечерами сообща полы мыть в учреждении – пока одни примерялись к советской собственности, другие – ее мыли, а тех, кто открывал «комки» или их «рэкетировал», не очень понимали.

Смотрели не без испуга на «рвачей», словно они и были виной тому, что один завод встал, а в школе задолженность по зарплате, учительницы, вон, яйцами по воскресеньям на рынке торгуют; а в Сотникове мужик из окна выбросился, с шестого этажа – фабрику его закрыли, а тут семья, как кормить? Чем? Выпил, свел счеты, а баба его поволокла семью – одна, а куда ж? На рынок, все на рынок – и она туда же, хоть и тоже «была инженером».

Она берегла свой набор. Она о нем почти не говорила. Его и не было будто, он так мало присутствовал в разговорах, что и забылся бы без следа, сгинул, как исчезает множество других важных в жизни мелочей (или тех, которые представляются важными).

Но однажды, ближе к вечеру, Ленка собралась на «скачки»: в школе был праздник, с мальчиками (а в особенности с Сашей, за которого она замуж не вышла, а вышла за другого Сашу, с хитрецой в глазах, позже). Она взяла тайком этот набор, стала малевать глаза, выбирая цвета поярче, но непривычная рука дрогнула, коробочка упала на пол, тени, только блестевшие вазелиновым блеском, а на самом деле сухие и хрупкие, смешались.

Цветные квадратики превратились в порошок – серо-бурый. Не странно разве, что чистые краски, соединившись, превращаются в бурую массу? И крышка треснула, и вывалились металлические гнезда, в которые были втиснуты красители. Одно-то неловкое движение, а набора нет, почти и нечего втискивать в картонную упаковку, «обремкавшуюся» по краям – одни ошметки.

Она рыдала так, как, наверное, рыдают на похоронах. Отчаянно. Длинным «у». У меня мурашки по коже, когда я вспоминаю ее: она сидит в своей комнате, она не кричит, не ругает, не упрекает. Она просто сидит на кровати, на ней полосатый костюм. Она сидит ко мне полубоком, я вижу полосатую спину, у нее согнута спина. Она смотрит на красную треснувшую поверху коробочку. Она плачет. «Ууу». Долго-долго. Страшно.

Страшно, когда плачут из-за такой ерунды. Особенно страшно, если обычно – ни слезинки.

Она никогда не плакала. У нее сильная воля, у нее жесткий характер. Она одна, детей двое, полы мыть, «быть инженером»; «цок-цок-цок» – по наледи высокими каблучками; «упадет – не упадет», – спорит с женой глумливый сосед, глядя на нее из окна кухни. Она волочет младшего, он уже большой, но ходит медленно, а ей надо спешить; она хватает его на руки, бежит в детсад, а потом на работу – «быть»; и дальше, и дальше…

Мы сидели на кухне. Я и Ленка. Сидели за столом, покрытым клеенкой, – я помню зеленое поле и блеклые розы на нем, – смотрели друг на друга и не знали, что делать.

Страшно было.

Через месяца три у нее появился новый набор. Ленка купила на первую зарплату. После школы она устроилась санитаркой в больницу. Каким он был, я не помню – да уже и неважно. Другие времена – иные крылья.

А скоро – хотя мне, наверное, кажется, что скоро, – она почти перестала краситься. Только чуть-чуть, по особым случаям, когда без косметики уж никак. И туфли теперь предпочитает не на каблуке, а на платформе.

– Сошла с дистанции, – говорит она.

Я слышу в ее словах облегчение. Новую свободу, что ли?

Мама.

 

В долг

Домой почти бежал – боялся забыть. Еще в метро злился, что нет с собой ни ручки, ни листка – прокручивал ее речь в уме, но, конечно, всего не запомнил. Истории целиком, готовые, являются редко; обычно они понемногу составляются из кусков, фрагментов, деталей. Чтобы разглядеть сюжет в случайных впечатлениях, необходимо расстояние: картинка складывается из кучи цветных точек на большом плакате, только если отодвинуться на метр-другой. Тоже чудо, в общем-то, но другое, не обдающее жаром.

А тут обдало. И даже ошпарило.

Она рассказала:

– …Пришла. Он не встал, не улыбнулся. Мазнул взглядом и дальше в газетку. Присела. Заерзала. Мне было неловко. Я хотела посмотреть с ним «Красотку», ее по Третьему каналу показывали. Представляла себе, как мы лежим вместе на его большой кровати и смотрим старое кино. У меня от этой сцены разливалась нежность. Он сказал, чтобы принесла ему пива из холодильника. Холодильник не нашла. Он заворчал. Встал, пошел на кухню, дернул дверку где-то понизу, там обнаружился маленький холодильник, как в гостиницах. Ничего внутри не было, только бутылки пива. Одну мне дал, а сам взял другую. Вернулся в кресло – к газеточке. У него в комнате дорогие лампы, ненавязчивые, тонкие, благородные. Музыка играла. Какая-то певица пела итальянские арии – весело пела. И тоже благородно. Он бросил, что сейчас освободится, вот только дочитает про курорт в Америке. Я сидела с пивом на диване. Словно пришла наниматься на работу и жду, когда вызовут. Он читал. Головой качал музыке в такт. Я хлебала пиво. Спросил, видела ли я большую статью про его работу. Ответила честно: «Нет, но мне и не интересно». Он взглядом мазнул. Второй раз за множество минут. Объяснилась: «Ты мне говорил, что я должна быть знакома с тобой, а не с твоими рабочими функциями, вот я и вычеркнула твои функции из списка моих интересов». Дочитал. Сказал, чтобы в кровать шли. По дороге спросила про фильм. Он согласился. Нежность у меня не разлилась, хотя по плану уже должна бы. Телевизор у него старый. Стоит в спальне прямо на полу. Он говорит, что смотрит только новости. Покрутил у телевизора колесико, нашел нужную программу. Снял рубашку, остался в одних домашних штанах. Лег. Я присела рядом. Он смотрел телевизор, а сам меня по спине лениво гладил, будто кошку. Я вспомнила, что ему хочется завести собаку. Он говорил об этом в прошлый раз: мы тогда завтракали в кафе, он рассказывал про свою жизнь. Был вкусный кофе с молоком, за окном цвело. Я чувствовала внутри себя такой писк – хотелось сразу и плакать, и смеяться – так подходило одно к другому. Я все спрашивала себя тогда: «Мне счастье в долг дали или подарили?» Попросила еще пива. Он сказал, чтобы сама взяла. По дороге в зеркало поглядела: элегантный свет мне не к лицу – желтая, сморщенная какая-то. Принесла пива. Себе и ему. Сняла обувь. Стянула свитерок. Он все глядел в телевизор. Я тоже хотела, но не могла сосредоточиться, что-то мешало. Я не понимала что: может, обстановка, или то, что телевизор маленький, или то, что мы полуголые. Лежал, чесал мне спинку и наблюдал через скважину за чужим миром. У него на лице ничего не отображалось, и мне было дико, странно думать, что он писал мне любовные письма. Он сказал: «Ты – телевизионная жертва, этот ящик – единственное, что тебе надо». С ленцой сказал, глядя в экран. Мне, наверное, надо было мяукнуть что-нибудь, но я промолчала, потому что поняла очень важную вещь. Встала. Сказала, что с ним было очень приятно, но надо уходить. Быстро оделась. В щечку его чмокнула на прощание. Он же не виноват, что счастье было в долг. К метро шла темной улицей, чтобы никто не видел. Выла. Идиотка.

 

Один. Плюс. Одна

Откуда знаю – не скажу. Ни имен, ни адресов, ни прочих данных. Пусть будет так – я придумал все, наврал. «Один плюс одна» – такая история.

«Я знаю, она ему изменяет.

Она изменяет ему по-настоящему. Она уходит “к подруге” или “по своим женским делам”, а когда возвращается, то спешно скрывается в ванной. “Я скоренько!” – кричит она, трет себя мочалкой чуть не до крови, заставляя свое тело забыть о другом человеке, с которым на пару часов. “Винца хочешь?” – говорит тот, другой, встречая в прихожей. “Ага, после”. – Она тянет его в спальню или на диван, а однажды, когда ей хотелось пописать, они так и провели все два часа на кафельном полу между шкафчиком и ванной. “Как северное лето, – вспоминала она. – Сверху пекло, снизу мерзлота”.

И потом, конечно, немного вина, а еще чаю с лимоном. И абсолютное спокойствие, похожее на сытость. Дверь за ней закрывается, она идет через двор, потом на улицу, через перекресток со светофором, неохотно включающим зеленый. Она возвращается домой и все больше боится, что позабыла какой-то пустяк – вот хоть трусы надела шиворот-навыворот.

Она изменяет, я знаю, но никогда ему об этом не скажу. Он умный. Когда мы встречаемся – на кофе, или в кино, или в саду полежать в гамаках, – я не устаю удивляться, как много знает он, как много пережил и как умеет сложить в ясную законченную фигуру все то, что у большинства остается растрепанным, лохматым облаком, непонятно зачем образовавшимся. Он умен настолько, что не боится быть глупым, – он дурачится. Он тянет меня в траву, просто побарахтаться, словно голова его еще покрыта шапкой черных волос, а тело не поплыло к земле ленивым таким бурдюком. “Гули-гули!” – кричит он, я вываливаюсь из своего гамака на него сверху, боясь навредить его телу, которое хоть и выглядит большим, но где-то там, внутри, наверняка уже стало хрупким, мы же не видим, что там – внутри. Он кричит, я смущенно вторю. И она, сидя в спасительной тени, на веранде, на скамейке, сколоченной еще ее дедом, смеется нам тоже. Но может, в этот счастливый миг и она тоже стыдится, что опять была, снова ходила – и этот запах, который попробуй-ка смой.

Он умен и, наверное, знает, что она ему изменяет. Он знает, почему лицо ее, вытянутое, с желтыми щеками, принимает иногда виноватое выражение, как у доброй лошади. У нее блестят глаза, ей неловко, но ничего с собой поделать она не может. Он старше нее. Она – молода, ей чуть за тридцать, у нее много сил, и нельзя же ей – такой молодой – каждый раз засыпать с этим ожесточением, с чувством, что где-то внутри сложены острые железки, которые сейчас возьмут и порвут ее по живому, до крови. Она ему изменяет давно, а недавно стала рассказывать мне, будто мы подруги, и не помню уже, как это вдруг получилось.

Наверное, он заснул в гамаке, утомленный солнцем – дырчатым, если смотреть на него сквозь редкую крону сливового дерева. Мы сидели с ней рядом, на скамейке; она перебирала сливы и стала тихо рассказывать, что у нее бывает и ей ничуть не стыдно. “Это плоть всего, плоть”, – пускай так говорила она, отделяя плохие плоды от хороших.

Она изменяет, я знаю, но никогда ему не скажу. Один плюс один не бывает три. Таков объективный закон. Третий – лишний, если он вмешивается, если сует свои пальцы в шестеренки чужих отношений, не идеальных, возможно, но механизм-то работает и видно – невооруженным глазом видно, как счастливы они, когда вместе, как весомо и дружно их молчание, когда сидят они рядом и слушают мою болтовню.

Я знаю, она ему изменяет. И он изменяет ей тоже. Со мной.

Один. Плюс. Одна. Я – плюс».