Дома все было то же. Бабушка лежала, Барабанова исправно варила бабушкину баланду, «ни рыбу ни мясо», и стирала простыни. Верещало радио. Оказывается, правительство тоже пало.
Костя прошел к себе и разложился на столе. Комната сияла чистотой и свежестью. Тамара, напуганная летними смертями, блюла у Кости порядок по собственному почину.
Сел за стол, включил «Тошибу», закурил, стряхнул пепел в глубокую, как урна, малахитовую пепельницу. На бортике, на бляшке с загнутыми углами, чернела гравировка «Дорогому товарищу Константину от Серго.7. 11.1927».
Будто и не уезжал, а зима приснилась. Поспал и вышел на той же станции. Вольный казак. Руки в карманы – и пошел на все четыре.
Тут Костя вспомнил автобусную давку днем. Вышел на остановке, зажал пакет под мышкой, бутылку под другой, – и сунул руки в карманы, не расстегивая. А ведь в автобусе карманы застегнул. Помнил движение: свел с боков к центру обе молнии. Молнии разъехались, пока пробивался к выходу. Или вор. Денег в карманах не было. Выложил перед тем на омара, к счастью, верней, к несчастью.
В конце концов, через силу утешал себя Костя, ничего не случилось. Как ушла, так вернется. Не привыкать. Он даже рад был, переняв от нее привычку радоваться незаслуженным обидам.
Митинский народ – хищные врачи из двухсотки, бомжи, даже невинные соседи по этажу стали далекими, чужими. Но облегчение не приходило.
За вечер Костя обжил старую нору. Успокоился, поужинал с бабушкой и Тамарой у телевизора. Правительство выгнали, как и Костю. В премьеры шел глава МВД Смирняшин. Встряска верхов опять отдалась в низах. Костю потянуло назад в Митино.
Но жить там стало невозможно. Люди жульничали и судили по себе о других. Ладно бы – считали гадом Касаткина. Уже и Катя выходила, по их словам, бл…дью. И единственный был выход – разоблачить потрошителя.
Остаток вечера Костя еле вынес. Завтра, в Страстной вторник, решится всё.
Ночью во сне она лезла к нему сразу в оба кармана, а он хотел схватить ее за руки и обвить ими себе шею, чтобы обезвредить.
Утром Костя ей позвонил.
– Але, – сказал милый глуховатый голос. Значит, вернулась.
– Кать… – сказал Костя.
Она бросила трубку.
Костя выпил чернейший кофе, полсклянки мультивитаминов и напрягся для последнего рывка.
Берсеневка, кремлевская стена в окне, Митино с кладбищем и помойкой, и все власти и миры коллапсировали. Образовалась черная дыра и остановилось время. Пасхе не быть.
А он, как Творец, мыслил оксюморонами…
Но, и правда, мокрое оказывалось сухим, а черное белым. Гонимый царил, духовный варил мыло, тоскующая по любви считала барыши, и так далее.
Нинку, кстати, Костя решил прихватить в «Патэ». Были дамы получше: и «этосамовки», и старые приятельницы, – но Нинка знала всех в лицо и была профессионально зоркой. Сама она в приличном месте становилась неузнаваема.
Косте не давал покоя хищный блеск глаз в «Патэ» в тот день, осенью, когда выходили они с Веселовой из ресторана.
Во вторник же вечером он подкатил на такси в Митино к овощному и в упор из окна с заднего сиденья уставился на Нинку, когда та вышла в розовой шубке и с сумочкой. Нинка ойкнула и подошла. Костя втянул ее в машину, и тут же поехали.
С того дня, как Нинка отогнала его от витрины, они не виделись. Сейчас Капустница смотрела на Костю еще влюбленней.
Костя повернул к ней голову.
– Она тебя бросила, – сказала она.
Костя отвернул голову и положил руку ей на плечо. Она приблизилась, почти касалась лицом его щеки, но не целовала, а страстно смотрела.
Эта страсть Костю расстроила. В результате обнимается он с Капустницей, а Катя – с несчастным маньяком-булимиком.
Незаметно промчали по Аминьевскому шоссе. Въехали в Матвеевское. Подкатили к подъезду почтенного ресторана – изящного голубого с белыми колонночками особняка, финского новодела.
Сам проспект был довольно пуст. Широченные выпукло-вогнутые небоскребы, казалось, растягивали пространство до бесконечности. Но у скромного «Патэ» было оживленно. Рядом не встать, машины подъезжали и отъезжали. Остановились поодаль. Пока Костя расплачивался, из черного «Роллс-ройса», прямо у ресторанного входа, вышла Катя. Белая ресторанная дверь раскрылась, впустила ее и закрылась.
Капустница, слепая от счастья, ничего не заметила.
А Костя чуть было не выскочил из такси вдогонку через Нинкину голову, но опомнился.
Отпустили такси, подошли к подъезду. Кряжистый швейцар в синей с золотом форме и высокой фуражке-деголлевке с плетеным золотым ободком загородил дверь.
– Вам нельзя, – сказал он Косте.
– Как – нельзя?
– Вам нельзя, – сказал он, как будто не слышал.
– А в чем дело?
Швейцар замолк.
Костя заметался перед ним, сделал ложный наклон влево и рванул справа ручку. Дверь раскрылась, швейцар локтем закрыл опять.
– Безобразие, – достойно сказала Нинка.
Вышел второй швейцар с двумя плетеными ободками на деголлевке.
– Вас велели не пускать, – сказал он и расставил
ноги.
– Почему?
– А что в газете накалякали?
– А что?
– Что, что. Людоеды, говорит, ходят к нам, телятина, говорит, ему у нас не такая. Ё-ка-лэ-мэ-нэ, – добавил он.
– Позовите директора.
– Директор сказал: растак… До свидания. Попрошу. Пожалуйста. Попрошу.
С одним ободком отступил. Костя сделал последнюю силовую попытку.
– Пожалуйста, гражданин, гражданин, пожалуйста, – сказал с двумя ободками.
Из двери выглянул молодой человек в ярко-синем костюме с красным галстуком.
Костя сошел со ступенек, взял Нинку под локоток и повел к стоянке такси.
Ее «Роллса» уже не было. Номер Костя не запомнил.
Утешало одно: то, что думал он в нужном направлении: вода была сухой.