1. Квалифицирующее образование понятий
Проблема образования понятий маркирует точку, в которой происходит самое близкое соприкосновение логики и философии языка, более того, в этой точке они словно сливаются в неразрывное единство. Всякий логический анализ понятия, как кажется, в конечном итоге ведет к тому пункту, где анализ понятий переходит в анализ слов и имен. Последовательный номинализм сводит две проблемы в одну: для него содержание понятия растворяется в содержании и функции слова. Так что и сама истина становится для него не столько логической, сколько языковой характеристикой: «veritas in dicto, non in re consistit». Она имеет дело с соответствием, обнаруживаемым не в вещах или идеях, но относящимся исключительно к сочетанию знаков, в особенности звуковых знаков языка. Совершенно «чистое», существующее помимо языка мышление не знало бы различия истинности и ложности, возникающего лишь в речи и благодаря ей. Таким образом, вопрос о значимости и происхождении понятия с необходимостью отсылает к вопросу о происхождении слова: исследование генезиса значений слов и классов слов оказывается единственным средством, способным открыть для нас имманентный смысл понятия и его функцию в структуре no — знания.
Однако более пристальный анализ показывает, что решение, предлагаемое номинализмом для проблемы понятия, остается мнимым постольку, поскольку оно базируется на порочном круге. Ибо если язык должен предоставить последнее, в определенном смысле единственное «объяснение» функции понятия, то в то же время сам он без этой функции никоим образом обойтись не может. И замкнутый круг, получающийся применительно к целому, повторяется также в частных случаях. Традиционная логика учит, что понятие возникает «в результате абстракции»: она наставляет нас, что понятие образуется в результате сравнения совпадающих вещей или представлений и выделения из них «общих признаков». Тот факт, что сравниваемые нами содержательные элементы уже обладают определенными признаками, что они наделены качественными характеристиками, по которым мы можем группировать их по сходным классам и группам, по видам и родам, предполагается при этом как сама собой разумеющаяся, не требующая особого упоминания предпосылка. И тем не менее именно в этой мнимой очевидности заключается одна из наиболее серьезных проблем, что ставит перед нами образование понятий. Прежде всего, при этом снова возникает вопрос, даны ли нам «признаки», по которым мы делим предметы на классы, до формирования языка, или же они появляются в результате формирования языка. Как справедливо замечает Зигварт, «теория абстракции забывает, что, для того чтобы разложить представляемый объект на признаки, уже необходимы суждения, чьими предикатами должны быть общие представления (в обычных выражениях — понятия), и что эти понятия в конечном счете должны быть получены каким‑либо иным путем, нежели через такую абстракцию, поскольку они являются необходимым условием этой абстракции. Она также упускает из вида, что этот процесс предполагает каким‑то образом определенный круг сравниваемых объектов, а также принимает как данность наличие мотива, побуждающего образовать именно этот круг и заниматься поисками общего. Этот мотив — если не допускать абсолютного произвола — может в конечном счете заключаться только в том, что данные объекты заранее опознаны как сходные, поскольку все они объединяются определенным содержанием, т. е. уже существует общее представление, вычленяющее эти объекты из совокупности всех объектов. Вся теория образования понятий на основе сравнения и абстракции лишь тогда имеет смысл, когда, как это часто бывает, стоит задача указать на общее в предметах, которые общий языковой узус в действительности обозначает одним словом, чтобы уяснить себе тем самым фактическое значение слова. Если требуется определить понятие животного, газа, кражи и т. п., то может возникнуть искушение заняться поиском общих признаков всех объектов, в силу общего согласия именуемых животными, всех тел, именуемых газами, всех деяний, именуемых кражей. Возможно ли это, выполнимо ли такое руководство по образованию понятий — другой вопрос; было бы о чем говорить, если бы можно было предположить, что нет никаких сомнений относительно того, что следует называть животным, газом, кражей, — т. е. если понятие, которое ищут, в действительности уже имеется. Подобное образование понятий с помощью абстракции напоминает поиск очков, находящихся у вас на носу, с помощью тех же самых очков». В самом деле, теория абстракции решает вопрос о форме понятия лишь благодаря тому, что — сознательно или бессознательно — прибегает к помощи языковой формы, т. е. не столько разрешает проблему, сколько всего лишь удаляет ее от себя, перемещая в иную область. Процесс абстракции может осуществляться только на том предметном содержании, что уже само по себе определено и обозначено, упорядочено в языковом и мыслительном отношении. Тогда следует спросить: каким же образом возникает сама эта упорядоченность? Каковы условия первичного придания формы, происходящего в языке и образующего основу всех последующих и более сложных видов синтеза логического мышления? Каким образом удается языку ускользнуть из Гераклитовой реки вечного становления, в которой ни одно предметное содержание не повторяется в действительно том же виде дважды, — словно противостоя ему, выуживать из него неизменные характеристики? Вот где заключена подлинная загадка «предикации» как одновременно и логической, и языковой проблемы. Начало мысли и языка не в том, что некие данные в восприятии и созерцании различия просто улавливаются и именуются, а в том, что самостоятельно проводятся определенные границы, осуществляются определенные разделения и соединения, благодаря чему из потока постоянно однородного ряда сознания возникают четко вычлененные отдельные структуры. Логика обычно обнаруживает место рождения понятия лишь там, где посредством определенных интеллектуальных операций, в особенности методики «дефиниции», на основании genus proximum и differetia specifica достигается четкое выделение понятийного содержания слова и его однозначная фиксация. Однако чтобы добраться до самых истоков понятия, мышление должно проникнуть в более глубокие пласты, должно выявить мотивы соединения и разделения, действующие в процессе самого словообразования и играющие решающую роль в подведении всего материала представлений под определенные языковые категории.
Ведь первичная задача образования понятий состоит не в том, чтобы придать представлению более общий характер (как чаще всего полагала под давлением многовековой традиции логика), а чтобы вести его ко все более растущей определенности. Если уж от понятия требуется «общий» характер, то ведь он не самоцель, а лишь средство, помогающее достичь подлинной цели понятия — определенности. Прежде чем конкретные предметно — содержательные элементы смогут быть сопоставлены друг с другом и соответственно степени их сходства объединены в классы, включающие себя друг в друга, они сами должны быть определены в качестве содержательных элементов. Однако для этого требуется логический акт полагания и различения, в результате которого в постоянном потоке сознания и появляются некие зарубки и благодаря которому беспрестанное появление и исчезновение чувственных впечатлений словно задерживается и претерпевает некие остановки. Поэтому изначальная и решающая работа понятия не в сравнении представлений и их объединении в виды и роды, а в отливе впечатлений в представления. Среди современных логиков этот факт наиболее четко уловил Лотце, хотя он и оказался неспособен освободиться от оков логической традиции в его интерпретации и описании. Теория понятия Лотце исходит из того, что самым первичным мыслительным действием не может быть соединение двух данных представлений, что логическая теория должна сделать еще один шаг назад. Чтобы представления могли быть объединены в форме мысли,
каждое из них прежде всего должно обрести форму, благодаря чему они вообще и могут стать логическими кирпичиками. Это первое достижение мышления обычно потому не замечается, что оно уже осуществлено при образовании доставшегося нам языка и в силу этого кажется одной из само собой разумеющихся предпосылок мышления, а не его собственной работой. В действительности же как раз создание слов языка, если отвлечься от совершенно бесформенных междометий и эмоциональных выкликов, заключает в себе основную форму мышления, форму объективации. Она еще не может быть направлена в этом случае на то, чтобы достичь сочетания многообразного, подчиняющегося общезначимому правилу; прежде всего она решает предварительную задачу придания каждому отдельному впечатлению значения, сообщающего ему самому по себе характер действительности. О выделении содержания в действительность, совершенно независимую от познания, этот вид объективации, следовательно, еще ничего не знает, — для него важно только зафиксировать предметное содержание (в котором она осуществляется) для познания и отметить его для сознания в качестве тождественного самому себе и повторяющегося в смене впечатлений. «Поэтому в результате логической объективации, проявляющейся в создании имени, поименованное предметное содержание не уходит во внешнюю действительность; общий мир, где другие должны обнаружить то, на что мы указали, является лишь миром мыслимого, ему приписывается при этом лишь первая примета собственного существования и внутренней закономерности, одной и той же для всех мыслящих существ и независимой от них».
