Костя проснулся с мыслью о Маняше. Разумеется, влюбиться в нее он не мог. Но Маняша – женщина, и без нее скучно. Век бы смотреть, как движется она по кухне, хоть она и кочерга.

Кротость, мытье стариков, хмурое лицо, сохлое, но с твердым мужественным взглядом. Всего этого достаточно, чтобы стать интересной. Возраст тогда нева­жен. Маняша молода как вечная дочь.

Но еще больше волновало Костю Маняшино тайное страдание. Это и понятно. Без любви не может никто.

Касаткин подозревал, что Маняша в него влюбилась. Должна же наконец. А больше не в кого.

Костины подозрения имели основания. Ее нервная ревнивая реакция на Катю. Жажда, под видом ухаживать за бабушкой, приходить к нему. Любование, спиной к Лидии, Костиными движениями, торсом. Скрытая грусть в дверях, когда он уходил.

А самое главное – у Касаткина появилось чувство власти над ней. Костя видел, что водит, как кукловод, ее сердце на веревочке. Потому Маняша и хмурая, что принадлежит не себе, а ему.

Эта Маняшина явная в него влюбленность волновала и очаровывала Костю больше всего.

Но, увы, Маняша была совершенно непрезентабельна – тускла, смешна, неэлегантна. О том, чтобы показаться с ней на тусовке, и думать нечего.

Может, и можно одеть ее в бесформенный балахон и выдать за талантливую художницу. Даже Маняшины говнодавы сошли бы тогда за классные ботинки «Док Мартене». Точно в таких же щеголяет женевский чи­новник. А женевец чувствует стиль и понимает искусство, и не только великое, но и постсоветский концепт, включая поделки Брускина. В Женевском же, кстати, музее висят рисунок Первухина «Орхидеи» и картина Булатова «Добро пожаловать на ВДНХ».

Но Касаткин решил отдохнуть и от работы, и от тусовок. Влюбленная женщина лучше всего.

– … Святителя Иоанна сегодня, – бархатно произнес отдохнувший Борисоглебский по радио. – Завтра церковь празднует день равноапостольной Марии Магдалины.

Это судьба. Надо поздравить Маняшу. Хотя, тоже мне, Магдалина.

– Маняша, – сказал он, набрав фомичевский но­мер. – Вы живы там с мамой?

– Живы.

– Живот не болел?

– Болел.

– Прошел?

– Прошел.

– Поздравления завтра примешь?

– Нет.

– А у меня дома?

– Не знаю.

– Живот не заболит, ручаюсь. Молчание.

– А?

– Приму.

Навязываться на именины к Фомичихам, чтобы тратились они на угощенье, Костя не мог. И потом Костя понимал: при ядовитом Октябре за столом неспокойно.

– Значит, отмечаем у меня завтра?

– Да.

Костя убивал двух зайцев. Можно, во-первых, словить кайф, поймать на себе влюбленный, тем более, тайно, взгляд и, во-вторых, поразмыслить, созвав в гости кандидатов в негодяи. Сам у них не нагостюешься.

Осталось успокоить Блавазика. Петросян просил Касаткина встретиться с этосамовским спонсором.

Встречу назначили на сегодня, днем.

Японско-российский культурный центр находился на Лубянке, как нарочно, если не намеренно, недалеко от редакции, в Варсонофьевском переулке, рядом с бывшими гаражами НКВД.

Странно было видеть в родном московском бельэпокском особняке с колоссальными окнами – азиатские карликовые двери подъезда.

Касаткин вошел в голые игрушечные помещения.

Мебельца – простая. Не то детская комната, не то кабинет следователя во внутренней лубянской тюрьме.

Правда, у входа стояла сияющая «Субару» последней модели. Это облагораживало нечеловечную обстановку.

В приемной гостиной висело два портрета – Секу Асахары и Олега Лобова.

В следующей зальце, полутемном ресторане, уже сидели Блавазик и японец, похожий на русского бурята.

Японец представился.

– Виктор Канава, – сказал он.

Канава говорил по-русски с ошибками, но, как монголы или казахи, без акцента.

Он покивал Косте и уткнулся в тарелку.

Блавазик и Костя также молчали.

После ночного поноса Костя обещал себе не есть.

Но чтобы не сидеть, как просватанному, пришлось заняться кушаньями. Порции, к счастью, были микроскопические. «Рыбьи глаза» – похожие на черную икру глазочки пучеглазой золотой рыбки тойсо – оказались так мерзки, что он проглотил их, как таблетки в скользких капсулах, а из маленьких голубцовых суши, разодрав палочками зеленую облатку, выел рис, больному животу замечательный.

Говорить с Касаткиным японец Виктор упорно не жаждал. Сближение, значит, символическое. Зачем?

Костя завел дежурные разговоры, но Виктор-сан молчал, а Блавазик молча в полумраке моргал.

Костя вспомнил Катино: «Как Вий».

Взгляда у Петросяна не видно. Только шторки армянских ресниц тяжело: вверх-вниз, вверх-вниз.

Продолжать молчать стало невозможно. Костя пустился в тривиальную застольную лирику, сказал, какая прекрасная вещь – свобода.

Японец не реагировал.

«Ну, Блавазик, ты этого хотел?» – с укором взглянул Костя на шефа.

Но шеф и Канава-сан встали. Костя тоже.

– Молодец, Кося-сан. Мы надеемся на вас, Кося-сан, – сказал Канава и вдруг вложил ему в протянутую на прощание руку ключи. Вложил и накрыл Костину ладонь с ключами Костиными же пальцами.

– Что это? – удивился Костя.

– Это вам, Кося-сан. В Москве химия – не надо. Зарин – не надо. Газета – надо. Вы писать оцень холо-со. Мы довольна. Кремль знает: Канава-сан – «Эта Самая».

От имени «Аум-Синрикё» Канава подарил Касаткину ту самую сияющую «Субару». Стоила она, как знал Костя по рекламам, состояние.

У Касаткина потемнело в глазах. Неужели его покупают?

И как тут быть?

Если рассудить спокойно: отказываться от дара – грубость. Канава ничего не требовал, а Касаткин ничего не обещал. Спонсор наградил Костю за хорошую работу. Но плясать под японскую дудку Касаткин не собирается. Машину он в любой момент может вернуть.

Водительские права у Касаткина были со времен журфака. Но за руль Костя не сел. «Субару» пригнал на Берсеневку во двор шофер, наш, тоже неразговорчивый, парень.

На всякий случай Касаткин позвонил в МВД. Соловьев выслушал и равнодушно сказал: «Владей».

Ни «Аум-Синрикё», ни Виктор Канава следствие не интересовали. Спонсор был, таким образом, хозяином всего-навсего «культурного центра» в тихом переулке.

Теперь во дворе Дома на набережной среди иномарок лучшей машиной стала Костина.

Касаткин, правда, боялся считать ее своей, но она принадлежала ему.

А ведь, в сущности, благодетелем его был не Канава, и не Петросян, и не Соловьев, а яйцеголовый инкогнито.

Всю ночь Косте снилась безволосая голова с лицом Лобова и слепыми глазами Асахары.