Пирожок с человечиной

Кассирова Елена

Эта дикая история случилась летом в Москве. Обошлось всё, к счастью, относительно малой кровью. Народ разъехался по отпускам. Газетам некого было доводить до инфаркта подробностями. К тому же, дело касалось отчасти гостайны. Его быстро замяли, закрыли и к осени забыли. Кто-то, правда, сберег газетные вырезки, но хранил их в папочке и на вынос не давал, а устные рассказы распались на анекдоты.

 

1

ПРАВДОЧКА ЖИЗНИ

Богатому прибавится. Зимой в Москве случилась новая дикая история. Но в ней было больше мяса, чем духа. Ее, в отличие от летней кремлевско-фантомасовской, не рассказывали как анекдот. Ею пугали детей.

В конце лета «ювелирная» шумиха улеглась. Журналист Костя Касаткин успокоился и блаженствовал. Катя смотрела на него влюбленно. После июльских статей Костя был знаменит. Прохожие узнавали, оглядывались и восхищенно шептали: «Касаткин пошел». Под окнами сияла, как дар небес, собственная «Субару». Гонорары за славу шли по тридцать у.е. страничка. Ни одной неприятности. Но свято место пусто не бывает.

Костя оказался талантлив, а талант – правдолюб.

Общество тоже хотело правды. Загорелый народ приехал из отпусков. Кончалась мирная предсентябрьская неделя. Еще не убивали. Жертвы и палачи покупали детям портфели. Правительство было назначено только что. В СМИ на повестке дня стояли первые разоблачения.

О поисках главной правды речь не шла. Правдоискательство времен перестройки и демонстраций по Садовому кольцу кануло в Лету. Свободу, получив, уже не ценили. Словно вышли замуж и надели сальный халат. Правда распалась на правд очки. Люди жаждали каждый своего, кто денег, кто любви.

Костя как талант жаждал, конечно, правды главной.

Но честных статей в защиту высших ценностей Касаткин не писал. Газете «Это Самое» требовалось другое. Костя не был шкурником, однако бульварная газета есть бульварная газета. Касаткин писал о быте и хотел быть с людьми.

Касаткин и вообще был человек отзывчивый и практический. К тому же практика давно опозорила теорию. Так что, решил Костя, все эти бытовые правдочки и есть правда жизни.

 

2

ОТ КРЕМЛЯ ПОДАЛЬШЕ

А где она, жизнь?

Соседи по дому, столетние сталинские герои, вспоминали Кремль. И в окнах кремлевские прясла и башни казались теперь Косте пережитком прошлого. Даже знаменитый подземный кремлевский город, частично расчищенный и при Сталине наращённый, не манил, хотя Костя причастился тайн, пройдя в июле под Манежем до Берсеневки. Правда, писали, что где-то между Угловой Арсенальной и Тайницкой башнями спрятана ивано-грозновская библиотека. Но Касаткин не верил. Книги собирает книголюб. Сердце у царя было известно где. Народ утешался байками об Иване грозном, но ученом. Сегодня в замуровках под кремлевскими стенами находили, одну костную труху.

Костин родной Дом на набережной был той же замуровкой с мертвечиной. Кто-то выпрыгнул из окна, кто-то сдавал квартиры и пропадал, бывшие вожди не жильцы, иностранцы и нувориши одномерны, как роботы. Жили рядом два типа неплохих, но верхний, друг детства Аркаша Блевицкий, спился и мечтал о бабе с деньгами, а новый сосед Леонид Иванович Иванов занимался компьютерным обеспечением и на выходные летал к сыну-школьнику в Итон.

А редакция домом Косте не была. Газетенка «Это Самое» после летних Костиных статей увеличила тираж втрое, взяла новых сотрудников и расширилась, арендовав еще одну бывшую коммуналку на той же площадке, сняв стену и сделав евроремонт. Мелкий еженедельник стал популярным таблоидом. Японский спонсор Канава по-европейски давал деньги и свободу.

Это бы и прекрасно. Костя считался маститым после летних статей о воровстве в Оружейке. Фамилия Касаткин овеялась ореолом кремлевских чудес. Но простота отношений с коллегами исчезла. Касаткин стал просто вывеской.

Костин друг, этосамовский моралист Борисоглебский сам был не рад, что выпестовал его. Ученик переплюнул учителя. Глеб по-прежнему вел рубрику «Вопросы и ответы». Он слал письма самому себе. Отвечал Борисоглебский остроумно, но получал гроши и завидовал касаткинской славе. Отношения Кости с Глебом дали трещину.

Фотограф Паша Паукер, немец с Урала, раньше был просто услужлив, теперь угодлив.

Редакционные девушки не понимали простых вещей, а главред Вазген Петросян принципиально держал дистанцию.

Даже когда этосамовцы с искренним интересом спрашивали Костю: «Ну, как дела в кремлевских высях?» – в воздухе все равно витал напряг.

Как всегда, спасала работа.

Наглядевшись летом на мертвецов, Касаткин жаждал людей. С сюжетами было трудно. О чем попало писать уже не хотелось, к тому же Костя стал знаменитостью. Нужно было найти свою тему.

Касаткина читали люди обыкновенные. Они действительно жили. Жили они в спальных районах. И Косте хотелось ко МКАД поближе и от Кремля подальше. Туда, где свежий дух.

Вообще-то, имелась проблема с бабушкой. Старухе требовался уход. После инсульта она ходила под себя. К тому же бабкиным плохим почкам вредили мясо, рыба, сыр, всё белковое. Но Тамара Барабанова, приживалка без места, за жилплощадь соглашалась стирать белье и готовить овощные рагу.

Костя пустил Тамару нянчить старуху и переехал к Кате в Митино. Подальше, так подальше.

Заодно хотелось уехать подальше от недавней домашней трагедии. Косте до сих пор снились три синих старушечьих трупа.

– Дурачок, – сказала редакторша Виктория Петровна. – От добра добра не ищут.

Но Касаткин искал. И доискался.

 

3

ЖИВИТЯ НА ЗДОРОВЬЯ

Катя снова сняла квартиру. Нашла ее в том же доме, где и раньше. Взяла за дешевизну. Платить хотела сама.

Дом был за окружной, на краю цивилизации. К нему ходил от Тушина один автобус-экспресс 777. Дальше шли кладбище, поле и лес с дымкой.

И сам дом был не дом, а город, гостиничного типа, с бесконечными коридорами и дверьми. Построил махину ЗИЛ в шестидесятые годы хрущевского фуфла. Рабочие, однако, умели жить удобно. Зиловский дом построили из кирпича, с редкими балкончиками, но большими окнами и небольшими удобной формы комнатами. Планировка была умной, но слишком экономичной. Впечатление, что все тут – одна семья.

Прежняя Катина конура на предпоследнем, «кавказском», этаже оказалась занятой. Чеченец, живший на последнем, спустился в Катину, ближе к единовер­цам. Хозяйка освободившейся верхней узнала из местных слухов, что Катя снова ищет, и, боясь кавказского нашествия, позвонила сама.

На смотрины Костя поехал тоже.

В доме действительно кипела жизнь. На стенах чернели напрысканные аэрозолем слова и белели объявления. В их подъезде среди типографских листков выделялась бумажка с крупными каракулями: «Испяку выпячку. Звонитя, ня пожалеятя».

Костя и Катя пришли одновременно с хозяйкой.

На звон ключей приоткрылись по цепной реакции и закрылись коридорные двери.

Катя посмотрела на Костю, Костя сказал: «А что ты хочешь за сто баксов в месяц?»

Вошли.

Та же, что и прошлая, удобная квадратная комнатка. Диван в пятнах, крашенная белилами тумба, друг на друге телевизоры «Эра» и «Темп», на них бутылка с пластмассовыми цветами. Кресло драное. Желтые обои – в пятнах и в тройных точечках, какие оставляют насекомые. Потолок в подтеках. На кухне капал кран.

Хозяйка, шустрая, мелкая, в платочке, подмела дохлых тараканов, но, подняв голову, посмотрела такими чистыми и на удивление синими глазами, что тут же договорились, заплатили и приняли ключи. Хозяйка ушла.

Постучались две остроглазые тетки в засаленных халатах. Долго и улыбчиво смотрели на Костю. Наверно, узнали по фото в летних газетах. Кроме того, Костино лицо красовалось теперь в «Этом Самом» над разными рубриками.

По коридору пробухало, вошла грузная и в фартуке баба на отекших ногах. От отеков ноги внизу, казалось, перевязаны нитками. Сказала, произнося рязански «е» как «я»:

– Здравсгвуйтя. Я Матрена Стяпанна. Катярина Явгеньна? Ну, и живитя на здоровья.

– Тараканов много.

– А ну их в задняцу.

Тетки исчерпали вежливость и ушли.

– Надо переклеить обои, – робко сказала Катя.

– Не надо, – сказал Костя. – Перевезешь книги, купим торшерчик «Линь-розэ», на стол – компьютер, на стену – плакат или репродукцию. Будет классно.

Подошли к большому для такой комнатенки, немытому окну. Кладбище, просторы. Посидели на подоконнике.

– Довольна?

– Да, представь себе.

– Не пойму, как тут жить постоянно, – все же сказала Катя, когда они выходили. – Повеситься с тоски. Сплошной коридор.

– А что, – сказал Костя, оглядывая коридорный туннель, – в Америке полно таких же. Нормально.

На площадке у лифтов приванивало, но не очень. Перешибал запах хлорки. Расстаралась уборщица-халтурщица или сами жильцы. Сыпанули, а смыть поленились.

Выше, на лестнице на чердак, решетка была закрыта, посередке большой старый замок.

На ступеньках под решеткой во тьме спал бомж, уютно наложив ступню на ступню. Обмотки вроде портянок и опорки – рядом.

 

4

СОРОСОСОСЫ И ПРОЧИЕ СВЕЖИЕ СИЛЫ

Костя переехал в «свежую» Катину квартиру 1 сентября и угодил, действительно, в свежесть. Радостные дети несли цветы. Митино нежно дышало детской слюной, фруктовой шипучкой с киндер-шоколадками и еще флоксами, страстно любимыми Костей как воспоминание о детстве, когда живы были папа с мамой.

Обедать приехал Катин брат, пятиклассник Жэка. С сестру ростом, с хорошеньким точеным, как у Кати, личиком, но без Катиного голодного блеска в глазах. Щеки у Жэки – кровь с молоком. Нагулял на эскимо и чипсах.

Жэка тоже смотрел довольно. Он обожал сидеть не дома.

Ради уюта Катя потрудилась изо всех сил. Помыла заляпанные жиром плиту и посуду. Приготовила куриные окорочка. Костя открыл маленькую бутылочку «Мондоро Асти», разлил роскошную шипучку всем поровну.

Жэка бредил зарабатывать, чтобы тоже снимать фатёру. Вынул зеленую бумажку, помахал. Денежки, мол, уже есть.

– Может, и девочки есть? – буркнула Катя.

– Где денежки, там всё, – сказал акселерат.

Еле уговорили его ехать домой. Костя обещал отвезти до автобуса на «Субару», хотя остановка 777-го была рядом.

Прошли первые цветочные сентябрьские дни. В доме стало тише, и совсем тихо на последнем этаже.

Увядающая осень летела. Листва редела, света становилось все больше, и светлое Митино казалось полюсом темному царству центра.

Касаткин осматривался.

Костя оказался прав. Народ тут именно жил. В Доме на набережной сосали госбюджет, а в Митино питали его. Но после дефолта все стали ловчей. Работали кто законно, кто нет, кто и так и этак, или вроде бы так, а на деле – этак, или – этак, а на деле – так. Делали что могли и зарабатывали как умели. Шустрый доморощенный бизнес двигал экономику. Заработок укрывали от налоговиков и считались нищими. Но в митинских магазинах салями, мортадела и брауншвейгская колбаса шли хорошо.

Костины соседи были типичными митинцами.

Матрена Степановна, первая дверь у входа, пекла свою выпечку, кормила всю округу. Котлетная фабрика в ближнем Пинякино производила меньше и хуже. Вдобавок Матрена прикармливала в уголке на площадке собак и местных бродяг. С четырех утра в коридорной кишке стоял умопомрачительный запах горячего пирожкового теста. Даже звалась Харчихой по фамилии Харчихина. У плиты она стояла, видимо, всегда. Сама была еще крепкая, а ноги рыхлые. Ходила, держась за поясницу. Испортила себе в молодости что-то, кажется, на каких-то лесоповалах. Говорила грубо, но не обидно. Широколицая, но узкоглазая, Харчиха казалась себе на уме.

В конце коридора – Мира Львовна Кац, врач-уролог 200-й, бывшей зиловской, а теперь нищей госбольницы, была, наоборот, легконогая, но тучная. Мира Львовна спасала людям почки у себя в отделении. Приходила домой поздно. Еле волокла свои сухие ноги. И все же Кац урывала время, занималась исследованиями в лаборатории при ЦМРИА – Центре медицинской реабилитации инвалидов-афганцев под опекой НИИ трансплантологии. Мира пересаживала мышиные почки кошкам, а кошачьи мышам. Была она душой этой своей ЛЭК – лаборатории экспериментальной ксенотрансплантологии. ЦМРИА, к счастью, был где-то здесь, кажется, в Гаврилино. Два раза в неделю за Мирой присылали лэковскую машину. Старую, битую «Волгу». Впрочем, Сорос давал им грант. Они делились с афганцами, но те звали их соросососами. «Сами согосососы», – картавила дома Кац.

Третья грация, костлявая, горбатая Бобкова Матильда Петровна, ползала тихо, как подколодная змея. Но и она делала дело. С жаром занималась в ДЭЗе распределением пенсионерской халявы – гуманитарки, талонов в столовую и билетов на концерты в ветеранский клуб знакомств.

За горбатость и сохлость Матильду Петровну уважали не меньше, чем тучных Харчиху и Кац.

Не хуже оказались и другие соседки. Злодейству здесь места не было.

Наоборот, последний этаж выглядел лучшим. На других носились восточные дети и воняло луком. А здесь, на последнем, царил покой и пахло блинами. Вот что значит – женщины.

Между прочим, действительно, последний этаж случайно разделился на мужской и женский отсеки.

В левом, где жили Катя и Костя, горела лампочка. Уборщицы не было, и мыли сами – с трудом, но мыли. На площадке перед дверью лежал розовый кусок от женских штанишек, половик.

Перед правым отсеком ничего не лежало, кроме собачьих фекалий. Дверное стекло было выбито, дверь не закрывалась, в осколочную прореху зияла тьма.

В левой части, понятно, жили женщины, в правой – мужчины. Одна девущка, Нина Веселова, продавщица овощного, жила в мужском отсеке, но исключение ничего не меняло.

Касаткин любил женщин как таковых. Те чувствовали это и тянулись к нему. В бабьем царстве Касаткин всегда был, как рыба в воде. Душевного Костю с понимающими глазами женщины полюбили.

С тремя соседками-лидершами Костя общался, конечно, не так уж душевно-глубоко.

Мира Львовна жила своими ЛЭК и больницей, а Костя в медицине был ноль, хотя и получил на военной кафедре журфака корочки санитара. Но Мира по-еврейски любила историю и значительных людей. К Косте относилась как мыслящая читательница. Заходила задать сложный вопрос, а Кате говорила:

– Детонька, маго кушаете.

– У нее фигура, – кокетничал Костя.

– Фигуга – дуга. Женщинам надо кушать. Для гогмонального обмена.

А злобная Бобкова, хоть не общалась, все же раздвигала в улыбку змеиный рот.

О других соседках и говорить нечего.

Ольга Ивановна Ушинская, директор ближней школы, была учительски строгой и ласковой. К Кате она сразу потянулась, звала ее в школу на ставку. Говорила: «Будешь, Катюшенька, украшением нашей гимназии». При ней жил взрослый сын Антон, холеный усатый красавец. То есть жил у девиц, а у матери был прописан. Учиться Антон не хотел. Учился, в основном, делать деньги.

Часто являлись и те остроглазые тетки, первые посетившие их, сестры Кисюк. Старшая, Раиса, – вдова, а младшая, Таиса, – разведёнка.

Обе смотрели плутовато и прыскали со смеху. Рая судачила, Таечка, кошечка, помалкивала. Бегали по магазинам, что-то кому-то добывали, выгадывали в ценах. Часто стучались к Кате-Косте, доставляли сырки и крабовые палочки. На это сестры скудно, но жили.

Таечку и вовсе обобрал бывший муж. Она ютилась теперь в сестриной квартирке.

Сестры Кисюк не унывали. Похоже, их хитроватость помогала им во всём. Как и Мира Львовна, они выспрашивали Касаткина, кто, что и с кем в большом мире. Но у Миры в голове был разум, а у Раисы с Таечкой – что почем.

Тая похожа была на Тамару Барабанову, новую бабушкину няню. Шнырила глазами, где б урвать, а в итоге – сама оказывалась дура и с носом.

Но Костя, друг женщин, не гнушался ни одной.

Кисюхи мечтали о покупке Таисе квартиры, наслушавшись вестей о новой ипотеке.

– Купим теперь Таечке однокомнатную в кредит. Костя выслушивал и дружески снисходил отвечать.

– У вас не получится, – урезонивал он.

– А у кого получится? – волновались сестры.

– А ни у кого.

– Такие все бедные?

– Не бедные. Просто сейчас все устроено глупо. Пять сотен зеленых надыбают все, а справку на эти сотенки не предъявит почти никто. Заработки у людей левые. Вы, что ль, объявили доходы?

Раиса Васильевна с Таечкой, смутившись, убегали. Но возвращались. Слросить, почему всё так.

– Почему, почему. Потому.

Костя садился на любимый «женский» конек.

– Вышли мы замуж, а главного боимся. Так и ходим в полудевушках.

Косте за разговоры женщины платили по-женски сторицей.

Восточный, нахальный этаж под ними, и тот почти уважал новых жильцов.

Однажды к Косте с Катей шумно поскреблись. Чеченские дети позвали Костю к телефону в прежнюю Катину квартиру. Оказалось, бабушка забыла, что Катя переехала. Клавдия Петровна позвонила по старому номеру.

Нижних детей было семь, все в обносках, а старшая девочка – в модном свитерке с люрексом, явно снятом со школьницы-щеголихи.

Чеченцы, их родители, торговали: мать – фруктами на рынке, Джохар – тосолом на Пятницком шоссе.

У них в комнате вдоль стен стояли раскладушки. Джохар играл с соседями в домино. Табуретки сдвинуты были, как стол.

Костя подошел к телефону. Бабушка решила, что Костя в деревне, и просила парного молочка. Костя крикнул в трубку: «Обожди, ба, я перезвоню!» Сказал «спасибо», из приличия спросил: «Как жизнь, Джохар?»

– Харашо, – сказал Джохар. – В Масква – харашо.

– А где плохо?

– Вездэ! Ичкер плоха, Афган плоха, Таджик плоха, Масква харашо.

И подарил Косте мандарин.

Никогда Касаткин не был так счастлив. Любили его почти все поголовно.

Осенний воздух приятно посвежел, и Костина жизнь, действительно, тоже.

 

5

«ПИРОЖОК С ТАКОМ»

Свежие силы помогли работе.

Костя болтал с соседками и от них знал, о чем писать. Мало того, он нашел тему! Вдохновившись блинным запахом, Костя взял себе рубрику «Ресторанный рейтинг». Неожиданно Касаткин попал в яблочко. «Это Самое» появлялось в киосках в воскресенье утром. Люди покупали свежий номер, делали дневные дела и садились с газеткой перед обедом голодные. Первое, что читали они, – касаткинскую колонку о еде. Успех был огромный. Подписка еще выросла. Косте открыли двери лучшие рестораны. И Костя ходил.

Но в «Гранд-Империалы» и «Морские Дары» Касаткин шел по долгу службы. Чаще норовил посидеть дома в Митино и поговорить с той же Харчихиной.

На любви к людям Костя органично врос в митинскую жизнь. Укрепили его здесь и бытовые интересы.

Нормальной кухни в однокомнатных по планировке не было. Был закуток за дверью с тумбочкой и двух-комфорочной плиткой. Матрена Степановна почти задаром обеспечила кулебяками. Разломишь – пар и нежнейшее мясо. Не говядина, не свинина! Чистая ангелятина!

Воспетые Костей ресторанные птифуры ни в какое сравнение не шли с харчихиными пирогами.

Костя вдруг вдохновился на творчество. Уже в начале сентября Касаткина осенило: написать с Матреной Степановной кулинарную книгу.

«Стяпанна», как ни странно, годилась в соавторы: видывала виды.

Родилась Харчихина под Рязанью, поехала за счастьем в Москву. Девка она была толстоногая и уютная. Вышла замуж. Мужа, ладного гэпэушного охранника, взяли на жуковскую дачу. Скоро он канул, но успел пристроить Мотю в обслугу. Сперва Матрена работала подавальщицей. Правда, Сталин, по натуре гомосексуалист, не любил ничего женского. Сталинские кадровики Матрену все же не убрали. Попала в кухню на мясо и тут преуспела. Сталин, на самом деле, и есть не любил, но любил смотреть, как душеньки, те же Сеня, Слава и Лаврик, едят до заворота кишок. После смерти хозяина Харчихину взял Берия, а после Берии ее посадили. Матрене, однако, повезло: сидела в Каргопольлаге в Ерцево, в сносном аду для бывших чекистов. Кайлом Харчихина не ворочала. Трудилась и тут в комендантском олпе на кухне.

В лагере Харчиха научилась колдовать. Мясо привозили дрянь, начрежима требовал, чтоб жарила его бабе филеи. «А то тебя зажарю», – говорил он. Матрена со страху откромсала бы кусок и от собственной задницы. «Или от трупа», – пошутил Костя.

– А чё ты смяёшься, – буркнула Матрена. – В пятьдесят четвертом на олпе бунтовал народ, казнили воры дявятярых мужиков, в задняцу.

– И что?

– Чятвяртовали, в щах сварили.

– Девятерых?

– Ну.

– И вы знали, кого варите?

– Тьфу на тябя.

– И сварили?

– А чё ж.

– И ели?

– А чё ж ня ясть.

Матренина задница не убавилась. Вскоре Харчихину амнистировали и взяли назад в органы.

Правда, Маленков предпочитал микояновские котлеты. Чудо-стряпуху направили в дальний почтовый ящик. Про эти «дальние» никто ничего не знал. Даже слухов не ходило про кодированную пищу. Совки интересовались колбасой из трухи. В перестройку секреты так и не были обнародованы. Матрена Степановна просидела в п/я до конца. Изредка вывозили в Москву на банкеты на подмогу правительственным поварам. Старый ее начальник, автор отравленных конфет для Горького, умер, новый, химик-ядерщик, застрелился. Вернулась в Москву к перестройке и осталась ни с чем. Ничего не имела, кроме ордена.

Харчиха про п/я молчала. Забывшись, говорила: «А у нас в инстятутя…» – «Что – в институте?» «Нет. Ничяво». Но согласилась из дружбы к Косте рассказать рецепты.

– Пусть чятают, в задняцу. Мня ня жалко. Главред Петросян помог Касаткину найти издательство.

– Управимся за месяц, – сказал Костя.

– И выпустим к Новому году, – сказал издатель.

На Новый год приходился пик покупок поваренных книг. Наивная Молоховец осточертела. Касаткин – Харчихина были кратки и деловиты. Костя сохранил харчихину речь, «в задняцу».

Харчиха отвергала «в задняцу» сою и другие полезные продукты. Готовила из мяса и муки. Но ВБО из матрениного «института» были, действительно, – высшими биообъектами в ее рационе.

Касаткин вставлял для истории харчихины комментарии. Харчиха вспоминала, что Мао после еды пил воду и блевал, чтобы съесть еще расстегая, а Хрущ трескал сколько хошь, и без блёва. Жрало и политбюро.

– Вы и там, Матрена Степановна, послужили?

– Не, там гяняралы. Варили обязьяняну. – Харчиха сплюнула. – Мы по-простому. Нас брали для дела.

– А вы не генерал?

– Яфрейтор.

Костя хотел дать главу про приворот.

– Научите, – сказал он, – чем капать в фарш, чтобы влюбить насмерть?

– Тьфу, – сказала Харчиха. – Чё ты лыбяшься?

– Смешно.

– Ня смяшно. Ня надо.

Касаткин печатал на компьютере, Харчиха говорила, меся тесто. Сама – основательная, а ситцевый халатик, как на всех советских бабах, – куцый и вздернутый на заду.

Работа шла быстро. За месяц управились.

Стали думать, как назвать.

– Назови аппятитно, – сказала Харчиха. – «Пярожок со смаком».

Костя поправил: «Пирожок с таком». Так и решили.

К октябрю Харчихина Матрена Степановна и Касаткин Константин Константинович сдали в «Компью-график-бизнес-центр» двести пятьдесят страниц шедевра.

Иллюстрировал художник-концептуалист. Он не знал, что такое голод, но был способный и владел компьютером. Отвратительные документальные лагерные поздней поры фотографии типа фотоснимков раскопок в лесах под Катынью органически вошли в общее кулинарное оформление. Оно не портило аппетита, но прибавляло знаний.

 

6

ВСЕЯДНОСТЬ

Была еще одна приятная вещь.

Косте и в любви хотелось свежести.

Катю он любил и не бросил бы. Но к ней он при­вык. Тонкая, внимательная, лучше всех, но с ней хорошо бывало в горе. В счастье Катя становилась невыносимо сварлива. Когда гасили свет, она была мягкой, но днем огрызалась.

Сидела Катя дома. В библиотеке больше не работала. На работе Смирнову замучили расспросами о Косте и летней истории. Она уволилась, и никто не удерживал. Молчуны не нужны.

В общем, Костя решил освежиться.

Долгое время Касаткин был влюбчив и раз в месяц менял подругу. Потом нашел вздорную, стриженую, как после тифа, и успокоился. Катиной любви Касаткину хватало. Но Катя оживала, когда Костя был груб, и мертвела, когда нежен.

А хотелось немного лирики. Хотелось влюбиться слегка, для пользы дела. Взаимность Косте почти не требовалась. Страдание помогает сочинять.

Всеядный Касаткин дружить мог с кем угодно, особенно если женщина.

Костя увлекся Ниной Веселовой из отсека напротив.

Нину звали Капустницей. Продавала капусту, работала в соседнем овощном. Раньше она жила в Подольске, потом правдами и неправдами выменяла себе московский угол.

Нина-Капустница густо марафетилась. Широкое грубое лицо мазала коричневой пудрой, красила рот фиолетовой помадой и обводила черным глаза. Словно заявляла: «Не подумайте, что я простая».

Говорили, что Капустница всем дает. Молва питалась стереотипами и не вникала в суть.

Лицо у Капустницы под марафетом было неказисто, но глаза блестели, как пьяные. Нинка жаждала любви или участия. Она тоже по-своему была всеядна. Отзывалась на любой призыв и обманывалась.

И люди язвили, но смотрели на Капустницу с удовольствием, понимая, что нужны ей. Покупая капусту и картошку, произносили две-три фразы о жизни. Женщины предлагали хахалей, мужчины вставляли через каждое слово – «Нинуля»: «Мне, Нинуль, кочанчик, Нинуль».

Касаткин, однако, не успел влюбиться. Капустница сама влюбилась в него.

Два раза, покупая кочан, Костя улыбнулся Нинке, на третий угостил ее жвачкой. Притом сам жевал и выдувал пузыри.

Сказать он ничего не сказал. Но Нинка жадным сердцем поняла. Влюбилась она без памяти.

Теперь, когда он входил в магазин, видел: Нинка не подает виду, но счастлива, что он здесь.

Ухаживать стало неинтересно. Страданий не предвиделось. Грязные овощи и овощехранилищный запах раскопанной могилы не возбуждали.

Нинка прихорашивалась больше и больше, сделала перманент и стала совсем подольской девкой.

Костя улыбался уже не так нежно, но улыбался. Капустница смотрела страстно, умоляюще, а его тошнило.

И все же глаза ее были прекрасны.

Костя вел себя благородно. Проводил до дома и прокатил на машине. Не обнимал и в гости не напрашивался. Целовал в щеку, не прижимаясь и не задерживая губ на коже. Кожа у Нинки царапала, как наждак.

Бабье лето прошло быстро и ровно. Жизнь радовала. Поздняя осень была Костиным любимым временем года.

 

7

ПРИЕХАЛ В МАСКВА – СИДИ ТЫХО

Все казалось ясно вокруг. Костины соседки были известны в Митино. Народ их уважал. Мира Львовна – лечила, по слухам, бескорыстно, Харчиха – вкусно и дешево пекла, Бобкова – опекала пенсионеров. С Ольгой Ушинской родители, дети и выпускники здоровались искренне. «Здрасьте, Ольгиванна», – говорил краснолицый мужик Кучин, хозяин овощного. «Здравствуй, Федюшенька, опять пьешь, детка, как не стыдно». А те, кто на нее обижались, не мстили. Шептали ей вслед: «Гадина, поставила кол ни за что, сука, сволочь». Вот и всё.

Всё, словом, было на свету.

В правом отсеке жили мужчины грубоватые, но тоже понятные. Достойные соседки как бы оправдывали их собой. Ничего подозрительного не было.

Сразу за Нинкой проживал бывший начальник, Беленький Петр Яковлевич, потомок чекиста Якова Беленького. Яков Беленький казнил в подвале Чека. Петр Яклич служил кадровиком в МИДе. Раньше занимал он хоромы в Костином Доме на набережной. Жена умерла, дети выросли и пошли в деда Якова, палача. Отселили, то есть выгнали, папашу. Выглядел старик убого. Голова тряслась, а на дряблых щеках краснела склеротическая сетка сосудов. Смотреть на это было невыносимо.

