Кремлевский фантомас

Кассирова Елена

Костин родной Дом на набережной был той же замуровкой с мертвечиной. Кто-то выпрыгнул из окна, кто-то сдавал квартиры и пропадал, бывшие вожди не жильцы, иностранцы и нувориши одномерны, как роботы. Жили рядом два типа неплохих, но верхний, друг детства Аркаша Блевицкий, спился и мечтал о бабе с деньгами, а новый сосед Леонид Иванович Иванов занимался компьютерным обеспечением и на выходные летал к сыну-школьнику в Итон.

 

1

ФИЛИАЛ ХРУЩОБЫ И КРЕМЛЯ

Эта дикая история случилась летом в Москве. Обошлось всё, к счастью, относительно малой кровью. Народ разъехался по отпускам. Газетам некого было доводить до инфаркта подробностями. К тому же, дело касалось отчасти гостайны. Его быстро замяли, закрыли и к осени забыли. Кто-то, правда, сберег газетные вырезки, но хранил их в папочке и на вынос не давал, а устные рассказы распались на анекдоты.

Кашу заварил журналист Константин Касаткин из бульварной газеты «Это Самое». Малый он был молодой, лет тридцати с небольшим, легконогий, приятный. Он хорошо писал, любил и понимал женщин и потому нравился им всем. А главное, Костя обладал редким даром – чутьем.

Раньше Костя работал в «Новом Веке», но ушел в бульварный таблоид. Получилось, что в умной и «независимой» газете Касаткин зависел от идейных установок главного редактора. А в глупой и зависимой от спонсора газетенке он как хотел, так писал.

Писал Касаткин о разном. Своего профиля найти пока не удавалось.

Однако, то, о чем Касаткин писал, знал он обывательски хорошо. Поначалу он пошел по следам аналитиков Сикелева и Раденко. В статьях он пытался подвести итог или кого-то ущучить. Но чутье вывело его на верный путь. И в «Этом Самом» Костя стал писать просто о том, что случалось.

К сожалению, плохое продавалось лучше, хотя Касаткина тянуло на хорошее. Но Костя, любя людей, писал с любовью и о плохом.

Касаткинскую хронику оценили и стали почитывать.

«Это Самое» было на плаву и платило. Денег Косте хватало, и если бы он копил – скопил, а так – сводил концы с концами.

Костя был и приятный, и приличный человек. Жил он, как ни странно, почти один, с бабкой, в большой квартире в знаменитом Доме на набережной.

Квартиру в иофановском дворце получил много лет назад Костин дед. Комендант лагеря, потом замнаркома, потом министр леспрома, товарищ Касаткин Федор Константинович сделал карьеру и ни разу не сел благодаря природной приятности. Эта приятность была у Касаткиных в роду. Дед нужен был Орджоникидзе, потом наркому Вахрушеву и вообще людям терапевтически. Сам Сталин втайне любил его и не тронул. По-видимому, ни в ком не находил Коба большей беззлобности.

Дедов сын, Костин отец, тоже был не философ, но унаследовал касаткинскую органическую уместность. Работал он в ГРУ. Числился Константин Федорович кадровиком в отделе кадров в агенстве Аэрофлота в Мюнстере. Грубо говоря, он вербовал агентуру. Отец с матерью разбились в самолете несколько лет назад.

Народ в доме проживал обыкновенный. Почти вся советско-кремлевская элита вымерла. Нет, конечно, дух старых большевиков еще витал, и евроремонтовские апартаменты наружно берсеневскую крепость не изменили. В квартирах оставался казенно-добротный хлам, сазиковское серебро, щербатые тарелки «Дулево» с присохшими крупинками гречки, номенклатурные подношения – хрустальные вазы, вымпелы, бюстики Ленина и прочее. У кого-то в ящике в тряпочке лежал подарок Луначарского из алмазного фонда, на стене висел рисунок Грюневальда, вымененный в 45-м в Бремене на сапоги. Но дети Кагановичей, Товстух и Вышинских – не иностранцы. Иофановский дворец давно стал филиалом хрущобы. На стене в Костином подъезде было написано: «Блевицкий – козел» и «Майкл Джексон – пидарас».

Костина квартира и вовсе гнила, как старая помойка. Бабка жалела выбросить скарб, хотя они с дедом царских сокровищ не надыбали, а отец с матерью, от-тепельные комсомольцы, любили всё новое и свежее. Они вышвырнули треснутый кузнецовский фарфор и купили простые большие белые чашки с красными кругами. Но и эти чашки износились и запаршивели. Чайный налет въелся в них и не оттирался.

Касаткинская восьмикомнатная квартира ужаснула бы человека западного. В бабушкину комнату вообще стало страшно зайти.

Можно было, конечно, подмести, сдуть пыль и вынести всю дрянь, но Костя, человек пишущий, хозяйством не занимался.

Впрочем, большинство соседей в Костином подъезде тоже коснели в дерьме. В квартирах слева и справа от Костиной доживали дряхлые Порфирьева и Брюханов. Этажом выше жили генеральша с дочерью и жильцом.

Но въехали и новые люди. Под Костей поселился обыкновенный бизнесмен Дж. Роджерс, представитель еэсовских куриных окорочков.

Костина бабка сидела на диване или говорила на кухне с Хабибом. Хабиб Хабибуллин, потомок московских сретенских татар. Как попал на Серафимовича, 2, – никто не помнил. Звали Хабиба для простоты Василь Василичем, потом Васей. В молодости он был местным комендантом, теперь дэзовским слесарем-пьяницей. Вася не чинил ничего. Но все же недаром он был татарином. Сложа руки не сидел. Порой он носил по подъездам картошку и мыл во дворе блестящие иномарки.

Разумеется, славный Дом на набережной притягивал местных бродяг из развалюх с Якиманки, особенно Вилена, взрослого дауна. С тех пор, как началась свобода и нечистых от дома не гоняли, Виля кружил по двору. Появлялся и пропадал он, как собака, стихийно. Дебил ходил, как аршин проглотил, ноги, наоборот, полусогнуты. Руки висели, как плети. Гладкое лицо с глубокой вертикальной морщиной на лбу. «Виля, привет, как жизнь молодая?» Виля бормотал что-то известное. Повторял он то, что слышал много раз и запомнил. Выдавал метеосводки или фразы реклам. Говорил Виля полудетски, полуюродиво. В улыбке он выпячивал крупные редкие зубы.

Дом на набережной стал, как хрущоба, демократичен – сборище всего и вся. Бомжи, дебилы, старые кремлевцы и новые русские, кагэбэшники и художники, старики и молодежь. И, в общем, был дом и кремлевски, и хрущобно уютен.

Но прославленный «берсеневский каземат», как известно, особенно кровав. Он один мог с лихвой дать Касаткину материал для хроники. Кроме убийств и самоубийств по сталинскому приказу, случалось тут дополна бытовухи. Мужья стреляли в жен из ревности, женихи грабили и душили невест, падали из окон дети и взрослые. Сам Бог велел Косте писать про плохое. Костя лично помнил из детства двухлетнюю Любу Городовикову, во дворе на руках у няни она тянула ручку с указательным пальчиком вперед, как статуя Ленина, и квохтала Косте: «Кох, Кох!» Ее уронили из окна.

Писать о подобном Касаткину все же не хотелось. Ужасы страшны ночью, а днем кровавые тени не так занимательны. «Плохих» тем и без убийств много.

Но криминал гони в дверь, войдет в окно. Последние майские дни Касаткин дежурил по ювелирным магазинам: в Москве грабили именно ювелирку.

Грабили невинно-просто: входил в дальний, выхинский или митинский, магазинчик человек – безволосый, яйцеголовый, в очках, с бородой – просил показать кольцо с брильянтами, выставлял продавщице дуло, отходил с брильянтами к двери и растворялся.

Костя писал о брильянтовом грабителе однообразно, потому что грабежи были однообразны. Преступник был, явно, ловкий и хитрый. Грабь так и грабь до Страшного Суда. Особых примет нет. Некоторые говорили – лысый. Одна продавщица заметила, что под бейсболкой он не лыс, а как-то неестественно гладкоголов. Все, в общем, накладное. Словно, почуяв легкую наживу, воскрес и приехал в Россию из Франции Фантомас.

«А где бы в Москве, – фантазировал Костя, сидя по вечерам дома на подоконнике, – Фантомас поселился?»

Касаткин обводил глазами двор, стены, окна, ряды машин, мельтешню людей. «Пожалуй, – отвечал он сам себе, – лучшее для Фантомаса место – филиал Кремля и хрущобы».

 

2

ЦАЦКИ НУЖНЫ ВСЕМ

Газета «Это Самое» помещалась в сретенском тупике в выселенной трехэтажной развалюхе с вывеской «Ариадна-интернешнл». Шесть бывших коммуналок, по две на этаж, снимал тихий бизнес, в одну, на первом этаже, впустив этосамовцев. Желтый фасадик, шершавая входная дверь с древним ящиком «Для писем и газет», три записанных котами ступеньки, три шага во тьме, дверь направо – и ты в редакции, в трех комнатах с новыми обоями и белыми лампами.

Костя поздоровался. Глеб и Паша кивнули – и в компьютеры, Виктория Петровна говорит по телефону, отвернувшись к окну, шефа нет.

Вазик, главред Вазген Петросян, в газету ничего не писал, кончил Плешку, но был человеком по-армянски коммерческим. Парень не крупный, подвижный. Он мог бы торговать и богатеть. Про связи свои Вазген не рассказывал. Но про душу – да. Любил Атлантиду, тайные способности человека к духовному господству над природой, в общем, всё блаватское. Его и звали Вазик-Блавазик. Восточные глаза Блавазика поблескивали. Заниматься высоким ему нравилось.

Кольцо, пышное, как женское, но массивное, мужское, болталось на тонком пальце. Свалиться кольцу не давал сустав.

Блавазик начинал разговор с улыбкой, но заканчивал деловито и не очень приветливо.

Воскресный еженедельник в восемь полос, газета выходила уже два года и не разорялась. Деньги, впрочем, Блавазику давало какое-то «Аум-Синрикё» за рекламу живой воды.

В «Это Самое» переманил Костю журфаковский кореш Глеб Борисоглебский. Был он доктор Джекиль и мистер Хайд. Как Джекиль читал «Православный календарь» на христианском радио «Знаменье», начав там студентом. Как Хайд – язвил в «Этом Самом». Вел в газете рубрику «Ответы на вопросы». Борисоглебский писал сам себе письма читателей: «Правда ли, что в Москве крадут детей на пирожки?»

«Продержимся, – сказал Борисоглебский Косте. – Последние станут первыми».

И они держались на верных средствах, броских заголовках лучше самой информации, вечно интересных фактах, кто есть кто, и объявлениях «друг ищет друга».

Свобода, даже частичная, спонсорская, этосамовцам нравилась, хотя сравнить было не с чем: несвободы они не нюхали. Несвободу в шестидесятые-семидесятые годы нюхала пожилая яркая редакторша Виктория Петровна Бешенцева. Типичная: прокуренная, испепеленная. Она газету обожала больше всего. Но в «Этом Самом» все работали на совесть.

Костя сел, включил компьютер и вошел в файл «Фантомас.док».

– На что ему цацки? – сказала Виктория, положив трубку.

– Кому? – спросил Костя.

– Твоему субчику. Раньше тибрили барахло. Это и понятно. Дефицит, загнать легко. А теперь нужны деньги.

– Да, – сказал Паша, – барахло не нужно.

– Не нужно, – сказал Костя.

– С другой стороны, – рассудила Виктория, – цацки тоже нужны. По цацкам встречают. Лицо – это важно. Твой Фантомас наварит, если есть, кому сбыть.

Помолчали.

– А может, он и сам любит красоту. – Виктория раздавила окурок «Краснопресненский» и полюбовалась на гигантский серебряный перстень, который носила всегда. Одинокая стареющая женщина, она тосковала по любви и пыталась нравиться. Носила она пышные турецкие кофты, накладные ресницы, говорила протяжно-томно. Украшениями она увешивалась с ног до головы.

Виктория встала и вышла.

Костя задумался. Может, действительно, и Фантомас любит украшенья! Во всяком случае, этот «любитель» осмелел – сменил район. Он перебрался из Митина в престижный центр. Орудует он в пределах Садового кольца. А тактика у него та же. Оба раза грабитель входил в магазин в час дня. Оба раза взял камни в два карата. Вошел в синем плаще, сказал: «Крикнешь – выстрелю». Схватил брильянты и отвалил.

Костя уставился в одну точку, посидел, дописал обзор трех книг, «романов на ночь», с высшим оценочным знаком «большой палец торчком» и пошел за брильянтовыми подробностями.

Две последние кражи случились, как по заказу, в антикварных лавочках рядом с Костиной газетой – в «Люксе» на Цветном бульваре и «Шике» на Сретенке.

«Шик» оказался закрыт, а в «Люксе» работала неопытная продавщица, девушка косноязычная. Отвечала она бессвязно. Ну, был, какой-какой, такой. Даже вместо «да» девица говорила неопределенное «ну».

– В бейсболке?

– Ну.

– Лысый?

– Ну.

– Яйцеголовый?

– Ну.

Костя пошел обратно. Взлезал вверх по Хмелева, вдоль новых банков и старых клоповников. Кто же он, безволосая голова? Алкаш или чиновник? Охранник в камуфляже или бандит? Или хулиган-подросток?

Но ни хулиганы, ни бандит все же не эстетствуют. Им подавай выручку из кассы.

Или, в самом деле, в Москве на свободе завелся новый Фантомас, фантаст, мечтатель? Но ФСБ не дала бы ему завести НИИ на дне Москвы-реки.

Пожалуй, один Блавазик увлечен фантастикой и всякими блестками, но и он занят делом.

Виктория тоже любит красоту и мечты. Но она еще больше любит газету «Это Самое».

Костя дошел до редакции, сел за компьютер и написал две заметки. Одну – о вчерашнем ограблении на Цветном, другую – о сегодняшнем на Сретенке. Получалось, что Касаткин стал монотонным, как шарманка.

Костя огорчился и, чтобы утешиться, поехал домой на такси.

 

3

СОСЕДСТВО

– На Берсеневку, – сказал Костя таксисту.

– А где это?

– Где «Ударник».

– А где «Ударник»?

– Не москвич, что ль? – спросил Костя.

Нет, москвич, родился, вырос, жил на Хорошевке. На такси работает третий день.

Костя, в принципе, тоже мог никогда не выходить из дому. Внизу торговля, вверху житье. Найди спонсорский «духовный адонай» – издавай местную многотиражку, материала на ниве жильцов хватит. К примеру, рубрика «Кто есть кто»: рассказывать, кто чей внук. На 4-й странице – печатать объявления. В подъезде на щитке висят: «Продам квартиру за $500 000» и «Пропал пекинес». Тот же Джозеф, нижний сосед, может, поместил бы рекламу голландских окорочков.

Костя и общался, и, по сути, дружил только с до­мом. Катя, подруга, жила на краю Москвы. К тому же, человек она с характером, странный. У нее настроения и комплексы. Неделю она не отходит от Кости, неделю прячется у себя и бросает трубку.

Но соседи не давали Косте скучать. И спрятаться от них было невозможно. Во-первых, Касаткин вообще любил людей. Он, в дедушку и отца незлобивый, тактичный и чуткий, умел общаться. А во-вторых, в Доме на набережной все с пеленок всё про всех знали. И чем больше знали, тем больше интересовались друг другом и друг с другом контактировали.

Костя также вырос с соседями и прирос к ним. Он одалживал мелочь верхним Фомичевым – генеральше Лидии Михайловне и ее дочери Маше. Он заносил свою газету инсультнику, бывшему послу в Болгарии и Польше Брюханову. Для очистки совести он заглядывал к бабушкиной приятельнице, старухе Порфирьевой Розе Федоровне, и угощал ее, беззубую, пастилой.

На последнем этаже жил Аркадий Блевицкий, первый Костин друг по школе, когда Костя еще дружил с пацанами. В седьмом, когда вышли на первый план ум и дарованья, Костя и Аркаша разошлись. Костя стал дружить с девочками.

После школы Касаткин Блевицкого почти не видел. Аркаша жил сперва с бабкиной сестрой, а после ее смерти – один. Бабка Аркадия, певица Нина Васильевна Блевицкая, сгинула, несмотря на связи, в лагере, мать, из актерской династии, умерла рано, отец – позже.

Варвара Васильевна Блевицкая была копия своей знаменитой сестры. Внучатого племянника она растила воспитанным. Когда Аркадий вырос, занятия себе не нашел. Шатался, гулял. Еще в десятом, хвастался: «Опять колол пенициллин после б…дей». Потом он на некоторое время исчез, Варвару Васильевну ограбили, и все говорили, что он и навел. Широкоплечий, квадратная голова, белая бархатистая кожа, мамины соболиные бровки. Теперь Аркаша поблек, ходил занюханный, делать ничего не хотел и не умел.

Верхние генеральша Лидия и Маша, мать и дочь, Костю любили, чувствуя, что ему приятно двойное женское присутствие.

Лидия родила поздно. Маняшу она растила – нежа и держа при себе. Мать – старуха, а дочери сильно за тридцать. Но обе – похожие, одинокие, пожилые подруги. Лидия пышней. Лидия еще держится, как бы в ответе за незамужнюю дочь. Старуха до сих пор мечтала стать бабкой.

Лидия – барыня – даже говорит благородно громко, не культурно, а кремлевски. Маняша при ней существовала покорно и безгласно, как прислуга или нахлебница.

У Маняши не было никого. «Заела Лидка дочерин век», – говорила про Лидию и Маняшу Костина бабушка. «А может, – отвечал Костя, – и не заела. Маня, может, еще найдет кого-нибудь».

В самом деле, Маняша Фомичева не уродливая: уродов у советских кремлевских начальников не рождалось. Но была Маняша какая-то вялая, сохлая, тусклая. Она словно и не знала, откуда берутся дети. Папа-мама – свет в окошке, остальные прочь. Но папы давно нет, и хорошо только с мамой.

И кавалер, думал Костя, если и был у такой, то сплыл.

Лидия с Маняшей жили друг для друга. Получали женщины Лидину пенсию и Маняшину бюджетную научную зарплату. Маняша занималась декоративно-прикладными проблемами гжельских вазочек и ходила в Институт истории искусств раз в неделю.

А в общем, ничем Маша не занималась. Жили Фомичевы бедно, и Костя подозревал, что бедностью они как интеллигентки кичились.

Вещи мать и дочь, потеряв советские привилегии, продали, квартиру оголили. В последние годы они снимали с полок книги и отвозили в сумке на колесах в букинистический. «Плюнули бы нищенствовать, – говорил им Костя, – заработали бы!» Нет. У Маняши были высокие, духовные идеалы. Она ходила в одном и том же грубом платье и даже туфли носила черные говнодавы без каблука, шагая четко и твердо и ставя носки внутрь, как бы упершись: не трожь.

И Костя махнул на нее рукой и, в общем, уважал ее за немодную принципиальность.

На фомичевских подоконниках лежали штабелями пакеты с мукой. Другой еды не было. Пишущая машинка допотопно и гордо стояла в комнате на столе, но никогда не открывалась. В прихожей светила лампочка в пятнадцать ватт.

Наконец от наслаждения нищенством старые дуры устали.

Третью комнату они сдали жильцу, давнему знакомому. Тухлую пшеничную муку с мучными червячками с подоконников сняли, с сумками на колесах больше не ходили.

Жили мать и дочь бедно по-прежнему. Две женщины не команда. А навар с жильца был небольшой.

Но Фомичевы, к счастью, радовались друг другу и довольствовались малым. Соседям-брюзгам, старым коммунистам, Касаткин ставил обеих в пример.

 

4

ВСЮДУ СМЕРТЬ

Маняша с Лидией смотрели телевизор. Было особое дог-шоу – собаки с ограниченными возможностями.

Расчувствовавшись, сели ужинать, посадили Костю. Лидия налила бульон в щербатые бульонницы.

У Маши были красные глаза. На мать она не смотрела. Лидия положила всем по кусочку рыбы с вермишелькой.

«Тоже мне, хозяйки. Вермишель покупают дурацкую, „нудль“. Лучше бы в прихожей ввинтили нормальную лампочку», – подумал Костя.

– Вкусно?

– М… – сказал он. – Что за рыба?

– Хек, – сказала Лидия, – филе, синяя коробочка. Какая-то не наша, знаешь?

– М…

– А нашу есть нельзя. В море радиация, в реках тяжелые металлы.

– Дихлорэтан.

– Говорят, женщинам полезно есть рыбу, – поддержала Маняша.

Поговорили о том, что полезно, что вредно. Лидия заварила чай, нарезали Костин рулетик с джемом и орехами.

– А у нас неприятность, – сказала Лидия. – Пропала кофта. Висела на вешалке в прихожей.

– Мама приваживает негодяев, – сказала Маняша.

– Может, приходил дядя Вася?

– Васю я на порог не пускаю. Приходил Фомичев.

Фомичевы Георгий Михайлович с Лидией Михайловной прожили душа в душу сорок лет с лишком. Но у генерала КГБ была секретарша, а от нее сын.

Секретарша оказалась порядочной, исчезла, а сын Гога, инвалид, псих, годами сидевший в Кащенко, изредка встречался с отцом выудить денег.

Когда Георгий Михалович умер, Гога приходил два раза в год к Лидии Михайловне. Он ничего особенного не требовал, но действовал ей на нервы. Матери-секретарши давно не было.

Гога пил у Фомичевых чай, высыпав в стакан полсахарницы, и ругался. Неизвестно, кого он имел в виду. Понять психа трудно. Но хозяек, Лидию и Машу, Гога удивительно умно не трогал. Лаял он в воздух, брызгал слюной.

Со времен Маньчжурской операции остался у покойного Георгия Михайловича еще один подопечный, далеко в Сибири.

Неисповедимыми путями в октябре 45-го, через месяц после победы, «дочищая» особой группой территорию, генерал наткнулся на грудного сиротку и отправил его в бодайбинский детдом. Воспитательницы с детдомовской смелостью назвали ребенка Октябрем Бодайбо.

Раза два потом ездил Фомичев в Иркутск – навестил Октября Георгиевича. Раза два Фомичев принял сибиряка на постой у себя. Так и осталось у Фомичих: наш знакомый сибиряк Октябка.

Фомичихи приняли в наследство от генерала обоих Георгиевичей. Гога – истерик и тунеядец, Октябрь – деревенщина, технолог-карьерист.

Октябрь вышел в люди в глубинке. До Москвы дорвался на старости лет. Но и теперь часто ездил в командировку в родное сибирское захолустье.

Гогу Фомичихи звали только на чай, а Октябрю сдали комнату, пока устроится сам. Сам он пока, правда, устраивал неизвестно чьи дела: посредничал в дележке бодайбинского золота между центром и старателями. На чью мельницу лил Октябрь Георгич воду, не поймешь. Фомичихи надеялись, что работает он на правительство. Москва и Кремль, как полагали они, важней денег.

В душевные отношения хозяйки с Октябрем не вступали. Провинциален был Бодайбо до неприличия. Как деревенщина, он и на «баб» смотрел презрительно, и строил глазки девицам.

Только что Октябрь уехал в командировку в Бодайбо.

– Слава Богу, – сказала Косте Лидия Михайловна, – полетел на свое золото, до августа поживем в свое удовольствие.

Костя понимал Фомичих: Гога, псих, и тот более свой, чем технолог-сибиряк. Эти простаки – темные лошадки. А если кофту увел Бодайбо, то и черт с ней.

– Считайте, легко отделались, – сказал Костя. – В Москве сейчас один тип прет брильянты. Пугнул пушкой, взял и пошел.

– У нас взять нечего, – сказала Лидия. – Всё продали давным-давно. А какие были вещи, Костенька! Самое ценное забрал Потехин. Мебель из Павловского дворца, на задниках инвентарные номера с ятями, а какие чашечки с блюдечками! А помнишь серый сервиз?

– Веджвутский базальт, – неохотно объяснила Маняша.

– Столовое серебро, Костик, семьдесят два предмета. Держали Маняше в приданое.

– Мама, перестань, – сказала Маняша.

– Надо же – Потехин купил! Маняшин одноклассник, ублюдок ихней школьной технички, она приходила к нам мыть полы, а Маняшка обижала его. Говорила ему: «Ты – сын уборщицы». Я говорю: «Маняшенька, нельзя так говорить, у нас любой труд в почете».

– Да, – сказала Маняша, – бывало, если что возьму у него из рук, потом руки вытираю.

– А в десятом он строил Маняшеньке глазки. Ху­лиган.

– Мам, черт с ним.

– Бандит он, вот он кто. Разбогател в первые пятнадцать минут после перестройки. Купил все квартиры на этаже. Один там на целой площадке. А был сопливый, жил с мамашей у Поскребышевых в углу. А теперь я ему кланяйся. Негодяй. Ходит, не смотрит.

Лидия пошла в шкафчик, достала скляночку, накапала, выпила. Запахло ликером.

У Маняши заблестели глаза.

– Сегодня Потехинша въезжала во двор, чечмечка…

– Чеченка, – буркнула дочь.

– А я что сказала? Въезжала в этом своем «кадиллаке», окатила Маняшеньку, Маняшка пришла – ноги в грязи, волосы в грязи, все платье заляпано. Плакала. Даже перед Вилей стыдно. Стоял, смеялся. «Гы-ы-ы, г-ы-ы», – Лида забылась и с удовольствием, очень похоже передразнила юродивого. Чуть было сама не пустила слюну. – Сволочи.

– Ничего, – сказал Костя. – Зато Фантомас не придет.

– Да, Костенька, не придет, только жить не хочется. Люди смеются.

– Пусть смеются. Лишь бы жалели. А вас жалеют. А жалеют, значит, любят.

– Правда, мам, – Маняша высморкалась. – Не ты одна. Всюду упадок.

– Всюду смерть, – грустно поправила Лидия Михайловна. – Умирают потихоньку все наши.

Костя пошел к себе, позвонил. За дверью тихо.

Костя открыл своим ключом, побежал в бабкину комнату. Бабка лежала на полу и косилась на внука.

– Живая?

– Ывая, – сказала бабка, еле ворочая языком. – Упаа.

– Упала, упала. Всюду упадок, – сказал Костя. «Но все-таки не смерть», – додумал он с облегченьем.

