Когда Гаяне мне в день смерти Рипсик решительно сообщила, что приедет в Барселону, я подумал: это еще зачем? В тот момент мне казалось, что я хочу побыть один и что я со всем справлюсь сам, но спорить не стал, у сестры свои права. Она рвалась вместе со мной и в Венецию, это было уже чересчур, я даже спросил у Рипсик, что мне делать, но она сказала, конечно, езжайте вместе, вот я и смирился с этой мыслью — однако, увидев Гаяне сейчас, я даже обрадовался, поняв вдруг, что она стала для меня чуть ли не самым близким человеком и, кстати, я для нее тоже. Родители Рипсик и Гаяне, как я уже рассказал, умерли, замужем она не была, детей тоже не имела, в Армении внебрачные дети не приветствуются, с родственниками, конечно, общалась, но, по сути, оставалась одинокой, ее опорой была Рипсик, а теперь и ее не стало. У меня же хоть и жили в Таллине сын и внуки и еще где-то дочь, но настоящего контакта у меня с ними не было, и не только потому, что я их не воспитывал, — их мир для меня был чужим и для них мой тоже. Зато с Гаяне у нас было немало общего, мы прочли одни и те же книги и смотрели те же фильмы, мы оба любили скульптуру и живопись, правда, ее сердце принадлежало балету, а мое — опере, но я ничего не имел и против балета, а Гаяне обожала Верди, к другим итальянцам она, к сожалению, относилась прохладно, но в Таллине среди наших с Рипсик знакомых оперой вообще никто не интересовался. Разумеется, и в остальном вкусы Гаяне не всегда совпадали с моими, а некоторые ее привычки даже действовали мне на нервы, как наверняка и мои ей, но все же это был если не один духовный мир, как с Рипсик, то по крайней мере два очень похожих.

Мы молча обнялись, о чем было говорить, я взял ее чемодан, и мы пошли к стоянке такси, по дороге я спросил, помнит ли она, как мы прощались в этом аэропорту в предыдущий раз, самолеты вылетали почти одновременно, у нее в Прагу, у нас с Рипсик в Севилью, — конечно, ответила Гаяне, она и сама после приземления думала об этом. Ассоциаций и воспоминаний было много, мы сейчас шли тем же маршрутом, что Рипсик и я полтора месяца назад, Рипсик сидела в инвалидной коляске, я на всякий случай вызвал помощь, барселонский аэропорт большой, и пешком его расстояния были для нее неодолимы, ее катили, а я рядом толкал тележку с вещами, я рассказал об этом Гаяне, она слушала внимательно, я понял, что ее интересует все, что с нами тут произошло, в общих чертах она, конечно, это знала, после того как Рипсик попала в больницу, мы находились в постоянном контакте, но одно дело телефон, а совсем другое — когда видишь «место действия» своими глазами. Дорога, когда мы сели в такси, естественно, тоже повторяла ту, полуторамесячной давности, и едва мы повернули на Ронда-де-Дальт, как я стал наклоняться к окошку, чтобы не пропустить клинику. Когда она возникла на горизонте, я показал на нее Гаяне:

— Вот тут ее усыпили.

Появился цилиндр института, и я добавил:

— А тут мучили.

Гаяне сказала, что хочет обязательно увидеть оба заведения ближе, я пообещал привезти ее сюда и полез в карман за кошельком, потому что мы уже приближались к гостинице. С портье я обо всем договорился, в гостинице знали про нашу трагедию, что-то они даже видели своими глазами, например как я увозил Рипсик в больницу; и наверное, после ее смерти им позвонили, потому что, когда я пошел поговорить насчет Гаяне и экивоками сказал о случившемся: «Моя жена уже не живет в гостинице», портье понимающе закивал, а когда я спросил, можно ли, чтобы вместо нее в номере поселился другой гость, спросил только: «Ваш родственник?» Я ответил утвердительно, и он сразу согласился зарегистрировать Гаяне.

Уладив формальности, мы поехали на мой седьмой этаж, в номере уже было прибрано, и я показал Гаяне, где она может расположиться.

— Будешь спать здесь, у окна.

Раньше все было наоборот, у окна спал я, а Рипсик со стороны перегородки, но я совершенно не мог представить на ее месте кого-то другого и вчера переложил свои вещи на доску-тумбочку Рипсик. На освободившееся место Гаяне сразу поставила Джузеппе — она достала его из сумочки, — затем принялась распаковывать чемодан, а я в это время рассказывал ей о том, что нам предстоит: завтра вечером прощание с Рипсик, при этом важно было взять с собой серьги, я сказал об этом на случай, если сам забуду, в понедельник кремация, уже без нас, а в среду мне должны были передать урну с прахом, после чего мы можем наконец убраться из этого проклятого города — конечно, если удастся, добавил я, потому что на нашем пути встали неожиданные препятствия, Мануэль Карлос, менеджер похоронного бюро, которому я признался, что собираюсь отвезти пепел Рипсик в Италию, предупредил меня, что это сложно, в самолете без соответствующего разрешения прах перевозить нельзя. «Но как они узнают?» — удивился я, на что Мануэль Карлос хитро улыбнулся и напомнил, что в аэропорту багаж просвечивают.