За последней дверью жил ученый человек, аспирант Жиринский, Лев Леонидович. Недаром говорят – есть мистическая связь человека с именем. Жиринский был молод, но жирен и дрябл. Он не шел, а плыл, уныло свесив голову. Лёва носил густую бороду и очки с сильными линзами. Занимался древним миром. Нового мира чурался. Казалось, потому и жил Жиринский на выселках. Целыми днями он читал и ел. Смотрел Лёва страдальчески. Страдал то ли от излишеств древнего Рима, то ли от своих собственных. Он был сластёна и обжора. В гостях он съедал все, что стояло на столе.

Называли Жиринского, разумеется, то Жирным, то просто Жиром.

Остальные жильцы были люди, каких полно в каждом доме на каждом этаже.

Виктор Чикин – пьяница, а Митя Плещеев – нар­коман. Плещеев ничего не делал. Слесарь Чикин, по прозвищу Чемодан, ходил то трезвый, то пьяный, но всегда с железным слесарским чемоданчиком.

Струков, невзрачный человек, бывший то ли мошенник, то ли челнок, тоже ходил по каким-то делам, всегда в глаженых брюках. Всем своим видом показывал, что приличный человек.

Мутноглазый крепкий Егор Абрамов. Соседи звали его «штурмовик», потому что состоял он в РНЕ. Торговал газетами в подземном переходе в центре. Приходил и уходил с такими же, как он, молодчиками.

Жил весь этаж дружно, даже Егор не задирался. Более того, если один просил другого помочь, не отказывали. Видимо, это была отщепенская солидарность.

В жизнь сосед к соседу не влезал. И без того все про всех всё знали. Все вроде бы на виду.

У Струкова Костя с Катей первые дни одалживали утюг. Сам «Утюг» был маньяк глажки, наглаживался вечерами, утюжил стрелки на добротных брюках.

Беленького, «короля Лира», угощали яблочками. Знали про него со слов соседок. Сам Петр Яковлевич не осуждал своих детей. Старался показать, что живет с удовольствием и безбедно: ходил в опрятных стариковских вещичках.

Бобкову Беленький боялся, социальную пайку не брал. Но, когда Костя с Катей в лифте поднесли ему из кулька красный штрифель, он затряс головой и взял.

С остальными особо не разговаривали. Так, кивок или шуточку.

Ночью в подъезде иногда лежало тело. Чаще всего это был не добравшийся до лифтов пьяный Чикин – «Чемодан» в обнимку с железной кубышкой. Чтобы войти, через него привычно переступали.

Но жидкая митинская милиция полагалась на славных баб.

Понятно, что криминалом и не пахло.

Участковый Голиков не беспокоил свое стадо – ни заблудших овец, алкаша Чемодана, Митю и экс-жулика Утюга, ни лестничных бомжей. Даже чеченцев не трогал. Благодарный Джохар говорил: «Приехал в Масква – сиди тыхо». И все сидели тихо.

Округ выдвинул Голикова депутатом. Не хотели расставаться, но показали, что, действительно, приличные.

 

8

ВЕРШИНА ЛЮБВИ

Костя вошел в плеяду славных митинцев. Звезды Бобкова, Кац и Харчихина рядом с ним померкли. Газетное речение было, явно, нужней лечения, печения и соцобеспечения.

Здесь, за окружной, в чужом плебейском доме, Касаткина любили еще больше, чем в его родном элитном дворце у Кремля. Дворничиха, когда Костя выходил, давала ему пройти, не махала метлой и даже немножко кланялась. В киоске на местной площади, плешке, Костину газету раскупали в полчаса. Кому не досталось, ехали за ней на «трех семерках» к ближайшему метро в Тушино. Костин дом подписался на «Это Самое» на год. Старшеклассницы из Ольгиной школы ждали Касаткина у подъезда. Переметнулись к нему иные фанатки рок-групп.

Две самые настырные девочки засели на подоконнике между последним и предпоследним этажами у Кости на лестнице. Согнало их только присутствие на чердачной лесенке бомжей, спавших или евших.

Кстати, у Харчихи удвоилось заказов. Матрена даже повысила цены – все равно покупали.

В своем «Ресторанном рейтинге» Касаткин посвятил Харчихе очерк. К ней стали приезжать за пирожками издалека. Костя, правда, спохватился, что засветил ее для налогов. Но она не ругала его. Отнеслась удивительно спокойно. На Костины извинения махнула рукой и сказала:

– Ну тябя в задняцу.

На Костину серебристую «Субару» местные люди не только не гадили. Ею гордились как местной достопримечательностью не меньше, чем пизанцы башней.

Костя пожалел, что потратил тысячу баксов на стопроцентную секьюрити. Нашлись добровольцы – охраняли. Бывало, и никто не охранял. Но стоило прохожему остановиться у машины и заглянуть внутрь, другой прохожий тоже останавливался и смотрел на первого сурово.

В довершение всего Касаткина Константина Константиновича выдвинули кандидатом в депутаты на предстоявшие вскоре довыборы в гордуму от Митино 8Е, по местному округу. Касаткин, разумеется, отказался. «Боишься мести конкурентов?» – поддразнивали жильцы. «Нет, – отвечал Костя, – просто больше пригожусь вам на кулинарном поприще».

Костя наслаждался общественной любовью. Жизнь стала так прекрасна, что дальше, по закону антино-мичности, должна была стать ужасной.

7 ноября пропал пьяница Чемодан с их этажа.

Правда, оказалось, Чикин просто выпил. На другой день он нашелся полумертвый между кладбищем и лесопосадками, был отвезен в двухсотую к Кац и там оперирован. Старый нефрит, острейший приступ почечной колики и десятичасовое лежание на земле в заморозки даром не прошли. Правой почке был конец. Инфицированную, воспаленную, угрожавшую перитонитом гниль удалили. На пересадку почки денег Чикин не имел. К счастью, обошлось без донора. Чемодан взялся за ум. Пить бросил, стал хмуро ходить по заказам с чемоданчиком.

А потом пропали двое молодых людей. Один из их дома, Егора-эрэнъевца приятель, Вася Ваняев, мельтешивший в дешевом камуфляже, и другой, Петраков, пэтэушник, Нинкиной сменщицы сын. Парни уехали и не вернулись.

Мать пэтэушника, продавщица Зоя Петракова из Нинкиного магазина, ответила коротко. Сказала – поехали митинговать за сербов.

Митинг в защиту этнических чисток был. На нем был Егор, но сказал, что парней не было.

Абрамов, действительно, был. Показали в новостях: Егор стоял с плакатом «Мы с Сербией». Но Ваняева с Петраковым, по словам Егора, в пикете не было, хотя эрэнъевское начальство велело всем быть – кровь из носа.

Сначала Петракова и Ваняева не искали и не заявляли. Может, просто дали драла ребята от осеннего призыва. Тревогу пока не били.

Но Костя побывал летом в роли детектива и теперь невольно насторожился. Решил, что может и должен узнать подробности. Зашел к участковому.

Тот сперва сказал, что все в порядке. «Как в порядке, ребят-то нет», – сказал Костя. «Кто сказал – нет? Может, и есть. Просто в бегах».

Потом, приглядевшись к Косте, мент размяк и вздохнул. Дело возбуждать неохота. Данных о преступлении – никаких, а работы и так до беса.

Голиков был человек мягколицый, похожий на Гайдара, с таким же зачесом, и, кстати, единственный в митинском ОВД за все двадцать пять лет существования митинской ментовки награжденный орденом «За заслуги перед Отечеством» третьей степени. Орденоносец был тот самый мент – кандидат в депутаты в гордуму, выдвинутый за доброту.

– Как я буду искать на хрен, – признался он под конец, – когда подмоги нет. Прут, ё-моё, из милиции.

В декабре появился сигнальный экземпляр «Пирожка с таком». В актовом зале Ольги-Ивановниной школы провели презентацию. Расходы оплатило «Это Самое», верней, японский спонсор газеты, Виктор Канава.

Канава был непроницаем, но, явно, удовлетворен. Его команда, бывшая Сёку-Асахаровская секта, примелькалась в деловой жизни и обходилась, по всему, без взяток чиновникам. Содержал Канава касаткинскую газету и «Самурай», магазин самурайских разделочных ножей. Оплатил и Костин вечер.

На презентации «Пирожка с таком» японцы угощали жареными кузнечиками.

К счастью, Харчиха напекла нормальных мясных пирожков.

– Пост же, – для виду немного поломался Костя.

– Плявать.

– Это вам плевать.

– Всем плявать.

На еду Харчиха молилась. В детстве в детдоме ела кору и траву. На сталинской даче впервые увидела мясо. И сейчас еще не могла привыкнуть, что его полно. Каждый день брала в руки мясную мякоть, тетешкала, как младенца.

Все же кузнечики оказались идеальны для фуршета. Они удобно лежали горками на тарелках. Их ели горстями, как сладкий хворост.

Пирожки на банкете народ съел и кузнечиков тоже подмел.

В этот вечер был, так сказать, оргазм Костиной популярности. Любовь к нему била через край и перелилась на Харчиху.

25 декабря она перемогла отеки ног, надела юбку с кофтой и объявила звонившим клиентам суточный перерыв:

– У млня прязянтация.

Накануне, 24 декабря, пропал еще местный парень Олег, продававший в киоске у кладбища на конечной остановке «трех семерок» снедь.

Олег был каланчой и с трудом умещался в своей будке. Киоск казался забитым до отказа, в основном, продавцом.

В предпрезентационной шумихе не обратили внимания.

Киоск погас и оголил стекла. Стоял непривычно пустой, выпотрошенный, портил вид. Но люди спешили, несли полные сумки. К остановочной будке не подходили. Даже когда ждали автобус и мерзли, не смотрели. Взглядывали на киоск мимоходом сквозь гирлянды иллюминации. Разноцветные лампочки горели весело, хоть и окраинные. Окраина, спасибо Косте, оживилась, как Арбат.

Презентация прошла потрясающе. Гости – местные, хозяева помещения – учителя, дети, родители, цэдээловский и домжуровский бомонд и пресса ели без передыха. Матренины воспоминания и Костины комментарии прошли на ура. Пару соавторов – тумбоногую бабу в кофте и платке и костистого Костю в костюме – фотографировали то и дело.

На выходе из школы публика устроила им живой коридор с зимними уже хризантемами.

Костя усадил в «Субару» Матрену Степановну и Катю и тихонько, красиво поехал.

Последняя в толпе махавших стояла продавщица Нинка Капустница в кровавой помаде. Намалеваться так можно только с отчаяния. Костя мигнул ей фарами. В ее глазах сверкнули слезы.

И тут, считай, к Новому Году, Митино получило страшный сюрприз: пропали две девочки из Катиного класса той же, 4016-ой школы, куда в ноябре Катя пошла работать.

Вообще-то устроила ее в школу соседка-директорша, Ольга Ивановна Ушинская. Но как Костину подругу принял ее с распростертыми объятиями весь кол­лектив.

 

9

ОТ ЛЮБВИ ДО НЕНАВИСТИ – ШАГ В ТАПОЧКАХ

Катя работала в школе со второй четверти. Уговорила Ушинская. Школа, хоть и на выселках, называлась гимназией с литературным уклоном. И дети были не глупей, чем в центре Москвы.

Катя и сама быстро согласилась. Деньги невелики, но больше, чем в других школах.

Хозяйствовала директорша разумно. Происходила она от того самого педагога, Константина Дмитриевича. Педагогом Ушинская была плохим, начальницей хорошей. «Гимназия с литуклоном» жила. Средства добывались арендой. Особенно помогал директорше сын Антон, недоучка. Усиками, как щупальцами, находил он школе клиентов. Ушинская втайне стыдилась, что сын – неуч, но вслух твердила, что Антошенька – умница.

«Банкира Утинского тоже, – говорила она, – выгнали когда-то из института. Ушинский не глупей Утинского».

Учительская зарплата выросла. Во-первых, Антон доил китайцев, таких же, как он, якобы студентов.

Китайцам сдали под общежитие предпоследний этаж. Митинские власти не возражали. Школа платила налог. Кроме того, китайским духом не пахло. В бывшей своей общаге на Студенческой, откуда сбежали, китайцы натерпелись от рэкетиров и милиции. В митинской школе на четвертом этаже китайцы сидели тише воды, ниже травы. Не пахло даже готовкой. Варили что-то незнакомое. Правда, народ говорил, что китаезы поймали и съели собаку. Но они заплатили штраф. А с точки зрения морали никто и не пикнул. Собака была сволочная, золотушная кладбищенская истеричка, лаяла взахлеб ни свет ни заря часами, не давала спать. Убить ее не решались. Китайцам сказали в душе «спасибо».

Во-вторых, Антон нашел почасовых арендаторов. На вечер сдавали полуподвальный спортзал кружку тейквондистов «Черный доктор» и верхний актовый на мероприятия. Правда, в налоговой декларации эти доходы не указывали. Но никто не доносил. Арендаторы и арендодатели были довольны. «Черные доктора» пускали школьников поупражняться. Банкетчики оставляли школьному буфету недоеденное. Дети экономили тем самым карманные деньги, а учителя уносили домой сухой паек.

Иногда Ушинская попрошайничала у бизнесменов, но вполне достойно.

Учителей она старалась привлечь красивых и совре­менных. Учительская зарплата в 4016-ой была вдесятеро больше, чем у Кати в Горьковке.

К тому же на ноябрьских эрэнъевцы учинили в Митино молодежный дебош, как всегда, с криками «смерть жидам!». И Ушинская сказала: «Катюшенька, идите к нам учить детей прекрасному».

По правде, Катя пошла на ставку в школу, чтобы иметь право ругать Костю. Кроткие сварливы. Но работа, хоть Катя не признавалась, пришлась, действительно, ей по душе. Слабые тянутся к детям, животным, всем беззащитным, потому что любят командовать.

Дети были детьми по уму, но сердцем чувствовали взросло. Тридцать пар глаз устремлялись на стройную Катеринывгеньну с обожанием. Катин, особенно Костин, журналистский ореол был неотразим. Притом вне класса она, в красном вязаном колпачке и черной аляске, была своя, как ровесница. Филология пошла у них нарасхват. Дети не сводили с Кати глаз. И за ее худобу и вислый, как на вешалке, свитер уважали. После урока до следующего урока литераторшу обступали плотным кольцом, одни – спросить, другие – так постоять, при ней.

На классруководство Кате дали девятый. Из ее-то именно девятого девочки и пропали.

Девочки, правда, были те самые «Костины» Маша и Даша, которых в сентябре с подоконника между этажами согнали бомжи.

Тогда Касаткин к ним не пригляделся. И сейчас напряженно всматривался в цветной мутноватый квадратик, поляроидное фото. Эти фото кто-то надарил Кате в ее девятом: Катя у доски, Катя у окна, Катя между рядами, Катя где-то на ходу, улыбочка, юбка разметалась, все смазано, но красиво. Можно подумать, фотомодель.

На плохоньком снимке была видна Катина макушка над столом, остальное заслоняли с обеих сторон дети. Маша с Дашей стояли в сторонке. Полногрудые пышки с откляченным, как у уточки, задком. Такие сексапильны, пока учатся в школе.

Могло случиться что угодно, самое нехорошее.

Последний раз матери видели их утром, одноклассники – у школы, когда расходились после уроков, в начале третьего. Дальше след пропал. Денег у девочек не было. Родители еле сводили концы с концами и дочерям выдавали со скрипом десятку с получки.

Объявили розыск, заодно трех первых парней – эрэнъевца, пэтэушника и киоскера. Несколько раз сообщали по ТВ с показом фото. Провели опрос. На Машу и Дашу свидетели нашлись. Двух толстеньких девочек видели у конечной остановки экспресса № 777. Мол, обе были в оранжевых куртках и башмаках на платформе. Матери подтвердили. У Маши – красная куртка, у Даши желтая. У Маши – кроссовки на платформе, у Даши – башмаки на каблуках и с пряжками.

Ищейка участкового Голикова, действительно, от школы привела на автобусную остановку и залаяла.

Вот и всё.

Маша с Дашей пропали сразу после Костиной презентации.

Был конец школьной четверти. Народ перед Новым годом расслабился.

Но ударили наконец морозы, совпав, как всегда, с трагедией. Прошла первая снежная буря, намело снегу с запасом. И, хотя люди готовились к праздникам, воздух морозно оцепенел. Вечером после десяти все казалось льдом и мраком смерти. Снег под ногами скрипел адски зло.

Отношение митинцев к Косте и Кате тоже, мягко говоря, подмерзло. Люди при встрече опускали глаза. С Касаткиным почти никто теперь не здоровался. Словно стыдились за недавний праздник. Словно этот праздник всему виной!

Понятно, что Костя и Катя людей не крали. Но у чувства своя логика.

30-го к ним приехал Жэка и просился на каникулы, но они спровадили его и велели пока не приезжать.

31 декабря они сами уехали на Берсеневку встретить Новый год у Костиной бабушки.

Провожали их косыми взглядами. Отвечали: «С наступающим!» – неохотно.

В новогоднюю ночь исчезла Кисюк-младшая, Таечка. Вышла вынести ведро в мусоропровод и не вернулась совсем. Была в халате и тапках.

Раиса на рассвете бегала по дому, звонила куда-то без толку, выскакивала на улицу, вперемежку с подростковыми хлопушками кричала в окна: «Таечка, Таечка!»

Костя с Катей были тут ни при чем. Но в первое утро нового года, когда они подкатили к подъезду, встречные посмотрели на них с ненавистью.

 

10

ПИР ВО ВРЕМЯ ЧУМЫ

В начале января уголовное дело о пропаже людей было возбуждено.

Ваняев и Петраков могли сбежать от призыва. Олег от «братков». Маша с Дашей, девочки шальные, допустим, бегали за поп-звездами. Но Таечка сидела дома. Днем наездилась, устала, чистила, как сказала Раиса, яйца для лососевого салата и ни за кем не бегала.

Криминал был налицо.

Костя бесплодно сидел за компьютером.

Летом душили старух, зимой крадут детей.

Сосед Ваняев. Веселовской сменщицы Зои Петраковой сын. Олег-киоскер. Катькины девятиклассницы. Таечка. Итого шесть.

Правда, Тая Кисюк не ребенок, тридцать лет, разведенка, и эти – не дети. Ваняев драками, даже просто угрозами «жидам» сам вполне тянул на 206-ую – ста-тью – «хулиганку».

Пропажи начались в ноябре. Осенью, как известно, обострение приступов у маньяков-убийц. В Митино, похоже, явился новый Чикатило. А смотрят косо почему-то на Костю.

– Ну и что же, что косо смотрят. Тебе с ними детей не крестить, – утешала Катя. – Наплюй. Маньяк не ты.

– Я, – шутил Костя.

Но скоро снова заговаривали о том же.

В самом деле, с какой стати тут маньяк? Маньяк нападает на слабых. А у Ваняева велосипедная цепь и перстень с шипом. И у Олега-киоскера…

– Кость, купи нам пушку.

– Где?

– В магазине «Охотник». Продают с восемнадцати лет любому.

– И что за пушка?

– Бьет на десять метров. Пневматическое ружье.

– Брось. У Олега из ларька был пэ-эс-эм. Не помогло.

– Что же делать?

– Ничего. Маньяк, по-моему, – чушь.

– Кость, давай уедем. Молчание.

– А, Кость?

Касаткин уезжать не хотел. Их отъезд никого не спа­сет. Даже, может, кого-то погубит. «Ведь я, в общем, один, – думал Костя, – мужик среди баб. Беленький и Лёва-Жирный не в счет. Остальные – черт-те что…»

– Сперва разберусь, в чем дело, – вслух сказал Костя.

– Ты уже разобрался однажды, – проворчала Катя, Она намекала на прошлые промахи. Но Костя сделал вид, что это комплимент.

– Лиха беда начало, – ответил он.

Этим все и кончалось. Переговаривались с Катей – и только.

Катя в эти дни бездельничала.

На каникулах хотела пойти с детьми в театр и на экскурсию – в Оружейку, конечно, чтобы показать «их с Костей» знаменитый ворованный драгоценный пернач. Родители отказались. Мало того. Они запретили детям подходить к Смирновой на пушечный выстрел. Слава Богу, у нее был дар выносить несчастье. Она, как всегда в мучении, сжала губы и просветлела.

А у самого Кости начались горячие деньки. Время было отпускное, праздничное. Народ жаждал ресторанов или, хотя бы, читки о них. Редакция удвоила Касаткину место для его рубрики.

Костя взялся жадно. После рождественского поста снилась еда. Сочинять было наслаждением.

Днями Костя строчил, авралил. А вечерами ходил на натуру – по клубам и кабакам. Иногда посещал два-три за вечер.

И везде ел. Страдал, видя, как их с Катей не любят, а сам угощался. Матери пропавших сходили с ума. Раиса Васильевна, Таечкина сестра, смотрела на Костю странными глазами. И сам Костя думал: «Где они? Почему пропали?» Но при этом пожирал суп из акульих плавников с имбирем и гусиный паштет под бешамелью, тянул из гофрированной трехцветной гэ-образной соломинки коктейль из семи компонентов и пил кофе «Голубая гора».

С Нового года все казалось безвкусным.

Но Костина колонка прославилась. Ему открыли двери все заведения. «Эксцельсиор» кормил очень дорогой говядиной. «НЛО», «Робинзон» и «Синяя борода» – менее дорогой экзотикой: мясом нутрий и змей. В геевских клубах цены были всякие, а кормежка стандартная, как в буфете в читалке или театре.

Касаткина потчевали бесплатно. В «Патэ&Шапо» Костя позвал Капустницу. Любви он ей дать так и не смог. Решил откупиться шиком.

Французский ресторан был действительно шикарным именно своей благопристойностью. Нинка от радости выглядела авантажно. Даже прозрачная блузка, которую в народе звали «мясо в целлофане», – в общей ресторанной респектабельности имела вид не подольской, а парижской.

И Капустница казалась не раскрашенной теткой, а ухоженной фрёй.

Костя с Нинкой заказали утиное крылышко и бутылку «Клико». Капустница смотрела на Костю, Костя – по сторонам.

В углу зала он увидел чье-то очень знакомое лицо.

От неожиданности Костя вдохнул шампанское не в то горло и зашелся кашлем. Когда он снова поднял глаза, в углу никто не сидел. Было много мрака и воздуха. Вино действовало. У Кости, наверно, разыгралось воображение.

Но, когда выходили из зала, Костю что-то полоснуло. Кто-то провел по ним взглядом, как бритвой. Костя оглянулся, но взгляд растворился среди чужих мужчин и женщин. Сидели местами компанией, но в основном – парочками.

Нинка была счастлива. Подумать только, она с Костей в «Патэ&Шапо»! От счастья Нинка стала грустной и не смела приставать с любовью.

Дома, в мужском коридоре, у своей двери, Капустница целовалась так, что Костя потерял было голову, но хриплый дальний смешок бомжей с чердачных ступенек Касаткина образумил.

Кстати, о бомжах. Сюрпризы были и тут. Костя побывал в снобистском геевском клубе «Принц и нищий». В зальчике танцевали. Костя зашел оглядеть второе, интимное помещение. Пусто, а на двухэтажных нарах на нижнем лежаке на газете стояли знакомые нищенские опорки.

Но Костя рад был, что у всех своя жизнь. Везде кипело. Если даже митинский бомж набирал на дорогой кабак, что говорить о Костиных соседях, приличных, больше того – лучших митинцах! Придет день, заживут припеваючи и они, не скрывая доход.

В мечтах о митинском счастье Костя временами забывал о митинском горе.

Но под утро, вернувшись сытый, шел по коридору и чувствовал, что от харчихиных маниакальных мясо-мучных паров уже поташнивает.

 

11

НИЩИЕ ДУХОМ

Святки кончились, а мороз – нет, но метели стали реже. Воздух был искрист, колюч и сух.

Все же с чердака несло душной прелью. Бомжи сушились у трубы вдоль верхних ступенек. На решетке на чердак за их спиной висел замок. Ступеньки были обжиты, как квартира. Ступенька – комнатка.

Трое сидельцев сидели ежедневно, несколько приходили время от времени. Ниже всех, у их ног – баба, верней, иссохшее существо. Рано утром бомжи уезжали попрошайничать, баба ходила недалеко, по помойкам за бутылками. Вечером возвращались.

Приходили из-за Харчихи. Она прикармливала. Лучше бы, думал Костя, кормила церковь. Сидели бы на паперти, а не следили, как стукачи, за жильцами.

Но Харчиха, маньячка выпечки, была близко, а храм далеко.

То есть и храм был близко. В двух шагах стояла однолуковая допетровская церковка Покрова-на-крови, но она сама прикармливалась кладбищем. Имелась еще одна церквушка, на кладбище. Но церквушка, собственно кладбищенская, была забита досками. Она числилась странным образом за РПЦЗ. Настоятель уехал в Канаду и пропал.

А эту допотопную Покрова только-только вернули московской епархии… Выродилась она в часовню еще до ВОСРа. В двадцатые годы маковку и крест комсомольцы скинули и устроили клуб. Но место на отшибе не подходило. При Сталине здесь был морг, при Хрущеве – филиал филевского хладокомбината. При Брежневе хранить стало особо нечего. Ближний совхоз устроил в церковке овощебазу. Над районом шефствовал уни­верситет. В сентябре в совхоз пригоняли студентов, они давали норму, везти ее никуда не везли. В Покрова сваливали без накладных накопанную ребятами гниль. Отец Сергий Сериков получил храм недавно. Хозяев и документов нет. С кого спрос? Но о. Сергий, молодой и вёрткий, всё устроил.

Жил он рядом, в Гаврилино, но вырос практически здесь: школы в Гаврилино не было, ничего не было, кроме, впрочем, мыловарни. Скот в совхозе дох, и давным-давно завели мыловаренную артель. Варили клей, свечи и прочее.

Артель отец Сергий прибрал к рукам в интересах дела.

Лишних средств на восстановление Покрова он не имел. Прихожан раз-два и обчелся. Существовал он мылом и еще панихидой. Хоронившие заказывали отпевания.

Снаружи Покрова-на-крови была почти невидимкой. Облуплена. Серовата, как пространство. Внутри – потемки, кирпичная рыжина стен и черные разводы от надписей углем. Все же батюшка на добытые средства уже выгородил фанерой алтарь и служил. Но запах гнилой капусты из подвала был неистребим.

Паперть, таким образом, пустовала, а нищие торчали на Костином чердаке. Висели на волоске. В любой момент могли нагрянуть власти.

Харчиха, однако, пятью сдобами насыщала пять тысяч.

Милиция ей доверяла и бомжей не трогала. И бомжи не трогали никого.

Главный бомж был аккуратен. Звали его Серый, то ли от имени Сергей, то ли от серой шинели. Смотрел он строго.

Второй, увалень Опорок, шаркал в обрезанных валенках, опорках. Опухшие ноги в голенища не влезали. Был под началом у Серого.

Сидели Опорок и Серый со случайными товарищами вверху в потемках тихо. Их подружка, помоечная баба, пьяница Поволяйка, из местных, пропившая квартиру и силы, Нюрка Поволяева, иногда вскрикивала: «У! А!» И всё.

Нищими духом, в смысле убогими, бомжи не были. Поволяйка, пока не спилась, острила и умела насмешить. А Серый с Опорком порой паясничали, но говорили грамотно. Слова доносились обыкновенные. Серый читал газеты. Хотя подруг не держали: не имели, о чем говорить с женщиной.

Нищими они были – по духу. Их держали в бомжатнике. Им давали жилье. Два-три дня они томились в четырех стенах, принимали душ, хлебали суп, потом уходили навсегда.

Впрочем, склочники любили кричать, что нищие богаче богатых и что у Серого на заработанную милостыню дом в Анталии.

 

12

СВОЛОЧИ – ВСЕ

Пропадали молодые здоровые люди.

Касаткин, проходя ежедневно к лифту мимо бомжового садка, косился на сидящих. Серый с Опорком и Поволяйкой – отребье. Что шестерых похитили они – очень может быть. Но пропали люди тихо, без криков о помощи, как бы ушли добровольно. По всему, молодежь не боялась похитителя. А ведь бомжей побаивались.

Зато других людей – нет. Особенных злодеев не объявлялось.

У Беленького дети были злодеи, но дети все – злодеи. Мучили они только отца. И тот мучился, но не подавал вида. Тем более сыновья, взрослые мужики, сами отцы, жили не здесь, только приходили нахамить.

Мучилась и Нина Веселова. Но ее никто не мучил. Такая уродилась. Да и Костя не успел поматросить – бросил.

Костя ухмыльнулся.

– Чему ты рад? – спросила Катя.

– Ничему.

Кто же – сволочь?

С Костиными соседями все вели себя чудесно. Перед Мирой Львовной лебезили. Харчихе симпатизировали. Бобкову боялись, как всех горбунов. С наркоманом Митей не общались. Над Лёвой-Жирным подшучивали. Егор Абрамов считался политиком, уважаемым человеком.

А к Нинке в магазин ходили все местные. И с ней не церемонились.

Надо поговорить с Капустницей, расспросить ее о людях.

К ней многие ходили и в гости. Трое пропавших, видимо, тоже. Осенью на этаже Костя сталкивался и с Олегом, и с Васяевым, и с сыном ее товарки Зои. Он входил в лифт, они выходили.

