До двадцать пятой годовщины нашего бракосочетания осталось два месяца, когда я вышел из больницы на Ронда-де-Дальт и на минуту остановился на склоне Монбау, чтобы прийти в себя. Я не плакал — наверное, из-за шока. Конечно, я знал, что Рипсик умрет, но я не думал, что это будет так быстро. Сейчас она еще была жива, если можно назвать жизнью бессознательное состояние, из которого уже не выходят. Она не мучилась, не металась в агонии, она спала или, вернее, «была усыплена», как усыпляют собаку или кошку. Повсюду общество спорит о том, разрешить эвтаназию или нет, здесь же, в Барселоне, эту процедуру проводили совершенно буднично, и даже не по просьбе пациента, а скорее навязывая ему. На самом деле медленное «усыпление» началось еще раньше, когда Рипсик попала в больницу, ей сразу же собрались вводить морфий, но она воспротивилась — морфий отупляет, а она хотела остаться в ясном разуме, как она была всю жизнь. Последнее сражение с врачами она выдержала сегодня утром и действительно выиграла три-четыре часа осмысленного существования, но потом силы кончились. За это время мы успели кое о чем поговорить, но далеко не обо всем, о каких-то вещах просто не вспомнили, даже я, кому не надо было умирать. Когда мучения возобновились, она потребовала, чтобы я дал ей лекарства, принесенные из гостиницы. Роясь в сумке, я чувствовал, как руки дрожат. Наконец я нашел все таблетки, Рипсик жадно схватила их в горсть и проглотила, затем я позвал медсестру, она прикрепила к капельнице ампулу эвтаназии, и через некоторое время Рипсик уснула. Когда я убедился, что общаться с ней уже невозможно, я встал, взял сумку и ушел. Я был рядом с ней все две недели, что она провела в больнице, ходил в гостиницу только спать и иногда днем немного отдыхать, последние две ночи провел у ее кровати, в кресле, да, я устал, но дело было не в этом — я просто не мог смотреть, как умирает моя жена.
Небо прояснилось — а утром тучи накрыли город, под раскаты грома начался ливень. Природа и та взбунтовалась, она не была согласна с тем, что происходит в палате Рипсик. Позапрошлой ночью мне удалось добиться, чтобы кровать перенесли под окно, теперь, услышав, что ей придется умереть, Рипсик сказала, что хотела бы еще раз увидеть море, с ее этажа открывался вид на долину между холмами и синюю полоску за ней. Я попытался приподнять ее в постели, сразу это не получилось, и когда я выглянул в окно, то обнаружил, что моря вообще не видно, город погрузился в серую муть. Рипсик особенно и не огорчилась, наверное, у нее не хватало сил на эмоции, хотя она любила море, очень любила, и нашей последней мечтой, которую мы лелеяли еще пару дней назад, было вырваться из этой мерзкой больницы, поехать в Ниццу и снять там квартиру на Английской набережной, чтобы она могла каждый день смотреть на море, — в Барселоне оставаться мы не хотели, это был красивый город, но жадный и бесчестный, и мы так и не привыкли к нему.
Я сошел с крыльца, прошел между кафе и стоянкой такси, встал на эскалатор и поплыл вниз. В воздухе после дождя ощущалась свежесть, весь август нас мучила духота, было жарко и влажно, нечем было дышать, Рипсик очень от этого страдала, и я подумал: как жаль, что мы не прибыли сюда сейчас, может, все пошло бы иначе, а то и вовсе теперь, в сентябре, нас пригласили бы в Милан, где должны были начаться такие же опыты, с итальянцами мы наверняка поладили бы лучше — но это все были весьма сомнительные «бы», потому что здоровье Рипсик ухудшалось с каждым днем и вряд ли она смогла бы сейчас куда-то поехать.
Сойдя с эскалатора, я застыл перед беспрерывным потоком машин, дождался, пока светофор станет зеленым, перешел магистраль и по параллельной дороге побрел с горы вниз, в сторону гостиницы. И вдруг поймал себя на том, что в голове уже некоторое время звучит какая-то мелодия, начинается, доходит до конца и сразу возвращается к началу. Я хорошо знаю оперу, могу напеть десятки арий, дуэтов, терцетов и даже ансамблей, но эта мелодия была мне незнакома, она вообще не походила на оперную, была попроще и очень печальная. Как она возникла, кто отправил ее в мой мозг? Неужели Рипсик?
Я все шел и шел, ни о чем не думая, а мелодия все звучала и звучала. Мимо мчались машины, их было много, и здесь, на обычной дороге, в одном месте я мог свернуть и пойти дальше через сквер, но не сделал этого, моя воля была ослаблена. Два года я боролся за жизнь Рипсик, вместе с первым заболеванием даже пять лет, и мог бы еще бороться, но поражение подкосило мне ноги почти что в буквальном смысле — несколько раз я чувствовал, как колени подгибаются.
Дойдя до гостиницы, я поднялся на седьмой этаж, открыл дверь в нашу комнату, вошел, снял сандалии и лег на нашу кровать, где мы спали вместе целый месяц, а потом я один еще две недели. Если бы нам удалось сразу снять квартиру! Это было второе «бы», которое меня мучило — в номере было тесно, жарко, неудобно, все это отнимало у Рипсик силы, в квартире ей, конечно же, было бы лучше, — но квартиру мы так и не нашли, август в Барселоне оказался не только самым жарким, но и самым востребованным месяцем.
Я не мылся со вчерашнего дня, но не мог заставить себя пойти под душ, это было бы предательством — принимать водные процедуры, когда Рипсик умирает.
Аппетита, естественно, тоже не было, хотя я сегодня почти не ел, и я просто лежал на спине, а печальная мелодия все звучала и звучала в голове.
«Усыпление», по словам врачей, должно было занять максимум двое суток, вероятнее сутки, а то и меньше, но я догадывался, что все должно завершиться еще быстрее. Так оно и случилось, не прошло и получаса, как раздался звонок мобильника, я нажал кнопку, и полился притворно сочувственный голос одного из докторов, Хосе, с небольшими, соответствующими моменту паузами. Вежливо его выслушав, я сказал, что сейчас приду, снова нажал кнопку, взял смартфон и послал Гаяне эсэмэску: «Все кончено».
Как вообще так вышло, что мы оказались в Барселоне? Если бы кто-то сказал нам года, допустим, три назад, что Рипсик умрет в этом городе, мы бы только пожали плечами на такую глупость — мы четырежды бывали в Испании, и больше нас туда не тянуло, разве что в Эстремадуру, нам обоим нравился Моралес, мы видели его в Прадо и в Лувре и, заглядывая в наших путешествиях в книжные магазины, всегда безрезультатно искали его альбом, наверное, еще не напечатанный, — зато в Интернете мы обнаружили массу его картин и узнали, что большинство его прекрасных мадонн украшает церкви Эстремадуры, откуда Моралес был родом. Но Эстремадура находилась далеко, надо было сперва лететь в Мадрид, потом трястись на поезде четыре с лишним часа, не помню уже, до какого города — и это притом что мы еще так многого не видели в Италии! И мы отправлялись в Рим или в Венецию, во Флоренцию или в Болонью, слушать Мариэллу Девиа, тем более что какие-то деньги у нас тогда водились, да и здоровье Рипсик не заботило, ей нужно было только проходить контроль один раз в полгода, Обормот, как я впоследствии окрестил ее онколога, щупал ее грудь и подмышку, качал головой, говорил свое традиционное: «Удивительная история, действительно удивительная история!» — и отправлял Рипсик сдавать кровь. Анализы тоже были всегда в порядке, и потихоньку мы стали думать, что болезнь побеждена, и побеждена так, как почти не бывает, — без операции. «Это чудо», — радовался я, обнимая Рипсик на улицах Мантуи или Ассизи, и Рипсик кивала — да, конечно, чудо, и я испытывал сладкую гордость оттого, что мне удалось раздобыть для нее тибетские пилюли, без которых, как я полагал, она бы не выздоровела.
Но что три года! Мы не думали о Барселоне и три месяца назад, когда все вдруг изменилось, когда Обормот — и не только он — уже успел сделать свои ошибки и состояние Рипсик начало ухудшаться с каждой неделей. Всю весну я просидел за компьютером, пытаясь найти возможность попасть в какое-нибудь экспериментальное исследование, — обычная терапия теперь не помогала. Новых препаратов хватало, особенно Рипсик приглянулся один, который мог победить рак, стимулируя иммунную систему, — увы, как раз с этим лекарством и как раз сейчас нигде не велись опыты. Его можно было купить, правда, не в Европе, где к лечению относятся настолько ответственно, что больной успеет десять раз издохнуть, прежде чем новый препарат допустят на прилавки аптек, а в Израиле — да, евреи умеют ценить человеческую жизнь, но они умеют ценить и деньги, так что, после того как я прикинул, во сколько обойдется курс, стало ясно, что, даже продав квартиру, мы его не осилим.