А теперь к первой фиксации неких уловимых мыслью и языком качеств присоединяются дальнейшие характеристики, в которых качества могут вступать друг с другом в некоторые отношения, организуясь в порядки и ряды. Отдельное качество не только обладает некой самой себе идентичной сущностью (отвечающей на вопрос «что»), своеобразным содержанием, но и связано благодаря этому с другими качествами, причем и эти отношения не являются произвольными, но обнаруживают своеобразную объективную форму. Однако и эту форму мы не можем противопоставить отдельным содержательным элементам как нечто самостоятельное и отделимое, хотя и узнаем и признаем ее как таковую, мы можем обнаружить ее только на них и в них. Если мы объединяем несколько содержательных элементов (после того как выделили их как таковые и поименовали их) в форму ряда, то представляется, что тем самым одновременно полагается нечто общее, конкретизирующееся в отдельных членах ряда, представленное во всех них, однако в каждом из них со специфическим различием. Эта первая общность, как подчеркивает Лотце, существенно иного вида, нежели общность обычных логических родовых понятий. «Мы сообщаем общее понятие животного или геометрической фигуры другому человеку, предписывая выполнение точно заданного ряда мыслительных операций соединения, разделения или соотнесения применительно к определенному числу единичных представлений, относительно которых предполагается, что они известны; по завершении этой логической работы его сознанию предстанет то самое содержание, какое мы и желали ему сообщить. Однако разъяснить, в чем заключается синева вообще, усматриваемая нами в светло — синем и темно — синем, или цвет вообще, опознаваемый в красном и желтом, тем же самым способом невозможно… То, в чем красное и желтое едины и благодаря чему оба они являются цветами, невозможно отделить от того, благодаря чему красное является красным, а желтое — желтым; невозможно отделить таким образом, чтобы это общее образовывало содержание третьего представления, которое было бы того же вида и порядка, что и эти два. Воспринимается же, как известно, лишь один определенный частный оттенок одного цвета, лишь один звук определенной высоты, силы и тембра… Кто попытается схватить общее в цвете или звуке, будет постоянно ловить себя на том, что он либо действительно представляет себе определенный цвет или определенный звук, только сопровождаемые мыслью, что любой другой цвет или любой другой звук обладают тем же правом служить наглядным примером общего, остающегося тем не менее за пределами наглядной представимости; либо его память восстанавливает для него множество цветов и звуков, сопровождаемых той же мыслью, что имеются в виду не эти отдельные цвета и звуки, а то, что их объединяет, но не поддается никакому представлению… Слова, вроде «цвет» и «звук», в действительности служат примерами сокращенных обозначений логических задач, которые не поддаются решению в форме замкнутого представления. Мы приказываем посредством их нашему сознанию представить себе и сравнить отдельные доступные нам звуки и цвета, ухватив в этом сравнении то общее, что по свидетельству нашего восприятия заключено в них, однако никаким усилием мысли не может быть действительно отделено от того, благодаря чему они различаются, и превращено в содержание столь же наглядного нового представления».
Мы подробно изложили здесь теорию Л отце о «первой общности», поскольку она, правильно понятая и проинтерпретированная, может стать ключом к пониманию изначальной формы образования понятий, действующей в языке. Логическая традиция, как ясно показывают рассуждения Лотце, столкнувшись с этой проблемой, оказалась перед своеобразной дилеммой. У нее не вызывает сомнений то, что устремление понятия самого по себе направлено на общность и что его задача в конечном счете заключается в том, чтобы получить общие представления, однако при этом оказывается, что это повсеместно однотипное стремление не везде выполнимо одинаковым образом. Поэтому необходимо выделить двоякую форму общего: одну, в которой общее содержится лишь имплицитно, в форме отношений, обнаруживающихся у отдельных содержательных элементов, и другую, в которой оно проявляется также эксплицитно, в виде самостоятельного наглядного представления. После этого достаточно сделать лишь еще один шаг, чтобы опрокинуть соотношение — чтобы принять наличие отношений в качестве подлинного логического фундамента понятия, а «общее представление» посчитать лишь его психологической акциденцией, отнюдь не всегда необходимой и достижимой. Лотце этого шага не сделал; вместо того чтобы четко и принципиально отделить требование определения, выдвигаемого понятием, от требования общности, он принимает те самые первичные определенности, к каким ведет понятие, снова за первичные общности, так что для него вместо двух характерных функций понятия появляются скорее две формы общего: «первое» и «второе» общее. Однако из его собственного рассуждения следует, что эти два вида связывает разве что наименование, в то время как в своей своеобразной логической структуре они резко различаются. Ведь отношение подчинения, рассматриваемое традиционной логикой в качестве конститутивного отношения, через которое общее связано с частным, род — с видом и индивидами, не применимо к понятиям, обозначаемым Лотце как «первое общее». Синева и желтизна не являются подчиненными по отношению к родовому понятию «цвет вообще», поскольку цвет «как таковой» не содержится нигде, кроме как в них, как и в прочих возможных цветовых оттенках, и мыслим лишь как сама эта организованная в ряд совокупность. Тем самым уже сама общая логика указывает нам на различие, повсеместно являющееся принципиальным и для образования языковых понятий. Прежде чем язык оказывается в состоянии перейти к генерализирующей и подводящей частное под общее форме понятия, ему требуется иное, чисто квалифицирующее образование понятий. Именование в языке осуществляется не исходя из рода, к которому какая‑либо вещь принадлежит, а исходя из какого‑либо отдельного свойства, выхватываемого из общего наглядного предметного содержания. Работа духа заключается не в том, чтобы подвести одно содержание под другое, а в том, чтобы придать этому конкретному, но недифференцированному целому дальнейшую определенность. Вывести же ее удается благодаря тому, что в недифференцированном целом выделяется определенный характерный момент, с этого времени ставящийся в центр внимания. На этой концентрации духовного взгляда и основана возможность «именования»: новая мыслительная чеканка, которой подвергается предметное содержание, является необходимым условием его обозначения средствами языка.
Философия языка выработала для совокупности этих вопросов характерное понятие, оказавшееся, правда, настолько многозначным и разноплановым, что оно не только не смогло предложить определенного решения задачи, но и само превратилось, похоже, в одну из сложнейших и наиболее дискуссионных проблем философии языка. Чтобы обозначать специфический закон, показывающий, как каждый язык отличается от других по способу образования понятий, со времени Гумбольдта стало привычным говорить о «внутренней форме» отдельных языков. Гумбольдт понимал под «внутренней формой» постоянство и однородность в работе духа, возвышающей членораздельный звук до выражения мысли, — поскольку в ней это постоянство насколько можно полно постигается в своих взаимосвязях и оказывается систематически отображенным. Однако и у него самого это обозначение не однозначно: форма должна проявляться и выражаться то в законах языкового сочетания, то в образовании первичных слов. В соответствии с этим она понимается то в морфологическом, то в семасиологическом смысле, что уже было причиной оправданных возражений Гумбольдту; с одной стороны, она касается отношения, в котором основные грамматические категории (например, категории имени и глагола) находятся друг к другу в процессе возникновения и развития языка; с другой стороны, она восходит к истокам самих значений слов. Правда, если окинуть взглядом понятийные определения Гумбольдта как целое, то становится совершенно очевидным, что превалирующим и решающим для него был второй подход. Тот факт, что каждый язык обладает особой внутренней формой, значит для него прежде всего то, что язык в выборе составляющих его обозначений никогда не выражает просто сами по себе воспринимаемые предметы, но этот выбор всегда определяется общей позицией духа, направлением субъективного восприятия. Ведь слово — не отражение предмета как такового, а демонстрация образа, произведенного в душе предметом. В этом смысле слова разных языков никогда не могут быть синонимами, их смысл, если быть строгим и точным, никогда не может быть охвачен простой дефиницией, просто перечисляющей объективные признаки именуемых ими предметов. В синтезе и соподчинении, лежащих в основе образования языковых понятий, всегда проявляется особая манера смыслообразования. Если в греческом языке луна обозначается как «мерящая» (μην), а в латинском — как «светящая» (luna, luc‑na), то одно и то же чувственное представление оказывается в данном случае возведенным к совершенно различным понятиям и определяется ими. Способ, которым этот процесс смыслообразования осуществляется в различных языках, кажется, правда (так как речь идет о чрезвычайно сложном, от раза к разу изменяющемся духовном процессе), не поддающимся обобщенному определению. Не остается ничего другого, как погрузиться в непосредственное созерцание самих языков и не пытаться сводить приемы, ими используемые, к некоей абстрактной формуле, а лишь нащупывать их в частных феноменах. Однако если философскому анализу никогда не будет позволено претендовать на обобщение субъективности, находящей выражение в отдельных языках, то и общая субъективность языка как такового останется для него проблемой. Тем не менее, хотя языки и отличаются друг от друга частной «точкой зрения на мир», но в то же время существует особый взгляд на мир языка как такового. В силу наличия этого общего взгляда на мир язык выделяется из прочих форм духа, благодаря именно ему язык отчасти соприкасается, отчасти отмежевывается от взглядов на мир, присущих научному познанию, искусству, мифу.
