Больница находилась рядом с институтом и соединялась с ним длинным подземным коридором с разветвлениями, простой смертный в этом лабиринте дорогу не нашел бы, для этого имелись специальные работники, они транспортировали пациентов в инвалидном кресле, а то и на кровати туда и обратно. Не легче было ориентироваться и в самой клинике, это был настоящий колосс, растянувшийся на несколько сот метров, десять этажей в высоту, когда Рипсик еще могла ходить, мы там несколько раз заблудились, и, кого ни спрашивали, никто не знал дороги. Это была фабрика, а не больница, громадная фабрика, Рипсик так и говорила: «фабрика здоровья», и, как и положено на фабрике, здесь устранялось все личностное, индивидуальное, вольное и существовало только обязательное, регламентированное, стандартное. Организация всех процессов выглядела блестяще — но именно выглядела, потому что на самом деле в происходившем тут было много бессмысленного и даже вредного. Мы с Рипсик еще в институте удивлялись отсутствию интереса к ее анамнезу, мы проделали тщательную работу, написав довольно длинный текст, в уверенности, что это поможет врачам, но вряд ли кто-то его прочел — ни одного вопроса по нему Рипсик не задали. То же самое повторилось в клинике, ни один врач — а их перед нашими глазами промелькнуло немало, я уже говорил, что прикрепленного к Рипсик лечащего врача как будто не было — итак, ни один из них не послушал ее легкие, не взглянул на раны, для этого были аппараты, рентген, томограф, и вот аппаратам передышки не давали, одно исследование за другим, рентген порой два раза в день. Но почему нельзя было иногда просто постучать по спине, чтобы определить, не прибавилось ли жидкости в плевральной полости, как это в Таллине делал Джентльмен? Боюсь, они этого уже не умели. Медицина многого добилась, но это в огромной мере достижения техники, врач же как личность деградировал, он стал рабом исследований и анализов. Медсестры и санитары тоже каждый день менялись и не оставляли сомнений в том, что если они не ненавидят свою работу прямо, то по крайней мере относятся к ней как к неприятной обязанности — надо же как-то зарабатывать на хлеб, — естественно, таким же было и отношение их к больным, последние для них были не люди, а объекты лечения, с которыми в течение дня необходимо осуществить множество манипуляций, отвезти их на исследование, взять кровь для анализа, ввести лекарства, да и помыть, поменять простыни — что из всего этого могло нравиться персоналу? Только измерение артериального давления, ведь тогда медсестры хоть на минутку, но чувствовали себя врачами. С нами дело у них осложнялось тем, что мы не знали их языка, врачи, конечно, говорили по-английски, и с ними я мог объясниться, но с медсестрами вечно возникали проблемы, кое-кто немножко понимал по-итальянски, с такими мне удавалось войти в нормальный человеческий контакт, не знаю, в чем тут дело, может, в том, что итальянский язык очень мелодичный и поэтому как бы «сердечнее», «душевнее», но большинство ни на каких языках, кроме как на испанском и каталанском, не говорило и говорить не желало, и с ними было трудно во всем. Для анализа крови и для введения лекарства нужно было проколоть у Рипсик вену, левая рука для этого не годилась из-за отека, но никто на отек не обращал внимания, каждый раз, когда появлялась очередная — всегда новая! — медсестра, она первым делом хваталась именно за эту руку, и Рипсик приходилось — если меня не было рядом — мычанием и жестами объяснять, почему ее нельзя трогать. Тогда приступали к правой, на ней вены были тоже нехороши, еще с Таллина, из-за химиотерапии, и только сама Рипсик знала, где имеет смысл колоть, а где бесполезно, но ее не слушали — еще чего, пациентка нас будет учить! — и раз за разом дырявили ей руку совершенно подло и напрасно, пока она не начинала поскуливать… и все равно продолжали. Когда я находился в палате, я всем объяснял, что Рипсик сама врач и ее советы стоит учитывать, в какой-то мере это помогало, сперва ее поместили в обычное отделение, там медсестрам было в диковинку перевязывать ее раны, у них отсутствовал специфический опыт, и — честное слово! — было потрясающим зрелищем, когда Рипсик жестами, словно дирижер, руководила ими, показывая, какой гель взять сейчас и какой после, вдаваться в детали я не хочу, Рипсик терпеть не могла физиологических описаний в художественной литературе, и, я думаю, она была права — но у меня не было возможности оставаться с ней круглосуточно, и поэтому она нередко, рассказав, как с ней в очередной раз обошлись, давала волю чувствам: «Сволочи, ну сволочи!..» Постепенно нас стали ненавидеть, другие пациенты лежали тихо и позволяли делать с собой все, что медсестрам и санитарам заблагорассудится, а тут какие-то два иностранца, представьте себе, лезут учить! Но что нам оставалось, мы не хотели быть болванками на конвейере, который принимает в вестибюле еще небезнадежного больного, а на другом конце выплевывает его труп…

Почему другие пациенты были удивляюще покорными, мы поняли не сразу.