Но может, я ищу связи там, где их нет и никогда не было? Наши болезни не рождаются за день, неделю или даже за месяц, они созревают медленно, годами, так что, кто знает, возможно, билеты в Барселону были нам забронированы уже в то сентябрьское утро двадцать пять лет назад, когда мы сидели рядышком в самолете, летевшем из Еревана в Таллин, и незадолго до Воронежа, где должна была состояться промежуточная посадка, я взглянул на Рипсик и был потрясен тем, какая она красивая. Или когда мы дней десять спустя, уже пьяные от любви, гуляли по проселочной дороге в Вырумаа и я неожиданно для самого себя спросил: «Не хочешь выйти за меня замуж?» Было время, полное чудес, Советский Союз разваливался, и мы еще не знали, что окажемся под руинами, мы всей грудью вдыхали воздух свободы, и наша любовь тоже была этой свободой, свободой любить того, кого хочешь, а не только соотечественников, и, хотя скоро выяснилось, что большинство этих самих соотечественников считает свою национальную принадлежность важнее и свободы и любви, мы ни разу не пожалели о своем выборе. Правда, иногда Рипсик печалилась оттого, что она «как гири» на моих ногах, а я обвинял себя в том, что поломал ей жизнь, но если бы нам дали возможность начать все сначала, мы бы снова сели вместе на тот же самолет…
Гаяне позвонила почти сразу же, я даже не успел выйти из комнаты. Она была на грани срыва, боролась со слезами, что тут удивляться, единственная сестра, всего лишь часа два тому назад они говорили по телефону, прощались, — и все же я был ошеломлен, когда она вдруг стала благодарить меня за все, что я для спасения Рипсик якобы сделал, и сказала, пускай я знаю, у меня в Ереване есть сестра, к которой я всегда могу приехать, она на это время оставит свою квартиру в мое распоряжение, а сама пойдет к родственникам (квартира была маленькая, однокомнатная). Не то чтоб у нас были сердечные отношения, этого не было никогда, наши характеры не хотели сходиться, и лишь в последние недели, когда ситуация резко осложнилась, наметилось какое-то сближение, я отправлял ей эсэмэски, она звонила, чтобы узнать новости о Рипсик, — и теперь такие слова, такое предложение? Я почувствовал, что мне надо как-то на него ответить, и сказал, что она в Таллине тоже всегда желанная гостья, — мне приглашение далось легче, потому что в нашей квартире было две комнаты. Мы поговорили еще немного, она уже успела купить билеты, утром она спросила меня, из какого города взять обратный, я не думая ответил — из Венеции, и так она и поступила. Прибыть в Барселону она должна была послезавтра, и я пообещал, что встречу ее в аэропорту. Закончив разговор, я взял сумку и мешки, в которые собирался упаковать вещи Рипсик, и вышел.
Может ли любовь убивать? Сама по себе, пожалуй, нет, однако она способна подтолкнуть человека к неподдающимся объяснению поступкам, и вот они-то и могут привести к смерти. Разве не было со стороны Рипсик безумием бросить все, работу, семью, родину, и перебраться на далекий север, в город, где беспрестанно дует холодный ветер, где сыро и темно и где после окончания календарной зимы еще месяцами приходится ждать наступления весны, потому что ни март, ни апрель, а часто даже и май на берегу Финского залива весной считать нельзя — когда в Ереване цветут абрикосы, в Таллине нет на деревьях ни единой почки. В последние годы Рипсик внимательно следила за изменениями в природе, которую для нее олицетворял сквер напротив нашего дома, как ребенок радуясь появлению первой зелени. К зиме она вскоре стала относиться довольно толерантно, если хоть немного повезет, то декабрь и январь в Таллине относительно мягкие, но вот отсутствие весны разрушало ее организм — и не оно ли породило вползшую в грудь Рипсик, как змея, и убившую ее болезнь? Или ее жизненные силы отнял холод, идущий от людей? Но откуда эстонцу взять сердечной теплоты, если его жизнь проходит, по выражению Рипсик, «в холодильнике»? В Ереване солнце светит триста дней в году, в Таллине…
В каком-то смысле Рипсик все же нравилось в Эстонии, для ее разумной, можно даже сказать, педантичной натуры подходил порядок, с годами воцарившийся в нашем государстве, ей была не по душе свойственная армянам анархия, да и к Таллину она относилась благосклонно — естественно, к его средневековой части, двадцать лет мы почти каждый день гуляли от нашего дома до Ратушной площади и обратно, за руки или под руку, раздельно мы не могли, я тогда на своих ходулях сразу оказывался далеко впереди, и Рипсик приходилось меня окликать: «Куда ты?..» — и только потом, когда ее стала мучить болезнь, наш маршрут укоротился, сперва до центра Виру, потом иногда и вовсе до «Стокманна»; но вот люди… Если меня родственники и друзья Рипсик приняли сразу, то она в Эстонии так и осталась чужой. В какой мере причиной этого было то, что она говорила по-эстонски недостаточно свободно? Вот живет здесь, а язык выучить лень — многие, я полагаю, так думали. Нет, она вообще не знала, что такое лень, в Таллине она усердно принялась изучать непростую эстонскую грамматику, так усердно, что вскоре перевела с французского и русского на эстонский несколько романов; конечно, это не были мастерские переводы, но они меня очень выручили, я исправил ошибки, сгладил стиль и отнес рукопись в издательство, где ее напечатали, — так я выиграл немало времени в сравнении с необходимостью переводить все от начала до конца самому. Отношение Рипсик к эстонскому языку изменилось, когда стало очевидным, что работу по специальности ей тут не найти; нет, она не обиделась, а просто поняла, что учить язык больше нет смысла. Как врачу, он ей пригодился бы для общения с пациентами, а теперь?.. Чтобы разговаривать с моими родственниками и друзьями? Все они знали русский, кто хорошо, кто почти хорошо, они ведь учили его в школе, — так зачем?
И все же не язык, мне кажется, был главной причиной отчуждения — я знал армянский намного хуже, чем Рипсик эстонский, но меня в Ереване принимали с раскрытыми объятиями, а на Рипсик здесь глядели в лучшем случае как на «экзотический цветок», а в худшем — как на нежеланного гостя. Находились и такие, которые не утруждали себя тем, чтобы скрыть злобу к такой необычной для нашей страны персоне, с иссиня-черными волосами, один наш сосед после наступления независимости прямо спросил у моей мамы: «А ваша невестка еще не собирается назад в свои горы?» Рипсик выносила эти уколы хладнокровно и была, если не считать климата, жизнью вполне довольна — да, далеко от родины и от родителей, да, без работы и без круга общения, но зато не одна, а вместе с любимым мужем. Что во мне было такого, чем я смог компенсировать Рипсик потерю всего остального? Я до сих пор этого не понял…
Почему-то стало привычкой, что из больницы в гостиницу я ходил всегда по одной стороне Ронда-де-Дальт, а обратно по другой, по той, где находились и институт онкологии, и клиника. Машинально я поступил так и сейчас, шагая медленно и по-прежнему ни о чем не думая, только печальная мелодия в голове. Все же, когда показалось здание института в форме цилиндра, вспомнилось все, и я почувствовал, как во мне просыпается ярость. С какими надеждами мы прилетели в Барселону, и как все с первого же дня пошло не так! Как может врач повести себя так безответственно? Это же был профессор Писарро, который ответил на мое письмо и пригласил нас в Барселону, на следующий день после прибытия мы отправились к нему на прием, не знаю, радостные ли, но по крайней мере оптимистичные, своей цели, попасть на исследования чудо-лекарства, мы почти достигли, осталось сдать несколько анализов, и, если все будет в порядке, то не позднее чем через неделю, как мне писал Писарро, состоится первая процедура. Могли ли мы представить, что когда мы сядем в кабинете этого высокого, красивого, улыбчивого испанца, настоящего потомка конкистадоров, то он нас тут же ошарашит: «Сегодня у меня последний день работы в этой больнице, я переезжаю в Мадрид»? Может, потому он и был в таком хорошем настроении, что избавился от Барселоны? Но что должны были сказать мы? Рипсик даже попросила: «Возьмите нас с собой!» — но это, конечно, было невозможно, Писарро просто передал нас своей молодой коллеге, и больше мы его не видели.