— Таким образом, — сказал я Гаяне, — мы имеем выбор между поездом, автобусом и паромом.

— Понятно, — покивала Гаяне.

— Это при хорошем раскладе, при плохом мы должны будем сперва полететь в Таллин.

— От чего это зависит, хороший или плохой?

— От того, что будет написано в бумаге, которую нам дадут вместе с урной. Мануэль обещал к понедельнику это выяснить.

— Понятно, — повторила Гаяне слегка упавшим голосом, перспектива лететь в Таллин ей, думаю, не очень нравилась, не из-за города, она любила Таллин, а потому что, как и мне, ей было трудно переступить порог нашего дома, где еще витал дух Рипсик.

Я предложил спуститься вниз и выпить в баре чашку кофе, неохота было снова идти за кипятком, да и растворимый надоел, Гаяне сразу поддержала эту идею, и я подумал, что Рипсик так легко заманить мне бы не удалось, она редко соглашалась посидеть в кафе, только если чересчур устанет — да, мы экономили на всем, со стороны это наверняка выглядело скупердяйством, но если бы мы не считали каждый цент, мы не могли бы столько путешествовать, а это для нас было важнее — кофе можно пить и дома.

На улице уже начиналась жара, и, когда мы сели в патио, Гаяне заметила, что в Барселоне очень влажно.

— Да, Рипсик это просто изнуряло, — подтвердил я.

— Она очень страдала? — спросила Гаяне.

Я кивнул, и она призналась, что никак не может решить, не совершила ли она ошибки, не приехав раньше. Я убедил ее, что она поступила правильно, — все произошедшее здесь было тяжелым и страшным и долго бы ее потом преследовало, и вспомнил, как Рипсик еще в Таллине попросила, чтобы я не огорчался, если она вдруг умрет, потому что она «свое уже отмучилась».

— Мне она говорила, что держится только ради тебя, — сказала Гаяне.

Это меня тронуло, и я рассказал Гаяне, как мужественно, буквально героически Рипсик вела себя все барселонское время, а особенно в последний день, когда ей холодно сообщили, что уже конец.

— Она не проронила ни одной слезинки, — сказал я.

Дальше Гаяне стала расспрашивать, что же все-таки случилось в Барселоне, я рассказал ей, как откладывалось начало лечения и как мы наконец попали к доктору Кеседе, и, когда я описал, что он сделал с Рипсик, Гаяне прерывисто вздохнула:

— Какой ужас… Бедная моя сестра…

Я добавил:

— На самом деле этого человека стоило бы прикончить.

— Отличная идея! — оживилась Гаяне.

Я не сомневался, что, если я за такое возьмусь, Гаяне мне поможет, и не только потому, что, как балетоман, была пропитана идеями романтизма, но еще и оттого, что на Кавказе у людей другое понимание справедливости, мы с Рипсик нередко вспоминали мужественный поступок осетина, отомстившего швейцарскому авиадиспетчеру за гибель своей семьи. Преступление Кеседы в сравнении с ошибкой диспетчера выглядело меньшим, но на самом деле было даже бóльшим, потому что диспетчер ошибся нечаянно, а Кеседа действовал сознательно, проблема была в другом — я не был способен на убийство…

После кофе Гаяне предложила погулять, и я сказал, что заодно мы могли бы отыскать крематорий, тогда завтра, когда надо будет прийти точно вовремя, мы уже будем знать, где он находится. Я пояснил, что у нас с Рипсик был такой обычай, и Гаяне сразу согласилась. Было уже совсем жарко, солнце обжигало, когда мы по Ронда-де-Дальт пошли в сторону от города, шагать пришлось довольно долго, прежде чем мы увидели на горе монументальное белоснежное здание, огромная вывеска на котором подтверждала, что мы пришли правильно. Мы поднялись; у входа стояло несколько человек, все в черном, они деловито о чем-то беседовали, временами даже с оттенком веселости, зрелище было мне знакомо, такое можно увидеть и в Таллине, и это была одна из причин, почему я не хотел хоронить Рипсик дома, соберутся те, кому при жизни было на нее начхать или даже кто ее ненавидел, и будут лицемерно выражать мне соболезнования, а потом на поминках быстро опьянеют и начнут перебрасываться шутками и смеяться.

— Удивительно, у одной девушки как будто даже были слезы, — сказала Гаяне, когда мы спускались обратно к Ронда-де-Дальт.

