Философия символических форм. Том 1. Язык

Кассирер Эрнст

Глава V. Язык и выражение чистых форм отношений. Сфера суждения и реляционные понятия

 

 

Критический анализ познания ведет от сферы чувственного восприятия к сфере созерцания, от созерцания к понятийному мышлению, а от него — к логическому суждению. Критика познания, проходя этот путь, сознает, что его отдельные фазы, как бы четко они ни были разделены рефлексией, все же никогда не могут рассматриваться в качестве независимых друг от друга, существующих раздельно данностей сознания. Ситуация здесь скорее такова, что не только каждый более сложный момент содержит в себе более простой, а более «поздний» — более «ранний», но и наоборот, более сложный и «поздний» подготавливается и закладывается уже в более простом и «раннем». Все составляющие, из которых складывается понятие познания, соотнесены друг с другом и с общей целью познания, с «предметом», поэтому точный анализ в состоянии уже в каждом отдельном из них обнаружить указание на все прочие. Функция простого ощущения и восприятия «соединяется» здесь не только с основными интеллектуальными функциями понимания, суждения и умозаключения — имплицитно она содержит то, что проявляется в них в осознанном и самостоятельном виде. Можно ожидать, что и в языке будет обнаружена та же неразрывная корреляция духовных средств, с чьей помощью он выстраивает свой мир, что и в языке каждый из его частных мотивов будет заключать в себе общий характер его формы и специфическую целостность этой формы. И в самом деле, это предположение подтверждается тем, что подлинным и изначальным элементом формирования языка выступает предложение, а не отдельное слово. Это положение также принадлежит к числу фундаментальных тезисов, раз и навсегда обоснованных Гумбольдтом для философского анализа языка. Как он подчеркивает, «нельзя себе представить, чтобы создание языка начиналось с обозначения словами предметов, а затем уже происходило соединение слов. В действительности речь строится не из предшествующих ей слов, а, наоборот, слова возникают из речи»·. Следствие, которое Гумбольдт делает при этом из основного спекулятивного понятия своей системы философии языка — из понятия «синтеза» как основы всякого мышления и всякой речевой деятельности, — было в дальнейшем во всех своих компонентах подтверждено эмпирико — психологическими исследованиями.

В них «примат предложения над словом» также рассматривается в качестве одного из наиболее важных и надежных результатов изысканий. К той же мысли приходит и история языка, повсюду словно говорящая нам, что выделение отдельного слова из предложения как целого, равно как и разграничение частей речи, происходило чрезвычайно постепенно и что на ранних и примитивных стадиях развития языка все это еще практически полностью отсутствует. Язык и в этом отношении предстает перед нами как организм, в котором, согласно известному определению Аристотеля, целое дано раньше частей. Язык начинается со сложного целостного выражения и лишь потом в нем постепенно выделяются элементы, относительно самостоятельные единицы низшего уровня. Так что как бы далеко мы ни уходили в прошлое, язык все время предстает перед нами в качестве наделенного формой целого. Ни одно из принадлежащих ему высказываний не может интерпретироваться как простое соположение отдельных материальных значащих звуковых элементов, напротив, в каждом из высказываний мы одновременно встречаем параметры, пригодные исключительно для выражения связей между отдельными элементами, организующие и подразделяющие в то же время эти связи самым различным образом. Правда, может показаться, что эти суждения никак не оправдываются, стоит лишь нам обратиться к так называемым «изолирующим языкам», и в самом деле часто рассматривавшимся в качестве непосредственного доказательства того, что «аморфные» языки возможны и действительно существуют. Ведь в этом случае возникает впечатление, что принятое нами соотношение предложения и слова не только не подтверждается, но и превращается в свою противоположность. У слова словно возникает та самостоятельность, та подлинная «субстанциальность», в силу которых оно «существует» в себе самом и должно пониматься только через себя самого. Отдельные слова как материальные носители значения просто располагаются в предложении рядом друг с другом при том, что их грамматические отношения не получают эксплицитного выражения. В китайском языке, являющемся главным представителем изолирующего языкового типа, одно и то же слово может использоваться то как существительное, то как прилагательное, то как наречие, то как глагол, однако эти различия в грамматических категориях в нем никак не выражаются. Точно так же звуковая форма слова никак не меняется от факта, что существительное употребляется в том или ином числе и падеже, а глагол — в том или ином залоге, времени или наклонении. Философия языка в течение долгого времени пребывала в убеждении, что эта структура китайского языка позволяет заглянуть в доисторический период формирования языка, где всякая человеческая речь еще заключалась в соположении простых и односложных «корней», — убеждение, которое, правда, в дальнейшем постепенно разрушалось историческими исследованиями уже потому, что, как они доказали, строго изолирующий строй, определяющий современное состояние китайского языка, отнюдь не представляет собой его первоначальное состояние, но является опосредованным результатом исторического развития. Предположение, будто слова китайского языка никогда не испытывали изменений, а сам язык никогда не обладал ничем подобным слово- или формообразованию, не выдерживает, как подчеркивает Г. фон дер Габеленц, критики, если сравнить китайский язык с языками, состоящими с ним в ближайшем родстве, и проанализировать его на этом фоне. В этом случае сразу же обнаружится, что в нем сохраняются следы более раннего агглютинативного, даже флективного строя. В этом отношении развитие китайского языка сегодня представляется во многом схожим с развитием английского языка, на наших глазах переживающего переход от флективного состояния к стадии относительной утраты флексии. Однако еще более значимо, чем эти исторические переходы, то обстоятельство, что и там, где чисто изолирующий тип стал господствующим, это никак не свидетельствует о переходе к полной «аморфности», но что именно здесь, в очевидно сопротивляющемся материале, сила формы еще может проявиться чрезвычайно ясно и рельефно. Ведь изоляция слов по отношению друг к другу отнюдь не отменяет содержание и идеальный смысл формы предложения, — поскольку различные логико — грамматические отношения отдельных слов самым явственным образом выражаются порядком слов, при том что специальные звуки для этой цели не используются. Это средство — порядок слов, — развитое китайским языком с величайшей последовательностью и выразительностью, можно было бы даже считать наиболее адекватным средством проявления грамматических отношений. Ведь именно как отношения, не располагающие сами по себе, так сказать, уже никаким субстратом представлений, а растворяющиеся в чистых связях, они, похоже, могут быть обозначены более определенно и ясно не собственными словесными и звуковыми комплексами, а их чисто реляционными соответствиями, проявляющимися в порядке расположения. В этом смысле уже Гумбольдт, во всем остальном считавший флективные языки совершенным проявлением «чисто закономерной формы» языка, утверждал относительно китайского языка, что его существенное преимущество заключается именно в последовательности, с которой в нем проведен принцип отсутствия флексии. Именно кажущееся отсутствие какой бы то ни было грамматики обострило остроту чувства, способного распознавать формальную связность речи, в духе нации, — чем меньше у китайского языка внешней грамматики, тем больше присуще ему внутренней грамматики. Строгость языкового строя и в самом деле заходит в этом случае так далеко, что относительно китайского синтаксиса утверждалось, что он во всех своих существенных моментах представляет собой не что иное, как логически последовательное развитие всего нескольких основных положений, из которых путем чисто логической дедукции могут быть выведены все частные случаи приложения. Если сопоставить эту отточенную структуру с другими изолирующими языками примитивного развития — например с языком эве, являющимся примером чисто изолирующего языка среди африканских языков, — то сразу же можно будет почувствовать, как в пределах одного и того же «языкового типа» оказываются возможными самые разнообразные градации и широчайшая гамма противоположностей формообразования. Поэтому предпринятая Шлей — хером попытка определить сущность языка в соответствии с соотношением, в каком в нем находятся значение и связи, и по нему выстроить прогрессивный диалектический ряд, в котором изолирующие, агглютинативные и флективные языки должны соотноситься как тезис, антитезис и синтез, страдала среди прочего также и тем, что в этом случае подлинный принцип классификации оказывался смещенным, поскольку не учитывались чрезвычайно разнообразные возможности оформления соотношения «значения» и «связей» в пределах одного и того же типа. Заметим также, что и жесткое разделение флективного и агглютинативного принципа в результате эмпирических исторических исследований все больше оказывалось невозможным. Во всем этом и для языка находит подтверждение то отношение «сущности» к «форме», что выражено в старом схоластическом положении: forma dat esse rei. Подобно тому как критике познания не удается отделить субстанцию познания от его формы таким образом, чтобы они предстали самостоятельными содержательными характеристиками, связанными лишь внешне, поскольку они могут быть помыслены и определены лишь в их соотнесенности друг с другом, так и в области языка чистое и неоформленное вещество — лишь абстракция — пограничное понятие метода, которому не отвечает никакая непосредственная «действительность», никакая реальная и фактическая данность.