 

5

ЗНАЙ НАШИХ

У Костиной бабушки Клавдии Петровны был ми­кроинсульт.

Врач прописал на неделю медсестру и курс уколов.

«Приглядывайте за ней», – сказал он Касаткину.

Костя приглядывал утром и вечером, застирывал простыни и белье.

К старикам Порфирьевой и Брюханову ходила нянька тетя Паня. Костя спросил у нее, не возьмет ли она третью подопечную.

Уборка и стирка были тети-Паниным призваньем. Паня, как енот-полоскун, не чистить что-нибудь не могла. Всю жизнь она мыла полы в знаменитых местах – «Метрополе», Ленинке, Третьяковке. В лучшие годы она убирала в Кремле. «У Сталина с Молотовым, – рассказывала тетя Паня, – чисто, у Ворошилова с Микояном грязно и крошки, у Лаврентий Палыча в урнах бамажки, писульки, рваные».

Теперь тетя Паня доживала век, моя полы в Оружейной Палате.

«Оружейка мене дасть, плюс еще пенсия, – сказала она Косте, – плюс эти доходяги. Вот и хлеб. А всех денег не заработаешь. И так две старые задницы никак не намою. Не могу, Кистинтин».

Костя несколько дней сидел дома, насидел бессонницу, но тут пришла Маняша, сказала, что поможет.

От отчаянья Костя предложил Маше деньги. В нормальном виде он не заикнулся бы. Во-первых, интеллигентка, во-вторых, дочь генерала КГБ. Но Маняша, к счастью, согласилась.

В понедельник Касаткин с легким сердцем полетел в редакцию.

Кагэбэшная дочь,

Не ходи гулять в ночь,

Ты приди мне помочь,

Бабке кашку толочь,

И ступай себе прочь,

Кагэбэшная дочь,

радостно-цинично напевал кагэбэшный сын Костя по дороге.

В редакции, однако, Касаткин приуныл.

Ни сенсаций, ни даже новостей не было. Лето, затишье. Один Фантомас, да и тот грабит одинаково. Писать о нем стало неинтересно.

– Пачему нэ интересна? – спросил Блавазик.

– Факты одни и те же, – уныло сказал Костя.

– Зачем факты? – мягко сказал Блавазик. – Ми пайдем другим путем. Фактов нэ надо, ти медитируй, ти напиши «Нания версия», пакажи панараму жизни, читатиль любит. А потом ти что, дурак, да? Пахади, пашуруй там-сям, падумай. В Париже журналист нашел Фантомаса, да? А ти тоже журналист. Ти что, хуже?

Касаткин пытался думать весь день. Но мыслей не было.

Не было и настроения.

Домой идти не хотелось. Катя пропала – дулась, Маняша ходила по квартире, стучала за стеной говнодавами, гремела посудой и переговаривалась попеременно с бабкой, Паней и матерью.

Касаткину осталось сидеть в газете.

Костя готов был делать всё. Искать Фантомаса. Рассуждать, вести доморощенное расследование, сочинять небылицы. Дескать, появился, господа, новый яйцеголовый. Может, инопланетянин, может, оборотень. Не всё мы, конечно, знаем, но люди трезвые. Кому выгодно грабить ювелирный магазин? Старо– или новорусскому? Много за краденое не получишь. Значит – старому. Но совок не умеет трудиться, советская власть труду не учила. Совок скорей продаст свои книги и помрет с голоду. Значит, рассуждал Касаткин, дорогие побрякушки крадут из любви к искусству. Фантомас – это сытый хулиган. Крадет он сам или кого-то нанял.

На ловца и зверь бежит.

В пятницу Касаткин приободрился. 3 июня – Костин день ангела и Катин день рождения. Интересное совпадение. Когда-то Костя и влюбился в Катю именно потому. А потом оказалось, Катя и сама ангел, тонкий и кроткий. Только наружно взбалмошный. Но это можно стерпеть.

В пятницу утром Катин телефон сердито не отвечал.

А днем пришла информация. Опять все то же, но место ограбления любопытно. Фантомас унес золотую панагию из магазина «Пещера Али-Бабы». А помещался магазин в здании бывшего кагэбэшного клуба на Лубянке.

Обнаглел яйцеголовый тип – появился в двух шагах от Кремля, напротив бывшего нового КГБ, нынешней ФСБ.

Яйцеголовый не боится.

Торговля была начеку. Охрана ждала мужика с бородой, а он выставил вперед какую-то бабу, а сам замешкался у входа. Они взяли панагию и были таковы.

Украден был фабержевский псевдовизантийский образок с хризолитовой камеей в оправе с цветными камнями, бурмицким зерном и эмалью. На камее – Христос с апостолами.

Директор «Али-бабы» молчал, будто рыльце в пушку. Шум подняли очевидцы. На бабе была косметика – штукатурка почище бороды. Фоторобота не вышло. Не мудрено. Даже Катю, когда намарафетится, не узнать, спасибо, куртка знакомая. Найковская черная с белым огурцом на спине.

Работой Касаткин, в самом деле, компенсировал сердечные страдания. К тому же он оправдывал свою неспособность ухаживать за лежачей Клавдией Петровной.

Фантомас стал касаткинской монополией. Коллеги отступились от выигрышной темы. Борисоглебский вообще считал себя философом. А Паша, может, и завидовал, но молчал.

Паша Паукер, немолодой, но верткий, даром, что немец – приехал в юности в Москву с Урала и остался. Освоил он фотографию. Снимал, проявлял, печатал. По совместительству был на побегушках. Простой паренек в свитере и очочках, словом, Паша, «А не уедешь ли ты, Францыч, в фатерлянд?» – спрашивали его в шутку. «Ни за что!» – бил он себя в грудь всерьез.

Паша поставил Косте на стол фото Фантомаса из фильма.

– Говорила я тебе, Костик, – Фантома-а-ас эсте-е-ет! – выла, красиво выдыхая сигаретный дымок Виктория. – На-а-адо же, всё выше и вы-ы-ыше!

Яйцеголовый, и правда, метил всё выше. Теперь выше был только Кремль.

А ведь панагию с камеей «Тайная Вечеря» не то что продать, даже показать опасно.

Допустим, Фантомас мог вывезти раритет в Германию или Грецию. Допустим, таможню он подкупит. Но не подкупит он Интерпол.

А вот по домам КГБ теперь не рыщет. Держи дома всё, что нравится.

Фантомас, Виктория права, – эстет. Он наслаждается тайно.

Касаткин написал заметку «Тайная Вечеря» о наших людях.

Высасывая из пальца материал расследования, Костя даже вставил популярные слова, «вынесенные коробки», «Мост» и «Лукойл». «Это Самое» есть это самое. Бульварная свобода слова. Костя вспомнил, что Дрянцалов купил «Запорожцы пишут турецкому султану», а у Дерезовского коллекция фабержевских яиц. Но Касаткин, сам эстет, отверг бульварщину больших независимых аналитиков Сикелева и Раденко, заявлявших, что Фантомас с помощницей – президент Ельцин с дочерью.

– Ну, и дурак, что отверг, – сказал Борисоглебский. – Добавил бы себе читателей.

Ничего, зато получилось правильно: в новой нашей жизни, на свободе, даже негодяй, и тот жив не хлебом единым и тянется к красоте.

Костя поставил точку, доделал другие компьютерные мелкие дела, проверил е-мэйл, позвонил в пару мест, откатился от стола, вытянул ноги, открыл пакетик с чипсами, уперся глазами в компьютер и представил картину: сидит, может, тоже с чипсами на офисном стуле Яйцеголовый. Любуется реликвией.

Когда вынул из принтера отпечаток украденной панагии.

И правда, крутая вещица: на крошечном зеленом хризолитовом поле тринадцать фигурок с нимбами и стол, а на столе вдобавок булочки и стаканчики. Молодец Фаберже. Обожествить камень – не вонючую вошь подковать бессмысленно-мелко.

Раскусил я тебя, яйцеголовый фабержист. Ты тоже ценитель. И человек ты немолодой, потому что мудрый ловкач. А раз так, значит, ты – большая шишка. Возможно, очень большая. Возможно, великая. А то, что озорничаешь, так это – русская душа. Мол, знай наших.

«Но и ты, Фантомас, знай наших», – честолюбиво подумал Костя.

Костя довольно потянулся. На экране мигало: «Знай наших».

«Ё-моё, печатаю, как лунатик. У меня, кажется, голодный бред».

Касаткин выключил свой «Асер» и победно поехал домой к своим женщинам. Но было чувство, что что-то не то.

 

6

СЛАДКАЯ ПАРОЧКА

Дома у Кости собрался девичник: лежачая бабушка, сиделка Маняша, Лидия Михайловна от нечего делать, няня Паня между двух стирок и Катя. Катя в день рождения одумалась, позвонила, узнала, что Клавдия Петровна лежит, и приехала.

Катя была странной девушкой, то есть, не была, но выглядела. И даже не выглядела, а так, иногда злая, хотя выглядела хорошо. Смуглая, тонкая, кудрявая и стриженная почти под ноль, как диоровская брюнетка. Ходит красиво, и вдруг пугается, как овечка, и донимает: «Что ты во мне нашел?» Обижается на любой ответ и пропадает. Теперь, забывшись и перестав подозревать, Катя смотрела ангельски.

Костя прошел к себе и достал приготовленную брошь. Как известно, где сокровище, там и сердце. Под влиянием Фантомаса Костя все больше становился эс­тетом-ценителем. Он купил в подарок Кате не практическую шмотку, а слоника в хрусталиках.

Но наплевал Касаткин и на дешевую сретенскую галантерею, и на дорогую лубянскую «Али-бабу». Он пошел в ЦУМ. Обошел отдел кондового золота. Подошел к витрине фирмы «Сваровски». Свежий хрустальный слоник смотрелся лучше брильянтовых монстров ювелирторга и старья антикварок. Ювелиры в древности работали совсем коряво, хотя и не корявей русского Левши. А сваровская брошь новотехнична, но с духом старины: сорокалетней давности мода на слоников – уже не старина, а античность.

Продавщица отперла искрящийся стеллаж, сняла с бархатной подставочки указанное изделие.

– Неужели последнее забираю? – удивился Костя.

– Нет, у нас всё в эксклюзиве, – гордо объяснила

девушка.

«Ишь ты, эксклюзив! Логопеды их учат, что ли?» подумал тогда Костя.

Костя вошел в кухню.

Шел разговор женский, о политике.

На столе Катин пирог с клубничинами на взбитых сливках и именинным ангелком из белого шоколада.

В честь Кости.

А Костя положил перед Катей белый коробок. Слоник обошел всех и был приколот Кате на майку.

– Теперь и у меня фамильная драгоценность, сказала Катя.

Чокнулись за Катю.

– А по-моему, очень современно, – сказала генеральша.

– И хорошо, – сказал Костя. – Новое качество лучше. А вы что скажете, мадам искусствовед?

– Хуже, – сказала Маняша. – Всё равно всё от варваров. Только без их секретов. Раньше душой тачали, теперь машиной.

Маняша грустно улыбнулась.

– Но бирюльками, – добавила она, – я давно сыта. Я, Костик, подарки принимаю деньгами.

– А мне, – сказала Катя, – чем больше цацок, тем больше хочется.

– Как Фантомасу, – сказал Костя.

– Но я во власть не рвусь.

– А Фантомас, как известно, рвется, – докончил Костя.

И пятница кончилась замечательно.

Катя, ее стриженая макушка и брошка на желтой майке, костино расследование – статеечка «Тайная Вечеря», вино «Либ фрау милк».

Костя размяк, поглупел. И вот пришло озарение.

– Брюлики и власть, – объявил он, – видимой связи не имеют, но корень у них один: амбиции.

– А все эти потехины одним миром мазаны, – добавила генеральша.

– Ну тя, Михална, – махнула на нее няня Паня. – Вовка парень ничаво.

– Ничего, а старух обирает. Купил у меня канде­лябр. Знала бы, в музей снесла. Дал пятьдесятку.

– Пиисятка не пиисятка, Вовка на грабеж не пой­дет. Чё ему мараться. Вон и бабу какую оторвал, красотуля.

– Чечмечка, – сказала Лидия.

– Чеченка, – сказала Маняша.

– Да нет, не похожа, – заступилась за жену Потехина няня Паня.

– Крашеная, – возразила Лидия. – Сталин тоже гулял с паспортом «Чижиков» и не попался. А перекисью Иосиф Виссарионович не красился.

– Да! Насчет «красился», – сказал Костя.

И рассказал новости. Фантомас объявился с подружкой. Увели из «Али-бабы» на Лубянке музейную панагию. Он с бородой, она размалевана. Короче, сладкая парочка.

– Ишь, сладкая, – буркнула няня Паня. – У нас в Оружейке тоже все сладкие…

Костя потянулся за пирогом.

– Оставь бабушке, – сказала Катя, – она любит сладкое.

– Прямо тебе сахарные, – продолжала Паня. – Иной раз сяду в зале, подяжурить за Веру Кистинтиновну. Ишь – думаю – ходят, зыркают, а ведь не дети. И чё им зыркать? Ходют, грязь носют. Ишь, ведь… Седина в бороду… Вчерась совсем смех…

Зазвонил телефон. Порфирьева, Роза Федоровна, вызвала Паню.

– Плохо ей, что ли? – спросила Катя.

– Гости, наверно, – сказала Лидия с улыбкой. – Неугомонная.

– Проверю-ка я бабу Клаву, – тоже встала было Маняша. – Что-то она молчит.

– Сиди, – сказал Костя, – я сам схожу. Он дошел до бабки и приоткрыл дверь. Бабушка лежала мирно и моргала.

– Писать не хочешь?

– Э.

– Точно нет?

– А.

Костя вернулся на кухню. Вернулась и няня Паня, но посиделки дали трещину. Фомичевы прощались с Катей и говорили: «Катенька, приходите», – няня Паня, посерьезнев после Розиного звонка, досиживала из приличия и строго смотрела в чашку с чаем.

Костя сел рядом с Катей и положил голову на острое подружкино плечо. Катя положила голову на его голову.

– Ну, так что, нянь-Пань? Как там твои оружейные парочки? – напомнил старухе Костя.

– Парочки, парочки, бараны да ярочки, – сказала няня Паня, поджав губы. И встала.

Встали и Костя с Катей. Они пошли спать, а няня Паня ругаться с Розой Федоровной. Паня с Розой тоже были сладкой парочкой, и неизвестно, кому из них обеих становилось от ругани слаще.

 

7

ПОДУМАТЬ НЕ УДАЛОСЬ

Аркаша Блевицкий пил за здоровье старухи Порфирьевой: он проживал последнее время ее деньги. Получил он их как комиссионные.

У старухи был товар, у него купец. Порфирьева продала Аркашиному человеку свои пятикомнатные хоромы с правом ее пожизненного в них проживания.

Продавать квартиру Порфирьева сперва не хотела. Но хотела она издать собрание сочинений мужа, умершего в 59-м лауреата госпремии писателя Федора Федоровича Порфирьева.

Покупатель взялся издать его целиком. За то Порфирьева заплатила квартирой. Фамилия Аркашиного человека бьша Иванов. Старуху фамилия напугала, но Аркаша сказал, что знает друга с такусеньких.

– Собутыльник, что ль? – спросила Роза Федоровна.

– Не, Розфёдна, – осклабился Блевицкий, – Лёня пошел в горку. У него своя фирма, компьютерное обеспечение. Девятое место в мире.

И Порфирьева сделала дело жизни.

Издательства не издали бы Федора Порфирьева никогда. Но Роза Федоровна мечтала о полном собрании сочинений, как у Толстого. В мире должны остаться сорок зеленых с золотом томиков стихов, пьес, романов и дневников.

Порфирьева была права по-своему. В зеленое собрание, кроме, разумеется, хрестоматийной эпопеи «Большое время» без купюр, вошли осужденная песенная под народную поэма с частым зачином «Эх, да грянула…» и написанные для души стихи под Некрасова-Тихонова-Михалкова «Довоенное», в том числе баллада «Весной»: «Весной перед самой войной / В дому архитектора Росси / Присутствовал я на допросе, / За дверцой засев потайной…»

«Писатель, – считал Костя, – не нужный, но, несомненно, способный».

Тем более и Ленинскую премию Брежнев дал ему нехотя.

Сама же Порфирьева жила безденежно, но шикарно. Ее квартира была, вплоть до коридора, набита доб­ром. Шифоньеры ливанского кедра, поставцы карельской березы, на стенах малая галерея. В темном коридоре больно заденешь лбом или боком резной шкафной выступ. «Пис оф арт», – говорили покупатели.

Роза Федоровна молодилась и держалась на ногах до девяноста лет.

Держалась она и теперь, но уже в кресле. Она отдавала пенсию на еду, сама не ела, но есть-пить было кому. В доме толокся народ: во-первых, что-нибудь выпросить, во-вторых, послушать рассказы. Порфирьев

порассказал Розе, кто и как обделывался. Костины женщины, Володя Потехин с женой и ее подругами, порфирьевские наследницы с родней, Гога Фомичев, зачастивший к Маше и генеральше в отсутствие жильца, Блевицкий с алкашами, даже писатель Кусин, которого Порфирьев в пятидесятых годах посадил.

Ухаживала за старухой Порфирьевой юркая дошлая тетка Тамара Барабанова, молодая пенсионерка, бывшая циркачка. Прежних наследниц Роза разогнала: они были стервятницы.

Роза не жадничала, но стервятниц не любила.

Тамара Розе понравилась. Она вертлява, но любознательна и угодлива.

Расплачивалась с ней и прочими Порфирьева вещами или деньгами от продажи вещей.

Но расставалась с добром Роза старчески капризно. То продает, а то вдруг нет. Проси, стой на коленях – нет, и баста. Зато находило на нее – разбазаривала ценнейшее. Раздаривала вещи чужим, Аркаше подарила набросок ивановского «Явления Христа народу».

Тамара тайно паниковала. Она считала себя новой наследницей.

Неделю назад старуха застала ее с рулеткой у бездонного букового шкафа в прихожей.

– Тамарочка, что ты делаешь?

– Меряю шкаф.

– Зачем?

– Пройдет ли в дверь.

– Но я, Томочка, еще жива.

Начался скандал, Порфирьева сказала – убирайся, Тамара кричала – куда, я сдала квартиру, чтоб носить за вами горшки.

Теперь за Порфирьевой ходила няня Паня. Завещание переписано было на нее.

В эту ночь Костя спал мало, но проснулся рано. Вчерашняя пятница словно продолжалась. Что-то беспокоило. Няня Паня вчера уперлась. Замолчала и ушла ночевать, как всегда на выходные, к старухе.

Но на Панины речи плевать. Гвоздило другое, и от непонимания, в чем дело, гвоздило еще сильней.

К счастью, в жизни всё – в трех соснах.

«Слушайте нас за утренним чаем», – привычно сказало радио, сообщило интернетовский адрес, и Костя вспомнил. Почта! «Знай наших» – был е-мэйл, а не файл, в котором Касаткин работал. Кто-то прислал ему письмо из двух слов.

– Кось, отнеси пирожка Розочке, – сказала Катя. – Звонила, поздравляла меня.

– Ты и отнеси, – сказал Костя.

Но собраться с мыслями до ночи не удалось. Костя позевал, попил капуччино. Потом собрался обдумать письмо. Но тут звонком вызвала к Розе Федоровне Катя.

Роза подарила «Костенькиной девушке» миниатюру Гау «Жена Пушкина».

За столом у Порфирьевой сидело, как всегда, человек десять.

Напились и наелись.

Няне Пане велели заварить свежего чаю, поить Костю и пить самой.

Костю усадили за стол. Чашки и снедь отодвинули, овал Гончаровой в рамочке переходил из рук в руки.

– Прелесть, – благородно пропела Тамара, которую старуха не замечала.

– Хм-гм, – сказал дед Брюханов. В ГДР и Польше дед в шестидесятые годы покупал ковры и хрусталь. – Тыщ семь зелеными.

– Теперь ты, Катвка, – богатая невеста, – сказал Аркаша.

– Зато Розка Фёдорна бедная, – буркнула Паня, войдя с чайником. – Скоро всё раздорит. Паня налила Косте чай.

– Да, раздарю, – заявила Роза Федоровна. – Пей чай и помалкивай. Всё равно, деточки, я богаче всех: Леонид Иваныч принес новые пачки Федора Федоровича.

Иванов сидел тут же. Он был румян, толстогуб. Типичный душка. Не скажешь, что палец ему в рот не клади.

Леонид скромно улыбнулся.

Роза Федоровна раскрыла наугад последний том. Последний – алфавитный указатель. Тогда дайте-ка томик предпоследний. Письма.

Стала читать вслух: «Хорошая моя! Неизбежная моя!»… Порфирьев описывал ей, как задавил на дороге зайца и взял с собой в дом творчества на рагу.

Разговор, как всегда за чаем, перешел на еду, с пятое на десятое на вещи, опять на книги.

Роза со слезой в голосе сказала о себе – мавр сделал свое дело и может уйти. Катя с Костей, прицепившись к слову, ушли восвояси, но, оказалось, ненадолго.

Через два часа позвонила Порфирьева и продребезжала, что с Паней плохо. Костя с Катей прибежали.

Гостей уже не было.

Няня Паня застыла, навалившись на стол. Морщинистые красные с синевой пальцы распялены, как голубиные лапки.

Над ней выла, довольно, правда, фальшиво, Тамара Барабанова. Подоспевшая «скорая» констатировала смерть.

 

8

МЫ С ТАМАРОЙ ХОДИМ ПАРОЙ

Беда тоже ходит парой.

У бабушки днем был понос.

Катя предположила, что в пироге нехорошие сливки.

«Все ели», – сказал Костя.

Но это ладно. Бабушке дали энтеросептол и всё вымыли, нервно, молча. Про няню Паню ей не сказали.

Паню увезли, и вскрытие было в тот же день. Обнаружили отравление. Цианид. Вечером пришла милиция по звонку из больницы.

Порфирьева держалась бодро и даже величественно. Старики легко переносят чужую смерть. Тамара поила Розу и себя чаем и валокордином. Роза Федоровна смягчилась и сказала: «Мы с Тамарой ходим парой».

– Парой, парой, – как всегда, угодливо повторила Барабанова.

Из милиции пришли двое: участковый Николай Николаич и дежурный опер Минин, молодой и тонконогий, похожий на прыгуна с шестом. Видно, старушечьи дела поручают юношам.

Милиционеры наведались к Порфирьевой, потом к Брюханову и Касаткиным. Снимали паспортные данные, задавали вопросы, заполняли протокол. Пока сидели у Брюханова, Тамара позвонила Косте и передала разговор с ментами.

Ментам они, значит, с Розой, сказали, что и как. Мол, были у нас дневные, в общем, посиделки.

Роза: Леонид Иванович принес пачки Федора Федоровича.

Тамара: Пили чай с конфеточками. Народ свой.

Минин: Сколько вас было?

Тамара: Четырнадцать с хозяйкой. Не тринадцать, а что толку.

Нет, чая, который пили днем, не осталось. Да, посуду мыла я. То есть, Фомичева Мария Георгиевна, а я – так, поднесла последние чашки, домыла. А мыла Фомичева Мария Георгиевна.

Роза Федоровна на Тамару не смотрела.

Минин: Значит, пригласили всех заранее?

Роза Федоровна: Нет, милый, ребяток я зазвала, когда все уже сидели. И двое незваных пришло: с Фомичевыми пришел их псих Гога, и с Аркашей Блевицким, Ниночки Блевицкой внуком, – с ним дружок.

Минин: У Панявиной были враги?

Роза: У Пани? Откуда? Всему дому задницы перемыла. Раньше малым, теперь старым.

Николай Николаич: Да, правда. Бабку любили.

Вскоре участковый и Минин появились у Кости. Квартиру они не осматривали. Спрашивать стали почти сходу.

– Кто заваривал чай? – спросил Минин.

– Всё делала Паня, – ответила Катя.

– Чай пили все?

– Вроде.

– К панявинской чашке подходил кто-нибудь?

– У нее не было чашки, – вспомнила Катя. – Чашка была Розы.

– Ничего не значит, – возразил Костя. – На чашке не написано – чья. Была ваша, стала наша. Старуха велела няне Пане пить чай. Паня пошла заварить, вернулась и села.

Минин повторил вопрос о врагах.

«Понятно, – думал Костя. – Подводит к наследству. Не доносить же, что Тамара ревновала к Пане Порфирьеву».

Костя и готов был помочь, но боялся болтать про буковый шкаф и рулетку. Походило это на сплетню и советский донос.

Минин и не настаивал. Конечно же, знал от участкового местные сплетни. Тем более такие.

Милиционеры ушли. Бедняги. Скольких соседей ни обходи, всё одно.

Вешдоков нет. Чашки вымыты. Ни к чему не прицепишься.

Спали Костя и Катя плохо, воскресенье прошло бестолково.

Позвонили утром Порфирьевой.

Старухин голос звучал в трубке ясно, звонко. И правда, Панина смерть ей как с гуся вода.

– Деточки, слыхали, что Паня рассказывала?

– А что?

– Оказывается, она…

В трубке послышались стуки, кажется, из глубины комнаты. Роза Федоровна замялась.

– Нет, нет, ничего, – заспешила она, – всё в порядке.

Опять дальние звуки. И Роза, шепотом:

– Зайдете – скажу. И смех, и грех…

– Старость – позор и кошмар, – сказала Косте Катя.

За день исполнили все воскресные обряды. Пили кофе утром, сходили за едой вниз в гастроном, даже перешли дорогу, купили в «Эльдорадо» кешью, потому что там они вкусней. Погуляли, как люди. Но всё было в какой-то дымке ужаса. Хотя лирика тоже опьянила. Костя и Катя шли, держались за руки. Вернулась влюбленность первых дней. Дух смерти освежил чувства.

Забегала Барабанова.

Старуха ночевать с ней расхотела.

– Ну и пошла, зануда старая, – верещала Тамара, – сами знаете куда. У меня у самой и видак, и ящик «Сони»!

Тамара смотрела строго и вызывающе: мол, с ней я сама разберусь, а вы на меня думать не смейте, сами сволочи все.

К Порфирьевой Костя и Катя пошли вечером. Они рассчитали, что старуха устанет и не задержит разговорами.

Костя позвонил в дверь.

Тишина.