Я раньше уже рассказывал ей про европейские нравы, или это Рипсик ей говорила, ну, не важно, — как выяснилось, она это хорошо запомнила. В Армении все иначе, там смерть близкого человека — это такое горе, что скрыть свои чувства мало кто сможет, да и не захочет, даже Рипсик при всей ее сдержанности откровенно рыдала на похоронах родителей.

Вернувшись, мы пообедали в одном кафе поблизости, а когда пришли в номер, я сказал, что надо бы рассортировать вещи Рипсик, но Гаяне попросила, чтобы мы оставили это на завтра, сегодня у нее уже нет сил. Я бы предпочел со всем покончить сейчас, но настаивать не стал, мы еще немного поговорили и, когда стемнело, легли. С простынями проблем не возникло, у нас с Рипсик были свои, мы ведь думали, что снимем квартиру на долгий срок, а там постельного белья не предлагают, я уже раньше спал под отдельной простыней, для Рипсик это было удобнее, и, естественно, поступил так и сейчас.

Проснулся я опять задолго до рассвета и лежал, боясь шевельнуться, чтобы не разбудить Гаяне, но вдруг она сама перевернулась, я понял, что она тоже не спит, и мы стали разговаривать. Я рассказал ей о наших приключениях с квартирой, как нас неоднократно обманывали, она была поражена, сказала: «Я думала, что в Европе таких вещей не бывает», и мне пришлось напомнить ей, как мы больше недели спали втроем в одной комнатушке. «Такой народ». Гаяне поинтересовалась, смогу ли я отличить каталонца от испанца, и я признался, что нет, мне кажется, что испанские мужчины выше и смазливее, каталонцы же небольшого роста и кряжистые, но утверждать я это не могу, ибо слишком мало их знаю, и добавил, что, если я бы всегда понимал, с кем разговариваю, возможно, мне удалось бы из этого извлечь какую-то пользу, но я не понимал, и поэтому на нас смотрели криво и те и другие. Я рассказал ей, как я еще из Таллина написал Писарро и спросил, каким языком мне стоит заняться, испанским или каталанским, я был в затруднении, один из них я хотел выучить, мы ведь сюда собирались на долгий срок, возможно даже на два года, только какой из них выбрать, заниматься одновременно обоими мне было не под силу. Писарро немедленно ответил: «Конечно, испанский, с этим языком вы будете чувствовать себя в Барселоне комфортно», но я не уверен, что он, будучи испанцем, не принимал желаемое за действительное, потому что, когда я здесь извинялся за то, что не знаю ни испанского, ни каталанского, мне несколько раз сделали замечание: «Правильно говорить не „испанский“, а „кастильский“».

Естественно, те, кто знал, как правильно, были каталонцами, и вот в этом коротеньком уточняющем замечании обнажалась глубина царившего в Барселоне межнационального напряжения, каталонцы не любили Испанию, по их мнению, такая страна не имела права на существование и должна была разделиться как минимум на Кастилию и Каталонию, а возможно, еще на несколько государств, таких как Страна Басков или Галисия.

Мы говорили и говорили, а за окном по-прежнему было темно, я почувствовал, что глаза у меня закрываются, и сказал Гаяне:

— Давай поспим еще немного.

Когда они снова открылись, Гаяне уже поднялась, в окно лился свет. Я съездил вниз за кипятком, мы позавтракали, и затем, поскольку у нас оставалось еще много времени, Гаяне предложила поехать к морю. У меня настроения для моря не было, но торчать в номере не хотелось еще больше, поэтому я сказал: хорошо, поедем, только давай в то место, где мы были с Рипсик. Гаяне сразу согласилась, мы взяли полотенца, купальник, плавки и пошли. Было воскресенье, автобуса пришлось ждать долго, наконец он подъехал, и мы влезли. Я не хотел садиться на те места, где мы сидели с Рипсик, и выбрал по другую сторону прохода, но «наши» места не остались пустыми, туда буквально грохнулась супружеская пара, оба плотные, кряжистые, жена ни на секунду не умолкала, а говорила она громко. Гаяне ерзала всю дорогу, соседство явно было ей не по душе, и облегченно вздохнула, когда мы вышли.

Море в этом месте Гаяне не понравилось, да чему тут и было нравиться, маленький скучный заливчик, нет простора, у Рипсик не хватило сил, чтобы еще куда-то идти, мы с Гаяне, конечно, могли это сделать, но я не хотел, я хотел быть тут, где словно бы видел Рипсик, я сел в тень той реденькой пальмы, где в прошлый раз сидела она, и предложил Гаяне пойти искупаться. «Иди ты первым», — возразила Гаяне, но я ответил, что у меня пропало желание, я не мог войти в море один, без Рипсик — по крайней мере, сейчас…