А сейчас Капустница была влюблена и потому излучала что-то, что притягивает. И сильный пол к ней повалил валом.

Но Нинка уже никого не впускала. Общалась только с соседями. Петра Яковлевича Беленького звала «попить чайку». К Струкову ходила за специальным утюгом для манжет.

С толстым Жиринским Нинка дружила из жалости: не мужик, только жрет. «Жир, – спрашивала она, – у тебя девушка есть?» «Моя девушка, – вздыхал Жи-ринский, – отбивнушка». Однажды Костя встретил его в женском отсеке. Он нес от Харчихи блюдо с пирожками, уложенными горкой.

– У тебя гости, Жир?

– Да, гости. Бесы.

Только с Абрамовым Нинка была не в ладах. Фашист Егор под Новый год колотил к ней всю ночь. Нинка не открыла.

Но могла ли Капустница в череде едоков овощей и фруктов различить подозрительного?

Нинка подходила ко всем с одной меркой: любви. Раньше всех искала, теперь всех гоняла. Раньше все были милые, теперь все – сволочи.

 

13

ГЛИСТ, ИЛИ РУКА ЧЕЧНИ

Женщины похищать не могли.

Похищают с целью выкупа и террора. Первая мысль была о чеченцах. Чеченцы жили и на этаже под Костей-Катей, и по всему дому и району, держась вместе. Нынешнюю Катину квартиру прежде тоже снимал че­ченец. Ему звонили до сих пор. «Але», – снимал трубку Костя. «Але, Джохар? – говорил гортанный голос. – Я Хоттаб, начивать у вас можно!»

Но чеченское решение казалось слишком простым.

С другой стороны, самое простое – и есть самое верное.

Террор и выкуп, однако, исключались. Взрывов в Митино не было. Денег с митинцев не требовали. В районе массовой застройки денежных мешков не водилось. Левых приработков никто не объявлял. Каждая копейка была на счету. Что урывали от неуплаты налога, проедали. Кто с трудом скапливал, покупал пыле­сос. На помойках валялись горы коробок от бытовой техники, но на число жителей дорогих покупок получалось немного. Машину покупали редко. Да и это не деньги.

Вместо крещенских морозов пришла оттепель. Митинцы тоже подобрели. За праздники они насмотрелись кино, напировались, свыклись с мыслью о про­павших. По отношению к Касаткину наконец сменили гнев на милость.

Катя снова работала. Она рассказывала о прекрасном детям, дети – родителям. И те перестали ругать ее за глаза «новой русской». Девятиклассники снова окружали Екатерину Евгеньевну после уроков и щелкали поляроидом.

Правда, приходила Машина мать и голосила: «Я дам денег, верните девочку, денег дам сколько надо!»

Но другие матери говорили: «Дура! При чем здесь – литераторша?»

С Костей снова здоровались. Стыдились за недавнюю ненависть и любили еще сильней. Спрашивали: «Ну, что, Костик, нашел пропавших?»

Матильда Петровна Бобкова подарила Косте паек от ДЭЗа: копченую курицу, сгущенку, печенье и чай. Сказала: «Только не давайте Беленькому». Старика она терпеть не могла.

Но Костя отдал паек именно Беленькому. Накануне к Пет Якличу заехал сын, приличный с виду чиновник, и орал так, что слышно было на весь этаж. Надсаживался: «Старый хрен, блин! Когда ты, блин немытый, сдохнешь? Тебя и на мыло, мать твою, не сдать!» Женщины вышли в коридор послушать.

Высунулась даже Кисюха. После сестриной пропажи Раиса Васильевна стала пуглива и боялась буквально всех. Уходя по делам, она выглядывала в коридор – нет ли кого. Старалась ни с кем не встретиться. Сейчас она сказала: «Деда надо женить, пока и он не сгинул».

Бобкова хихикала.

Костин кулек Петр Яклич брать не хотел. «Зачем? Все равно меня сдадут на мыло». Но Костя сказал: «Не сдадут. Женим».

– Хватит с меня семейки, Костя.

– Но жена же лучше, чем богадельня. В дверь постучали.

– Позволите, господа?

В дверь втиснул туловище Жиринский. Толст он был как-то не по-мужски. Пивного брюха не имел, но оплыл, как женщина, весь.

Жирный был почти слеп, но чуток нюхом. Почуял он копченую курицу. Сказал: «Ничего, Петр Яковлевич. Плачущий утешится, а кроткий наследует землю».

– На кладбище, – проворчал Беленький.

– Не выпить ли чайку, – вмешался Костя.

Старик встал и нерешительно скрючился над гостинцами, но Жиринский оттер его и, как тетка, за­хлопотал.

Вбухал всю пачечку чая в чайник, вскрыл сгущенку, вывалил печенье в блюдце и на ровные кусочки настриг ножницами курицу. Не успели Костя с Пет Якличем опомниться, один всё и съел.

Ел он бесчувственно, не замечая, ест или нет. Видимо, от привычки к обжорству уже не мог справиться с собой, если перед ним лежало съестное.

Длинные грязноватые волосы колыхались, завешивали очки. Безумный взгляд светил между прядями.

Говорили о пропавших.

Жиринский заявлял, что тут – рука Чечни и торговля людьми. Беленький бесцветно повторял читанное в «Вечерке» и слышанное по телевизору. «Куда смотрят власти». «Развели беспредел».

Костя в порядке дискуссии предположил, что в Митино маньяк.

– Ведь похищения немотивированы.

У Лёвы между прядками зверино блеснули глаза.

– Чушь это всё, – выдохнул он с полным ртом и, говоря, нечаянно выплюнул на клеёнку мясное куриное волоконце. Получилось: – Фуфь эфо фё. Гофофю я фам: фука Фефни.

Заглотал и договорил:

– Угнали молодых людей на басаевский героиновый завод. Или наркоплантацию. Или на хаттабовскую базу, и запрягли, как кляч.

– Подождите, как – угнали? Связанными и с кляпами?

– Зачем с кляпами. Вкатили два кубика наркоты, чего ж вам боле.

– И парни не сбегут?

– Зачем? Они сидят на игле, ходят в зилане и зеленой нахлобучке. Им это в кайф.

Он доедал печенье, не откусывая, не донося до рта. Затягивал с воздухом, как пылесос.

Во всей этой беседе что-то показалось Косте стран­ным. Что именно? Надо будет припомнить.

А Лёва доскреб из жестянки сгущенку. Потрогал пальцем куриные объедки, сжевал пупырчатую темную кожу.

На столе остались чайник, пустые банка и блюдце, и перед Жиринским тарелка с костями.

Теперь он разгрызал и разжевывал кости, запивая чаем.

«Шизофренический аппетит, – профессионально подумал Костя. – Сопровождаемый болью под ложечкой и помутнением рассудка».

– Или глист-солитёр, – пошутила Катя, когда он пересказал ей всю сцену.

– Может, и у Беленького тайный глист. Старик странно равнодушен.

Костя припомнил, что Беленький говорил слишком безлично. Касаткин беспокоился теперь, как Кисюха-старшая. Все казалось подозрительным.

 

14

ЖЕРТВА БОГУ МИТРЕ

Так и дожил Костя в беспокойстве и страхе до февраля.

Расслаблялся только работая. Писал он теперь мало, по колонке в неделю. Денег стало в обрез. Четыре сотни зеленых в месяц уходили все. Сотня зеленых – Тамаре за бабушку, сотня бабушке на диетическую еду, сотня за квартиру и сотня на еду им с Катей. Отложить не удавалось ни рубля. Случись что, денег не наскреб бы. Впрочем, как говорила Мира, «подопгет – наскгебешь». А она знала по больным. Почка, к примеру, стоила дорого.

Но по лишним деньгам Костя не томился. Тратить их не лежала душа.

Февраль был довольно теплый и талый, но как-то знобило, и метеорологи говорили о «некомфортности атмосферы». Снег падал ошметками.

Неужели Жирный прав, и чеченцы замели ребят на частном самолете? Но местные чеченцы, в их доме, к примеру, – были семьи с детьми. Жены торговали чужими мандаринами на оптовке на Дубравной, мужья – тосолом на шоссе. Самолетов у них не водилось. Во дворе стояли старые «Москвичи» и в коридоре трехколесные детские велосипеды.

Нет, все же рука Чечни – бред. Жирный объелся белены.

Маньяк и то правдоподобней. Возможно, пришлый. Пришел в Митино, чтобы не гадить и не следить у себя. Тут кругом леса.

Вот только Таечка исчезла в тапочках, прямо в доме, и Кисюха-старшая боится выходить в коридор. Что ж, ее можно понять.

Или все-таки все шестеро убежали по своей воле?

Настроение у Кости было поганое.

А близилась Масленица.

«Пирожок с таком» был распродан в несколько дней. За первый тираж денег по договору авторам не полагалось. За допечатку Касаткину и Харчихиной выписали некоторую сумму.

Харчиха ехать в «Компьюграфику» отказалась на­отрез.

– Ня поеду, Костяша. Ноги, в задняцу, ня те.

Костя получил деньги за нее, вручил ей конвертик и пирожные. Харчиха зачерпнула пальцем крем из эклера, попробовала:

– Ишь, какия задняцы. А я бляны. На блинной спяку.

В первый день Масленицы, 15 февраля, воздух стал как сырые простыни. Эпидемия гриппа добралась до последнего этажа крайнего московского дома. Снег валил, но не спасал. Соседи заболели. У Бобковой слезились злые глазенки, дед Беленький хрипел и харкал на весь этаж, Нинка слегла с ОРЗ и не отзывалась, остальные поминутно сморкались, а Мира пробегала с марлей на лице и говорила: «Мне богеть незя».

Не болели только Чикин-Чемодан и Митя. Вирус не брал алкаша и наркомана. Однако и эти хмурились. Чемодан ходил без почки и бросил пить. А у Мити героин подорожал и продавался пополам с сахаром.

В понедельник Касаткин поехал «на работу» в рес­торан. В «Избушке на курьих ножках» у метро «Парк Культуры» Костя нехотя наелся овсяных и ячневых блинов, но сытость не помогла. Он был прошит сквозняком и от плохого настроения простудился.

Во вторник он не понимал, что с ним, и сочинял с тошнотой и ненавистью поэму о блинах, в среду лежал под одеялом, пил аспирин и потел, в четверг поднялся, думая, чем бы заняться, но тут пришла весть, что умирает Жиринский.

Лёва в одиночестве наелся блинов до удушья. Теряя сознание, он дополз до соседней с ним двери Струкова, но стукнуть не смог. Струков, человек нервный, почуял, выглянул в коридор и вызвал «скорую».

В двухсотке Жиринского прочищали всю ночь и спасли.

– Настоящий ученый, – съязвил Костя. – Вжился в шкуру язычника, воздал блинами Митре.

– Пропадает человек, – светло вздохнула Катя.

В пятницу Касаткин был на грани отчаяния. И на Берсеневке, и в Митино отвратительно. Живут все не духом, а брюхом.

Костя подошел к окну. Во дворе и вдали было немыслимо красиво. Снег навалил на всё. Даже помойные баки красовались в снежных шапках.

Вечером пришли редакционные друзья с кастрюлькой, обмотанной полотенцем. От толстых волглых блинов Виктории еще шел пар.

Костя лежал лицом к стене, накрыв голову вязаной Катиной шалью.

Приподнялся, в основном ради дам, Виктории Петровны и секретарши Олечки, прислушался к разговору и немного разгулялся.

Касаткину шлют вопросы, как делать квашню и как влюблять.

– Пора брать мужские темы, Костик, – басом предложила Виктория. – Для тебя опять криминал.

– Где? – спросил Костя.

– Да здесь! Я слышала. У вас несчастье.

– В основном, от обжорства, – увернулся Костя.

– Кость, правда, что за дела? – вступили Глеб и Паша.

Костя вкратце рассказал о шестерых пропавших. Виктория жадно курила.

– Кому-то нужна молодая энергетика, – мечтательно пробасила она и выдохнула дым колечками. – Ишь ты, сразу шестерых.

– Надо об этом написать! – сказала Олечка.

– Не надо, – сказал Глеб. – Пропавших без вести у нас двадцать пять тысяч. Плюс твои шесть. Безнадёга.

– Пусть пишет, – вмешалась Катя мрачно. – Ему везет.

Когда гости ушли, Костя опять накрылся шалью.

Катя улыбалась – верный признак, что плохи дела.

– Сходи к несчастному, – сказала она.

Костя послушно встал и пошел. Кисюхина дверь приоткрылась. Костя постучал. Дверь захлопнулась. «Нет, нет, нет, – раздался голос Раисы Васильевны. – Не надо, не надо. Ничего не надо. Уходите».

На двери Жиринского висела культурная бумажка: «Не беспокоить».

Касаткин вернулся, дописал «Страсти по блинам» в послезавтрашний номер и пульнул е-мэйлом дежурному выпускающему.

Принесенные блинки остались на столе. Жертву богу Солнца Костя так и не принес.

 

15

ЧЕРНОЕ МЯСО

В Прощёное воскресенье 21 –го вдруг распогодилось. В окно ударил солнечный луч. Пришла, как обещала, Харчиха. Увидела на столе викториины блины, за ночь затвердевшие. Сложила их в мисочку отнести собакам, надела фартук и стала печь.

Рука мастера почувствовалась сразу. Обаяние и мощь мастерства вмиг поставили всё на свои места. Жизнь стала не такой безнадежной. От солнца и чужого умения Костя ожил и воспрял.

Блины возникали из воздуха, мгновенно, тонкие, почти прозрачные, золотые с кружевцем.

Сели за стол и просидели до вечера. Стучались и приходили соседи. Пир растянулся на весь день. Блин обрабатывали серьезно, складывали или скатывали, сметана или масло проступали из кружевных дырок и капали. Журчал худой кухонный кран. Под журчанье хорошо сиделось и разговаривалось.

Побывали все, кроме Жиринского. И сам не пришел, и звать не стали.

– Жирный свое съел, – сказал Костя. – Принес жертву Митре.

– Митре ня Митре, а чёрту людей, в заднлцу, зарезали, – объявила вдруг Харчиха.

– Зарезали?

– Ну.

– Зачем?

– А затем, что черная мяса.

– Что за мясо? – не понял Костя.

– Ну, мяса. Служба такая чёртова. Причащаются чяловечьим мясом.

– Так это черная месса. А причащается – кто?

– Кто, кто. Дохтура, задняцы.

– Какие доктора? – Костя посмотрел на Кац. Она – на Харчиху.

– Какия, какия, – сказала Харчиха. – Черныя. «Черныя дохтура». Ольки Ушинской съемщяки. Снямают у ней.

– Но они медитируют.

– Во-во. Мядятируют… мясотурбируют.

– Меньше телевизор смотрите, – сказал Костя. Другие молчали. Видимо, раньше между собой всё обсудили.

– Хулиганье, – гавкнула Бобкова. – Чертовы детки.

– А порубили эти детки очень многих на котлетки, – невольно пропел Костя.

– Малолетки, – добавила Бобкова.

– Может, и пгавда, мааогетки, – поддержала Кац. – В газетах писаги пго магогетнюю банду.

– Да ну. Просто гуляет псих, – ввернул Чикин. – Сейчас все психи.

Он смотрел сосредоточенно в блин, но не ел. Лицо было, как у склонных к шизофрении, рыхлое с глубоко посаженными глазами. Черные волосенки липли ко лбу, словно не просыхали от ремонта сантехники.

– Сам ты псих, – тихо сказал Струков. Он тоже почти не ел. Пришел на огонек, любя, кроме глажки, собрания. – Завязал и пятишь. А ребята – нормальная шпана.

– Да, могодежь тут некугьтугная, – сказала Мира.

– Почему же некультурная? – возразила Ольга Ивановна. – У нас детишечки неплохие. Читают, конечно, мало, зато неизбалованные. Добрые ребятишки.

– Могли и китаезы, – сказал Егор.

– Могли, – поддакнул Беленький. – Отец рассказывал – в Чеке расстреливали одно время китайцы. Трупы молодых продавали как мясо. Называлось «китайская телятина».

Чертыхнулись.

– Кушайтя, кушайтя, – повторяла Харчиха.

И опять кушали. Накушались в этот день, как никогда.

Вечером пришла ужасная весть.

Сначала раздался крик. Внизу, во дворе у мусорных баков, кричала Поволяйка, задрав лицо вверх, как ребенок, зовущий маму. Пьяницу успокаивали и тормошили, наконец добились от нее слов. Поволяйка показала.

В баке под стаявшим за день снегом она нашла старую хозяйственную сумку. В ней лежали останки шестерых пропавших. Тел не было. Только отсеченные ступни и руки.

Костя с Катей сидели до утра на диване и смотрели в одну точку.

Если это не умалишенный, то, действительно, Митра. Или и того хуже.

День был – последний масленичный, февральский, с черной землей, но ясным небом и бликами заката в окнах.

Во дворе до утра стояли милицейские машины. В оконных стеклах бликовали вспышки мигалок.

 

16

СКАЖИ МНЕ «ДА»

– Не пойму… – сказала Катя.

– Что – не поймешь?

– Откуда в наш деловой век такая дичь. Всем нужны деньги. Зачем тратить силы на изуверство? Какая кому корысть? Нет, конечно, это шизофрения.

Костя вспомнил чей-то странно острый взгляд, когда выходили они с Нинкой из «Патэ&Шапо».

– Почему шизофрения…

– А что же?

– Мало ли нормальных паскуд. Вспомнилась знакомая обувь Опорка в «Принце». У всех тайные грешки.

– У них тоже своя логика, – договорил он. – Надо влезть в их шкуру.

– Не нужна мне паскудная шкура.

А верхних бомжей замели.

В споре за верхнюю ступеньку Поволяйка написала, как умела, жалобу в милицию. Донос, что товарищи ее – жопочники и падлы.

В Чистый понедельник ступеньки очистились. Вечером пришел участковый и увел Серого, Опорка и двух случайных. Жалоб, кроме поволяевской телеги, на них не имелось. Но участковый оказался новый. Прежний, Голиков, прошел на довыборах в гордуму. Обещал лоббировать. Но теперь он был далеко. А этот сразу посадил Серого и Опорка в ИВЗ разбираться, кто такие.

Впрочем, долго в изоляторе их держать не могли. Обвинить было не в чем. А если и было, сумму откупиться они бы насобирали. Костя, выходя из лифта, поглядывал на чердачную лестницу. Но пока никто не сидел. Пропала и Поволяйка. Однажды Костя поднялся по ступенькам и присмотрелся к замку: замковая скоба висела в одной петле. Костя толкнул решетку и вошел на чердак.

Помещеньице было голым и довольно сухим. Всей грязи – скомканные газеты и ржавая короста на тру­бах. Когда-то они текли. Но с течью боролись, видно, не особенно. Ржавчина сама законопатила течь. Только в одном месте под трубой стояла бутылка, поставленная точно под каплю. Капля висела неподвижно, бутылка была пустая, с желтой лужицей на донышке.

На стене тускнело оконце – выход на крышу. От оконца, неплотно закрытого, дуло. Костя подошел и вдохнул ветер. Прямо под носом край крыши и тот же вид, что у них с Катей, на подмосковную лесную даль. Черная дымка полна гнусных тайн, но все же она выше и значительней их. Костя оглянулся на газетный хруст. В углу сидела Поволяева и мотала головой.

– Здрств, Кстин, – сказала она, тяжело ворочая языком. – Дбро пжлвт.

Поволяйка подняла голову и хотела посмотреть по-женски восторженно, но не смогла зафиксировать взгляд. Голова упала.

– Анна Ивановна. Здрасьте, – сказал Костя. – Вы живы.

– Жв.

– У вас тут уютно.

– У не всгд тк. Сдись. Тбе чё?

– Мне?

Костя присел рядом. Участие к женщинам возникало в нем автоматически. Ему захотелось погладить Поволяйку по голове. Остановил запах – и ее собственный, гюмоечный, и общий чердачный. На чердаке пахло застарелой химической солью – продуктами распада мочи.

У ног Поволяйки стояло открытое пиво. Она придвинула его Касаткину. «Пвко» «Кстин» взял, глотнул.

Благодарная Поволяйка разговорилась.

– В ментовке они. И хршо. Я тож челаэк. Петь едят.

– За что? Не они же расчленили ребят.

– Они.

– Зачем?

– Пкушть.

– Как – покушать?

– Тк.

«Кстин» еще глотнул из банки.

– Зажарили и съели? – шутя, он хотел расшевелить ее. Но глаза Поволяйки смотрели бессмысленно.

– Зжрли.

– И кто жарил?

– Хрчха.

– И вы ели?

– Эли.

– И что вы ели?

– Хлб.

– Какой хлеб?

– Чрнй хлб. И кильку.

– Значит, трупы все-таки не кушали?

– Не кушли.

– И не убивали?

– Не убвли.

– Зачем же ты донесла на людей?

– Не пскали мня на стпеньку. Сами сдели, а сами не пскали.

– Зачем тебе ступенька? Сиди здесь. Вон сколько места.

– Здсь нлзя сдеть.

– Но ты же сидишь!

– Сжу.

Поволяйка пьяно соглашалась со всем. Как малые дети, она отвечала повтором ваших слов.

С ней и не говорил никогда никто. Бомжи просто спихивали ее с верхних ступенек ногами. Сесть рядом не подпускали. Серый или Опорок тык ее в бок – она скатится. Костя видел не раз. Они – вверху марша, она – внизу, на расстоянии трех-четырех ступенек. От постоянных тычков под ребра слабая тварь озлобилась и, конечно, готова была на любой донос.

«И чердак они обжили, – подумал Костя. – На ступеньках сидели для отвода глаз. Теперь она тут хозяйка. Что ж, око за око».

– Отдыхайте, Нюра, – вслух сказал он и поднялся. – И пейте поменьше.

– Ты смптчный, – буркнула она вслед и сморщилась, изображая женское кокетство. Улыбнулась впервые. А зубки были еще свежие, ровные.

Выходя, Костя оглянулся. Поволяйка не выдержала усилий и прилегла головой на газетный комок.

– Ска-а-жы мне да-а, – тихо завыла Косте вслед песня, – ска-а-жы мне да-а, ска-а-ажы мне да-а, не гавари нет!

 

17

ЕДИН В ДВУХ ЛИЦАХ

Прошли морозы, прошла оттепель, опять подмерзло и установилась грязноватая хроническая зима.

Костю грела лишь газета.

Читательский спрос на мясную еду в Великий Пост был велик по-прежнему. Постились, как уверяла статистика, только два процента населения. Но и они читали Касаткина.

Костя сидел за компьютером и писал про шашлык. Между фразами то и дело задумывался.

Может, и правда у Серого недвижимость на Гавай­ях. Хотя молва для красного словца сделает из мухи слона.

Ясно, что бомжи набирали милостыню и закатывали в казино и рестораны. Опорок точно был тогда при Косте в геевском кабаке. Тип в пиджаке с иголочки пил коктейль у стойки, повернувшись к Косте спиной. Спина знакомо тяжелая, осанка медвежья. Побирались бомжи не ради еды. Ели, спасибо Харчихе, досыта. Но в них сидел криминальный ген. Если бы работа считалась преступлением, – бомжи работали бы.

Много ли наклянчили они в подземном переходе, разбирались теперь налоговики.

А потрошитель был где-то близко, может, очень близко. Может, тут, за стеной, чик-чик, резал хлеб. Или, цок-цок, ходил по этажу.

Входила Катя. Она дохаживала в школу последние дни. Ушинская просила ее подать заявление об уходе. Этого требовали родители. Они понимали, что не Катя увела и убила шестерых, но хотели выплеснуть гнев.

По домам говорили только о найденных останках. Раньше в Митино обсуждали повышенный радиационный фон и местных ворон-мутантов с клювом удода. Клювы у ворон действительно были ненормально длинны и загнуты. Теперь о радиации и воронах забыли. Детей стращали потрошителем.

Первое время мужчины выходили на общественное дежурство и пятерками обходили дворы. По вечерам детей встречали и провожали. Но скоро чувство опасности притупилось, и малышня бегала в темноте свободно.

Тем временем разразился и общественный скандал. Главного прокурора Стервятова обвинили в распутстве и собирались снять. Но и это не отвлекло митинцев.

Продолжали говорить о местном кошмаре. Стервятова вспоминали только, чтобы подтвердить: «Каков поп, таков приход». Дети оказались еще большими обывателями, чем родители. Наслушавшись, они сами фантазировали, рассказывая, как мамы Маши с Дашей нашли у дверей маши-дашины ноги и руки с запиской: «А вот и мы».

Уголовное дело, начатое после пропажи Кискж-младшей, велось вяло. Экспертизой было установлено, что момент наступления смерти соответствовал времени исчезновения каждой из жертв. Короче, увели и убили.

Народ не знал, на кого списать. Причин убийства понять не могли, но жить молча не хотели. Сперва из Кати, потом из Кости сделали козла отпущения. Знали, что и он ни при чем, но хотели отвести душу. Касаткина возненавидели окончательно. Он, разумеется, смотрел на людей открыто. Они в ответ злобно щурились, а некоторые сплевывали. В магазинах у прилавка от Кости отступали на два-три шага.

Сперва заявляли вообще, что, мол, кремлевский мафиозник Касаткин творит тут у них беспредел. Потом придумали в частности. Касаткин ставит эксперименты на людях. Травит людей кошатиной и собачатиной. Харчиха печет пирожки, а он проверяет их действие и пишет книгу. Популярную книжечку «Пирожок с таком» называли «Пирожок с трупом».

Нашлись факты.

Поволяйка не спьяну болтала на чердаке про жареных мертвецов. Мертвецов она выдумала, но не на пустом месте. Она слышала слух и первая пересказала

Косте то, о чем вскоре заговорили все. Нюрка вечно толклась у двери универсама на углу Барышихи и Пятницкого шоссе или кружила тут же, в местном Гайд-парке, на плешке – площади перед крайним, Костиным, домом в очереди у цистерны с дешевым гаврилинским молоком.

Поволяйка молока не покупала, но смирно стояла около покупавших. Если шугали ее, не огрызалась. Ее особо и не шугали.

Из молочной очереди вышел слух, что в пирожке с мясом нашли кошачий коготь.

Кто-то съел пирожок. Неизвестно чей, может, и не харчихин. Скорее всего, попался в пирожковом фарше обрезок сухожилия или хрящевое отслоение. И его почему-то приняли за коготок.

Пошли разговоры. Из ненависти к Косте наговорили и на Харчиху. А за школой дети раскопали череп. Череп оказался собачьим, видимо, остался от китайских дел. Китайцев не тронули. Не вспомнили даже о «китайском мясе». Они тоже слыхали, что в двадцатые годы растрелянных в Чека китайцы продавали под видом телятины. Но это был пройденный этап. И Касаткина, не смея обвинить в убийстве, обвинили в живодерстве.

Милиция проверила мясо на Митинском рынке, на стихийном рыночке на плешке и на фабрике в Пинякино. Всё было вполне доброкачественно, кроме партии кур на пинякинской фабрике со следами дефолианта «Эйджент Ориндж».

Но спрос на харчихинские пирожки упал. Байка про коготь пошла гулять по свету. Отказались от заказов и клиенты не-митинцы. Заказывал только человек из Капотни – самого далекого от Митина района, и один из близкого Строгина. Видимо, строгинский ничем не брезговал. К тому же из Строгина в Митино ходил экспресс и был не так набит, как «три семерки».

У Кости в коридоре по утрам по-прежнему пахло горячим тестом. Харчиха не могла не печь. Только бухать ногами стала громче, с вызовом. Как бы говорила: бух вам, в задняцу. Откажись от ее выпечки совсем все – все равно, наверно, ставила б квашню по ночам.

Харчиха не ходила по магазинам. Мясо ей приносила Раиса Васильевна Кисюк. Но Касаткин не задумывался, где достает его по дешевке добытчица. Были загадки поважней.

Тем не менее все теперь считали, что сладкая парочка Касаткин-Харчихина пекут свои знаменитые «пирожки» не с «таком», а черт знает с чем.

То есть, как всегда, лучшие были поруганы. Явился, дескать, сам Сатана, и един в двух лицах.

 

18

ВОРОНА С КЛЮВОМ УДОДА, ИЛИ ТОТАЛЬНЫЙ БОЙКОТ

Жить в Митино стало тошно. Касаткина, как Жиринского, потянуло от людей прочь.

Ненавидели Костю, в сущности, так же слепо, как прежде любили. Забыли, что прославился он, спровоцировав и поймав преступника. Летнюю историю в связи с гостайной замяло ФСБ.

И теперь просто «припоминали», что летом Касаткин воровал драгоценности и срезал кольца вместе с пальцами.

Егор Абрамов заявил, что Касаткина купили жидомасоны. Вообще-то Егор шумел редко, для порядка, по праздникам. Больше торговал, чтобы оплатить помещение – закуток в ДЭЗе. Но Костю он ненавидел лично из ревности к Нинке. Теперь объявил, что, дескать, Касаткин написал книгу о том, как русские жрут дерьмо, и получил за нее миллион долларов.

Ради этой цифры Костю в Митино и терпели. Богатыми интересуются.

Теперь Касаткиным занялись СМИ. Ругали привычными способами. Сообщали, что дед у него – еврей Кацадкин и что отец с матерью – стукачи. Про деда было вранье, про родителей полуправда: покойный отец служил в ГРУ.