Звонили долго. Стучали глухой перечнице.

Выполз из соседней двери Брюханов.

Костя стал разбегаться и наскакивать ботинком на дверь.

Потом подняли тревогу и вызвали участкового.

Наконец дэзовский слесарь Хабибуллин взломал дверь.

Касаткин вбежал вслед за Николай Николаичем.

В коридоре Костя привычно отстранился, но всё же стукнулся виском о шкаф.

Роза Федоровна Порфирьева лежала на кровати на боку лицом к стене с удавкой на шее. Удавка – черный чулок, злобно-озорно завязанный сзади бантом.

 

9

НЕВЕСТЫ

Костя притих.

В ту ночь они с Катей поссорились. Катя сказала: «Ну и ну». Костя сказал: «Что – ну и ну. При Совке всегда и везде так было». Катя сказала: «В нашем доме чулком не душили». А Костя: «В вашем доме ели живьем». – «Твой дом – кладбищенский гадюшник». – «А твой – кладбищенский хлев».

Катя обиделась на правду. После института отстояла право жить без родителей и снимала самую дешевую квартиру на всю библиотечную зарплату в доме «гостиничного типа» у черта на куличках у Митинского кладбища.

На словах «кладбищенский хлев» Катя встала, сложила сумку и уехала.

Начиналась очередная рабочая неделя. Горожан в июне убавилось, туристов прибавилось. Небо свежее, высокое. Праздная вселенная словно гуляет по городу. От вселенского холода неуютно.

Касаткин проверил бабушку, надел старую косуху и поехал на службу.

В этот день и следующие, как нарочно, совсем не было новостей. Активность политиков и тусовки угасала.

Костя равнодушно подготовил обзор последних думских решений, потом описал, в чем красовались депутат Неженовский и генерал Беледь на последнем в этом сезоне «Лебедином озере».

Наконец, сообщил он о двух насильственных смертях в собственном великом доме-дворце.

Но работал Касаткин рассеянно. Всё, казалось, далеко. Даже экран компьютера – точно за три километра.

Костя думал о пятничном послании по е-мэйлу – «Знай наших», но так ничего и не придумал. Для успокоения он всё списал на шутку. Спросил было у Борисоглебского: «Ты шутил?» – «Нет».

Что ж, ладно. Анонимных шутников достаточно.

Костя всё же проверил – адресат какой-то «промхим…чего-то… техмаш». И Костя отступился.

Фантомас тоже затих. А если бы и нет, черт с ним, хулиганом. Все же красть брюлики лучше, чем душить и травить старух.

Костя сам стал думать по-стариковски. «До чего же люди разные, – говорил он серьезному немцу Паукеру. – Каждому, видите ли, свое. Стервятники все, мародеры». Больше резонерствовать было не с кем. Борисоглебский не интересовался низменными предметами.

Домой Касаткина не тянуло.

Маняша возилась с бабушкой. Бабке кончили делать уколы, ей стало лучше, но говорила она невнятно и не вставала.

Домашние новости рассказывали Косте Фомичевы.

Эксперты отработали в квартире у покойной Порфирьевой. Минин говорил с генеральшей, с Маняшей, с Тамарой Барабановой, с Леонид Иванычем Ивановым, с Блевицким, с Потехиными и Кусиным. Опять следователь просил паспорта, переписывал паспортные данные в протокол, расспрашивал.

Физически среди порфирьевского окружения подозрительны все, кроме Касаткиных, Костиной девушки Кати Смирновой и Фомичевой-старшей. Бабушка не встает – свидетельство врача, а Кости, Кати и Лидии Михайловны у Порфирьевой не было. Остальные были.

Минин выяснял, кто уходил в то воскресенье от старухи последним. Уходила Барабанова. Старуха якобы еще была жива: сердилась, потом закричала вдогонку: «Постой, дура». Но Барабанова ушла. Но старуха могла встать, открыть потом.

Рассуждения здравые таковы: кому выгодно? В принципе, любому.

Выгодно Барабановой. Та могла отравить няню Паню, но душить старуху ей не резон.

Выгодно Иванову. Но ему не резон – травить Паню. Ведь старухи – не мафия.

А вообще, у Порфирьевой есть что взять любому.

Маняша – нищая, ей дорогие безделушки унести на продажу хорошо. Украсть, кстати, может всякий. Костя сам крал в детстве гривенники из родительских карманов.

Потехин и Блевицкий, особенно Блевицкий, и вовсе темные личности.

Фомичевы осаждали Костю вопросами.

– Как думаешь, Костик?

– Не знаю.

– Зачем ему?

– Кому?

– Иванову. Над ним же не каплет, – сказала Лидия.

– И потом, он и так слишком под подозрением, – добавила Маняша. – Бизнесмен.

– Ну, это не довод. Даже наоборот, – заключил Костя.

Дни шли. Иванова не арестовывали, видимо, за недостатком улик. Тамару тоже.

Костя не понимал, хорошо это или плохо. Катя все-таки права. Чувство было тягостное. Как никак, дом родной. Малая родина. И Костя – волей-неволей па­триот.

Весь июнь Касаткин не знал, то ли работать, то ли утешать слабых женщин.

С бабушкой просто. Утром он говорил, уходя: «Молодец, бабец!» – и передавал эстафету Маняше. Вечерами дружеский чай у Фомичевых на ниве общей беды.

– А где богатая невеста? – спросил во дворе Аркаша.

– Обиделась, – сказал Костя.

– Ну и хрен с ней. У нас и свои с приданым есть. Жаль, старые сыграли в ящик, зато Тамарка осталась. Закурили Костин «Кент».

– У Томки теперь и Гау, и шмау, и шкафцы эрмитажные.

– Тошно, – сказал Костя.

– Да брось, Кось. – Аркаша пустил колечки дыма. – Мы с тобой чистые.

– Старух жалко.

– Да ладно. Раньше тут пачками укокошивали.

– Раньше – открыто.

– Закрыто тоже. Ты в наши подвалы сходи. Наверняка и газовая камера есть. А наверху катапульты – метать «самоубийц» вниз.

Лидию с Маняшей Костя поддерживал по-мужски.

А самого бы кто утешил!

Костя нуждался в женщинах больше всего. Когда долго не было Кати, он искал новых подруг. Маняша, в общем, душевная.

Она хлопочет. Женское трудолюбие Касаткину тоже нравилось. Голова у Маняши опущена. Косица шмыгает, как мышиный хвостик. С косичкой она – как юная дева. Именно. Признаков жизни в ней мало. Оттого она хорошо сохраняется. Не стареет. Лицо почти без мор­щин. Хотя кожа серовато-рыхловатая, как у всех несча­стных.

Да, невеста Маняша не завидная.

Почему, впрочем, не завидная? Женись на ней Костя, был бы династический брак: тоже кровь в ней дом-на-набережненская, голубая.

Костя до сих пор по-советски делил мир на два: мы и они.

Шутка шуткой, – рассуждал брошенный Катей Костя, – но всё же. Женившись по расчету, люди, чаще всего, довольны. Где расчет, там и счастье. Жаль, время не то. Почему-то романтики корысть раньше ценили, а прагматики теперь – нет.

Костя заглядывал Маняше в глаза, когда она стояла рядом с чайником, задевал боком, вставая из-за стола, и накрывал рукой ее руку. Но нет, Маняша не искрила.

А Катя искрит? Он сказал – «хлев», а она сразу обиделась. А сама ведь первая раньше осмеивала. А он сказал любя.

Любя, долго обижаться на «хлев» не будешь.

Но в Костином доме, и правда, воздух был хоть и с набережной, а отвратителен.

Надышал в Доме на набережной убийца.

И Касаткин сидел у Маняши, утешался разговорами. Не секс, так слово. Какая, в конце концов, разница. Было бы лекарство.

А Маняша смотрела телевизор и рассуждала вслух.

– Не пойму я идиотов, – говорила она. – Охота им была!

– Была – что?

– Сновать по коридорам, заседать в залах. Зачем?

– Им интересно.

– Интересно вытирать чужую пыль? Можно подумать, своей дома мало. Набегут, нагалдят, говнюки. Зачем?

– Ну, ты няня Паня номер два, няня Маня. На экране, как нарочно, писатель Радзинский не к месту заговорил тонким голосом.

– Видишь, стул протирает.

– Он работает для тебя.

– Мне не надо.

– Ну, для себя.

– Неужели у него ничего не болит?

– Значит, не болит. А здоровым надо чем-нибудь заниматься.

– Зачем? Здоровье девать некуда? Костя вздыхал и упирался глазами в Маняшину серую блузку. На воротнике приколота была допотопная брошь – большой янтарь с мушкой внутри. Возможно, старинный подарок сбежавшего кавалера.

Вот и думай, кто лучше: хорошая, но убогая подруга или плохая, но классная.

 

10

ЗАХОДИ, ГОСТЕМ БУДЕШЬ

Костя весь месяц встречал Минина во дворе, в подъезде, на лестнице. Опять поговорил с ним у себя.

Обсудили Потехиных, Иванова, Блевицкого, жен­щин. Даже Джозефа помянули. Не стесняясь, Касаткин рассказал только про ссору с Катей из-за «гадюшника-хлева». Сплетничать про соседей Костя стыдился по-прежнему.

Сидели Касаткин с Мининым у Касаткина на кухне. Пили кофе без сахара и говорили без протокола.

Минин – зеленый еще, моложе Кости. Учился он в той же школе: Костя кончал, он начинал. Из детской, видимо, солидарности, Минин говорил с Костей на «ты».

– Знаешь, – сказал он, – ведь я клещами у ваших вытягиваю, кто был в тот день у старухи.

– А им откуда знать?

– Ну, хоть при них – кто сидел? Молчат, особенно старики. Боятся доносить. Тоже мне, благородные. Костя вздохнул.

– Раньше, – продолжал Минин, – были разговорчивые. А теперь вдруг спохватились.

– У них нет вкуса, – сказал Костя.

– А у тебя есть?

– Наверно, тоже нет. Но если что вспомню – скажу.

Особенно вспоминать было нечего. В тот день они с Катей раза два выходили. В лифте ехали незнакомые, но поди знай, к кому они. Тамара заглянула сказать, что уходит, среди дня. Порфирьева то ли простить ее не могла, то ли боялась.

– Когда Барабанова заходила к вам, не помнишь?

– Нет. Сказала – Роза ночевать не оставила.

– Значит, вечером.

– Она спешила. Ах, да! Сказала – бежит телек смотреть. У нее любимые передачи – Сикелев и «Куклы». А ей два часа ехать.

– Понятно. Часа в четыре.

У знакомых Порфирьевой стопроцентного алиби не было, ни у кого. Кто ходил в магазин – могли бы подтвердить продавцы, но те не помнили. А вечером свидетели имелись у Иванова, отмечавшего чей-то юбилей, – в ресторане.

Смерть Порфирьевой, как установлено, наступила от трех до пяти, так сказать, в пересменке. В такой час и невинный не объяснит, что делал.

– В общем, ловкий тип, – сказал Минин, – следов не оставил.

С Тамары взяли подписку о невыезде. Со смертью Панявиной наследницей становилась она. У Порфирьевой, оказывается, имелась сестра. Но о ней Барабанова, как говорит, не знала. И корысть – единственное, что против нее. Выходит, она сама себя обвиняет. Или морочит нас? Чтобы мы оправдали ее, раз она не боится невыгодного для себя признания…

Впрочем, приходил ли кто после Барабановой – неизвестно. До двери Порфирьева могла доползти.

– Эх, старухи, – не выдержал Минин. – Старушечья возня – всегда тоска зеленая.

– И что теперь будет? – спросил Костя.

– Что-что. Прикроют дело – «за неустановлением лица, подлежащего привлечению».

– И что же ты будешь делать?

– От безделья не умру.

А Леонид Иванович Иванов, владелец компьютерной фирмы, за что ни брался, устраивал всё вмиг. Вот и теперь он действовал.

Старухина квартира долго опечатанной не стояла. В июле Леонид Иванович въехал в порфирьевскую квартиру уже как новый хозяин.

Вещи увезла единственная действительная родня – старухина родная сестра. С Раисой Федоровной, бывшей партактивисткой, Роза Федоровна отношений не поддерживала. Мужняя жена и партийная дева друг друга не выносили. Товарищ Раиса, жилистая и бодрая, в пиджаке с орденскими планками, в два часа погрузила в перевозку скарб и была такова. Когда грузовик выезжал из двора, музейные полосатые софы и шкафики в кузове смотрелись нищенски.

В июле началась адская жара.

Душно. Лица в испарине. Дух двух убийств словно слился с духотой, так сказать, выветрился. Как мало людям надо, чтобы отвлечься. Время и погода. И старухи скоро отошли в область дом-на-набережненских преданий.

Косте было не по себе.

Милиция искала – не нашла. Схлынула. У них в производстве имелись криминалы поважней. Еще месяц – и дело закроют.

Какого черта ждать от них милости?

Сам раскинь мозгами. И не для коммерции, как в случае с Фантомасом. Проведи настоящее расследование. А то живешь бок о бок с убийцей. Ходишь, гадаешь: кто, кто? Здороваешься, а сам греши на людей. Он? Она? Что это за любитель старушечьих заначек? К кому еще он пойдет? К Фомичевым – вряд ли. И не к моей же бабушке!

Действительно, так жить нельзя. Надо подумать о них, о себе и близких. Надо присмотреться к людям. По всякому нормальному видно, на что он способен. Может он убить или нет. Рассудком не знаешь – всё равно чуешь.

А чутье у Кости – наследственное, касаткинское.

Так что додумайся. Пусть без доказательств. Не для суда – для себя.

Напряги извилины. Уясни себе раз и навсегда, кого с каким соусом есть. И наконец успокойся.

Леонид Иванович – пухлый, обтекаемый, с гривой длинноватых, как с рекламы «Пантин Про-Ви», шелковых тяжелых волос, но с хищным блеском оч­ков. Хищник – это хорошо. Иначе бы не процветала его компьютерная фирма. Хватка мертвая. Недаром фирма – девятая в мире.

Но, может, и в старушечью шею ему вцепиться тоже легко?

Костя нашел в «Экстра-М» телефон его «Компьюсервиса» с рекламой «Звоните прямо сейчас!». «Сейчас» было набрано крупным красным шрифтом.

Костя позвонил.

– Алло, «Компьюсервис»?

– Да.

– Я прочел вашу рекламу.

– Да.

– Можно купить у вас модем?

– Ну… Да… Извините. Позвоните в другой раз.

– Когда?

– Ну… Не знаю. Я иду обедать.

– Тогда через час?

– Ну… Завтра. Или послезавтра.

С июля в бывшей порфирьевской, теперь леонид-иванычевой квартире шел ремонт с перепланировкой.

Начали, разумеется, в выходные с утра. Стены крушили так, что сотрясались соседские.

Брюханов выползал изредка, смотрел в щелку со злым лицом и с силой захлопывал дверь. Но хлопки тонули в общем сверленьи и грохоте.

Экс-порфирьевская дверь была настежь. Костя за­глянул.

Огромная, вместо полутемного коридора и комнат, зала в клочьях обоев. Вид на Боровицкие ворота – одна стена. На «Ударник» и Полянку – другая. Мусор сваливают в мусорный рукав в окно чуть не под стены кино. Леонид Иванович в углу у двери с рабочим.

– А, Константин, заходите. Костя зашел. Рабочий отошел.

– Красота. – Костин голос звучал гулко. – Так и оставьте: залу. А то будет шастать старухин призрак по темным углам.

– На здоровье.

– Не боитесь?

– Не я же душил.

– Точно?

– Точно. Мы отмечали в ресторане двадцатилетие окончания керосинки. Двадцать человек. Я всем заказал у Картье памятные булавки.

Леонид Иваныч ткнул себе в галстук: вензелек «20», золотая двойка, овальный брильянт-нолик и сапфировая палочка.

– Круто, – оценил Костя. – А днем? Залезали к вам менты под ногти?

– Залезали. Ну, был я у Розы, был. Донес ей пачку Порфирьева. Посидел.

– Еще сидел кто-нибудь?

– Ну да. Эта, как ее, наследница, Циркачева?

– Барабанова.

– Да. Потехины были тоже. Они пришли сочувствовать. Аркадий был. Аркадий присосался к ликеру. Потехины молчали, Аркаша нес ахинею, но бабка слушала. А сама она ерзала, как ужаленная. Как будто боялась. И еще была эта твоя верхняя, пожилая невеста.

– Фомичева.

– Да. Она уже уходила. Я побыл минут пять – и тоже вышел. Порфирьевскую пачку вручил старухе. Она взяла томик и вцепилась. Еще был старик Кусин. В лицо я его забыл. Старик не запомнился. Ничего не говорил. Он остался после нас. Так что и про эту твою, и про меня подтвердит.

Рабочие поволокли к рукаву последние куски стены.

– Вы один тут будете жить?

– Пока да. – Иванов таинственно улыбнулся. – Помните анекдот? «Адын, савсэм адын».

Иванов пошел к куче, накрытой распятым коробочным картоном.

– А не хотите ли, Константин, забрать Порфирьевские книги? Раиса, сестра ее, забрала всё, а коробки с Порфирьевым не взяла. Я звонил: она сказала – черт с ними. Возьмите, Кость, хоть парочку. А то нехорошо.

– Нехорошо. Надо отдать Потехину. Вовка и на стихи Ленина найдет покупателя.

– Стихи Ленина любой бы купил.

– Кроме Фантомаса.

Костя потащил коробку к дверям.

– Леонид Иваныч! – сказал он на пороге.

– Да?

– Я звонил в вашу фирму. Хотел купить модем. Меня ваш человек отшил. Сказал – обедать иду. Тоже нехорошо.

– Нехорошо… Не обижайтесь. Ему с вами неинтересно. Чем возиться с вами, лучше продать в банк партию компьютеров. А вместо вас, и правда, лучше пообедать. Но всё равно нехорошо. Я ему скажу. Обещаю.

Костя отволок пачку в сорок томов восвояси, плюхнул в прихожей, в угол у вешалки.

Нет, не Иванов. Характер, конечно, у него есть. Жену выгнал, терпит один. Но человек чести. Не станет мараться за квартиру. Фирма дороже. И корректен. Сказал – возьмите, Костя, и всё. Подлецы разговорчивей.

Костя вдохновился и позвонил Кате.

– Ты еще не зарезан? Странно. Бросила трубку.

Напроситься к Потехиным? После кошмара со старухами все, так сказать, очевидцы сроднились на почве взаимных подозрений. Зайти можно и без звонка. Не удивятся.

Костя всё-таки сперва позвонил.

– Джамиля Джохаровна?

– Вай, Костя? – по-восточному криком отозвалась Потехина. – Заходи, гостем будешь.

 

11

ОМАРЫ И ТАПОЧКИ

Костя пошел в соседний подъезд. Во дворе гулял дебил Виля.

– Виля, здравствуй, – сказал Костя. Считая себя уже детективом, Касаткин поздоровался корыстно: разговорить. Мало ли! Устами младенца глаголет истина.

– Котя, Котя, Котя, Котя, Котя, Котя… – залепетал Виля и выпустил слюни. На этом он отвернулся и засеменил прочь.

Костя вошел в подъезд, поднялся, постучал в стальную дверь старинным дверным молоточком на цепочке.

Открыл Вовка Потехин в смокинге.

– Как раз к обеду.

За столом сидели еще два типа под «качков». Они буркнули что-то, кивнули – и отвернулись к экрану. Телевизор престижный, в полстены. Фильм «Подводная Одиссея».

На столе стояло блюдо, на нем кораблики – половинки папайи с колбасными парусами на щепочках и креветками, как с фото из журнала «Домовой». Бутылки смирновки и спрайта.

Потехина никто не звал по отчеству. Вова или Вовка.

Тонкий, небольшой и кучерявенький: вечно молодой. С годами Вовка не заматерел – только подсох и стал жестче. Мать у Вовки была безответной школьной техничкой Нюсей, отец неизвестен, но на самом деле – еврей, беспутный сынок директора ювелирной фабрики. Потехин унаследовал от него коммерческую жилку и черные кудрявые волосы, а от матери недалекость.

Вовка кончил техникум, отсидел случайно, за плутни, за какие, в общем, не сажают, иначе посадили бы всех.

Но на несправедливость судей Вова не обиделся. Бандитом он не стал. Снова сказались гены. Материна простоватость не дала стать диссидентом. А отцова расчетливость и, несмотря ни на что, древняя порядочность не пустили во все тяжкие.

Выглядел Потехин европейски: кудряв, поджар, одет.

Женился Владимир Борисович так же природно-компромиссно. Дуру взять не хотел, интеллигентка бы не пошла. Жена была кавказкой.

Джамиля тоже не ума палата, но не по-русски, не занудно. Она базарно безвкусна, в оранжево-малиново-золотистом платье.

Впрочем, Джамиля красилась блондораном и не выделялась. Последнее время, когда Потехин стал ездить в Германию, она тоже оевропеилась, надела ка­шемир.

Потехин Владимир Борисович и торговал частично в России, частично в Германии. И работал он также двояко: с русской удалью и еврейской масштабностью.

Когда стало у нас свободно, Потехин начал с икон. Советские ценности были в новинку, дела сразу пошли.

Насытив рынок, Потехин перешел на машины. Но машинный бизнес был груб и грязен, а Вова тонок и чист.

Чистюля взялся за напитки. Продавал он немецкое вино и пиво: там покупал за бесценок просроченное, исправлял срок годности и здесь продавал, тоже очень недорого, но наваривал хорошо. Потом он возил в Германию ереванский коньяк в варварских армянских граненых бутылях. Последние два года Вова стал совсем приличным. Он примкнул к хорошей фирме и завел связи с респектабельными и, говорили, кремлевскими людьми.

Костю усадили за стол.

– Джама! – крикнул Потехин в дверь. – Скоро?

– Морем пахнет, – сказал Костя. – Хека жарите?

– Хека, хека, – сказал Потехин. – Садись.

Джама внесла омара, обложенного звездочками карамболы.

У Потехина все было престижное. Его «Сааб» стоил пятьдесят четыре тысячи зеленых, телевизор самый дорогой, на запястье «Ролекс» с брильянтами, еда – фрукты моря и фрукты экзотические. И это понятно. Последнее время Потехин добивался признания в большом бизнесе. А в нем встречали по одежке.

– Я наследник, – сказал Костя. – Сорок томов Порфирьева – мои.

И он рассказал, как получил их.

– Да ну, – сказал Потехин. – Тоже мне, товар. Эх, старуха-дура.

– Володе в тот вечер тоже не повезло, – сказала Джамиля. Она откусила кусочек сухого хлебца, аккуратно не задев крашеных губ. – Он проиграл тогда в казино двадцать кусков.

– Каких кусков? – не сразу включился Костя.

– Зеленых, разумеется.

Потехин, как всегда, смотрел ровно, в пространство.

– Двадцать тысяч! – не удержался Костя. – Лучше бедным деткам дать. Качки хмыкнули.

– Я и деткам дал, – равнодушно сказал Потехин.

– А ушли мы от Розы еще до Тамары, – вставила Джамиля. Она была по-женски догадлива и по-кавказски чутка: поспешила оправдаться.

«Убьет Потехин или нет?» – думал Костя. И вглядывался ему в лицо.

Вовка, опустив глаза, вынимал мясо из омаровых косточек. Он вечно тихий и ровный. В руках – серебряные вилка и нож. Такие честолюбивые пальцы в шею старухи не вцепятся. Нет, не убийца Потехин. Темперамент не тот. И потом у Вовки цель – престиж. Ему не до старухи. Ему до благотворительности.

– Порфирьева можно подарить библиотекам, – предложил Костя. – Они возьмут всё.

– Посмотрим, – сказал Потехин. Костя поднялся, попрощался.

– А-хм-гм, – сказали качки.

– Заведи себе «смит-вессон», Кот, – сказал вдогонку Потехин. – Я устрою.

– Лучше «Стингер», – отшутился Костя.

– «Стингер» – дорого, – сказал Вова. Качки посмотрели на Костю и отвернулись.

– Вай, вай, зачем ментов боишься? – сказала в прихожей, выпуская его, Джамиля. – Не надо ментов бояться. А пушку ти возьми.

– А может, и пушки не надо? – оглянулся на лестнице Костя.

– Пушки нада, вай, нада! – прокричала Джамиля и закрыла дверь.

Последней в пролете Косте мелькнула ножка в черном чулочке и шитая золотом черная тапочка с острым загнутым вверх носком и без задника.

 

12

НЕ СТУЧАТЬ, А ГОВОРИТЬ

Алиби или не алиби, Вовка мог прийти и после, – рассуждал Касаткин, бредя по двору. – Старуха Тамару отпустила, надеялась на себя. Или ее боялась. Любой, вообще-то, мог прийти после. Иванов тоже. Кто угодно. Вопрос – кому ее смерть на руку. Иванов, делец он или кто, ему нужна квартира. Но он может и купить, он богатый. Хотя, кто богат, тот жмот. И за старухины хоромы Иванов заплатил макулатурой. И ту он не купил: добыл по какому-то своему бартеру.

Потехину выгоды нет. Хотя есть, есть! Он хотел получить от нее картины. Ходил, уговаривал. Она ни в какую. А Вова – бывший иконщик. Мало ли. Престиж! В конце концов, и убьют для престижа.

Прибрать, что плохо лежит, и Блевицкий не дурак.

С другой стороны, тайком прийти к Порфирьевой было трудно. Позвонили бы в дверь, старуха спросила бы: «Кто?» Еще и переспросила бы, глухая. Зато не глухой Брюханов. Посольско-советские ушки у него до сих пор на макушке. Услыхал бы, выполз бы.

Неужели Тамара? Тетка она корыстолюбивая.

– Сволочь он, сволочь. – Хабибуллин пьяно бормотал на лавочке. Рядом сидел Виля, держась прямо, глядя на Костю обиженно, руки прилежно на коленях.

– Кто, Василь Василич?

– Сволочь. Душегуб.

– Вы видели?

– Видела моя, видела. Большой, черный. Старуха он зарубила.

Когда Хабибуллин говорил на русско-татарском, можно было не слушать: слесарь налимонился.

– Задушил, – поправил Костя.

– Зарубила. Бежала из дома, с топором.

– С каким топором? Не было топора.

– Была топор, была. В крови вся выходила.