Гаяне надела, обмотав себя полотенцем, купальник, и неторопливо пошла к воде. Я смотрел, как она удаляется, и думал, что хоть она и моложе Рипсик, но Рипсик благодаря йоге держала свое тело в лучшей форме, она вообще делала все, чтобы бороться с возрастом, ухаживала за своей внешностью больше, чем Маргарита, мазала кремом лицо, руки и ноги, делала маски, выщипывала пинцетом брови, когда те слишком густели, естественно, красила волосы, на голове не должно было быть ни одной седой волосинки, как только корни теряли иссиня-черный цвет, немедленно красила снова, и все это всегда проделывала дома, за всю нашу совместную жизнь она не потратила ни цента на парикмахера или на косметический салон — вру, в последний год, когда ее длинные волосы после химиотерапии выпали и выросли новые, которые надо было часто стричь, она стала ходить к парикмахеру, стоило это восемь евро, по мнению Рипсик, это была терпимая цена, но, когда возникла необходимость в педикюре и она узнала, сколько это стоит, повернулась, пришла домой, нагрела воду для ножной ванны и сама обрезала себе ногти — какую боль причиняла ей эта процедура в ее состоянии, я не знаю. За своей внешностью следила и Гаяне, сестры в этом смысле были похожи, но на йогу ее уже не хватило, зато Рипсик боролась до конца, как римский легионер, чтобы выглядеть на десять лет моложе, чем на самом деле. Отнимала ли эта борьба у нее силы, которые, возможно, пригодились бы в другой борьбе, за жизнь? Кто знает, но я могу поклясться, что она никогда бы не поменяла отвоеванную у природы молодость тела на дополнительный год жизни.

Гаяне вернулась очень скоро, волны, сказала она, мешают плавать, высушившись, она надела платье, и мы ушли.

Серьги мы с Гаяне подобрали легко, в Таллине с этим возникли бы сложности, у Рипсик было много украшений, особенно серег, кольца она не носила, у нас не было даже обручальных, но серьги всегда висели в ее ушах, у нас стало традицией, что в каждой поездке я дарю ей новые, не из золота, золотых серег у нее была только одна пара, она предпочитала полудрагоценные камни, лазурит, бирюзу, аметист, или самую обычную бижутерию, и именно ее я ей и покупал, стеклянные, деревянные, металлические, их было несметное количество, и если бы нам пришлось выбирать из всех из них, в глазах бы зарябило, — но с собой, конечно, она взяла всего лишь десятка два пар, и среди них маленькие круглые белые с голубыми цветочками, я купил их ей в январе в Ницце, когда из другой пары одна пропала; правда, потом я ее нашел, оказалось, что она упала и покатилась под комод, и Рипсик смеялась, что получила новые «обманом», но это был радостный смех, означавший, что серьги ей действительно нравились; сейчас мы выбрали их, потому что они хорошо подходили к синей блузке, отнесенной мной в похоронное бюро. Вышли мы заранее, шли мрачные, мне это «прощание» вообще было не по душе, я ведь и в палате сказал Хосе и Рут, что это уже не Рипсик, и мнения не поменял, но я понимал, что Гаяне не видела Рипсик в больнице и хочет в последний раз взглянуть на сестру.

Изнутри крематорий также оказался монументальным, если загс называют Дворцом Счастья, то это здание вполне заслужило имя Дворца Смерти — простор, мраморные полы и лестницы, чистота и тишина. Мы передали служительнице серьги, я оплатил ту часть счета, которую мне из-за лимита интернет-банка не удалось перечислить сразу, и нас попросили подняться на второй этаж и подождать минут пятнадцать. Наверху было также просторно и чисто, а еще оттуда можно было выйти на террасу, что мы и сделали. С террасы открылся очередной прекрасный вид на Барселону, и я вновь проклял тот день, когда Писарро нас сюда пригласил. Было тепло, но не жарко, дул нежный ветерок, и это казалось особенно несправедливым, если учитывать, что Рипсик страдала именно из-за духоты. Долго мы на террасе не задержались, вернулись во «дворец», вскоре пришла служительница, встречавшая нас внизу, и позвала за собой. Она провела нас в довольно большой зал, где скорбящим не было бы тесно, и указала на стеклянную дверь, за которой должна была лежать Рипсик. Когда она нас оставила, я открыл дверь, и мы вошли теперь уже в маленькое помещение, разделенное стеклянной перегородкой на две части, и вот за этой перегородкой мы увидели гроб и в нем Рипсик. Серьги аккуратно висели в ушах, но прическа была абсолютно неправильная, Рипсик так в жизни не причесывалась и поэтому выглядела по-чужому. Мы постояли минуту-две, Гаяне, опираясь на мою руку, пару раз всхлипнула, и потом вышли. Когда мы спустились, служительница спросила, довольны ли мы, я ответил утвердительно, затем она повторила то, что я уже слышал от Мануэля Карлоса, — что урну с прахом мы получим в среду, — я поблагодарил, и мы ушли.