Даже во флективных языках, где наиболее четко проявляется противопоставление субстанциального выражения значения и формального выражения отношений, достаточно очевидно, что равновесие, достигаемое в них между двумя различными моментами выражения, является в определенном смысле неустойчивым равновесием. Сколь бы ясно ни контрастировали в них в целом категориальные понятия с субстанциально — предметными понятиями, однако между обеими областями все же постоянно осуществляется переход постольку, поскольку именно сами предметные понятия служат основой представления отношений. Наиболее ясно это обстоятельство можно выявить, если проследить этимологические истоки суффиксов, используемых во флективных языках для выражения качеств и свойств, образа действия и соотношений и т. д. Большое число этих суффиксов, как позволяет непосредственно обнаружить и доказать историко — лингвистический анализ, изначально обладало материальным значением. В качестве их первоначального значения постоянно выявляется конкретное, чувственно — предметное выражение, которое, однако, все больше и больше утрачивает этот первичный характер и преобразуется в общее выражение отношений. Лишь через это употребление суффиксов подготавливается почва для языкового обозначения чисто реляционных понятий. То, что первоначально было призвано являться специальным обозначением вещи, переходит теперь в выражение категориальной формы, служащей характеристикой, например в выражении понятия, свойства вообще. Однако если с психологической точки зрения этот переход оказывается, так сказать, под знаком минус, то все же именно в самом этом отрицании выражается чрезвычайно позитивный акт формирования языка. Правда, на первый взгляд может показаться, что развитие суффиксов обусловлено главным образом тем, что первоначальное субстанциальное значение слова, от которого они происходят, все больше отступает на задний план, пока не оказывается забытым вовсе. Это забвение часто заходит так далеко, что могут возникать новые суффиксы, обязанные своим возникновением уже не какому‑либо конкретному представлению, а, так сказать, ложному направлению языкового формообразования и аналогии. Например, как известно, в немецком языке возникновение суффикса — keit объясняется подобным языковым «недоразумением»: из‑за того, что в таких словах, как ewic‑heit, конечное с основы сливалось с начальным h суффикса, возник новый суффикс, благодаря аналогии получавший все большее распространение. Однако и в подобных процессах, по чисто формальным и грамматическим основаниям обычно рассматриваемых как «промашка» чувства языка, заключено нечто большее, чем просто заблуждение языка, скорее в них обнаруживается восхождение к новому пониманию формы, переход от субстанциального выражения к чистому выражению отношений. Психологическое затемнение первого вида выражений становится логическим средством последовательного развития второго вида.