В более узком смысле языковое образование понятий отличается от логической формы образования понятий прежде всего тем, что в нем никогда не играет решающей роли исключительно статическое рассмотрение и сравнение понятийно — содержательных элементов, поскольку чистая форма «рефлексии» постоянно пронизана в языке динамическими мотивами, — тем, что свои существенные импульсы язык никогда не получает исключительно из мира бытия, но постоянно черпает их и из мира действия. Языковые понятия повсеместно находятся на границе активности и рефлексии, действия и созерцания. Здесь нет простой классификации и упорядочивания представлений в соответствии с определенными предметными признаками, напротив, здесь также постоянно выражается, именно в самом этом освоении предметов, деятельный интерес к миру и его формированию. Гердер сказал, что язык изначально был для человека тем же, чем была для него природа: пантеоном, царством одушевленных действующих существ. Не отражение объективного окружающего мира, а собственной жизни и собственных действий — вот что на самом деле определяет языковое мировидение, равно как и примитивную мифологическую картину мира (в ее подлинных существенных чертах). Концентрация воли и деятельности человека в одной точке в силу того, что сознание сосредоточивается на ней, приводит к тому, что она словно созревает для процесса обозначения. В потоке сознания, который до того был равномерным, теперь образуются волны: возникают отдельные динамически акцентуированные элементы содержания — именно вокруг них группируются все остальные. В результате, собственно, и готовится база для тех соответствий, что станут основой выделения каких‑либо языковых и логических «признаков» и формирования определенных признаков в группы, создается фундамент, на котором может быть возведено квалифицирующее языковое образование понятий.
Этот общий вектор формирования и развития языка проявляется уже в переходе от простых чувственных восклицаний, вызванных возбуждением, к зову. Зов, например зов страха или боли, еще может всецело принадлежать сфере чистых междометий. Однако он уже может означать больше, чем они, если в нем не просто проявляется в результате непосредственной рефлекторной реакции только что воспринятое чувственное впечатление, но если он становится выражением определенного и сознательного целенаправленного действия воли. Ибо тогда сознание уже не находится более под знаком чистого воспроизведения, а оказывается под знаком антиципации: оно не остается привязанным к данному и настоящему, но переходит к представлению будущего. В соответствии с этим звук уже не только сопровождает некоторое имеющееся внутреннее состояние эмоционального возбуждения, но и действует сам как мотив, вмешивающийся в события. Изменения в ходе этих событий не просто обозначаются, они в буквальном смысле «вызываются». Поскольку звук, таким образом, действует как орган воли, он раз и навсегда покидает сферу чистого «подражания». В развитии ребенка уже в период, предшествующий стадии собственно возникновения речи, можно наблюдать, как характер детского крика постепенно приобретает характер зова. По мере внутренней дифференциации крика (поскольку особые, хотя еще и нечленораздельные звуки соответствуют различным аффектам и различным потребностям), звуковые выражения словно направляются на определенные предметно — содержательные элементы (в отличие от других), и тем самым подготавливается первая форма их «объективации». В сущности тем же путем двигалось бы и человечество в целом, приближаясь к языку, если бы была верна выдвинутая Лацарусом Гейгером и развитая Людвигом Нуаре теория, согласно которой все первоначальные звуки языка ведут свое начало не от объективного представления бытия, а от субъективного представления действия. Согласно этой теории, звук языка лишь тогда стал в некоторой степени способен отображать предметный мир, когда сам предметный мир начал выделяться из области действия и созидания. Как считает Нуаре, социальная форма деятельности обеспечила, в частности, возможность социальной функции языка как средства достижения взаимопонимания. Если бы язык был только выражением индивидуального, порождаемого отдельным сознанием представления, он оставался бы словно замкнутым в пределах этого сознания и не был бы действенным вне него. В этом случае никогда не удалось бы перекинуть мостик от мира представлений и звуков одного субъекта к миру другого. Но поскольку звук возникает не в изолированной, а в совместной деятельности человека, он с самого начала обладает общественным, «всеобщим» смыслом. Язык как sensorium commune мог возникнуть только от сопереживания действий. «Совместная, направленная к общей цели деятельность, первобытный труд наших прародителей — вот что было истоком языка и жизни разума… Звук языка в своих истоках — это сопровождающее совместную деятельность выражение усиленного чувства общности… Для всего прочего, для солнца и луны, для дерева и зверя, человека и ребенка, боли и удовольствия, еды и питья не было абсолютно никакой возможности общего восприятия, а потому и общего обозначения; только то Одно, совместное, — а не индивидуальное — действие было первым надежным основанием, на котором могло возникнуть общее понимание… Все вещи входят в кругозор человека, т. е. и становятся собственно вещами, лишь в той мере, в какой они испытывают на себе человеческую деятельность и получают в соответствии с этим свое обозначение, свое имя».
Однако эмпирические свидетельства, на которые Нуаре опирался в развертывании этого своего спекулятивного тезиса, можно считать окончательно опровергнутыми; его рассуждения о первоначальной форме языковых корней и первых слов человека, также гипотетичны и сомнительны, как и все предположения о существовании первоначального «корневого периода» в развитии языка. Но даже если и не надеяться получить таким образом возможность увидеть последнюю метафизическую тайну происхождения языка, один только анализ эмпирической формы языков показывает, как глубоко уходят их корни в сферу деятельности — их подлинную питательную почву. Эта связь проявляется постоянно и особенно отчетливо в языках первобытных народов, а культивированные языки тем яснее демонстрируют ее, чем больше аналитический взгляд выходит за пределы общих понятийных обозначений и рассматривает развитие, которое они претерпевают в различных областях человеческой деятельности в качестве «профессиональных» языков. Узенер указал на то, что в своеобразной структуре профессиональных языков обнаруживается один общий момент, характерный как для вектора языкового, так и для вектора мифологически — религиозного образования понятий. Круг мифических «специальных богов», как и круг индивидуальных и частных «специальных имен», преодолевается лишь постепенно, по мере того как человек продвигается от частных видов деятельности к более общим, и одновременно с этим расширяющимся общим характером его деятельности все более общий характер приобретает и его сознание: только с расширением поля деятельности возникает основа восхождения к подлинно универсальным языковым и религиозным понятиям.
Содержание этих понятий и принцип, определяющий их структуру, становится в связи с этим совершенно прозрачными лишь тогда, когда удается наряду с их абстрактным логическим смыслом (и за ним) уловить их телеологический смысл. Слова языка не столько передают установленные характеристики природы и мира представлений, сколько обозначают направления и пути установления этих характеристик. То есть сознание не пассивно противостоит совокупности чувственных впечатлений, а пронизывает их и наполняет своей собственной внутренней жизнью. Лишь то, к чему каким‑либо образом прикасается внутренняя активность, что представляется ей «значимым», получает и в языке печать значения. Поэтому если относительно понятий вообще утверждается, что принципом их образования вместо принципа «абстракции» следует скорее считать принцип селекции, то это в первую очередь относится к форме языкового образования понятий. В нем не просто фиксируются и снабжаются языковым значком, словно меткой, данные в ощущении или представлении различия сознания, а, напротив, при этом только впервые и проводятся разделительные линии в пределах самого сознания. В силу детерминации, которую деятельность познает в себе самой, возникают детерминанты и доминанты языкового выражения. Свет не просто проникает из сферы предметов в сферу духа, а последовательно распространяется из центра самой деятельности и делает тем самым мир непосредственно чувственных впечатлений миром, освещенным изнутри, наглядно и в языковом отношении организованным миром. В этом процессе формирование языка оказывается родственным мифологическому мышлению и мифологическим представлениям, но все же, несмотря ни на что, оно сохраняет свое собственное, в сопоставлении с ними самостоятельное направление, присущую ему духовную тенденцию. Как и миф, язык исходит из фундаментального опыта и фундаментальной формы личного действия, однако в отличие от мифа он не сматывает мир в его бесконечном многообразии обратно в этот единственный центр, а придает ему новую форму, в которой мир противостоит чистой субъективности и чувства, и ощущения. Так что в языке процессы одухотворения и определения постоянно переходят друг в друга и срастаются в духовное единство. Только в этой обоюдной направленности — от внутреннего к внешнему и обратно, в этом приливе и отливе духа — для языка обретает очертания граница внутренней и внешней действительности.