Когда институт остался за спиной, на склоне возник другой монстр, клиника, возвышавшаяся, казалось, над всей Барселоной. Дойти до нее было бы затруднительным даже для здорового человека, поэтому тут работал эскалатор. Поднимаясь на нем, я ощутил, что двигаюсь, наоборот, вниз, в направлении ада. Знала бы Рипсик, какой борьбой, не только за жизнь, но и за собственное достоинство, станет пребывание в этой клинике! И если бы знала, согласилась бы лечь сюда? Да, но что ей оставалось — умирать в гостиничном номере? Мы оба понимали, что альтернативы давно нет, и мы шли по единственной дороге, которая, увы, тоже вела к гибели.
Врачи ждали меня, оба, и молодая самоуверенная Рут, на попечение которой Писарро нас оставил, и предупредительный Хосе, тот, кто занимался Рипсик в больнице. На самом деле врачей было больше, и я даже не берусь сказать, кто из них выполнял функции, как у нас принято называть, лечащего врача, его как будто бы и не было, они менялись чуть ли не каждый день, и хотя все в общих чертах знали про состояние Рипсик, все равно мне то и дело приходилось объяснять детали. Сейчас оба встретили меня с лицемерным сочувствием, особенно ловким Тартюфом был Хосе, он выглядел глубоко опечаленным, но я прекрасно знал, что и он, и все прочие врачи вздохнут с облегчением, отделавшись от нас; Рут вела себя сдержаннее, понимая, наверное, что я ненавижу ее и считаю главной виновницей столь быстрой смерти Рипсик. Мне выразили соболезнования, проводили в палату, откуда вторую больную заранее предусмотрительно увели, и Хосе предложил мне побыть некоторое время вдвоем с Рипсик. Я поблагодарил, но отказался, объяснив: «Это уже не она». И действительно, что было общего у этой неподвижной куклы с остроумной, живой, смекалистой Рипсик? Если Рипсик где-то еще существовала, то в своих романах и скульптурах, в нашем доме, где все было устроено по ее вкусу, в «мраморе», под который она распорядилась покрасить кухню, в своих рецептах, даже в сувенирах, что мы привозили из путешествий, но не здесь и не такой — в состоянии, которое она хотела миновать как можно быстрее, через кремацию, чтобы ее «не глодали черви».
Я прикоснулся губами к ее лбу — он был еще тепловатый! — и мы вышли, Хосе передал мне свидетельство о смерти и объяснил, как пройти в похоронное бюро. Это оказалось проще простого, бюро находилось рядом с больницей, в десятке метров выше по склону, да, все было продумано, это был конвейер, больница — процедуры — бюро — крематорий, тогда я еще не знал, что тот тоже находится неподалеку и до него вполне можно дойти пешком.
Бюро оказалось даже два, аккуратно рядом друг с другом, чтобы у департамента конкуренции, или как это учреждение в Испании называется, не оставалось ни малейших сомнений в честности бизнеса; из первого я вышел сразу, как только они назвали минимальную цену, второе вроде должно было быть дешевле, по крайней мере, именно его мне рекомендовал Хосе, но там, я это увидел сквозь огромное окно, уже сидела компания клиентов и обсуждала что-то с менеджером. Я остался ждать, лишь отошел немного от двери, чтобы не выглядеть назойливым, хорошо, что начало темнеть, я сперва переминался с ноги на ногу, потом стал ходить по двору. У меня было одно-единственное желание — как можно быстрее кремировать Рипсик и убраться навеки из этого города. Никогда больше не ступлю я на землю Испании, или же только затем, чтобы пустить доктору Кеседе пулю в сердце — если других врачей я мог упрекать в равнодушии и небрежности, то этот был убийцей, настоящим убийцей; но я знал, что вряд ли с этим справлюсь, я никогда не держал в руках пистолета, и, даже если я его раздобуду и мне хватит силы духа отыскать Кеседу, навести на него ствол и выстрелить, я, скорее всего, промахнусь, я косоглазый и даже вино вечно проливаю на скатерть.
Наконец компания в бюро встала, я немедленно двинулся ко входу, но в этот момент зазвучал смартфон в нагрудном кармане. Будучи уверен, что это Гаяне, я не глядя сразу же сказал: «Позвони попозже, я сейчас занят» — и выключил. Только потом я узнал, что звонила Марианна, лучшая подруга Рипсик, и ужасно расстроился, будучи уверен, что она обиделась, даже попросил Гаяне извиниться за меня перед ней — но это было лишним, Марианна все понимала.
А может, Рипсик убили деньги, или, вернее, их отсутствие, или, если быть совсем точным, постоянное чувство неуверенности, вечный страх перед завтрашним днем? Нельзя сказать, что она до встречи со мной была избалована богатством, да, в ее окружении встречались далеко не бедные люди, двое дядей Рипсик сумели добиться в жизни успеха, один занимал долгие годы должность главного инженера на большом заводе, а потом и директора, другой по сей день руководит нервной клиникой, а отец Марианны и вовсе был подпольным миллионером, владельцем частной фабрики в годы, когда частная собственность была вне закона, если кто-нибудь еще помнит о таком времени или сможет представить жизнь в Советском Союзе, — но семья самой Рипсик принадлежала к тому подавляющему большинству, которое живет, как говорится, от зарплаты до зарплаты, правда, отец Рипсик, солист оперного театра, выполнял многие годы важные общественные обязанности, сперва председателя профкома, затем парторга, что в армянских условиях гарантировало безусловное благополучие, однако… Его честность у родственников вызывала насмешки, у жены находила поддержку, а у дочерей рождала странную смесь грустной улыбки с уважением и даже восхищением. Два поступка отца Радамеса сделались легендой уже при его жизни, первый он совершил давно, когда Рипсик была еще ребенком, а Гаяне только-только появилась на свет; их семье выделили наконец отдельную квартиру, до того они ютились вшестером, родители, девочки, дед и бабка, в двух малюсеньких комнатушках без горячей воды и с сортиром во дворе, теперь же их ожидали хоромы, правда, на окраине города, но этой окраине суждено было стать престижным районом в непосредственной близости к центру — время меняет наши представления о масштабах. Встал вопрос о размере жилплощади, отца Рипсик пригласили в райисполком и спросили, сколько комнат ему нужно, две или три, и отец ответил: «О, двух нам вполне достаточно». Вторая история случилась позже, когда отец уже был парторгом, театру одну за другой выделили три «Волги», а выделенная машина — надо пояснить — была тогда настоящим сокровищем, потому что если ты сам на ней ездить не собирался, то всегда мог продать, причем по гомерической цене, желающих хватало, в отличие от автомобилей. Важных персон в театре насчитывалось тоже три, директор, председатель профкома и парторг, первую машину забрал себе директор, вторую — председатель, а когда получили третью, директор вызвал отца Рипсик в свой кабинет и сказал: «Теперь тебе». — «Как-то неудобно, — вздохнул отец, — всего три машины, и все руководству. Дадим хоть эту кому-то из коллектива…» Понятно, что при такой жизненной философии и учитывая к тому же, что каждый свободный, а порой и несвободный рубль отец тратил на покупку книг — их домашняя библиотека была лучшей, которую я когда-либо видел, — экономическое положение семьи никогда не блистало. Поставила ли Рипсик перед собой цель самой достичь материального благополучия? Конечно, нет, у нее была другая шкала ценностей, но против спокойной, уверенной, обеспеченной жизни она не имела возражений и к моменту нашего знакомства уже весьма к ней приблизилась. У Рипсик была фантастическая память и вообще превосходные мозги, среднюю школу она кончила с золотой медалью, институт с отличием, вскоре защитила кандидатскую, освоила еще одну, более узкую, специальность — акупунктуру — и пошла работать в больницу, где ее быстро выдвинули в заведующие отделением иглотерапии, ее знали, о ней писали в газетах, кроме «официальных» больных к ней стали проситься и «частные», сбережения росли, Рипсик уже могла себе что-то позволить, и имелись все основания полагать, что и дальше ее карьера может идти только вверх — докторская степень, возможно, даже звание академика, — но тут появился я, и все полетело к черту. Рипсик перебралась ко мне в Таллин, осталась без работы, и, напомним еще раз, именно в этот момент развалился Советский Союз, а вместе с ним кончился беззаботный социализм и начались безумные капиталистические гонки — нет, не гонки, суета, толкание локтями, драка и даже война, все во имя обогащения, и вот к этой войне мы с Рипсик не были готовы ни по характеру, ни по мировоззрению. Правда, недобровольный уход из медицины позволил Рипсик полностью отдаться литературе, она всегда ее любила и уже в Ереване издала сборник стихов, но… Настало время, когда прокормиться этим стало невозможно. Чем только мы в первые «свободные» годы не занимались, чтобы выстоять! Рипсик как-то даже перевела с французского на русский руководство по эксплуатации автомобиля «Форд» для какого-то новоиспеченного миллионера (староиспеченных, впрочем, тогда и не было), тот обзавелся машиной, но не знал, как конкретно с ней обращаться. Самое красивое экономическое достижение Рипсик, я считаю, это когда нам через магазин сувениров удалось продать одну ее работу, она лепила из обычного белого пластилина разные маленькие скульптуры и умела делать их твердыми, и однажды, когда у нас совсем кончилась еда, мы выбрали изделие попроще, цветочную корзину, отнесли ее в магазин, и кто-то ее купил — совершенно не помню, за сколько, помню только, что мы жили на эти деньги недели две.