Правда, чтобы осознать это продвижение, недостаточно оставаться лишь в области простых явлений словообразования. Его основное направление и его закон постигаются лишь на уровне структуры предложения, — ведь если предложение как целое является подлинным носителем языкового «смысла», то только в предложении и могут ясно проявиться логические нюансы этого смысла. Каждое предложение, в том числе и так называемое одночленное, уже в своей форме несет, по крайней мере, возможность внутреннего членения и содержит требование подобного членения. Но членение может осуществляться на совершенно различных ступенях и в очень разной степени. Иногда стремление к синтезу преодолевает силу анализа — иногда же, напротив, аналитическое стремление достигает относительно высокой ступени развития, хотя ей при этом не сопутствует равнодействующая сила обобщения. В динамическом взаимодействии и соперничестве обеих сил возникает то, что именуется «формой» каждого определенного языка. Если взглянуть на форму так называемых «полисинтетических» языков, то в них тяга к соединению представляется значительно превосходящей противоположную силу, — выражается она прежде всего в склонности представлять функциональное единства языкового смысла также и материально и внешне в пусть очень сложном, но замкнутом звуковом комплексе. Смысловое целое втискивается в единое слово — предложение, где оно оказывается словно заключенным в жесткую оболочку. Однако это единство языкового выражения не является еще подлинным смысловым единством, поскольку оно может быть достигнуто лишь за счет логической универсальности самого этого выражения. Чем больше слово — предложение включает в себя переменных характеристик, ассимилируя целые слова или отдельные частицы, тем больше оно служит для обозначения особой конкретной ситуации, которую оно пытается исчерпать во всех ее частностях, но не соединяет с другими однородными ситуациями в широкое общее единство. В противоположность этому во флективных языках предстает совершенно иное соотношение двух основных сил анализа и синтеза, расчленения и объединения. Уже само единство слова в этих языках содержит в себе и внутреннее напряжение, и его снятие и преодоление. Слово строится из двух ясно разделенных, но вместе с тем неразрывно связанных и взаимозависимых моментов. Компоненту, служащему чисто объективному обозначению предмета, противостоит другой компонент, чья функция заключается лишь в том, чтобы занести слово в определенную категорию мышления, охарактеризовать его как «существительное», «прилагательное», «глагол» или же «подлежащее», прямое или косвенное дополнение. В этом случае показатель отношений уже не присоединяется к слову внешне, а сливается с ним и становится одним из его конститутивных элементов. Дифференцирующее разделение на слова и интеграция в предложение образуют коррелятивные методы, объединяющиеся в совершении одного единого действия. Гумбольдт и более ранняя философия языка видели в этом обстоятельстве доказательство того, что истинно флективные языки представляют вершину развития языка вообще и что в них и только в них в идеальном совершенстве воплощается «чисто закономерная форма» языка. Однако если даже и относиться к установлению подобного абсолютного мерила ценностей более сдержанно и скептически, нельзя не признать, что формирование чисто реляционного мышления действительно обрело во флективных языках необычайно важный и действенный орган. Чем дальше продвигается это мышление, с тем большей определенностью оно организует по своему подобию членение речи, так же как в то же время именно само это членение оказывает решающее обратное воздействие на форму мышления. Тот же прогресс в продвижении ко все более четкому членению, то же продвижение от единства простого агрегата к единству систематической «формы» обнаруживается, если обратиться от отношений слова и предложения к языковым средствам соединения самих предложений. На первых этапах развития языка, достижимых с помощью психологии, основным правилом построения предложения является простое сочинение. Детская речь полностью определяется этим принципом. Один член предложения примыкает к другому без каких‑либо средств связи, а там, где сосуществует несколько предложений, они по большей части оказываются объединенными рыхлой, бессоюзной связью. Отдельные предложения, словно нанизанные на шнурок, следуют одно за другим, но они еще не объединены внутренней связью, не «состыкованы» друг с другом, поскольку поначалу отсутствуют еще какие‑либо языковые средства, позволяющие ясно обозначить их иерархические отношения. Поэтому если греческие грамматисты и риторы видели основной признак развитого языкового стиля в наличии периода, в котором предложения не расположены без порядка, а поддерживают друг друга словно камни сводчатого строения, то этот «стиль» представляет конечный и высший продукт языка. Его не только нет в языках первобытных народов, но и в языках чрезвычайно развитых культур он, похоже, обретается лишь очень постепенно. И в этих языках сложные мысленные связи каузального или телеологического характера — связи причины и следствия, условия и обусловленного, цели и средства — очень часто передаются с помощью простой координации. Часто конструкция типа латинского самостоятельного аблатива (ablativus absolutus) и греческого родительного самостоятельного (genetivus absolutus) служит для того, чтобы обозначать такие сложные отношения, как «в то время как», «после того», «так как», «поэтому», «хотя» и «с тем чтобы». Отдельные мысли, из которых складывается речь, в языковом отношении оказываются лежащими на одном уровне: сама речь еще не обладает глубиной измерения, позволяющей выделить первостепенное и второстепенное, фоновое. Язык доказывает способность к различению и членению «сосуществованием» частей предложения; однако он не способен к тому, чтобы возвести это чисто статическое отношение к динамическому, к отношению мыслительной взаимозависимости и выразить его как таковое в эксплицитном виде. Вместо выделения различных уровней и градаций придаточных предложений одна — единственная, например герундиальная, конструкция служит для обозначения множества самых различных характеристик и разновидностей действия, не нарушая при этом общего закона соположения, не соединяя их вместе в прочную и лишенную гибкости конструкцию.