– Выходила, – прогугнил Виля, – на берег Катюша. Выходила, песню заводила. Гы-ы.

Дебил, а издевается. Обиделся он на Костю за недавнее невнимание.

Костя раздавил окурок, пошел к себе.

«Эх я, психолог. Вычислял убийцу по глазам. И правда: чужая душа потемки. Глупо, но верно».

Воскресенье прошло пусто и скучно. Ни людей, ни вестей. Костя заглянул к бабушке, проверил, не мокра ли, дал каши, сам пошел на кухню. После потехинского обеда захотелось есть.

Гречка с маслом вразумила Касаткина.

«Нечего умничать. Соседей не выбирают. Тоже мне, праведник. Сам на родную бабку плюешь. Меньше философствуй».

Костя раскупорил баночку пепси, распечатал шоколадку «Тоблероне», отломил треугольную дольку.

Но и Минин, кажется, недопонял. Он искал, чей чулок.

Можно подумать, что душат своим чулком или же­ниным.

Парный нашли у старухи в шкафу.

Дело не в чулке, а в банте. Убийца задушил Порфирьеву, а потом завязал удавку совершенно по-хулигански. Значит, это ненависть.

Но кто же так ненавидит, что даже глумится?

Костя вздохнул, отломил еще треугольничек, еще, потом прощай, шоколад, отложенный для женщин. Костя доел его. Остался треугольничек.

Костя вышел на площадку и громко кашлянул. «Кхе!» «Кхе-кхе!» Дверь Брюханова не дрогнула. «Кхе-кхе-кхе!»

Щелкнул замок этажом ниже. Шаги. На лестницу вышел Джозеф Д. Роджерс. Костя приветственно поднял руку.

– Константайн, – сказал Джозеф. – Что мне дьелать?

– А что? – спросил Костя.

– Мистер Блэвиски продаваль мне картина Гау.

– Портрет Гончаровой? – тупо вспомнил Костя.

– О, нет, Пушкина, – удивленно сказал Джозеф Д. – Денег брал мало.

– Мало?

– Мало.

Дверь Брюханова дрогнула.

«Вот и третий», – подумал Костя.

– Заходите, Джозеф, – пригласил он. – Поговорим.

Они вошли к Косте в квартиру. Костя прихлопнул дверь и провел гостя на кухню. Джозеф Д. сел и рассеянно взял последний тоблеровский треугольник.

– И вы купили у Аркаши картину? – спросил Костя с места в карьер.

– О йес.

– А знаете, что случилось?

– О йес. Комиссар Минин задавал меня вопросы.

– И про картину вы ему не сказали?

– Мистер Блэвиски принес картина вчера.

– Возможно, она не его вовсе.

– Я поньял. И что же мне дьелать? – повторил он.

– Хотите стучать?

– Стучать – нет. Говорить.

– Идемте к Аркадию.

Всё то же постсоветское недоносительство повлекло Касаткина не к следователю, а к приятелю.

Костя и Джозеф поднялись на последний этаж, позвонили в дверь с тусклой дощечкой «Блевицкая».

Ждали Костя с Джозефом долго. Наконец Аркаша

открыл.

За эти годы от выпивки он, прежде квадратный, не похудел, но одряблел. Широкоплечесть и приземистость исчезли. Он стал как куль. А в пестрой бабьей блузе он напоминал старую ленивую бабу.

– А-а, – сказал Аркаша не удивленно, а как-то пьяно удовлетворенно.

Аркаша был пьян в стадии благожелательства. При нем находилась полная женщина, уже немолодая, заматерелая. Она, конечно, предложила супу. Джозеф Д. молчал.

– Нет, нет, – сказал Костя, оставаясь в прихожей. Джозеф стоял за ним на половике.

– Аркаш, – продолжал Костя, секунду разглядывая его, – ты спятил?

– А чё такое?

– А то, что старуха задушена, а ты торгуешь ее вещичками, как алкаш в подворотне. У тебя не все дома?

– Дома – все, – расплылся Аркаша.

– Ты чего, Аркаш? – напряженно сказала женщина.

– Ничего, – сказал Аркаша. – Порфирка сама подарила.

– Правда? – спросил Костя. Джозеф улыбался с пониманием.

– Люди видели, – хорохорился Аркаша. – Ее Барабаниха развонялась, когда я долакал весь ликер. А Порфирка ей: «Ликер мой, а не твой». А мне: «Я и тебе, Аркашенька, подарок сделаю». И пульнула мне картинку. При всех. Отдыхайте, ребцы, – сказал Блевицкий. – Есть коньячок. Пошли по рюмашишке с лимоном.

– Пока, Аркаша, – сказал Костя.

– Коньяк с лимон плохо, – сказал, открыв дверь, Джозеф. – Вкус есть не такой.

– Да что вы говорите? – воскликнула женщина.

– Это есть известно, – крикнул Джозеф уже из лифта. – А русские не понимать от бедность.

Они съехали до Джозефа. Директор куриных окорочков вставил ключ в дверь. Его квартира была точно под порфирьевской.

– Жаль старушку, – сказал Костя. – Хорошая была.

– Карошая, – согласился мистер Роджерс. – Но очьень стучала палкой. А это пльохо. Я затикал уши. Так не есть возможно жить.

Он поднял вверх указательный палец, кивнул Косте и вошел к себе. Костя повернулся к лифту, но он тронулся вниз. Костя побрел вверх по лестнице.

Роджерс снова высунул голову из дверей.

– Значит, я звонью Минин, – крикнул он.

– Зачем? Стучать? – обернулся Костя.

– Стучать нет. Говорить, – сказал Роджерс.

 

13

«ГОЛОС, КАК В ЖОПЕ ВОЛОС»

Шел июль, а Костя все гадал, кто убийца. Подозревал он всех. Ни за кого он не мог поручиться. Плохи, значит, дела. Выходит, хороший человек, и тот непо­нятен.

Заметки в газету Касаткин, разумеется, давал, но об убийстве в собственном доме он писал кратко и осторожно. Он всё-таки лицо зантересованное. В отличие от истории с Фантомасом никаких «версий» Костя не высказал.

Виктория Петровна и остальные этосамовцы тактично не приставали. Борисоглебский, правда, подмигнул: дескать, убийца, как всегда, рядом, но Костя молча нахмурился.

Касаткин приходил к себе, заглядывал с газетой к Брюханову, отпускал Маняшу, если та еще хлопотала при бабке, или читал записку с ее указаниями и сразу заваливался спать.

Однажды Костя вернулся домой, совсем размякший от жары, споткнулся о коробку порфирьевских книг и вспомнил про писателя Кусина.

Костя набрал номер.

– Борис Сергеевич? Это Касаткин.

В ответ кусинский хрип. Кусин Борис Сергеевич просидел из десяти семь лет, освободился в оттепель, но здоровья лишился. Испортил он себе всё, «от плеча до паха», глотку ему вырезали. Кусин не говорил – хрипел.

– У меня для вас подарок на память. Можно заехать? Хрип и дутьё в трубку. Даже уху больно.

– Борис Сергеич, если к вам можно прямо сейчас, стукните два раза.

Стук два раза.

Адрес у Кости был записан. Когда-то давно Кусин приглашал Костю из вежливости, как зовут в гости в гостях.

Борис Сергеевич жил в Чертаново. Прямое метро. По этой ветке Костя ни разу еще не ездил. Ни в Бибирево ему не нужно было, ни в какое-то Россошанское. А тут, значит, сама судьба.

Костя заглянул к бабушке. Она лежала, подрёмывала.

– Ба, я к Борис Сергеичу в гости. Далеко.

– Какоэ мео?

– «Чертаново». Прямое от «Боровицкой».

– Не наю такса.

– И я не знаю. Оно новое. Лет десять-пятнадцать. Костя надел дорогую тенниску и отправился, волоча коробку с порфирьевскими книгами.

Дышалось легче. Не так жарко. Летним вечером полупустая Москва прекрасна.

От метро, записано на бумажке, пятый дом.

На выходе, на лотке, Касаткин купил тортик.

Для верности Костя пошел пешком. Но корпуса тянулись и тянулись. Маленькая и большая коробки неравномерно оттягивали Касаткину руки. До пятого Костя еле дотянул.

Дзинь! И щелк. Борис Сергеевич открыл неожиданно, подойдя неслышно. Он был высок и сух. Ходил невесомо. «Оттяпали после лагеря всё, что можно, вот и легок на подъем», – с шипом и присвистом объяснял он.

Коридора не было. Костя тут же нырнул в полутемную от книг на стенах комнату и опустился в обшарпанное креслице шестидесятых годов, поставив на пол по обе руки тортик и коробку с книгами.

Еще в комнате была узкая кровать, как в пансионатах, и у окна письменный стол и стул.

Хозяин сел за стол, за которым сидел, хотя, судя по пустой поверхности, за столом он ничего не делал. Кусин давно ничего не делал. Говорили про него: он, как освободился в шестидесятых, так затих.

Борис Сергеевич Кусин учился с 51-го по 56-й на химфаке в Ленинграде, но писал прозу. А водился он с неофутуристами. Девушкам читал стихи знаменитого друга-кружковца Красилыцикова:

Мы, лирики и шизики,

обходимся без физики.

Кусина в университете не тронули. Хотя смирным он не был. На первом курсе он присутствовал при неслыханном деле: поэты в косоворотках и смазных сапогах сели в университетском коридоре на пол и ели тюрю. А кончая уже химфак, Кусин на ноябрьской демонстрации вместе с другими студентами развернул плакат «Руки прочь от Венгрии».

Кусин был лишь вызван и пуган.

Ребят посадили, а Борис бежал в Москву.

А там ни кола, ни двора.

В поисках твердой почвы Боря крутился в редакциях, попался Порфирьеву, тот взял над ним шефство, но напечатать его не успел – Кусин отправился наконец по этапу.

Вернулся Борис Сергеевич инвалидом и устал. Молодое прошлое как отрезало. Но комплекс провинциала Кусинстарик не изжил. Он уважал научную интеллигенцию и был демократом – в смысле говоруном и риториком.

Жил Борис Сергеевич один. Он не женился из больного самолюбия инвалида.

– Значит, вот, Костя, какие дела, – прошипел он.

– Да, такие, – пришлось ответить Косте вместо того, чтобы спрашивать самому.

– Ну, что, посадили их?

– Кого?

– Новых ваших русских. Потехина с Ивановым.

– Да разве ж убивали – они?

– Они, не они! Всё равно одна шайка.

– Какая шайка?

– Какая ж у нас шайка! Кремлёвская.

– Что вы, Борис Сергеич, – удивился Костя. – Вовка с Кремлем не связан.

– Не связан! – яростно зашептал Кусин. – А что бы он мог без них! Нахапали новые правители, теперь заметают следы.

– Но при чем здесь Роза с Паней?

– Язык у старух длинный. Ворчат они, народ воз­мущают. А народ за старух горой.

– Но Роза не ворчала.

– Ну, Паня. Она ж уборщица, всю ж подноготную видела. А с Розкой она делилась. Розку Паня любила. Небось, за твоей бабкой не ходила так.

– Вообще никак. Не захотела.

– Короче, смерть старухам! – просипел он, брызгая слюной. – Вон, и у тебя бабка ворчит, и соседки твои брюзжат, генеральша с дочкой.

– Лида с Маняшей – да, но бабка не ворчит, она еле говорит. Она после инсульта.

Костя автоматически отвечал, но на слове «инсульт» опомнился. Он пришел сам спрашивать, а сидит, как на допросе. Ишь, Кусин, старый конспиратор, хитрец.

– Борис Сергеич, я же принес вам порфирьевские книги. И тортик.

– Тортик, – зашипел Кусин, – какой еще тортик? Мои это книги, а не Порфирьева!

– Как – ваши?

– А так. «Большое время» – мой роман! Я написал! «Большое бремя». Порфирьев меня посадил, а роман напечатал под своим именем. Одну букву переделал. Да еще мне, гад, сказал: «Ты химик, вот и похимичь на химии». Я и химичил семь лет. Отхимичил себе всё на хрен.

– Зато сохранили честь, – сказал Костя.

– Много ты знаешь.

– Это все знают. Лучше химичить, чем подписывать позорные письма.

– Я и писать разучился.

– Слуцкий, как подписал против Борис Леонидыча, тоже разучился.

Кусин выпустил пар и приятно обмяк. Сосудистая краснота сошла с его лица и шеи.

– Чайку, что ль, – шепнул он. Слюной он уже не брызгал.

– А книги, Константин, забирайте. – Знать не знаю никакого Порфирьева. Я и к Розке-то ходил из мести. Она, как видела меня, так вспоминала, что муж ее – говно. Я его книг и на подтирку не возьму. Говном жопу не подтирают.

«Что же такое внутренний голос? – задумался Костя, волоча коробку с Порфирьевым обратно к „Чертановской“.

В конце концов, его, если понять его суть, можно использовать как компас.

Вернувшись, Касаткин раскрыл словарь Даля и перечел статью «Голос». «Голос, как в жопе волос, – пояснялось в конце статьи, – тонок, да нечист».

 

14

КТО СЛЕДУЮЩИЙ?

Перед сном Костя набрал Катин номер. Ди-и-инь. Ди-и-инь. Ди-и-инь.

– Ну, допустим, убить старух мог любой из наших, – говорил Костя, пока раздавались гудки. – Но из-за выгоды, даже крупной, нормальный не убьет. Тем более жалкую уборщицу.

В трубке повторялись звонки.

– А нормален ли Блевицкий? А Иванов? А Потехин? А Джамиля? Да взять того же Хабибуллина. Джозеф тоже гусь. Мягко стелет, а дверь захлопнул перед носом.

Неужели прав Кусин? Неужели сильные мира сего воюют с недовольными старыми перечниками? Но у нас ворчат все. Тогда – кто следующий? Брюхан? Фомичихи? Нет, исключено!

На том конце провода сняли трубку и тут же положили на рычаг. Пи-пи-пи-пи-пи.

 

15

«ВИХРИ ВРАЖДЕБНЫЕ ВЕЮТ НАД НАМШ

Старухи старухами, а, вообще, в июле жизнь остановилась. Прошлым летом было наоборот. Экономика, казалось, вот-вот даст дуба. И газетам поэтому жилось хорошо. То аграрии наделали агрооблигаций и отказались платить, то шахтеры ели стряпню москвичек и мороженое в пикете у Белого дома, и падали акции. А в это лето подозрительно ничего не случалось. Даже тележурналистки Царапова и Морокина занялись не­значительным. На их ток-шоу обсуждалось, дорог ли билет в Кремль.

Но действительно ньюсмейкерами теперь стали туристы. Многолюден был лишь Манеж.

Газеты принялись обсуждать Манежный подземный торговый центр. Оказалось, он нарушил экологию. Воды пошли подмывать Кремль. Часть Дмитровки уже рухнула, а Дом Пашкова стоит на соплях.

– Абиватэли интэрэсуются, – сказал этосамовцам Блавазик.

– Обыватели всегда интересуются всем э-э-эта-ким, – пренебрежительно пропела Виктория.

– А «Эта Самаэ» и эсть этакаэ, – уточнил шеф. – Нэобъяснимаэ! Дух! – добавил он и воздел руку с пер­стнем.

– То есть канализация, – насмешливо сказал Борисоглебский.

– Ладно, – сказал Костя. – Канализация, так канализация.

Петросян уехал отдохнуть. Это было в понедельник, 11 июля.

Нестерпимая жара кончилась, стало ровно жарко, каникулярно и просторно. Казалось, между небом и землей разгулялся, и правда, чей-то дух. Время высвободило место для событий особенных.

И все случилось.

12-го Костя договорился с диггером Рахмановым Михаилом о спуске. В мэрии им не разрешили бы, но неважно. На всякое «нет» в новые времена, если спорить и судиться, находилось «да».

Рахманов гулял под землей как самочинный подземный смотритель. Ему никто не мешал.

Тип он был эффектный, с косичкой. Телевидение показывало его с удовольствием и тем самым как бы охраняло его.

Вообще-то Рахманов стал героем в славные дни белодомовского противостояния. Рассказывал он о подземных чудесах. Видел он, дескать, как под Кутузовским выводили кого-то. Говорил и о крысах в человеческий рост. Рахманов, понятно, искал славы, точней, спонсоров.

Служить Рахманов не хотел. Так и бродил под горо­дом. Рябой, хмурый, с косицей, в черной ветровке.

Касаткин мог вообще не спускаться. Блавазик разрешил бы ему просто нафантазировать. Но Костя любил факт.

С Мишей Рахмановым Касаткин встретился днем 13-го у памятника Марксу. Утром Рахманов не мог. Странная занятость у подземного бродяги!

Однако время спуска оказалось очень удачно: после жары хлынул дождь. Народ разбежался.

Сквер опустел. Вдобавок вокруг шла стройка. В данный момент она была заморожена. Но сквер был огорожен бытовками друг на друге в два этажа. С обеих площадей ничего не видно.

На лавке у памятника сидел лишь сонный хмырь.

Касаткин и Рахманов встали у каких-то щитов и досок, открыли люк, спустили лесенку.

Условились так: Костя спустится, пройдет метров пятьсот, Рахманов откроет ему люк и скинет лестницу в Александровском, в тихом местечке на травке, где когда-то Мальков сжег останки Фанни Каштан.

Костя натянул черную снайперскую шапочку, слез и осмотрелся.

Под ногами чавкало, где-то внизу шумела Неглинка.

Кружок неба и человеческое лицо вверху исчезли. Стало жутковато. Но жуть быстро прошла.

Костя ожидал клоаку, трупы и черепа. Подванивало.

Инженер-пионер Левачев в прошлом веке писал, что было там, как в аду.

Но нет, сейчас ничего такого.

Безвестные советские рабочие постарались. За сто лет ад стал почти раем.

Армейский фонарь не понадобился.

Просторный ход.

Если встать лицом к Кремлю – налево и вниз ответвление к Лубянке и Мясницкой. Писали, что там – сталинский сектор. Сталин живал там.

Прежде Касаткин спрашивал Рахманова, каков сталинский туннель. Рахманов не ответил, но, получив от Кости сотенную, четко сказал:

– Люкс. Люстры, ковры, плевательницы и пальмы.

Касаткин встал спиной к Мясницкой.

Вокруг гул метро и наверху ливень.

Туннель широк, ровен и относительно чист. Что чего подмоет? Подземные сталинские многоэтажные хоромы не нарушили тектоники Чистых прудов. Подземный лужковский магазин – всего-навсего в три этажика.

Кучки под ногами и налет на стенах и своде рассматривать было ни к чему. Все тут хожено-перехожено. Гул вод и трансформаторов успокоил Костю.

Еще десять шагов – и облило дождевой струей из незримого уличного отверстия. Костя перешагнул, кажется, мышиный скелетик, дошел до развилки, поднял какую-то штучку. Она блестела, как гривенник на асфальте.

Рукав туннеля опять уходил налево к мавзолею, а Косте следовало идти прямо еще триста метров. Опять кружок света с рахмановским лицом наверху и темнеющий в перспективе, вдоль Кремля, путь по прямой.

Касаткин вылез, отпустил Рахманова, потоптался на травке, особенно в этом углу густой, шелковой и зеленой – видимо, от каплановского удобрения. И наконец он разжал, замирая, кулак.

На ладони лежал Катин слоник «Сваровски».

«Эксклюзив», – вспомнил Костя бойкий продавщицын выговор.

То есть, таких брошек в Москве больше нет. Есть, может, только на фирме в Вене. Значит – или австрийка была в туннеле, или Катя.

Австрийка в туннеле, понятно, не была.

С Катей Касаткин не говорил с июня. После «гадюшника и хлева» она не объявлялась. Костя почти обиделся сам. Он заставил себя не беспокоиться о подруге.

Теперь не беспокоиться он не мог.

Что делала Катя в туннеле? Она не авантюристка. Она – прелесть и честная душа. Она ангел и библиотечная труженица.

Она странна, но совершенно невинна.

О тектонике Костя и думать забыл.

Он примчался в редакцию и набрал Катин номер.

Телефон не отвечал.

Костя позвонил Кате на службу. В журфаковской библиотеке сказали: Екатерина Евгеньевна в недельном отпуске.

Касаткин занялся подземным очерком.

Написал он художественно, чтобы не возмущать ин­женеров. Но писал без огонька.

В шесть Касаткин встал и поехал к Кате в Митино.

Двенадцатиэтажная многоподъездная махина стояла у самого кладбища. Белели современные обелиски героям-чернобыльцам. Напротив стоял современный многоподъездный дом.

Дом известного гостиничного типа: на каждом этаже километр дверей по обе руки.

Четыре лифта на ремонте. Лестница до двенадцатого этажа усыпана подсолнечной шелухой, в пролетах на подоконниках сидят компании с пивом или просто так.

На предпоследней площадке Костя открыл дверь с выбитым стеклом и вошел в коридор. Из конца в конец кавказские малыши гоняли на трехколесных вело­сипедах.

Катина дверь. Костя позвонил. Кати не было.

Костя спросил у детей: «Не видели тетю отсюда?» Дети загадочно мотали головой.

Не пора ли бить тревогу? Костя постоял, походил, вернулся, оставил на двери записку: «Позвони».

Домой добрался поздно.

Позвонил Катиным родителям. Номер он набрал без надежды. Катя звонила им редко: они были недовольны, что Катя сняла квартиру, и все еще воевали с ней. «Нельзя, – кричали они, – тратить на квартиру всю зарплату!»

Но Катины родители знали кое-что. Катя позвонила им вчера и сказала, что всё в порядке.

– А где она? – спросил Костя.

– А разве не у тебя?

Утром 14-го Касаткин снова съездил в Митино. В девятьсот девяностой никого. На двери белеет Костина записка.

Касаткин поехал в редакцию. По дороге он вспомнил хмыря на лавке вчера утром в сквере.

Костя кинулся в сквер. Дождь прошел, но солнце не выглянуло, было сыро и ветрено.

Хмырь всё сидел. В ушанке. Лицо – тоже как ушанка, ороговевшее и щетинистое. От хмыря пахло лежа­лым.

– Вы давно тут? – спросил Костя.

– Давно-бля.

– Не видели, кто спускался в тот люк?

– Попить-бля нет?

Костя сбегал к метро, купил «Буратино», принес.

Бомж отпил, отхаркался и застыл.

– Не видели?

– Чё?

– Кто спускался?

– Мужик-бля и баба была.

– Когда?

– Вчера-бля.

– Какие из себя?

– В шапчонке, – описал бомж.

– Кто?

– Мужик.

– А баба-то?

– Баба ораньжевая, с хвостом.

«Мужик – я, баба – Рахманов», – понял Костя.

– Нет, не эти. Раньше.

– С утречка-бля.

– Кто?

– Мужик-бля и баба.

– Какие?

Бомж окреп от лимонада и описал подробнее:

– Мужик мелкий, чернявый. На спине белая го-вешка.

– А баба?

– Баба ораньжевая, с хвостом.

«Мужик – Катька: стриженая, с найковской рогулькой. А баба в оранжевой робе – неужели опять Рахманов? Ну и делец. Сколько же в день он имеет с носа? Но зачем ей туннель?»

В редакции в четверг Касаткин сидел безвыходно. Что он тюкал на компьютере, не помнил. Еле дождался конца рабочего дня.

Вернувшись домой, Костя позвонил Рахманову.

– Михаил, с кем ты спускался до меня у Карла-Марла?

– Ни с кем. До тебя я там не был. Я ходил под Моссоветом. Они на меня бочку катят. Хотел я им доказать кое-что.

– А может, кто из твоих ребят?

– Мои со мной. А что?

– Да наших спускал вчера кто-то.

– Развелось диггеров, японский бог.

Вечером Костя курил на подоконнике. Вчера и сегодня – сороковины няни Пани и Порфирьевой. Души их прощаются с нами.

– Упокой, Господи, души раб Твоих, Пелагеи и Розалии, – забормотал Костя. – Прости им согрешения, вольныя и невольныя.

Костя перекрестился.

Он и сам не знал, что именно его мучило: опасность или неизвестность.

В принципе, ничего страшного. На службу Катя звонила.

Просто неприятно, что у Кати обнаружилась своя жизнь.

Возможно, поэтому атмосфера в доме тоже казалась неприятной.

Внизу по двору кружил Вилен. Виле, видимо, было тоже тревожно. Ему не спалось.

А дело, скорее всего, именно в атмосфере. То сухо, то дождь. Виновны в этой Костиной тревоге геомагнитные вихри.

«Вихри враждебные веют над нами», – раздалось из чьей-то форточки. Ностальгировал очередной старец.

«Они воюют с ворчунами», – почему-то вспомнил Костя старого лагерника Кусина.

Костя дал бабушке три ночные таблетки и улегся.

Все эти вихри – ложь. И «Варшавянка» – всего-навсего украденный Кржижановским «Марш зуавов», музыка Вольского, слова Свенцицкого.

 

16

СПАСТИ КАТЮ И ЧЕСТЬ

15-го утром в Митино. Записка на Катиной двери белеет.

Ну, ладно, пятница. Мучиться два дня. Сказано: Катя Смирнова выйдет на службу в понедельник.

Касаткин вихрем в редакцию.

Борисоглебский с Паукером в отпуске.

Костя с Викторией Петровной сдавали воскресный номер.

В час дня Виктория вышла, а Костя достал чипсы и пепси и получил идиотский е-мэйл:

«Смирнова – заложница. Освобожу в обмен на статью. Дашь материал в воскресенье семнадцатого. Напишешь, что я – хозяин Кремля. Творческих успехов. Твой Фантомас».

Недельная круговерть лишила Касаткина чувства юмора. Костя не удивился и не засмеялся. Он сказал, конечно: «Что за дичь!» – но жевать перестал. И пакет с баночкой он отодвинул.

Касаткин начал составлять заказанную Фантомасом заметку тотчас, словно ждал и дождался команды.

Значит, потому и мутило его все дни.

Разумеется, по е-мэйлу часто приходили послания идиотские. Шутников-читателей пруд пруди. Но чуткий Костя чувствовал, что история с Фантомасом получит продолжение. Касаткин сам виноват. Фантомас был нагл и празден, а Костя бросил хулигану вызов своими «версиями».

Катина брошечка пахла дерьмом. Костя помыл ее «Сейфгардом». Теперь она пахла приятно мылом и все равно дерьмом.