Правда, все это дает лишь абстрактную схему образования языковых понятий, так сказать, очерчивает внешнюю раму картины, чьи отдельные черты еще не проступили. Чтобы достичь точного понимания этих черт, необходимо проследить, как язык продвигается от просто «квалифицирующего» подхода к «генерализирующему», от чувственно — конкретного к общеродовому. Если сравнить языковое образование понятий в наших языках развитых культур с ситуацией в языках первобытных народов, сразу же выявится контраст основного подхода. Языки первобытных народов отличаются тем, что каждую вещь, каждый процесс, каждое действие, ими обозначаемые, они представляют с предельной наглядной определенностью и стремятся с максимальной ясностью выразить все дифференцирующие свойства вещи, все конкретные особенности процесса, все модификации и нюансы действия. В этом смысле они обладают такой выразительностью, к какой наши культивированные языки не могут даже приблизиться. Особенно тщательно выработаны в этих языках средства выражения пространственных характеристик и отношений. Однако наряду с пространственной дифференциацией глагольных выражений существует дифференциация по самым различным другим аспектам. Всякое модифицирующее обстоятельство действия, касается ли оно субъекта или объекта, цели или инструмента, которым оно осуществляется, оказывает непосредственное воздействие на выбор выражения. В некоторых североамериканских языках мытье обозначается тринадцатью различными глаголами в зависимости от того, идет ли речь о мытье рук или лица, посуды, одежды, мяса и т. п.. Для нашего общего обозначения принятия пищи («есть»), согласно данным Трамбулла, нет эквивалента ни в одном языке американских аборигенов; зато есть множество различных глаголов, один из которых обозначает поедание животной, другой — растительной пищи, один из них обозначает еду в одиночку, другой — совместную еду и т. д. В случае использования глаголов со значением «бить» существенно, идет ли речь об ударе кулаком или ладонью, палкой или кнутом; при глаголах со значением «дробить» используются разные обозначения в зависимости от того, каким образом происходит раздробление и какой инструмент для этого используется. Такая же, почти безграничная дифференциация имеет место не только среди понятий действий, но и среди понятий предметов. И в этом случае устремление языка, прежде чем он придет к созданию обозначений классов и «родовых понятий», направлено прежде всего на выражение «разновидностей». У аборигенов Тасмании не было слова для выражения понятия дерева, зато было особое слово для каждой разновидности акации, каучукового дерева и т. п.. К. фон дер Штайнен сообщает о бакаири, что они самым точным образом различают и обозначают каждую разновидность попугаев и пальм, в то время как у понятий попугаев и пальм как таковых нет языкового эквивалента. То же явление встречается между прочим и в высокоразвитых языках. Например, арабский язык выработал такое удивительное богатство наименований для отдельных разновидностей животных и растений, что этот факт мог бы быть использован в качестве аргумента, подтверждающего, что филология и лексикология могут непосредственно способствовать развитию естественной истории и физиологии. Хаммер собрал в своем сочинении не менее 5744 названий верблюда в арабском языке — их использование зависит от пола, возраста и каких‑либо индивидуальных признаков животного. Особые обозначения наличествуют не только для самца и самки, для подрастающего и взрослого животного, но и внутри этих классов существуют тончайшие градации. Жеребенок, у которого еще нет боковых зубов, жеребенок, начинающий ходить, молодой верблюд до десятилетнего возраста — у каждого из них свое собственное наименование. Другие различия обусловлены спариванием, беременностью, родами или же телесными особенностями: свое имя есть у верблюда с большими или маленькими ушами, с подрезанным ухом или со свисающими ушами, с большой челюстью или со свисающим подбородком и т. п..
Речь в данном случае идет не о случайной гипертрофии отдельной тенденции языка, в этом факте проявляется изначальная форма и основная тенденция языкового образования понятий, которая, и после того как язык в целом преодолел ее, нередко еще узнается в частных характерных проявлениях. В качестве подобного проявления истолковывался, в частности, тот феномен истории языка, что вслед за Германом Остгофом обычно именуется супплетивизмом. Это явление известно в особенности в системе словоизменения и словообразования индоевропейских языков, когда определенные слова и словоформы, объединяемые во флективную систему (например, отдельные падежи существительного, различные времена глагола и степени сравнения прилагательного), образуются не от одной и той же основы, а от двух или нескольких основ. Наряду с «регулярным» образованием глагольной флексии и степеней сравнения прилагательных существуют случаи, известные нам по словам fera, tuli, latum, φέρω, οϊσω, ήνεγκον, на первый взгляд кажущиеся просто «исключениями», произвольным нарушением принципа, согласно которому следует обозначать формально и по значению связанное производными от одного корня. Закон, лежащий в основе этих исключений, Остгоф выявил благодаря тому, что отнес их в целом к более раннему слою языка, развивавшемуся в то время, когда «индивидуализирующий» подход еще превалировал в языке над «группирующим». Это соотношение должно было, согласно Отсгофу, тем дольше сохраняться, чем ближе соответствующие зафиксированные в языке понятийные области находились к естественным представлениям человека и его непосредственной сфере деятельности и интересов. «Подобно тому как человек своим телесным глазом всегда более ясно видит то, что расположено ближе, так и духовный взор, чьим зеркалом является язык, тем четче и более индивидуально постигает представления, чем ближе они расположены к восприятию и мышлению говорящего и чем поэтому интенсивнее и живее они обычно воздействуют на душу, на психические интересы отдельного индивидуума, т. е. на представителя конкретного человеческого сообщества и конкретной этнической группы». С этой точки зрения и в самом деле становится особенно значимым, что именно те понятийные области, для которых в языках первобытных народов засвидетельствовано самое поразительное разнообразие и разносторонность наименований, оказываются также среди тех, в которых в индоевропейских языках наиболее широко развит и отличается самой высокой стабильностью супплетивизм. Среди глаголов это прежде всего глаголы движения: «уходить» и «приходить», «бежать» и «мчаться», далее глаголы принятия пищи, нанесения ударов, зрения, речи и т. д. — именно среди них встречается наибольшая дифференциация. То, что в индоевропейском праязыке отдельные разновидности «ходьбы» различались, прежде чем было найдено соответствующее общее языковое понятие, обстоятельно доказал Г. Курциус, и, кроме того, он продемонстрировал, что в индоевропейском языке представления о продолжительном взгляде и взгляде сторожащего, быстром взгляде, настороженном взгляде и взгляде слежения различались, прежде чем образовались обозначения для различных видов чувственного восприятия как таковых, т. е. для зрения, слуха и осязания. И лишь более поздней стадии развития принадлежат глаголы, которые, как послегомеровское αίσθάνεσθοα, sentire, empfinden, обозначают чувственное восприятие вообще. Если учесть, что явлениям супплетивизма в индоевропейских языках соответствуют совершенно аналогичные образования в других языковых семьях, например в семитских языках, то выясняется, что в этом случае словообразовательная форма действительно отражает общее направление развития образования понятий в языке. Правда, об изначальной «индивидуализирующей» тенденции языка в строгом смысле говорить едва ли приходится: ведь каждое, пусть очень конкретное наименование частного представления уже выходит за пределы его чисто индивидуальной трактовки и в определенном смысле противодействует ей. Однако в языковых понятиях может выражаться общее, охватывающее различные измерения. Если представить себе совокупность мира представлений как однородную плоскость, на которой актом именования создаются одна за другой отдельные фигуры, выделяющиеся на
общем фоне, то будет ясно, что этот процесс создания характеристик первоначально будет затрагивать лишь отдельный, узкий участок этой плоскости. Тем не менее таким путем, по мере смыкания всех этих отдельных участков постепенно можно охватить всю плоскость в целом, словно оплетая ее все более частой сетью наименований. Но как бы малы ни были петли этой сети, сама по себе она еще довольно редка. Ведь еще каждое слово обладает лишь своим собственным, относительно ограниченным радиусом действия, а за пределами этого круга его сила иссякает. Еще нет возможности объединить множество и разнообразие самих областей значения в новое, охваченное единой формой целое. Сила формирования и выделения, заключенная в каждом отдельном слове, действует, но быстро иссякает, и тогда приходится выявлять новую область представлений, начинать деятельность заново, словно отдельно от всех прежних попыток. Суммирование всех этих различных одиночных импульсов, каждый из которых действует самостоятельно и изолированно, создает пусть и коллективные, но не подлинно родовые единства. Совокупность языковых выражений сама образует в этом случае лишь агрегат, а не внутренне организованную систему; сила упорядочивания исчерпала себя в отдельном наименовании и недостаточна для образования единиц более высокого порядка.