Негативное, однако не менее характерное выражение эта форма мысли и языка находит в отсутствии того грамматического класса слов, который — как об этом свидетельствует уже наименование, придуманное для него грамматистами, — следует считать одним из основных средств реляционного мышления и языкового выражения отношений. Относительное местоимение, судя по всему, представляет собой повсюду позднее и, если учесть все множество языков, относительно редкое образование в развитии языка. Прежде чем язык достигнет этого образования, приходится передавать отношения, выражаемые нами с помощью относительных предложений, описательно, используя более или менее сложные конструкции предложения. Различные методы составления таких описательных конструкций рассмотрены Гумбольдтом на примере языков американских аборигенов, в особенности на примере перуанского и мексиканского языков. Меланезийские языки также используют вместо подчинения с помощью относительных предложений и относительных местоимений простое соположение характеристик. Касательно урало — алтайских языков X. Винклер подчеркивает, что в соответствии с их принципиальным характером, который не терпит самостоятельных дополнительных синтаксических единиц, все ветви этой языковой семьи изначально либо совсем не знают относительных союзов, либо пользуются лишь слабыми намеками на них, а там, где в более позднее время подобные союзы используются, они обычно, если не всегда, восходят к чисто вопросительным местоимениям. В частности, западная группа урало — алтайских языков, финно — угорская группа, в ходе своего развития дошла до возникновения относительных местоимений из вопросительных, правда, часто высказывалось мнение, что происходило это под влиянием индоевропейских языков. В других языках самостоятельные относительные предложения опять‑таки хотя и образуются с помощью особых частиц, однако эти предложения до такой степени воспринимаются как имена существительные, что к ним присоединяется определенный артикль, или же они могут употребляться в качестве подлежащего или дополнения, в форме родительного падежа, с предлогом и т. п.. Все эти явления ясно демонстрируют, как язык словно нерешительно, постепенно овладевает чистой категорией отношения и как она становится уловимой для него лишь окольным путем, через другие категории, в особенности через категорию субстанции и свойства. Это относится даже к таким языкам, какие в итоге довели в своей структуре «стиль» речи, подлинное искусство сложноподчиненных конструкций до высшего совершенства. Ведь и индоевропейские языки, о которых говорится, что благодаря своей удивительной способности к дифференциации выражения отношений они являются настоящими языками философского идеализма, лишь постепенно, шаг за шагом обрели эту способность. И в этой семье сравнение, например, строя греческого языка и санскрита показывает, до какой степени отдельные языки семьи находятся на совершенно различных ступенях развития в том, что касается силы и свободы реляционного мышления и чисто реляционных отношений. В первобытное время, судя по всему, и здесь форма главного предложения господствовала над формой придаточного, сочинение — над подчинением. Если уже в это время существовали относительные предложения, то, как показывает сравнительный анализ языков, тогда еще не существовало четко определенного набора специальных союзов для выражения отношений причины, следствия, сопоставления, противопоставления и т. п.. В древнеиндийском языке почти полностью отсутствуют союзы как четко выраженный класс слов; то, что другие языки, прежде всего латинский и греческий, выражают с помощью подчинительных союзов, заменяется в нем почти не ограниченным в своем употреблении принципом именного словосложения и расширением главного предложения с помощью причастий и герундиев. Однако и в самом греческом языке лишь постепенно произошел переход от сочинительных связей у Гомера к подчинительным связям в аттической прозе. Все это подтверждает, что названное Гумбольдтом актом самостоятельного, синтетического полагания в языке, чье проявление он усматривал в первую очередь помимо глагола в употреблении союзов и относительного местоимения, представляет собой одну из последних идеальных целей развития языка, которой он достигает, лишь проходя множество промежуточных ступеней.

Особенно четко и ясно это проявляется в оформлении той языковой формы, что по своему основному значению принципиально отдаляется от всякого вещественно — субстанциального выражения, дабы служить исключительно выражением синтеза как такового, выражением чистого осуществления связи. Лишь с употреблением связки логический синтез, осуществляемый в суждении, обретает адекватные языковые средства обозначения и адекватную характеристику. Уже в «Критике чистого разума» при анализе чистой функции суждения обращалось внимание на это единство. Суждение представляется в ней «единством действия», благодаря которому субъект оказывается соотнесенным с предикатом и составляет с ним смысловое целое, единство объективно существующей и объективно обусловленной связи. И именно это интеллектуальное единство действия находит свое отражение в употреблении языковой связки. «Исследуя более тщательно отношения между знаниями, данными в каждом суждении, — говорится в разделе о трансцендентальной дедукции чистых рассудочных понятий, — и отличая это отношение как принадлежащее рассудку от отношения, сообразного с законами репродуктивной способности воображения (и имеющего только объективную значимость), я нахожу, что суждение есть не что иное, как способ приводить данные знания к объективному единству апперцепции. Связка есть имеет своей целью именно отличить в суждении объективное единство данных представлений от субъективного. Ею обозначается отношение представлений к первоначальной апперцепции и ее необходимое единство». Если я говорю: «тело обладает тяжестью», то это значит только то, что телесность и тяжесть связаны в объекте, а не просто ассоциируются каждый раз в субъективном восприятии·. Настолько тесной оказывается даже для чистого логика Канта связь, существующая между объективным смыслом суждения и языковой формой предикативного высказывания. Однако что касается развития языка, то все же ясно, что он лишь очень постепенно может пробиться к абстракции того чистого бытия, которое выражается в связке. Выражение «бытия» как чистой трансцендентальной формы связи всегда представляет собой для языка, изначально полностью погруженного в созерцание субстанциального, предметного наличного бытия и неразрывно с ним связанного, лишь поздний и многократно опосредованный результат. Так, большое количество языков вообще не знает связки в нашем логико — грамматическом смысле и не нуждается в ней. Единое и общее выражение того, что обозначается нашим «связующим словечком есть», отсутствует не только в языках первобытных народов — таких, как большинство африканских языков, языки американских аборигенов и т. д., — но и в других высокоразвитых языках. Даже там, где имеется отличение предикативных отношений от чисто атрибутивных, первый род отношений не нуждается ни в каких специальных языковых пометах. Так, например, в урало — алтайских языках соединение языковой формы субъекта с языковой формой предиката осуществляется почти исключительно их простым соположением. В других языках хотя и встречаются неоднократно выражения, которые на первый взгляд могут выглядеть как полностью соответствующие нашей связке, однако в действительности они значительно уступают ей в универсальности ее функции. Как выясняется в ходе более детального рассмотрения, связочное «есть» не обладает в этом случае значением универсального выражения, служащего связующим элементом как таковым, поскольку ему дополнительно присуще частное и конкретное, чаще всего пространственное или временное значение. Вместо чисто реляционного бытия обнаруживается выражение, обозначающее существование в том или ином месте — тут или там — или же существование в тот или иной момент. В соответствии с этим наблюдаются различия в употреблении мнимой связки в соответствии с различным пространственным положением субъекта или его прочими наглядными изменениями, так что используется другая «связка», если субъект, о котором идет речь, стоит, а не сидит и не лежит, другая, если он бодрствует, а не спит и т. д.. То есть место формального бытия и формального смысла занимают в этих языках всегда более или менее материально воспринимаемые выражения, еще словно несущие на себе окраску единичной, чувственно данной действительности.