После того как я отвез Рипсик в больницу, мой оптимизм упал, до этого момента у меня сохранялась надежда, что все закончится успехом и мы выиграем два-три года жизни, теперь же я задумался о том, удастся ли ей вообще отсюда выбраться. Рипсик я про свои страхи не говорил, и она вела себя мужественно, не жаловалась, не ныла. Она была так спокойна, как будто все это происходит не с ней. Причиной, я полагаю, было ее сознание того, что она жила правильной жизнью, никому не вредила — и теперь будь что будет. И еще, конечно, она старалась щадить меня, хотела, чтобы у меня остались о ней только хорошие воспоминания, — все-таки она была медик и поэтому лучше меня понимала, чем все должно закончиться. Она даже не дала себе поставить дренаж — трубку, через которую выводят жидкость из плевральной полости, когда врачи собрались это сделать, она спросила, как долго эта трубка будет из нее торчать, ей ответили невнятно, она спросила еще раз, может ли так быть, что ее вообще уже нельзя будет снимать, в лицо ей лгать не стали, отделались фразой «все может быть», и она отказалась, в том числе и потому, что была уверена: врачи этого хотят для своего удобства, чтобы не надо было часто делать пункцию. И действительно, потихоньку ей и без дренажа стало лучше, ведь когда она попала в больницу, ей сразу надели кислородную маску — ох, как я жалел, что Рут, несмотря на мои просьбы, не удосужилась заняться кислородным лечением! — теперь она уже начала отучивать себя от нее, мы надеялись, что выписка не за горами, я даже принялся опять искать жилье, настал сентябрь и появились свободные отпускные квартиры, но тут случилось страшное — ее перевели на седьмой этаж, предназначенный для раковых больных (когда ее привезли в больницу, там не было свободных коек). Семь, известно всем, счастливое число, но нам оно принесло одни несчастья, в гостинице мы ведь тоже жили на седьмом этаже, — а здесь это был настоящий кошмар. Как только мы, Рипсик на кровати, которую толкал санитар, и я с вещами рядом, добрались наверх, я почувствовал, что мне нечем дышать, такая там стояла духота. «Как вы тут можете работать?» — спросил я у медсестер, они развели руками — от нас ничего не зависит. Оказалось, что много лет назад один больной, не выдержав болей, выпрыгнул из окна, и после этого все рамы «ракового» этажа крепко прибили гвоздями — я бы сказал, чисто сталинское решение. Я пошел к врачу и стал протестовать, объяснил, что, поскольку болезнь Рипсик в первую очередь проявляется в трудностях с дыханием, то ей необходим свежий воздух, пускай хоть дырку в стене просверлят, но все, чего мне удалось добиться, это разрешение раз в день выкатить Рипсик в инвалидном кресле во двор — в том случае, однако, если медсестры найдут время подготовить кресло; и эта оговорка оказалась существенной, потому что времени для кресла не нашлось почти ни разу.

Конфликты с медсестрами и санитарами «ракового» этажа начались быстро, если не в первый же день, то во второй, этот много повидавший персонал был уверен в своих навыках, и, когда наступило время делать Рипсик перевязку, меня выставили за дверь. Велев Рипсик позвать меня, если что-то пойдет не так, я стал нервно ходить по коридору, то и дело приостанавливаясь — не слышно ли из палаты стонов (дверь предусмотрительно закрыли), — нет, ничего слышно не было, но, как скоро выяснилось, она, бедняжка, просто не осмелилась подать голос, хотя испытывала мучения, раны надо дезинфицировать марганцовкой, это и делали, но не удосужились подождать, пока вынутый из холодильника раствор согреется, закаленный пациент, может быть, отнесся б к этому спокойно, но Рипсик панически боялась холодной воды, у нее был хронический гайморит, и любая простуда могла привести к осложнениям. Я уже понял, что с медсестрами тему лечения поднимать не стоит, и не только потому, что им на нас начихать, — они все время менялись, каждое утро приходили новые и тут же устремлялись к стоящему в коридоре компьютеру, чтобы прочесть, что для них написали врачи, какие какому больному сделаны назначения, поэтому я рассказал о наших проблемах Хосе, и он распорядился, чтобы Рипсик обрабатывали только согревшейся марганцовкой. Благодаря этому я получил полное право следить, как медсестры выполняли его указание, и каждый раз, когда они появлялись, толкая столик на колесиках с растворами и гелями, очень похожий на сервировочный, я трогал завернутую в фольгу бутылку и, если она была холодной, говорил им, чтобы они подождали. Любви к нам это, разумеется, не прибавило, наоборот, потихоньку нас и тут стали ненавидеть. Случилась еще неприятность с душем, санитары потащили Рипсик мыться, и, когда ее голова была уже мокрая, обнаружилось, что вода течет то горячая, то ледяная, на этот раз Рипсик не кричала, лишь немного повыла, а когда после душа она попросила фен, выяснилось, что в клинике такой прибор отсутствует. Бежать в гостиницу за феном было поздно, я пообещал принести его завтра, но Рипсик сказала, не надо, время есть, да так я его и не принес.