А «Новая» написала о старом: об омоложении кремлевских старцев чужими гормонами. Журналист Ним-кин представил запись телефонного разговора: Константин Касаткин получает от ЦКБ заказ на поставку «доноров» – бедной молодежи из отдаленных районов за МКАД. По отдельным словам Костя понял, что записали разговор с бабушкой. Старушка просила деревенского молочка.

В общем, Костя сам теперь был митинской мутантной вороной с клювом удода.

Вирус ненависти задел и редакцию. Сотрудники, конечно, смеялись над газетным враньем. И все-таки смотрели на Касаткина с легким раздражением.

И Борисоглебский подмигивал. Мол, закланье агнцев – святое дело, так было, есть и будет, «искусство требует жертв». Будто что-то знал и молчал.

Виктор Канава, Виктор-сан, пригласил Костю к себе в офис на Варсонофьевский и вручил конверт с пятьюстами зеленых.

– На телный день вам, Касатка-сан.

Черный день наступил. На касаткинский ресторанный сайт поступали угрозы. На днях пришла анонимка домой. Подсунули прямо под дверь: «Хряй в Израиль жрать младенцев». На листке была свастика, и Костя искать автора не стал.

Дальше было некуда.

Нет, дальше было куда.

Пропал Антон. Позвонил от метро, сказал: «Еду», – и не приехал. Ушинская ходила сама не своя. Вида не подавала, держалась прямо, как доска, но все понимали.

Как-то вечером к Косте подошли пятеро прямо у

подъезда.

Щеголяли они, как и Костя, в военном прикиде. Но Костя был в натовской куртке, элегантен, а они в отечественном камуфляже, неказисты.

Один подсечкой сбил Костю с ног. Тот не успел защитить лицо и первый удар получил в зубы. «Получи, жидовская морда!» Костя изловчился и прижал колени к груди. Били в ребра мысами.

Ботинки у них были тоже военные, но, слава Богу, наши и старые.

Один бил мотоциклетными, но дешевыми – рыночными, просившими каши, тупоносыми чоперами.

Носок угодил прямо в ушную раковину, но не до мозга. Костя остался жив…

Егор Абрамов стоял тут же с видом стратега. Сам он не бил из какой-то своей соседской чести. Только командовал:

– По почкам! Бейте по почкам! Рядом на приподъездной лавочке сидели бабки. Они не возмущались и не ругались, только приговаривали:

– Эк они его. Тише, тише…

После этого у Касаткина две недели шатался зуб.

На другой день пришла Мира Львовна, жадно пощупала Костину поясницу и предложила «гечь к ней в отделение отгежаться».

Костя сказал, что шатается только зуб.

Зуб пошатался и перестал, а бойкот продолжался.

Наконец, Косте с Катей позвонила квартирная хозяйка, синеглазая простушка.

Она-де сдает за гроши и налог платить не в состоянии. Она не знала, что он знаменитый. А она светиться не желает.

Казалось бы, хотела повысить цену. Костя спросил: «Сколько?» «А нисколько. Вам нисколько».

– Почему?

– А нипочему. Извиняйте, но съедьте отседова. Костя упросил подождать до Пасхи.

 

19

КОСТЯ НЕ ИУДА

Костя и Катя, два митинских жупела, били баклуши.

Катя уже не работала, но вела бесплатно кружок. Человеком была негибким, не могла сразу взять и бросить. Большинство родителей не пускало к ней детей. На кружок приходили хулиганы. Гулять было холодно. Заявлялись погреться и попить под столом пепси. Один раз позвали Катю к «нашим докторам».

– Каким докторам?

– «Черным». Приходите. У нас хорошо. А женщин красивых нет.

Катя отказалась. «Дура, – сказал потом Костя. – Врага надо знать в лицо». «Зачем?» – сказала Катя. «А вдруг, – сказал Костя, – они связаны с этим делом?»

Историю с расчлененкой своими словами не называли.

«Они связаны, а мы – нет», – отрезала тогда Катя. Но взглянула, ожидая спора. Костя был так явно прав, что спорить не стал.

Работать Касаткин бросил. Два раза «Это Самое» вышло без Костиных ресторанов. К воскресенью 21-го Костя начал было что-то выжимать из себя, но был избит абрамовскими и потерял силы и, главное, вдохновение. А к 28 февраля он и компьютера не включил.

Аппетит он тоже потерял. На мясо не мог смотреть.

Незаслуженный позор не давал покоя.

В каком-то смысле это было неплохо. Изгнанного за правду мзда ждала большая.

Но правда требовалась больше, чем мзда и даже ресторанный Костин хлеб насущный.

Милиционеры, разумеется, приходили.

Новым участковым был вызванный с пенсии отставник, майор Дядьков. Работал участковым тут же, но давно. В ту пору Митино кишело шпаной. На улице после восьми вечера с чужаков срывали шапки. Митинских барышень кавалеры из других районов провожали до метро «Тушинская». Дальше, до дома, барышни катили на автобусе одни.

Вторым был районный следователь Вячеслав Костиков, невысокий молодой человек, тоже новый. Прибыл он из Владимирского УВД, где не платили зарплату. Владимирские милиционеры пикетировали. Ко­стиков постоял в пикете, потом уволился и перевелся в Подмосковье. На нем были спортивные брючки с пузырями на коленях, будто он только с поезда, и пилотская куртка, затянутая внизу на ремешки.

Косте, впрочем, они оба понравились. Придирался он к возрасту участкового и ремешкам шустрого следователя больше от ревности. Он, Касаткин, здоровый умный мужик, не в состоянии защитить местных баб и подростков.

Костиков с Дядьковым обошли весь этаж. Побывали практически у всех, кроме Миры Львовны. Последнее время Мира дневала и ночевала в больнице. Было много больных. Прямо из больницы ездила ставить опыты в свою ЛЭК.

К Косте с Катей пришли уже на закуску. Оказалось, быстрый Костиков всё успел.

Он поговорил практически со всеми. Относительно обстоятельств преступления никто ничего определенного не знал, но самих пропавших знали. С их этажом были связаны все шестеро. Ваняев ходил к Егорке, Петраков по материным поручениям – к Нинке, Маша с Дашей сидели на лестнице, Олег брал у Харчихи пирожки на продажу, Антон посещал мать, а Таечка проживала.

Были ль у Костикова зацепки для следствия, неизвестно. Видимо, нет. К мусорным бакам ходили все, но никто особенно не крутился.

Костиков сидел у Кости с Катей с загадочным видом, но не хотел уходить. Как бы просил: ну же, давай, колись.

Костя кололся, как мог. Но Костины сведения ничего нового не добавили. Маша с Дашей сторожили его некоторое время, как фаны, у подъезда и на лестнице. С Таечкой говорил о дороговизне. Антона благословлял за Катин школьный оклад, теперь бывший. Олега знал в лицо, с парнями здоровался.

После ухода Дядькова и Костикова Костя решил, что ничем он не слабей их, разве что ходит в куртке без ремешков-затяжек.

Надо было выбираться из кошмара. Дело не в самолюбии, а в принципе. Бежать, как крыса с корабля, предать ближних – позор. Бойкот общества легче угрызений Иуды.

Костиков, человек свежий и болтливый, сказал, что и так уже пять тысяч трупов за окружной лежит. Новые – тоже гиблое дело.

Но Костя жил, так сказать, на месте преступления. Он мог почуять криминал. Правда, исчезновение всех

было как-то связано с автобусом. Таечка каталась на оптовку. След Маши с Дашей вел к «трем семеркам». Олег сидел на остановке в киоске. Ваняев с Петраковым уехали к метро. Антон от метро не приехал. На их этаже бывали, однако, они все. Таи Кисюк след оборвался в рассыпанной у мусоропровода хлорке.

Но Харчиха пирожками связала их этаж вообще с половиной Москвы.

Что-то было общее еще, но что именно – от Кости ускользало.

Мускулистые Ваняев и Петраков, верзила Олег, толстушки Маша с Дашей, сладкая дурочка Таечка, вальяжный усач Антон. Ушинского, впрочем, хоронить рано.

Все были молоды. В меру плутоваты и в меру простодушны. Не семи пядей во лбу и не богомольцы-праведники.

Объединяло их одно: принадлежность к новому поколению и здоровье.

Костя думал и нервно тянулся пожевать. Но есть харчихины пирожки он больше не мог. Зуб от удара каблуком еще шатался и начинку, даже мягкую, не брал. Пережевывать одной стороной раздражало. Костя глотал чай.

Главное побуждение потрошителя – если не психопатия, то деньги. Убийца один у всех шести. Корысть, следовательно, – одна.

Психопаты на этаже есть. Тихий Митя и крутой Егор.

А вот жить хорошо охота не только психопатам.

Могли ограбить. Нищие польстились бы и на гроши.

Могли найтись дельцы – торговцы человеческими органами.

Могли фанатики из секты ради новых адептов принести кровавые жертвы.

Всё это было реальностью. Кто реалист, тот и жил, пусть он фантастический циник, монстр, мясник.

Кто мечтатель – деградировал. Жиринский делал вид, что ученый, а сам от отчаяния набивал кишки.

Кто же был этим самым «реалистом»?

Впечатление, что здесь – вся мировая грязь помоек, овощехранилищ, подвалов часовен и пепелищ пришоссейных пикников.

Трудно дышалось одним воздухом со скотом. Все стало отвратительным. Костя не писал, не читал, не гулял, не ел. Слушал беседу священника по радио, в остальное время лежал, прикрыв глаза почтенными «Известиями». Однажды, разлепив одно веко, машинально прочел заметку, как журналистка изловила маньяка, насиловавшего женщин: караулила в парке и выследила.

Парка в Митино не имелось, имелся лес за кладби­щем. Но Костя жил среди людей. Сбежать им было некуда. Косте – было куда. Но он – не Иуда.

 

20

МЕТЕОЧУВСТВИТЕЛЪНОСТЪ

Костя собрался выяснить, что за тхеквондо у «докторов».

Но, пока раздумывал и решался, его потянуло к воскресшему Жиринскому.

Жирный не представлял опасности. Был беспомощный, наркотически, зависимый от еды, но смотрел понимающе. С ним хотелось говорить.

И потом харчихины слова о «черной мясе» свербили Касаткина. А ведь Жирный был спецом по старине. И любил он древних психов, будто жил не в трудовом Митино, а в праздном Риме.

– Не ходи, – сказала Катя.

– Почему?

– Он ненормальный.

– А кто нормальный? – сказал Костя и вышел.

Жирный, как всегда, сидел дома, но похудел.

Его толщина странно зависела от внешней атмосферы. Стоило случиться несчастью – Лёва разбухал. Все хорошо – истощался.

Эта, так сказать, метеочувствительность была, конечно, психопатского происхождения. Она напоминала истерию со стигматами. Стигматы у истериков, как известно, даже кровоточили, будто действительно от гвоздей.

Бобыль оказался чутче газет и барометра.

С этой осени до зимы, по мере исчезновения людей, Жиринский раздувался и раздувался, и стал как насосавшийся клоп.

Костя помнил, что недавно, когда пили чай у Беленького, Жирный еле влез в дверь, выставив вперед руки.

В трагическое воскресенье он чуть не задохнулся от блинов. Поправившись, похудел.

Жиринский тыкал в компьютерные клавиши, сидя боком к двери. В профиль видно было, как обвисли живот и зад, хотя с новой тревогой о пропавшем Ушинском они стали уже припухать. Оклемался, видимо, после больницы.

Пол был липкий, потолок в подтеках, но книги покрывали стены аккуратно и сплошь. Корешки – и старые твердые, и новые мягкие.

– Все сидите? – сказал Костя.

– Почему сижу. И хожу. Гуляю.

– Один?

– А с кем же еще? – очки жутко блеснули. – С Поволяйкой, что ли?

– Не боитесь?

– Чего?

– Последних событий.

– Не боюсь.

– Вы крутой?

– Не ерничайте, Костя. Кому я нужен?

– А Ваняев с Петраковым, а Маша с Дашей – кому?

– Кому-кому. Нет, Костя, из меня только клей варить. На мясо я не гожусь.

– При чем здесь мясо? Сами ж говорили – чеченцы.

– Чеченцам нужна рабсила. А тут мертвечина, причем обрезки.

Он отодвинул свой ноутбук и положил на стол все десять пухлых пальчиков, словно говорил: вот он я весь.

– Но зачем?

– У каждого свои сласти, – сказал Жиринский и отвернул лицо.

– Знать бы эти сласти, можно было б схватить за руку.

– Зачем? У вас свое мясо, и тоже с наваром. Он подпер лицо руками и теперь косился на Касаткина сквозь раздвинутые пальцы. Глаз не видать.

– Харчиха говорила, что это школьные тхеквондисты устраивают черные мессы. Что думаете, Лёва?

– А ничего, – сказал он, глядя на миску на краю стола. – Есть будете?

– Не-а. У меня зуб.

– Давайте.

Он снял тарелку с миски. В миске были беляши и булочки. Рядом стояли стакан, термос, варенье и банка кофе.

Жирный дал Косте стакан и взял себе термосный стаканчик и булочку. Налил. Макнул половину булки и откусил.

– Так что за месса, Лёва?

– Это не ко мне. У меня в древнем мире – пир.

– А в новом?

– Новый – не моя тема.

– Не ваша, а вон у вас Канты с Фрейдами.

– Канты ни при чем. Они приличные, молились.

– А неприличные что делали?

– Ну, ставили на четвереньки голую бабу. На ней, с вашего позволения, – дары… Да нет, Костя. В наше время, христиане…

– Эти – «доктора».

– Ну, все равно, люди, белые,

– «Черные». И шефы – японцы. Лёва взял беляш.

– По-вашему, Костя, виноват ритуал?

– А что? Овец взяли упитанных. И красавчик Антон пропал.

– И Антоша Ушинский, полагаете вы, – новый Андрюша Ющинский? И отрезал ему голову новый Бейлис? Может, Беленький Петр Яковлевич?

Костя криво улыбнулся странному совпадению имен.

– Нет, – убеждал Лёва, – жертва – дело серьезное. В четвертом, знаете ли, веке у священника вино и хлеб превратились в кровь и мясо. И обратно не превратились. Медики проверили. Оказалось: мясо из сердца и кровь. И вообще… для ритуала одного человека мало.

– Но ведь практикуют жертвоприношение хлысты, к примеру.

– Практикуют. Но нужен коллектив.

– С коллективом у нас хорошо.

– Верующих.

– С этим хуже.

– Я вам, Костя, вот что скажу. Самые знаменитые сатанисты – самые нравственные люди. Антон Лавей, их отец-основатель, вообще служил в полиции. Есть, конечно, практикующие. Но кто практикует – не раскидывает останки по мусорным бакам. А тут расчленили для удовольствия. С коллективом не тот кайф. Действовал одиночка.

И еще булочку. Макнул и сунул в рот всю.

– Допустим, – сказал Костя, – но у нас одиночки – весь этаж. Где Митя берет деньги колоться? И Чемодан всюду рыщет со своим чемоданчиком. Струков тоже – хмырь. Живут полузаконно.

– А кто – не полу? У всех, мой милый, есть, что скрыть. – И еще беляш.

– Но не трупы же.

– Почему. – Булочку. – Существование – тоска. С тоски до всего дойдешь. – Булочку. – А впрочем, может, вы и правы, – прожевав, вдруг сказал он научным голосом. – Ритуалы – свои у каждой эпохи. Беленький-старший, моясь в бане, расстреливал пару икон.

Жиринский впитал в булки весь кофе и долил из термоса в стаканчик.

– А другое не допускаете? – осторожно спросил Костя.

– Допускаю, допускаю, всё я допускаю. – Жиринский поднес к губам банку с вареньем и закрыл глаза.

Костя понял, что пора уходить.

Если не считать кофе и булок, визит был на пользу. Возникло новое наблюдение. «Да, – рассуждал Костя, идя по коридору, – у всех есть, что скрыть. Кто прячет заработок, а кто – нутро, а кто и то и то. Снаружи умный, внутри безумный. Следовательно…»

За спиной, из-за Жиринской двери, раздался нечеловеческий звук.

Костя побежал назад и остановился на пороге. Дверь была не заперта. Он вошел и заглянул в щелку в ванную.

Над унитазом Жиринский сложился пополам. Его рвало.

 

21

НОВАЯ ВЕРА

В голове стало брезжить. Все же надо проверить всё, – решил Костя. Ведь на проверку, к примеру, его августовское озарение с Фантомасом оказалось курам на смех.

Винить хотелось чеченцев, китайцев или цыган. И все же вероятней, что преступник был свой человек. Действовали тут уверенно. Чувствовалась рука аборигена. Пропавшие доверились кому-то знакомому.

На повестке дня стояли «черные доктора».

По Костиному наущению Катя попросила своих учеников-чернодокторцев пустить на бдение «мальчика, ищущего истину». Сказали нехотя – пусть придет на смотрины.

Костя натянул толстовку с капюшоном до глаз, заложил за щеки шарики, вдел в ноздрю Катину бриллиантовую клипсу и пошел открывать новую истину.

«Доктора» занимали физзал и две раздевалки. Зал был общей молельней, раздевалки – отдельными, одна паствы, другая – Учителя. Вход из зала в раздевалки прикрывался черной парчой.

Радеть собралось человек сорок пожилых людей в белых майках. Майки на пенсионерских корпуленциях сидели, как на корове седло. Сами пенсионеры сидели в четыре ряда на ковриках и покачиваниями показывали движение духа. Припоминали, казалось, парад гимнастов 30-х годов. Сзади пристроились трое Катиных парней и Костя. Парни качались почти всерьез. В белых футболках, они слились с группой. Но и Костя в желтом и с серьгой в носу не выделялся. Он в капюшоне, старики – шуты. Все квиты.

По углам стояли тренажеры из телерекламы «Звоните прямо сейчас». Никель поверхностей махрился от пыли.

Впереди посредине помещались бумбокс и пуф.

Из бумбокса звучало горловое пение ительменов. Видимо, запись тувинского ансамбля «Хуун-Хуурту».

Полчаса верные качались самостоятельно, потом крайний задний парень встал и вышел.

Пение перешло в воркование. Верные пригнулись. Парча отдернулась. Вышел Беленький Петр Яковлевич в черной тоге, и парча задернулась. Костя понял: он и есть Учитель.

Явился не жалкий старичок, а сам Авраам. Костя и узнал-то его только по профилю. Такой же длинноносый со срезанным лбом висел на их берсеневском доме на мемориальной доске Беленького-старшего.

Петр Яклич сел на пуф. Некоторое время он сидел молча. Верные клонились над своими ковриками. Из бумбокса гулькал дикарь.

Потом гульканье перешло в скрежет, верные выпрямились и выразили поднятыми руками высшую степень готовности, а Беленький заговорил.

Собственно, членораздельной речи не было. Слышалось что-то ритмическое, но бессвязное смыслово – слова, наложенные на ительменское пение.

Перед зеркалом, дома, Беленький явно отрепети­ровал.

Как понял Костя, был прабог, да сплыл во тьме начала, но поручил Учителю поддерживать и наполнять старость вечной молодостью.

Видимо, готовясь в великие гуру, Пет Яклич почитал брошюрки на уличных лотках и послушал «Радиоодин». Взял мещанские фантазии Штейнера, лукавство Порфирия Иванова, китайскую дыхательную гимнастику, добавил пафоса постсоветских неоязыческих игр на природе. Остальное шло от личного оскорбленного самолюбия и несправедливой пенсии. На базе всего этого основал учение.

Чернодокторианство – свет из черноты начала от прабога через гуру к преданным при мудром созерцании жизненного потока посредством лечебной, но щадящей физкультуры – оказалось идеальной духовностью для одиноких или замордованных стариков.

Никакого черного мяса беленьковская вера, вроде бы, и не требовала. Весь ритуал – абракадабра и покачивания под дикарские песни. Стариковская праздность преступной не была.

Спонсор, Канава-сан, конечно, имел свою выгоду. Возможно, каким-то двадцать пятым кадром внедрял в стариков мысль о неизбежности возврата Курил. И рассчитывал верно. Старперов не слушали, но, похоронив, говорили: «Прав был дедушка». А возможно, Канава отмывал доходы от левой суперэлектроники, вкладывая в бумбоксы и массажеры. Не хватало мессии, ширмы. В мидовских кадрах ему указали на старый хлам. Впрочем, японоватость сборища заключалась лишь в сидении на полу. В остальном был местный пенсионерский колорит.

Но дела Канавы процветали. Газетке «Это Самое» деньги он давал щедро. И вел себя европейски: ни Касаткину, ни другим не диктовал.

Три Катиных парня удивляли Костю веротерпимостью. Он решил наведаться к «докторам» вечером.

Школу запирали после семи. У чернодокторцев по договору был свой ключ, у китайцев – свой, от бокового пожарного хода. Эти существовали вообще автономно.

Поволяйка, которую Костя иногда поднимался доглядеть, дала информацию. Пока была человеком, она работала в школе техничкой. Косте она сообщила: «Напрвомэтжекотёркасведрми».

На первом этаже каптёрка с ведрами могла послужить укрытием.

Радение закончили нововерные к семи. Как раз дойти до дому включить новости и чаевничать. Костя выскочил из зала первым.

В пустом вестибюле на банкетке под объявлениями двое детей щекой к щеке рассматривали журнал. На выходе потолок подпирали две колонны. Костя зашел за колонну и толкнул каптерочную дверь. В каптерке были ведра, наверняка все еще поволяйкины, табурет и над ним на гвозде линялый черный халат.

Костя встал на табурет, завесившись халатом, и стоял.

Много раз громыхала входная дверь.

Наконец, рядом старушечий голос пробормотал:

– Суки старые.

Каптерку открыли, поставили еще ведро, высморкались, погасили свет, прошагали к выходу. Грохнула дверь, что-то позвенело. Наступила тишина.

Костя вышел из укрытия, прошел к лестнице и спустился.

В физзале было темно, но не тьма. Справа в громадные окна светили дворовые фонари, а слева из-за парчовой шторы пробивался луч.

Костя отодвинул штору. Слева и справа две двери в «ложи». В «общей» горел свет.

Костя подкрался и глянул в замочную скважину – старую, большую.

В «ложе» было пятеро: трое Катиных парней и два шкета из вестибюля.

Парни развалились на диванчике. Один шкет держал перед ними свечку, другой стоял на четвереньках. На спине у него был расстелен платочек с очень знакомыми пирожками. Парни курили, кушали и запивали из пивных баночек.

Костя минут десять слушал чавканье и горловое пение-кривляние, потом вышел в зал и поднялся на первый этаж.

В углу у лестничного марша находилась еще дверь. Помещеньице за ней Костю интересовало. По логике оно не могло быть ни административным, ни учебным. На прочих висели старые таблички, а тут белел свежий листок с невинной надписью от руки: «Научно-технический кабинет».

У Кости был складной нож «викторинокс» для полярников, включавший всё. Имелись даже крошечная лупа, капсула с моточком бечевки и крючок, похожий на иглу, какой древние египтяне вынимали из мертвецов мозг перед бальзамировкой.

Но замок был скромно прост. Костя вставил лезвие викторинокса в замочный паз и надавил на дверную

ручку. Язычок под ножом подался, ручка внутри щелкнула, дверь открылась. Костя вошел в клетушку с ок­ном. В углу помещался стеллаж с книгами, в другом – столик. На столике сейфик и сложенная карта. Сейфик был заперт. Костя развернул карту. На плане Москвы отчеркнуто Митино и по всей митинской территории проставлены фломастером крестики. Костя посмотрел на стеллаж. Ровными сплошными рядами стояли новенькие, пахнущие типографией черные книги с золотым тиснением на переплете: Хаббард, Хаббард, Хаббард.

 

22

КОГО ОНИ БОЯТСЯ?

«Всюду жизнь, – думал Костя. – И, куда ни ступишь, – скрытая».

Ушинскую он спросил про комнатку с Хаббардом напрямую. Не скрыл, что посетил «научный кабинет».

Костя ожидал нотацию. Но Ушинская стала равнодушной. Ласковых слов больше не употребляла. Отвечала из-под палки. «Подсобка? Я не в курсе. Ну да, правда, сдаю. Кому? Я не в курсе. Ну да, да, сайентологам».

Добрячка с изнанки была, как обычно, недоброй.

– А зачем им школа?

– Я не в курсе.

– Может, просто помещение поскромней?

– Да-да, поскромней.

– Зачем?

– Я не в курсе.

– Наверно, это просто контора.

– Да-да, контора. «Гуманитарного центра Хаббарда».

– А сами, наверно, ходят по каким-то своим митинским объектам, вербуют в секту, – развивал Костя.

– Наверно.

– Всех?

– Я не в курсе.

– Наверно, денежных.

– Наверно.

– А следователю вы сказали? Ушинская вздрогнула.

– Сказала. Ждала, как Антоша пропал, три дня, потом пошла и сказала.

Ольга сидела, сцепив пальцы, и на контакт не шла.

– Антон общался с ними?

– Я не в курсе. Антоша общался со всеми. Кстати, помещение просил у него Струков.

– Струков? Утюг? Он – агент сайентологов?

– Я, Костя, не в курсе. Может быть.

– Сайентологи, значит, наняли его. Назвались «гуманитарными» и вымогают у местных богатых. Струков им как представитель в самый раз. Опрятный проныра.

– Наверно.

– А что Антон?

– Что Антон. Антон пустил их в подсобку. И всё. Всё.

Ольга накапала в стаканчик капель, выпила и опять сцепила пальцы.

– Ну и школа у вас. Китайцы, «Доктора», Хаббард. Новый Вавилон. Не хватает хлыстов, мунитов и иезу­итов.

– Куда я их помещу? – неожиданно серьезно спросила Ольга.

– Хлыстов в уборную, иезуитов в учительскую, мунитов в актовый зал.

– В актовом иногда вечера.

– А у мунитов иногда свадьбы. Вот и устроитесь.

– Не знаю…

– В любом случае, – решил успокоить Ольгу Костя, – Струкову безденежных ребят не резон было убивать и расчле… – он осекся.

Ольга подошла к тумбочке, вынула таблетки, проглотила две, села.

– Костя, говорю вам, я не в курсе.

– А что сказал следователь?

– Что у сайентологов всё в порядке. В полном.

– Хм-хм.

– Что – хм-хм? Бросьте, Костя! Зачем им мы! Они у нас и не бывают. Они далеко и высоко. Говорят, все олигархи – сайентологи. Ну да, надо же пристроить душу. А куда? Не к нашим же «Докторам»! – Ольгу вдруг прорвало. – И ну и что, что сдаю! Струков, действительно, аккуратный. Ведет учетность. Члены, взносы. Даже перечень благотворительности. – Ушинская что-то припомнила и улыбнулась. – Подарили нам лазерные карандашики. Газеты пишут, детям это вредно. Вредно бедно. Богато, Костя, тоже плохо, но зачем же крайности. Дети же. Детям надо. Кстати, Костенька, в Митино самый активный сайентолог – хозяин нашего овощного, Кучин Феденька. Возит картошку, а сам, дурачок, мечтает. Романтик. Он, – Ольга совсем увлеклась, – бывший любовник Ниночки Веселовой.

– Бывший?

– Бывший. Вы же сами видите, – Ушинская хихикнула. – А Феденька и учился так же. За все хватался и все бросал. А Ниночка, наверно, ему надоела. Она же у нас привязчивая.

– Бедная Капустница.

– Бедная! Почему бедная. Они с Феденькой деловые. У них овощи на пол-Митина. Деньги.

– Капуста – деньги?

– А что ж… Ой, Костя, не мучьте. Не знаю и знать не хочу.

Ольга подкапала себе капель. Разговор был исчер­пан.

«Кисюк заперлась от страха, а эта жрет элениум, – удивленно подумал Костя. – Кого боятся? Меня?»

 

22

ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ПОДХОД

Итак, черный грязный февраль остался давно позади, но март был тоже дрянь – тяжкий и вязкий под ногами от месива снега и технической соли.

Костя бродил и думал.

Менты, по словам Дядькова, отработали жилмассив и ничего не нашли.

Однажды Костя побывал на крыше, сделал смотр балконам.

Народ, как правило, хранит там всю мерзость.

Балконы митинские шли не подряд. Висели они только вдоль лифтовых шахт, с двух сторон: десять шахт – двадцать балконных рядков. Каждая лестничная полоса окон венчалась на крыше чердачным кубиком с окон­цем. От кубика балконные бортики свисали, как рясна с кокошника.

На их этаже балконы имели: с Костиной дворовой прикладбищной стороны Бобкова с Харчихой и Нинка с Жиринским, а с уличной, ведущей к плешке, Мира, Кисюк, Митя и Чемодан.

У Бобковой на балконе находились заледеневшие тряпки, у Харчихи – тазы и кастрюли с битыми краями, у Миры – какие-то специальные коробочки, у Кисюхи – горы, видимо, круп, крытые целлофаном, у Нинки, Мити и Чикина тоже небольшая поклажа. У Жиринского – ничего.

Подозрительных свертков не видно.

Владимирец с отставником-майором собирались поставить на деле крест. А «свежие силы» лежали в кладбищенской митинской яме.

Жизнь продолжалась.

С ненавистью чужих Касаткин примирился. А женщины Костю всё равно любили. Платили любовью за Костину отзывчивость.

Но общения не было. Любовь стала хуже ненависти.

Катя, мученица по призванию, молча улыбалась. Ушинская и Кисюк смотрели с мольбой, но от бесед убегали, как мыши. Харчиха не разговаривала, неизвестно почему. Стала злей, чем общественница Бобкова.