Но даже и там, где язык уже продвинулся столь далеко, что способен охватить все частные характеристики существования в общем выражении бытия, все еще остается ощутимый разрыв между очень даже широким выражением простого наличного бытия и глаголом «быть» как выражением чисто предикативного «синтеза». Развитие языка при этом отражает проблему, значение которой выходит далеко за пределы непосредственного действия и которая уже сыграла решающую роль в истории логического и философского мышления. Яснее, чем в каком‑либо другом пункте, здесь становится очевидно, как это мышление развивается хотя и вместе с языком, но и одновременно против него. С элеатов начинается великая борьба, которую философскому идеализму приходится вести с языком и многозначностью его понятия бытия. Решить тяжбу за истинное бытие с помощью чистого разума — такова была четко определенная задача, поставленная перед собой Парменидом. Но можно ли считать это истинное бытие элеатов чисто обоснованным в смысле логического суждения, отвечает ли оно только связочной форме εστί как основной форме всякого имеющего силу высказывания — или же и ему еще присуще иное, более конкретное изначальное значение, позволяющее бытию представляться созерцанию «совершенным шаром»? Парменид предпринимает попытку вырваться и из оков обыденного чувственного миросозерцания, и из оков языка. «Поэтому, — провозглашает он, — [пустым] именем будет все, что смертные установили [в языке], убежденные в истинности этого: «рождаться и гибнуть», «быть и не быть», «менять место» и «изменять яркий цвет»». И тем не менее он также не смог избежать в выражении своего высшего принципа воздействия силы языка и переливающегося всеми цветами многообразия его понятия бытия. В основной формуле философии элеатов, в положении εστί το είναι вербальное и субстантивное, предикативное и абсолютное значение бытия непосредственно переходят друг в друга. Платон достиг в этом вопросе более четкого различения лишь после долгих мыслительных борений, наиболее ясно отражающихся в диалоге, названном именем Пармени — да. В «Софисте», завершающем эти борения, впервые в истории философии ясно формулируется логическая природа чисто реляционных понятий и определяется своеобразное, специфическое «бытие», им присущее. Опираясь на это достижение, Платон смог упрекнуть всю предшествующую философию в том, что она хотя и искала принцип бытия, однако вместо радикальной основы бытия постоянно выявляла и использовала в качестве основания лишь отдельные его виды, лишь определенные формы сущего. Однако даже эта выразительная формулировка не устранила противоречия, кроющегося в понятии бытия, а лишь четко его обозначила. Далее это противоречие проходит через всю историю средневекового мышления. Вопрос о том, как отделить друг от друга два основных вида бытия, «сущность» (Essenz) и «существование» (Existenz), и как все же объединить их, несмотря на это разграничение, становится центральной проблемой средневековой философии. В онтологическом доказательстве бытия Бога как умозрительном средоточии средневековой теологии и метафизики этот вопрос оказывается поставленным наиболее остро. Однако и современная критическая форма идеализма, отказывающаяся от «гордого имени онтологии», чтобы удовольствоваться скромным занятием «аналитикой чистого рассудка», то и дело оказывается в силках многозначности понятия бытия. Даже после проведенной Кантом критики онтологического доказательства Фихте считает необходимым эксплицитно указать на различие предикативного и абсолютного бытия. Выдвигая в «Основе общего наукоучения» положение «А есть А» в качестве первого, совершенно безусловного принципа всякой философии, он добавляет, что в этом тезисе, в котором «есть» обладает лишь значением логической связки, совершенно ничего не говорится о существовании или не — существовании А. Бытие, полагаемое без предиката, выражает нечто совершенно иное, нежели бытие с предикатом: положение «А есть А» утверждает только то, что если А есть, то есть А; в то же время о том, существует ли А или нет, в нем вообще не говорится.

Если даже философское мышление постоянно вынуждено таким образом мучительно добиваться различения двух понятий бытия, то тогда понятно, что в языковом мышлении они оба с самого начала выступают в теснейшей связи друг с другом и что лишь очень постепенно удается вычленить из этого сплетения чистый смысл связки. Тот факт, что язык использует одно и то же слово, дабы обозначить и понятие существования, и понятие предикативного соединения, относится к числу широко распространенных явлений, не ограниченных рамками отдельных языковых семей. Если сосредоточиться лишь на индоевропейском праязыке, то в нем повсюду обнаруживается, что многообразные обозначения, используемые для предикативного бытия, все восходят к первоначальному значению «наличного бытия», понимается ли оно в совершенно общем смысле, как просто наличие, понимается ли оно в частном и конкретном смысле, как жизнь и дыхание, как рост и становление, как длительность и сохранение. «Связка, — замечает по этому поводу Бругман, — первоначально была глаголом с наглядным значением (исходное значение *es‑mi «я есмь» неизвестно, самое ранее из засвидетельствованных — «я существую»), а существительное или прилагательное были приложением к подлежащему, находящемся во внутренней связи с предикативным глаголом («Земля есть шар» = «Земля существует как шар»). Так называемая деградация глагола с переходом в связку произошла вследствие того, что акцент сместился на предикативное имя, так что наглядное содержание глагола потеряло значение и подверглось эрозии. Глагол превратился в чисто формальное средство… В качестве связки в индоевропейскую эпоху определенно функционировало es «быть», наряду с ним, по — видимому, уже тогда — bheu— «расти, становиться», оказавшееся связанным с es супплетивными отношениями». Более тонкая дифференциация в употреблении обоих корней заключалась, судя по всему, в том, что es (as) понималось как выражение неизменно продолжающегося существования и в связи с этим употреблялось для образования дуративных форм основы настоящего времени, в то время как корень bheu, как выражение становления, находил применение преимущественно в тех временных формах, которые, как аорист и перфект, обозначали начинающееся или законченное действие (ср. ε—φυν, πέφυκα, fui). Основное и исходное чувственное значение второго корня еще явственно ощущается в греческом языке, где оно засвидетельствовано в употреблении глаголов φύω «порождаю», φύομαι «расту» и т. д. В германском, наряду с корнем bheu, проникающим в образование основы настоящего времени (ich bin, du bist и т. д.), используется вспомогательный корень ues (готск. wisan, ich war и т. д.), чей первоначальный смысл — обитание, постоянство, «пребывание» (древневерхненемецкое weren). Опять‑таки по — иному шло развитие в романских языках, где выражение понятия бытия оказалось связанным с наглядным значением стояния. И подобно тому как выражение бытия примыкает к представлению пространственного постоянства и покоя, выражение становления, в свою очередь, следует представлению движения: представление о становлении развивается из представления о вращении, кручении. Общее значение становления может развиться также и из конкретного значения прихода, ходьбы. Все эти примеры показывают, что и в тех языках, где получило четкое развитие смысловое своеобразие логической связки, языковые средства обозначения этого смысла поначалу весьма мало отличаются от выразительных средств других языков, либо вообще не знающих этого смысла, либо не достигших обобщающего и универсального выражения verbum substantivum. И в этом случае духовная форма выражения отношений постоянно оказывается способной к проявлению лишь в определенной материальной оболочке, которая, однако, в конце концов оказывается настолько подчиненной, что уже является не просто ограничением, а чувственным носителем чисто идеального значения.