Со временем нам удалось все-таки выбраться из-под руин, молодое эстонское государство стало богаче, и благодаря одному бывшему коммунисту, наверное, такому же честному, как отец Рипсик, был создан фонд культуры, куда в обязательном порядке шли отчисления от пороков: акцизов на алкоголь и сигареты и лицензий на азартные игры, и из этого фонда, после того как были накормлены все писатели, в сочинениях которых наше государство выглядело сущим раем, кое-что перепадало и нам, да еще вдруг к Рипсик пришел настоящий писательский успех, ее роман был продан в несколько стран, и немецкое издательство ей заплатило такой большой гонорар, какого не получал еще никто из писателей Восточной Европы, — и все же это были спорадические «обогащения», удачи, под которыми не было стабильной основы, страх за будущее не покидал Рипсик, больше всего она боялась, что мы потеряем наш дом, потому что не сможем оплачивать «коммуналку», и совсем безосновательной ее фобию назвать было нельзя, как мы жили, может понять лишь тот, кто сам в течение долгих лет следил за скидками на одежду и продукты, покупая что-то за полную цену только тогда, когда другой возможности просто нет, но ни разу за четверть века я не услышал от Рипсик упрека в том, что я мало зарабатываю и что я мог бы найти себе какую-то должность, вместо того чтобы упрямо писать романы, у которых так мало читателей, нет, философия Рипсик была иной — мужа надо поддерживать во всех его начинаниях. Насколько наш образ жизни «свободных художников» ее на самом деле угнетал, я по-настоящему понял, наверное, только тогда, когда она заболела снова и как-то со вздохом облегчения сказала: «Ну, теперь я могу хотя бы быть уверенной, что мне хватит денег до конца жизни».
Это случилось вскоре после того, как они с Гаяне продали родительскую квартиру.
Похоронное бюро отняло довольно много времени, так что, когда я вернулся в клинику, уже стемнело. Хосе ждал меня, Рут же ушла, и больше я ее не видел. Хосе снова провел меня в палату Рипсик, ее самой там уже не было, но в углу стояли два больших черных полиэтиленовых мешка, таких, в которые кладут строительный мусор, — туда, как я понял, вперемешку кинули вещи Рипсик, от штанов до зубной щетки. У меня были с собой намного более удобные и достойные мешки, один, крепкий, мы получили в Ницце вместе с какой-то покупкой и называли его именно так, «Ницца», второй мешок был от магазина «Стокманн», тоже большой и хороший. Хосе как будто смутился, что санитары так грубо обошлись с вещами Рипсик, и предложил мне пойти на балкон и там все переупаковать. Я поблагодарил, мы простились, я взял мешки и прошел по боковому коридору до балкона, откуда открывался замечательный вид на Барселону. Однажды я прикатил в инвалидном кресле сюда и Рипсик, а потом, тоже однажды, транспортировал ее таким же образом, с портативным кислородным аппаратом, прикрепленным к креслу, вниз на улицу — но там было шумно, машины подъезжали и отъезжали, не было ни одного тихого и зеленого уголка, мы посидели немного на скамейке, и я отвез Рипсик обратно в палату.
Сейчас виднелись только огни, но они меня не интересовали, как не интересовало бы и море, пускай в своем самом красивом обличии, мое эстетическое чувство умерло вместе с Рипсик, и единственным, что сейчас меня сопровождало, была все та же печальная мелодия, которая и не собиралась покидать мою голову.
Закончив переупаковку, я взял «Стокманна» и «Ниццу» и пошел по коридору в сторону лифтов. В вечерний час можно было надеяться, что лифт придет скоро, днем его приходилось ждать долго, он еще и останавливался на каждом этаже, так что спускался я всегда пешком, поступил так и теперь, хотя мешки были не такие уж легкие. В руках тащить их до гостиницы я не мог и направился к стоянке такси, где, как всегда, застыло в неподвижности несколько машин.
А что если Рипсик заболела снова потому, что нас кто-то сглазил? Говорят, кто не верует в Бога, тот легко становится суеверным, и мы с Рипсик действительно были суеверными, когда черная кошка перебегала нам дорогу и никакой возможности изменить маршрут не было, мы брались за руки и трижды поворачивались на месте, перед тем как продолжить путь; и естественно, мы избегали хвалить хоть что-нибудь, что у нас, по нашему мнению, получилось, если кто-то из нас, забывшись, говорил доброе слово, то другой сразу требовал: «Постучи по дереву!» — предметы из фанеры или опилок при этом игнорировались, годились лишь сделанные из натурального дерева. Мать Рипсик Кармен Андраниковна, еще более суеверная, чем мы, подарила нам талисманы, так называемые ачки-хулункхи — две стеклянные бусины, из середины каждой смотрел немигающий глаз, Рипсик долго носила свою бусину на бюстгальтере, я на ремне, но в какой-то момент мы про них забыли, моя, по-моему, разбилась, куда делся ачки-хулункх Рипсик, я даже не знаю, во всяком случае, когда ее состояние стало совсем серьезным и я вдруг вспомнил, что мы остались без защиты, она начала его искать, но так и не нашла. Впрочем, уже все равно было поздно.
Да, но почему кто-то должен был нас сглазить, мы же никому не вредили? Но это и не обязательно, к примеру, женщины завидуют другим из-за красоты, и Рипсик со своими длинными густыми черными волосами на таллинских улицах, конечно, выделялась. У нашего писателя и психоаналитика Вайно Вахинга есть рассказ, где к нему с женой на улице подходит пьяный и говорит: «Ну, мужик, и красивая жена у тебя!» — и со мной случилось в точности то же самое, на углу Пронкси и Кундери, когда мы с Рипсик собирались переходить улицу в неположенном месте (теперь уже не перейдешь, движение стало слишком плотным), какой-то забулдыга схватил меня за рукав: «Черт побери, какая у тебя красивая жена!» Такие слова мне приходилось слышать потом не раз, но я особенно запомнил тот случай, не только потому, что он был первым, но еще и потому, что устами пьяницы, как говорят, глаголет истина. Бывают и люди, которые не переносят счастья других, а мы с Рипсик были счастливы, и не только в начале брака, когда от любви кружилась голова, притяжение между разными народами ведь сильнее, чем внутри одного, но и позже, когда шторм страстей утих и началась так называемая «нормальная» жизнь, или рутина, — мы были счастливы, потому что у нас были одинаковые интересы и нам всегда было, что обсуждать, а из этого обмена мыслями постепенно вызрело общее мировоззрение, и если вначале случались разногласия, то время сблизило наши убеждения, кое-что Рипсик переняла у меня, кое-что я у нее, и кончилось тем, что нам уже не о чем было спорить, мы думали синхронно — много ли есть супружеских пар, живущих в таком согласии?