Печь Матрена Степановна продолжала, кому – неизвестно. Заказов у нее больше не было. Ушинская для школьных завтраков брала было пирожки с повидлом, но родители отказались. Сам Костя постничал, а Катя вообще не едок. Возможно, часть забирал Жиринский. Но женщина есть женщина. Пекла Харчиха больше, чем он съедал.

Капустница тоже молчала от обиды, что Костя охладел. Но она сама была виновата: смотрела на него слишком любяще. Надоела она, как харчихины пирожки.

Последнее, что он сделал для очистки совести – вылез восьмого марта с чердака на крышу и спустил Нинке на балкон букетик мимозы. Реакции не было.

Зато Мира Львовна не умолкала. «Детонька, что у вас с почками? Вы отечный. Надо пговегиться».

Костя влип в любовь, как в мартовскую грязь. Не отравляла ему жизнь, как ни странно, одна Поволяйка.

Наоборот, она, хоть и была вонюча, стала единственной Костиной отдушиной. Костя наслаждался, проявляя доброту.

Вместо прекрасных женщин Бог послал ему в утешение ужасную.

Сочувствовал он ей скорей для себя. И благодарность ему была не нужна. Но он ее получил. Несчастная тварь проявила к нему интерес по-женски.

Она царила теперь наверху одна. Старые бомжи, Серый и Опорок, все еще находились в ИВЗ, а новые не приходили. Чердачная лестница была пуста. Ради обладания заветной верхней ступенькой Поволяйка донесла на бомжей, но на ней после всего не сидела, а хоронилась на чердаке.

Костя на всякий случай поднимался проверить.

Она была жива. Больше того, Поволяйка, видимо, впервые в жизни была счастлива. На нее не плевали и не мочились.

Она смирно отдыхала в углу на газетах. Рядом черствые харчихины корки и бутылка или баночка. Хроническая алкоголичка, она пьянела сразу, иногда от глотка фанты и просто водопроводной воды.

От счастья почувствовав себя человеком, бомжиха вдруг стала заигрывать.

Лежала она в тряпье, на которое страшно было смотреть. Штаны чужие малярские, задубевшие от краски, но под краской мокрые и пахли мочой и помойкой.

Костя принес ей пеналъчик с бутербродами и сверток с одеждой: свои спортивные штаны, Катину красную блузку. Катя сунула две чистые маечки.

Положить сверток рядом в лужу он не мог и неловко мял в руках.

– А… Кося…

Она, даже трезвая, пьяно ворочала языком и получалось у нее какое-то сербское «Къся» или «Кыся».

– Иди сьда, Късь. Лъжись съ мной. Късь, Кысь, К-ы-ы-ся…

Костя сначала не понял, но она загребала рукой, зовя лечь к ней на мокрые газеты.

Костя ужаснулся, потом успокоился. Настаивать она не имела сил.

Конечно, к поволяйкиной влюбленности он не мог отнестись серьезно. Но, друг женщин, Костя считал женщиной и алкашку. Нужно было объяснить ей, что у нее к нему неверный подход. Любовь – не амуры, а человеческое отношение.

Костя вздохнул и спросил, не надо ли чего.

– Тьбя.

А может, Костя немного ханжил и в этой бесполой тушке были именно «амуры» и настоящее женское влечение?

– Перестаньте, Нюра. Вы есть не хотите?

– Иди к своей блядине. Я ж для тебя не женщина. Пьяная – пьяная, а глазки – бабьи. Разглядела давнишние Костины заходы в Нинкин коридор.

– Ну что вы…

– Вали. Бандерша твоя Къпустница. С Фъдькой. Свлчи.

– А что они делают?

– То.

– Деньги?

– Дьтей.

– И сколько сделали?

У Нинки детей не было. У Кучина, кажется, тоже.

– Шсть. Смь… – сказала она и пьяно заплакала. – Не хди к ней… Людоедка она… Всех ест…

– Лучше сами поешьте и переоденьтесь, – Костя мягко тронул ее за плечо, положил наконец бутербродницу и сверток ей под нос и пошел.

– Кыся, пджди… – заныла она вслед. – Я люблю тебя…

– Это хорошо, Нюра, правильно, люби. Любить ближнего мы обязаны.

– Кыся…

Кыся обернулся, мигнул ей дружески обоими глазами и вышел.

«Все же я прав, – с удовлетворением подумал он, вдохнув свежего лестничного воздуха. – Человеческий подход всегда побеждает».

Но каков подход к Капустнице – это вопрос.

Поволяйка – не ученый Лёва, говорить связно не могла. Но и то, что сказала, – кое-что. Ругала она Нинку из ревности, но навела Костю на новые мысли.

Скрытную овощную барышню стоило повидать.

 

23

ОВОЩИ И ФРУКТЫ

Косте давно уже стало не до ухаживаний. Ухаживать с задней мыслью, то есть подглядывать, он не мог. А нужно было разглядеть, кто и что рядом. Дело крутилось именно здесь. Все чем-то занимались и явно, и тайно. Сам воздух казался мутноват не от весны, а от людей. Что-то тут да было.

Костя советовал Поволяйке любить христиански и сам хотел любить всех, и Капустницу, и Кучина, и убийцу, ибо и в убийце прообраз христов. А нелюдей было так мало, что как бы и не было вовсе. Вспоминались Чикатило, Оноприенко да людоеды-блокадники. Лучше любить всех и их, чем из-за них никого. Сейчас эти зверства – сказки.

Дела, кстати, в Нинкином овощном шли хорошо. Кучин завел дело вовремя, как в воду глядел. Слухи о кошатине отравили сознание всех. Мясные конкуренты пали. Переперченые пинякинские котлеты покупались плохо. Стала заказывать было школа, но дети, ковырнув, отставили. Собаки и кошки такое не ели.

Овощи пошли в районе нарасхват. Цуккини, и те не залёживались, а капуста шла, как хлеб, ко всему. С утра до вечера потребляли провансаль, рассол, щи, голубцы, солянку.

Люди бесились с жиру. Не только судачили, что Касаткин ест кошатину, а баба его ничего не ест, но ворует у детей. Пошли письменные жалобы на Петровку и звонки на телеканал «Московия», что в местной выпечке некачественный фарш.

Милиция устроила повторную проверку мяса. Анализы соответствовали требованиям санэпидемнадзора. Слухи следствие отвергло.

Но это ничего не изменило. Кучин процветал.

Помещался он в одноэтажной коробке в конце улицы рядом с Костиным домом и напротив отца-Серги-евой церковки. Помещение магазин занимал на пару с хоэтоварами: налево – овощи, направо – моющие средства, между – коридорчик и служебки. Кучину становилось явно тесно.

Костя считал, что Нинка при деле и страдать ей некогда.

Можно было сходить с ней еще раз в «Патэ&Шапо» и поговорить о том о сем.

На повестке дня стоял человеческий подход. Касаткин продолжал нести крест служения.

В Крестопоклонное воскресенье 14 марта Костя отправился в Покрова.

Отец Сергий давно интересовал его. Вел он себя странно.

Ушинская рассказывала Косте о нем. Сереженька Сериков, Кучин и Антошенька в школе дружили. Но Антошка лентяйничал, Кучин егозил, а Сереженька был тихоня. После уроков сразу на автобус. Жил Сериков за Юрловкой. Но это за МКАД рукой подать. Живет там и сейчас. Говорят, возродил артель, варит свечки. Всегда был себе на уме.

Прекрасно, думал Костя, что добыл о. Сериков митинскую Покрова. Но старался он, по всему, не для паствы. Чем же он занимался?

Все эти «миссионеры» лезли из кожи вон, чтобы заманить людей. Канава раздавал старцам белые маечки и соблазнил даже подростков возможностью посидеть вечерком в раздевалке, как в клубе. Хаббардиане дарили школе вредные карандаши и бобковскому ДЭЗу просроченную тушенку. А отец Сергий вместо службы Богу и людям служил мамоне и покойникам.

В результате Митино тайно медитировало.

Началось было недавно строительство на плешке нового храма – митинцы написали протест. Не захотели беспокойства от колокольного звона. На плешке по-прежнему выгуливали собак.

Отец С. Сериков остался один на все Митино духовный хозяин.

В сумерках к Покрова подъезжал грузовик. О. Сергий с шофером выкатывал из машины крытые контейнеры, заталкивал по пологому скату сбоку в подвальные темноты.

А весь его приход составляли книжный червь Жиринский, да Поволяйка с Опорком как папертные нищие по призванию, да двое-трое случайных «похоронщиков» и старых грымз, которые всегда там, где хоронят.

В том же составе прошла и воскресная служба. Жиринский стоял ссутулившись и не повернул к Косте

головы, Нюрка в красной кофточке важно собирала огарки, и почему-то присутствовал тот же Кучин. Костя предположил, что торгаш зашел к о. Сергию по старой памяти.

Временами откуда-то несло гнилью, словно кладбище не рядом, а здесь.

Не белёные еще стены, несмотря на новые иконки, выглядели сиротливо. Но и это было красиво, да еще звездочками искрились всюду свечки, которые Поволяйка с деловитым видом меняла.

После литургии было отпевание с группкой чужих. Костя подошел под благословение. О. Сергий благословил так же, как исповедовал утром, – ни слова не говоря. Сам он был тщедушен, с пушком на щеках и вислыми прядками на ушах, а рука – жесткой и красной и ногти с черной каймой.

Искать повода для беседы Костя не стал. Батюшка и без беседы был как-то весь налицо. Не духовный отец, а свечевар. Что ж, тоже, в конце концов, дело. И потом, на вечер Костя назначил свидание Капустнице. В воскресенье «Овощи» работали до шести. Договорились, что он подгребет прямо к магазину.

Домой к Нинке идти не хотелось. Она только-только купила двуспальную кровать.

В «Патэ» в Матвеевское Костя тоже решил не ехать. Хватит лангустов. Наметил он посидеть с Нинкой в Митино в «Махарадже». Еда там была тяжелая. Все, включая кофе, отдавало кардамоном. Он отшибал флирт. Едоки предпочитали разговаривать.

Назначая Нинке свидание накануне вечером, Костя пришел к ней в тапочках и, сказав, что Катя ждет с супом, был краток.

Нинка робко любовалась им, не умея удержать.

Уходя, он чмокнул ее.

Нинкины щеки, прежде шероховатые, стали теперь гладкие-гладкие. Стараясь нравиться Косте, она мылась, наверно, нечеловеческим мылом. Таких нежных щек он не целовал никогда. Что это за косметика, спросить Костя не смел. Вспомнил только, что в Освенциме из людей варили очень дорогое мыло для дам. Костя чмокнул Нинку для проверки в другую щеку. Потрясающе! Ее кожа была нежней нежного. Казалось, целовали не его губы, а ее щека. А может, и не мыло, а надежда умягчила наждачку. Это было другое лицо.

У Кости вдруг забилось сердце. Ради него Нинка творила с собой чудеса. Все же это было прекрасней «человеческого подхода». Костя опять, как в октябре, чуть было не влюбился в Капустницу. Но нет, спокойно. Сперва разобраться.

От нетерпения он подкатил к магазину пораньше и до закрытия стоял в «Хоэтоварах». Лежали продукты, видимо, гаврилинского производства – канцелярский клей, свечи и мыло, хозяйственное и детское.

Костя купил детское и, вернувшись в машину, в оставшееся время изучил вдавленные в мыло буквы. На коричневатом боку стояло: «ТОО Гавмыло». Пахло Нинкой.

Значит, вот где сбыт у сериковской артели. Что ж, нормально.

В пять минут седьмого Костя вышел из машины и дернул магазинную дверь. Закрыто. Левая овощная витрина светилась. Он глянул в стекла.

Нинка, в своем белом продавщицком кокошнике в волосах и рабочем халате, сидела на подоконнике, спиной к окну. За прилавком справа – вторая продавщица, Зоя, мамаша погибшего пэтэушника, за другим прилавком, напротив окна, – Кучин с бланками.

Костя тихонько стукнул ногтем по стеклу. Первыми подняли головы Кучин с Зоей. Глядя на них, оглянулась Нинка. Костя мигнул. Но Нинка отмахнулась и опять повернулась спиной. Костя опять стукнул. Нинка нехотя обернула гладкую щечку, глянула зло и махнула уже с силой, дескать, пшел вон. Костя, не поверив, повторил ее жест и, четко артикулируя, спросил: «Совсем?» Нинка кивнула и отвернулась окончательно.

Снова подняли головы Кучин с Петраковой. Петракова хоть и была хмурая, но улыбнулась. Кучин вежливо раздвинул губы, поднял ладонь и приветственно пошевелил пальцами.

Костя сел в машину и поехал к дому. «Тоже мне, фрукты, – мысленно злился он. – Одна капуста на уме». Универсам в воскресенье тоже закрылся рано, на­род разошелся по домам, вокруг никого не было.

Костя приткнул машину у подъезда, огляделся и вернулся к магазину. Свет в витрине троица притушила и переместилась в заднюю служебку. Костя пошел к церкви. Кажется, все ушли. Дверь заперта.

«Еще один фрукт», – процедил Костя. Он зашел сбоку – из боковой дверки пробивался слабый свет. Щеколда с замком были с совхозных времен. Два шурупчика от петли поддались ножевой отвертке-звездочке. Сперва с трудом, потом сразу выскочили. На лестнице вниз как рельсы лежали два лага и горела пятнадцативаттная лампочка. Костя спустился в подвал. Запах гнили, в храме ощутимый слегка, здесь шибал в нос. Стояло десятка два контейнеров, набитых капустой. В крайнем, сверху в углу, один кочан был странный. Беловатый с синевой.

Костя присмотрелся, не веря. Между кочанами лежала человеческая голова, лицом вдавленная в контейнерную решетку.

Костя судорожно вдохнул и шагнул ближе.

Мертвое лицо выглядело нормальным, спящим, грустным. Красивые усики легко узнавались. Это был Антон Ушинский, верней, остаток его. Голову снизу и сбоку обложили кочаны. Отставший капустный лист прикрывал, как шапочка-сванка, макушку.

Костя постоял секунд тридцать и упал.

 

24

СПАСЕНИЕ УТОПАЮЩЕГО В ДЕРЬМЕ – СОЛОМИНКА РАССУЖДЕНИЯ

Что случилось дальше, можно было предвидеть.

Как в тот вечер он дошел до дома и вызвал милицию, Костя не помнил. Чем занимался на другой день, в понедельник, тоже. Впрочем, ничем. После всех осенне-зимних бурь нервы художественной натуры отказали. Наступил обыкновенный шок.

Костя лежал, смотрел в потолок и не отзывался. Катя подходила иногда с мисочкой жидкой каши и вливала ложку ему в рот, но струйка выливалась обратно.

Пришла Мира Львовна, оттянула Косте веки, посмотрела, ласково ущипнула за щеку и сказала Кате:

– Ничего, киска, страшного. Очнется, пусть пьет боягышник.

Очнулся он на третий день, в среду под вечер, когда в дверь поскреблись.

– Кыся! – прохрипел кто-то.

– Меня, что ль? – удивилась Катя и пошла открыть.

– Меня, – сказал Костя.

Катя открыла. В щелку между ней и дверью мелькнула красная кофточка.

– Нюра… – сказала Катя, но Поволяйка кинулась наутек.

Отлежавшись, Костя ожил сверх меры. Свежая голова заработала как никогда. Но есть он все равно не мог и голода не чувствовал. Как йог, сжевывал раз в день орех и кружок лимона. А в общем, жил на очень сладком чае.

Какого черта он поехал в митинскую глушь? Сидел бы в Доме на набережной, смотрел бы на Кремль. Прав он был тогда, сказав Кате: «У меня – гадюшник, а у тебя – свинарник».

Все было погано. Люди ненавидели его, газеты оплевывали, ближние избегали. Катя из-за него лишилась работы, Нина страдала. Поволяйка стала отвратна пьяным кокетством. И, хуже всего, в его жизнь вошел криминал.

Костя спасался, рассуждая. Только тогда он переставал бредить жутким видением в овощном контейнере.

Сидел он один. Катя где-то бесцельно слонялась, делая вид, что взялась за хозяйство.

В коридоре стало непривычно тихо.

Шумная Мира челночила из больницы в ЛЭК, Бобкова крутилась в домуправлении, Ушинская и Кисюха со страху бежали ни свет ни заря – Ольга в школу, Кисюха по магазинам.

Выпечкой больше не пахло. Харчиха собралась уехать к сястре.

Костя заглянул к ней проститься и помириться.

Она укладывала вещи. Круглое лицо опало, резко обозначились морщины. Сама была бледная, впервые без фартука, в лучшей своей сиреневой кофте с презентации. У Кости сжалось сердце.

– Как же мы без вас, – сказал Костя. – Пекли бы вы лучше.

– Пякли бы, – передразнила Матрена Степановна. – Кому? Ня бярут.

– Как – не берут! А моя реклама?

– Яво таклама! Моя ряклама. Тлляфон вязде клеила. В фарш клала аж вырязку. А уж ноги-то ня те.

– Да вы ж не ногами…

– Ня ногами… А мясо дяшевое добывать, в задняцу.

– Так вам же Кисюха приносит.

– Приносит… Убёгла Кясюха.

– Да, понятно. У нее горе.

– Горя, горя! А квартирные деняжки сестряны все тяперь ей!

Харчиха уехала, и вокруг стало совсем как на кладбище. Костя ходил по коридору из конца в конец. Света в доме не было. Коридорные двери выглядели как доски в колумбарных нишах.

Но картина понемногу высвечивалась.

Скорее всего, преступник был одиночка, но не маньяк. Банда, как правило, оставляла вещдоки. Во всяком случае, в расчлененке просматривался чей-то, так сказать, холодный расчет. Именно расчет. Расчленение казалось бессмыслицей психопата лишь современному человеку, бывшему атеисту. Средневековых благочестивых людей мертвечина не пугала. За неимением цинковых гробов они не поморщившись варили трупы для удобства перевозки и захоронения костей. Отсеченные головы фигурировали в истории всю дорогу. Ленинский, к примеру, череп фаршировали до сих пор.

Да и теперь здоровая публика не моргнув глазом глотала газетные фото, к примеру, искромсанных чеченцами англичан-телефонщиков. Жиринский, правда, глядя на всё, толстел, но он и был неврастеник.

Безмозглый зверь, растерзав, разбросал бы добычу. В Митино этого не случилось.

Костиков, надо отдать ему должное, искал со своей оперследственной группой долго. Самые подозрительные места, лесопосадки вдоль шоссе и вокруг менты проработали. Заодно разобрали завалы деревьев после летнего урагана, до сих пор нетронутые. Поиски ничего не дали.

«Понимашь, Константин, матерьял отказной. Все выветрилось».

Костя предлагал свои рассуждения. Следователь, хоть и не сноб и заходил на Костино пиво, тактично, но профессионально осаждал дилетанта: «Да, конечно, разумеется. Докажи».

Костиков, судя по замызганным тренировочным, искал на совесть. Как нового человека, его, по крайней мере, не успели купить.

Но дело зависло.

Жуткая находка в подвальном овощном контейнере не прояснила ничего..

А Костя продолжал рассуждения.

«Работорговая» версия отпадала, раз мертвы все семеро.

Месть исключалась. Счеты сводят свои. Местная РНЕ могла отметить только Ваняеву с Петраковым.

Допустим, преступник – рэкетир. Допустим, вымогал он у обоих парней с продажи фашистских агиток, у Антона с аренд, у Олега с киоска и у Кисюк-младшей с ее мелких услуг. Они не заплатили, он убил. Но зачем было убивать пышечек Машу с Дашей? Бизнесом они точно не занимались.

Притом за неуплату дани киллеры расстреливали, а труп оставляли на виду. А тут часть бросили, часть – нет. Это было самым важным.

Костя вспоминал антоново лицо, вжатое в контейнерную решетку, и у него опять зеленело в глазах. Он хватал «Дорал», отламывал фильтр и глубоко затягивался несколько раз подряд.

Как ни крути, трупы, вернее, туловища зачем-то понадобились. Семь раз востребовано было, грубо говоря, мясо, туша. Если так, потребителем товара являлась чудовищная промышленная артель или медбанда. Местные оздоровительные секты не тянули на убийство. К тому же преступнику понадобился конкретный, так сказать, материал. Речь шла о новом преступном бизнесе – торговле человеческой плотью. Бизнес был, и Интерпол по всему миру сбивался с ног в поисках торговцев. Но не верилось, что рядом в четырех стенах кто-то кромсает ближнего… Казалось странным, что в данном митинском деле напрашивались версии чудовищные до фантастичности: ритуальное убийство, медицинское, промышленное! Этого быть не могло!

Костиков спокойно говорил, что быть могло все. Но зачем, к примеру, гаврилинской, отца Сергия, мыловарне варить роскошное мыло из человечьего жира. Весь сериковский товар и без того находил спрос. Артель осмотрели. Работала она правильно. Свечной завод как свечной завод. Главный барыш для храма. Отец Сергий отделался штрафом за сокрытие дополнительного источника дохода – аренды храмового подвала. Кроме того, проникнуть в подвал при замке на соплях мог кто угодно. Ни отец Сергий, ни Кучин не стали бы держать вещдок у самих себя.

Другое дело, торговля внутренними органами на благо ксенотрансплантологии. Стоили они бешеных денег. Рынок был огромный. В той же Германии и Японии китайцы и россияне сбывали сердце, легкие, печень, почки. Костя перебрал митинцев. Никто не имел связей с заграницей. Один Костин Паша Паукер ездил к родне в Кельн, но в Митине он был один раз у Кости на Масленицу. А Канава занимался другими делами. Правда, сферы деятельности имел широкие.

Тем не менее круг поисков сужался. В деле требовались специалисты, в крайнем случае – студенты старших курсов медвузов. Уличить спеца было трудно. Но ведь спец только резал людей, а кто-то поставлял их ему. Действовал тут, скорее всего, скромный нестрашный гражданин. Возможно, и ему помогали резвые молодцы. Решались на дело, по-видимому, из острой нужды.

А вот тут, увы, Костя терялся. Нуждались вокруг все. Костины этажные нищие спускали деньги в сомнительных клубах. Мира ждала нового гранта от Сороса, но Госдума назвала его «агентом ЦРУ», и он обиделся. Митя порой сдавал кровь для покупки «ширки». Чемодан после больницы еле ходил по заказам и за резиновые прокладки в унитазных бачках получал гроши. Утюг и Беленький были очень скользкие типы.

Но Беленького Костя больше не подозревал. Именно потому, что выяснил его тайные амбиции. Жалкого мидовского гуру можно было не опасаться.

Исключил из подозрительных Костя еще и Миру. Ее жизнь скрывалась в больнице и ЛЭКе. Но тайны генно-инженерных мышей данного дела не касались.

Всего двое вне подозрений. Немного.

– Кот, выпей чаю, – жалела Костю Катя.

– А ты?

– Я не в силах.

– Не переживай, киска. Наша хата с краю.

– Из хаты скоро мы уберемся.

– Не уберемся. А из дерьма выберемся, – обещал Костя, держась за соломинку рассуждения.

 

25

КАРАУЛ, ПОМОГИТЕ!

Выбирался из дерьма Костя всего сутки. На другой день, 26 марта, он в нем утонул.

На рассвете в пятницу в конце коридора раздался крик:

– Дгяни! Ах, дгяни! Дгяни пагшивые! Нет, но какие дгяни!

Костя выскочил в коридор в трусах.

Мирина дверь была настежь. Мира Львовна стояла в каракулевой шубе посреди комнаты. Дверцы шкафов раскрыты, ящики тумбочек выдвинуты, содержимое вывалено, все вверх дном.

– Что случилось, Мира Львовна? – спросил Костя.

– Дгяни…

– Воры? – спросил Костя.

– Дгяни…

– Надо вызвать милицию. – Костя оглянулся в поисках телефона.

– Нет-нет.

Мира резала непривычно зло.

– Не надо мигицию.

– Почему? Напишете заявление о краже.

– Нет.

– Но надо же их поймать.

– Не надо.

– Почему?

– Всех не пегеговишь.

В это утро она пришла с дежурства и обнаружила сломанный замок и разор.

– А что украли, Мира Львовна?

Мира понемногу успокаивалась. Она проворно прихлопнула шкафные дверцы, задвинула ящики, подняла с пола шкатулку с рассыпанными красными бусами, перевернула опрокинутый стул, сняла и повесила шубу на плечики.

– Да что кгасть! Кагакугь на мне, а зогота не имею.

– Но ведь что-то пропало.

– Бгошь.

– Дорогая?

– Стекгяшка. Дугаки.

– Что ж они полезли?

– Кгетины. Тешили, что вгачи в бгигьянтах.

– Странно. Кто же это мог быть?

– Дагюбой. Дгяни. Богваны. Постучалась и заглянула Катя.

– Такое впечатление, что что-то искали, – сказала она.

– Ну, гадно, гадно, детоньки, все в погядке, – вдруг заторопилась доктор Кац. – Вы-то как сами? Как здоговье, Костя?

– Здоровье коровье.

– Ой, смотгите. Опять отечный.

– Чаи он гоняет, вот и раздулся, – объяснила Катя.

– Почему чаи?

– Есть неохота, – ответил Костя, подтянув трусы.

– Это почки, – сказала Мира. – Нет аппетита – камни. Могу, детка, погожить вас к себе, пговегиться.

– Нет, нет, что вы, – заторопился Костя.

Они вернулись к себе. В окно проглянуло солнышко. Катя легла досыпать. Костя зевнул и надел брюки.

Катька, может, права. Квартирные воры крадут аккуратней. Но красть мог неумелый. Срочно понадобились деньги. Бросалось в глаза, как неграмотно взял он стеклянную брошь. Искать у Кац было нечего. Она не создавала секретное оружие. Она смотрела мышам в брюшко.

Мира еще осенью поведала ему свою жизнь. Папа был вгачом-вгедитегем, умер от инфаркта в день освобождения, за ним, от инсульта, – мама, тегапевт. Мира стала «угогогом», муж, тоже уролог, уехал в Израиль, она патриотично отдалась задрипанной двухсотке и гаврилинским афганцам.

Предположим, у Кац искали все же научные сведения. Скорее всего на заказ. А брошь – прихватили. Если так, увидят, что стекло, и выбросят.

Костя подошел к окну, глянул вниз, на помойку.

Как всегда, копошился там знакомый черный чер­вячок. Поволяйка выуживала бутылки на субботнюю выпивку.

Костя дождался, пока она обрыла баки, достал с антресолей старый хозяйский ватник, служивший, видимо, всем прежним жильцам сначала тюфяком, потом половой тряпкой, надел его, натянул ушанку до глаз, обмотался, как ребенок на прогулке в мороз, до глаз шарфиком и спустился во двор.

Было еще светло. Поволяйка скрылась в направлении плешки, больше никого не было.

Костя приступил к осмотру помойки. Ничего особенного он не ждал, но проверить хотел.

Баки были почти пусты, доверху наполнялись они к вечеру. На дне лежали мокрые газеты с овощными очистками и смятые молочные пакеты. Один бак стоял полный. В кучу упаковочного пенопласта кинута была подозрительная дермантиновая сумка со сломанной молнией. Костя осторожно заглянул. В сумке лежали пенальчики, напоминавшие емкости для бутербродов. Под ними посверкивала, как рубин, стеклянная роза на булавке.

Костя вытащил верхний пенал.

На старой, в царапинах, металлической коробке стояло клеймо «Медхехника» и советский знак качества. Это был герметический медицинский контейнер. Очевидно, на соровские деньги сменили оборудование в этой ее ЛЭК, и Мира, по совковой привычке хапать, унесла к себе казенное списанное старье.

Костя с опаской приоткрыл крышку. Контейнер был чист, словно никогда ничего в себе не хранил.

Костя с отвращением перебрал остальные, еще десять, все чистые.

Один он положил в целлофановый пакет. Пальцев на металле, скорее всего, не было. В милицию Костя все же позвонил. Они приехали, но не возились. Вещи извлекли из мусора и вернули владелице, только и всего. О Костином звонке, по Костиной просьбе, умолчали. Дядьков сказал, что вызывали нижние соседи. Услышали, мол: Кац сгоряча кричала на весь дом.

Мира любезно приняла пеналы и брошь и сдала ментам же на экспертизу.

К четырем милиция отбыла. Дом постепенно наполнился движением, загудел. Жильцы возвращались со всех своих законных и не очень работ. Оба лифта ходили без передыха. Подростки гулко перекликались на лестнице и вбегали и выбегали, грохоча ботинками.

Костя выглянул в коридор. Их отсек был тих, но сквозняк доносил какое-то неспокойствие. Косте впервые за долгое время мучительно захотелось уюта и полноценного обеда с первым, вторым и третьим.

Он опять схватил куртку, выскочил вниз, купил в универсаме пачку быстрых супов «Раз – и готово», спагетти, коробочку корейского салата, вино «Сангрия» и торт-мороженое с башнями из бизе.

На подъездной двери висел листок с эрэнъевской свастикой. Те же листки мелькали сегодня на улице на стенах, но Костя по дороге не остановился. Сейчас прочел:

«Еврейский трансплантарий торгует русскими почками! Долой жидов из ЦМРИА!»

Костя видел это и раньше и спрашивал Миру, не подаст ли в суд. Мира тогда сказала:

– Суды, кисугя, завагены исками. Кгевету уже не пгинимают. Тогько кгиминаг».