Наверное, не только я ходил жаловаться на медсестер и санитарок, но и они на нас, потому что то ли на третий, то ли на четвертый день в палату ввалился целый консилиум, все врачи этажа, Рут и еще какая-то дама, оказавшаяся функционером местного Ракового союза, и у нас спросили о наших планах: хотим ли мы остаться в Барселоне или, может, предпочли бы вернуться домой? Рипсик сразу поинтересовалась, как же мы можем уехать, если лечение пембролизумабом только началось, на что Рут, несмотря на молодость, уже научившаяся сообщать больным неприятные новости, хладнокровно ответила, что пембро Рипсик больше делать нельзя, он вызывает у нее нежелательную реакцию, остается обычная химиотерапия. Для Рипсик это, конечно, было чудовищным ударом, я уже подозревал, что что-то такое случится, а она еще надеялась, пембро ведь был тем чудом, которое должно было ее спасти, теперь же все было кончено, — но она держалась мужественно, и по ее виду никак нельзя было сказать, что ей только что объявили смертный приговор. Писарро на первом приеме предупредил нас, что, если пембро не поможет, у него в запасе есть другой «очень хороший» препарат, и Рипсик попросила меня узнать у Рут, какой препарат Писарро мог иметь в виду и нельзя ли его попробовать вместо пембро. Как я и боялся, Рут от ответа увильнула, повторила, что единственное, что она может предложить, это химиотерапия, и даже назвала конкретное лекарство, мы его знали, нам про него рассказывал Джентльмен, но это было такое лекарство, которое даже при максимальном эффекте лишь продлевало жизнь на несколько месяцев, и Рипсик уже тогда от него отказалась — она не хотела валяться полумертвой, она хотела выздороветь! Мои нервы были тоже на пределе, я заявил Рут, что они должны чувствовать свою ответственность, ведь когда мы приехали, Рипсик ходила самостоятельно, но из-за того, что они затянули с началом лечения, ее состояние ухудшилось. Рут в который раз стала объяснять, что у них не было договора на английском, но я ответил, и весьма резко — почему же они не запаслись, разве они не знали, что приезжают иностранцы, я специально повел себя так, чтобы все, и функционер Ракового союза в том числе, поняли, что мы недовольны тем, как с нами тут обращаются, и еще я хотел, чтобы эта сцена запомнилась Рут и стала бы ее преследовать.

Мы попросили денек на обдумывание, они все ушли, и мы стали обсуждать сложившуюся ситуацию. Первое, что мы решили, что я пойду в гостиницу, напишу Писарро и спрошу у него, что за препарат он имел в виду. Дальше мы стали думать, как себя повести, если Писарро тоже увильнет от ответа, и пришли к выводу, что оставаться в Барселоне мы не хотим, мы оба возненавидели этот город. Но что именно делать, лететь самолетом Рипсик никак не могла, этого не позволяло ее состояние — подождать, пока оно улучшится? Или пуститься в обратную дорогу по земле, но это был долгий путь, кто нас отвезет и во что это обойдется? И хотели ли мы вообще возвращаться в Таллин, потерпев и признав полное поражение и, собственно, лишь для того, чтоб дождаться там смерти? Ничего разумного мы не смогли придумать, договорились, что сперва посмотрим, что ответит Писарро, и я ушел.