Но главную опасность Касаткин усмотрел в «пожелании творческих успехов».

И еще было ощущение, что Фантомас – поблизости. Словно Блавазик и К° занимались столоверченьем и вызвали чей-то знакомый дух.

Нет, никаких столоверчений. Обратимся к фактам.

Подонок затащил куда-то Костину девушку. Что ж, террор – средство самое простое.

Негодяй амбициозен. Он рвется к власти. К Кремлю. Он использует касаткинскую газету для саморекламы. Пресса – тоже верный путь к успеху.

Вошла с обеда Виктория.

– Поели? – машинально спросил Костя.

– Нулевой клубничный йогурт «Виталиния». Я худе-е-ею. – Виктория посмотрела на Костю нежно.

Костя уткнулся в стол.

Искать яйцеголового типа некогда. Адрес июньского е-мэйла Касаткин уже искал. В том самом промхиммаше Костю вежливо осадили: тысяча компьютеров, извините.

Остаются считанные часы. Завтра номер уйдет в типографию. Уступить негодяю и написать заметку необходимо. Паня с Розой тоже казались вечными.

Касаткин закусил губу и напечатал заголовок в борисоглебском духе: «И последние станут первыми». Усмехнулся. Стер. Напечатал: «Хозяин Кремля». Положил кулаки на стол, раздвинув локти. Чипсы на краю стола и банка упали.

Виктория не реагировала. Она курила и с интересом смотрела в окно на пустой двор.

«Скажу ей, – подумал Костя, – позже. Иначе сейчас она поднимет панику». Касаткин продолжал писать.

Подонок-заказчик не заказал смысла заметки. Он заказал слова. «Хозяин Кремля». И, действительно, в этом – весь смысл.

И Касаткин решил попытаться. Он спасет не только Катю, но и свою честь. Над «хозяином Кремля» он сыронизирует. Фантомас рвется к славе и власти любой ценой. Ему плевать на иронию. А Касаткин ею оправдает себя.

«Кто на деле хозяин Кремля?» – отпечатал Костя.

Выбор клише был огромен: правительство, коррупция, безнаказанность, смена власти, олигархи, денежные мешки, грабь награбленное.

Касаткин до вечера крутил, выдавал штампы о мнимой власти и подлинной, занудствовал, потом всё зачеркнул, вернулся к заглавию и спасся вечной истиной.

Рвутся на вершину только из подполья.

Фантомас, яйцеголовый, – ряженый. То есть, под­польщик. Значит, он и есть хозяин Кремля.

Касаткин сделал то, что от него требовали, и, кажется, сохранил лицо.

Виктория Петровна прочла заметку, вздохнула и пропела:

– Бедная де-е-евочка.

Она красиво подняла руку в кружевном рукаве, погладила свой любимый гигантский перстень и прибавила:

– Что-о-о же, может, всё еще обойде-е-ется.

Костя внимательно посмотрел на нее. Знает ли она что-нибудь? Вряд ли. Она картинно курит и жеманни­чает. Ни один действительно деловой человек не станет так рядиться в блузы с воланами и выпевать слова.

«Хозяин Кремля» пошел вместо туннельной «Здоровой болезни».

«Позор? – думал Костя. – Может, и нет. Может, скажут – своя точка зрения».

Но скорее всего вообще не заметят. Читатели-москвичи разъехались. Да и газета – чепуха, бульвар.

Всю субботу Касаткин читал книгу и видел фигу. «Но зачем грязь лезет в князи? – думал он. – Ведь сказано: последние и так первые».

Одно было ясно: Яйцеголовый – тщеславный дурак, если только не псих из сумдома.

17 июля, в воскресенье, утром, вышло «Это Самое» с заказанной Фантомасом заметкой.

А спустя несколько часов, как нарочно, яйцеголовый человек-призрак ограбил Оружейную Палату.

Костя сидел при бабушке и не веря своим ушам слушал радостное радио. Поздно вечером пришла Катя.

 

17

РАБЫ НЕ МЫ

Катя пришла с рукой в гипсе.

Костя быстро вздохнул, выдохнул и сказал:

– Говори.

– Не может быть, – выговорила Катя, привалившись к кухонному шкафчику.

– Что не может? Где ты была?

– Сидела в подвале.

– Рассказывай.

– Пришел е-мэйл мне в библиотеку утром в среду: Костя в туннеле, просит приехать, сквер за Карлом Марксом, спуститься вниз в люк, люк там-то, открыт, давайте скорее.

– Что за бред!

Катя присела на табуретку.

– Я из Горьковки бегом через площадь наискосок, чтоб не крутить в переходе. Прибегаю. Люк открыт. Спускаюсь. Там сухо, ходы. Кто-то хватает за ворот, упирает что-то в спину и шипит: «Дуй вперед». Я пошла машинально. Иду, еще не боюсь, потому что не может такого быть.

– Может. В среду тебя видел там хмырь.

– Эту свою пушку тип упер мне в спину. В косточку, больно. На ходу он натянул мне на голову кусок чулка. А мне дергаться стыдно. Думаю, если шутка, неудобно скандалить, как дура.

– Неудобно сама знаешь – что.

– Он в маске, спецназовке, но у тебя тоже снайперка.

«И спецназовка, маска, у меня была, ее с шеи на лоб долго закатывать, а закатаешь – отворот вокруг головы – как колбаска», – нечаянно вспомнил Костя. В самые напряженные моменты думаешь не о том.

– Он тычет мне в спину, больно в косточку. Дошли, кажется, до рукава: слева мелькнул свет. Я сняла брошку, кинула на углу на всякий случай.

– Да, да.

– Этот тип не заметил. Я, чтоб отвлечь, поскользнулась на кучке. Мы идем почти бегом. По ощущению все время прямо. Я уже понимаю, что дело – дрянь, но от этой трусцы перестала соображать. Поднялись куда-то, по звуку – вошли, пошли, прошли, опять вошли. А этот шипит.

Костя хмыкнул:

– Хрен безголосый. Без глотки он, что ли?

– Да. Он шипел. Шипит: «Не бойся. Отдохнешь три денька и выйдешь. На-ка, позвони на службу и мамаше, объявись, что всё в порядочке». Набрал номер по сотовому, дал мне трубку, я сказала заведующей: «Марья Владимировна, у меня обстоятельства до понедельника». Потом звоню матери, как велел: «Мам, как дела, всё хорошо, скоро позвоню».

– Это я знаю, – вставил Костя.

– Ну и вот. Пушку от меня он отнял. У него в маске только дырки. Он стоит, моргает, как Вий. «Садись, – шипит, – и не балуйся. Звать на помощь не надо. Хуже будет. Харч тебе будет сухим пайком. Всё. Не шевелись, пока дверь не хлопнет». Дверь хлопнула – я стащила с головы чулок.

– Господи. Где это было?

– Костя, послушай. Я сидела там четверг, пятницу, субботу.

– Где?

Катя мотнула головой, словно встряхнулась.

– Кость, подвал, хлам там, дэзовский всякий, штабеля батарей, вроде новых, а лежат, впечатление, – лет тыщу. Сегодня утром дверь открыла. В смысле, я толкнула – не заперто. Выхожу – лестница нормальная, но темно. Упала, встала, выбралась. Костя, я вышла у вас во дворе.

– Где-где?

– Во дворе.

– Так.

«Неужели не врет?» – подумал Костя.

– Где бывший первый фонтан.

– В котором Чкалов пил шампанское, – автоматически вспомнил Костя и встряхнулся. – Тьфу. Кать. Не может быть.

– Одна стена вся в дырочках и выемках, как от пуль.

– Да. Тир. Там отдыхала жена Тухачевского. Она снимала нервное напряжение… – Говоря о доме, Касаткин всегда вспоминал что-нибудь. Он не мог удержаться. Это было сильнее его.

– Хорошо, – спохватился Костя. – Ты сказала кому-нибудь?

– Ты что! Я сначала дунула в арку. Думала – скорей, пока этого типа нет. Потом поняла, что игра кончилась.

– Кончилась, – повторил Костя.

– Я хотела подняться к тебе, но рука болела дико. Поехала в Склиф. Сделали снимок – трещина. Теперь – видишь.

Катя опустила глаза на свой гипс до локтя и левой рукой отколупнула корочку ободранного Костей за день хлеба.

Растерянно замолчали.

«Или врет?» – Костя включил чайник, заварил два пакетика моментального супа, достал «докторскую» и кусок сыра.

Костя и Катя смотрели друг на друга, но словно сквозь.

– Значит, – жуя, сказал Костя, – вы дошли под Манежной и Боровицкой прямо до Берсеневки.

– Кошмар! Целый город, а никто о нем не знает.

– Да брось. Все знают. Технические дела. Не древний же у нас Рим, чтобы пробавляться акведуками. Яйцеголовый всё рассчитал, Кать.

И Костя рассказал ей, как написал заметку «Хозяин Кремля».

– Так это был он?

– Он.

– А что он рассчитал?

– Как – что? Что будет хозяином. Он и похозяйничал уже в Оружейке.

– То есть?

– Ограбил.

– Кто сказал?

– Радио.

– И что взял? Корону?

– Пернач.

– А что это?

– Головное украшение коня. Корона, только лошадиная. Шутник.

– Драгоценная?

– С рубином-карбункулом «Шах-ин-шах».

– Ограбить Оружейку никто не может.

– Как видишь, он может. Непонятно только, как он нашел меня.

– Ты играл с огнем, Кот.

– Такая работа.

– Вот и работай на него.

– И поработаю. Зато есть надежда, что я выясню, кто он.

– Мы с тобой уже выяснили, – буркнула Катя.

– Что мы выяснили?

– Что он – хозяин, а мы – рабы.

Говорили таким образом до рассвета. Гипсовая рука не давала ни спать, ни толком обняться. Оттого нежность усилилась, Костя шептал: «Катенька, прости», – Катя шептала: «Ну, что ты, Кот». И рука счастью уже не мешала, а помогала.

Под утро замолчали и попытались заснуть. Забылись ненадолго, Костя – с назойливой долбежкой в мозгу: «Мы не рабы, рабы не мы».

 

18

ВСЕНАРОДНАЯ СЛАВА

18-го, в понедельник, Касаткин проснулся знаме­нитым.

Телефон трезвонил ежеминутно с пяти утра.

В редакции звонили только Касаткину. Сначала Виктория, как всегда, брала трубку. Потом не выдержала и она. На всех редакционных телефонах этосамовцы включили автоответчик.

Первое поздравительное письмо пришло по е-мэйлу от Борисоглебского. Он отдыхал в Барвихе. Славу он презирал. Но тут не выдержал. Он, видимо, радовался за Костин успех. «Помни о крестном отце», – написал Борисоглебский. Касаткинским литературным крестным он считал себя. А вообще странно, зачем Глебу компьютер на отдыхе. Уезжая, он сказал, что едет отключиться от мира.

Далее оказалось, что воскресную московскую газетку читает Россия с регионами.

Касаткинская статейка «Хозяин Кремля» в сочетании с ограблением в тот же день Оружейки потрясла всех.

Закричали, что Касаткин – пророк. Он назвал Фантомаса кремлевским хозяином и оказался прав! Бандит проходит в кремлевских закромах, как хозяин.

«Это Самое» от 17 июля стало бестселлером. Воскресный номер раскупили в первый день. Затем он всю неделю продавался втридорога в «Библио-Глобусе», а затем вдесятеро дороже на книжных развалах.

В обсуждении статьи и всего «фантомасовского» дела приплели годовщину расстрела царской семьи и долгожданного захоронения останков. Скептикам, говорившим – случайность, отвечали – случайностей нет.

Мимкин из понедельничного «Нового журнала» намекнул, разумеется, что Фантомас – сам Касаткин.

Во вторник затрясло биржу. Упали акции «Лензолота», рубль и, вечный козел отпущения, японская иена. Рубль, к счастью, на сутки, так как во вторник вечером глава Центробанка Губинин успокоил. Он заявил, что у банка – резерв, одиннадцать миллиардов долларов.

На неделю успокоились: было не до резерва. Правда, через месяц с небольшим Губинина на всякий случай сместили, заменив его на осторожного Хренащенко.

На третий день Касаткин от славы изнемог.

Люди звонили уже с Канар, Сейшел, Багам, и даже Федор Конюхов с земли Франца-Иосифа.

Обижать читателей все же было нельзя. Костя отвечал на звонки граждан, иногда глупые и безумные, давал интервью, звучал на всех радио, даже на «Спортивной волне». Телерубрика «Герой дня» в июле была в отпуске, но специально для Касаткина прилетела черт-те откуда ведущая Мила Морокина и попросила Константина выступить.

«Герой» вышел с Касаткиным экстренно в среду, сокращенно вместо «Футбольного обозрения» и полностью после новостей. Морокина усмотрела в деле тяжкий общественный недуг. Она искала виновника.

Константин Константиныч сидел, как на электрическом стуле. Но все же он любил женское общество и женские лица, тем более симпатичные. К тому же, за всю передачу ему удалось не сказать ни слова, кроме «да» и «нет».

В четверг Касаткина пригласили в гостиницу «Рэдиссон-Славянская». В обычное время четверг был тусовочным днем. Летом тусовка прекращалась. Но в честь Кости в Москву вернулись все тусовщики. В отеле устроили не только фуршет, но и пресс-конференцию. Касаткина рвали на части. Он не успел съесть ни одного канапе.

В пятницу лидер коммунистов Вампиров собрал митинг у памятника Карлу Марксу, в том же месте, где на прошлой неделе Костя встречался с Рахмановым. В микрофон краснолицый кричал: «Да здравствует Фантомас, борец с режимом!» Вампировские пенсионерки-забияки стучали кастрюлями.

Пик славы пришелся на субботу. Лучший российский журналист Максим Соколов в своей субботней колонке, пройдясь по газетной охоте на фантомасов, ни словом не обмолвился о г-не Касаткине. Это стоило самого дорогого!

А в конце недели итоговый аналитик Сикелев, щеголяя версиями, сказал многозначительней всех. Четвертая власть – кремлевская. Президент действует по ее указке.

«Итоги» смотрели у Касаткина все. Никто ничего не понял. «По-моему, он и сам ничего не понимает», – сказала Лидия Михайловна.

В телепрограмме на следующую неделю Касаткина поместили на обложку. Костя, слегка небритый, в белой рубашке и грязных журдэновских мокасинах, выглядел голливудской кинозвездой. Стало ясно: чем человек скромней, тем сексуальней. Киркоров в фиолетовом пончо и Леонтьев в блестящем комбинезоне выглядели ряжеными фантомасами. А Лео ди Каприо, тоже в рубашке и мокасинах, казался касаткинской тенью.

После этого прорвало дорогие иллюстрированные журналы. На обложке «Плейбоя» Касаткин смотрелся потрясающе. Костю уже узнавали на улице, а когда он заходил в булочную, продать ему булочку сбегался весь магазин. У дверей дома и редакции дежурили поклонники с цветами и бумажками и ручками – взять авто­граф. Каждый день утром вместе с «Известиями» Касаткин вынимал из почтового ящика письма с предложением руки и сердца от женщин и мужчин. Некоторые обещали покончить с собой.

Теперь Касаткин или кричал во сне, или мучился бессонницей.

Правда, Костины женщины были молодцы. Катя ревновала к публике скромно и даже справилась с подвальным стрессом. Маняша сказала, что, если у Кости нет сейчас денег заплатить за бабушку, она подождет. В редакции Виктория Петровна показала себя с лучшей стороны: она опять снимала трубку, спрашивала: «Кто говорит?» – и подзывала Костю очень выборочно. Чаще сама отвечала. Даже собственные длинные, окутанные тайной телефонные разговоры Виктория прекратила. Она не хотела беспокоить Касатика.

Но покой и не снился.

 

19

ПРЕДСТАВИТЕЛЬ ФАНТОМАСА

А Костин роман с милицией, в общем платонический, продолжался.

Участковый Николай Николаевич Овсянников и молоденький Дима Минин навестили его. Но только уже ради следствия. «Костиным», то есть «фантомасовским», делом занялись верхи.

Сперва Костя ходил на Петровку к следователю Савицкому, к оперативникам Соловьеву и Семенову, видел даже начальника их, полковника Колокольникова. Потом они сами приходили говорить к Косте, потом опять вызывали к себе закреплять показания.

Но закреплять было особо и нечего.

Сам Костя преступника не видел. Очевидцев опросили по второму разу. Но продавщицы, в том числе со Сретенки и Цветного, покупатели с Лубянки, где увели панагию, уже сказали всё, что могли, в районных отделениях два месяца назад. Этосамовские касаткин-ские газетные художества – не доказательства.

Катя тоже рассказала всё, что знала. Костя верил, что не врет. Скрывать ей нечего. Всё, что есть у нее, – Костя и работа в библиотеке.

К тому же у Кати есть свидетель – бомж.

Бомжа из сквера нашли в морге. Тип утонул там же в фонтане. Странно, зачем фонтан включили, если сквер все равно огорожен строительными бытовками. Костя опознал ушанку. Разговор с бомжом Касаткин помнил, но толку от алкаша – как от козла молока. Бомж твердил про мужика и бабу.

Но его «мелкому чернявому мужику с белой говешкой на ветровке» соответствовала гражданка Смирнова Екатерина Евгеньевна, стриженая, в куртке «Найк». Тем более, что первой спустилась она, по ее словам. Значит, если Катя – «чернявый», то человек в робе и с хвостиком – и есть тот самый, «проводник». Хвостом могли быть щегольские, нестриженые и стянутые сзади волосы или парик.

Можно предположить, что преступник – женщина. Костя задумался, конечно. Но нет, дух не тот. Наглый, резкий и размашистый. У женщины действия ограничены, уютны, не масштабны.

Катиного слоника на Петровке исследовали. Он давно был отмыт и надушен Катиными любимыми африканскими пачулями. Брошь вернули.

Работать опергруппа, конечно, продолжала, но на опермероприятия Костю не брали. Сам Касаткин им не звонил. Верней, решился, набрал номер одного из следователей, Соловьева, он попроще, но тот сказал: «Работаем».

– Зацепки есть? – спросил Костя.

– Работаем.

– Где, Виктор Тимофеевич?

– У вас во дворе.

Действительно, МВД посадило на скамейке у подъезда наружку.

Даже юродивый Виля что-то почуял: исчез.

Складывалось впечатление, что на Петровке никто ничего не делает.

Это, конечно, только впечатление. Группа работала, и не одна, проверяла картотеки, отрабатывала версии.

Но пресса стала возмущаться. Мимкин объявил, что милиция не только бездействует, но еще и выгораживает преступника. В следующих «Итогах» Сикелев резюмировал, что вокруг президента – темные дела, и призвал для беседы претендентов в президенты, гг. Вялинского и Хулиганова. Но день выдался жаркий. Г-н Вялинский ответил довольно вяло, что, мол, вот видите, я же говорил, власть давно пора сменить. Г-н Хулиганов говорил то же, но, как всегда, хищно улыбался.

Касаткин решил не дергаться. На прессу, конечно, наплевать. Просто на Петровке работали, судя по всему, деликатно.

Пахло, и правда, кремлевщиной. Кремля отведавший, ничего другого не захочет. Кроме того, преступник, как известно, на место преступления всегда вернется.

И потом Костя знал: места следственных экспериментов не слишком покажешь. Подземные техслужбы и Оружейка практически засекречены. Государственная тайна. Мы вам позвоним, гражданин Касаткин. Шумихи пока не нужно.

Потому шумихи и не было. Газеты шумели, но как всегда. Они ни о чем толком не знали. Хотя речь шла о государственной тайне. Старые материалы газетчики, поленившись, не нашли. Москва, не только подземная, всякая вообще была при советской власти практически залитована.

Фантомас, как дьявол, знаток сердец, стал хозяином умов. А красивый честный Касаткин, выходило, – его законным представителем.

Что ж, Костя собственными руками выпустил из бутылки джинна.

Но обидно, что поднял эту бучу он, тишайший и любящий Костенька.

Только женщины, как всегда, скрашивали Касаткину жизнь. Маняша ухаживала за бабушкой и взвалила на себя еще и Брюханова. На место Пани никого не нашлось. Маняша обстирывала и кормила старика и не жаловалась. Наоборот, она как-то просияла лицом. Даже сохлая ее кожа порозовела.

С Катей Маняша говорила ласково, хотя ревновала к ней Костю.

Словом, вторая мать Мария.

Когда она выносила бабкино судно – казалось, вообще над головой у Маняши нимб!

«Вот что значит призвание, – думал Костя. И это бывшая советская принцесса! Она грустит для вида, а в душе рада-радехонька, что кончился совок. Ей не стыдно заняться любимым делом. Конечно, замуж она не вышла зря. Она прирожденная мать семейства. Но бодливой корове… Ну, ничего. Она заботится о чужих людях, это еще прекрасней.

Правда, Катя немного испортила Косте радость. Случилось вот что.

Маняша отсчитывала бабушкины гомеопатические шарики.

Но вдруг она не выдержала. После всех этих безумных дней у труженицы сдали нервы. Наружка у подъезда, Костина слава, Катина взбалмошность. Вообще страшно, неуютно.

Маняша заплакала и рассыпала шарики.

Костя, не решаясь утешить, кинулся елозить за шариками у Маняшиных старушечьих туфель.

Вошла Катя. Постояла, глядя на Костю с негодова­нием. Она вообразила Бог весть что.

Потом Катя повернулась и вышла. У Кости в комнате она собрала здоровой рукой сумку и ушла совсем. Дверь хлопнула оглушительно.

Костя побежал, вбежал за Катей в лифт. Съезжая, он пытался успокоить ее.

– Кать, ты что? – твердил он.

– А ничего. Иди к своей старухе, гладь ножку.

– Кать, у старух нет ножек!

– Ну, ручку.

Костя выскочил за ней из подъезда, но схватить ее было не за что. За талию – испортишь дело, а за руки неудобно: в одной сумка, другая в гипсе.

Убедить словом тоже неудобно: значит, обижать ту, убогую.

Наружка на скамейке закрылся газетой.

 

20

АДСКАЯ СМЕСЬ

Отключить телефон, погасить свет и лечь носом к стенке было уже нельзя. Представитель Фантомаса должен отвечать обществу.

И Костя держался. Он даже и забыл о себе.

В ближайших двух номерах Касаткин описал «оружейную» кражу, конечно, как положено. За что купил, за то продал. Но совесть мучила.

Касаткин изображал, что все понимает, а не понимал ничего.

Оружейную палату ограбить невозможно.

В принципе, бандиты грабили мировые музеи с совершеннейшей охранной системой, и Лувр, и галерею Уфицци, и даже нью-йоркский Современного Искусства, где вообще ни дыхни.

А в Оружейке стекла с донбасского завода и дубовые витрины тридцать второго года.

И всё равно. Оружейка слишком связана с Кремлем и властью. Ограбление тянет не на кражу, а на измену Родине.

Костя вспомнил Маняшино «зачем». Зачем, дескать, лезть, возникать. И Панине – «носить грязь». Дома, что ли, не сидится.

А затем, старушки! Затем, что кровь кое в ком кипит!

Все уже знали, что и как в Оружейке случилось. И теперь Касаткин вновь и вновь восстанавливал картину ограбления.

Костя – такой же человек, как и следователи. При его чутье он может понять кое-что. А теперь уже и обязан.

Народу в воскресенье 17-го в Оружейной палате было много. Среди посетителей никто не выделялся. Днем в одном зале в углу раздался детский голос: «Ой, мама, смотри, какашка»! Мать зашипела: «Ш-ш-ш», – но было поздно. Все головы повернулись в сторону детского голоска.

В угол уже бежала дежурная. За ней бросились остальные.

На полу лежал полиуретановый коричневый сувенир из магазина хохм на Большой Никитской. Известная лавка «Приколы». Купить там можно пластиковых мух, кривые «пьяные» кружки, вампировские клыки, накладные уши и резиновую расчлененку.

Экскурсанты, особенно родители с детьми, посмеялись над коричневой штучкой и пошли к другим экс­понатам.

Тревогу забила экскурсовод.

Экскурсоводша, девушка-инязовка, подвела итальянцев к екатерининской витрине и автоматически-привычно объявила:

– Е куэсто э ун презенте ди сультано турко Абдульракман алла ностра гранде императриче Катарина.

– Коз э? Коз э? – изумились в группе.

– Е ун перначчио, – пояснила дотошным дуракам экскурсовод, не зная, как по-итальянски «пернач». – Кон ун рубино унико «Шак-ин-шак», – уточнила.

– Ма дов э, дов э?

– Да вот же он, экко, – сказала экскурсовод.

Но в витринном стекле зияла брешь. На черном бархате тускнело овальное пятно от смятых ворсинок, и под ним белела бумажка: «Пернач. Конский бриллиантовый головной убор. Рубин „Шах-ин-шах“. Подарок султана Абдула Рахмана Екатерине II по случаю заключения русско-турецкого мира 1774 г.»

Экскурсовод обомлела. Глаза итальянцев были расширены, но пусты. Инязовка оглядела спокойный зал и побежала к дежурной.

Кража оказалась простой и тихой, будто украли репродукцию левитановского «Мостика» из фойе кинотеатра «Алмаз», где давно не фильмы, а секондхенд, и выставка-продажа пальм и традесканций.

«Ну, хорошо, – рассуждал Костя, – ну устроил бандит секрет со стеклом. Но хватились быстро. Примет, правда, нет. Оружейницы подозрительных типов не помнят. Но уж больно знакомый почерк».

Опять этот злобный до озорства вызов. Полиуретановый глупый сувенир на полу напоминает игры: маскарад, мэйловые фокусы, резиновую шапочку, еще что-то…

Дежурная Крутикова Вера Константиновна, давняя верная сотрудница-служака, вызвала ментов тут же.

Милиция впускает-выпускает народ только у Тро­ицких. Посты в воротах с двух сторон. Шеренгой не пройти. Два проходика в арке. Между ними железяки. Народ течет двумя ручейками. Школьники, иностранцы и мамы с детьми. Пары, группы, одиночки…

От Оружейки до Кутафьей башни минут семь бегу. Но по Кремлю не побежишь. И то, спасибо свободе. Раньше не погулял бы с руками в карманах. Пятнадцать минут ходьбы.