Света в подъезде опять не было. Лифт не ходил. Костя побежал вверх по лестнице и кого-то нагнал. Человек поднимался тяжело, но бесшумно. По железной кубышке Костя догадался, что это Чемодан, замедлил прыть и пошел за ним. У окон, между этажами, Костин взгляд упирался в чемодановские руки и ноги. Руки были неслесарски тонкие, а на ногах сандалеты. В таких не ходят зимой и не чинят сантехнику.

– Вить, у нас течет кран, – сказал Костя. – Поможете?

– Щас – нет, – был ответ. Чемодан остановился, поставил чемодан на пол. Железная кубышка почему-то не громыхнула. Опустилась глухо, словно набитая мягким. Слесарь достал блокнотик и что-то корябнул карандашом.

– А когда? – спросил Костя.

– Тогда.

«Действительно, шиз», – подумал Костя.

У себя на этаже они разошлись по отсекам. Двери хлопнули от сквозняка.

Дома Катя лежала на тахте, делая комариными ногами упражнения для похудения икр, и смотрела первые вечерние сенсационные вести: главный прокурор Стервятов арестован у проституток.

– Видишь, – сказал Костя.

Новость, как нарочно, подтверждала его идею.

– Что – вижу? – спросила Катя.

– Что у всех тайная жизнь.

Костя прилег к Кате, обнял ее за плечи и притянул к себе.

– Ты про кого? – ядовито сказала она.

– Про…

И тут раздался жуткий вопль.

– Бомжи, – дернулась Катя.

– Какие бомжи?

– Их выпустили сегодня днем. Зверино завыли. Костя вскочил.

– Подожди, – робко сказала Катя. Минуту молчали и смотрели друг на друга.

– Караул! Помогите! – крикнули с лестницы. Костя выскочил и бросился на крик.

– Костя, осторожно! – раздалось ненужное Катино напутствие.

На площадке было пусто, на чердачной лестнице пусто, но чердачная решетка распахнута, и сверху доносился тихий неприятный стук.

Костя влетел на чердак.

Перед ним стоял Серый, сложив на груди руки. Маленький, в опрятной шинели и цигейковом треухе, он был похож на Наполеона.

В правом углу, у бывшего лежбища, Опорок швырял о стену Поволяйку. Она падала, он поднимал ее за ворот и швырял опять. Знакомая красная кофточка билась, как мячик.

– Не части, – руководил Серый. Опорок в азарте жахнул по кофточке резко и коротко, как гасят в баскетболе свечу.

– Размазывай, говорю! Чё частишь?

Костя подскочил к Опорку и схватил его за руки.

– Иди отсюда, – беззлобно сказал Опорок.

– Да-да, иди, – сказал Серый.

– Вы ее убьете! – крикнул Костя. Опорок улыбнулся.

– Ну, – подтвердил он.

– Нюра, пошли со мной, – позвал Костя.

Поволяйка лежала.

Костя шагнул к ней, но Опорок прихватил его сзади мощной медвежьей рукой, как девушку.

Костя отвел руку.

Тогда Опорок толкнул его в подколенный сгиб, вскочил ему на колено, как на ступеньку, развернулся, набирая размах, и ударил в ухо.

Они повалились, Костя – навзничь, Опорок – на него, но успел изогнуться, поджать колени, приземлиться на корточки и вскочить.

Это было настоящее, классическое тхеквондо.

Опорок наступил Косте на грудную клетку.

– Давай, – сказал Серый.

Опорок помахал ногой и рубанул косолапой ступней Косте по ребрам.

 

25

ГОГОЛЬ-МОГОЛЬ

Поволяйка уцелела, их забрали уже всех троих, а Касаткина отвезли в двухсотку в реанимацию.

Лежал Костя сутки трупом. Впрочем, отделался он дешево. Сломано было ребро и отбиты легкие и почки. Несильное сотрясение мозга, гематомы и челюстная травма не представляли опасности. В воскресенье его перевели в общую палату.

Несколько дней он плевался и писал кровью. Гипсов на ребро не ставили и обещали, что болеть будет долго.

Болело и ребро, и под ребром, и везде. Под ребром боль была адская.

Мира считала, что это почки, а Костя – что битье. Почки действительно могли быть плохими в бабушку. Но Костя надеялся, что болело на нервной почве. И все же, попав в больницу, увлекся и стал искать у себя болезни. На самом деле, есть он давно не в состоянии. Решил, что болен нефритом, панкреатитом, холециститом, желчно-каменной и в придачу туберкулезом. В Костином отбитом мясе источником боли было всё.

В воскресенье на рентген он полз полдня. Легкие оказались чистые. До радиоизотопной ренографии дали отлежаться и отдохнуть.

Мира положила его к себе и предложила по блату даром отдельный бокс. Костя отказался.

В палате лежали еще трое, люди как люди: бухгалтер Николай Иванович в очках, бухгалтерски вникавший во всё, Иван Николаевич, равнодушный алкоголик, и человек без свойств и имени, накрытый газетой.

В понедельник 29 марта, первый Костин палатный день, пришла Катя, слава Богу, без кульков. Стряпня была бы пыткой. Кроме того, для ренографии Мира велела «погогодать».

Катя принесла гиацинт и гоголь-моголь. И есть вдруг захотелось. На еду, однако, не было сил. Шея держалась плохо, челюсть воспалилась и еле двигалась. Косте после всего хотелось нежности. Гоголь-моголь был именно то, что надо. Катя поняла и расстаралась, хоть была неумеха. В скользкой сахарной яичной массе попадались сопли белка и комки желтка, но Костя глотал с наслаждением. Гоголь-моголь сам утекал внутрь и утешал, как любовь.

Костя не мог оторваться от нектара, как Жирный от пирожков. Он заглотал всю банку, яиц двадцать. Хотел еще – больше не было. Вьшизал края и стенку, докуда достал язык.

Катя рассказала, что бомжи опять в ИВЗ, Нюрку Поволяеву выпустили, у нее выбиты передние зубы. Катя собрала ей гуманитарную помощь в узелок, чистые тряпочки, чай, масло. Отнесла. Жалко ее.

– Тебе жалко всех, кроме меня.

– Она безнадежная. В воскресенье опять напилась.

– А Чемодан приходил?

– Зачем?

– Чинить кран.

– Нет. Зато к Харчихе приходили оперативники с ордером на обыск.

– Зачем?

– Не знаю. Кто-то, иаверно, настучал. Но она давно дала тягу.

– К «сястре», – вспомнил Костя.

Замок взломали с понятыми Катей и Жиринским. У нее ничего не было, кроме ста сорока пакетов муки с жучками.

– Жучки – чепуха, – сказал Костя. – Это тебе не пинякинская отрава.

– В любом случае, – поморщилась Катя, – мясо добывала Кисюха.

– Вот пусть с Кисюхи и спросят. И с твоего Жиринского. Он у Харчихи был главным клиентом.

– Бедный человек.

– Не жалей. У него свой кайф.

– Тем более бедный.

– Зато делает, что хочет.

Гоголь-моголь полностью обволок отбитые внутренности. На душе стало спокойно.

После Катиного ухода Костя нашел в палатном холодильнике еще банку с гоголь-моголем и время от времени прикладывался. Растягивая удовольствие, съедал по ложечке.

Стоило попасть в больницу, чтобы впервые за всю зиму почувствовать наконец в животе – рай.

 

26

РАЙ В ЖИВОТЕ

Соседи по палате лежали с камнями в почках. Алкоголик – после операции, бухгалтер Николай Ивано­вич – до.

Костя молча смотрел в окно. Николай Иванович покашливал и смотрел на Костю. Надо было отозваться.

– Ну, как вас здесь лечат? – вежливо спросил Костя.

– Одно лечат, другое калечат, – по-простому ответил пьяница.

– Не в том дело, – сказал Николай Иванович.

– А в чем? – спросил Костя.

– В чем, в чем, – сказал Николай Иванович. – Керосином дело пахнет, вот в чем.

И с места в карьер он выложил Косте всё. Рассказывал он нервно. Видно было, что ему не по себе.

Про больницу и раньше ходили слухи. Еще недавно у себя в подъезде Костя сорвал с двери фашистскую писульку: «Двухсотка – филиал трансплантария». Но здесь, в этом самом якобы филиале, слух не казался смешным. Говорили, по словам Николая Ивановича, что у больных вырезают здоровый орган и продают.

– Да, я думал об этом, – сказал Костя. – Не пойму только, как у них с транспортировкой. Оборудование, емкости… попробуй, вывези незаметно.

Вдруг шевельнулся сосед, накрытый газетой.

– «Оборудование, – прочел он вслух то, что читал молча, – легко размещается в небольшом чемоданчике».

– А? – оглянулся на него Костя.

– Нате, почитайте, почем нынче почки, – сказал молчун.

– А почем?

– Десять тысяч долларов штука. – Молчун кинул ему газету и накрылся другой.

– Какая к ляду транспортировка, – возразил бух­галтер. – Своим не хватает. Петровский когда начал пересадки, почек донорских была сотня на нос. А теперь одна почка на сто человек. У них тут очередь.

– Очередь – не криминал, – сказал Костя. – Ампутировать здоровый орган – слишком рискованно. Как они разрежут человека, ему не сказав?

– А ему говорят, что орган – гниль.

Костя вспомнил, что осенью удалили почку отмороженному слесарю Чемодану. Действительно, объявили, что – «гниль».

– Гниль, – задумчиво повторил Костя.

– Алкашам-то плевать, – отозвался Иван Никола­евич. – Им еще лучше. Водка внутрь идет легче. Меньше надо. Дешевле.

– Нет, все равно чушь, – махнул рукой Костя. – Ну, найдут таких больных одного-двух. Это не бизнес.

– Это не бизнес, а бизнес у них… – начал Николай Иванович и вдруг стих.

– Бизнес у них дубари, – помог Иван Николаевич.

– Какие дубари?

– Какие, какие, – снова воспрял Николай Ивано­вич. – Жмуры. Здесь же морг. Привезут после ДТП кого-нибудь при смерти, докончат – и давай.

– Что – давай?

– Как – что? – Николай Иванович сердито глянул на Костю. – Вынут к матери всё – вот что, – вдруг рявкнул он.

Иван Николаевич равнодушно смотрел в потолок, другой больной шуршал. Оба, по всему, были крепкие орешки.

– Нужны доказательства, – сказал Костя.

– Кому это? Родня, если объявится, увезет в гробу. В нутро к покойнику не полезет. А на забор органов у нас презумпция согласия.

– Труп на всё, дескать, согласный. – Пьяница почесался под одеялом и повернулся к ним спиной спать. Костя вздохнул.

– Подковались вы тут, граждане, – сказал он. – А у меня всех знаний – три занятия на военке в анатомичке. Только и помню, где внутри – что.

– В общем, мой вам совет, – заключил Николай Иванович, – не соглашайтесь на операцию.

– Но ведь вы согласились.

– Ну – то я! У меня давнее дело. Камушек с кулак. Сколько раз были приступы. Того и гляди, застрянет. Тогда, сказали, – шок и перитонит. Швах.

– Но у меня тоже что-то не то. Живот болит, есть не хочу, отеки. Кац говорит – почки.

– Вам еще рано.

– А мне есть в кого: у меня бабка почечница.

– А от нервов не может?

– Может.

– Ну, так проверьтесь сперва на стороне.

Разговор заглох, Костя съел ложку гоголь-моголя.

А вдруг у него язва на нервной почве. Или рак, а косит под этот самый нефрит. Вроде так бывает. Нервы переплелись, запутались и сигналят не там. И кажется, что болит зуб, а это сердце. В Митино наживешь всё.

Костя съел еще ложку яичного нектара и погасил на тумбочке лампочку.

В среду было обследование.

Ренолог потыкал в него тубой аппарата, поиграл кнопками, посмотрел на датчики и сел писать.

– Ну что? – спросил Костя.

– Лет до ста протянете, – ответил врач и, заполнив несколько строк, вернул ему карту. Стрельнул по нему глазами-буравчиками. – Почки в порядке, эвакуаторная функция чуть замедлена вследствие, видимо, внешнего воздействия.

– Да, было дело, – сказал Костя.

– Но секреторная в норме. Гуляйте, – закончил врач.

Эндоскопия вывернула ему все внутренности и ничего не нашла.

На УЗИ докторша извертела его властными ледяными пальцами и сказала, что он чист, как младенец.

Оставалось сдать анализ мочи. Костя стоял в коридоре, с интересом читая свою карту.

Подошла медсестра Олечка с ямочками на щечках, отобрала, хлопнула картой Костю по лбу.

– Иди, писай, – сказала она. Костя сдал анализ с легким сердцем.

* * *

Вечером он решился.

Выпишут его дня через два. Больше такого случая не представится.

Ему даже хотелось, чтобы подозрения подтвердились, хотелось, чтобы виноватыми оказались чужие врачи с хищными глазами и пальцами, а не милые соседи с его этажа!

Во дворе больницы за двумя тополями стояло зданьице, зеленая коробочка, с затянутыми окошками. Новая дверь чернела спереди и старая сбоку.

Утром в четверг он позвонил Кате и заказал свой складной «викторинокс» и кило фисташек.

Фисташки Катя привезла, а нож, сказала, в джинсах, в больнице.

Днем Костя подкараулил, когда Олечка зазвенела ключами у гардеробной и, позвонив из автомата на лестнице, вызвал ее в сестринскую к телефону. Пока Олечка ходила, он юркнул в каптерку, нашел штаны и выкрал нож и свитер.

Вечером он положил перед Олечкой на посту на столе фисташки и, дождавшись, когда соседи заснули и дальний гудеж стих, снова выглянул в коридор.

Никого. Дверь сестринской приоткрыта. Он дошел и глянул. Расчет был верен. Олечка с санитаркой засели над фисташками.

Он надел свитер для тепла и маскировки и спустился в холл. Если кто встретится, решит, что Костя – студент-медик. 1-й областной мединститут, МОМИ, был по соседству. Молодежь в халатах мельтешила внизу с утра до вечера.

В холле тоже никого. Дежурная сидит над журналом в круге лампы. Бортик над столом скрыл ей обзор.

Костя прошел пригнувшись. Слева дверь учебной кафедры, справа выход.

Костя медленно открыл, вышел, прошел предбанник, оттянул задвижку и оглянулся. Дежурная строго и слепо посмотрела из-под лампы во мрак и снова опустила голову.

Костя вышел на воздух. Небо было чистым, звезд­ным. Начинался апрель. Пахло полузимне-полувесенне временем, когда ты уже влюблен, а еще не знаешь, хотя тот, в кого ты влюблен, уже знает.

Касаткина это, увы, не касалось.

Он обогнул здание и подошел к зеленой коробочке. Боковая дверь была заперта. Под ручкой-скобкой блестел обычный, квартирного типа, замковый кружок с щелью.

Костя вынул из ножа испытанную «звездочку» и попробовал. Нет.

Плоское лезвие и шило с крючочком тоже не дали результата.

В какой-то палате мелькнул свет.

Если Костю хватятся и поймут, куда он лазил, будет нехорошо.

Пока всё тихо. Соседям плевать, а Николай Ивано­вич на снотворном.

Костя стал вынимать из ножа лезвия подряд и тыкать по очереди. Нет.

Остались капсула с бечевками, лупка и ноженки.

Костя ткнул с досадой ноженки в щель и, привалившись к двери спиной, сполз на корточки.

Значит, ничего не узнать.

В щели звякнуло. Дверь под его спиной подалась, Костя едва не слетел куда-то вниз.

Он вошел, прикрыл дверь и нащупал выключатель. Голая лампочка на шнуре тускло осветила спуск.

Сразу от порога круто шли вниз ступеньки. В конце, в раскрытой двери, торчали на столе ступни, заскорузлые, с белым налетом. Так и есть. Морг.

Костя выглянул на всякий случай во двор, потом плотно закрыл дверь, сошел в подвал и включил свет. Загудели и зажглись, мигая, люминисцентные трубки.

Столы в два ряда уходили вправо вглубь. На столах, накрытые клеенкой и не накрытые, лежали тела. Костя оглядел их бегло. Старался не рассматривать. Чувствовал себя Хамом, увидавшим наготу отца. Но оправдывался: это не люди, это мясо, двадцать две, согласно таблице, мясных части от головизны до ливера.

И, если не подходить, не было ничего ужасного. Запах неприятный, но морально всё давно выдохлось.

Подойти было необходимо.

Костя пошел между столами. Поднимал клеенки, скользил глазами по лицам и торсам.

Разумеется, он не рассчитывал, что увидит туловища пропавших. Но, если есть здесь, в больнице, криминальная медактивность, следы найдет и слепой.

В общем, по составу это был обыкновенный народ. Оживи они – стали б как два ряда в вагоне метро, просто лица обоего пола.

Старых оказалось больше. Старики не отличались от старух, жирные от костлявых. Непохожи они были даже на покойников. Лежала синеватая и местами красноватая материя. Чисто абстрактно торчали шишечки таза, лобка и коленей.

Один старик, раньше работяга или лагерник, был весь исписан известными татуировками «Не забуду мать родную», «Витек» и «Раб коммунистов», но и он не походил на труп, а казался расписной досточкой.

Костя даже с каким-то удовольствием увидел настоящих людей – средних лет мужчину и двух пышных женщин. У мужчины была волосатая грудь, а у женщин почти сливочный живот и лебяжьи, именно лебяжьи, плечи.

Последним в одном ряду лежал ребенок, в другом – куча. Ребенок был лет семи, тоже свежий. Костя чуть было не поцеловал его, так же, как целовал мертвых младенцев Петр I от умиления в кунсткамере. В куче, под клеенкой, лежали отдельно три неровные части: голова, шея, искореженная грудь, потом куски торса, потом осколки ножных костей и целые ступни. Человек попал под поезд.

Костя открыл холодильные камеры. Целый труп. Целый. Целый.

Далеко, вверху, входная дверь звякнула.

– Почему гогит свет? – знакомо картаво раздалось на лестнице.

Черт. Кац с четверга на пятницу дежурит. Пришла: что-то почуяла. Если увидит Костю, все пропало.

Он нырнул в камеру вниз под каталку и прикрыл дверь. К счастью, не хватило сил нечаянно захлопнуть ее. Руки дрожали.

Мира вошла, глянула щурясь и пошла вдоль столов. Костя рискнул посмотреть в щелку.

От мертвого света докторшин нос и тень над губой казались бананом с черным концом.

– Кто здесь? – спросила Мира. Помолчала, посмотрела в кучу под клеенкой, пошла обратно.

– Дагмоеды. Хоть бы свет за собой гасиги.

Свет погас, отстучали шаги, хлопнула дверь. Щелкнуло. Костя вышел, выждал три минуты и включил свет снова.

Приблизился к лебяжьим женщинам. На диафрагме и сердце аккуратные разрезы. То же у атлета.

Решаться надо быстро. Если Кац вернется, начнет искать. Но он уже решился. Делаешь дело – делай.

Сдвинув со столика в углу салфетку, он взял ножницы и перчатки. Перчатки надел и снова подошел к объектам.

Брезгливость он поборол. «Ведь не брезгуешь, – сказал он себе, – жизнью в Митино бок о бок с живодером».

– Тряхнем стариной! – воскликнул он вслух для куража. Когда-то на журфаке, на военке, их учили накладывать швы, бинтовать и водили в труперню, после чего выдали удостоверение младшего лейтенанта медслужбы, запасника.

Костя разрезал швы на обеих ранах на первой лебедке и сунул внутрь руку. Так и есть, пусто. И в сердечной, и в брюшной полости – ничего. Плямкает под пальцами набежавшая сукровица. Ясно. Исследовать вторую и атлета смысла нет.

От ужаса и удачи он мобилизовался и почувствовал уверенность. Взял со столика иглу и кетгут и легко наложил швы по старым проколам. Распатронил бинтовую обертку, снял бинтам вдоль ран вытекшую кровь, обтер перчатки, швырнул грязь в эмалированную плошку под столиком.

Все, до свиданья, дорогие.

Он погасил свет, взлетел по лестнице, открыл дверь и вышел на волю.

Рая в животе уже не было. В палате Костя надулся воды и сблевал. Умывался потом полчаса и спал без снов до утра: сознание сделанного дела и вода тонизи­руют.

Утром в пятницу ему сообщили, что анализ у него ужасный, альбуминария, то есть в моче сплошной белок, и операция нужна немедленно.

Костя для отвода глаз полчаса полежал, вышел, подошел к гардеробной, подергал дверь, но вызволять джинсы и куртку не стал. В палате в его тумбочке лежало пятьдесят рублей. Он надел в уборной прямо на зеленую больничную пижаму свитер и бежал из больницы.

Костин интерес к медицине был удовлетворен вполне.

 

27

ВЫЗЫВАЮ ОГОНЬ НА «СУБАРУ»

Костя открыл дверь и застыл. За столом сидел Жиринский. Он опустил голову в огромную чайную кружку «Ай лав ти». Катя стояла рядом и гладила его по волосам. Шоколадный торт был разрезан на куски, но не тронут.

Как всегда к потеплению, Жирный похудел.

Костя криво улыбнулся, прошел в ванну, скинул погулявшее в морге тряпье, сунул в помоечный пакет, принял душ, оделся в свежее…

Ореол мученицы ей важнее всего. На нее наговаривали, дескать, обирает детей под предлогом экскурсий и книжек. А она радостно улыбалась, что обругана. Костя еще раз криво улыбнулся парочке и поехал в редакцию.

Встретили его тихо.

Кости ему давно перемыли и успокоились. Теперь почти не глянули.

Касаткин сел за компьютер.

Отработка версий с исключением ненужных помогла. Все стало ясно. Оставалось припереть потрошителя к стене, не рискуя чужой жизнью.

Этот субъект, судя по сюрпризам в помойном и овощном контейнерах, был типом изобретательным, но с оглядкой. Заделами соседей, возможно, следил. И Костины обзоры, возможно, читал. Опять вся надежда была на художественное слово.

К вечеру Касаткин закончил эссе «Китайская телятина».

Шло оно в ближайшем воскресном номере от 4 апреля в ресторанном рейтинге с подзаголовком «Страстная для каннибалов».

О людоедстве речь шла в переносном, разумеется, смысле. Настало время великих возможностей и соблаз­нов. Касаткин обращался к тем, кто хотел наслаждений и плевал на ближнего. Главное было – соблюсти приличия.

Соблюдать их Костя советовал как художник. Художественная логика – самая верная. И предлагал старый прием оксюморон – стилистическую фигуру-парадокс, вроде сухой воды и ледяного огня. Будьте чувствительным, если вы убийца, и несчастным, если любите кайф.

Затем Касаткин переходил к первоисточнику кайфа – кабакам. И авторитетно объяснял, что лучший – «Патэ&Шапо» в скромном культурном Матвеевском. Ресторан выглядел буржуазно-законопослушно – скатерки, столовое серебро. Одежду публика носила неброскую. Многие приходили одни. И это было прилично. Ничто не мешало экстазу. Старейший ресторан. Почти двести лет. Остальные «Метрополи», «Национали», «Президент-отели» и «Рэдисон-Славянские» – тусовка.

Касаткин приглашал поговорить за столиком у пальмы. Притом готов был рассмотреть предложения.

«Китайская телятина» звучала паролем. Все Митино слышало о чекистской истории. И этот поймет, что вызывают – его.

Сегодня воскресенье. В Страстной понедельник обдумайте меню, в Страстной вторник приходите.

Касаткин намекал, таким образом, что всё знает и продает молчание.

И может, потрошитель примет намек за блеф, а может, подумает: «Что он там знает?» В шантаж, скорее всего, поверит. Эти судят по себе.

Дело было опасно-неприятным.

Монстр наживался на трупах. Чудовищны, конечно, были все варианты наживы. Пинякинцы, изготовители плохих котлет, казались теперь ангелами.

За Катю Костя не боялся. Жирный, конечно, влюб­лен. Да и Костя уже подставил самого себя. За себя не боялся тоже, потому что думал о цели, и вообще митинская атмосфера закалила его. Отчаяние обезболило страх. Касаткин рвался в бой. И все же ему было не по себе. Почему, не понимал.

Костя набрал ее номер.

– Але, – сказала она глуховато.

Костя отключил и набрал номер Жиринского. Он тоже был у себя, алекнул.

Костя вздохнул с облегчением. Всё, что случилось, – намного хуже. Разве только не расчленили его самого. Но утренняя сцена нежности Кати с Жирным стояла перед глазами.

Домой на крылатой сияющей «Субару» он полз. Желтые и зеленые грязные зиловские инвалиды обгоняли и оглядывались. Вот, мол, блин, выпендрежник. Крутой, а не мчит. А Костя замедлял, подгадывая красный свет.

На въезде на Митинскую с радостью встал в пробке. У светофора вдоль машин сновал с журналами точеный подросток – вылитый Жэка. Похоже, он и был. Паренек подошел к Косте и сунул в окно «Плейбой» с голым женским задком. Костя взял журнал и высунул в окно деньги. Нет, не Жэка. Жэка смотрит «Плейбой» в гостях на диване, жалуясь, что денег нет.

Зад на обложке был не голый, а в трусах на змейке, как у Кати. От журнала благоухало: в страницы вклеили ароматическую рекламу супердухов «Иссей Миаки». По ним томились редакционные женщины и копили на покупку микроскопического пробного флакончика, и то не духов, а туалетной воды.

Костя вдохнул полной грудью и тяжко выдохнул.

Овечка, она не даст себе быть счастливой. Ей нужно принести себя в жертву. Но она любит его. Она не уйдет.

«От любви не денешься», – закончил мысль Костя и рванул на зеленый.

Перед сном они поговорили, не поминая Жиринского. Незаметно и грустно началась весна. На носу Страстная. Мерзкая история постепенно забывалась. Харчихи и бомжей больше не было. В доме стало тихо.

– И неуютно, – добавил Костя. – Скорей бы уж вернулась.

– Кто? – спросила Катя.

– Как – кто?

– Тебе лучше знать.

– Я про Харчиху.

– Харчиха, наверно, шикует.

– Неизвестно. Говорила, что у нее ни гроша.

– Бедная Матрена.

– Да, бедная. Не то что твоя Капустница.

Костя хотел отбрить «твоим Жирным», но смолчал. Он откинулся на подушку и улыбнулся святомученически, как обычно улыбалась она сама.

Уикенд прошел серо. Почти не разговаривали. Поставили в воду вербу. Отнесли пушистый прутик и конфеты «Шоколадные бутылочки» Мире Львовне с извинениями за Костино бегство из больницы, но Мире было ни до чего. Врачиха вырядилась. Стояла яркая, пышная, рыжая узкобедрая бочка с сухими ногами на шпильках. Разлепила малиновые губы. Сказала: «Дгянной магьчик», – положила коробку и веточку на стол и надела шубу. Выйдя с Катей и Костей, она заперла дверь и отбыла в своей почтенной каракульче на прием в РАМН. Праздновала. Ее ЛЭКу дали наконец соро-совский грант. Катя и Костя понюхали вслед: пахло внутренностями крокодиловой сумочки. «Духи „Ко-ти“», – с уважением сказала Катя. «Помню, – вспомнил Костя. – Про них пели белоэмигранты».

На ночь Катя вдруг разгулялась и сварила борщ без мяса. Костя съел всю кастрюлю и сел в кресло. На кухне усыпляюще капал кран. Ко-ти. Кар-ден. Кар-мен. Кар-ман. Что там было с карманами? Орали, что Катя лезет в карманы к детям. Психи все. Костя стал проваливаться в сон. Вдруг где-то внизу громыхнуло и мелькнули красноватые сполохи.

Выглянули в окно. Полыхала Костина «Субару». Огненный столб укоротился, и машина горела аккуратно. К ней сбегались.

 

28

ГУЛЯЕТ С ДВУМЯ

Костя перенес удар мужественно. Бог дал, Бог взял. Костя даже обрадовался. Он был прав и на верном пути. Потрошитель ответил, взорвав машину.

Изувер не мог быть уверен, что Костя ничего не знает. И все же на шантаж не шел. Это важно. Очень важно. Значит, чудовище не боялось угроз. У него, как и предполагал Костя, хорошая маска.

Но ведь вот отозвался. Одно из двух: или он отказал, или готов встретиться и машину сжег для острастки.

Костина так называемая разведка боем, конечно, вызывала по временам дрожь в коленях. Не от страха. От странного чувства неловкости. Будто лезет Касаткин куда не следует. Но отступать было поздно.

По крайней мере, гадина схавала «Субару», у Кости краткая передышка. Надолго ли? На месяц? На день?

На другой день, в Великий Понедельник Страданий 5 апреля, Катя встала радостная, помыла окно. Косте показалось – промыла его раны. Теперь он сам был страдалец, потерявший «Субару». Катя смотрела любяще.

Чтобы закрепить успех, Костя велел ей готовиться к самому страшному. Катя глянула на него так нежно, что глаза ее даже помутнели. Расспрашивать она из кротости не решилась.

Костя почувствовал, что готов свернуть горы.

– Не морочь себе голову, Кот, – только и сказала Катя.

Но все было, в сущности, решено. Не хватало немного аккуратности и осторожности.

– Ты самый аккуратный и самый осторожный на свете, – услышал Костя.

Утро пришлось потерять в милиции по поводу автомобильных формальностей, днем он гонял в «Патэ» выбрать столик для наблюдения. В ресторане он есть не стал, собираясь обедать дома с Катей, но взял у них с собой бутылку номерной «Вдовы Клико». Стоило шампанское, как небольшой «Фиат», но Косте по блату сделали такую скидку, что практически подарили.

