В Прощёное воскресенье 21 –го вдруг распогодилось. В окно ударил солнечный луч. Пришла, как обещала, Харчиха. Увидела на столе викториины блины, за ночь затвердевшие. Сложила их в мисочку отнести собакам, надела фартук и стала печь.
Рука мастера почувствовалась сразу. Обаяние и мощь мастерства вмиг поставили всё на свои места. Жизнь стала не такой безнадежной. От солнца и чужого умения Костя ожил и воспрял.
Блины возникали из воздуха, мгновенно, тонкие, почти прозрачные, золотые с кружевцем.
Сели за стол и просидели до вечера. Стучались и приходили соседи. Пир растянулся на весь день. Блин обрабатывали серьезно, складывали или скатывали, сметана или масло проступали из кружевных дырок и капали. Журчал худой кухонный кран. Под журчанье хорошо сиделось и разговаривалось.
Побывали все, кроме Жиринского. И сам не пришел, и звать не стали.
– Жирный свое съел, – сказал Костя. – Принес жертву Митре.
– Митре ня Митре, а чёрту людей, в заднлцу, зарезали, – объявила вдруг Харчиха.
– Зарезали?
– Ну.
– Зачем?
– А затем, что черная мяса.
– Что за мясо? – не понял Костя.
– Ну, мяса. Служба такая чёртова. Причащаются чяловечьим мясом.
– Так это черная месса. А причащается – кто?
– Кто, кто. Дохтура, задняцы.
– Какие доктора? – Костя посмотрел на Кац. Она – на Харчиху.
– Какия, какия, – сказала Харчиха. – Черныя. «Черныя дохтура». Ольки Ушинской съемщяки. Снямают у ней.
– Но они медитируют.
– Во-во. Мядятируют… мясотурбируют.
– Меньше телевизор смотрите, – сказал Костя. Другие молчали. Видимо, раньше между собой всё обсудили.
– Хулиганье, – гавкнула Бобкова. – Чертовы детки.
– А порубили эти детки очень многих на котлетки, – невольно пропел Костя.
– Малолетки, – добавила Бобкова.
– Может, и пгавда, мааогетки, – поддержала Кац. – В газетах писаги пго магогетнюю банду.
– Да ну. Просто гуляет псих, – ввернул Чикин. – Сейчас все психи.
Он смотрел сосредоточенно в блин, но не ел. Лицо было, как у склонных к шизофрении, рыхлое с глубоко посаженными глазами. Черные волосенки липли ко лбу, словно не просыхали от ремонта сантехники.
– Сам ты псих, – тихо сказал Струков. Он тоже почти не ел. Пришел на огонек, любя, кроме глажки, собрания. – Завязал и пятишь. А ребята – нормальная шпана.
– Да, могодежь тут некугьтугная, – сказала Мира.
– Почему же некультурная? – возразила Ольга Ивановна. – У нас детишечки неплохие. Читают, конечно, мало, зато неизбалованные. Добрые ребятишки.
– Могли и китаезы, – сказал Егор.
– Могли, – поддакнул Беленький. – Отец рассказывал – в Чеке расстреливали одно время китайцы. Трупы молодых продавали как мясо. Называлось «китайская телятина».
Чертыхнулись.
– Кушайтя, кушайтя, – повторяла Харчиха.
И опять кушали. Накушались в этот день, как никогда.
Вечером пришла ужасная весть.
Сначала раздался крик. Внизу, во дворе у мусорных баков, кричала Поволяйка, задрав лицо вверх, как ребенок, зовущий маму. Пьяницу успокаивали и тормошили, наконец добились от нее слов. Поволяйка показала.
В баке под стаявшим за день снегом она нашла старую хозяйственную сумку. В ней лежали останки шестерых пропавших. Тел не было. Только отсеченные ступни и руки.
Костя с Катей сидели до утра на диване и смотрели в одну точку.
Если это не умалишенный, то, действительно, Митра. Или и того хуже.
День был – последний масленичный, февральский, с черной землей, но ясным небом и бликами заката в окнах.
Во дворе до утра стояли милицейские машины. В оконных стеклах бликовали вспышки мигалок.