Придя в гостиницу, я написал письмо, отправил его и задумался. Теперь было ясно, что Рипсик умрет, вопрос был в том, когда и где. Я хотел, чтобы она провела эти последние месяцы (я все еще размышлял в месяцах, хотя надо было переходить на недели или даже на дни) так хорошо, как это только возможно, чтобы она увидела еще что-нибудь прекрасное. Больше всего на свете Рипсик любила Венецию и особенно Canal Grande, который она считала красивейшим местом на земле, мы давно уже мечтали как-нибудь однажды снять квартиру с видом на него, при этом сознавая безнадежность своих фантазий, такие квартиры стоили баснословных денег, но теперь можно было исполнить мечту Рипсик, у нее еще остались кое-какие сбережения, на что их еще потратить, если не на исполнение ее последнего желания… Да, но как добраться до Венеции? Я открыл сайт железнодорожного сообщения и увидел, что прямого поезда нет, надо ехать с несколькими пересадками, чуть ли не сутки — я, больная жена и наши чемоданы… Паром тоже не годился, Рипсик не выносила качки, ей стало дурно даже на пути из Таллина в Хельсинки, на гладком Финском заливе. Удовольствоваться каким-то другим городом, который Рипсик тоже любила, например Флоренцией? Но Флоренция находилась ненамного ближе, и удастся ли там найти квартиру с видом на Piazza della Signoria? И если даже удастся, не слишком ли шумно на этой площади, полной туристов, для умирающего, это же не Canal Grande, где слышен только тихий клекот вапоретто? Не подходил ни один вариант — и вдруг я вспомнил про Ниццу! Там Рипсик в последний раз была счастлива, она себя чувствовала хорошо, гуляла часами, бродила с Гаяне по магазинам, сейчас она уже не смогла бы, но я бы ее катал в инвалидном кресле по Английской набережной, и квартиру можно было снять с видом на залив Ангелов. Я тут же открыл квартирный сайт Ниццы, да, все было дорого, но на три-четыре месяца денег бы хватило.

Когда я вернулся в больницу, выяснилось, что, пока меня не было, Рипсик пришла в голову точно такая же мысль — поехать умирать в Ниццу, она тоже поняла, что Венеция далеко и туда ей не добраться. Мы стали обсуждать, как эту идею реализовать, конечно, надо было позвать из Еревана на помощь Гаяне, но на поезде мы все равно ехать не могли, я уже посмотрел, это путешествие заняло бы семь часов, нужна была машина, я сказал, что попробую поговорить с дамой из Ракового союза, она обещала вернуться через пару дней, и еще нам обязательно понадобятся инвалидное кресло и портативный кислородный аппарат, это я тоже собирался просить у них, в конце концов, если они хотят от нас избавиться — а то, что они этого хотят, было совершенно очевидно, — пускай тогда помогут, не мы же виноваты, что все так пошло. Дальше разговор перешел на химиотерапию, соглашаться или нет, Рипсик хотела подождать ответа Писарро, я подумал, что ответ, может быть, уже пришел, в этой части клиники Интернет отсутствовал, но в другой, на втором этаже, где Рипсик лежала раньше, связь была, я спустился туда и зашагал по длинному коридору мимо врачей, медсестер, санитаров, никто на меня не глянул, не поинтересовался, что я тут делаю, так что если бы я захотел кого-то убить, например Кеседу, то это было бы проще простого, я только не был уверен в том, что я его узнаю, я видел его мельком. В маленьком зале ожидания я вошел в Интернет, да, Писарро уже ответил — и тоже увильнул. Как и Рут, он порекомендовал химиотерапию, и притом ту же самую. Я не стал закрывать страницу, поехал обратно наверх и прочел письмо Рипсик. Она высказалась очень кратко: «Жалкая личность».

Мы оставили вопрос о химиотерапии пока открытым, Рипсик чувствовала себя неплохо, это был как раз тот самый день, когда она написала свои последние заметки, сразу несколько страниц — о том, что творилось в этой клинике. В ту же ночь сестра с ухватками гестаповки закрыла дверь в коридор, и Рипсик стало хуже, когда я утром пришел, я даже испугался, настолько резким было изменение. Был уикенд, я пригласил дежурного врача, очередную девчонку, но она сообщила, что делать пункцию она не собирается, разве только дренаж — казалось, в больнице все знали о нашем случае. Рипсик промучилась два дня, пока в понедельник одна сердобольная врачиха не выкачала жидкость, после этого ей снова стало лучше. В тот же день вновь собрался «консилиум» вместе с дамой из Ракового союза, меня позвали в комнату для медитации (да, в клинике была и такая!), мы сели за круглый стол, и я познакомил их с нашим планом, сказал, что тут мы оставаться не желаем, мы не знаем местных языков и поэтому между нами и персоналом царит «тотальное непонимание» (в этом месте все принялись усердно кивать), но мы отдаем себе отчет в том, что Таллин далеко и организовать поездку туда трудно, и поэтому предлагаем, чтобы они нас доставили в Ниццу, там Рипсик будет легче, потому что она немного знает французский, надо только, чтобы они дали нам с собой инвалидное кресло и кислородный аппарат, можно бывшие в употреблении, и я готов за них заплатить, если иначе нельзя. Я сразу увидел, что наш план всем понравился, они все-таки очень хотели от нас избавиться, дама из Ракового союза обещала уточнить их возможности, врачи же поинтересовались, что мы решили насчет химиотерапии. За это время мы с Рипсик пришли к выводу, что выбора нет, надо попробовать, и так я врачам и сказал, сегодня процедуру делать было уже поздно, и мы договорились, что она состоится завтра.