Ну и, конечно же, творческая ревность. Откуда она возникла, я не могу сказать, особенных успехов мы ведь не достигли, ни один из наших романов не стал бестселлером, даже тот, что написала Рипсик, переведенный на несколько языков, — да, на эстонском безрыбье это можно назвать успехом, но мне кажется, причина все-таки состояла в ином — в том, что мы не подлаживались под мнение большинства, а всегда оставались независимыми и не молчали, как прочие, когда стали попираться справедливость и уничтожаться жизни и судьбы целых поколений, мы поднимали голос, чаще, конечно, это делал я, но, за моей спиной — иногда оправданно, иногда нет — угадывали влияние Рипсик. Рта мне никто поначалу не затыкал, это случилось позже, в последний год жизни Рипсик, мне уже на все было плевать, и я написал несколько статей в защиту русских, которых все в тот момент клеймили как виновников войны на Украине, но, для того чтобы воздействовать — или покарать, как хотите, — есть ведь и другие рычаги, прежде всего материальные. Фонд культуры, за эти годы изрядно разбогатевший, щедро раздавал годовые стипендии каждому, кто хоть немного умел писать, просто так, как говорится, «за красивые глаза», ладно, я, как косоглазый, не подходил под их параметры, но у Рипсик-то глаза были прекрасные, зеленые, как у богини, и чуть-чуть как будто прищуренные; однако, несмотря на это, для нас вдруг денег не хватило, и это притом что все знали — мы публикуем книгу за книгой и полностью посвятили жизнь литературе. Мы никогда не получали стипендии одновременно, когда кому-то, обычно мне, давали, другого оставляли без, но мы не жаловались, одной стипендии нам было достаточно, мы привыкли жить экономно — однако, чтоб экономить, надо иметь с чего… Первый отказ мы посчитали случайностью, а вот когда в следующее Рождество опять получили «подарок» — у фонда был садистский обычай высылать отрицательные ответы под праздники, — нервы Рипсик не выдержали, вопрос был ведь не только в деньгах, то есть в первую очередь конечно, в деньгах, наши финансы опять, как она любила говорить, «пели романсы», но в гордости тоже; Рипсик недавно съездила во Францию, ее пригласили на литературный фестиваль, она выступала в нескольких больших городах и везде встречала восхищенных поклонников, которые читали и до сих пор, десять лет спустя, помнили ее роман, если раньше, несмотря на переводы и премии, она слегка сомневалась в своем таланте, то после этого путешествия успокоилась, поняла, что она писатель, настоящий писатель — нечто такое, о чем большинство тех, кто из года в год получал стипендию, в их числе и пара скользких русских парней, сумевших наладить контакт с состоявшей из одних эстонцев комиссией, и мечтать не могли. До сих пор Рипсик избегала критических слов о моем народе, наоборот, всегда его хвалила за пределами страны, но то ли она теперь наконец почувствовала себя в Эстонии дома, то ли просто «дошла до черты», в общем, когда вскоре после этого к ней пришли взять интервью, не помню уже, в связи с чем, она высказалась от души и прямо сообщила, что ей, как «человеку с гор», стипендия не полагается. Последовавшая реакция отличалась от той, которой я по наивности ожидал, — я полагал, что знакомым писателям станет неловко, что они попытаются как-то продемонстрировать Рипсик моральную поддержку, примерно так, что «ну да, у нас тоже бывают всякие, но я уж точно не такой», — ничего подобного, сразу повеяло холодом, и, когда через некоторое время я перевел новый роман Рипсик на эстонский и издательство решило устроить презентацию, на нее не явился ни один коллега — вру, один заскочил, но он поздравил только меня как переводчика, в сторону Рипсик даже не посмотрев… Это был автобиографический роман, Рипсик посвятила его мне, «любимому мужу, лучшему на свете», чтобы не разжигать зависти, я в переводе «лучшему на свете» вычеркнул, но это не помогло, ненависть стояла такая сильная, что, когда на роман вышла рецензия, там можно было прочесть: «…нытье больной раком». Когда я об этом рассказал Гаяне, она окаменела, в ее голове не умещалось, что кто-то может написать такое… От Рипсик я рецензию скрыл, я вообще в последние два года, после возвращения болезни, старался ограждать ее от плохих новостей, но — нотабене! — когда нас постигли неприятности со стипендией, она еще была здорова! Это совершенно точно, потому что за несколько дней до этого мы ходили к Обормоту и все было в порядке, в том числе анализ крови, рецидив начался потом, когда именно, никто не знает, но в любом случае после «подарка», и можно ли с убежденностью утверждать, что эти два события никоим образом не связаны?
Но зачем валить все на эстонцев, разве на родине Рипсик не могли остаться завистники, которые с удовольствием увидели бы ее если не в могиле, то по крайней мере несчастной, ведь она, как думала, наверное, не одна ее знакомая, сумела ловко выскочить замуж и тем самым избавиться от многих неприятностей, свалившихся на ереванцев в первой половине девяностых, когда из-за войны и блокады народ обеднел и лишился благ цивилизации — газа, отопления, горячей воды, нередко и электричества. Конечно, никто из близких Рипсик плохого ей желать не мог, например Марианна любила Рипсик с такой неколебимой верностью, как, возможно, только Пилад Ореста, — но как относились к Рипсик десятки, если не сотни родственников и подружек Марианны — а она была чрезвычайно общительна и всем рассказывала об успехах подруги за рубежом, — это мне не известно. Однако, когда в нашу последнюю поездку в Ереван телевидение брало у Рипсик интервью, одна дальняя родственница Марианны, посмотрев передачу, сказала Рипсик прямо в лицо: «Послушай, этот жировик, что у тебя на правом плече, надо прооперировать, он такой безобразный!» Что именно подтолкнуло ее учить другого, то ли простая до беспардонности натура, то ли желание показать свое превосходство над Рипсик хоть в чем-нибудь, я могу лишь гадать, про болезнь Рипсик эта женщина, надо сказать, не знала, Рипсик скрывала это от всех, кроме Гаяне, даже от мамы, но, тем не менее, это на вид пустячное вмешательство в дела другого человека имело фатальные последствия. Рипсик, никогда и ни в чем не позволявшая на себя влиять, вдруг стала раздумывать: может, действительно стоит от жировика избавиться? Она посоветовалась со мной, и я, как последний идиот, сказал лишь: «Черт его знает, наверное, тебе надо это решать самой». Потом она поговорила на эту тему с Обормотом, и Обормот, еще больший идиот, чем я, сказал, да, конечно, надо прооперировать. И Рипсик вняла его совету, правда, не сразу, по-видимому, внутренний голос ее удерживал, но, когда мы вернулись из нашего традиционного сентябрьского путешествия, «продления лета», она этим занялась. Знал бы я, чем все закончится! Впрочем, мог бы и догадаться. Но не догадался. А кончилось все тем, что то ли на второй, то ли на третий день после этой легкой операции снова отекла левая рука Рипсик — верный признак, что рак проснулся…
Кондиционер тихо гудел, ключей ведь было два, и ключ Рипсик был свободен, кстати, я не вынимал его из розетки и раньше, когда мы еще выходили вместе, иначе по возвращении мы не могли находиться в комнате (окно вообще нельзя было открывать, такая на улице стояла жара), — а по утрам не помогал и кондиционер, то есть он, конечно, помог бы, но это был такой кондиционер, который управлялся не из комнаты, «господь бог», дававший прохладу, сидел где-то в технической части, и примерно в девять утра он выключал аппарат, правда, не полностью, формально он продолжал работать, но его дыхание становилось теплым, почему так было заведено, то ли ради экономии, то ли чтоб выдавить обитателей из номеров и дать уборщицам спокойно работать, я не знаю, да и какое это имело значение, главное, что Рипсик в эти три-четыре часа жутко страдала, для прогулок у нее уже не хватало сил, а в комнате она задыхалась, и обычно она после завтрака брала ридер, спускалась в холл, где кондиционер работал нормально — об удобствах портье, в отличие от жильцов, администрация заботилась, — и читала там на диване в окружении приезжающих и уезжающих туристов и их чемоданов, пока в комнате не восстанавливалась гуманная температура. Почему я не ходил жаловаться? Разок пошел, мне обещали «прислать человека посмотреть, в чем дело», но, естественно, никто не пришел, а когда я хотел пойти снова и устроить скандал, Рипсик спросила: «А если они нам потом не продлят номер?» Такая опасность существовала, каждую неделю я выторговывал у портье следующий срок, до сих пор нам шли навстречу, только поднимали понемножку цену, а если откажут, куда мы денемся?
Сейчас, как я уже сказал, жара немного отступила, я положил мешки с вещами Рипсик на кровать, подошел к окну, дернул, открыл, кондиционер тотчас умолк, и в комнату ворвался шум с Ронда-де-Дальт. На этой магистрали, полукругом охватывавшей Барселону, движение не прекращалось ни на минуту, так что даже в более прохладные ночи мы все равно не могли бы спать с открытым окном. Бедная Рипсик, подумал я в который раз, полтора месяца без свежего воздуха, и какие полтора — последние в жизни! Я вспомнил, как она за неделю до смерти попросила меня принести из гостиницы тетрадь и ручку — ей хочется немного поработать. Я принес и, когда на следующее утро пришел в больницу, увидел ее счастливой: «Знаешь, я написала целый большой кусок!» Ох, подумал я, значит, не все еще потеряно, нам удастся отсюда вырваться и поехать в Ниццу, однажды ее здоровье там улучшилось, может, это повторится — но в ту же ночь одна грубая, не терпевшая возражений медсестра, с манерами гестаповки, закрыла на ночь дверь в палату, а надо сказать, что коридор был единственным местом, откуда в палату проникал воздух, оконные рамы не открывались, они были крепко прибиты, и утром Рипсик почувствовала себя значительно хуже.