Прозевала ли милиция? Вряд ли. Фантомас ждал в зале, когда отвлекутся на игрушечную фекалию. Итальянцы подошли к перначу минуты через четыре. Плюс оповещение – две-три. Оповещение троицких караульных – секунд пять. Куда же Фантомас делся?

Бронированное витринное стекло прожжено сильнейшей кислотой, не плавиковой, не серной. Это какая-то адская смесь. О составе ее то ли не знали, то ли молчали.

 

21

ВОЛКИ ИЛИ ОВЦЫ

Ответственного по связям с прессой дирекция кремлевских музеев, разумеется, не имела. В музеях всё и так напоказ. К позорной дырке в витрине журналистов не подпустили.

Впрочем, витрину-то прятали недолго. Через неделю Оружейку снова открыли для публики.

Витрина сияла свежим стеклом, на месте пернача лежала ендова.

Однако главного оружейника, Евгения Борисовича Францева, Костя долго не мог добиться.

«И зачем тебе о-о-он, – пела Виктория, выдыхая кольцами дым. – Он тебе не ну-у-ужен».

Костя знал, что не нужен. Но нужна видимость интервью. Нужна широта охвата. Объективность. С одной стороны – грабитель, с другой – хранитель. И поле для обозрения именно между Фантомасом и Францевым.

Костю кремлемузейщики боялись и шугали. Совершенно неожиданно помог советский блат. Старик Брюханов. Маняща, убираясь у него, рассказала ему о Костиных делах. Старик, благодарный Маняше, Францева припомнил.

В шестидесятых, до отъезда в свои страны, Брюханов преподавал в МГИМО и приметил студента Францева за безродность. При распределении комиссия спросила, куда Францев хочет. Иногородний Францев стыдливо сказал – в «Союзпушнину». «Пушнинки захотелось?» – захохотала комиссия.

Но Брюханов вдруг расчувствовался. Он, преподаватель истории совдипломатии, но уже тогда коллекционер хрусталя и соболей, устроил себе Францева в «Ювелирэкспорт».

С тех пор Францев ходил к нему. Ходил по сей день.

Жена и дети у Брюханова умерли. Остался внук Саша. Но – «Сашке, негодяю, – говорил старик, – на деда насрать».

Поговаривали, что Францев зарится на брюхановское наследство. Но скорее всего Брюханову он был просто предан и никогда не забывал его помощи.

Францев уважил старика и согласился встретиться с Костей. Но в Кремле принять Касаткина он не пожелал, а пришел на встречу с ним в последнее июльское воскресенье к Брюханову.

Костя лежал, как бабушка, глядя в потолок. К старику вызвала его Маняша. Она устроила на массивном брюхановском столе водку с черным хлебом и шпротами и чай в золоченых чашках, подаренных Брюхану Гомулкой.

Костя подсел к столу.

Евгений Борисович Костю по фото в «Плейбое» узнал сразу. Никакой радости от знакомства он, правда, не выразил. Он просто мотнул головой, вздохнул и чокнулся за знакомство.

Францев был крупный и гладкий, то ли хорошо кормленный, то ли сильно обласканный.

Костя ждал, что Францев заговорит.

– Да, – скрипнул Брюханов, – вот так вот.

– Да, так, – отозвался Францев.

Костя раскрыл рот и приготовился задать вопрос.

Но тут Францев понял, что лучше говорить самому, чем отвечать, и затараторил.

Директор ГОП стал хвалиться музейной работой, будто ничего не случилось. Будто не был он опозорен на весь мир.

Фантомасовой кражей занялось чуть ли не всё МВД, а Францев нагло бахвалится. Как бывший советский чиновник, он втирает Касаткину очки.

Все у нас замечательно. И люди замечательные. Криминал был в двадцатых-тридцатых. ГОПом ведали коновалы и мясники. Дмитрий Дмитриевич, последний приличный директор, застрелился. Остальных спецов еще до войны скормили комарам на Соловках. Грабарь с Кориным уцелели, счастливое исключение. А музея, собственно, не было. Был склад. И брал со склада кто хотел и кому хотел. Анатолий Васильевич – себе. Местное начальство просто сбагривало сокровища курсантам в подвалы. А в историческом, друг мой, пространстве, не Палата была Оружейная, а палатка, походная. Катали добро и в 812-ом, и в первую мировую, и в нашу всё в тех же зеленых ящиках. Лучше б не распаковывали вовсе. Правда, в июне 41-го дали новые короба для тронов и карет. Освободили помещение для ремонта – к двадцать второму числу. Вот ведь как вовремя. Войну объявили – ГОП эвакуировали на Урал. Двести восемьдесят шесть багажных мест покатили в мои родные края. Я тогда, правда, под стол пешком ходил.

– А контроль в то время был? – спросил Костя.

– Если вы о народном – был, но плохой, – сказал Францев и посмотрел на старшего товарища. – Зато сейчас хороший.

– В каком смысле?

– Сами себе хозяева.

– А средств нет? – Костя ожидал ответа, что «нет, потому и охрана плохая».

– Средства есть, охрана на высшем уровне.

– Выходит, украл кто-то свой?

– Свой себе не враг. А украл враг.

– ЦРУ, – пояснил Брюханов. – Их работа. Францев молчал согласно.

– Но зачем ЦРУ – Оружейка?

– Затем, что в Оружейке лучшие в мире сокровища. А ЦРУ хочет быть хозяином всего лучшего. И заодно показать налогоплательщикам, что существует оно на их деньги не зря. А то с арабами сплошные проколы. Нужен реванш.

– Но…

– Никаких «но».

– Выходит, скоро мы останемся без сокровищ?

– Не бойтесь, Константин Константинович. – Францев тряхнул седой волной волос. – У нас в запасных сундуках скатерть-самобранка и ковер-самолет. Правда, товарищ Брюханов?

Брюханов хрипло захихикал.

«Всюду им мерещится ЦРУ, – думал, уходя, Костя. – Старые волки! Не волки, а бараны, старые козлы! Самое смешное, если они правы. Что ж тогда правда? Волки они или овцы?»

– Сами они ЦРУ, – шепнула Маняша в прихожей, высунув голову в дверь вслед за Костей.

 

22

ХЮ-ХЮ-ХЮ

Итак, Францев не раскололся. Никаких нынешних секретов Оружейки Касаткину он не выдал. Придется идти к Паниной начальнице Вере Константиновне.

Скромная сотрудница будет говорить еще меньше.

Но Касаткин влез в дело по уши.

А других источников информации не наблюдалось.

В последний день июля, воскресный, Вера Константиновна Крутикова была тут как тут. Предупредил ли ее Францев, нет ли – неизвестно. Но Костя пришел, увидел, победил. Его любили все женщины, включая старушек.

Костя остановился у входа в зал. Оружейница сидела у двери на стуле. Седоватые кудряшки, восковое лицо. Губы сложены сердечком и похожи на куриную гузку. Сидит она прямо, ноги поджаты. Блузочка и вязаный самодельный жилет. Костя наклонился к ее уху и сказал:

– Я от Фантомаса.

Вера Константиновна прижала руки к груди и посмотрела взглядом больной козы.

– Костенька!

Вера Константиновна видела Костю впервые. Но покойная няня Паня годами рассказывала Вере про Дом на набережной и его высокопоставленных жильцов. Касаткин-внук был ей известен, еще не родившись. А теперь он к тому же красовался на первой странице

«Культуры в Москве» у Веры Константиновны в служебной комнате.

Вера Константиновна вызвала на стул Ирочку и повела Костю к себе. Она поставила перед ним полосатую кружку с почерневшей от заварки трещинкой, налила чаю.

Было уютно и по-свойски, как во всех маленьких казенных помещениях. Учрежденческий столик боком к высокому окну, на окне столетники, за окном бесконечная желтая стена и одинокая старенькая черная «Волга».

Получилась чайная болтовня, но Костя не расстроился. Он так и знал. Ненужного должно быть много.

Крутикова, словно подчиняясь местной дисциплине, хвалилась не хуже Францева.

«Кремль их, что ли, дисциплинирует?» – мысленно удивился Костя.

Вера вообще оказалась словоохотлива.

– Бедная Панечка, – сокрушалась она, – молодчина была, умела держать язык за зубами, а ведь как любила посплетничать. Иришкины хахали названивают, а сниму я трубку – молчат. Я ему: что вы молчите и дышите? Вам Ирочку? Гудки. Духота у нас и влажность. И тут вдруг премия, ни с того ни с сего и, как назло, перед этим ужасным делом. – Вера опустила глаза и покраснела.

– А что за народ к вам ходит? – спросил Костя. – Не слишком, наверно, культурный?

– Нет-нет, очень культурный, культура высочайшая. Но стоило Касаткину заикнуться об «этом ужасном деле», лицо Крутиковой окаменело.

– В семье, Костенька, не без урода. Не будем об этом.

– А раньше крали?

– Что ты, детка. Да кому и красть у самих себя? Мы же хозяева.

Вера выставила губы трубочкой и втянула в себя чуток чаю.

– А ваш Францев, – объявил Костя, – сказал мне, что Анатолий Васильевич тоже хозяйничал.

Костя намеками на двух начальников хотел показать, что много знает и достоин доверия.

– А знаете, – заговорщицки поведал он, – у нас в доме рассказывают про Розенелыпу. Она жила от меня через подъезд. Луначарский подарил ей диадему из алмазного фонда. Розенель носила ее и получила кличку «ненаглядное пособие Наркомпроса».

Но Вера Константиновна равнодушно пила чай, отставив мизинец. На последнем Костином замечании она только засмеялась, не растянув, а еще больше сузив куриную гузку.

– Хю-хю-хю! Хю-хю-хю!

Мол, смеюсь между нами. А спросить не спрошу. Сама всё знаю. И плевать, мол, мне на твой детский лепет. Мы и не такое слыхали.

А за козыряние Францевым Вера Константиновна наказала Касаткина.

– Мне надо работать, Костенька, – объявила она, не допив чай. – Пойдемте. Заодно покажу вам Гришу.

На этом доверительные разговоры закончились.

Крутикова и Костя пошли в мастерские, в подклеты собора Двенадцати апостолов.

Солнце на площади сияло застарело спокойно, расслабляло. Вера Константиновна сощурилась на яркий свет и невольно растянула куриную гузку. Теперь этот рот мог выговорить букву «и».

– Гриша – расстрига, – смягчившись, сказала Вера Константиновна.

– Гриша Отрепьев? – послушно пошутил Костя.

– Хи-хи-хи. Исаев, иконописец. Бывший дьякон. Образованный человек. Причастился с католиками, и патриархия его отлучила.

– Не может быть.

– Вы думаете? Но нет, он не должен обманывать. Он говорит, что очень обиделся. Он очень разносторонний человек. Он ушел к нам в подвалы.

Подвалы оказались всем подвалам подвалы. Бесконечное помещение до сводов завалено было коробочным картоном, фанерой и тряпками. Эти покрова, видимо, маскировали ту самую скатерть-самобранку.

У арочного выступа, напоминавшего слоновью ногу, между ногой и стеной за длинным пристенным столом сидел благообразный человек с черными волосами, дьяконски стянутыми в хвостик.

Бурый образок и три пузырька. На пузырьках «Пеликановские» ярлыки. Лучшая краска! Самая дорогая!

Гриша Исаев макал в них кисточку и сводил с образков верхнюю краску-запись. Советскую. Шагаловскую вряд ли. В лучшем случае – грабарьскую. Атакую растворить потрудней стекла!

Черный хвостик, словно у чувствительного зверька, дернулся, подваловладелец глянул невнимательно на гостей и больше, говоря с ними, головы не поднимал.

На вопросы отвечал он не сразу. Долго молчал, и Костя думал, что «алхимик» не отвечает нарочно. Но

Гриша разражался длинным бисерным ответом, как будто вычитывал его из проступившей миниатюры.

– Да у вас тут катакомбы. Можно отсидеться в следующую войну, – громко и понимающе сказал Костя.

Молчание. Вера Константиновна рылась в сторонке под тряпочками. Жужжали осветительные трубки. Костя смиренно готовил новые слова, но Гриша вдруг заговорил бесконечно…

И со всеми Костиными глупостями, что, де, тут у вас подземное кремлевское царство и творится, наверно, всякая жуть, он соглашался своим нейтральным ученым монологом…

… Да, стены толщиной почти пять метров, и помещения хранилищ очень большие…

… Да, но в нашем подведении только тридцать две тысячи квадратных метров, работы много, переуплотнение грунта вследствие гниения свай требует постоянного внимания, тем более, что металлические связи Галловея и Огурцова за три почти века устали…

… Нет-нет, отсутствие пустот именно на данном участке не дает возможности размещения библиотеки Ивана Четвертого Грозного.

– Скажете, и пернача здесь не спрятать? – невинно продолжал Костя. Молчание.

– Пойдемте, деточка! – Вера Константиновна воспользовалась Костиной шуткой, чтобы прекратить раз­говор. – Гришенька, зайдите потом ко мне расписаться.

Молчание.

– До свидания, – сказал Костя. Молчание.

Вера пошла к выходу, Костя за ней. У дверей, пригибаясь, он оглянулся. Богомаз, развернувшись на табуретке, пристально смотрел вслед.

– Энтузиаст Григорий Григорьевич, бессеребренник, – на солнце опять раздвинула курью гузку Вера Константиновна. – Он очень милый.

– То есть берет зарплату не деньгами, а брильянтами? – улыбнулся Костя.

– Хю-хю-хю. Хю-хю-хю. Хю-хю-хю. Позвони мне, детонька.

 

23

СБИЛИ ВИЛЮ

Случилось несчастье.

Утром в понедельник 1 августа юродивого Вилю во дворе великого дома сбила машина.

Свидетелей не нашлось ни дворовых, ни домашних. Штатского на лавочке не было. Наружку первый день как сняли. Жильцы рано утром по двору не ходили, из окон не смотрели: кто спал, кто торопился. Никто ничего не видел. Чудеса, да и только.

Чудеса, что и Виля припер ни свет, ни заря.

Не меня ли, – думал Костя, – он выискивал? Раньше Виля боялся топтунов, не ходил. Теперь их нет – заявился.

Костя помнил, как лопотал идиот ему: «Котя, Котя, Котя», – а «Котя» бежал к Потехиным и слушать лепет не захотел. Или Виля хотел сказать – «Катя»?

Виля ведь мог увидеть что-то во дворе.

«Котя» или «Катя»? Костя повторил с вилиным слюнявым гугнивым выговором – и не понял.

Кстати, Виля глядел тогда с обидой. Завыл «Выходила на берег Катюша». Он словно насмехался в отместку.

И не спросить теперь. Жаль Вилю.

Случайно сбили дебила или нет? В таком доме водители все опытные…

Косте, ушедшему в понедельник рано и пришедшему поздно, хмуро рассказала обо всем Маняша.

Вилю нашли скоро. Он валялся у нашего подъезда.

– Он, – рассказывала Маняша, – лежал как-то нестрашно. Ни кровинки. Будто шел и прилег. Вызвали скорую. Внутреннее кровоизлияние. Умер по дороге в больницу, не приходя в сознание. А может, и приходя. Сознание у него неизвестное. А в доме прошел слух, что утром вылетел из ворот малиновый «Крайслер». Машина потехинской жены.

– Но это слух, – добавила Маняша. – Выезжала не только она. А показаний никто из наших не дает.

– Дураков нет, – заключил Костя.

Бабушке было лучше. Говорила она почти нормально, но наговаривалась, к счастью, за день с Маняшей и перед сном, подав голос: «Костик, покушай», – шуршала в постели газетами.

На плите осталось немножко бабкиных, сваренных Маняшей, щей. Костя хотел доесть их. Но, вылив в тарелку почти всё, он оставил капельку в кастрюле, чтобы кастрюлю не мыть. На то есть Маняша.

Вообще, и есть не хотелось, даже домашней еды. Дома было тяжело. Дома стены не лечили. Неожиданно Косте пришла странная мысль. Неужели их местный убийца – и есть Яйцеголовый?

Все дороги вели в Рим, к Косте в дом.

Костя зашел к бабушке. Она дремала.

Костя задумчиво подошел к окну и уставился в живую точку на подоконнике.

Это был муравей. Он полз, волоча на себе труп товарища.

В Доме на набережной случалось порой нашествие насекомых. За последние пять лет прошли пауки, мокрицы, тараканы-альбиносы и тополиная тля. Прошлым летом были колорадки. В этом мае завелись осы, теперь муравьи. Старики травили их старыми средствами. Впрочем, нечисть и сама пропадала внезапно, как появлялась.

Вот и Костя ни с того ни с сего залез на кремлевские верхи. Он вообще теперь на вершине славы. Он без пяти минут хозяин Москвы. В июле он заработал тысячу долларов. Продавщицы смотрят на него влюбленно. А он тоже волочит дохлятину.

Но Касаткину страшно.

Дело не в том, что именно и про кого именно он напишет. Допустим, Крутикова с Исаевым не помогали Фантомасу, бандиту ли, чиновнику, вольной ли птице. Вера – трусиха, слушается начальства, а Гриша – бывший дьякон, и то не бывший, а экуменист. Хотя отсидеться под шумок под кремлевской землей на тридцати с лишним тысячах метров – есть где.

Впрочем, если у Фантомаса блат, ему и отсиживаться в подвалах не надо.

Или Францев рвется к царским регалиям, пережив коммунистов? Зачем? Он, по всему, при коммунистах поцарствовал досыта.

Да нет же, не в том дело! А в том, что вся эта мутная канализация ведет именно к Косте в дом.

Может, Фантомас – головорез из сталкеров Миши Рахманова?

Оперы с Петровки проверяют всех.

Публиковать результаты МВД не даст: государственная преисподняя – дело деликатное. Но сказать Касаткину – оно скажет. Костя почти свой.

Нет. Сталкерам Оружейка и Кремль не по зубам. В Москве ловкачей полно, а главных советских катакомб никто из них и не нюхал.

Яйцеголовый, по размаху, происходит из Дома на набережной.

Катю он привел, как к себе домой.

По всему, Фантомас – здешний жилец. Но тогда зачем светиться?

А чего, собственно, ему бояться?

С другой стороны, Костя – тоже жилец. А сунулся он в тот понедельник, после Кати, к подвалу – уже висит дэзовский замок.

Значит, Яйцеголовый – человек большой, властный.

Или все это только совпадение?

Бабушка свистнула. Костя оглянулся. Она клевала носом, упершись подбородком в бантик на ночной рубашке.

Ну правильно! Бант! Убийца из озорства затянул на шее у старухи удавку бантом. Грабитель из озорства бросил на пол в Оружейке мерзость. И тут, и там – игра!

А тут еще и Виля погиб. Что он видел?

Костя вдруг вдохновился и позвонил слесарю Хабибуллину.

– Кто говорит, кто это, ай? – раздался резкий женский диспетчерский голос.

– Из двести пятидесятой. Касаткин Константин.

– Касантин? Нету вам Васи.

– А когда будет?

– Будет, будет. Никогда. Запой у него, ёп мин кельды сара акбар новые русские бара тураса рахман моя

не знает.

Касантин вернулся к окну. Муравей уволок свою ношу, очистил подоконник. Учись, Касантин.

 

24

РАЗБИТОЕ КОРЫТО

Окончился кошмарный июль.

Вся надежда была теперь у Кости на август. Хотелось взять хоть пол-отпуска, помириться с Катей и на досуге убрать падаль, высмотреть негодяя.

В отпуск уйти с 1-го числа Касаткин не смог. Его по-прежнему добивались.

Предстояло несколько тусовок и пресс-конференций. Пришли приглашения на презентацию в издательство «Фантом», на вечер Чака Норриса в кафе «Планета Голливуд», на приемы в посольства – французское и почему-то турецкое – и на ужин с Петросяном и этосамовским спонсором, желавшим познакомиться с блестящим этосамовцем.

И Костя решил так: если уехать нельзя, то он останется в Москве, но дома. В редакцию ни ногой. С 8-го числа он две недели поживет в свое удовольствие.

Без Кати идти никуда неохота. Но помириться тоже не удалось. Во вторник утром Костя поехал в Митино объясняться, но в Катиной норе с августа, оказалось, поселился другой жилец.

Неужели она сняла новую? Любая квартира как минимум вдвое дороже ее этой.

На какие, спрашивается, шиши?

В библиотеке Катя не взяла трубку. Костя рванул в «Рибок», купил себе мягкую черную куртку во вкусе наркокурьеров, нарядился в нее и подошел к шести к Горьковке с цветами и пирожными.

Неудачно.

Катя вышла с сухим человеком в темном плаще и очках. Она безостановочно говорила. Видимо, нарочно, чтобы Костя не подошел к ним.

Гипса у Кати на руке уже не было.

Зря Костя старался, выбирал розы.

Касаткин нырнул в подземный переход, миновал Ленинку, прошел мост, добрел до подъезда…

Стоят и едут машины, ходят люди, на Доме на набережной висят безволосые яйцеголовые Фантомасы.

Мания преследования.

Ведь это всего-навсего мемориальные доски. Символические гладкие темена: Котовский, Демьян Бедный-Придворов, Серафимович, Шверник, Бабушкин в кожаном авиашлеме, гладкозачесанная Фотиева…

Что ж, яблоко от яблони. Отцы были буквальные Фантомасы, псевдохозяева, теперь дети с локонами лезут в лысые Ильичи, хоть и скинули папаш. Дети, может, и не их родные. Но это неважно. Совок был – общий. Засели они все в цитадели.

Этот гигантский дом связывает и кражи, и кровь. Без него все распадается. В конце концов, не берсе-невский, так другой такой же – «дом». «Дом» связывает всех: старух, любителей цацек, старых лагерников, бывших функционеров, Францевых, диггеров, Веру «Хю-хю-хю», Роджерса и, может быть, но это

вряд ли, Катю.

Глупый Виля что-то понял. А умный Касаткин – нет.

Все сейчас были при деле. Милиция рылась в карто­теках. Газеты, за неимением лучшего, фантазировали и философствовали об искушении властью и тайнах

Кремля.

А Константин Касаткин сидел у разбитого корыта.

 

25

КОФЕ, КОНЬЯК, ПИРОЖНОЕ

– Костенька, помнишь «Операцию „Святой Януарий“»? – спросила Лидия Михайловна.

Вторник 2 августа Костя окончил у Фомичих кофейком с Катиными пирожными, розами. Заодно он вручил Маше конверт с сотней за бабку за июль.

У Фомичевых Костя нашел себе прибежище.

Женщин, пусть старых и зануд, Касаткин всегда предпочитал мужчинам.

А своих людей вокруг было много. Костя, любя человечество, своими, впрочем, считал всех, даже Яйцеголового. Да он, – чувствовал Касаткин, – и социально, видимо, был близким.

Костя мучительно, в голос, вздохнул.

– Костенька! – повторила Лидия

– А?

– Помнишь?

– Что?

– «Святой Януарий»?

– Нет.

– Мам, откуда ему помнить? Это было при Рюрике.

– Господи, и правда. Костя – дитя. Там тоже грабили.

– Где? – спросил Костя.

– В фильме. Чтобы взять драгоценности, разбили стекло.

– Бронированное?

– Ну да!

– И как же разбили?

– Били-били – не выходит. Наконец отчаялись. Швырнули в стекло чем-то с горя – и разбили. Оказывается, попали в критическую точку.

– Наш Фантомас умней, – решил Костя. – Плеснул кислотой.

– Что же это за кислота, Костя? – спросила генеральша.

– Неизвестно. Смесь.

– Костя, скажи ты мне, что же это такое теперь творится?

– Не теперь, мам, – спокойно сказала Маняша, сощипывая орешки с верха пирожного. – КГБ и раньше всё умел. Не знаешь, что ли.

Генеральша опустила глаза.

– Георгий Михайлович был на руководящей работе.

– Не всегда.

Генеральша тоже отщипнула орешек.

– Он не выдавал секреты кому ни попадя.

– Кому ни попадя, – думая о своем, повторил Костя.

– Секреты были и до них, – сказала Маняша. – Посмотри на свою брошь.

Брошь была кондово-советской, с филигранью и шариками. Такие производил Свердловский завод «Уральские самоцветы». Наверное, подарок квартиранта, Октября Бодайбо.

Лидия опустила глаза себе на бюст, потом подняла и величественно распрямилась.

– Ну и что моя брошь?

– Видишь: зернь, – авторитетно сказала искусствоведша Маняша. – Наши подражают старым масте­рам. Только старые готовили в один миг – россыпь. А новые уже не умеют. Делают в час по зернышку.

Снова взяли по пирожному.

– Что ж ты раньше молчала? – удивилась Лидия. «Удивилась знаниям родной дочери», – подумал Костя, подперев кулаками подбородок.

– Подумаешь. КГБ тоже молчал. А теперь разговорился за деньги.

– И ты разговорись.

– О чем?

– Об этой… зерни.

– На зернь нет покупателей.

– Я покупатель! – раздался громовой голос.

Дружная троица подскочила, а Лидия к тому же звонко уронила на блюдце ложечку.

В дверях стоял Октябрь, в стандартном спортивном черном костюме. Куртка была на Октябре также модная, та же, что у Кости.

Октябрь, держа кейс, пьяно покачивался. Физиономия у него не духовная, гладкая, как у дамы после массажа. Глаза то сладкие, то колючие.

– Эй, бабешки! – начал было он.

– Приехали, Октяб Георгич, – перебила Лидия. Октябрь охлопал себя, как ухарь, изображая русскую пляску.

– Живем, бабешки. Жилка – две тонночки!

– Что – две тонночки? – сухо спросила Маняша.

– Две тонночки золота нашли на реке Поперечной.

– О-о-о! – протянула Лида.

– Теперь вы богач, – закончил Костя.

Октябрь замер, кольнул глазами, снова расплылся и еще поплясал, приговаривая: «Эх, да я, да эх, да я». Потом подсел к столу, между Костей и Маняшей, на угол, приставив кейс к ноге. Скособочился, щелкнул замочком, сунул в кейс руку, брезгливо вытащил черный ком:

– Хламида твоя, Машка, прости, уехал в ней сослепу.

Маняша взяла, развернула. Оказалось, это пропавшая раньше кофта.

Лидия с Маняшей глянули на Костю.

– А мы на Гошку грешили. А он, бедный, совсем спятил, забрали его в Кащенку.

– Все там будем, – рассеянно буркнул Октябрь.