Итак, в общем выражении отношения, воплощающемся в связке, подтверждается все то же основное направление языкового развития, выявленное нами на всех средствах языкового оформления частных понятий отношения. Речь идет о той же самой взаимообусловленности чувственного и духовного, что мы прежде обнаруживали в языковом представлении пространственных и временных отношений, в представлении числа и Я. Возникает искушение истолковать тесное переплетение, отличающее оба момента в языке, в духе сенсуализма, и уже Локк, опираясь на подобную интерпретацию, представил язык в качестве основного свидетельства, подтверждающего его эмпирический подход к познанию39. Однако вопреки этим интерпретациям и в отношении языка уместно воспользоваться четким различием, которое Кант провел в критике познания между «начальной точкой» и «возникновением». Если в происхождении языка чувственное и интеллектуальное неразрывно связаны друг с другом, то эта корреляция как таковая все же еще не доказывает, что между ними существует отношение односторонней зависимости. Ибо интеллектуальное выражение не смогло бы развиться из чувственного и на его основе, если бы изначально уже не содержалось в нем, если бы, пользуясь словами Гердера, уже чувственное обозначение не содержало в себе акт «рефлексии», фундаментальный акт «осмысления». Поэтому высказывание πάντα θεία καί ανθρώπινα πάντα нигде не находит, пожалуй, столь ясного подтверждения, как в семантике и грамматике высокоразвитых языков: противопоставление обоих полюсов чувственного и интеллектуального не вмещает содержательного своеобразия языка, поскольку язык во всех своих проявлениях и в каждой отдельной фазе своего прогресса оказывается одновременно и чувственной, и интеллектуальной формой выражения.

 

Примечания

1 Einleitung zum Kawi‑Werk (Werke, VII, l, S. 72–73; ср. особенно S. 143).

2 Ср. об этом выше, с. 88.

3 Этот примат помимо Вундта отстаивает также, в частности, Отмар Дитрих: Ottmar Dittrich. Grundzuge der Sprachpsychologie, I (1903); Probleme der Sprachpsychologie (1913).

4 Ср. в связи с этим, например, замечания Сейса: Sayce. Introduction to the science of language, I, p. Ill, а также: Б. Delbrück. Vergleichende Syntax der indogermanischen Sprachen, III, S. 5. Хорошо известно, что в так называемых «полисинтетических» языках точную границу между отдельным словом и предложением в целом вообще нельзя провести, ср. в особенности описание языков американских аборигенов в справочнике Боаса: Boas. Handbook of the American Indian languages, I p. 27, 762, 1002 и др. В отношении алтайских языков X. Винклер также подчеркивает, что в них слово как действительная единица по — настоящему не развито, скорее следует говорить о том, что слово становится такой единицей в своей соотнесенности с предложением, в котором оно употребляется (H. Winkler. Das Uralaltaische und seine Gruppen, S. 9, 43 и др.)· Даже во флективных языках постоянно встречаются реликты того архаического языкового состояния, когда границы между словом и предложением были еще совершенно неустановившимися, ср., например, соответствующие замечания о семитских языках: Brockelmann. Grundriß, II, S. 1.

5 G. von der Gabelentz. Die Sprachwissenschaft, S. 252–253; Chinesische Grammatik, S. 90; ср. также В. Delbrück. Grundfragen, S. 118–119.

6 Humboldt. Einleitung zum Kawi‑Werk (Werke, VII, l, S. 271-, 304–305).

7 Von der Gabelentz. Chinesische Grammatik, S. 19.

8 Подробнее см: Westermann. Ewe‑Grammatik, S. 4, 30.

9 Sprachvergleichende Untersuchungen, I (1848), S. 6, II, S. 5; см. выше, с. 000.

10 См. от этом уже у Бётлинка: Boethlingk. Sprache der Jakuten, S. XXIV, (1851), ср. ниже, прим. 15.

11 Известным примером такого рода в немецком языке является развитие су — фиксов — heit, — schaft, — turn, — bar, — lieh, — sam, — haft. Суффикс — lieh, ставший некогда одним из основных средств образования прилагательных, непосредственно возводится к существительному lika («тело»). «Слово weiblich, например, — пишет Г. Пауль (Prinzipien der Sprachgeschichte. 3. Aufl., S. 322), — восходит к старому сложному слову, образованному по типу бахуврихи, прагерм. *wibolikiz, буквальное значение которого "облик женщины", благодаря метафоре уступило затем место значению "имеющий облик женщины". Впоследствии компонент сложного слова до такой степени разошелся с простым словом (ср. — в. — нем. lieh, нов. — в. — нем. Leiche "труп") сначала по значению, а позднее и по звучанию, что всякая связь между ними была утрачена. Первым толчком к расхождению послужило, однако, то обстоятельство, что из конкретного значения простого слова "облик, внешний вид" развилось более абстрактное значение "свойство, качество"» [цит. по: Пауль Г. Принципы истории языка. М., 1960. С. 411]. Что касается суффикса — heit, то существительное, к которому он восходит, еще употреблялось самостоятельно в готском и древневерхненемецком, а также в англосаксонском и древнескандинавском языках. Его исходное значение связано с обозначением личности, сословия, достоинства, однако наряду с ними достаточно рано развилось общее значение свойства, характерных черт (готск. haidus), которое, перейдя в суффикс, смогло использоваться для всякого абстрактного обозначения свойств (подробнее см., например: J. Grimm. Deutsches Wörterbuch, IV, 2, Sp. 919). Исходя из иных начальных представлений, однако действуя в том же направлении и по тому же принципу, сформировали свои адвербиальные выражения образа действия романские языки, опиравшиеся, правда, не на понятие телесного бытия и формы тела, однако использовавшие первоначально еще вполне конкретное выражение состояния духа, постепенно получившее характер чисто реляционного суффикса (fièrement = fera mente и. д.).