Когда мы вернулись в гостиницу, я почувствовал, что голоден, было воскресенье, кафе и магазин, следовательно, закрыты, однако работал бар гостиницы, где по вечерам подавали горячие блюда. Я весьма сомневался в их кулинарных достоинствах, но Гаяне стала убеждать меня, что мужчина не должен голодать, и убедила. В патио казалось приятнее, официант предупредил, что там повышенная плата, но я на это махнул рукой, мы же, можно сказать, справляли поминки. Гаяне есть не хотела, только вино, и я взял по бокалу белого, раньше я любил красное, но в какой-то момент организму оно разонравилось. Вино принесли быстро, мы подняли бокалы за память Рипсик, и я глотнул — хорошее было вино, не кислое. Настроение у меня, естественно, продолжало оставаться мрачным, и Гаяне, наверное, чтобы отвлечь меня, стала задавать разные вопросы, ее интересовало, как все-таки вышло, что мы с Рипсик поженились, она знала об этом лишь в общих чертах. Я рассказал, как я приехал в Ереван в гости к другу, а он, узнав, что у меня за спиной несколько неудачных браков и я стал женоненавистником, начал меня знакомить с незамужними армянками, просто ради эксперимента, как я отреагирую, среди них была Рипсик, только никакой влюбленности между нами не возникло, помню лишь, что мне понравился их дом из-за огромной библиотеки, собранной папой Радамесом, а еще я сразу отметил, что Рипсик принадлежит к той же категории людей, что и я, в чем эта схожесть выражается, я сам не понимал, только позднее выяснилось, что мы оба уже давно занимались йогой, а она, конечно, накладывает отпечаток. Потом я вернулся домой и отправил из Таллина несколько писем своим новым знакомым, обычной почтой, электронной еще не существовало, ответили два адресата, одним из них была Рипсик, и ее письмо по стилю намного превосходило другое — но и это еще не означало ничего, кроме того, что следующим летом меня опять потянуло в Ереван. Сразу по приезде я позвал Рипсик на прогулку, помню, как, сидя в безлюдном парке на скамейке, я вздумал очень осторожно ее приобнять, на что она хихикнула, потом она пригласила меня к ним домой обедать, стол накрыла Гаяне (тут она вмешалась и сказала, что совершенно не помнит этого), папа Радамес тоже сидел за столом и ел вместе с нами, а перед уходом, когда мы на минуту остались с Рипсик в комнате вдвоем, мы поцеловались. И я вбил себе в голову, что должен с ней переспать, — только как это организовать, к другу, у кого я снова остановился, я ее пригласить не мог, — и тут я совершил нечто, что, кажется, впечатлило Рипсик, я пошел в гостиницу «Интурист» и выговорил номер на одни сутки, конечно, ни слова не сказав о причине, а придумав какую-то небылицу про литературную командировку, в Армении к эстонцам относились хорошо, иначе моя авантюра не прошла бы, потому что на дворе стояло еще советское время и места в гостинице были большим дефицитом. Зарегистрировавшись, я позвонил Рипсик и сказал: вот я где, иди сюда, я тебя жду, то есть не в номере, конечно, я вышел встретить ее на улицу. И мы поехали наверх, не помню уже, на какой этаж, но тут приключение только начиналось — дежурная по этажу отказалась впустить Рипсик в мой номер, такая строгая была армянская мораль! Я оставил Рипсик, поехал опять вниз и выклянчил у той же сотрудницы разрешение провести гостя в номер, выдумав для этого целую легенду, что Рипсик моя переводчица и нам надо обсудить мою рукопись, — кто бы мог подумать, что именно так оно однажды и будет… Помню еще, что, когда я вернулся на свой этаж, Рипсик стоически сидела в той же позе, в какой я ее оставил, под уничтожающим взглядом дежурной, мы прошли теперь уже совершенно официально в номер, и там оно и случилось. «Но даже тогда, — сказал я Гаяне, — еще ничего не было решено». Да, в постели с Рипсик было хорошо, но никакой особой страсти между нами не возникло, только когда я узнал, что она еще не использовала свой отпуск, и пригласил ее в Эстонию, а там повез на Вырумаа, на дачу, которую я с этой целью снял, — хозяин был странный человек, никак не хотел назвать мне цену, говорил, платите, сколько хотите, наверное, считал меня крезом и потом был разочарован, когда я из своих немногих «десяток» выложил перед ним на стол пару купюр, инфляция уже началась, — так вот, на этой даче действительно поднялся такой шторм страстей, какого я в своей жизни еще не испытывал и Рипсик наверняка тоже. Через пару дней я сделал ей предложение, в конце сентября мы полетели в Ереван, провели там следующий месяц, а в начале ноября вернулись в Таллин, где у нас были назначены день и час в загсе.

— Мне ужасно жалко, — сказал я в завершение рассказа, — что мы не успели отметить серебряную свадьбу, так мало осталось, всего два месяца.