По дороге, в «Седьмом Континенте», Костя купил омара. Из центра добирался долго, на метро до Тушинской, потом «тремя семерками». Час-пик еще не наступил, но в автобусе уже была давка. Редкий экспресс собрал все Митино. Ближе к остановке вспыхивала брань, кто-то просил убрать руки, кто-то дергался, как контуженый, остальные подначивали. «Воруй – не хочу, – подумал Костя. – Чем обзывать вором, лучше бы схватили за руку», – и застегнул карманы на боках.

В подъезде впервые за долгое время не воняло котами. Поволяйка с перепугу после ИВЗ подрядилась мыть лестницу. Долго выдержать она вряд ли могла, но теперь, по крайней мере, у лифта не валялись объедки. Пол был чист, а в коридоре у Костиной двери – первозданно оранжевый с беловатыми разводами: видно было, вымыла с содой.

Костя вошел, выставив руку с «Клико». Кати не было.

Одежды ее нигде не валялось, но как-то напоказ.

На столе лежала грязная бумажка.

На бумажке было написано печатными буквами: «Катька. Твой е…..ся с двумя».

Машинально подумал: «С Нинкой и Нюркой, что ли? Бред. Негодяй». Огляделся. Всех шкафов был стенной в прихожей и комод с четырьмя ящиками – два ее, два Костиных. В шкафу осталось только Костино, в комоде тоже. Костю бросили.

Он выскочил, добежал до Жирного и стукнул в дверь. Тихо.

Он стукнул еще. Потом заколотил кулаком, потом двумя и крикнул: «Откройте! Кать, а Кать!»

Дверь не открылась, зато открылись соседние – Мити и Чемодана. Митя стоял, Чемодан вышел в пальто.

– Ты че, а? – сказал он с того конца коридора.

– Жирный дома? – спросил Костя.

Чемодан запер дверь и ушел к лифту молча. Идиот.

Вдалеке щелкнула лифтная кнопка.

– Жиринский! – крикнул Костя и стукнул. От лифта в коридор вошел Егор Абрамов в своей кожанке, пестря значками.

– Ты че, а? – сказал он в точности, как Чикин.

– Жирного не видел? – опять тупо спросил Костя.

– Жирного не видел, а Катьку твою видел, – осклабился Абрамов.

– Где?

– В автобусе, – сказал он, отпирая дверь. – Притиралась к мужикам всю дорогу. – Он вошел к себе. – Плохо ты ее… – дверной хлопок заглушил конец фразы.

Костя вместо ответа стукнул по Жиринской двери.

– Жирный не откроет, – сказал Митя.

– Почему?

– У него гости.

– Бесы?

– Ангелы.

От Мити пахло жженой тряпкой. «Накурился», – понял Костя.

Плещеев стоял задумчиво, забыв уйти к себе, на Касаткина не смотрел.

Костя еще раз стукнул, послушал скважину, чихнул в половик, подняв пьшь, до которой не добралась Поволяйка, пошел назад. Проходя мимо Мити, механически глянул в дверной проем. На полу лежали матрац и клеенчатые и тряпичные сумки, с какими ходят в магазин хозяйственные старухи. Больше в комнате ничего не было. «Как всё просто у некоторых», – с мрачной завистью отчаяния подумал Костя.

К вечеру Касаткин собрался и уехал в родные пенаты, в кремлевско-берсеневскую советскую мертвецкую.

Так закончился поиск свежих сил в перспективном Митине.

 

29

ОКСЮМОРОН

Дома все было то же. Бабушка лежала, Барабанова исправно варила бабушкину баланду, «ни рыбу ни мясо», и стирала простыни. Верещало радио. Оказывается, правительство тоже пало.

Костя прошел к себе и разложился на столе. Комната сияла чистотой и свежестью. Тамара, напуганная летними смертями, блюла у Кости порядок по собственному почину.

Сел за стол, включил «Тошибу», закурил, стряхнул пепел в глубокую, как урна, малахитовую пепельницу. На бортике, на бляшке с загнутыми углами, чернела гравировка «Дорогому товарищу Константину от Серго.7. 11.1927».

Будто и не уезжал, а зима приснилась. Поспал и вышел на той же станции. Вольный казак. Руки в карманы – и пошел на все четыре.

Тут Костя вспомнил автобусную давку днем. Вышел на остановке, зажал пакет под мышкой, бутылку под другой, – и сунул руки в карманы, не расстегивая. А ведь в автобусе карманы застегнул. Помнил движение: свел с боков к центру обе молнии. Молнии разъехались, пока пробивался к выходу. Или вор. Денег в карманах не было. Выложил перед тем на омара, к счастью, верней, к несчастью.

В конце концов, через силу утешал себя Костя, ничего не случилось. Как ушла, так вернется. Не привыкать. Он даже рад был, переняв от нее привычку радоваться незаслуженным обидам.

Митинский народ – хищные врачи из двухсотки, бомжи, даже невинные соседи по этажу стали далекими, чужими. Но облегчение не приходило.

За вечер Костя обжил старую нору. Успокоился, поужинал с бабушкой и Тамарой у телевизора. Правительство выгнали, как и Костю. В премьеры шел глава МВД Смирняшин. Встряска верхов опять отдалась в низах. Костю потянуло назад в Митино.

Но жить там стало невозможно. Люди жульничали и судили по себе о других. Ладно бы – считали гадом Касаткина. Уже и Катя выходила, по их словам, бл…дью. И единственный был выход – разоблачить потрошителя.

Остаток вечера Костя еле вынес. Завтра, в Страстной вторник, решится всё.

Ночью во сне она лезла к нему сразу в оба кармана, а он хотел схватить ее за руки и обвить ими себе шею, чтобы обезвредить.

Утром Костя ей позвонил.

– Але, – сказал милый глуховатый голос. Значит, вернулась.

– Кать… – сказал Костя.

Она бросила трубку.

Костя выпил чернейший кофе, полсклянки мультивитаминов и напрягся для последнего рывка.

Берсеневка, кремлевская стена в окне, Митино с кладбищем и помойкой, и все власти и миры коллапсировали. Образовалась черная дыра и остановилось время. Пасхе не быть.

А он, как Творец, мыслил оксюморонами…

Но, и правда, мокрое оказывалось сухим, а черное белым. Гонимый царил, духовный варил мыло, тоскующая по любви считала барыши, и так далее.

Нинку, кстати, Костя решил прихватить в «Патэ». Были дамы получше: и «этосамовки», и старые приятельницы, – но Нинка знала всех в лицо и была профессионально зоркой. Сама она в приличном месте становилась неузнаваема.

Косте не давал покоя хищный блеск глаз в «Патэ» в тот день, осенью, когда выходили они с Веселовой из ресторана.

Во вторник же вечером он подкатил на такси в Митино к овощному и в упор из окна с заднего сиденья уставился на Нинку, когда та вышла в розовой шубке и с сумочкой. Нинка ойкнула и подошла. Костя втянул ее в машину, и тут же поехали.

С того дня, как Нинка отогнала его от витрины, они не виделись. Сейчас Капустница смотрела на Костю еще влюбленней.

Костя повернул к ней голову.

– Она тебя бросила, – сказала она.

Костя отвернул голову и положил руку ей на плечо. Она приблизилась, почти касалась лицом его щеки, но не целовала, а страстно смотрела.

Эта страсть Костю расстроила. В результате обнимается он с Капустницей, а Катя – с несчастным маньяком-булимиком.

Незаметно промчали по Аминьевскому шоссе. Въехали в Матвеевское. Подкатили к подъезду почтенного ресторана – изящного голубого с белыми колонночками особняка, финского новодела.

Сам проспект был довольно пуст. Широченные выпукло-вогнутые небоскребы, казалось, растягивали пространство до бесконечности. Но у скромного «Патэ» было оживленно. Рядом не встать, машины подъезжали и отъезжали. Остановились поодаль. Пока Костя расплачивался, из черного «Роллс-ройса», прямо у ресторанного входа, вышла Катя. Белая ресторанная дверь раскрылась, впустила ее и закрылась.

Капустница, слепая от счастья, ничего не заметила.

А Костя чуть было не выскочил из такси вдогонку через Нинкину голову, но опомнился.

Отпустили такси, подошли к подъезду. Кряжистый швейцар в синей с золотом форме и высокой фуражке-деголлевке с плетеным золотым ободком загородил дверь.

– Вам нельзя, – сказал он Косте.

– Как – нельзя?

– Вам нельзя, – сказал он, как будто не слышал.

– А в чем дело?

Швейцар замолк.

Костя заметался перед ним, сделал ложный наклон влево и рванул справа ручку. Дверь раскрылась, швейцар локтем закрыл опять.

– Безобразие, – достойно сказала Нинка.

Вышел второй швейцар с двумя плетеными ободками на деголлевке.

– Вас велели не пускать, – сказал он и расставил

ноги.

– Почему?

– А что в газете накалякали?

– А что?

– Что, что. Людоеды, говорит, ходят к нам, телятина, говорит, ему у нас не такая. Ё-ка-лэ-мэ-нэ, – добавил он.

– Позовите директора.

– Директор сказал: растак… До свидания. Попрошу. Пожалуйста. Попрошу.

С одним ободком отступил. Костя сделал последнюю силовую попытку.

– Пожалуйста, гражданин, гражданин, пожалуйста, – сказал с двумя ободками.

Из двери выглянул молодой человек в ярко-синем костюме с красным галстуком.

Костя сошел со ступенек, взял Нинку под локоток и повел к стоянке такси.

Ее «Роллса» уже не было. Номер Костя не запом­нил.

Утешало одно: то, что думал он в нужном направлении: вода была сухой.

 

30

ДЯ

В Страстную среду 7 апреля Костя собирался в храм, но забыл обо всем, набрав митинский номер. В Митино Кати не было, у родителей не было, старая подруга по Горьковке тоже ничего не знала.

Костя некоторое время давил телефонные кнопки и слушал гудки.

Наконец в трубке кто-то пискнул:

– Да…

От писклявости, детской, но манерной, получилось не «да», а «дя».

– Кто говорит? – спросил Костя.

– Кятя, – пропищала трубка.

– Какая Катя?

– Я с Жэкой…

Заминка – и в трубке раздался Жэкин голос.

– Это Жэка. Мы с Катей к вам посидеть.

– А что за Катя?

– Школьный товарищ.

– Жэка, где сестра?

– Не знаю. Я думал – у тебя.

– Зачем же явились?

– А чё. Посидеть. За хазу у вас заплачено. Чё деньгам пропадать.

От неожиданности Костя бросил трубку. Что делать?

Всё получалось не так, хуже того – не к месту.

Вообще-то, митинцы устали бояться. Апрель согрел всех. Ушинская и Кисюк отплакали, одна спасалась школой, другая магазинами, бомжи рассеялись, Харчиха отсутствовала, Мира была с головой в работе, а Поволяйка мыла лестницу. Но кровь на доме не смывалась.

И теперь идиоты Жэка с его Кятей приперли в логово хищника. А сам Костя отсиживался в черной дыре.

Да, конечно, так сложились обстоятельства. Но было чувство, что неслучайно это, что обстоятельства ловко создавал потрошитель и Костиной жизнью руководил тоже он.

А ведь Костя все более-менее понял. Еще шаг – и схватишь мясника.

И вот, как нарочно, новая трудность – выручай детей, пока живы.

Медом им там, что ли, намазано? Ну, конечно, медом! Именно. Медом и заманил.

К вечеру Костя набрал митинский номер еще раз.

– Дя, – манерно писканула трубка.

– Ну что, сидите? – сказал Костя.

– Дя-я-я.

– Ладно. Посидели, и хватит. Дай-ка дружка.

– Алло, – отозвался Жэка басом.

– Жэка, пожалуйста, уезжайте отсюда немедленно.

– А в чем дело?

– А в том дело, что плохо дело. Слышал, что было у нас?

– Ну, слышал. И что с того?

– И то с того, что вам здесь не место.

– А где место? Нигде не место.

– Жень. Я сказал. Квартира – наша.

– Была ваша, стала наша. Дальше мы сняли.

– Что значит – сняли? На какие шиши?

– Шиши будут. С хозяйкой договорено. Она довольна. Сказала – вот и хорошо, ребятки молоденькие, чистые, хватит с меня душегубов.

– Фу-у-уфф, – сказал Костя. И снова бросил трубку. И тут же опять позвонил.

– Дя-я-я.

– Катя?

– Дя-я-я.

– Слушай, ты же девушка, ты умней.

– Дя-я-я.

– Тогда представь себе. Рядом мясник. Потрошитель. Гад. Убивает свежих и молодых. Вы рискуете каждую минуту. Представила?

– Дя.

– Ты объяснишь это Жэке?

– Дя.

– И вы уедете отсюда?

– Н-е-е-а.

 

31

КРЕСТНЫЕ МУКИ

Касаткина с его душевностью возненавидели даже свои.

Оскорбилась за побег из больницы Мира, кривили лица другие женщины, злорадствовал Егор, смеялись

Чемодан со Струковым. Ушла Катя. После позора у ресторана плюнула наконец и Капустница. Теперь послали к черту дети.

Поволяйка намывала пол. Но он по нему уже не ходил.

А искать что-то новое Костя больше не хотел и не мог.

Весь четверг он маялся дома и выслушивал Тамарину трескотню.

Соседние квартиры после стариков обновились. Рядом, панинскую, еще в июле переломал и переустроил компьютерный воротила Иванов Леонид Иванович. А дед Брюханов из квартиры напротив умер в сентябре, и сын продал ее какой-то денежной бабе. Она тоже оевропеила брюхановское жилье. Новая темная дверь была роскошна. Леонид Иванычева блистала металлом, а эта скромно темнела и не выделялась среди всех прочих старых.

Тамара игнорировала Иванова, но млела от бабы – не то банкирши, не то высокопоставленной любовницы.

– Кто такая, не пойму, Кость.

– Какая разница.

– Но ведь такие деньги.

– Много денег достать легко. Трудно достать мало. Тамара согласно вздыхала и опять млела.

– Ох, какая баба. Такая шуба. Каждый день новая.

– Красивая?

– Шуба?

– Баба.

– Не то слово, Кость. Худенькая, стройненькая, фигурка точеная, Клава Шиффер рядом – корова.

Стрижечка. Лицо – Голливуд. Ох, какая кожа, Кость. Какая кожа.

Костя улыбался было, но тут же мрачнел и уходил.

Один раз он услышал из коридора лифт и голоса и приоткрыл дверь, но опоздал. В дверном проеме напротив мелькнула пушистая волнистая пола. Нежно щелкнул замок, и повеяло благоухание, которое легкие жаждали вдыхать до спазм.

Бегом от наваждения он бросался вглубь квартиры к окнам и смотрел во двор. Дворовые балконы-крепости были неприступны, но некоторые уже сдергивали с себя зимнюю маскировку, обнажая камни и кости, зацветая лыжными палками, велосипедными колесами и рухлядью.

Вспомнились митинские балконные люльки. Ничем они не хуже здешних бельведеров. Что близ Кремля, что у черта на куличках – тот же хлам.

Вечером он позвонил в Митино Жэке.

Подошла «Кятя», сказала, что его нет, и где он – не знает, и ждать его не может, ей велят домой не позже одиннадцати.

В двенадцать и перед тем, как лечь, он еще позвонил.

Никто не подошел.

В пятницу 9-го он опять позвонил. Никого. Тогда он набрал номер митинского отделения милиции и сказал, что пропал мальчик, но там ответили: рано волнуетесь.

– Он что, домосед?

– Нет, – признал Костя.

– Вот и подождите три дня, потом приходите. Костя ждать не мог. Он поехал к ним в школу, нашел на перемене «Кятю» и узнал, что Жэка накануне вышел из митинской квартиры на какое-то дело. Вид у Жэки был таинственный. Не вернулся.

Так и есть. Костя помчал в Митино. Постучал в мужском отсеке к Жиринскому. Молчание. В женском торкнулся в две-три двери. Заперто.

Но кто-то что-то недавно делал: дух был теплый и кислый.

Вышел на лестницу. Тут не пахло. Поднялся на чер­дак. Пусто, поволяйкиной вонью не тянуло.

Костя съехал на первый этаж, прошел в соседний подъезд, поднялся. Наверху створки чердачной решетки были кое-как обмотаны проволокой. Костя размотал, прошел на чердак и вылез на крышу. Глянул на закладбищенские дали.

Снег с шири сошел, но весна не расцвела. Мир покрывала прошлая осень, когда Костя был счастлив. Просторы с осенней листвой и мерзлой травой казались теперь шальными и фальшивыми.

Но воздуху было много, как надежды. Дыши – не передышишь.

Костя подошел к кубику собственного чердака. Обе пары балконных рядов просматривались. Действительно, на балконах держали то, с чем нет сил расстаться, – хлам. Местами народ, как ранние мухи, ожил и сдернул со скарба тряпки.

Балконы Костиного этажа выворотили внутренности охотно.

Тут также крупная жизнь еще не началась, но мелкая не прекращалась с осени. С уличной стороны у Кисюхи склад провизии под целлофаном не изменил очертаний, у Миры валялись пустые сумки – сумки в сумки, как матрешки. Плещеев сумки убрал. Чемодан хранил железяки.

С Костиной кладбищной стороны у Жиринского стояла грязная табуретка, у Нинки так и засохла Костина мартовская мимоза, у Бобковой жухлые тряпки, а у Матрены Степановны убрано и стоял колоссальный эмалированный таз с густой желтой жижей. Вот оно что! Харчиха вернулась! Запустила, значит, квашню на куличи и выставила запас на балкон. Потому и пахло в коридоре опарой.

Костино открытие, тем не менее, ничего не дало. Жэки не было.

Чердачное оконце сидело на щеколде изнутри. Костя вернулся во двор тем же путем, остановился у подъездной лавочки и долго смотрел на часы, зачем-то следя за секундной стрелкой. Было два. Смирновы-родители еще и в ус не дуют. Теперь он тут вольный и невольный сторож. Без Жэки уйти нельзя.

С другой стороны, если парень попался тому чудовищу, оно, пряча его, само, возможно, вылезет для отвода глаз на люди.

Был вынос Плащаницы. Костя двинул в Покрова.

Он еще с крыши заметил, что черных точек там больше, чем на плешке.

В самом деле, вокруг церкви кипело. Правда, в кои-то веки у заборчика не стояло похоронного автобуса, но в двери входил и выходил народ. Стоял хвост за свечами.

В храме смешались знакомые местные с пришлыми с кладбища. В толпе Костя постепенно выудил глазами почти всех своих этажных. Чердачная троица – Серый,

Опорок, оба с мелочью в протянутых шапках, и Пово-ляйка – присели у входа на нижний выступ стены.

Вперемежку с митинцами и не-митинцами стояли Егор и его качки в портупеях, Митя Плещеев, Беленький с сыном, таким же чиновничьи безликим, только выше и толще, и Чикин-Чемодан. В середине торчали две головы – Нинки в черных кружевах и Кучина.

Старуха Бобкова, директриса Ушинская, Кисюк и, к Костиному изумлению, Харчиха стояли вместе группкой у стены впереди, а у царских врат – самая яркая Мира Львовна Кац. Эти были в обычных бабьих платках, будто закутались от ветра, а Мира в косынке, надетой символически. Газовый платочек не прикрыл прически. Спереди торчали кудри, а сзади вздымался пук.

Кац, и так природно яркая, больше всех искрила праздником.

Невдалеке стоял почти худой Жирный. Он оглянулся на Костю и сверкнул очками, но зло.

О. Сергий будто знать не знал о находке в подвальном капустном контейнере. Видимо, батюшка, схоронив мертвых, по Христову завету думал о живых. Навесил новые врата. Выходя кадить, на ходу протирал их. Створки заливали полумрак золотом, когда народ нагибался. Когда выпрямлялся, казалось, над морем голов вот-вот встанет солнце.

Касаткин с вечера изнывал от страха за пацана. Это был уже не страх, а какая-то голгофная тоска. Но тут Костя на миг забыл о мальчике.

«И тут сухая вода, – подумал он. – У католиков на мессе полтора человека, а у совков в храм очередь».

И правда, стояли все скромно и слито, будто не атеисты. Бывшая партийка Бобкова вдруг стала просто

старой и милой, Ушинская – искренней, Мира – тихой, Харчиха – вековой.

Забыли про больные спины и ноги. Стояли по стойке «смирно».

Мужики не отставали.

Беленькие казались типичными прихожанами. Седой старший в старом черном пальтишке выглядел церковным старостой. Чикин краснел, потел в ватнике и с тяжелой кубышкой, но стоял навытяжку и, когда все крестились, крестился. А Плещеев и вообще на ектенье подпевал «подай, Господи» приятным тенорком, не фальшивя.

Сальные Серый с Опорком и Поволяйка в тугом платочке тоже вполне законно заняли свою нишу.

Люди были едины и прекрасны. И только размещение их, в уголке или напоказ, вместе, попарно, поодиночке, напоминало о многоликом Митине.

Костя еще раз убедился, что рассуждал верно. Но никогда еще он так не страдал… Машинально повторял за отцом Сергием слова молитвы и невольно сам стал молиться. Страдал он уже не потому, что предан, а потому, что предал. Если Жэка погибнет, виноват он. Не уйди он, ничего не случилось бы. Но он ушел, потому что ушла Катя, а Катя ушла, потому что была записка.

Кто хотел рассорить их с Катей? Нюрка или Капустница? Скорее, Нюрка. Потому что Капустница – не хулиганка. Или кто-то вытуривал не Катю, а его, Костю?

Он спросил тогда Поволяйку, кто заходил днем в коридор. Ей слышны с чердака шаги на площадке. Она промычала: «Яшаходила». Теперь, без передних зубов, она слегка шамкала. «И что?» «Шашла, пмыла и пшла нпмойку». «А еще кто был?» «Гшпарв». Это Костя по­мнил. А Серого и Опорка, значит, выпустили опять. Драться с ними уже не придется. А лучше б драка, чем эта мука.

Костя вышел и обошел храм. На подвальной двери висела пломба. О. Серикова уже тягали на допрос и оштрафовали за неуплату налогов с дохода от сдаваемого в аренду помещения.

 

32

СЕКСУАЛЬНЫЕ ТРУСИКИ И СПОРТИВНЫЕ ШАПОЧКИ

Как всегда, все случилось, когда жизнь кончилась.

В пятницу вечером Костя заставил принять в Митинском отделении заявление о пропаже несовершеннолетнего Смирнова Евгения.

За отсутствием трупа дело не возбудили, но на утро назначили проверку. Опрос соседей и осмотр места происшествия лежали на участковом.

Костя поехал ночевать на Берсеневку с расчетом пристроиться завтра к Дядькову в походе по квартирам.

В субботу 10 апреля он проснулся на рассвете с желанием выброситься из окна.

Жэки с Катей-старшей не было ни дома, ни в Митино. Отец с матерью не волновались, приученные, что дети дома редко. Мучился Костя один.

Касаткин не был истериком, но к чувству вины оказался не готов.

Он подошел к окну, содрал оконный скотч и рванул балконную дверь.

Вышел на балкон и оглядел предрассветный двор.

Стены и стены.

Костя перегнулся через бортик и приготовился падать боком, чтобы осталось лицо. Повернув голову, глянул на длинный соседний, бывший брюхановский, балкон. Теперь он принадлежал красавице, пахнущей духами «Иссей Миаки», которые хотелось вдыхать. На балконе валялись куски бесценного бамбукового паркета и стояли ярко-синие ведра с никелированными ручками. На ручках посередине белели облатки, в ширину ладони и с желобками для пальцев. Рядом валялись половые покупные тряпки с ярлычками в уголках. Видно было, что их кинули в стиралку и что стиралка с сушкой, и что потом стиранное швырнули на балкон не глядя, потому что в тряпочную кучу попали трусики. Трусики были, как с плейбоевской рекламы, треугольник на змейке. Такие среди Костиного женского окружения никто, кроме Кати, носить не мог.

Тут Костя вспомнил некоторые совпадения. Но подумать он не успел, потому что ему до головокружения потребовалось увидеть соседку.

Это, в сущности, ничего не меняло, но хотелось посидеть с ней пять минут, просто так.

Он вернулся в квартиру и вышел на площадку. На лестнице кто-то метнулся вниз. Костя позвонил в дверь незнакомке. Никого.

Костя снова пошел на балкон. Внизу из арки во двор вкатил черный «Ролле». Остановился. Вышла тонкая фигурка в распахнутой шубе и светлом платке и скрылась в подъезде.

Костя побежал, но опоздал. Дверь на площадке закрылась и щелкнула.

Легонько веяло «Иссеем».

– Влюбился, Костька? – спросила Тамара в пижаме. Она вышла из кухни и кофейными парами перебила неземной дух.

– Еще не хватало.

– Влюбился, влюбился. Иди-ка яишенку.

Касаткин гипнотически вошел за пижамой на кухню, сел и застыл над тарелкой.

Что делать дальше, Костя не знал. Хотелось выговориться. Но скажи он Тамаре слово – задушила бы охами.

– И Аркашка влюбился, – зевнув, сообщила Тамара у плиты. – Караулит ее с утра до ночи.

– Блевицкий караулит деньги. Дурак.

– Чего это?

Костя отодвинул яичницу и глотнул кофе.

– Банкиршам такие не нужны, – сказал он.

– Много ты знаешь. Бабу с деньгами охмурить легко. Мужика – шиш, а бабу – раз плюнуть! Улыбнись – твоя. И потом, таких банкирш не бывает.

– Каких?

– Ну… таких.

Она вынула ложку из кастрюльки и покрутила ей, прикрыв глаза. С ложки на стол слетели манные брызги. Костя подобрал их пальцем, рассеянно слизнул и встал.

Оставалось ехать в Митино в засаду и ждать день, два, месяц, пока не найдется Жэка.

Он вышел в переднюю и оделся.

На площадке послышался шорох и вздох.

Касаткин приоткрыл дверь.

На лестнице стоял Аркаша. Повернул на звук голову. Огромное лицо макроцефала с недосыпу опухло. Глаза заплыли и были как щели. Поднялся, подошел.

– Ты что, Аркаш?

– Покурить, – сказал Блевицкий хрипло. – Нельзя?

– Так рано?

Дверь незнакомки снова щелкнула и открылась.

Дунул ветерок чудесного «Иссея».

Из квартиры вышла Поволяйка, Поволяева Анна Ивановна, в длинной нежной шубе. Лицо было чистым, без синяков, рот влажный розовый, светлый палантин накинут, но не завязан, колыхались между бортами шубы тяжелые шелковые концы.

Костя прижал лицо к лицу Блевицкого и обнял его за талию.

Макроцефалья Аркашина голова была хорошей ширмой.

Уголком глаза Костя увидел, как покосилась Поволяйка на их объятие и улыбнулась. Блеснули идеальные зубки.

Костя втащил Аркашу в квартиру и костяшками пальцев ткнул за ним дверь, чтоб захлопнулась.

– Ты чё, блин, Кось? – сказал Аркаша.

– Поволяйка!

– А?

– Кажется, не заметила.

– Кого? Кто?

– Она. Меня.

– А в чем дело?

– Откуда она здесь?

– Поволяева? Как – откуда? Её ж квартира.

– Поволяйки? – изумился Костя. – Банкирши?

– Почему банкирши? Она любовница Стервятова.

– Какого Стервятова?

– Ты чё, Кось? Главного прокурора.

– Бывшего, – повторил Костя, уже бессознательно.

Он отодвинул Аркашу от двери и выскочил на площадку.

Лифт где-то ездил.

Костя ринулся вниз прыжками через десять ступе­нек.

У подъезда машины не было. Зад «Роллса» вильнул в арке.

Костя выскочил за ним. Слева у магазина и справа у кино стояли такси и в кучке курили таксисты. «Ролле» между ними пережидал движение.

Костя, заслонив лицо рукой, нырнул в левую ярко-желтую машину с шашечками. Водитель дымил прямо в ней. Костя, кивнув на «Ролле», сказал ехать за ним, но не впритык.

Таксист хмыкнул, обдав смесью свежего и застарелого курева.

– Родственница, что ль? – спросил он.

– Да-да, – быстро сказал Костя.

И покатили.

Ни шапки, ни шарфа закрыться у него не было. Он пригнулся на заднем сиденьи и чуть-чуть высунул голову над спинкой переднего.

Из набитой пепельницы воняло холодным табаком.

Костя хотел закурить, но в карманах было пусто. Ни сигарет, ни денег.. Скомканный бумажный платок и телефонный жетон.

Машин в субботу было мало, по Тверской проехали резво и блюдя расстояние без труда. По Ленинградке домчали до аэровокзала. Тут машин было больше и затеряться легче. Поволяйка поставила «Ролле» на стоянке, повозилась в машине, выскочила в черной бесформенной куртке, отбежала метров тридцать и подняла руку. Лицо снова стало грязноватым, с запавшей верхней губой.

– Шеф, возьми клиенточку, – внезапно твердым голосом, но дрожа внутри, велел Костя. Шофер длинно усмехнулся.

– Ладно, ладно, так надо, – сказал Костя, чтобы создать дружбу. – Заработаешь. Меня здесь нет. Поедем, куда скажет. Кажется, в Митино.

Подкатили. Тормознули. Костя пригнулся.

– В Туфыно, – сказала в окно Поволяйка, без передних зубов просвистев слово «Тушино».

– Тушино?

– Туфыно, да.

Костя свернулся клубком на полу и зажал защелку задней двери. Поволяйка открыла переднюю и плюхнулась на сиденье. От ее телогрейки несло соленым. «Иссей» исчез и в сочетании с мочой и килькой дал тошнотворную женскую вонь. К счастью, таксист опять закурил.