12 Так, например, санскритский суффикс — maya восходит к существительному (maya = «вещество, материал») и сначала в соответствии с его значением использовался для образования прилагательных, включающих в себя понятие вещества, и лишь в ходе дальнейшего употребления, в силу преобразования существительного в суффикс, из специального понятия вещественного свойства развивается в общее обозначение свойства и «качества» (man‑maya «сделанный из глины», но moha‑maya «обусловленный ослеплением» и т. д.). Подробнее см.: Brugmann, Grundriss, II, S. 13, а также Thumb, Hansbuch des Sanskrit, S. 441.

13 Соответствующий материал собран в словаре Гримма (Grimm. Deutsches Wörterbuch, V, Sp. 500 s.v. «keit»). Чрезвычайно сходные процессы образования суффиксов «по недоразумению» обнаруживаются и в других языковых семьях, см., например Simonyi. Die ungarische Sprache, S. 276–277.

14 Ср. в связи с этим сказанное выше (с. 227) о форме «образования понятий» в языках американских аборигенов, см. также с 198.

15 Между прочим, уже Бётлинк в своей книге о якутском языке (1851) подчеркнул, что сам этот процесс допускает в свою очередь различные степени и ступени, так что в этом отношении не существует жесткой и абсолютной границы между флективными и так называемыми агглютинативными языками. Бётлинк указывает, что хотя в индоевропейских языках «субстанция» и «форма» в целом связаны гораздо более тесно, чем в так называемых агглютинативных языках, однако в некоторых урало — алтайских языках, а именно в финском и якутском, «субстанция» и «форма» вовсе не соединяются чисто внешне, как это часто полагают. Здесь также можно говорить о постоянном развитии в сторону «формообразования», которое проявляется в различных языках, например монгольском, тюрко — татарском и финском в совершенно различных фазах (Boethlingk. Die Sprache der Jakuten, Einleitung, S. XXIV; о «морфологии» урало — алтайских языков ср. в особенности: Heinrich Winkler. Das Uralaltaische und seine Gruppen, S. 44).

16 Cp. Cl. Stern, W. Stern. Die Kindersprache, S. 182.

17 Demetrius. De elocutione, § 11–13, цитируется Гумбольдтом (Werke, VII, S. 223).

18 Данные о господстве сочинительных связей в языках первобытных народов можно получить из описаний большинства африканских языков и языков американских аборигенов. Относительно первых см., например, Steinthal. Die Mande‑Negersprachen, S. 120, 247, и Roehl. Schambalasprache, S. 27; относительно вторых — Gatschet. Klamath language, p. 656. В языке эве (см. Westermann. Ewe‑Grammatik, S. 106) все придаточные предложения, стоящие перед главным, снабжаются постпозитивным артиклем la, т. е. они рассматриваются в качестве частей предложения, а не в качестве самостоятельных предложений. В нубийском языке с придаточными предложениями обращаются как с именами, и поэтому к ним присоединяются те же показатели падежей, что и к существительным (Reinisch. Nuba‑Sprache, S. 142).

19 Особенно характерные свидетельства такого рода обнаруживаются в финно — угорских и алтайских языках. Г. Винклер утверждает относительно строя предложения в этих языках, что первоначально в них вообще нет места придаточным предложениям какого бы то ни было рода, поскольку вся структура предложения представляет собой адноминальный, замкнутый, единый, подобный слову комплекс или же не более чем плотное соединение части, напоминающей подлежащее, с частью, напоминающей сказуемое. В обоих случаях все с нашей точки зрения дополнительное, т. е. временные и пространственные, причинные и условные характеристики, помещается между двумя единственно существенными частями предложения или слова — предложения. «Это отнюдь не выдумка, в этом еще почти очевидно заключена непосредственная сущность предложения в большинстве ветвей урало — алтайской языковой семьи, в монгольском, тунгусском, турецком и японском языках… Тунгусский язык… производит впечатление, словно в этом своеобразном по своему строю языке вообще нет места для всего, что напоминало бы относительные или подобные им связи. В удмуртском языке регулярным эквивалентом нашего индоевропейского союзного придаточного предложения оказывается присоединенное к предложению дополнительное определение вроде индоевропейских так называемых самостоятельных родительных, аблативов, винительных» (Der ural‑altaischer Sprachstamm, S. 85–86, 107). В китайском языке — см. G. von der Gabelentz. Chinesische Grammatik, S. 168–169 — также частым явлением оказывается простое соположение целых предложений, так что только по смыслу можно догадаться, идет ли речь о временных или причинных, относительных или уступительных отношениях.

20 Чрезвычайно примечательные примеры подобных сочетаний предложений приводит, например, И. И. Шмидт в своей грамматике монгольского языка (особенно с. 62, 124). Предложение вроде нашего: «После того как я выпросил у моего старшего брата лошадь и отдал ее младшему брату, тот принял ее от меня, вскочил на нее, пока я шел в дом, чтобы взять веревку, и умчался, никому ничего не сказав», — звучит в монгольском, если перевести его дословно, следующим образом: «Я лошадь у моего старшего брата испросив взяв, младшему брату передав, тот у меня ее приняв, (когда) я в дом за веревкой пошел, младший брат, никому ничего не сказав, вскочив на нее умчался» (при этом, как замечает Винклер в цит. соч., с. 112, в переводе добавлено слово «когда», вносящее союзные отношения, в то время как в оригинале какой‑либо союз отсутствует). Сходные, также очень характерные примеры построения предложения с помощью применения герундиев, супинов и причастных форм приводит И. И. Шмидт и из тибетского языка (Tibetanische Grammatik, S. 197).