Следующий шаг на пути к родовым обобщениям совершается тогда, когда язык, вместо того чтобы ограничиться созданием отдельных наименований для определенных областей представления, переходит к объединению этих областей таким образом, чтобы предметная связь элементов содержания ясно выражалась и в форме языка. Это стремление объединить звук и значение более строгим образом, так, чтобы определенным понятийным рядам соответствовали определенные звуковые ряды, характеризует переход от чисто квалифицирующего к классифицирующему образованию языковых понятий. Его наиболее простая форма обнаруживается там, где группы различных слов отмечаются в качестве некоего единства тем, что получают единую языковую маркировку с помощью суффикса или префикса. Частное значение, присущее каждому слову как таковому, получает теперь дополнение в виде общего детерминирующего элемента, указывающего на его отношение к другим языковым образованиям. Примером подобной группы, объединенной определенным классификационным суффиксом, могут служить, например, индоевропейские имена родства, обозначающие отца и мать, брата, сестру и дочь. Общий суффикс — tar (-ter), встречающийся в них (pitâr, matâr, bhrâtar, svâsar, duhitâr; πατήρ, μήτηρ, φράτωρ, θυγάτηρ и т. д.), объединяет эти существительные в замкнутый ряд и отмечает их как проявления одного и того же понятия, которое, однако, не существует как самостоятельная и отдельная единица вне этого ряда, поскольку его значение выявляется как раз в этой функции обобщения отдельных членов ряда. Было бы, однако, ошибкой не признавать работу, выполненную при этом языком, работой мыслительной, логической в строгом смысле. Ибо логическая теория понятия строго указывает на то, что «понятие ряда» не уступает по мощи и значимости «понятию рода», более того, оно является существенным моментом и интегрирующей составляющей самого понятия рода. Если не упускать это из вида, то принцип, действующий в этих языковых образованиях, сразу же предстанет во всем его значении и продуктивности. С указанным принципом поступают несправедливо, когда эти образования пытаются объяснить сведением к психологическому закону простой ассоциации по сходству. Случайный характер ассоциаций, разнящихся от случая к случаю, от индивидуума к индивидууму, столь же мало пригоден для объяснения происхождения языковых понятий, как и для объяснения происхождения чисто логических понятий. «Единственное возможное с точки зрения психологии объяснение процесса образования индоевропейских имен родства, — замечает Вундт, — заключается в том, что с образования одного имени родства ассоциация обоих представлений и сопровождающих их чувств переходит на другое имя, вызывая уподобление тех звуковых элементов слова, которые не служат выражением частного содержания представления. Таким образом, только путем последовательных ассоциативных уподоблений может появиться подобный детерминирующий языковой знак, общий некоторому классу представлений, и поэтому понятие единства объектов не предшествует образованию этих детерминативных элементов, а развилось совершенно одновременно с ними. Это выражение единства очевидным образом возникает непосредственно при переходе от одного предмета к другому, причем это единство основано скорее на сопровождающих его чувствах единой тональности, нежели на подлинном сравнении». На это, однако, можно было бы возразить, что, каким бы ни был первоначальный психологический мотив объединения определенной группы имен, само объединение представляет собой самостоятельный логический акт с присущей ему логической формой. Детерминация, остающаяся исключительно в сфере чувств, сама по себе не в состоянии породить новую объективную характеристику. Ведь некие эмоциональные ассоциации возможны в конце концов между всеми, даже самыми разнородными элементами сознания, так что это не открывает пути к того рода «гомогенности», которая порождается в логическом и языковом понятии или по крайней мере заявляется как требование. Чувство может объединять все что угодно, поэтому оно не содержит достаточного объяснения того, почему определенные содержательные элементы объединяются в определенные общности. Для этого требуется скорее интеллектуальная позиция сравнения, ясно проявляющаяся в образовании рядов в языке, даже там, где она выражается всего лишь в форме классификационного суффикса, а не в форме самостоятельного понятийного и субстанциального слова. Если язык выражает связь определенных предметно — содержательных элементов в силу их принадлежности к одному роду, то он уже служит при этом средством интеллектуального прогресса — независимо от того, удается ли ему уловить и обозначить, в чем заключена данная связь. И в этом отношении язык подтверждает свое значение предтечи в постановке задачи, чье подлинное решение возможно лишь в научной познавательной деятельности: он становится как бы презумпцией логического понятия. Понятие же не удовлетворяется тем, чтобы просто утверждать соотнесенность и единство содержательных элементов, оно ставит вопрос о том, почему возникла эта соотнесенность: оно хочет уловить ее закон и «основание». Анализ смысловых связей ведет в конечном итоге к их «генетической дефиниции»: к указанию некоторого принципа, их порождающего, из которого они как его проявления могут быть выведены. До такого анализа язык не может подняться ни в своих квалифицирующих и «классифицирующих», ни в своих в более узком смысле «родовых» понятиях. Однако он повсюду готовит почву для этого анализа, создавая первую схему соотнесения вообще. Как бы мало ни было в этой схеме объективной связи самих элементов содержания, в ней фиксируется субъективная сторона понятия, выясняется, какой вопрос она несет. В самом деле, ведь и исторически открытие проблемы понятия состояло в том, что люди научились не принимать языковые выражения понятий как нечто окончательное, а относиться к ним как к логическим вопросам. Именно здесь находятся истоки Сократова понятия — τί εστί; индукция, через которую Сократ «подводит» к понятию, заключается в том, что предварительное единство формы слова используется для того, чтобы получить из нее определенную и окончательную структуру логических понятий. В этом смысле языковые соответствия и классификации также заключают именно в субъективности, им неизбежно присущей, все же определенную идеальность, вектор к объективному единству «идеи».
2. Основные направления языкового образования классов
Задача описания различных форм образования понятий и классов, действующих в отдельных языках, а также понимания их конечных духовных мотивов выходит за пределы предметной области и методологических возможностей философии языка. Если она вообще разрешима, то это дело общего языкознания и частных лингвистических дисциплин. Пути, выбираемые языком в этом случае, настолько извилисты и неясны, что только полное погружение в детали отдельных языков может позволить постепенно прояснить их. Ведь именно способ образования классов составляет существенный момент той «внутренней формы», благодаря которой языки приобретают специфические отличия. Однако хотя богатое и разнообразное духовное формообразование, осуществляемое при этом языком, невозможно раз и навсегда заключить в готовую абстрактную схему, — все же и здесь сравнение частных феноменов позволяет выделить определенные общие позиции, в соответствии с которыми язык действует в своих классификациях и в систематизировании объектов. Можно было бы попробовать упорядочить эти позиции, используя в качестве ведущего принципа постоянное продвижение от «конкретного» к «абстрактному» — определяющее направление языкового развития вообще; однако при этом не следует забывать, что речь идет не о временных, а о методологических ступенях и что, соответственно, в данном историческом состоянии языка ступени, выделяемые нами в ходе анализа, существуют параллельно и совместно, переплетаясь самым различным образом.