— Но свою первую встречу, там, в гостинице, вы ведь могли отметить, — возразила Гаяне.

Меня словно молнией поразило — конечно, ведь не только от посещения гостиницы прошло двадцать пять лет, и в день смерти Рипсик мы были уже в Вырумаа… Как это мне в голову не пришло!

— Ты мог бы принести ей цветы, у вас же дома всегда стояли цветы в вазе, — продолжила Гаяне.

Мое отчаяние возросло, я вдруг сообразил, что я не подарил Рипсик за все барселонское время ни одного цветка, мне это почему-то не приходило в голову, конечно, если бы я где-то увидел цветочный магазин, я бы вспомнил, но я не увидел, возможно, их вообще не было, я с трудом представлял себе каталонца, дарящего кому-то цветы, — но для меня это было правило, Гаяне не преувеличивала, в Таллине я сразу же, как только один цветок опускал голову, покупал другой, больше всего Рипсик нравились синие розы, их продавали на улице Виру только в одном киоске, обычно я покупал их по одной, а на ее последний день рождения принес целый букет, еще она любила синие хризантемы, синий вообще был любимым цветом Рипсик, пару раз я напал даже на синие тюльпаны, это было удачным разнообразием, потому что розы часто попадались старые и быстро увядали, ведь время шло уже не советское, когда сами эстонцы выращивали цветы, теперь это стало невыгодным, дешевле получалось привозить их из Голландии или даже из Колумбии — какой абсурд! — я относился к этому с философским спокойствием, но Рипсик злило, что продают всякую дрянь, и, случалось, она громко выражала свое неудовольствие по этому поводу, я в ответ немного обижался и не сразу покупал новые цветы, ваза несколько дней пустовала, да, так бывало иногда, но полтора месяца без единого цветка — это было нечто такое, чего я представить не мог, и только теперь я понял, в каком трансе я находился все это время. Но почему молчала Рипсик, она ведь могла намекнуть, например вспомнить вслух, как мы дважды ходили в Лисеу и оба раза никто не подарил артистам цветов, конечно, она была тихая и деликатная, но на это она могла бы осмелиться… Или она молчала нарочно, выжидала, замечу ли я, пыталась понять, не устал ли я от нее и ее болезни, я действительно позволил себе как-то пожаловаться на утомление, правда, я имел в виду чисто физическое, мне и вправду приходилось нелегко, но она могла подумать, что я устал от нее…

Принесли мясо, как и ожидалось, невкусное, но мне было все равно, что глотать, я думал только об одном: что могла чувствовать Рипсик, когда я в очередной раз возвращался с Рамблас, в руках пицца, в сумке лекарства и кварк, но опять без розы, неужели она экзаменовала меня — нет, я не мог в это поверить, наверное, и она не вспомнила про цветы, ее нервы тоже были на пределе, — но утешения мне эта мысль не принесла, я клял себя за то, что так глупо испортил наши последние полтора месяца, и, что хуже всего, я знал, что это будет меня мучить до конца жизни…

Мне пить больше не хотелось, но Гаяне попросила, чтобы я заказал для нее еще бокал вина, и я это сделал, подумав, что Рипсик одна бы не выпила и капельки. Они вообще были очень разные, эти две сестры, и раньше между ними случались даже трения и ссоры, правда, ссорилась в основном Гаяне, Рипсик этого просто не умела, она была, как сама говорила, «бесконфликтное существо», я помню, как в начале нашего брака, когда мы несколько месяцев прожили в Ереване у ее родителей, я однажды услышал из спальни громкий сердитый голос Гаяне, а в ответ жалкий писк моей Рипсик, я встал из-за маленького столика, за которым писал свою первую повесть, пошел в спальню и сказал Гаяне: «Пожалуйста, не кричи на мою жену!» Ох, какая счастливая после этого была Рипсик — наконец-то у нее появился защитник, и, возможно, именно с этого момента она полюбила меня по-настоящему. Если бы Гаяне боролась за свои интересы не так упорно, кто знает, может, мы даже остались бы в Ереване, у семьи там была еще одна квартира, бабушки, умершей несколько лет назад, бабушка когда-то сказала, что она должна достаться Рипсик, но когда заболела, то, чтобы квартира не пропала, туда прописали Гаяне, и с этого момента она считала ее своей. Когда мы с Рипсик поженились, у Гаяне развивался роман с одним врачом, у того не было «производственной площади», и Гаяне использовала для встреч бабушкину квартиру, которую Кармен Андраниковна, мать Рипсик и Гаяне, называла не иначе как «гнездом греха». Но нам тоже хотелось где-то спокойно провести медовый месяц! После долгого торга Гаяне отдала квартиру в наше распоряжение, «ровно на один месяц», она была маленькая, однокомнатная, но мы чувствовали себя там уютно, обедать ходили к родителям, а потом совершали прогулку по вечернему Еревану в «свой дом». Когда месяц истек, Кармен Андраниковна сказала Рипсик: «Не уходите, останьтесь там, что она может вам сделать!» — ей очень хотелось, чтобы Гаяне лишилась уголка для любовных встреч, но я не люблю нарушать данное слово, и мы перебрались обратно. Конечно, у родителей было тесно, а мне совсем не подходила роль примака, я стал рваться домой, в Эстонию, Рипсик колебалась, она боялась, что не найдет там работу — так оно и вышло, — но наконец решилась; потом сама она об этом сказала так: «Место жены там, где ее муж». И мы уехали. А если бы у нас был дом — что ж из того, что маленький, зато свой, ведь в Таллине уже Рипсик приходилось привыкать к свекрови, — покинули бы мы тогда так поспешно Ереван, в сущности, мне ведь нравилось там, нравились люди, нравился Арарат? Кто знает, кто знает… И вполне могло случиться, что, когда началась карабахская война и Ереван оказался в блокаде, пропал газ, редко давали свет, сложно было готовить еду, даже помыться толком было нельзя, Гаяне как более молодая, энергичная и предприимчивая, первой поняла бы, что надо что-то менять, и махнула бы в Россию, где, вполне вероятно, нашла бы что-то по специальности, — вот тогда уже нам пришлось бы остаться в Ереване, чтобы поддержать родителей, папа Радамес давно уже числился в пенсионерах, Кармен Андраниковна, правда, ходила на работу и вообще была женщина крепкая, но одна бы она не справилась с теми испытаниями, что постигли бедных армян. И как сложилась бы тогда наша жизнь с Рипсик, представить трудно, лучше я не стану и пытаться…