21 См. введение к книге о языке кави (Werke, VII, l, S. 253–254). Язык кламат также использует там, где мы прибегаем к относительным предложениям, причастные или глагольные конструкции, см. Gatschet. Klamath language, p. 657.

22 См. примеры: Н. С. von der Gabelentz. Die melanesischen Sprachen, I, S. 202–203, 232–233, II, 28; Codrington. Melanesian languages, p. 136.

23 См. Winkler. Der uralaltaische Sprachstamm, S. 86, 98–99, ПО; см. также Simonyi. Die ungarische Sprache, S. 257, 423.

24 Cp. Steindorff. Koptische Grammatik, S. 227; в семитских языках «субстантивация бессоюзных относительных предложений» представляет собой также частое явление, см. об этом: Brockelmann. Grundriß, II, S. 561.

25 Так например, в японском языке (см. Hoffmann. Japanische Sprachlehre, S. 99) нет относительных предложений, он обходится адъективными предложениями; сходная ситуация и в монгольском языке ср. // Schmidt. Grammatik der mongolischen Sprache, S. 47–48, 127–128.

26 «Le langues de cette famille semblent créés pour l'abxtraction et la métaphisique. Elles ont une souplesse merveilleusse pour exprimer les relations les plus intimes des choses par les flexions de leur noms, par les temps et les modes si variés de leurs verbes, par leur mots composés, par la délicatesse de leurs particules, possédant seules l'admirable secret de la période elles savent relier dans un tout les membres divers de la phrase… Tout deveint pour elles abstraction et catégorie. Elles sont les langues de l'idéalisme». Renan. De l'origine du langage. 8me édition, p. 194.

27 «Изо всех видов придаточных предложений, — пишет Мейе во «Введении в сравнительное изучение индоевропейских языков» (нем. издание Принтца, с. 231), — только относительные предложения мы можем с достаточным основанием считать индоевропейскими. Другие типы придаточных предложений, в том числе условные предложения, в каждом диалекте имеют свои особые формы» [цит. по: Мейе А. Введение в сравнительное изучение индоевропейских языков. М. —Л., 1938, с. 380]. Несколько иначе понимает ситуацию Бругман, объясняющий расхождения между отдельными языками тем, что связующие частицы хотя и существовали в праязыковую эпоху, но наряду с этим употреблялись еще и в другой сфере и не были закреплены за одной определенной мыслительной операцией (Kurze vergleichende Grammatik, S. 653).

28 Примеры см. у Whitney. Indische Grammatik, S. 394–395; Thumb. Handbuch des Sanskrit, S. 434, 475.

29 Подробнее см. Brugmann. Griechische Grammatik. 3. Aufl., S. 555–556.

30 См. Kritik der reinen Vernunft. 2. Aufl., S. 141.

31 Cp. H. Winkler. Der uralaltaische Sprachstamm, S. 68–69; относительно финно — угорских языков см., например, Simonyi. Die ungarische Sprache, S. 403–404.

32 Примеры тому особенно многочисленны в языках Америки: так, например, в алгонкинских языках отсутствует общий глагол «быть», в то время как эти языки обладают большим количеством слов, обозначающих бытие в том или ином месте, в то или иное время, в тех или иных условиях. В языке кламат глагол gi, употребляемый как выражение связочных отношений бытия, представляет собой в действительности указательную частицу, выражающую бытие тут или там (подробнее см. Gatschet. Klamath language, p. 430, 674–675, и Trumbull. Transactions of the American philological association, 1869–1870). Индейские языки семьи майя также используют в предикативном высказывании определенные указательные частицы, которые могут соединяться с показателем времени и тогда производят полное впечатление настоящей связки, verbum substantivum. Однако ни одна из этих частиц не соответствует общему и чисто реляционному выражению бытия — одни из них скорее могут быть соотнесены с именным понятием: «дано, установлено, имеется», в то время как другие указывают на положение в определенном месте или событие в определенное время (ср. Seier. Das Konjugationssystem der Maya‑Sprachen, S. 8, 14). Аналогичное распределение по частным признакам имеется в меланезийских языках и многих языках Африки. «Настоящая связка, — пишет, например, X. К. фон дер Габеленц, — отсутствует в языке фиджи; порой она может передаваться через уасо «происходить, становиться», tu «присутствовать», tiko «быть в наличии, продолжаться» и т. д., но всегда с дополнительным значением, соответствующим основному понятию этих глаголов» (Die melanesischen Sprachen, S. 40, ср. особенно S. 106). Относительно африканских языков ср., например, различные выражения для связки, приводимые Майджодом из языков менде (Migeod. Mende language, p. 75) и Вестерманом из языка эве (Westermann. Ewe‑Grammatik, S. 75).

33 Так, например, в никобарском языке бытие чисто связочного сочленения всегда остается невыраженным: «verbum substantivum» постоянно обладает в этом языке смыслом наличного бытия, существования и присутствия, особенно присутствия в определенном месте, см. Roepstorff. A dictionary of the Nancowry dialect of the Nicobarese language. Calcutta, 1884, p. XVII, XXIV‑XXV.

34 Cp. Fichte. Sämtliche Werke, Bd. I, S. 92–93.

35 См. Brugmann. Kurze vergleichende Grammatik, S. 627; Curtius. Grundzüge der griechischen Etymologie. 5. Aufl., S. 304, 375.

36 Ср. итал. stato, франц. été от лат. stare в качестве причастных форм к essere и être. То же супплетивное употребление sta «стоять» было известно, согласно Остгофу (Osthoff. Vom Suppletivwesen der indogermanischen Sprachen, S. 15), также и древнекельтскому языку.

37 Так, готское werpan (werden, «становиться») этимологически связано с лат. vertere, точно так же, например, греческое πέλω восходит к корню, который в древнеиндийском значит «двигаться, шевелиться, бродить, путешествовать». Подробнее см. Brugmann. Kurze vergleichende Grammatik, S. 628; и Delbrück. Vergleichende Syntax, III, S. 12.

38 Ср., например, в современных языках: diventare, divenire, devenir, англ, to become; ср. также Humboldt. Einleitung zum Kawi‑Werk (Werke, VII, l, S. 218–219).

39 См. выше, с 64–65.