На следующий день я пришел в больницу совсем рано, и мы стали ждать. Час шел за часом, но эрибулином (так назывался препарат химиотерапии) даже не пахло. Я занервничал, вдруг все опять закончится тем, что скажут «маньяна», и пошел выяснять у врачей, в чем дело, они сказали, что лекарство приносят из другого конца больницы и их отделение не единственное, кого надо снабжать. Это нам с Рипсик напомнило таллинскую больницу, там аптека тоже находилась чуть ли не за километр, медсестрам, естественно, было лень из-за каждого пациента туда таскаться, они ждали, пока их наберется какое-то количество, и только после этого доставляли на коляске препараты, нас это раздражало, больному человеку нелегко сидеть часами в коридоре. Наконец около половины третьего в палату заглянул Хосе с радостным известием — эрибулин прибыл. Действительно, через некоторое время вошли две медсестры, опытная старшая и совсем молоденькая, старшая показала девчонке, как выполнять процедуру, у той, кажется, не было никакого опыта, потом они ушли, и вскоре девчонка вернулась с коробкой ампул. Хосе говорил, что эрибулин вводится шприцем и поэтому быстро, в течение каких-то пяти минут, примерно столько времени девчонка и возилась с ногой Рипсик — поскольку через руку лекарства уже не проходили, то катетер был прикреплен к бедру, потом она ушла, я немного еще подождал, а затем встал — я устал от долгого ожидания и решил пойти в гостиницу, чтобы немного отдохнуть и поискать квартиру в Ницце. Того, что тогда случилось, я не прощу себе до конца жизни, у Рипсик, наверное, уже были какие-то предчувствия, потому что она вдруг жалобно спросила: «Ты так торопишься?» Я объяснил, почему хочу идти, и обещал через два часа вернуться, она не стала возражать, если бы она попросила, чтобы я посидел еще, конечно, я бы остался, но Рипсик была самым деликатным созданием, какое вообще можно представить.