Со временем все ссоры и обиды забылись, с каждым годом сестры становились друг другу ближе, а после смерти родителей, когда Гаяне осталась одна, между ними возникла глубочайшая привязанность, Гаяне стала все чаще приезжать в Таллин, не только на летние, но и на зимние каникулы, и если я раньше относился к ее приездам как к неизбежному злу, то потом я ее уже ждал, понимая, что у нас с Рипсик больше нет ни одного близкого человека.

Сбоку возник официант и поставил передо мной бокал, когда он ушел, я подвинул бокал к Гаяне, и мы снова заговорили о Рипсик. Я признался, что в нашей счастливой совместной жизни был один трудный период — я увидел, что Рипсик может стать знаменитой, и это ударило по моему самолюбию, сказать, что брак висел на волоске, было бы, наверное, преувеличением, но если бы все продолжилось в том же духе, то и это не исключено — однако не продолжилось, агенты-коммерсанты быстро поняли, что Рипсик не умеет писать так плохо, как требуется, чтобы иметь широкую аудиторию, и ее карьера угасла. Но это не значит, что я вздохнул облегченно, — теперь меня стала мучить совесть, с одной стороны, мне казалось, что, возможно, я не сделал всего, чтобы сохранить с агентами хорошие отношения (переписку с ними вел я), это был сложный контингент, думающий только об одном — о выгоде, и я как-то даже сказал одному из них что-то весьма резкое, с другой стороны, Рипсик ведь из-за меня потеряла профессию, и лучшая часть моего «я» рассматривала ее литературный успех как своего рода компенсацию, теперь этот успех закончился, и что вышло: что Рипсик, перебравшись в Эстонию, пожертвовала всем, не получив взамен ничего?

Гаяне внимательно слушала и, когда я завершил свою исповедь, сказала, что она и понятия не имела о наших проблемах, но — добавила она — все, что я говорю о жертвах, «это бред собачий», потому что Рипсик со мной была очень счастлива. Я немного успокоился, Гаяне была отнюдь не глупа, и если она что-то такое утверждала, то можно было ей верить, я вспомнил, какие унылые, безрадостные стихи писала Рипсик до встречи со мной и как она потом сочинила один из самых остроумных романов, когда-либо написанных, и подумал: наверное, тут было немного и моей заслуги, наверное, она действительно была счастлива, потому что по-настоящему веселый роман может написать только счастливый человек.

Мы еще некоторое время сидели в патио и разговаривали, потом вино кончилось, не знаю, может, Гаяне выпила бы и третий бокал, но я не предложил, мне не нравится поить женщин, а спросить она не осмелилась. Мы поехали наверх, и, когда вошли в номер, я сказал, что надо все же разобрать вещи Рипсик. Гаяне вздохнула и подчинилась, но настоящей помощи от нее не было, мне приходилось самому решать, какую блузку она возьмет, чтобы подарить кому-то, а какая пойдет на выброс. Туфли мы решили выкинуть все, они были тяжелые, и мы не смогли бы таскать их с собой, но вот костюм, который Рипсик так ни разу и не надела, я велел Гаяне положить в чемодан, она согласилась, и даже сразу придумала, кому она его отдаст, — двоюродной сестре, примерно одного роста с Рипсик, это была последняя из двоюродных сестер и братьев, оставшаяся в Ереване, все остальные разъехались по миру, некоторые уже умерли, другим Гаяне еще предстояло сообщить о случившемся.