На низшей ступени духовной шкалы мы, судя по всему, оказываемся там, где сравнение и упорядочивание объектов опирается лишь на некоторое сходство чувственных впечатлений, вызываемых этими объектами. Языки первобытных народов предоставляют множество примеров подобного метода обобщения, полностью подчиненного чувственным мотивам. Самые различные в содержательном отношении явления могут быть включены в этих языках в один «класс» просто в силу обнаружения какой‑либо аналогии в сфере чувственно — воспринимаемой формы. В меланезийских языках, как и во многих языках американских аборигенов, существует тенденция использовать особые префиксы для объектов, отличающихся продолговатой или округлой формой. Благодаря этой тенденции в одной группе оказываются объединенными обозначения, например, солнца и луны, а также человеческого уха, рыб определенной формы, кану и т. п., в то время как, скажем, наименования носа и языка объединяются, потому что они представляют собой продолговатые предметы. Уже к совершенно иному уровню восприятия относится выделение таких классов, что опираются не на простое сходство в содержании отдельных воспринимаемых предметов, а на некоторые относительные характеристики, т. е. делят предметы соответственно их величине, числу, положению и местонахождению. В качестве примера первого типа можно указать на языки банту, использующие особый префикс, чтобы обозначать особенно большие предметы, в то время как другие префиксы используются как уменьшительные форманты; кроме того, в этих языках предметы, регулярно выступающие в качестве элементов коллективного множества — в качестве «одного из многих», отличаются от предметов, являющихся, подобно глазам, ушам и рукам человека, «парными». Что касается положения и местонахождения, то, например, во многих языках американских аборигенов для отнесения слова к какому‑либо классу решающим оказывается то обстоятельство, мыслится ли предмет, им обозначаемый, стоящим, сидящим или лежащим. Если при этом происходит распределение объектов по прямым, наглядным признакам, то наряду с данной классификацией также встречается и классификация, использующая примечательный опосредованный принцип разделения объектов, когда все предметы соотнесены с теми или иными частями человеческого тела и оказываются в той или иной группе в силу отнесения к соответствующей части тела. Здесь легко опознать тот же мотив, с каким мы уже встречались при рассмотрении процесса созидания пространственных представлений средствами языка и создания первичных пространственных обозначений: человеческое тело и его основные части служат одним из первых и необходимых оснований языковой «ориентации» вообще. Так, в некоторых языках части тела используются прямо‑таки в качестве сквозной схемы, организующей восприятие мира в целом и его деление на части; каждая отдельная вещь, именуемая в них языком, прежде всего соотносится с определенной частью тела, например, со ртом, с ногами, головой, сердцем, грудью и т. п., и уже в соответствии с этим соотнесением оказывается принадлежащей к определенному классу, четко определенному «роду». Подобные классификации очень ясно показывают, что первые понятийные различения языка еще полностью привязаны к материальному субстрату, что отношения между членами одного класса, для того чтобы стать мыслимыми, должны одновременно неким образом обрести телесное воплощение. В наиболее богатой и наиболее тонко разработанной системе классов, встречаемой нами в языках банту, похоже, все же найден общий подход, позволяющий сделать решающий шаг за пределы этого первого круга чисто чувственных различений. Здесь язык уже доказывает свою способность охватить бытие в целом (поскольку оно воспринимается как пространственное единство), интерпретируя его как комплекс отношений, из которых оно, собственно говоря, и вырастает. Если в четко организованном множестве «пространственных префиксов», используемых в языках банту, точно указываются, с одной стороны, расстояние объектов от говорящего и, с другой стороны, их многообразные пространственные отношения, их положение «один внутри другого», «один рядом с другим» или «один на расстоянии от другого», то при этом непосредственная форма пространственных представлений начинает обретать своего рода систематический характер. Получается, что язык в этом случае выстраивает пространство как многообразие, определяемое различными факторами, словно оно превращается при этом из отдельных локальных и векторных характеристик в замкнутое и при этом внутренне дифференцированное единство. Выделение подобных именных классов, судя по всему, уже свидетельствует о стремлении к организации и способности реализовать это стремление даже тогда, когда сам предмет еще полностью пребывает в круге созерцательного бытия. По своему принципу данное стремление к организации выходит за пределы рассматриваемого круга и указывает на новые и своеобразные формы «синтеза многообразия», которыми располагает язык.
При этом, похоже, именно глубинная сущность самого языка является причиной того, что подобный синтез определяется не только теоретическими средствами, но и средствами воображения, так что языковое «образование понятий» во многих случаях оказывается не столько результатом логического сравнения и сочетания полученных восприятием предметно — содержательных элементов, сколько результатом языковой фантазии. Форма образования рядов объектов никогда не определяется только объективным «сходством» отдельных предметно — содержательных элементов, но следует также и притяжению субъективной силы воображения. Мотивы, которыми язык руководствуется при образовании классов, представляются — насколько нам вообще удается в них проникнуть — еще вполне родственными примитивным мифологическим понятийным формам и соответствующему принципу классообразования. В данном феномене находит себе подтверждение то положение, что язык располагается на границе между мифом и логосом и что он к тому же является опосредующим звеном между теоретическим и эстетическим миросозерцанием. Наиболее близкая и привычная нам форма образования языковых классов — разделение имен по «роду» на имена мужского, женского и среднего рода — еще часто оказывается пронизанной подобными полумифологическими, полуэстетическими мотивами. Поэтому именно те языковеды, которые сочетали силу и точность логико — грамматического анализа с глубиной и утонченностью художественной интуиции, верили, что им удалось приникнуть к самому источнику языкового образования понятий, так сказать, непосредственно услышать его журчание. Якоб Гримм полагает, что грамматические родовые различия в индоевропейских языках произошли в результате переноса естественного рода, осуществившегося еще на самой ранней стадии развития языка. Он приписывает подобное «естественное происхождение» не только мужскому и женскому, но и среднему роду, поскольку его истоки обнаруживаются «в понятии foetus или proles живых существ». Правда, попытки Гримма развить эту мысль и показать, что мужской род сплошь связан с более ранним, большим по размеру, более прочным, твердым, жестким, быстрым, деятельным, подвижным, зачинающим, женский же род, напротив, с более поздним, мелким, мягким, тихим, пассивным, принимающим зачатие, средний род с порожденным и созданным, вещественным, родовым, коллективным, неразвитым, — эти попытки были лишь в малой мере поддержаны современным языкознанием. Уже в области индоевропейского языкознания эстетическая теория Гримма столкнулась с более трезвой теорией Бругмана, согласно которой распространение родовых различий на всю совокупность имен основано не на некоей общей направленности языковой фантазии, а на определенных формальных и в каком‑то смысле случайных аналогиях. Язык был движим при выработке и фиксации этих различий не представлением об одушевлении вещей, а скорее лишенными значения различиями звуковой формы: так, например, то обстоятельство, что часть имен «естественного» женского рода, т. е. наименования женских существ, оканчивалась на — α (-η), привело к тому, что постепенно в результате чистой ассоциации все слова с этим окончанием оказались включенными в тот же класс имен «женского рода». Неоднократно предпринимались попытки создания и занимающих промежуточное положение теорий, в которых образование грамматического рода объясняется отчасти воздействием содержательных представлений, отчасти формальными мотивами. Лежащая в основе всего этого проблема могла быть осознана во всем своем значении и полноте лишь тогда, когда выход языковедения за пределы индоевропейской и семитской языковой семьи все больше стал демонстрировать, что категория грамматического рода, существующая в индоевропейских и семитских языках, представляет собой лишь частный случай и, возможно, реликт более богатой и более четко дифференцированной системы классов. Если исходить из такой системы разделения на классы, особенно хорошо представленной в языках банту, то окажется несомненным, что различение грамматических родов в смысле «пола» занимает лишь относительно скромное место в общем наборе средств, которыми язык пользуется для выражения «родовых» различий вообще, что здесь может быть уловлено лишь отдельное направление языковой фантазии, а не ее общий и сквозной принцип. На самом деле значительное число языков вообще не знает разделения имен по естественному роду или какой‑либо его аналогии. В них вообще не различается мужская или женская родовая принадлежность неодушевленных предметов, в то время как у животных эти различия выражаются либо отдельными словами для каждого пола, либо таким образом, что к общему наименованию вида животного прибавляется слово, содержащее указание на половую принадлежность. В области человеческих существ также встречаются такие обозначения, когда, например, общее выражение для ребенка или слуги с помощью прибавлений подобного рода превращается в имя для сына и дочери, слуги и служанки и т. д..