Надо было рассортировать вещи, я вывалил содержимое мешков на нашу большую кровать и разделил его на четыре большие кучи, в одну одежду, в другую кремы и прочую косметику, в третью лекарства и в четвертую бинты и марлю, часть бинтов была еще не распакована, они могли кому-то пригодиться, а остальные надо было выбрасывать, ими Рипсик неоднократно пользовалась, они были именно такие, в каких она чувствовала себя наименее неудобно, сперва она стирала их сама, потом, когда попала в больницу, это делал я. Среди одежды не было ничего, что стоило сохранить, — домашние штаны и эластичные майки, из-за которых шла постоянная война с медсестрами, они хотели обтянуть грудь Рипсик тоже эластичным, но очень тесным бинтом, от которого Рипсик задыхалась, а сверху надеть кошмарный, открытый сзади халат, оставляющий полспины голой, — советские больничные халаты, которые мы когда-то ругали, смотрелись бы рядом с этой «демократической» модой очень даже нарядно. Белье, тапочки — все это пошло на выброс, как и брюки, в которых Рипсик приехала в больницу, и майка, эту майку она носила почти все барселонское время, то есть надела ее несколько раз, когда выходила из гостиницы, майка была просторной и поэтому в ее положении удобной, остались туфли, их я отложил, подумав, пускай Гаяне решит, что делать с этой парой и с другими, что лежали в шкафу, взял мешки и вышел.
Все еще было тепло, на скамейках возле гостиницы сидели люди, я не хотел заниматься своим делом у них на виду, поэтому прошел довольно далеко, где не было скамеек и людей, нашел полупустой мусорный бак, положил туда мешки и повернул назад.
Да, а потом моя мать… Она, правда, давно уже умерла, но семь с половиной лет мы прожили вместе, она в одной комнате, мы в другой. Денег снять отдельную квартиру у нас не было, а Рипсик на этом и не настаивала, она сказала: «В Армении принято, чтобы невестка приспосабливалась к свекрови» — и приспособилась, и даже выполняла функцию своего рода буфера между мамой и мной, наши отношения всегда были сложными, у мамы был властолюбивый характер, а я легко раздражался — но спокойная терпеливость Рипсик элиминировала конфликты еще в зародыше. Маме нравилось, что Рипсик хорошо печет, она знала множество вкусных рецептов и баловала меня то кексом, то эклерами, и маму, естественно, не обделяли, а она, как большинство старых женщин, была лакомкой. Не могу сказать, что в доме царила семейная идиллия, — ко мне отец и мать Рипсик относились намного сердечней, чем моя мама к Рипсик, но жить было можно, и мы жили, пока мамины подруги все не испортили. Да, странно, но в Эстонии подруги — это социальное явление, играющее весомую роль: возможно, этим компенсируется поверхностность семейных отношений. У моей мамы была уйма подруг, с которыми она общалась чуть ли не ежедневно, или она ходила к ним, или они к ней, а если все почему-либо оставались дома, то вели многочасовые телефонные разговоры, которые меня страшно раздражали, работать становилось невозможно, у меня слишком тонкий слух, и если я даже не разбирал слов, доносившихся из другой комнаты, то бубнеж-то все равно был слышен. Что эти подруги имели против Рипсик, я не знаю, но полагаю, что какой-то особой причины тут и не существовало, это просто были весьма националистически настроенные женщины, и им не нравилось, что какая-то «черная» чувствует себя в Эстонии как дома. Конечно, не все подруги были таковы, но ведь тон задают всегда те, кто злее, а моя мама легко поддавалась чужому влиянию. Особенно она прислушивалась к одной малообразованной, но очень авторитарной подруге, Рипсик эта женщина сразу не понравилась, она сказала, что «в ней есть что-то от ведьмы», и, по-видимому, антипатия была обоюдной.
Кончилось все грустно. Когда мы поженились, Рипсик стала маме тоже ставить иглы, мама была довольна, в ее возрасте болячек у человека хватает, а иглы помогали о них на какое-то время забыть. Так Рипсик лечила ее из года в год, но вдруг однажды, когда мама пожаловалась, что у нее почерк стал совсем мелким, и я посоветовал ей очередной курс, она отказалась: «Я больше себе иглы ставить не дам, твоя жена хочет меня убить». Я был ошеломлен — я уже знал, что от окружающих можно ожидать относительно Рипсик всякого, но чтобы моя мать… Наверное, мне не стоило рассказывать об этом Рипсик, но я не сумел сдержать своего возмущения и открыл ей все. Рипсик сразу догадалась, кто за этим стоит. «Это дело рук ведьмы», — сказала она.
Дальше все буквально завертелось. Мама пожелала лечь в больницу на обследование, я это устроил, и там ей поставили диагноз, вызвавший у Рипсик серьезные сомнения. Назначили лечение, но от него не было никакого проку, наоборот, состояние мамы стало стремительно ухудшаться. Воспользоваться знаниями и мастерством Рипсик мама по-прежнему отказывалась, я отвез ее еще к одной врачихе, увы, та лишь подтвердила поставленный в больнице диагноз и, вместо того чтобы послать к черту бесполезное, а может, и опасное лекарство, увеличила дозу. Теперь состояние мамы стало ухудшаться уже с катастрофической скоростью, она очень ослабла, мы поместили ее сперва в обычную больницу, потом в хоспис, и вскоре она умерла. Мы похоронили ее рядом с моим отцом, на большом семейном участке, и первые годы время от времени ездили на кладбище прибирать, ставить цветы… Но потом Рипсик заболела, мое внимание сосредоточилось на ней, и работы у меня всегда было по горло, так что на маму меня уже не хватало, тем более что участок, как я сказал, был большим, за ним ухаживали мои родственники и можно было не бояться, что могила останется в запустении, — но что верно, то верно, в течение нескольких лет я на кладбище не ездил. Только в последнее лето, когда состояние Рипсик стало уже отчаянным, я вдруг вспомнил о могиле и сказал: «Наверное, мама нам мстит за то, что я про нее забыл». Я собрался поехать на кладбище и с мамой «помириться», но тут пришло письмо от Писарро, и дальше у меня уже вообще ни на что времени не было…
Вернувшись в номер, я продолжил сортировку. Кремы я разделил легко, те, что для лица, естественно, оставил Гаяне, пускай выберет, что ей надо, а остальные отдаст подругам Рипсик, себе же взял кремы для рук и ног, у меня сухая кожа, и Рипсик часто советовала мне ее мазать, раньше я редко поддавался на ее уговоры, экономил кремы для нее, а теперь мог выполнять ее рекомендации. С лекарствами тоже не возникло проблем, одни из них, весьма специфичные, против разных побочных эффектов, я сунул в очередной мешок для мусорного бака, другие, дорогие противораковые препараты, отложил для Гаяне, пускай заберет с собой, в Эстонии их раздавали практически бесплатно, а в Армении страховая медицина отсутствовала, третьи, общеупотребительные лекарства, как, например, ибупрофен, снова оставил себе — понадобятся, у меня тоже иногда болела голова. На самом деле всего этого добра — и одежды, и кремов, и лекарств — было значительно больше, ими был полон весь наш номер, часть в шкафу, часть на пластиковой доске, заменяющей тумбочку, часть даже еще в чемоданах, но сейчас у меня уже не было сил этим заниматься, и я отложил инвентаризацию до завтра.