Он снова пьяно пошарил в кейсе, выронил, не заметив, скомканную бумажку, вытащил большую бутылку коньяка «Реми Мартен», взмахнул ею, дешевый пижон, со стуком поставил на стол.

– Богач у нас Горбач, – сказал он.

– Горбачев – уже не актуально, – возразил Костя.

– Не актуально. Зато, когда они с Рыжковым сказали – туши свет и хапай, кое-кто нахапал. Тоже, скажешь, не актуально?

И Октябрь упер глаза в Касаткина.

– Не грабить же вам их, – как бы отмахнулся Костя.

– Нет. Мы другим путем… Ну, да ладно… – Октябрь налил всем коньяк до краев, звякая горлышком о края стопок и оставляя лужицы. – Будет и на нашей улице

праздник.

Он поднес стопочку к остальным трем, чокнулся.

– Бабочки, будьте. А где барышня? – Барышню, Катю, Октябрь Георгиевич, по его словам, уважал. Маняша уронила ложечку на пол.

– Где, где, – сказал Костя и полез под стол за ложечкой спасаться от ответа.

Бодайбо о Косте тут же забыл. О женщинах, казалось, тоже.

– Я на них управу найду.

– На кого, Октяб Георгич?

– А то наворуют и на Кремль указуют. А тот и подставляет им вторую щеку. Ну, ничего, я им подставлю хрен.

– Ох, Октяб, Октяб!

– Цыц. Мне Коська подмогнет. Да, Кось? Это было последней каплей. Костя встал.

– Костенька, куда же вы! – сказала Лидия.

Маняша пошла проводить, поджав губы.

Никогда она не покажет, что ей что-то неприятно. Боится быть искренней. Ну и дура. Пора привыкнуть, что есть на свете друзья.

Костя пошел к себе огорченный. Не помогло и то что съел он четыре пирожных.

«Что ты беспокоишься, – говорил он себе. – Бодайбо вне подозрении. Реку Поперечную к перначу никак не привяжешь».

Костя вошел в квартиру, зажег свет, развернул подобранный у октябрёвой ноги комок.

Талончики: автобусный, банный без даты. Два московских чека: сегодняшний, «thank you» на тысячу, значит, «Реми Мартен», и трехдневной давности «рибокский» на две тысячи, это его костюм, еще новенький – из брючной штрипки, Костя под столом видел, торчал пластиковый хвостик от ярлыка. Интересно, а говорит – только приехал.

Да нет, что ему врать. Он человек деловой, точный. Сказал – в августе, значит, в августе. Если он вернулся раньше, то, значит, просто гулял у бабы. На фиг ему докладываться, где он и что.

Костя засыпал неспокойно. Надо сказать Минину. Касаткин – не стукач. Как говорит Джозеф, я не стучать, я говорить. Да сами оперы, наверно, знают. Сказали – отрабатываем всех.

Да, но у него за стенкой Лида с Маняшей. А что он им сделает? Спи, Костя.

По-настоящему неприятно было, в общем, одно: отношение Бодайбо к хозяйкам. Он был ласков, но лицемерно. А порой в глазах у него мелькала рептильная злоба. Мол, все вы – дрянь. Такой же взгляд у «особо опасных» на стенде «Их разыскивает милиция».

А достал бы Бодайбо кислоту? Он – крепкий хмырь из того же теста, что и комитетчики. Рыбак рыбака… Технолог он, между прочим, тоже алхимик…

У Кости схватило живот.

На нервной почве?

«Или этот хмырь отравил меня цианидом в коньяке?» – вдруг решил Костя.

Отпустило.

Ничего. Я, как Распутин, заел пирожным.

«Пирожное – великая вещь», – успокоил себя Костя, уходя в сон.

 

26

ЛОБОВ – АСАХАРА

Костя проснулся с мыслью о Маняше. Разумеется, влюбиться в нее он не мог. Но Маняша – женщина, и без нее скучно. Век бы смотреть, как движется она по кухне, хоть она и кочерга.

Кротость, мытье стариков, хмурое лицо, сохлое, но с твердым мужественным взглядом. Всего этого достаточно, чтобы стать интересной. Возраст тогда нева­жен. Маняша молода как вечная дочь.

Но еще больше волновало Костю Маняшино тайное страдание. Это и понятно. Без любви не может никто.

Касаткин подозревал, что Маняша в него влюбилась. Должна же наконец. А больше не в кого.

Костины подозрения имели основания. Ее нервная ревнивая реакция на Катю. Жажда, под видом ухаживать за бабушкой, приходить к нему. Любование, спиной к Лидии, Костиными движениями, торсом. Скрытая грусть в дверях, когда он уходил.

А самое главное – у Касаткина появилось чувство власти над ней. Костя видел, что водит, как кукловод, ее сердце на веревочке. Потому Маняша и хмурая, что принадлежит не себе, а ему.

Эта Маняшина явная в него влюбленность волновала и очаровывала Костю больше всего.

Но, увы, Маняша была совершенно непрезентабельна – тускла, смешна, неэлегантна. О том, чтобы показаться с ней на тусовке, и думать нечего.

Может, и можно одеть ее в бесформенный балахон и выдать за талантливую художницу. Даже Маняшины говнодавы сошли бы тогда за классные ботинки «Док Мартене». Точно в таких же щеголяет женевский чи­новник. А женевец чувствует стиль и понимает искусство, и не только великое, но и постсоветский концепт, включая поделки Брускина. В Женевском же, кстати, музее висят рисунок Первухина «Орхидеи» и картина Булатова «Добро пожаловать на ВДНХ».

Но Касаткин решил отдохнуть и от работы, и от тусовок. Влюбленная женщина лучше всего.

– … Святителя Иоанна сегодня, – бархатно произнес отдохнувший Борисоглебский по радио. – Завтра церковь празднует день равноапостольной Марии Магдалины.

Это судьба. Надо поздравить Маняшу. Хотя, тоже мне, Магдалина.

– Маняша, – сказал он, набрав фомичевский но­мер. – Вы живы там с мамой?

– Живы.

– Живот не болел?

– Болел.

– Прошел?

– Прошел.

– Поздравления завтра примешь?

– Нет.

– А у меня дома?

– Не знаю.

– Живот не заболит, ручаюсь. Молчание.

– А?

– Приму.

Навязываться на именины к Фомичихам, чтобы тратились они на угощенье, Костя не мог. И потом Костя понимал: при ядовитом Октябре за столом неспокойно.

– Значит, отмечаем у меня завтра?

– Да.

Костя убивал двух зайцев. Можно, во-первых, словить кайф, поймать на себе влюбленный, тем более, тайно, взгляд и, во-вторых, поразмыслить, созвав в гости кандидатов в негодяи. Сам у них не нагостюешься.

Осталось успокоить Блавазика. Петросян просил Касаткина встретиться с этосамовским спонсором.

Встречу назначили на сегодня, днем.

Японско-российский культурный центр находился на Лубянке, как нарочно, если не намеренно, недалеко от редакции, в Варсонофьевском переулке, рядом с бывшими гаражами НКВД.

Странно было видеть в родном московском бельэпокском особняке с колоссальными окнами – азиатские карликовые двери подъезда.

Касаткин вошел в голые игрушечные помещения.

Мебельца – простая. Не то детская комната, не то кабинет следователя во внутренней лубянской тюрьме.

Правда, у входа стояла сияющая «Субару» последней модели. Это облагораживало нечеловечную обстановку.

В приемной гостиной висело два портрета – Секу Асахары и Олега Лобова.

В следующей зальце, полутемном ресторане, уже сидели Блавазик и японец, похожий на русского бурята.

Японец представился.

– Виктор Канава, – сказал он.

Канава говорил по-русски с ошибками, но, как монголы или казахи, без акцента.

Он покивал Косте и уткнулся в тарелку.

Блавазик и Костя также молчали.

После ночного поноса Костя обещал себе не есть.

Но чтобы не сидеть, как просватанному, пришлось заняться кушаньями. Порции, к счастью, были микроскопические. «Рыбьи глаза» – похожие на черную икру глазочки пучеглазой золотой рыбки тойсо – оказались так мерзки, что он проглотил их, как таблетки в скользких капсулах, а из маленьких голубцовых суши, разодрав палочками зеленую облатку, выел рис, больному животу замечательный.

Говорить с Касаткиным японец Виктор упорно не жаждал. Сближение, значит, символическое. Зачем?

Костя завел дежурные разговоры, но Виктор-сан молчал, а Блавазик молча в полумраке моргал.

Костя вспомнил Катино: «Как Вий».

Взгляда у Петросяна не видно. Только шторки армянских ресниц тяжело: вверх-вниз, вверх-вниз.

Продолжать молчать стало невозможно. Костя пустился в тривиальную застольную лирику, сказал, какая прекрасная вещь – свобода.

Японец не реагировал.

«Ну, Блавазик, ты этого хотел?» – с укором взглянул Костя на шефа.

Но шеф и Канава-сан встали. Костя тоже.

– Молодец, Кося-сан. Мы надеемся на вас, Кося-сан, – сказал Канава и вдруг вложил ему в протянутую на прощание руку ключи. Вложил и накрыл Костину ладонь с ключами Костиными же пальцами.

– Что это? – удивился Костя.

– Это вам, Кося-сан. В Москве химия – не надо. Зарин – не надо. Газета – надо. Вы писать оцень холо-со. Мы довольна. Кремль знает: Канава-сан – «Эта Самая».

От имени «Аум-Синрикё» Канава подарил Касаткину ту самую сияющую «Субару». Стоила она, как знал Костя по рекламам, состояние.

У Касаткина потемнело в глазах. Неужели его покупают?

И как тут быть?

Если рассудить спокойно: отказываться от дара – грубость. Канава ничего не требовал, а Касаткин ничего не обещал. Спонсор наградил Костю за хорошую работу. Но плясать под японскую дудку Касаткин не собирается. Машину он в любой момент может вернуть.

Водительские права у Касаткина были со времен журфака. Но за руль Костя не сел. «Субару» пригнал на Берсеневку во двор шофер, наш, тоже неразговорчивый, парень.

На всякий случай Касаткин позвонил в МВД. Соловьев выслушал и равнодушно сказал: «Владей».

Ни «Аум-Синрикё», ни Виктор Канава следствие не интересовали. Спонсор был, таким образом, хозяином всего-навсего «культурного центра» в тихом переулке.

Теперь во дворе Дома на набережной среди иномарок лучшей машиной стала Костина.

Касаткин, правда, боялся считать ее своей, но она принадлежала ему.

А ведь, в сущности, благодетелем его был не Канава, и не Петросян, и не Соловьев, а яйцеголовый инкогнито.

Всю ночь Косте снилась безволосая голова с лицом Лобова и слепыми глазами Асахары.

 

27

ФАНТОМАС – БАБУШКА

Проснулся Костя почти параноиком. Мания преследования разыгралась.

Само собой, Фантомасами он представлял всех, кого в честь Маняши позвал сегодня к себе на Мариин день. Но это полбеды.

Как свахе всякие брюки – жених, Касаткину каждый человек казался потенциальным Яйцеголовым.

Неожиданно позвонил «оружейник» Гриша Исаев. Он звал в Оружейку на выставку «Сила православия».

Выставка как выставка. Благотворительная. Проводилась по инициативе Московской Патриархии при содействии фонда, который основал отец Мень.

Но вырученные от выставки средства шли в помощь нижнетагильской епархиальной библиотеке, сжегшей книги самого о. Александра, а заодно о.о. Шмемана и Булгакова. И об этом можно было написать интересно. Касаткин, однако, думал теперь только о Фантомасе и смерти старух.

– Спасибо, Григорий, некогда, – сказал Костя.

Но, видя Фантомаса во всех, Касаткин примерил безволосую голову и к патриарху. А ведь и любой священнослужитель, тем более священноначальник, мог наводить робингудовскую справедливость и грабить панагии и перначи, чтобы заполнить Патриаршую ризницу. Ходы под бывшим Чудовым монастырем знали все выпускники Свято-Тихоновского института.

«Ну, нет, – окоротил себя Костя, – хватит, так жить нельзя. Скоро я заподозрю, что Фантомас – моя бабушка».

Бабушка, кстати, зашевелилась. Приходила врач, села к ней на постель, похлопала по руке и сказала:

– Дружочек, надо вставать, двигаться.

Бабушка встала и задвигалась по стеночке к туалету.

Итак, следовало купить угощенье для именин.

Костя сбегал вниз, хватанул всех, какие были, салатиков и колбасок и настоящий венский шоколадный торт «Захер».

Подарок Маняще Касаткин не хотел покупать роскошный. Она стеснительна, смущать ее нельзя. Маняша и вообще считала бедность добродетелью.

В киоске с газетами, расческами, зубочистками и прочим сорочьим счастьем Костя купил платочек, красную ковбойскую, но дешевую бандану.

Вечером парадного застолья у Кости не было. Гости заходили побыть по-соседски, кто когда. Одни ели, другие ходили, приходили, уходили, возвращались и вставали покурить.

Брюханов и Кусин прибыли первыми и сидели сид­нем.

Потом пришли – Лидия и Лидины местные подопечные старушки, всегда готовые покушать и посмотреть на гостей.

Потом Иванов, Володя Потехин, его Джамиля тоже, хотя у нее в последние дни были неприятные выяснения в милиции по поводу сбитого Вили.

Аркаша Блевицкий со товарищи.

Порфирьевская Тамара, уважавшая Маняшу, явилась в длинных жемчужных бусах, ажурном черном платье, яркой помаде и с кавалером-циркачом. Видно было, что пришла она не к Маняше. Барабанова, как всегда, жаждала сплетен и общества.

Пришел нижний мистер Роджерс. Он заглянул к Косте, будто зашел случайно. Однако он сел и засиделся. Его, правда, стеснялись, и с ним в первые четверть часа занимался лично Костя. Дальше Джо освоился и жадно слушал, хотя, кажется, ничего не понимал.

Костя с Маняшей по очереди то ухаживали за гостями, то присоединялись к ним сами.

Но Костя, разумеется, всё время был начеку.

С кражей оружейного пернача дело стало проясняться.

Убитых соседских старух Касаткин связывал теперь именно с ювелирным грабежом. Роза Федоровна имела ценности, более того, открыто кормилась ими. Няня Паня ценностей не имела, зато жила при Розе и знала всё, что знала она, и наоборот. Обе перед смертью хотели сказать что-то интересное.

А что, собственно, говорила Паня? Дело было у Кости за чаем. Костя сказал про парочку. А Паня: парочки у нас сахарные. Сказала: чё им ходить, а ходют и ходют. И почему-то ей было смешно. «Вчерась, – сказала она, – совсем смех».

То есть Паня не удивилась, не выругалась, не испугалась – засмеялась, значит, кто-то не опасный, понятный, знакомый, свой.

Идиот, Касаткин! Ничего не спросил он у этой Веры Хю-хю-хю! Она же ясно сказала: позвони, Костенька. Значит, она хотела сказать еще что-то.

«Что же сказала ей Паня? Надо позвонить Хю-хю-хю, пока жива».

Ждать Костя уже не мог. Он вышел в кухню, набрал крутиковский номер. Гудки. Проклятое лето, Крутикова, наверно, в отпуске.

А счастье было так возможно. Маняша спиной к нему скидывала остатки с тарелок в мусорное ведро. При слове «счастье» Костя нечаянно уперся глазами в старенькую юбку. Только теперь он вспомнил, что забыл поздравить именинницу. Решительно, один Фантомас на уме!

А в самом деле, вдруг яйцеголовый – здесь, за столом, ест свой кусочек «Захера»?

Алиби на воскресенье 17 июля опять было у всех Костиных близких, хотя и тут стопроцентно подтвердить никто ничего не мог. Возможную кандидатуру в негодяи оставалось выбрать методом исключения.

Наименее вероятные яйцеголовые – Брюханов, Лида с Маняшей, Катя, бабушка и он. Брюханов еле-еле душа в теле. Лида с Маняшей не тем живут. Катя нет, Катя – это Катя, Костина подруга. Бабушка – вообще лежачая. А сам он не украдет и не убьет даже в кошмарном сне.

Физических возможностей больше у Блевицкого, Кусина и Тамары. Но психологически они не тянут ни на убийц, ни на головорезов, знающих стратегические подземные ходы. Кусинская суть – диссидентство. Блевицкому с дружками слабо. Тут руки не алкашные, не дрожащие. Наглость и озорство Яйцеголового – от большой силы.

Иванов, Потехин, Джозеф Роджерс подозрительней всех. Они, к тому же, в состоянии нанять исполнителя.

Роджерс связан с европейским бизнесом. У него выход на лондонский аукцион. Мистер Уилсон, директор «Сотбиса», и бывший смотритель британских королевских сокровищ Энтони Блан, да и прочие, наняты, по слухам, КГБ.

Именно «Сотбис» принимает, между прочим, контрабанду и гарантирует продажу. Покупатель же трепаться не станет. Впрочем, украденный российский Филонов гуляет по Парижу не прячась.

– Костья, как ваш бабушка? – спросил Джозеф, смутившись от Костиного долгого взгляда.

– Спасибо, лучше: спит.

– Это есть прекрасно.

В хозяева, конечно, рвутся везде. Но, Боже, неужели европейцу нужен титул хозяина Кремля?

Был бы Роджерс французом, может, и рвался бы. Французы наглодались в 812-ом кремлевских ворон, облизнулись на имущество Оружейки. Им до сих пор хочется взять реванш.

Джозеф – англичанин. С другой стороны, Англия всегда была самой коварной нашей союзницей. Всегда она подкладывала нам свинью.

И все же русский есть русский. Иванов и Потехин – вот о ком надо задуматься.

Леонид Иванович вошел к Косте только что. Маняша ухаживала за ним, накладывала еду на тарелку, он со сладкой улыбкой засмотрелся.

Маняша, кстати, похорошела. Она впервые скрутила вялую косицу в гордый женский пучок и кокетливо его оплела подаренной костей красной косыночкой.

Иванов, как Гайдар, пухлый. Леонид Иванович – сладкоежка. Он ест третий кусок «Захера». За этот месяц он еще округлился. Глаза за очками черные и таинственные.

Потехин сидит, как аршин проглотил, и почти не ест. Изредка пожует горошинку, кукурузное зернышко, еще какую-то незримую крошку.

Он жилист, жёсток до некрасивости. Он как бы оро­говел. Лицо рябовато от давнопрошедших подростковых авитаминозных фурункулов. Рябинки должны бы оживить лицо. Но нет, наоборот, мертвят.

Возможно, Потехин с Ивановым невиновны. Политика и власть им не нужны. У них и без того есть дело.

Потехин стремится в законный бизнес, а Иванов и вовсе – интеллигент, в бизнес он пришел из завлабов.

Но Костя подозревал обоих, потому что понимал их.

Да, они добились своего. Но настоящие престиж и самоуважение – тайные, а не явные. И Касаткин представлял, как любуются они дома втихаря на Гау и панагии.

Разговор стал сладкий. Тамара к тому же всем поддакивала. Леонид рассказывал, как проиграл позавчера в Монте-Карло кучу денег и приобрел вчера, проезжая по Окружной, – трехэтажный средневековый замок прямо у шоссе: любовница из машины увидела, захотела владеть, остановились, вышли, пошли в дом, тут же и купили.

Он? Или хватит ему для счастья того, о чем рассказывает?

– Этого мало, – услышал Костя, потерявший нить разговора.

– Один мой человечек, – продолжал Потехин, – дать на лапу не захотел, нанял лучшего адвоката, чтоб получить условно, а сел на семь лет.

Или не он?

Или всё же запретный плод слаще?

Слаще или нет, надо смотреть на реальность.

Звякнул звонок, кратко-настороженный, но резко-злой.

Ввалился незваный Бодайбо с веником гвоздик и опять с «Реми Мартеном».

– Желаю те, Мария Махдалина, мужика хорошего.

Маняша мужественно расцеловалась с Бодайбо трижды.

Октябрь сел за стол. От Бодайбо веяло корявой силой. Никого, впрочем, он не впечатлял. Смотрелся он жалко в новом спортивном, хоть и дорогом, костюме рядом с пышной Барабановой.

Беседа заглохла. Заговорил Октябрь. Он стал проклинать дочубайсовских грабителей народного добра. Дескать, прихватизировали коммуняки, а рыжий отвечай.

– Ну, ничего, – шипел Октябрь, – с ворами жить – по-волчьи выть. Надо действовать их же методами.

– А то натравили народ на умных людей.

Старухи заворчали.

Но слово «народ» – транквилизатор.

– Пра-а-льно, – продолжал он, пьянея, – Иуду распинать неинтересно. Интересно – Спасителя. Иванов с Потехиным отошли на кухню.

– Ох, Октяб Георгич, Октяб Георгич, уж этот ваш Чубайс, – заученно сказали старушки.

Провинциальная Октябрева принципиальность скоро разогнала собрание. Расходились, правда, вяло, незаметно. Рассасывались.

Вышел, покачиваясь, Бодайбо, унося свой «Реми Мартен».

Последними Костя проводил Лиду с Маняшей. Маняша обернулась в дверях благодарно. Она поправила свой пучок с красной банданой и вдруг радостно и нежно посмотрела на Касаткина.

Костя обхватил Маняшу, не за талию, а чуть повыше. Красный пучок отъехал вбок.

– Маняша, ты где? – строго крикнула Лидия, вызвав лифт.

Маняша шагнула к матери. Двери лифта раскрылись.

– Костенька, спасибо! – сказала Лидия Михайловна. Двери лифта сомкнулись.

Костя закрыл дверь.

И вдруг раздался чудовищный грохот.

Проснувшаяся и вставшая в уборную бабушка покачнулась, ухватилась за шкафчик и рухнула вместе с ним.

Костя, похолодев, прибежал.

Мягкая старушонка ничего себе не сломала. Костя доволок ее до кровати, уложил, поднял шкафчик и принялся укладывать назад старушечье барахло.

От отвращения он не рассматривал, рассовывал всё как попало.

С занюханной обувной коробки с надписью «Ганц Элеганц» неизвестных годов съехала крышка, и внутри в газетном клочке блеснуло.

Костя двумя пальцами вынул и развернул. Это был знаменитый брильянтовый пернач из Оружейки. На конской короне, в центре, блестел, как красный спекшийся плевок, рубин. С одной стороны на ушке диадемы висела цепочка, с другой – подобие плоской остроконечной шпильки – видимо, так, шпилькой сквозь уши, пернач на лошадиной голове два века назад крепился турками.

 

28

КАСАТКИН В ЗАСАДЕ

Утром Касаткин позвонил следователям.

Соловьев с Семеновым и их эксперт-криминалист приехали, пернач завернули в полиэтиленовый мешок, в другой – найденные в той же коробке шесть брильянтовых колец, браслет и панагию «Тайная Вечеря» с хризолитовой камеей из лубянского магазина «Пещера Али-Бабы».

Соловьев остался с Касаткиным на беседу. Костя сидел, выпучив глаза. Он до сих пор не мог опомниться.

– Там помойка, – сказал Костя. – Бабка раз в сто лет открывала, чтоб всунуть дрянь, и закрывала. Туда без противогаза не заглянешь. Фантомас не дурак. Надежней тайника не найти.

Народу в его квартиру приходило много. К Клавдии Петровне заглядывали все. Бабушка почти всегда в полудреме. К шкафчику доступ открыт.

Соловьев попытался поговорить с бабушкой.

Бабушка наяву не видела никого.

– А кто вам, Клавдия Петровна, снился? – вкрадчиво спросил Соловьев.

Клавдия Петровна отвечала неразборчиво, Касаткин переводил.

Снились ей мыши.

Вскоре сообщили о результатах экспертизы. Отпечатки пальцев на вещах были только Костины.

Драгоценности привезли Касаткину обратно. Оба опера. Смотрели и говорили они, однако, вполне буднично.

– Я не крал! – сказал Костя, но оперы даже не улыбнулись.

Без лишних слов они дали Касаткину инструкции.

Косте велели держать брильянты там, где они лежали: в коробке в шкафчике на нижней полке. Разумеется, это был не подарок.

Касаткин понимающе кивнул.

Милицейское решение было правильным.

Допустим, Яйцеголовый боится обыска. Он остерегся держать краденое у себя и временно спрятал у Касаткина. Шумиха утихнет. Яйцеголовый явится за своим добром – перепрятать или реализовать.

Касаткина просили жить, как жил, но не оставлять надолго квартиры.

Техник поставил небольшой жучок-сигнал в прихожей.

И Касаткин стал «жить, как жил».

В Москве тоже все угомонилось. Люди устали от бесплодных сенсаций и затихли на дачах.

Костя пожалел, что взял отпуск.

Замечательно, конечно, что Касаткин реально участвовал теперь в расследовании. Но он жаждал действовать, а приходилось отдыхать.

Костя скучал по людям. Он радовался, когда Глеб, Паша и Виктория Петровна звонили, и болтал с ними по полдня, так что сами они не рады были, что позвонили. Даже ненасытная телефонщица Виктория стала свертывать разговор, чего не случалось прежде.

Серебряная «Субару» стояла во дворе в ряду с другими.

Костя решил не делать из спонсорского подарка истории. Подумаешь, машина.

Прошел месяц с ограбления Оружейки.

Касаткин ждал.

Заниматься ничем путным и умственным он уже не мог.

По Кате он безумно соскучился. Рядом была Маняша. Она смотрела на него, уже не скрывая нежности, и эта нежность – единственное, что радовало его.

В ожидании прошли выходные и начало новой недели.

Все было однообразно. Приходили соседи – Блевицкий, Джо, Леонид. Приходили они без видимых причин, словно чуяли, что Костя мается.

Костя нарочно оставлял их на некоторое время одних, выходя то на балкон, то на площадку. После их ухода он бегал к бабушке в комнату, лез смотреть в вонючий шкафчик. Сокровища – на месте.

В среду 17 августа был юбилей: исполнился месяц, как Фантомас украл пернач и заставил Касаткина написать «Хозяина Кремля». Юбилей Касаткинских позора и славы.

Утром Касаткин сел в «Субару» и поехал к Кате на службу. От нетерпения он даже не стал красиво ждать у входа в машине. В крутой черной куртке «Рибок» и с ключами на пальце Костя пошел в Катин справочно-библиографический зал.

За Катиным столом сидела незнакомая – добрая блондинка в кофточке со сплошными пуговичками. Блондинка посмотрела на Костины ключи, на Костю. Костю она узнала – видимо, по недавним журнальным фотографиям.