Вынув из шкафа парик, я спросил Гаяне, собирается ли она с ним что-нибудь делать, она наконец как будто проснулась и ответила: «Нет, это мы выкинем». Потом я вытащил серьги Рипсик, тут Гаяне заплакала и сквозь слезы сказала, что не может на них смотреть. Я объяснил ей, что смотреть на них сейчас нет необходимости, но она должна взять эти серьги, так пожелала Рипсик, мы обсуждали это с ней перед ее смертью, пускай Гаяне, сказала она, возьмет себе с камнями, а бижутерию отдаст дочери Марианны — у самой Рипсик детей ведь не было, и дочь лучшей подруги была для нее немного как бы и ее ребенком. Кремы я уже раньше положил на полку над головой Гаяне, она не протестовала, это были дорогие и очень хорошие кремы, и выбрасывать их было бы просто глупо. Остались всякие бинты и марлевые перевязки, Гаяне потихоньку пришла в себя и неплохо справилась с сортировкой, большинство пошло в мешок на выброс, но кое-что она мне посоветовала оставить себе, «могут понадобиться».

Закончив, мы взяли мешки и вышли. Небо было черное-пречерное, но фонари горели, и мы прошли довольно долгий путь, чтобы найти урну подальше от гостиницы.

В ночь перед кремацией я спал плохо, еще хуже стало самочувствие днем, кто-то словно распиливал меня на куски, и я подумал, что тело мертвого, которое сжигают, наверное, все-таки ощущает боль или ее ощущает душа, и поскольку у нас с Рипсик была сильная эмпатическая связь, то, когда мучилась она, мучился и я. Мануэль Карлос выполнил обещание, утром я обнаружил в почтовом ящике письмо, сообщавшее, что в бумаге, которую мне выдадут вместе с урной, не содержится требования доставить прах Рипсик в Эстонию, но что все равно мне следует быть осторожным и самолетом не пользоваться. Был в этом нечеловеческий, макаберный комизм — гражданин ЕС в живом виде мог путешествовать из одной страны в другую без всяких препятствий, а тот же гражданин в виде праха такого права не имел. В любом случае лететь было опасно, надо было выбрать какой-то другой вид транспорта, но какой? Я решил, что будет разумным еще раз проконсультироваться с Мануэлем Карлосом, и позвонил ему. Он сказал, что, конечно же, примет меня, но сегодня он дежурит в другой клинике, недалеко от Саграда Фамилия, и мы можем встретиться только там. Гаяне составила мне компанию, мы сперва поехали на автобусе, потом довольно долго шли пешком, пока не увидели очередной колосс — клинику, лишь ненамного меньше той, на Ронда-де-Дальт, и я злорадно представил себе, как вся Барселона скоро будет застроена больницами, население ведь стареет, и в итоге разделится на две большие группы, одни будут лежать в клинике, а другие их лечить и за ними ухаживать.

Мануэль Карлос встретил нас в вестибюле — единственный барселонец, отнесшийся ко мне с сочувствием, я представил ему Гаяне, и он повел нас в свой кабинет. Там мы сели, и я спросил, как он думает, можем ли мы отправиться в Италию на пароме — мы уже решили с Гаяне, что это было бы наилучшим вариантом, на поезде или на автобусе пришлось бы тащиться по побережью Средиземного моря с несколькими пересадками, к тому же в морском путешествии было что-то символическое. Мануэль Карлос схватился за телефон и стал быстро кому-то звонить, потом долго с кем-то что-то обсуждал, а когда закончил, сказал, что паром он не рекомендует, потому что там проверяют багаж и наверняка найдут урну, самым верным способом было бы поехать на машине. Это нам никак не подходило, и я спросил: а что если мы откроем урну и пересыплем пепел в какой-то другой сосуд? В глазах Мануэля Карлоса зажегся знакомый хитрый огонек, и он ответил, что да, так, конечно, можно попробовать.

«Но это риск», — предупредил он.

Я спросил, чем именно мы рискуем, могут ли нас, например, оштрафовать и на сколько, но тут он с огорчением признался, что не может на этот вопрос ответить, для этого надо знать итальянские законы.

Когда мы вернулись в гостиницу, я сел к компьютеру и купил билеты на паром. Три парома ходило отсюда в Италию, один из них, ливорнский, самый для нас удобный, отправлялся именно в среду поздно вечером, это было мое второе везение за все барселонское время, первым было лезвие, я брился одним и тем же лезвием, называвшимся «одноразовым», уже полтора месяца, и оно до сих пор не затупилось — но я бы променял оба эти везения и много чего еще на то, чтобы избежать встречи с Кеседой.