Я все еще ничего не ел и, несмотря на отсутствие аппетита, сначала заставил себя достать из мини-бара, которым мы пользовались как холодильником, купленный в магазине «русский» салат с картошкой, огурцами и чесноком и баночку йогурта, а затем с усилием это проглотил, так мы питались все время, пока Рипсик не попала в больницу, в кафе ходили редко, там было дорого, и к тому же нам не нравилась каталонская кухня, мы приносили из магазина салаты и рыбные консервы и ели в номере, хотя тут было и неудобно. Из йогурта и огурцов Рипсик готовила окрошку, и сейчас я вдруг с умилением подумал, что это было последнее блюдо, которым она меня побаловала, в течение всего нашего брака она каждый день ставила на стол обед из трех блюд, она была убеждена, что накормить мужа — первый и наиглавнейший долг жены; кстати, ели мы всегда в комнате, я терпеть не мог кухню, и Рипсик тоже, так что Гаяне иногда дразнила нас «лордом и лордессой». А какие праздничные столы Рипсик накрывала! Мой сын и наши друзья ждали наших дней рождения, годовщин свадьбы, Рождества с энтузиазмом, в искренности которого не усомнился бы самый большой скептик. Рипсик ничего не покупала в магазине, считая это унизительным для хозяйки, она сама готовила и салаты и жаркое и обязательно пекла что-нибудь особо вкусное, различные «микадо» и «муравейники», она не жалела сил, чтобы доставить радость мне и моим друзьям.
На полке оставался один персик из купленных ранее, я помыл его и съел, фрукты были единственным, что нам в Испании нравилось, сочные и сладкие, совсем непохожие на те, что экспортируются в Эстонию, мы уничтожали их во множестве и с наслаждением, особенно дыни, которые были еще вкуснее, чем узбекские, и арбузы, только вчера я отнес Рипсик в больницу четвертушку арбуза, и она даже съела немного…
Затем я вернулся в комнату и вытащил из шкафа мешок со своей одеждой. Последние две недели у меня доставало времени только на стирку бинтов и маек Рипсик, поэтому собрался целый ворох. Рубашки стирать не имело смысла, погладить их тут я все равно не мог, но оставались две свежие, одна нетронутая еще с Таллина, другую мне постирали в гостинице, за несусветные деньги, и я подумал, что до Италии продержусь, а в Италии попрошу Гаяне мне помочь. Однако носки и трусы отдавать Гаяне я никак не мог, поэтому отправился с ними в ванную, бросил в раковину, включил воду и стал намыливать. Четверть века мне не приходилось ничего стирать, все делала Рипсик, ее подруги рассказывали мне, как она в юности смеялась — мол, носки стирать мужу она не будет, однако она их стирала, и все остальное стирала, и, что надо было поутюжить, утюжила, и заботилась о том, чтобы у меня были новые рубашки и белье, не все ее покупки можно было назвать удачными, иногда рукава не доходили мне до запястья, что поделаешь, китайская дрянь, и сейчас я горько жалел, что иной раз реагировал на это иронической репликой, ведь Рипсик хотела как лучше, шить рубашки сама она не могла. Зато свитеров она мне связала дюжину или больше, разного цвета и с разными, порой сложнейшими узорами, но подлинным ее шедевром стал мой халат, длинный, просторный халат из толстой махровой ткани цвета слоновой кости, как Рипсик своими слабыми руками с ним справилась, я не знаю, халат был ужасно тяжелый, но справилась. Что в сравнении со всем этим какая-то шапочка с вышитой буквой «М»! И четверть века каждое утро она убирала не только свою постель, но и мою, лишь в самый последний год, когда химиотерапия отняла у нее силы, до меня дошло, что я могу убирать и сам, а с весны я стал убирать и ее постель, но вот к стирке она не подпускала меня до последнего, только полоскать иногда позволяла. Теперь мне приходилось все делать самому, но я был готов стирать и ее и свое до конца моих дней, только бы она была со мной…
А может, Рипсик погубила обостренная чувствительность, нежное сердце, скрывающееся за внешним спокойствием? Людей, которых она любила, было немного, но зато ее любовь была верной и крепкой. Рипсик очень переживала за своих родителей и трагически воспринимала медленный уход отца. Когда он постарел, его разум ослаб; помню, как она в Ереване огорчалась, находя отца в середине дня дремлющим в кресле, она старалась ему помочь, ставила в каждый приезд иглы, беседовала с ним на разные темы, чаще всего об опере, отец тогда оживал и мог долго рассуждать, почему этот певец ему нравится, а тот не нравится, из композиторов он кроме Верди очень любил Россини, и Рипсик унаследовала его любовь, в последние годы, когда в Интернете стали выкладывать раритетные оперные записи, она собрала все оперы Россини и жалела, что отец уже не может их слушать. Умер он зимой, ему было за девяносто, так что тут, пожалуй, уместны слова «закон природы», когда-то ведь нам всем придется уйти, и случилось это просто и спокойно — настолько, насколько вообще смерть может быть спокойной, — он просто однажды утром не встал с постели и продолжал спать еще двое суток и в какой-то момент перестал дышать. Мы прилетели в Ереван в ночь перед похоронами, Рипсик вместе с мамой и Гаяне устроились в широкой супружеской кровати родителей, а я остался на диване в гостиной, рядом с отцом, который по армянскому обычаю лежал в открытом гробу на большом обеденном столе, я не боялся мертвых, и мне в каком-то смысле даже нравилось быть с ним в ту последнюю ночь, я тоже любил его, он берег меня, как родного сына, что было для меня совершенно новым, неизведанным ощущением, потому что своего отца я почти не помнил. Но хотя его смерть и была образцово естественной, Рипсик заболела впервые именно после этого, спустя несколько месяцев, весной, мы не знали тогда, что это рак, небольшое пятнышко над грудью, подумаешь, наверное, киста, полагала Рипсик, идти к врачу она не хотела, и не только потому, что мы не имели страховки, она вообще избегала бывших коллег; однако через два года, когда отекла рука, выбора уже не было. Врачи не смогли скрыть испуг, болезнь зашла далеко, Рипсик быстренько оформили пенсию по инвалидности, это давало право на страховку, и вот так мы попали к Обормоту, которого мы тогда считали совсем не обормотом, а вполне толковым специалистом — «разумный эстонец», как выразилась Рипсик. Сразу оперировать было нельзя, опухоль вросла в мышцу, к счастью, она оказалась гормонозависимой, и на нее можно было в какой-то мере воздействовать препаратами, Обормот выписал те самые лекарства, которые сейчас я отложил для Гаяне, а я сел за компьютер и принялся искать альтернативные возможности — и наткнулся на тибетскую медицину. Рипсик тоже слышала про нее немало хорошего, я воодушевился, стал узнавать, как такие снадобья раздобыть, и раздобыл, и вместе эти два лечения, то, что делал Обормот, и тибетское, так усилили друг друга, что анализ крови чуть ли не скачком вернулся к нормативам, а потом стала уменьшаться опухоль, и уменьшалась она такими темпами, что в какой-то момент сделалось непонятным, что там вообще оперировать, — Обормот на наш вопрос, остается ли еще в груди опухоль, точно ответить не смог, может, сказал он, немного и осталось, а может, это рубец. Так мы прожили в полном спокойствии два года, даже отек руки почти исчез, что поразило Рипсик больше всего, но потом нас настиг стресс с фондом культуры, а спустя несколько месяцев Гаяне сообщила, что у мамы дела неважные. Мы снова полетели в Ереван, мама была жива, однако не ела, просто отказывалась, несколько дней она еще ходила, у нее были сильные ноги балерины, другая на ее месте давно перестала бы вставать, но она двигалась, я даже сходил с ней во двор погулять, как гулял раньше с папой Радамесом, — но когда на следующий день опять предложил прогулку, она уже не захотела, сутки пролежала в кровати, и все. Я старался как мог щадить не только Рипсик, но и Гаяне, отправлял их ночевать на квартиру Гаяне, сам же оставался сторожить маму, я вообще предпочел бы не брать Рипсик в Ереван, но это, конечно, было невозможно. Смерть мамы, свинство фонда культуры, «маленькая операция» — поди пойми, что именно из этого вернуло болезнь, но она вернулась…