Я прогулялся до гостиницы, выпил в баре чашку кофе, поднялся в номер и ненадолго прилег, потом снова встал, сел за компьютер и уже хотел открыть сайт недвижимости, но бросил случайный взгляд на открытый почтовый ящик. И оторопел — только что пришло письмо от Хосе. Я сразу понял, что что-то случилось, и так оно и было, Хосе сообщал, что Рипсик стало плохо, и просил меня прийти в больницу. Я вскочил, схватил мешок с чистой майкой Рипсик и выбежал, перед гостиницей всегда стояли два такси, раза два, когда я спешил в больницу, я ими пользовался, сейчас водители вышли из машин и курили, но, увидев меня, сбегающего по пандусу, они быстро переглянулись, прыгнули в кабину и умчались — они узнали меня и не хотели ехать так близко. С трудом дыша и громко ругая каталонцев, напрочь лишенных чести, я помчался на автобусную остановку, последний раз такую скорость я развивал в школьные времена, доехал до клиники и побежал по эскалатору, в вестибюле пришлось ждать лифта, наконец он приполз, я поднялся на нем на седьмой этаж и ворвался в палату. В палате было множество врачей, Рут тоже была здесь, Рипсик сидела на кровати, она задыхалась, дергалась и говорила что-то бессвязное, я сразу понял, что это если не агония, то нечто очень близкое к ней, надо было срочно что-то предпринять, я подошел, наклонился и, не обращая внимания на то, что вокруг чужие люди, взял ее ногу и стал массировать ступню, я знал, что это повышает ее тонус, в больнице я каждый вечер это делал, сейчас я ее массировал и одновременно с ней разговаривал, я внушал ей, что ей нельзя умирать, потому что я люблю ее и не могу без нее жить, все это, конечно, на русском, врачи ничего не понимали и смотрели на меня как на сумасшедшего. Рут стала объяснять мне, что произошло — Рипсик хотели ввести эрибулин, но перед этим ей стало плохо, я прервал Рут и сказал, глядя в ее карие глаза так, чтобы она запомнила — есть в мире человек, который ее ненавидит: «Но она же получила эрибулин, я еще был здесь, когда сестра сделала укол!» Вмешался Хосе и сказал, что это был не эрибулин, а антикоагулянт, его положено вводить до собственно процедуры, но, наверное, катетер от долгого использования загрязнился, Рипсик получила инфекцию, и у нее поднялась температура, до тридцати девяти с половиной. Я не знал, верить ему или нет, и до сих пор не знаю, Гаяне, когда я ей об этом рассказал, уверенно заявила, что они говорили правду, у них просто не было причин врать, Рипсик до этого дала подпись, что согласна на процедуру, но кто знает, кто знает… Могло, например, случиться, что сестра — та неопытная девчонка — ошиблась, колола что-то не то или не туда… Все могло быть, и я этого уже не узнаю. Одно, правда, я заявил им сразу: что сама Рипсик неоднократно жаловалась, как неаккуратно медсестры обращаются с катетером, совсем его не чистят, — ничего удивительного, что она заразилась. Теперь у врачей назрел план переместить катетер на другое бедро, сейчас он был прикреплен к нижней части ноги, но они пришли к выводу, что оттуда лекарство плохо поступает в организм. Я сразу понял, что для Рипсик это будет мучением, потому что ей в таком случае приходится лежать на левом боку, она избегала этой позы уже с полгода, потому что она причиняла страшную боль. Все это время, что я разговаривал с врачами, я продолжал массировать ступню Рипсик, не могу сказать, что ей стало заметно лучше, но она как будто начала соображать, я попытался у нее спросить, как она сама относится к тому, чтобы прикрепить катетер к другому бедру, на что она немедленно возразила: «Нет, ни в коем случае!» — даже в таком полусознательном состоянии она понимала, что это для нее означает. Я перевел врачам, что она сказала, они пытались меня переубедить, но я не хотел, чтоб они что-то делали против желания Рипсик. Мы некоторое время спорили, потом они увидели, что я не собираюсь уступать, и ушли, оставив нас с Рипсик в палате вдвоем, другая больная исчезла, то ли ее увезли, когда Рипсик стало плохо, то ли она успела умереть. Я все массировал и массировал ступни Рипсик, потом стал массировать руки, дома я эту процедуру делал тысячи раз, это был у нас своеобразный ритуал, когда мы слушали оперу, сперва Рипсик сидела рядом со мной, и я массировал ей руки, а потом она ложилась на диван на спину, и я массировал ей ноги, это доставляло ей огромное удовольствие, и мне тоже нравилось, в восточной медицине утверждается, что такой массаж улучшает взаимопонимание, не знаю, возможно, но в одном я убежден, он добавлял ей жизненных сил, я же не мог ей делать акупунктуру, как она мне, хотя пару раз все-таки делал — естественно, до ее болезни, — Рипсик намечала йодом точки, а я втыкал в эти места иглы, но настоящим лечением это нельзя считать, потому что много точек находится на спине, а туда Рипсик никак не могла дотянуться. Для массажа не требовалось врачебных знаний, и я гордился тем, как выглядели руки и ноги Рипсик, особенно ступни — мягкие, как у младенца, но и руки были не хуже, я видел множество молодых женщин с красной и загрубелой кожей, а у Рипсик руки были гладкие. Но сегодняшний массаж был особенный, я делал его, чтобы вернуть Рипсик к жизни, — и я вернул! Я массировал ее безостановочно около двух с половиной часов, продолжил даже, когда от усталости уже едва не валился с ног, и все это время говорил ей, как я ее люблю и что она должна жить, — и в какой-то момент она успокоилась, ей явно стало лучше, она уже не бредила, до того она несла бог знает что, спрашивала у меня: «Почему ты не хочешь быть немцем? Ты же немец!» — и звала Бенни, своего любимого мишку, а теперь с ней снова можно было нормально общаться, пришла медсестра, я попросил померить Рипсик температуру — она упала до тридцати семи с половиной. Я сделал перерыв в массаже и пошел искать дежурного врача, это оказался интеллигентного вида молодой человек, раньше я его не встречал, я попросил его передвинуть Рипсик к окну, там место свободно, он сразу согласился и отдал распоряжение, не дожидаясь «маньяны», пришли дежурные санитары, два крепких парня, по их лицам было видно, что им совершенно не хочется ничего двигать, но они не посмели игнорировать распоряжение, и, кстати, оказалось, что я спешил не зря, — очень скоро туда, где раньше лежала Рипсик, привезли новую больную. Я устал, сел в углу палаты в кресло и задремал, Рипсик тоже уснула, правда, ночью ей стало хуже, я проснулся от ее стонов, она бормотала: «Ну почему мне так плохо, почему?..» — я встал и опять начал ее массировать, на этот раз понадобилось меньше времени, полчаса или час, она притихла и уснула, спокойно спала до утра, проснулась отдохнувшей, температуры не было, нигде не болело, и во мне снова вспыхнула надежда, что не все еще потеряно и нам удастся вырваться в Ниццу, — человек действительно надеется до последнего мгновения.

