Костя открыл дверь и застыл. За столом сидел Жиринский. Он опустил голову в огромную чайную кружку «Ай лав ти». Катя стояла рядом и гладила его по волосам. Шоколадный торт был разрезан на куски, но не тронут.

Как всегда к потеплению, Жирный похудел.

Костя криво улыбнулся, прошел в ванну, скинул погулявшее в морге тряпье, сунул в помоечный пакет, принял душ, оделся в свежее…

Ореол мученицы ей важнее всего. На нее наговаривали, дескать, обирает детей под предлогом экскурсий и книжек. А она радостно улыбалась, что обругана. Костя еще раз криво улыбнулся парочке и поехал в редакцию.

Встретили его тихо.

Кости ему давно перемыли и успокоились. Теперь почти не глянули.

Касаткин сел за компьютер.

Отработка версий с исключением ненужных помогла. Все стало ясно. Оставалось припереть потрошителя к стене, не рискуя чужой жизнью.

Этот субъект, судя по сюрпризам в помойном и овощном контейнерах, был типом изобретательным, но с оглядкой. Заделами соседей, возможно, следил. И Костины обзоры, возможно, читал. Опять вся надежда была на художественное слово.

К вечеру Касаткин закончил эссе «Китайская телятина».

Шло оно в ближайшем воскресном номере от 4 апреля в ресторанном рейтинге с подзаголовком «Страстная для каннибалов».

О людоедстве речь шла в переносном, разумеется, смысле. Настало время великих возможностей и соблаз­нов. Касаткин обращался к тем, кто хотел наслаждений и плевал на ближнего. Главное было – соблюсти приличия.

Соблюдать их Костя советовал как художник. Художественная логика – самая верная. И предлагал старый прием оксюморон – стилистическую фигуру-парадокс, вроде сухой воды и ледяного огня. Будьте чувствительным, если вы убийца, и несчастным, если любите кайф.

Затем Касаткин переходил к первоисточнику кайфа – кабакам. И авторитетно объяснял, что лучший – «Патэ&Шапо» в скромном культурном Матвеевском. Ресторан выглядел буржуазно-законопослушно – скатерки, столовое серебро. Одежду публика носила неброскую. Многие приходили одни. И это было прилично. Ничто не мешало экстазу. Старейший ресторан. Почти двести лет. Остальные «Метрополи», «Национали», «Президент-отели» и «Рэдисон-Славянские» – тусовка.

Касаткин приглашал поговорить за столиком у пальмы. Притом готов был рассмотреть предложения.

«Китайская телятина» звучала паролем. Все Митино слышало о чекистской истории. И этот поймет, что вызывают – его.

Сегодня воскресенье. В Страстной понедельник обдумайте меню, в Страстной вторник приходите.

Касаткин намекал, таким образом, что всё знает и продает молчание.

И может, потрошитель примет намек за блеф, а может, подумает: «Что он там знает?» В шантаж, скорее всего, поверит. Эти судят по себе.

Дело было опасно-неприятным.

Монстр наживался на трупах. Чудовищны, конечно, были все варианты наживы. Пинякинцы, изготовители плохих котлет, казались теперь ангелами.

За Катю Костя не боялся. Жирный, конечно, влюб­лен. Да и Костя уже подставил самого себя. За себя не боялся тоже, потому что думал о цели, и вообще митинская атмосфера закалила его. Отчаяние обезболило страх. Касаткин рвался в бой. И все же ему было не по себе. Почему, не понимал.

Костя набрал ее номер.

– Але, – сказала она глуховато.

Костя отключил и набрал номер Жиринского. Он тоже был у себя, алекнул.

Костя вздохнул с облегчением. Всё, что случилось, – намного хуже. Разве только не расчленили его самого. Но утренняя сцена нежности Кати с Жирным стояла перед глазами.

Домой на крылатой сияющей «Субару» он полз. Желтые и зеленые грязные зиловские инвалиды обгоняли и оглядывались. Вот, мол, блин, выпендрежник. Крутой, а не мчит. А Костя замедлял, подгадывая красный свет.

На въезде на Митинскую с радостью встал в пробке. У светофора вдоль машин сновал с журналами точеный подросток – вылитый Жэка. Похоже, он и был. Паренек подошел к Косте и сунул в окно «Плейбой» с голым женским задком. Костя взял журнал и высунул в окно деньги. Нет, не Жэка. Жэка смотрит «Плейбой» в гостях на диване, жалуясь, что денег нет.

Зад на обложке был не голый, а в трусах на змейке, как у Кати. От журнала благоухало: в страницы вклеили ароматическую рекламу супердухов «Иссей Миаки». По ним томились редакционные женщины и копили на покупку микроскопического пробного флакончика, и то не духов, а туалетной воды.

Костя вдохнул полной грудью и тяжко выдохнул.

Овечка, она не даст себе быть счастливой. Ей нужно принести себя в жертву. Но она любит его. Она не уйдет.

«От любви не денешься», – закончил мысль Костя и рванул на зеленый.

Перед сном они поговорили, не поминая Жиринского. Незаметно и грустно началась весна. На носу Страстная. Мерзкая история постепенно забывалась. Харчихи и бомжей больше не было. В доме стало тихо.

– И неуютно, – добавил Костя. – Скорей бы уж вернулась.

– Кто? – спросила Катя.

– Как – кто?

– Тебе лучше знать.

– Я про Харчиху.

– Харчиха, наверно, шикует.

– Неизвестно. Говорила, что у нее ни гроша.

– Бедная Матрена.

– Да, бедная. Не то что твоя Капустница.

Костя хотел отбрить «твоим Жирным», но смолчал. Он откинулся на подушку и улыбнулся святомученически, как обычно улыбалась она сама.

Уикенд прошел серо. Почти не разговаривали. Поставили в воду вербу. Отнесли пушистый прутик и конфеты «Шоколадные бутылочки» Мире Львовне с извинениями за Костино бегство из больницы, но Мире было ни до чего. Врачиха вырядилась. Стояла яркая, пышная, рыжая узкобедрая бочка с сухими ногами на шпильках. Разлепила малиновые губы. Сказала: «Дгянной магьчик», – положила коробку и веточку на стол и надела шубу. Выйдя с Катей и Костей, она заперла дверь и отбыла в своей почтенной каракульче на прием в РАМН. Праздновала. Ее ЛЭКу дали наконец соро-совский грант. Катя и Костя понюхали вслед: пахло внутренностями крокодиловой сумочки. «Духи „Ко-ти“», – с уважением сказала Катя. «Помню, – вспомнил Костя. – Про них пели белоэмигранты».

На ночь Катя вдруг разгулялась и сварила борщ без мяса. Костя съел всю кастрюлю и сел в кресло. На кухне усыпляюще капал кран. Ко-ти. Кар-ден. Кар-мен. Кар-ман. Что там было с карманами? Орали, что Катя лезет в карманы к детям. Психи все. Костя стал проваливаться в сон. Вдруг где-то внизу громыхнуло и мелькнули красноватые сполохи.

Выглянули в окно. Полыхала Костина «Субару». Огненный столб укоротился, и машина горела аккуратно. К ней сбегались.