– Смирнова в отпуске, – еще добрей сказала она.

– До понедельника? – тревожно спросил Костя, ключи спрятав.

– Почему до понедельника? – удивилась добрая.

До сентября.

Жизнь рушилась.

Юбилея не вышло. Вечером Костя не пошел даже к Фомичихам. Он решил, что погасит свет и будет лежать, пока не уснет.

Близилось Преображение и еще одно памятное событие. Годовщина ГКЧП.

Но случилось новое, невозможное несчастье.

 

29

Четверг, 18 августа

Новое Катино исчезновение превратилось ночью в кошмар. Костя обнимался со змеями, а когда вырвался и нашел любимую, и припал губами к ее лицу, у нее оказалось три головы – няни Пани, Розы Федоровны и Лидии Михайловны, и целовал он фиолетовую помаду Лидии Михайловны.

К счастью, то и дело он просыпался. Заглянул к бабушке. Она тоже ворочалась. Покряхтывала. Под утро Клавдия Петровна поднялась и потащилась, цепляясь за кресла и тумбочки, в угол.

– Ба, ты что?

– Ох, мыфы там.

– Нет там мышей, ложись лучше.

Утром было ветрено и дождливо. Природа собиралась с силами к празднику.

Касаткин надел куртку и собрался в Успенский со­бор. Но тут по телефону пришла ужасная новость.

Скончалась Лидия Михайловна.

Особенно было страшно, что умер человек, без которого другой человек жить не может.

Потом позвонила Маняша.

– К-костя, – пробормотала она.

– Константин! – это взял трубку Бодайбо. – Зайди-кась к нам!

Костя в три прыжка взлетел к Фомичевым.

Лидия Михайловна лежала на кухне в позе зародыша, абсолютно синяя. Рот раздвинут, но сжат – сведен в судороге, так и затвердел. Маняша ходила вокруг матери. На столе – открытый «Реми Мартен», пробка и стопочка с засохшей коньячной каплей.

Милиция приехала сразу вся, «старухина» и «фантомасовская». Криминалистов, фотографов и судмедэкспертов тоже оказалось по два. Но и невооруженному глазу было видно: у Фомичевой, как у Панявиной, – отравление. Коньячная стопка до сих пор шибала в нос горьким миндалем. Из бутылки воняло так же.

В кухне остались эксперты, оперы в комнате занялись с Маняшей и Октябрем.

Маняша держалась еле-еле, на одном своем смирении. Бодайбо куражился.

Касаткин, теперь на правах посвященного в дело, «работал» вместе с ментами.

Картина складывалась следующая. Фомичевы ужинали накануне втроем, потом Бодайбо ушел к себе в комнату, а женщины смотрели телевизор, разговаривали.

– Мама, – рассказала Маняша, – опять начала, что нельзя так жить, как я, что ей стыдно за меня перед подругами, я в слезы, она в слезы, пошла на кухню, а я легла, ничего не слышала. Утром встаю, иду на кухню – мама на полу, холодная уже.

– Ничего не трогали?

– Нет. Мамочка…

Наконец-то ее голос дрогнул. Маняше дали воды. Костин «куратор» Соловьев занялся Октябрем и его «Реми Мартеном». Коньяк был открыт в воскресенье вечером в гостях у Кости, выпит наполовину. Потом Бодайбо до бутылки не дотрагивался.

– Почему?

– Она стояла на кухне у баб. А я не ходил к ним. Ну их к едрене-фене. Я пил у себя.

«В принципе, понятно, – подумал Костя. – У дикаря всё дико: сначала унесет от жмотства, потом не пьет от деревенской застенчивости».

– А кто прикасался к бутылке?

– В воскресенье, когда принес к Константину, там наливали себе все, мужики, старухи тоже.

– А потом?

– Потом я унес ее к нам, поставил на кухне.

– И кто пил? Пауза.

– Вы, Мария Георгиевна?

– Н-н-н… – Маняша застонала. – Нет же!

– А вы? – Октябрю.

– Да ну его. У меня есть в комнате.

– А враги у вас есть?

– Были, есть и будут, – оскалился Бодайбо.

– Кто?

– Все.

– Почему – все?

– А я всех вывожу на чистую воду.

– А в доме у вас есть враги?

– А поди знай. Чужая душа, как говорится.

– Может, всё же метили не в вас, а именно в Лидию Михайловну? Что такого она могла знать?

– По-моему, ничего, – сказала Маняша. – У нас с ней всегда всё вместе. Но мама не пьет!

– А вы? Маняша молчала.

– А, Мария Георгиевна?

– Да… иногда… немножко… пью… как лекарство…

– У кого мог быть цианид?

– У нас, – уже смелее сказала Маняша. – С весны. Мы морили ос. Появились почему-то осы. На карнизах. И муравьи. Но муравьи – чепуха, а осы – неприятно.

– А осы – только у вас?

– У всех на этаже. И в соседних подъездах тоже. У Потехиных. И на последнем у Блевицкого.

– Откуда взяли яд?

– Разносила няня Паня… ну, Панявина. Она могла дать кому угодно.

– А у нее откуда?

– Не знаю. Она приносила из каких-то своих запа­сов. Она же мыла пол во всяких великих местах. У нее всегда все всё брали. Давно когда-то она давала нам ДДТ от клопов. Потом хлорку, когда не было мыла.

У Касаткина тоже хранилась склянка с осиной отравой, тоже дала Паня. Клавдия Петровна кинула в свой помоечный шкаф и забыла. С осами справился верхний этаж.

Эксперты на кухне закончили, Лидию Михайловну увезли.

Начиналось очередное милицейское расследование. Опять убита старуха. Опять накануне те же лица. Плюс новое: Бодайбо. Новое?

Маняша, слава Богу, зарыдала. Чем носить все в себе, лучше было выплакаться.

Мать была для нее всем.

 

30

ПРЕОБРАЖЕНИЕ ФАНТОМАСА

Всё случилось очень быстро.

Костя сидел с Маняшей весь день и заговаривал ей зубы. Октябрь тоже не отлучался, хотя Костя сказал ему, чтобы он не стеснялся и делал свои дела, а Маняша вообще отвернулась.

Касаткин и Бодайбо торчали в Маняшиной комнате. О еде никто не вспоминал. Наконец Октябрь взял бразды правления, сходил на кухню, разогрел кастрюлю гречневой каши, принес в комнату без чьей-либо помощи тарелки, банку огурцов. «Жизнь продолжается», – объявил он и нарезал хлеб.

Так и сидели, долго, подъедая по крупинке, откусывая огурчик, общипывая корку с буханки.

Октябрь завел любимую тему о кремлевских хозяе­вах. Костя, чтобы развлечь Маняшу, поддержал.

– Надули нас комсюки, – злился Октябрь.

– То есть? – провоцировал Костя.

– Продали Кремль в обмен на землю. Землю не дали и власть не дали. Сделались воротилами. Сами правят.

– Да бросьте, Октяб Георгич. Кем правят? Вами?

– Мной-то нет.

– И мной нет. А старуха с укропом у метро «Бибирево» – тоже воротила. Только она в Бибиреве, они в Кемерове. У нее свой укроп, у них свой. Давайте о вечном.

Октябрь не желал о вечном.

– Нами правят олигархи, – тупо сказал он.

– Ваша «власть олигархов» – газетная поговорка.

– Поговорка? Вот мы с ними и поговорим.

– То есть опять всё у них отнимете?

– Я – нет. Я их обезврежу иначе.

– Царской водкой? – с умыслом пошутил Костя.

– Зачем царской. Я сам себе царь.

У Бодайбо в кармане зазвонил мобильник. Октябрь сказал: «Але», – послушал, встал и, слушая трубку, пошел к себе.

Костя утешал Маняшу не слишком убедительно. Лучше бы он помолчал. Он говорил известные истины о том, что «оставьте мертвецов мертвецам». Выходило, что Маняща – тоже мертвец. Впрочем, кроткая Маняша не обижалась, а сама жалела Костю. И, как жертвенная овца, она даже перестала ему нравиться. Он готов уж был влюбиться. Но теперь она раздражала его своими смиреньем и нежностью.

Касаткин стал втайне злиться на нее и за то, что сам беспомощен, что сидит и ждет, когда менты найдут убийцу.

Касаткин все еще пытался рассуждать. Но мысли крутились, как белка в колесе, и уходили в дурную бесконечность.

А завтра, между прочим, 19-е, праздник.

– Преображение, Маняша, а значит, всё еще впереди.

– Иди, – сказала Маняша. – А то ты взял две недели и не отдохнул. Погуляй, развейся.

– Не знаю. Бабушка разбушевалась.

– Ну, посижу я с ней. Всё ж лучше, чем здесь, с этим.

Действительно, Костя скис, а убогая старушка-подружка со своим горем крепилась.

Было еще светло.

Костя вышел в прихожую, где светила экономная фомичевская лампочка, нашарил на крайнем крючке свою куртку – «наркокурьерку», на ходу натянул ее, сам открыл дверь, сам закрыл, съехал вниз и вышел во двор.

Костя глянул на «Субару». А вот Ленин «Сааб». Вот потехинские «Крайслеры». Джозефа серенькая. Ряд грязных «Жигулей». Завтра праздник. Фаворского отсвета во дворе нет. И даже простого света на тайну не пролито. Канун. Рано еще. Но все же что-то брежжит. Свечечка во мраке.

В арке подуло. Костя встряхнулся и застегнул куртку.

Храмовые луковицы на Полянке, Ордынке и на Христа Спасителя золотились, как говорится, невечерне. Даже местное небо, переплюнув питерское, за лето почти перестало темнеть.

А не пойти ли в Спасителя? Нет, конечно, в Успенье. Куда же еще, когда столько вокруг усопших.

Костя пошел по мосту к Александровскому саду, по саду – к Кутафьей.

К праздничной службе по Троицкому мосту вместе с Костей уже шел народ. А навстречу из Кремля – со службы тетки. На каждой – аккуратная чиновничья прическа и нарядная кофта. Они тоже – кремлевские «хозяйки».

У КДС тетки навстречу уже не шли, зато Костю обгоняли гуляющий народ и туристы.

Подходя к собору, Котя сунул руки в карманы за мелочью. Денег не было, был скатанный бумажный шарик. Костя вынул, развернул.

Билетик в Оружейную палату от 17 июля сего года. Куртка-наркокурьерка, он же чувствовал, – чужая. В прихожей впотьмах Костя схватил Октябреву – такую же. Конечно! Не хватает того банного билетика и купальной шапочки! Вот тебе и раз! А ведь прикидывался правдолюбцем!

Костя перекрестился, вошел в собор, встал и застыл с остальными.

17 июля. Кража. Билет в Оружейку. В Октябревой куртке.

А Маняша там с ним. Или, может, она ушла к бабушке? Да нет, не ушла: не очнулась еще.

Костя, как робот, вышел из храма и пошел. По Кремлю не бегают. Костя все же побежал, неприличный бег стараясь выдать за ходьбу.

Встречные смотрели с удивлением. Все плыли уже в одном-единственном направлении – навстречу Косте, в собор.

На Троицком мосту встречное течение стало сплошным потоком. Точно вместе разом татарва, ляхи, казаки, Минин с Пожарским и француз. Сквозь них не пробиться.

Впритирку к стене, перебирая руками кирпичные зубцы, потому что подкашивались ноги, Костя пробивался к выходу.

– Не надо нервничать, нервничать не надо, – сказал ему нарядный благодушный человек, которого он задел.

Наконец Костя помчался, как можно мчаться на ватных ногах.

От этих ног зависела сейчас чужая жизнь.

Нельзя было даже схватить тачку.

Объезжать у Манежа – дольше.

Перебежав на свою сторону, ловить на мосту – бессмысленно.

Бегом! Домой!

Галоп, паника, пустота в голове. И, как ни странно, вопрос: тут что-то не так, почему?

Маняша – самая несчастная, самая беспомощная дура!

Подъезд. Лифт. Фомичевская дверь. Дзинь. Октябрь:

– Чё?

– Где она?

– У бабки, что ль?

Вниз. Костя влетел к себе. Прыжок. Прыжок. Дверь.

У раскрытого шкафчика шла борьба. Маняша налегла на бабушку и сдавливала ей шею красной банданой. Отставленные локти торчали почти мертво. Подбородок она уперла бабушке в макушку.

Бабка слабо дергалась и издавала «х», «х», словно выхаркивала кость. Рядом на полу валялась обувная коробка «Ганц Элеганц». Мятая крышка в стороне, брильянты рассыпаны, из коробки, из газетных комков блестит рубин-карбункул.

С дикой – с перепугу – силой Костя снял Маняшу с бабки и дернул с бабкиной шеи жгут.

Бабка дышит. Осела на пол.

Костя дотащил до кровати. Жива. Костя оглянулся.

Маняшу он не узнал. Лицо ее было неестественно белым. На нем три щели – глаз и рта.

Увидишь – не забудешь.

– Подавис-с-сь! – с присвистом выпустила нижняя щель.

Костя загородил бабушкину голову.

– Тьфу мне на всё! – Маняша собрала во рту слюни, плюнула на пернач и пхнула коробку ногой.

– Что? Поимела я вас, новые суки? – она подошла к окну, взлезла на подоконник, где Костя когда-то рассматривал муравья, пригнулась и шажком сошла в воздух.

Звука от падения не послышалось.

Костя подошел к окну и глянул вниз. Маняша лежала плашмя на асфальте между «Субару» и «Крайслером». Ее руки и ноги были вытянуты и сжаты, как по стойке «смирно». Она упала смирно, как жила.

Костя зачем-то бросил ей вниз красный платочек.

 

31

УТОЧНЕНИЕ АБСОЛЮТНОЙ ИСТИНЫ

Когда на следующее, праздничное, утро у Кости собрались гости, бабушка чувствовала себя почти хорошо.

Клавдия Петровна возлежала царицей, в нарядном халате.

Пришли участковый Овсянников, Дима Минин и Соловьев с Семеновым. Появился даже шеф их, полковник Колокольников. Он смотрел на Костю, не скрывая изумления: кто, мол, он такой, благодаря кому получу я теперь генерала?

Следователи уже относились к Касаткину как к своему. Говорили они с ним по-товарищески. В конце концов, Костя почти стал их коллегой.

Брюханов, Иванов; Потехины, Блевицкий с бабой и приятелем, старухи-маршальши из соседних подъездов и Джозеф Роджерс казались и вовсе родней. Костя позвонил одному Аркаше – а нахлынуло полдома, точно ждали.

До ночи заглядывали соседи, которых Костя уже и не знал по имени. Это были, по выражению Маняши, «новые суки». Костя замечал их во дворе, в «Жигулях» и «Шевроле». Что ж, о Фантомасе думал один Касаткин.

Про смерть Лидии и Маняши уже знал весь дом.

Костя начал рапорт с момента, как пошел на праздничную службу в Октябревой куртке.

– Ну да, – вставил Бодайбо, – щас все в одном и том же ходят, а с ихней х…бой лампочкой спутаешь шубу с трусами.

– Я, – продолжал Костя, – нашел в его кармане билетик в Оружейку. А я знал, что Бодайбо приехал в Москву раньше, чем вернулся к своим женщинам.

– Ну, – признал Октябрь. – Погулял я выходной у одной…

– Я так и подумал. А потом я подумал: нет, слишком просто… А ведь потому и правда, что просто. Но в соборе я еще не собрался с мыслями. Я решил: Бодайбо хотел отравить Маняшу, потому что она узнала что-то. Целил в Маняшу, попал в мамашу. И, значит, теперь он исправит прокол. Припомнил я вам, Октяб Георгич, баню и шапочку. Отсталая деревня, думаю, и жмот. До сих пор пользуется советским ширпотребом.

– Эх, ты, Константин.

– Ну да, дал я маху. Зато я примчался вовремя.

Желавшим подробностей Касаткин вкратце описал безобразную сцену.

Костя показал банную квитанцию и сохраненный Октябрем чек на костюм.

– Ночью, – объяснял Костя, – после всего, я обдумывал и понял. Не мог Бодайбо сунуть музейный билетик в куртку: она куплена позже билетика. И перекладывать его из кармана в карман Бодайбо не стал бы. Он не выкинул его, потому что билетик не попался ему на глаза. Билетик взяла Маняша и сунула ему в куртку сама. Она, таким образом, устроила улику. И куртку она повесила нарочно на тот крючок сбоку, на который повесил свою я. Она ловко рассчитала. В кармане Октябревой куртки я найду билет в Оружейку – лучший вешдок!

А ведь всё уличало именно Фомичеву. Я и раньше смотрел, но не видел. Я думал о другом… Ну, ладно, – спохватился он, покраснев. – Этой ночью я разложил всё по полочкам. Одни ноги ее чего стоят. Но это тоже ладно.

– Нет, не ладно, – вмешался Соловьев. – Эти ее черные башмаки Пелагея Панявина узнала в музее. Мы говорили с Крутиковой. Панявина ей рассказала. Она мыла полы и привыкла смотреть на ноги. Фомичева приходила в усах и мужском костюме. Мамашу в черном кудрявом парике она брала с собой и раньше, однажды в магазин, и теперь сюда. Хотя она и не рассчитывала, что уборщица сядет у дверей зала на подмену дежурной. Панявина увидела – обомлела. Сказала сотруднице: «Наша барышня того. И старая туда же». Крутикова говорит: Панявина назвала Фомичеву-дочь «трисвиститкой».

«Значит, с ментами, – грустно подумал Костя, – Ху-ху-ху, стукачка советская, была откровенней, чем со мной».

– Плохой я сыщик, – вслух сказал он.

– Какой есть, – утешил вдруг Колокольников. – Давай, продолжай. Всё верно.

– Я, – продолжал Костя, – понял уже, что няня Паня что-то знала. Она намекала и хихикала. Значит, она, конечно, поделилась с Порфирьевой. Старухи – тоже советские. Они привыкли бояться и помалкивать. А между собой они, понятно, шушукались. Дошушукались.

Короче, наследники там ни при чем.

Няне Пане в чашку Маняша сыпанула отравы, пока все смотрели Катиного Гау. С Розой на другой день чайный номер, видимо, не прошел – Розу Фомичева удавила.

– Она же ушла раньше нас, – сказал Иванов.

– Она сделала вид. Она засела в шкафу в передней. Дожидалась. Я тогда понял, что со шкафом не в порядке. Когда потом я вбежал, то голову, как всегда, отвернул, а стукнулся всё равно – створка была приоткрыта. Что кому в этом гробу было делать?

– Да уж, нечего, – согласился Блевицкий. – Эти шкафы – тараканники. У меня такой же.

– И у бабушки. Раньше по шкафам лазила Тамара. Потом был скандал, и Тамара показывала, что на шкафы плюет. Фомичева, конечно, могла вернуться к Порфирьевой позже, но был риск, что, пока она дозвонится и достучится, услышат соседи.

Конечно, это всё косвенные улики. Теперь и не докажешь. И прийти в парике и плаще в магазин может кто угодно.

– Тряпки у Фомичевой нашли, – вставил Соловь­ев. – И парики – один кудрявый. Ты скажи про кольт.

– Ну, да, ваш любимый вещдок. У них он остался от Фомичева. Я знал. Говорю же, я думал не о том. Даже когда в бабушкином шкафчике я нашел коробку, сказал себе: спрятать могла одна Маняша, значит – не она! Ну и логика!

Я, кстати, приписывал Фантомасу всё, что вообще было. Чуть ли не шахтерские дела. Бомжа и Вилю-дебила тоже. А ведь выяснилось – эти погибли своим путем. И «Крайслер» был чужой, не Потехиных.

Оперы кивнули.

– Хотя, – заметил Костя, – бомж – свидетель барахляный. Он только и твердил: баба с хвостом, а лицо видел вряд ли. А Виля, может, и рассказал бы, как Маняша выходила из подвала. Виля с Хабибуллиным говорили мне что-то. Но они говорят бестолково. Сразу не поймешь. Виля чаще всего бредит. А Хабибуллин вообще говорил про мужика. Я не сообразил: у него же мужской род – женский, и наоборот.

А Маняша – кагэбэшная дочь. А у этих людей подземные места – дом родной. У них и всегда было: или казни, или игры. Георгий Михайлович – по играм. И до сих пор они держат язык за зубами. Вы и сами нам не устроите экскурсии вниз.

Овсянников развел руками.

Соловьев и Семенов посмотрели с интересом в окно, Колокольников в пол.

– Ничего, Константин, – сказал Минин.

– Ничего, конечна. Немудрено, что Фомичева сиганула у Оружейки в какой-то подклет или люк. Теперь улики – даже ее подручные средства. В подвале она заставила Катю звонить по сотовому – взяла у Бодайбо, пока тот уезжал.

– Но шапчонка банная не моя, – буркнул Октябрь.

– Шапчонка ее. Фомичева в ней и была яйцеголовой из-за волос: подняла вверх пучком и спрятала. Откуда у мужика макушка такой формы? Темя, как яйцо, – реже, чем, например, торчащие уши. Только яйцеголовость и запомнилась.

И потом, насчет кислоты: Фомичева занималась раньше «русским стеклом», знала дело. Она сама говорила – ремесленные секреты утеряны, рассказывала про скань, зернь и черненье. Значит, не так уж они и утеряны. Спецами, по крайней мере. Тем более на папиной Лубянке. Этот хим-какой-то-там-маш, посылавший мне е-мэйл, наверно, вроде их бывшего филиала.

– Именно, – подтвердил вдруг человек, приехавший с Соловьевым. Незнакомый, но на лицо запомнился, приезжал уже; кажется, эксперт.

– Да какая разница! – брякнул Блевицкий. – У КГБ всё везде филиал.

– Никакой, – согласился Семенов. – Но Фомичева, действительно, в химмаше давно. Несколько лет она занималась в тамошней библиотеке. Какие-то стеклянные технологии. В июле, мы выяснили, она навещала кадровичку. Интерес тут мог быть любой. Крюкова, кадровичка, бывшая кагэбэшница, говорит – Фомичева приходила устраиваться к ним на работу. Теперь, конечно, не проверишь. Важно, что Крюкова выходила, оставляла Фомичеву одну.

Оперы совсем освоились. Любопытные давно схлынули, в комнате, кроме них и Кости, сидели Аркаша, Леонид Иванович и Октябрь, но и они уже казались своими людьми.

– Я давно чуял, – сказал Октябрь. – Я видел в дверях, как она примеряла парики. Увидела, что я видел, и побелела. Только я – то подумал: невестится.

– И на фиг ей это? – подал голос Аркаша.

– Что? Невеститься?

– Тибрить брюлики. Чтоб замуж выйти?

– Вот и я так думал, и считал, что она ни при чем, – подхватил Костя. – И ведь это пошлое «поимела я вас» на нее непохоже! Но, когда она так крикнула, я вдруг вспомнил всё. Я увидел ее за всю ее жизнь. Она мыла руки после «уборщицкого сына», Вовки Потехина!

Потехин покраснел.

– Она, – добавил Костя, – рыдала до истерики, когда Джамиля обрызгала ее во дворе.

– Стерва, – не выдержал Вова.

– Кто?

– Джамка, кто же.

– А я, – вздохнул Костя, – привык и не замечал. Маняша – послушная дочка, исчадье советчины! Воспитал Совок «равную»! Все теперь удивляются: зачем ей брильянты? Брильянты – ни за чем. Не могла она вынести равенства всех, неравных тоже. У других недвижимость, «Крайслеры», шик! А у нее шиш. Она перестала быть первой. Теперь каждый – хозяин в своем кремле. И больней всего ей – что «уборщицкий сын» выдвинулся! Не могла тэна не навести хозяйскую справедливость!

Костю прорвало. Бессильное думанье три месяца, глупые фантазии, стыд за вчерашнюю ошибку и потрясение последней ночи – хлынуло всё.

– А то откуда бы, – крикнул он, – такая кротость у советской цацы – мыть стариков? Она даже преображалась! Ей, видите ли, чем хуже, тем лучше!

Костя перевел дух.

– Ишь, – хмыкнул Блевицкий. – Пень Брюхан терпит, а цаца – нет.

– Нет, – кивнул Костя. – Я-то думал, она любит мать, а она любила власть. Сидит, смотрит телевизор: «Ах, зачем им всё это?» Нормальный человек не спро­сит. А этой неймется. У нее одна страсть – ущемленная спесь! На страсти она и помешалась, и дала маху. С первыми старухами-свидетельницами сошло, а с последней, бабушкой, самой, кстати, беспомощной – нет. И с Октябрем Фомичева промахнулась. Она была так занята своими бреднями, что не смотрела на мать. А мать втихомолку прикладывалась к рюмочке.

– А подозревали, разумеется, и меня, – сказал Иванов. Молчание.

– Вы же – хозяин, Леонид, – утешил Костя. – «Первый». А смотреть надо было на «последнего».

– На всех, – профессионально уточнил Колокольников абсолютную истину.

– Все же обидно, – сказал Костя Аркаше, когда все ушли. – Какие мы с тобой «новые суки»? А я – то думал, она была в меня влюблена!

– Конечно, была, – сказал Аркаша. – «Новые суки» лучше, чем «старые кобеля».

 

32

НЕ НАДО НЕРВНИЧАТЬ

В сущности, Костя опозорился по всем статьям. Но кончилось всё хорошо и правильно. Настроение было праздничное. Как раз и праздник. Опять совпадение. И новый путч, теперь Маняшин, закончился более-менее благополучно.

Когда все уходили, Костя даже не хотел отпускать их, в том числе и Колокольникова. Но, когда все ушли, пришла Катя.

«Не надо нервничать, нервничать не надо», – вспомнил Костя, как сказал ему вчера встречный в потоке на Троицком мосту.

– Кать, хочешь в «Седьмое небо»?

– Нет.

– А в туннель? Молчание.

– А что ты хочешь?

– Не выходить.

– Из «гадюшника»?

– Из «хлева».

– Почему – «хлева»?

– Потому что всюду коробки.

– Только одна. Это Порфирьев.

– Ну и выброси.

– Неудобно.

– Тогда положи у подъезда, кто-нибудь возьмет.

Два дня Касаткин отдыхал, с понедельника всё наладилось, и ужасное почти забылось. То есть, конечно, не забылось, а помнилось, но, как говорили прежние хозяева Кремля, – жить нам больше не мешало.

Содержание