Утром я рассказал Рипсик, что с ней вчера случилось, кое-что она помнила, объяснила мне даже, что она имела в виду, называя меня немцем, но я тотчас забыл это и потом так и не вспомнил. Ночью, когда она немного пришла в себя, мы обсудили проблему катетера, и она согласилась — да, надо переставить на левое бедро, но сейчас передумала.

— Нет, не хочу мучиться.

— Они предложили давать тебе морфий.

— Только этого не хватало!

Война вокруг морфия шла давно, то ли на третий, то ли на четвертый день в больнице Рипсик стала жаловаться, что голова как в тумане, мы спросили у врача, не вводят ли они ей через капельницу что-нибудь эдакое, и тот, кажется, это был Хосе, ответил: конечно, мы же договорились. По нашему мнению, такой договоренности не было, возможно, Рипсик согласилась на отдельные уколы, если боль очень усилится, против этого она и сейчас не возражала, но чтобы морфий вводился постоянно — ни за что, мы видели соседей, они лежали как бревна. Рипсик такая перспектива не привлекала, она хотела жить — в духовном смысле — как жила всегда, наблюдать, замечать, быть в курсе того, что происходит в мире, мы по-прежнему все обсуждали, и поток мигрантов, и события на Украине, только про Пальмиру я Рипсик не рассказывал, зная, что она глубоко переживает гибель этого города, она любила античность больше, чем современность. Рипсик потребовала от Хосе, чтобы ей больше не давали морфий, и ее желание удовлетворили, правда, каждый вечер ей приносили снотворное, но оно было в таблетках, и Рипсик его просто выбрасывала.

Визита врачей на этот раз пришлось ждать долго, и, когда они вошли в палату, в их составе обнаружилось небольшое, но важное изменение — к молодым врачам (других мы до этого момента вообще не видели) добавилась женщина среднего возраста с нездешней внешностью, скорее всего, индуска, и я сразу понял, что это должна быть заведующая отделением или кто-то в этом роде, словом, начальница. Говорила только она, остальные молча стояли у стены. Первые вопросы касались катетера, почему Рипсик не хочет, чтобы его переставили на левое бедро. Рипсик объяснила, что это доставит ей мучения, так как левый бок весь изранен. «Но мы будем давать вам морфий, тогда вы не почувствуете боли», — сказала индуска. Рипсик объяснила, почему она против морфия, я перевел, индуска говорила на хорошем английском, следовательно, должна была понять перевод — но, вместо того чтоб отстать от нас и уйти, она вновь задала тот же самый вопрос, только в чуточку другой формулировке. Я перевел, Рипсик ответила, я перевел ее ответ. Однако и этого оказалось мало, последовала небольшая лекция о пользе морфия для Рипсик, а затем опять тот же вопрос: может, она все-таки согласится? Это уже превращалось в пытку, Рипсик была тяжело больна, близка к смерти, хотя мы этого тогда еще не знали, но ее все мучили и мучили вопросами. Она отвечала снова и снова, но индуска продолжала спрашивать, и Рипсик не выдержала:

— Скажи ей, что это напоминает инквизицию.

Я перевел. Индуска тупо вытаращилась:

— Что такое инквизиция?

— Вы не знаете? — ответил я вопросом на вопрос.

— Нет, — и ее глаза вдруг начали моргать, как при нервных болезнях.

— Может, она не знает, и кто такой Торквемада? — спросила теперь Рипсик.

Индуска не знала, я бросил взгляд на других врачей, они стояли с каменными лицами, никто не посмел улыбнуться.

Я надеялся, что на этом консилиум кончится, но ничего подобного — индуска начала опять все сначала.

— Когда она наконец оставит меня в покое? — взмолилась Рипсик. — Какое им дело, принимаю я морфий или нет?

— Ты что, не поняла? Они хотят, чтобы ты лежала тихо, ты мешаешь другим больным.

И действительно, при всем своем уме и знании людей Рипсик не подумала об этом, ей такое и в голову не могло прийти, и теперь, когда я ей объяснил, она была потрясена.

— Вот оно что… Господи, какие сволочи!..

Я увидел, что Рипсик может сейчас потерять контроль над своим состоянием, и обратился к индуске уже резче:

— Оставьте ее наконец в покое, она же больна! Вы что, не понимаете, что вы ее мучаете?.. Вы не человек!