Снова помчали.

Костя, как в газовой камере, утих.

Таксист дымил. Поволяйка молчала.

– Вот здесь, – наконец сказала она у метро. – Вот. Других нет.

В щели между спинками показалась худая рука с зеленой бумажкой с Франклином и цифрой 100. Поволяйка выскочила.

– Сдачи не надо, – сказал Костя и тоже выскочил, выждав десять секунд.

Шибануло теплом. Солнце вышло раньше праздника. Бликовали стеклянные двери метро и огромные окна новых автобусов – «мерседесов».

На остановках экспрессов на Митино толпился на­род с сумками, особенно много было с цветами у митинского «кладбищенского» 777-го.

Поволяйка натянула на голову красный спортивный вязаный колпачок, юркнула в толпу, влезла в «три семерки» вместе со всеми и скрылась в середине.

Залезали, груженые и с букетами, тяжко. Костя бросил жетончик в один из телефонов на стеклянной стене метро и набрал свое Митино. В трубке ответили. «Кятя!» – радостно крикнул Костя. «Да-а-а», – услышал он удивленный глухой Катин голос.

В автобус влезала последняя с сумками. «Кать, звони Дядькову! Пусть едут к нам!» – докричал он, уже бросая трубку на рычаг, прыгнул к автобусу и – успел. Поехали. Выехали на Волоколамку. Автобус был модерновый, небольшой. Стояли вплотную и руки с хризантемами тянули повыше. На редких остановках не сходили, но садились и теснили со ступенек в салон.

У Кости опять случился обман зрения. Опять мелькнули Катина курточка и шапочка. Но он уже все понял.

За остановку до кладбища Костя пропустил на выход груженую, как мул, тетку. Она сошла, поставила сумки, взялась за карманы и ойкнула. Автобус закрылся и поехал. Костя уперся лбом в окно и смотрел.

Тетка протянула к Косте руки. Потом сжала одну в кулак и погрозила.

Костя ткнул себя в грудь и отрицательно помотал головой.

 

33

ЗАКЛАНИЕ АГНЦА

На конечной сошли все и пошли врассыпную, на кладбище и к домам.

Поволяйка семенила к Костиному, Костя поодаль за ней.

Из подъезда вышел Чикин с кубышкой и пошел к угловому дэзовскому подвалу.

«Только не это!» – подумал Костя. Но гнаться за Чемоданом было некогда. Поволяйка нырнула в подъезд, и Костя, добежав, за ней.

В подъезде горели тусклая лампочка и кнопка лифта. Поволяйка ехала. Доехала. Кнопка лифта погасла. Костя нажал. Кнопка загорелась и погасла вместе с подъездной лампочкой. Гудение в шахте стихло. Костя нажал несколько раз и бессильно хлопнул по кнопке ладонью. «Чемодан, блин!»

– Блин, опять света нет, – сказал подошедший к лифту мужик. Он тоже похлопал по планочке с кнопкой и пошел к лестнице.

Костя выскочил во двор и помчался в соседний подъезд. Свет горел, кнопка лифта тоже. Костя дождался съехавшей кабины и поднялся на последний этаж. Вчерашним путем через чердачный выход по крыше он добежал до собственного чердака.

Окошко на чердак было закрыто. Он приник к стеклу и увидел то, чего боялся. На полу стоял на коленях Жэка и мотал головой над цинковым ведром. Над ним склонялась Поволяйка. Серый торчал рядом, Опорок – под окном, макушкой под Костей.

– Кто еще, кто, говори, – твердила Поволяйка. Черты лица ее были злы, но четки, и, если б не запавшая губа, почти миловидны. – Говори, кто видел.

– Видел, – вяло твердил Жэка. – Видел.

– Кто?

– Катя.

– Касаткина, что ль?

– Моя, – сказал Жэка.

– Врет. Покажи ему «ее».

Серый сильно ткнул пальцем Жэке в темя.

– Моя, – повторил Жэка сонно. – Она знает. Она скажет.

– Нам не страшен серый волк, – спел Серый.

– Ладно, режь поросеночка, – сказала Поволяйка. – Завтра покушаем с куличом.

Серый вынул из пальто ярко-желтый брусок ножа, нажал кнопку и упер лезвие Жэке в шею.

– Над ведром, дурак, – сказала Поволяйка и отступила на шаг. – Руки крюки.

Серый завел нож Жэке под подбородок и установил острие где-то под ухом.

Костя выбил оконное стекло, рванул щеколду и всунул голову внутрь.

– Стоп, – рявкнул он.

Поволяйка и Серый подняли глаза. Опорок обернулся и задрал голову.

– Вот сука, – сказала Поволяйка. – И тут успел.

– Успел, – подтвердил Костя и пояснил: – И вызвал ментов.

– Блефует, фашист, – тихо сказал Серый. Поволяйка мирно засмеялась.

– Не трогайте пацана, – сказал Костя.

– Почему? Потрогаем. И тебя потрогаем, – сказал Серый.

– Давай, иди, – сказал Опорок, схватив Костю за кисть, которую тот неосторожно упер в подоконник. – Ведро десять литров. Хватит на двоих.

– Зачем, – сказала Поволяйка. – С двумя возня. Света-то нет. Чемодан, блин, мудила, балует.

Костя ударил Опорка по державшей руке ребром свободной левой. Опорок зажал и эту. Потянул Костю за руки на себя. Костя уперся грудью в край окна, ногами в бортик крыши и тоже потянул на себя. Оба напряглись и запыхтели. Словно играли и мерялись силой.

– Упрямый какой, – сказал Опорок. – Отрежу щас лапочки.

– Глупый ты, блин, человек, Опорок, – сказала Поволяйка. – Всё б тебе пачкать. Грязнуля. А я мой-намывай.

– А чё сделать?

– Ломани ему руки и скинь.

– Да, – поддакнул Серый. – А нам убираться мудохаться. Зачем. Мужичок он нервный, пис…сака. Скажут – из окошка скакнул сам.

Опорок перевернулся вместе с Костиными руками. Серый с Поволяйкой подсадили. Костя бился. Опорок вылез наружу и упал вместе с ним в узком проходе между бортиком крыши и окном.

Опорок был атлетически силен, но «ломануть» руки не мог. Он делал дело, а Костя боролся за жизнь. Все же наконец атлет приладился к Костиным дерганьям, охватил его за пояс и, встав на колени, вывалил на бортик. Костя глянул в бездну и нечеловечески прижал Опорка за шею к себе.

– Серый, – прохрипел тот. – Оторви его, жопа… Серый торчал в чердачном окне, как суфлер.

– Сам ты это слово, – сказал он строго.

Опорок разомкнул Костины руки. Костя дернул четырьмя, вцепился ему в шею с боков, нажал и выдавился из объятий.

Внизу, на уровне плеч, вылез харчихин балкон.

Опорок лежал на Косте, чуть съехав. Костя вырвал руки, схватил его поверх спины за бедра и перевернулся вместе с ним через край. Опорок полетел вниз, соскочив с Кости, как крышка. Костя ударился больным ребром о балконный выступ и в болевой конвульсии дернул ногами. По инерции перевесил торс. Костя упал на балкон головой прямо в таз с жижей и захлебнулся.

 

34

ДАЕШЬ ДЕМОКРАТИЮ

Анну Поволяеву и бомжа Серого забрали, на этот раз окончательно.

Жэку Смирнова «потрошители» не тронули. Не стали брать на себя явную мокруху. Их виновность в убийстве семерых еще предстояло доказать. Прямых улик не было. Парочка, видимо, надеялась на адвоката и закон.

Катин брат очухался от вколотой ими «дури». Касаткина выловили из харчихиной пасхальной квашни и привели в себя. Опорок разбился насмерть.

У Кости был один новый и один повторный перелом ребра. В субботу его уложили на продавленный митинский диванчик. В Воскресение Христово, 11 апреля, он потребовал большую подушку и сел. Ему хотелось летать или, как минимум, ходить. Но в праздничное утро пришли – к нему.

Для начала Костиков и Дядьков выставили вон на­род. Улыбались. Прибыли они с красными гвоздиками, апельсинами и красным вином. Гостинцы принес Ко­стиков. Цветы были казенные, остальное – его. Следствие возобновилось, но черную работу сделал Костя, Славе осталось снять сливки.

Если б дело зависло, шкуру с него не спустили бы. К подмосковным «подснежникам» присчитали б еще семь. Но тем более радовал Костикова счастливый исход. Он был провинциально честолюбив и, в общем, добросовестен, хоть и метил выше.

Вчера они приезжали два раза. Днем примчались на Катин звонок, к счастью, сразу. Опорок лежал на асфальте и чудом еще дышал. «Скорая», арест чердачной пары, опросы, протокол, врач мальчику и Касаткину заняли полдня. После обеда к Косте приходил один Костиков и выяснял подробности насчет Поволяйки. Народ тоже приходил, но вчерашний разговор майор провел с Костей вдвоем.

Первая информация была скандальна и недостоверна. Сведения о любовнице Стервятова исходили от бабушкиной сиделки.

За сутки дело продвинулось. Костиков, поговорив с Касаткиным, побывал в двухсотке, где Опорок под капельницей успел выдавить Поволяевой проклятье. «Она всё делала, она – всё…» Больше Опорок не смог. К утру Слава съездил на Петровку и разобрался основательно. В управлении на Поволяеву А. И. имелась мелочь, но имелась.

Митинская история оказалась не для слабонервных. Вчера Костиков сказал Косте: молчи пока, сам понимаешь, Константиныч. К чему травмировать народ.

Но сегодня на радостях он был добрый.

– Валяй, излагай, – разрешил он. – Народ имеет право знать.

– Даешь демократию, – сказал Дядьков.

Катя выглянула в коридор. У дверей дежурили. Жиринский и пасхальные гости Блевицкий и «этосамовцы» Борисоглебский с Викторией Петровной курили, Кисюха напряженно глядела им в рот.

Катя кивнула, Виктория, Глеб, Аркаша Блевицкий и Жирный вошли, Кисюха ушла звать на рассказ. Через две минуты в комнате был весь этаж, оба отсека.

– Говори, – сказал Костиков.

– Говорить? – спросил Костя.

Все посмотрели на Кисюху и директоршу Ольгу.

– Говорите, – сказала Ольга. Кисюха кивнула.

– А что говорить? – вздохнул Костя. – Говорено-переговорено. Помните, сколько обсуждали: почему пропали люди. Пропали молодые. Думали, может, ма­ньяк. Я сомневался. Были уже Чикатило, Оноприенко, Реховский. Чтоб так скоро такой же четвертый псих – сомнительно. А Таечка вообще исчезла у себя дома. Потом думали – попали в цыганские попрошайки, или в публичный дом в Турции, или в чеченское рабство. Вариант похищения отпал, когда нашлись трупы.

Опять же, всю зиму обсуждали: зачем было убивать. Убитые – неденежный народ, один Ушинский с деньгами.

– С какими деньгами?! – воскликнула Ольга. – Из чего же мы бились с Антошенькой?! Китаезам сдай, у черта лысого клянчи! Сидели б тихо, может, обошлось бы все…

– Не обошлось бы, – успокоил Костя. – Но зачем они сдались убийцам? Разумеется, пошли слухи… Заговорили…

– За-го-во-ри-ли! – протянул Борисоглебский. В «Этом Самом» он вел теперь рубрику «Слухи». – Еще слушать, о чем говорят.

– Почему? Говорят о том, что в воздухе. А в воздухе актуальное.

– А что у нас актуальное? – спросил Глеб.

– Сам знаешь. Денежки. Я, честно говоря, тогда растерялся. Вокруг зарабатывали все во всю. Пол-Митина незаконно.

Но вот что я подумал. Народ трясся над каждой копейкой и об играх не думал. Преступный бизнесмен тоже сделал бы дело и – концы в воду. А тут как будто играли в чудовищную игру. То останки в помойке, то контейнер с капустой.

Конечно, я первым делом пошел к бездельникам, «докторам».

– К каким доктогам? – прищурившись, спросила

Мира.

– К «черным». Беленький вздрогнул.

– Не волнуйтесь, Петр Яклич. «Доктора» оказались тихим пенсионерским кружком. Правда, и они, – подмигнул он, – могли быть чьей-то крышей.

Бывший мидовский кадровик крякнул.

– Но и Кучин, и отец Сергий, – продолжил Костя, – тоже вызывали подозрения.

Он посмотрел на Капустницу. Нинка сидела, прикрыв ладонью рот. Глаза, как всегда, блестели.

– Оба, – сказал Костя, – расстарывались для де­нег. К тому же они приятели со школы. Могли завести общий подпольный бизнес или бартер. Отец Сергий вообще мыловар.

– Не мыло… Он же батюшка! Свече… – обиженно сказала Нинка.

– Что – свечи?

– Вар. – Она фыркнула.

– А мыло чье у вас в магазине?

– Ну, это так, заодно…

– Вот именно. А другие батюшки заодно торгуют табачишком. Заодно – и Кучин мог подложить конкурентам свинью. Смотрите, как сели все на капусту с картошкой, как только поползли слухи про мясо.

Но все-таки сами себе отец Сергий и Кучин не враги. Не стали бы они устраивать эту мерзость с подвальным контейнером.

А может, думал я, наоборот, Кучин обезвредил конкурентов или о. Сериков пустил трупы на мыло и клей. А вещдок подкинули сами себе, чтобы явствовало: невиновны мы, мы – жертвы.

К другим мужикам я тоже присмотрелся. У всех было что-то не то. Наглаженный наш «Утюг» Струков, Егор с качками, понятное дело, ну, и Митя со своими сумками…

Костя вспомнил митины героиновые мешочки и осекся.

– Какими сумками? – спросил Костиков.

– Хозяйственными, – отмахнулся из соседской солидарности Костя. – Или Чикин с кубышкой.

– Чикин… да, хм, гм, – сказал Дядьков. – Кто-то ворует кабель в подвалах. Вчера снял триста метров. Обесточил подъезд.

– И спас меня, – сказал Костя, – от поволяевской электроплитки. Спасибо. А женщины у нас не лучше.

– Спасибо, – сказали женщины.

– Но сами посудите. Все плутовали. Доходы ж не объявляли.

– Одна я, дура, задняца, – сказала Харчиха в знакомой сиреневой кофте. – За кулябяку десятку получу, семь отдам налога, в задняцу.

– Не перебивайте, Матгена, – сказала Мира.

– Значит, женщины, – продолжал Костя. – Тоже крутятся. Взять Бобкову Матильду Петровну. Старый человек, а молодым фору даст.

– Догонит, и еще даст, – тявкнула горбунья.

– Не пегебивайте, Матигьда, – сказала Мира.

– Да все. И Раиса Васильевна, и Мира Львовна.

– Что – Мига Гьвовна, а? Что – Мига Гьвовна?!

– Не перебивайте, Мира Львовна, – сказали все. Кисюк Раиса Васильевна закусила губу. Она ерзала то и дело. Казалось, решалась.

– Наслушался я, Мира Львовна, в больнице разго­воров.

– Газговогы.

– Ну, ясно. Я понял, когда прочел листовку про трансплантарий. Листовка была от абрамовцев. Афганцы подрядили их на расклейку туфты, чтобы выгнать вашу ЛЭК и занять лэковский флигель. Митинское эрэнъе тоже трудовое.

На лице Егора, как всегда, когда припирали к стенке, ничего не отразилось.

– Вообще-то, в больнице, – признал Костя, – я и сам испугался за анализ. Подумал, нарочно написали плохой, чтобы отнять почку.

– Да ну. Нажгался яиц.

– Вот именно. Наглотался гоголь-моголя.

– Вот и анализ. Мы студентами так нагочно хитгиги. Пожгем яйца, погучим спгавку, что кошмагный бегок в моче и что ехать на кагтошку негьзя.

– И с моргом я вас расколол. Устроили из морга учебку. Сдали полэтажа кафедре МОМИ.

– Ну да, кафедге судмедицины. У студентов в могге пгактика.

– Так что вас, Мира Львовна, я отмел. Не отмел, но поставил последней по конкурсу.

– Ах, конкурс, – раздались голоса.

– Не сердитесь, – сказал Костя. – Я не провидец. Но все-таки наш народ работал. Наши, как говорит Ольга Ивановна, бились. А потрошители играли. Слишком напоказ. Нате вам мусор, ручки-ножки. Нате вам кочанчик капустки. Гадайте: а где туловища, а что с ними? Люди и гадали.

Но это как раз бросалось в глаза: преступник навязывал улики, наводил на других. Выставил напоказ медицинские коробки: мол, смотрите, подозревайте, хотите – докторов, хотите – хулиганов. В общем, отводил всем глаза. Сколько подозрений подсунул! Черную мессу, варку мыла, торговлю почками, борьбу с конкурентом. Навязывал сплошную экзотику. Вот и надо бьшо искать что-то простое, бытовое.

Почему убита молодежь? Чем привлекла? Все разные по годам и складу. Притом безденежные. Ничего в них блестящего. Именно это и бьшо общим. Все они не семи пядей во лбу, не праведники и падки на легкий заработок. Могут мешать такие пройды? Еще как! Чем? Что-то узнали? Что? То, что не показывалось. То есть, показывают в одну сторону – смотри в другую.

Тут я шел верно, а потом сбился. Всё искал бездельника. Бездельничает, думаю, у нас один Жиринский. Корчит совестливого. «Ах, у меня бесы в гостях!»

Весь этаж знал: заперся – значит, с «бесами». Митя уже звал их на свой манер ангелами. Значит, думаю, Жиринский и есть душегуб.

Но, казалось бы, зачем ему убивать? Ведь у него была одна страсть – нажраться.

– И правильно, в задняцу, – пробурчала Харчиха.

– Я и видел, что он не убийца. Уж больно он скрыт­ничал. Запирался, уединялся. Но сбил меня с толку шоколадный торт. Жирный сидел у Кати и не съел ни кусочка. Что ж, бывает просветление. А я всюду искал криминал. И, кроме того, стал ревновать. Вот и просмотрел гадину под носом. Подумал на Жиринского, верней, заставил себя думать. Дескать, убийца – сенти­ментален. Свихнулся я от ревности. Счел его гадом номер один, потому что Катя ушла, как мне казалось, – к нему. Решил, что он разделывает трупы и ест. Но ведь при этом было у меня чувство неловкости, понимал, что полез не туда, что все это байки! Идиот!

А ведь все Митино судачило: воруют в «трех семерках». Приплетали Катю. А помнили не лицо, а сходство: худая, в курточке, в красной шапочке. Да таких пол-Москвы. Но при желании обвинишь кого угодно. Мало того, я и сам купился на поволяевскую комедию. Опять думал – ревную, вот и мерещится Катя. А мы же сами ей таскали Катины шмотки. Говорили – гуманитарная помощь! А в «Патэ» была Поволяева, и тогда, и в первый раз.

– В какой первый? – спросила Катя.

– Осенью, по работе, – отмахнулся Костя. – Мог бы понять. Наворовала на красивую жизнь. Причем буквально… чего ж проще. Куда я, дурак, смотрел! Видел же и Опорка в дорогом кабаке. Денег наберет в переходе – и гуляет. Взять бы мне и связать концы. Бросалась в глаза эта их праздность. А я бегал по людям, боровшимся за грош.

– Ничего, добежал вовремя, – сказал Костиков. – А подозрения, что ворует, я выяснил, на нее раньше были. Да как-то отбояривалась. Артистка. Потом вдруг притихла.

– Какое притихла! – воскликнула вдруг Ушинская. – Работала у меня нянечкой – воровала в раздевалке детские деньги. Я смолчала, чтобы не отпугнуть родителей. Выгнала ее потихоньку. Взяла вместо нее старушку. Моет плохо, но не крадет. А эта пристроилась в автобусе. Ловко. Никто ничего не видел. А может, тоже боялись.

– Вот именно, – сказала наконец Кисюк. – Боялись, а видели. Поехали в автобусе на оптовку, заметили, что Поволяйка воровка. Таечка сказала ей. А та ей: «Выдь к чердаку». Таечка пошла. Пришла с автобуса усталая, выпила рюмочку и пошла. Зачем пошла? Говорила я ей – не шустри. А Таечка: «Рая, она денег даст». А я: «Не ходи». А она пошла.

– И молчали! – строго сказал Костиков.

– Все молчали.

– Кто – все?

– Думаете, одна я знала? Мать Ваняева знала. Боялась за детей. У нее еще трое. Эти грозили.

– Да ведь мы б их взяли!

– Вы их брали. А их – как тараканов.

– Умные все, – вздохнул Дядьков.

– Именно умные, – опять вступил Костя. – А ребята глупые. Дети своих родителей. Решили, что всех

умней. Думали заработать дуриком на шантаже. Я подозревал соседей, потому что все жертвы перли к нам на площадку. Думал – идут на этаж, а они – на чердак. Разумеется. Жалкую Поволяйку не боялись. Только что не топтали ногами.

– Топтали, – сказал Егор.

– Что ж, правильно, создала себе имидж. Разыграла драку. Устроила комедию с зубами.

– Зубы ей действительно выбили, – сказала Ушинская. – Давно. Старшие ребятки, за то же воровство. Но я тогда просила их помалкивать. Ребяточки хорошие, не сказали. И она тогда присмирела, потом зубы, смотрю, вставила. Так и забылось. Эх…

Она вытерла глаза и высморкалась.

– И никому бы в голову не пришло, – продолжал Костя, – выяснить, чем там она занята. Они давно обжили чердак. Я заметил, когда вошел, что труба течет, а в банке под ней – на донышке. Не додумал, что следили за течью и банку меняли. И в голову не пришло глянуть, что за хозяйство у них под грязными газетами. Помнится, я заглядывал на балконы. А она в это время на чердаке устроила мясобойню. А вынести ношу ей нетрудно. Шляется она всюду с бутылочной сумкой. На нее уже и смотрят – не видят. И действительно, ловко устроила. Инсценировала расчлененку. Тем и пустила по ложному следу. Останки есть, а туловищ нет. Что же с ними стало? Зачем понадобились? У людей, разумеется, разыгралось воображение. Кто винил одних докторов, кто других. А трупы Поволяева просто уничтожила.

– Как уничтожила? – спросил кто-то.

– Нагрела на плиточке. Там у нее хозяйство. Электроплитка, ведро, вода, ну… и, главное, сода.

– Каустическая сода, – как-то заученно вставил Костиков. – Знаем. Есть любители. Делают. Нагреют труп в соде с водой – и привет.

– Я понял задним числом, – сказал Костя. – А сперва только восхищался, как чисто у нас вымыт содой коридор. Аж добела.

Кто-то сказал «фу», кто-то плюнул.

– Нет уж, гучше пусть ггязно, – сказала Мира. – Сами убегем.

– Мы-то уберем! – задребезжала Бобкова. – А га-дину-то кто уберет? У нее хахаль Стервятов.

– Во-первых, Стервятова уже убрали, – сказал Костя. – Во-вторых, какая она любовница! На Берсеневке тоже ломала комедию. Расфуфыренных красоток не подозревают. Посплетничают, что спит с кем-то – и успокаиваются, А за шик уважают. Кого чем удивишь. Наоборот, чем фантастичней, тем убедительней.

– Совсем потеряла стыд, – сказала Раиса Васильевна. – Одни деньги.

– Ничего святого, – согласилась Ушинская.

– Не человек, – страдальчески сказала Нинка.

– Не женщина, – уточнил Блевицкий.

– Пярожок, в задшщу, с чяловечиной – определила Матрена Степановна.

– Дгянь, – закончила Мира Львовна. Перевели дух.

– Но неужели в автобусе наворуешь миллионы? – мечтательно спросил Аркаша.

– В митинском – запросто, – сказал Костя. – В наших «трех семерках» все Митино плюс кто на кладбище.

– Но между прочим, – сказал вдруг Жиринский, – не пойман – не вор. Шапочка, курточка! Говорить говорят, а где свидетели?

– Есть, – живо отозвался Костиков. – Вчера тетка пришла с заявлением. Бабаева фамилия. С Дубравной. Мы ей показали фотографии. Опознала Поволяеву и Касаткина.

– Тетку помню. Но я не крал, – сказал Костя. Все вздохнули без улыбки.

– Мерзкий народ пошел, – заявила Бобкова.

– Это верно, – подтвердил Беленький.

– Не ваше дело, – оборвала Бобкова. – Народ хороший. И вы, Касаткины, хороши. Воду переводите.

Кран, действительно, всё капал, но от капанья было уютно. Катя поставила чайник, разложила на столе пасхальную еду. Праздновать сели сдержанно. Но, казалось, все же открылась незримая фортка. Катя хмурилась от счастья, что спасли ее недовоспитанного скороспелого братика. Костиков был доволен, что делом меньше. Толстый за чаем налег на гигантский харчихин кулич. А Дядьков радовался, что люди у него на участке, в общем, приличные и поговорить с ними можно. Жулье, конечно. Но примеру Поволяевой никто не последует.

Вечером пришел Чикин чинить кран. В блокноте у него Касаткины были записаны на 11 апреля.

– Спасибо, – сказал Костя. – Еще б и свет не гас – совсем красота!

– Да ну, – махнул рукой Чемодан, – прут по привычке. Совки чертовы.

Касаткины расплатились молча. Дали много. Все-таки, спаситель.

 

35

ПЛАКАТЬ ИЛИ СМЕЯТЬСЯ

Чердак заперли и, по новым законам, пообещали отдать в полную собственность жильцам верхнего этажа.

Костя с Катей жили в Митино по-прежнему. Они хотели было уехать, но хозяйка просила остаться и снизила цену вдвое. Может, потому что квартиры подешевели, а может, по личным мотивам.

Но были новости. Главный прокурор Стервятов сел. Шеф МВД Смирняшин стал премьер-министром. При этом, как всегда, обновилось всюду. Костю позвали в эмвэдэвский центр по связям с общественностью и на должность замглавреда в журнале «Готовим вместе». Полковник Колокольников сказал: «Шеф на место Смирняшина, я на место шефа, а ты – на мое. Потом Смирняшин в президенты, ну и так далее». Ресторан «Патэ&Шапо» преподнес Касаткину гостевую карточку на 20%-ю скидку. Карточку Костя принял. Об остальном раздумывал.

Слава Костиков оказался приятным парнем. Беседуя за пивом, позвал Касаткина открыть на пару сыскное агентство. «Опять искать руки-ноги?» – спросил Костя. «Не шути, Константиныч», – был ответ.

Но Костя все еще любил свой «Ресторанный рейтинг». Всегда находил, о чем писать, особенно, когда был голодный.

Он так и не решил, где жить лучше и где, точно, свежий дух, а где мертвечина. На Берсеневке – кремлевские фантомасы, в Митино – пирожки с человечиной.

Катя, как и Костя, раздумывала, чем заняться. На учительницу она была непохожа. В школе казалась временной. Может, потому опять пошла к Ушинской. Дети после урока обступали ее на всю перемену.

В общем, жили обыкновенно. Впечатление было, что проглотили ужасную историю, не поморщились. Кисюк Раиса Васильевна, Егор, Струков как-то даже заматерели в своей неизменности. Струков утюжил брюки, Егор стоял с «Дуэлью» и «Лимонкой» у «Библио-Глобуса», а Раиса Васильевна отводила душу в очереди у молочной цистерны и выгадывала, покупая то тут, то там.

Чемодану дали год условно. Каким-то образом суд учел, что, спасибо ворованному кабелю, Касаткина изуверы не сварили в ведре. Народ от Чикина не отвернулся. К тому же сантехнической работы было невпро­ворот.

Разумеется, все это было правильно, но у некоторых жизнь все-таки изменилась к лучшему.

Во-первых, Мира, Ушинская и Митя Плещеев неожиданно пошли в гору. Мира с мая заведовала больницей и получила от известного всей стране миллионера-почечника деньги на строительство больничного комплекса, включая ЛЭК. К Ушинской просилось все Митино, часть Южного Тушина и Покровского-Стрешнева. Нашлись чудаки-родители с Сухаревки. Народный почет держал Ольгу на ногах. Беленький и китайцы остались. Беленький разминал стариков и детей, а китайцы готовили в настоящем китайском воке школьные завтраки из риса с трепангами. Струков с Хаббардом переехали. Но место в кабинетике заняли курсы «Английский на CD». Плещеев, пройдя курс у нарколога ЦМРИА, как говорят, соскочил с иглы. Он сел в Олегов киоск и неожиданно прижился. Медлительный и кроткий, Митя стал идеальным киоскером. Его так полюбили, что пропускали автобус, покупая у него пепси и цветные резиночки для волос.

И во-вторых, образовались новые отношения.

Кучин женился на Нинке. Венчал их о. Сергий. Это было первое венчание в церкви Покрова-на-Крови. Жить Кучин перешел от матери к жене. Уходили они утром, приходили вечером, без выходных.

Матильда Петровна Бобкова прибилась к Беленькому. ДЭЗ она бросила и стала постоянным членом «Черных Докторов». Надела белую маечку с солнцем и, сидя на коврике, махала руками. Вечерами они сидели друг у друга. Бобкова размякла, Беленький перестал прикидываться жалким. Смотрел властно.

А Лёва Жиринский подружился с Матреной Степановной. Пекла она практически ему одному. Перенес к ней компьютер и диссертацию о ритуальных оргиях печатал у нее, дыша блинами. Вся округа сплетничала. Жиринский был моложе Харчихиной на тридцать лет. «Слышали, Жирный – с Харчихой!» – говорил сосед соседу, и оба смотрели друг на друга и не знали, плакать или смеяться.

Содержание