Когда я закончил стирать, было уже довольно поздно, но я находился в таком напряжении, что ложиться в постель было бессмысленным, все равно бы я не уснул, несмотря на предыдущие ночи, проведенные в кресле. Сумку я до сих пор не распаковал, теперь я ее открыл и вынул ридер, один из двух больших подарков, которые мне удалось сделать Рипсик за эти годы, первым была видеокамера, ох, как она обрадовалась, когда впервые включила ее, даже воскликнула: «Смотри, как интересно, люди ходят по экрану!» — она снимала все наши путешествия, по этим фильмам можно было бы написать путеводитель, — ридер она взяла с собой в Барселону, а вот видеокамеру оставила дома; следом я вытащил пластиковую доску, к которой Рипсик зеленой скрепкой аккуратно прицепила тетрадь — последние ее тексты, — затем договор с похоронным бюро. Увидев его, я вспомнил, что хорошо бы побыстрее оплатить первую часть счета, перечислить все целиком я не мог, лимит интернет-банка не позволял, но если я до двенадцати оплачу одну часть, то смогу после начала новых суток отправить и второй перевод, я предложил Мануэлю Карлосу — так звали менеджера похоронного бюро — купюры, но он сказал, что принимать наличные ему запрещено. Я сел за компьютер, он не выключался со вчерашнего или даже с позавчерашнего дня, вставил счетчик ID-карты, взял кошелек и начал искать саму карту. Проклятье! Ее не было. Перед глазами возникла картина: веселый, с крысиными зубами Мануэль Карлос спрашивает у меня карту, берет ее и начинает — пальцы быстро по клавишам — переносить данные в компьютер… Как он карту мне возвращает, увидеть не удалось, этого я не помнил, следовательно, можно было надеяться, что я ее не потерял, например, расплачиваясь с таксистом. Правда, у меня в сейфе лежал еще паспорт, который я на всякий случай брал с собой в поездки, но для банковского перечисления от него не было никакой пользы, я же боялся, что, если деньги не дойдут вовремя, кремация отложится, а я желал как можно скорее покинуть этот город. Я встал, сунул кошелек в карман и поспешно вышел. Ни одного такси перед гостиницей не было, а автобусы уже не ходили, и мне пришлось снова идти пешком. В предыдущий раз я шел медленно, теперь же шагал так быстро, как только мог, по пустынным улицам и с одной-единственной мыслью в голове: что будет, если я действительно потерял ID-карту? Документ важнее, чем человек, я это знал, нам с Рипсик пришлось хорошенько помучиться, когда она перебралась в Эстонию, сперва она хотела сохранить
армянское гражданство, а тут взять только вид на жительство, но выяснилось, что это невозможно, старые законы уже не действовали, а новых еще не приняли, мы крутились по кабинетам чиновников, некоторые над нами издевались, но были и такие, кто нам сочувствовал, и наконец один мой давний знакомый, ставший самым главным начальником в этом департаменте, сказал мне: «Ну чего вы возитесь с видом на жительство, как жена эстонского гражданина, Рипсиме имеет право на гражданство», интонация у него при этом была примерно такая: «ну и капризы», ведь большинство не-эстонцев оказалось после смены власти вообще без гражданства. Не сразу все уладилось и с тем, чтобы приняли документы, для этого нужно было иметь прописку, а Рипсик не успела выписаться из Еревана, но тут нам помогла одна сотрудница департамента — еще сохранялось то время, когда среди представителей власти встречалась человечность, — эта сотрудница мгновенно сформулировала: «Следовательно, она эстонская гражданка, проживающая за рубежом!» — и в таком качестве благодаря параграфу, сочиненному ради эстонских эмигрантов, Рипсик гражданство и получила. О, если бы эти чиновники знали, что я проделаю с паспортом Рипсик! Гаяне собралась к нам на лето в гости и умудрилась выбрать для пересечения границы именно ту ночь, когда Эстония ввела визовый режим, так что в пять часов утра нас с Рипсик разбудил телефонный звонок: Гаяне сняли в Нарве с поезда и отправили обратно в Россию, она сидела в гостинице Ивангорода и ждала, что мы ее как-то выручим. И я выручил! Помчался на автовокзал, захватив с собой паспорта Рипсик, и провез с ним Гаяне через границу, они с Рипсик были не очень похожи, но в суматохе, царившей в тот день, пограничники не обращали внимания на такие мелочи, главное, что «лицо кавказской национальности»… Это был один из немногих героических поступков в моей жизни, чаще случались негероические, например, когда нам недавно пришлось менять паспорта и для этого фотографироваться, какой-то юноша в центре Виру щелкнул нас с такой неприязнью (причина ее осталась мне неизвестной), что, естественно, ничего путного из этого выйти не могло; я, увидев свою мрачную морду с загнутыми вниз уголками рта, махнул рукой — да все равно! — но Рипсик всерьез расстроилась, она тоже получилась плохо. Времени сделать новые фото уже не было, правда, в департаменте гражданства мы узнали, что и там можно сняться, но желающих была целая толпа, и я боялся, что мы пропустим очередь к чиновнице, — Рипсик не стала спорить, она подчинялась мне во всем, но этот паспорт она возненавидела, и сейчас я проклинал себя за то, что я не понимал, насколько это для нее важно, и пообещал себе, что выкину этот паспорт, как только он станет не нужен.
Эскалатор был выключен; задыхаясь, я потащился по неудобным ступенькам вверх, дверь в клинику оказалась, к счастью, не заперта, и мне не пришлось делать круг, я прошел, почти пробежал по знакомым коридорам в другой конец здания, выскочил в заднюю дверь и опять стал подниматься по крутому склону к бюро. Мануэля Карлоса уже не было, он пошел домой спать, но его заменил другой сотрудник, бюро работало круглосуточно — смерть ведь не спросит, в котором часу ей прийти, и неужели ты оставишь потенциального клиента сторожащему рядом конкуренту? Ни одного языка, кроме родного испанского, ночной сотрудник не знал, но мою проблему понял, открыл ящик стола и протянул мне ID-карту, ту самую, с опущенными уголками рта на фото…
Что было дальше, даже неловко рассказывать. Я вернулся в гостиницу и перевел деньги, но повторить операцию уже не мог, дата в Таллине, пока я бегал, сменилась, потом встал, подумал, что бы еще сделать, спать по-прежнему не хотелось, и вдруг вспомнил, что Мануэль Карлос ничего не сказал мне про одежду Рипсик. У меня возникло страшное подозрение, я схватил договор с похоронным бюро и стал его изучать. Все романские языки немного похожи, так что в вещах попроще можно разобраться, даже если ты знаешь лишь один из них, а я знал итальянский. Договор состоял из списка, каждая строка в котором, как я понял, означала одно какое-то действие — вот кремация, вот макияж, вот одевание… Под кремацией стояла знакомая сумма — та, которую я должен был заплатить в итоге, но в строчках «Макияж» и «Одевание», как дыры, зияли нули. Мной овладел страх. Я просил о самой дешевой кремации, и нули в этом случае со всей очевидностью означали, что Рипсик оставят голой. Вмиг потеряв контроль над мыслями и поступками, я засуетился в панике, вытащил из шкафа одежду Рипсик — ту, которая, как мне казалось, лучше всего подошла бы для гроба, ее любимую синюю блузку, нарядные брюки, в которых она собиралась в Лисеу слушать Барбару Фриттоли, добавил носки, белье… туфли как будто не должны были понадобиться, упаковал все в очередной мешок, сунул договор в карман и помчался. Горло буквально горело, когда я снова добрался до похоронного бюро, в таком бешеном темпе я одолел дорогу, внутри опять сидела компания клиентов, и я опять остался ждать во дворе, но коллега Мануэля Карлоса заметил меня и вышел. Я показал ему договор и объяснил по-итальянски, что меня беспокоит. И он меня понял! Он взял договор, ткнул пальцем в строку с общей суммой и сказал: «Pacchetto!» Не камень, нет, — валун свалился у меня с души! Я крепко пожал ему руку, передал одежду Рипсик и ушел.
Но даже это было еще не все. Через сотню-другую метров, когда я уже успел спуститься с самой крутой части склона, я вдруг вспомнил про серьги — и вот это была полная катастрофа, потому что серьги Рипсик носила и дома и на улице, везде и всегда, и нельзя было даже представить, что в гробу она будет без них. Опять я повернул обратно, коллега Мануэля, наверное, счел меня сумасшедшим, ласково, как ребенку, он объяснил мне, что серьги я могу просто взять с собой в крематорий, там их вставят Рипсик в уши, надо только явиться за четверть часа — четверть часа, да, за четверть часа — до назначенного срока. И вот только теперь я окончательно успокоился и медленно пошел в сторону дома, то есть гостиницы.
Была тихая теплая ночь, я шел и шел и думал, что сегодня был страшный день, но завтрашний и все последующие дни будут намного страшнее, потому что сегодня Рипсик еще была какое-то время со мной, правда, она очень страдала и в конце концов ее усыпили, но все-таки была и даже сказала несколько очень важных фраз, о которых я знал, что их никогда не забуду, а вот завтра ее уже совсем не будет и не будет больше никогда. Печальная мелодия сопровождала меня всю дорогу, и я снова удивился, откуда она появилась в моей голове, она все звучала, звучала, и я подумал, что, наверное, этой мелодией прощается со мной Рипсик.