Гумбольдт, подобно Гримму усматривающий истоки языковых классов в основной функции языковой «способности воображения», с самого начала понимает эту способность в более широком смысле, исходя не из различения естественной родовой принадлежности, а из общего разделения на одушевленные и неодушевленные объекты. При этом он в основном опирается на свои наблюдения над языками американских аборигенов, большинство из которых либо вообще не обозначают различий естественного рода, либо обозначают их от случая к случаю и неполно, зато всегда проявляют тончайшее чутье относительно различения одушевленных и неодушевленных предметов. В алгонкинских языках именно это противопоставление определяет всю структуру языка. Особый суффикс (-а) обозначает в них объект, наделенный признаками живого существа и способности к самостоятельному передвижению; другой суффикс (-ί) обозначает предметы, лишенные этих атрибутов. Каждое имя или глагол с необходимостью относится к тому или другому классу, правда, разделение происходит отнюдь не только на основании признаков, получаемых в результате эмпирических наблюдений, но и при решающем участии мифологической фантазии и мифологического одушевления природы. Так, например, в этих языках значительное число растений — среди них важнейшие растительные виды, такие, как злаки и табак, — причисляются к классу одушевленных предметов. Если в других случаях в один грамматический класс с людьми и животными заносятся также и небесные светила, то Гумбольдт видит в этом наиболее ясное свидетельство того, что в мышлении народов, осуществляющих это отождествление, они рассматриваются как наделенные личностью существа, самодвижущиеся и, возможно, определяющие сверху судьбы людей. Если это умозаключение обосновано, то тем самым становится доказанным, что язык в таких классификациях, хотя и переплетен еще непосредственно с мифологическим мышлением и представлениями, однако уже начинает подниматься над этим примитивным уровнем мышления. Ведь в то время как на этом уровне еще господствует форма «всеобщего одушевления», равномерно охватывающая и пронизывающая мир в целом и каждый случай наличного бытия в нем, то в осуществляемом языком противопоставлении лиц и вещей из общей сферы «жизни» начинает постепенно и все более определенно выделяться наделенное самосознанием бытие личности как бытие, обладающее своеобычным значением и ценностью. Так, например, в дравидийских языках все имена распадаются на два класса, один из которых охватывает «разумные», другой— «неразумные» существа, так что к первому кроме людей принадлежат боги и полубоги, ко второму — не только неодушевленные вещи, но и животные. Сечение, проходящее при этом по всему миру, осуществляется, таким образом, по существенно иному принципу, нежели простое и в общем‑то недифференцированное мифологическое одушевление вселенной. Языки банту также четко различают в своей системе именных классов человека как самостоятельно действующую личность и любого рода одушевленное, но не наделенное личностью существо. Поэтому они употребляют особый префикс для обозначения духов, если они мыслятся не как самостоятельные личности, а как персонификация сил, враждебных человеку, так что этим префиксом сопровождаются, в частности, обозначения болезней, а также дыма, огня, рек, луны в качестве природных сил. Тем самым понимание лично — духовного бытия и деятельности в узком смысле создает себе в языке свои собственные средства выражения, в силу чего оно оказывается в состоянии отделиться от представлений о жизни и душе, свойственных чистому анимизму, от взгляда на душу как всеобщую, но именно в этом своем всеобщем характере поначалу совершенно неопределенную мифическую способность.
Однако и в этом пункте подтверждается положение, согласно которому выделение класса лиц и вещей, а также отнесение отдельных предметов к одному из них происходит не только на основании «объективных» критериев, но предполагает и то, что понятийно — логическая ткань бытия, представленная в языке, еще оказывается совершенно пронизанной и наполненной чисто субъективными, улавливаемыми лишь непосредственным чувством различиями. Это отнесение к какому‑либо классу никогда не происходит только через акты восприятия и суждения, но всегда вместе с тем определяется актами аффекта и воли, актами внутренней оценки. В связи с этим нередко случается, что имя вещи, очевидным образом принадлежащей к классу вещей, переходит в класс лиц — тем самым вещь выделяется из своего класса как предмет особой значимости. Даже в тех языках, что в известном нам их современном виде проводят различение существительных по естественному роду, в том, как они этот род используют, еще часто угадывается, что данное противопоставление основано на более древнем различии классов лиц и вещей, воспринимавшихся ранее как обладающие разной ценностной характеристикой. Сколь бы своеобразными ни показались подобные феномены на первый взгляд, в них проявляется всего лишь основной принцип языкового образования понятий вообще. Язык никогда не следует просто потоку впечатлений и представлений, но противостоит ему своим собственным действием: он разделяет, выбирает и судит и, собственно, и создает через эту оценку конкретные центры, определенные опорные точки самого объективного созерцания. Это проникновение в мир чувственных впечатлений внутренних масштабов суждений и оценок приводит к тому, что теоретические нюансы значения и аффективные ценностные нюансы в языке поначалу постоянно переходят друг в друга. Однако внутренняя логика языка тем не менее проявляется в том, что создаваемые им различения не растворяются тут же, а обладают тенденцией к устойчивости, своеобразной логической последовательностью и необходимостью, благодаря чему они не только утверждаются сами, но и все больше расширяются, вовлекая в круг своего влияния не только отдельные моменты образования языка, но и язык в целом. Благодаря правилам согласования (распространяющимся на весь строй языка и получающим наиболее четкое выражение именно в языках, где существуют обозначаемые префиксами именные классы), понятийные различия, проводимые среди существительных, распространяются на все языковые формы. В языках банту каждое слово, вступающее в атрибутивные или предикативные отношения с существительным, каждое уточняющее его числительное, каждое прилагательное или местоимение должны принимать характерный классовый префикс этого существительного. Точно так же глагол в этих языках с помощью специальных префиксов соотносится с существительным — подлежащим в именительном падеже и с существительным — дополнением в винительном падеже. Таким образом, принцип разделения на классы, однажды найденный, не только определяет структурирование имен, но и распространяется на весь синтаксис языка, становясь непосредственным выражением его связности, его духовной «артикуляции». То есть результаты действия языковой фантазии оказываются при этом постоянно самым тесным образом связанными с определенной методикой языкового мышления. Язык вновь проявляет — несмотря на всю свою привязанность к миру чувственности и воображения — склонность и способность к логически — универсальному, благодаря которой он последовательно освобождается от зависимости от чувственного мира и движется ко все более чистой и самостоятельной духовности своей формы.
Примечания
1 Ср. выше, с. 68–69.
2 Sigwart. Logik. 2. Aufl., Bd. I, S. 320.
3 Lotze. Logik. 2. Aufl., Leipzig, 1880, S. 14, 29.
4 Humboldt. Einleitung zum Kawi‑Werk (Werke, VII, l, S. 47), ср. в связи с этим замечание Дельбрюка: В. Delbrück. Vergleichende Syntax der indogermanischen Sprachen. Straßburg, 1893, I, S. 42.
5 Cp. Einleitung zum Kawi‑Werk (Werke, VII, l, S. 59–60, 89–90, 190–191 и др.), см. выше, с. 86 и далее.
6 Особо интересная и поучительная попытка разрешить эту задачу была предпринята на основе чрезвычайно богатого эмпирического материала Бирном: Byrne. General principles of the structure of language. Vol. 1–2. London, 1885.
7 Cp. Lazarus Geiger. Ursprung und Entwicklung der menschlichen Sprache und Vernunft. Bd. 1–2. Frankfurt a. M., 1868–1872; Ludwig Noire. Der Ursprung der Sprache. Mainz, 1877 (особенно S. 323); Logos— Ursprung und Wesen der Begriffe. Leipzig, 1885, особенно S. 296.
8 Ср. в особенности статью Майнхофа: Über die Einwirkung der Beschäftigung auf die Sprache bei den Bantustämmen Afrikas. // Globus, Bd. 75 (1899), S. 361.
9 Usener. Götternamen. Bonn, 1896, особенно S. 317.
10 В качестве примера этого процесса можно, например, сослаться на то, что Бругш (Brugsch. Religion und Mythologie der alten Ägypter, S. 53) сообщает о древнеегипетском языке: «В древнеегипетском языке слово kod обозначает целый ряд самых различных понятий: лепить горшки, быть горшечником, создавать, творить, строить, работать, рисовать, плыть на корабле, путешествовать, спать, и, кроме того, в субстантивном смысле: подобие, картина, сравнение, сходство, круг, кольцо. В основе всех этих сходных производных значений лежит первоначальное представление: "крутиться, вращаться". Вращение гончарного круга вызвало представление о творческой деятельности горшечника, откуда возник общий смысл "создавать, творить, строить, работать"».