Ее глаза опять заморгали, она ничего не ответила, но и не ушла, наоборот, она подступила совсем близко к Рипсик, наклонилась над ней и спросила по-французски — очевидно, ей сообщили, что Рипсик говорит на этом языке:

— Скажите, пожалуйста, почему вы не хотите, чтобы вам вводили морфий?

— Parce que je veux penser! — ответила Рипсик.

Этим все и завершилось, врачи во главе с индуской ушли, мы какое-то время еще обсуждали ситуацию, потом принесли обед, и вскоре затем Рипсик сама предложила мне пойти в гостиницу и немного отдохнуть, ведь я всю ночь просидел в кресле. Когда я стал собираться, она попросила меня принести весь ее запас кодеина и те таблетки морфия, что ей прописала Рут, но которые Рипсик принимать не стала, побочные эффекты, перечисленные в инструкции, напугали ее, и она решила держаться без них. Я сразу понял, что она задумала, мы давно договорились — если она почувствует, что уже не может выносить длительную боль, я позволю ей прервать ее навсегда, поэтому я сказал:

— Хорошо, я принесу, но только с условием, что ты не будешь спешить, нас ожидает Ницца.

Рипсик ответила, что она лишь хочет, чтобы лекарства были под рукой, «на всякий случай», я удовлетворился этим объяснением, нашел в номере то, что она просила, и принес, успев часок отдохнуть и еще с полчаса посмотреть ниццевские квартиры. Когда я вошел в коридор седьмого этажа, мне навстречу попалась медсестра, одна из тех, с кем у нас бывали конфликты по поводу перевязок, она бросила на меня такой злорадный взгляд, что я понял — меня ожидает что-то скверное. Да, теперь изменения произошли уже в палате — вместо той соседки, которую привезли ночью, была другая, ее окружала куча родственников, все в приподнятом настроении и без умолку болтающие. Я догадался, в чем дело: предыдущая соседка (явно какая-то особа, медсестры буквально вертелись вокруг нее), очевидно, пожаловалась, что стоны Рипсик не дают ей спать, и ее перевели в палату с «бревном». Новая соседка и ее семья, напротив, были то, что называется «простой народ», они говорили в полный голос, жестикулировали, смеялись, мне это сперва понравилось, в них, казалось, бурлила жизнь, но Рипсик сразу отнеслась к ним с подозрением, и, как скоро выяснилось, ее знание людей все-таки превосходило мое, потому что когда я отправился в другой конец клиники, чтобы посмотреть новости и потом пересказать их Рипсик, и вернулся, то увидел, что в палате работает телевизор. Он висел на стене напротив кроватей как деталь интерьера, до сих пор никто и не думал его смотреть, предыдущая больная, напичканная морфием, почти все время спала — но то ли состояние новой пациентки было лучше, то ли она принадлежала к тем людям, которые даже на смертном одре не могут обойтись без телевизора, но теперь «ящик» был включен, причем довольно громко, однако хватило бы и одного только изображения, потому что Рипсик лежала лицом в экрану, не имея возможности поменять позу, любая другая причиняла ей жуткую боль. И Рипсик ненавидела телевизор, дома у нас он обычно оживал только в двух случаях — когда нам хотелось посмотреть новости или послушать оперу.

Какое-то время мы терпели, стараясь не обращать внимания, я сидел спиной к телевизору и даже не видел, что там показывают, Рипсик объяснила, что идет какой-то фильм про то, как ремонтировать автомобили, наиболее заинтересованным зрителем оказался сын больной, остальные ушли, его оставили «сторожить» мать, но когда время приблизилось к десяти, я подумал — хватит, встал, позвал молодого человека с собой в коридор и сказал ему, что моя жена очень больна и хорошо бы, если бы он уже выключил телевизор. Ответ поразил меня.

— Мы купили право смотреть его до утра!

Я вернулся к Рипсик и пересказал ей наш разговор.

— Сволочи, ох, какие сволочи… — простонала она.

Конечно, это относилось не столько к соседям, сколько к врачам, которые допускали в клинике откровенное свинство, они ведь должны были знать, что больному, по крайней мере смертельно больному, необходим покой, но им было на все начхать, главное — чтобы шли деньги.

Я увидел, что Рипсик не просто устала — она была измучена; кто знает, сколько часов ее жизни отнял этот проклятый телевизор. Я пошел к дежурной сестре и потребовал, чтобы она пригласила врача. Она спросила, в чем дело, я объяснил, и она сказала, что лучше позовет супервизора — это звучало почти как «телевизор». Супервизор по-английски не понимал, но, когда я объяснил ему по-итальянски, в чем дело, он понял, это оказался относительно нормальный человек, и мы договорились, что в одиннадцать телевизор выключат.