11 Наиболее ясно этот двойной путь можно наблюдать, пожалуй, в том облике, что приняло само языковое выражение деятельности, глагол, во флективных языках. В нем объединяются и пересекаются на первый взгляд совершенно разные функции, поскольку в глаголе наиболее ясно проявляется, с одной стороны, сила объективации, а с другой стороны — сила персонификации. На первый момент указал уже Гумбольдт, который видел в глаголе непосредственное языковое выражение духовного «акта синтетического полагания». «В одном и том же синтетическом акте он посредством полагания бытия скрепляет воедино предикат с субъектом, при этом так, что бытие с каким‑либо энергичным предикатом, переходящим в действие, прилагается к самому субъекту. Таким образом, то, что лишь мыслится как соединимое, становится действительным состоянием или событием. Существует уже не просто мысль об ударяющей молнии, но ударяет сама молния… Мысль, образно выражаясь, посредством глагола покидает свою внутреннюю обитель и переходит в действительность» (Einleitung zum Kawi‑Werk, Werke, VII, l, S. 214 [Пит. по: Гумбольдт В. фон. Избранные труды по языкознанию. С. 199]). Кроме того, Герман Пауль подчеркивает, что уже языковая форма глагола как таковая включает в себя момент одухотворения природы, родственный мифологическому «одушевлению» универсума: в употреблении глагола вообще присутствует «определенная степень персонификации субъекта» (Prinzipien der Sprachgeschichte. 3. Aufl., S. 89).
12 См. выше, с. 134 и далее.
13 Sayce. Introduction to the science of language, I, 120.
14 Trumbull. Transactions of the American Philological Association, 1869–1870; ср.: Powell. Introduction to the study of Indian languages. Washington, 1880, p. 61. Многочисленные примеры из алгонкинских языков и языков сиу см.: Boas. Handbook, I, p. 807, 902.
15 Ср. Sayce, op. cit., II, p. 5.
16 K. von der Steinen. Unter den Naturvölkern Zentral‑Brasiliens. Berlin, 1897, S. 84.
17 См. Hammer‑Purgatell. Das Kamel. Denkschriften der Kaiserlichen Akademie der Wissenschaften zu Wien. Pilosoph. — histor. Klasse, Bd. VI‑VII (1855–1856).
18 Curtius. Grundzüge der griechischen Etymologie. 5. Aufl., S. 98–99; в целом по проблеме см. Osthoff. Vom Suppletivwesen der indogermanischen Sprachen. Akademische Rede. Heidelberg, 1899.
19 Подробнее об этом см. в моей работе «Substanzbegriff und Funktionsbegriff», особенно гл. 1 и 4.
20 Wundt. Völkerpsychologie. 2. Aufl., II, S. 15–16.
21 Между прочим не вызывает сомнения, что многие из этих «классификационных суффиксов» восходят к конкретным понятийным и субстанциальным словам (ср. в связи с этим гл. 5). Однако в индоевропейской языковой семье подобная связь по большей части не поддается детальному доказательству; см. относительно этого замечания Бругмана в его компендиуме (Grundriß. 2. Aufl., II, S. 184, 582 идр.).
22 См. выше, с. 56–57.
23 Codrington. Melanesien languages, p. 146–147. Что касается языков американских аборигенов, то, например, язык хайда распределяет имена по различным группам, характеризующимся чувственно — пространственными признаками, т. е. различает «длинные» и «тонкие», «круглые», «плоские», «угловатые», «нитевидные» предметы. См. Swanton. Haida. In: Boas. Handbook, I, p. 216, 227.
24 Ср., например, описание префиксов именных классов в сравнительной грамматике языков банту Майнхофа, с. 8, 16.
25 Ср. Powell. Introduction to the study of Indian languages, p. 48. В языке понка, различающем одушевленные и неодушевленные предметы, в первом классе особые префиксы служит для того, чтобы обозначать покоящиеся и движущиеся объекты, специальные префиксы существуют для стоящего и сидящего существа и т. д., ср. Boas, Swanton. Siouan. // Boas. Handbook, I, p. 940.
26 См. выше, с. 138.
27 Особенно характерно в этом отношении в высшей степени примечательное деление имен на классы в южноандаманских языках, подробно описанное Э. Х. Мэном (E. H. Man. On the aboriginal inhabitants of the South Andaman Islands, with report of researches into the language of the South Andaman Island by A. J. Ellis. London, 1883); дополнения к описанию Мэна даны в кн.: М. V. Port/nan. Notes of the languages of South Andaman group of tribes. Calcutta, 1898. В анда — манской системе именных классов прежде всего выделяется особый класс человеческих существ, отличающийся от прочих имен; затем на отдельные группы поделены части тела и имена родства, в языковом отношении эти группы четко отделены друг от друга, так что, например, каждой группе свойственны свои притяжательные местоимения, свои выражения для «мой», «твой», «его» и т. п. Далее, между отдельными частями тела и группами родства в свою очередь устанавливается ряд аналогических соответствий и «тождеств» (см.: Man, op. cit., p. 51; Portman, op. cit., p. 37).
28 Ср. в связи с этим, в частности, описание «пространственных префиксов» языков банту в грамматике Майнхофа: Meinhof. Bantugrammatik, S. 19.
29 Подробнее об этом см. в моей работе: Die Begriffsform im mythischen Denken (Studien der Bibliothek Warburg, I). Liepzig, 1922.
30 См. Brugmann. Das grammatische Geschlecht in den indogermanischen Sprachen. // Techmers Zeitschrift für allgemeine Sprachwissenschaft, IV, S. 100; ср. также Kurze vergleichende Grammatik, S. 361-.
31 Ср., например Wilmans. Deutsche Grammatik, III, S. 725.
32 Этот способ, особенно распространенный в финно — угорских и алтайских языках, ни один из которых не обладает родовыми различиями в духе индоевропейских языков, существует и во множестве других языков. Относительно алтайских языков см. Boethlingk. Die Sprache der Jakuten, S. 343 и // Schmidt. Grammatik der mongolischen Sprache, S. 22; относительно языков других семей см. H. С. von der Gabelentz· Die melanesischen Sprachen, S. 88; Westermann. Die Sudansprachen, S. 39; Matthews. Languages of some native tribes of Queensland. // Journal and proceedings of the Royal society of New South Wales, XXXVI (1902), p. 148, 168.
33 Относительно классов в алгонкинских языках см. W. Jones. Algonquian (Fox). In: Boas. Handbook, I, p. 760–761.
34 Humboldt. Einleitung zum Kawi‑Werk (Werke, VII, l, S. 172–173).
35 Fr. Müller. Grundriss der Sprachwissenschaft, Bd. III, l, S. 173; Reise der Fregatte Novara, S. 83.
36 Примеры см.: Meinhof. Bantugrammatik, S. 6.
37 В либерийском языке гола (согласно Вестерману: Westermann. Die Gola‑Sprache, S. 27) существительное, которому в общем‑то полагается другой суффикс, часто получает префикс класса людей и животных о-, если надо подчеркнуть, что речь идет об особо большом, выдающемся, ценном предмете, из‑за своих особых свойств переводимом в класс живых существ: «Так, говорят не только kesie «пальма», но и osie, выделяя тем самым пальму в качестве одного из наиболее важных деревьев; kekul «дерево», но okul «особенно высокое красивое дерево», ebu «поле», но obuo «большое, плодородное поле». Тот же переход деревьев и других предметов в класс имен существительных, начинающихся на о-, наблюдается в сказках, когда они начинают говорить или действовать». В алгонкинских языках маленькие животные часто относятся к классу неодушевленных предметов, в то время как определенные важные виды растений — к классу «одушевленных», см. выше, с. 236 и Boas. Handbook, I, p. 36.
38 Характерные примеры такого рода приводят Майнхоф и Райниш из языка бедауйе, в котором, например, sa' «корова», как основа всего домашнего хозяйства, мужского рода, в то время как sa' в смысле «говядина» — женского рода, поскольку не обладает соответствующим значением (Meinhof. Die Sprache der Hamiten, S. 139). В семитских языках, согласно Брокельману (Brockelmann. Grundriss, I, S. 404), отнесение существительных к мужскому или женскому роду первоначально также, по — видимому, не имеет никакой связи с естественным родом; скорее всего и здесь в основе — различия в ранге и ценности, реликты чего наблюдаются в использовании женского рода в качестве уничижительной или уменьшительной формы. Ср. Brockelmann, op. cit, II, S. 418; Kurzgefasste vergleichende Grammatik, S. 198.
39 Ср. изложение синтаксиса языков банту у Майнхофа, с. 83. Сходная ситуация наблюдается и в синтаксисе большинства индейских языков, ср. Powell. Introduction to the study of Indian languages, p. 48.