Анну Поволяеву и бомжа Серого забрали, на этот раз окончательно.

Жэку Смирнова «потрошители» не тронули. Не стали брать на себя явную мокруху. Их виновность в убийстве семерых еще предстояло доказать. Прямых улик не было. Парочка, видимо, надеялась на адвоката и закон.

Катин брат очухался от вколотой ими «дури». Касаткина выловили из харчихиной пасхальной квашни и привели в себя. Опорок разбился насмерть.

У Кости был один новый и один повторный перелом ребра. В субботу его уложили на продавленный митинский диванчик. В Воскресение Христово, 11 апреля, он потребовал большую подушку и сел. Ему хотелось летать или, как минимум, ходить. Но в праздничное утро пришли – к нему.

Для начала Костиков и Дядьков выставили вон на­род. Улыбались. Прибыли они с красными гвоздиками, апельсинами и красным вином. Гостинцы принес Ко­стиков. Цветы были казенные, остальное – его. Следствие возобновилось, но черную работу сделал Костя, Славе осталось снять сливки.

Если б дело зависло, шкуру с него не спустили бы. К подмосковным «подснежникам» присчитали б еще семь. Но тем более радовал Костикова счастливый исход. Он был провинциально честолюбив и, в общем, добросовестен, хоть и метил выше.

Вчера они приезжали два раза. Днем примчались на Катин звонок, к счастью, сразу. Опорок лежал на асфальте и чудом еще дышал. «Скорая», арест чердачной пары, опросы, протокол, врач мальчику и Касаткину заняли полдня. После обеда к Косте приходил один Костиков и выяснял подробности насчет Поволяйки. Народ тоже приходил, но вчерашний разговор майор провел с Костей вдвоем.

Первая информация была скандальна и недостоверна. Сведения о любовнице Стервятова исходили от бабушкиной сиделки.

За сутки дело продвинулось. Костиков, поговорив с Касаткиным, побывал в двухсотке, где Опорок под капельницей успел выдавить Поволяевой проклятье. «Она всё делала, она – всё…» Больше Опорок не смог. К утру Слава съездил на Петровку и разобрался основательно. В управлении на Поволяеву А. И. имелась мелочь, но имелась.

Митинская история оказалась не для слабонервных. Вчера Костиков сказал Косте: молчи пока, сам понимаешь, Константиныч. К чему травмировать народ.

Но сегодня на радостях он был добрый.

– Валяй, излагай, – разрешил он. – Народ имеет право знать.

– Даешь демократию, – сказал Дядьков.

Катя выглянула в коридор. У дверей дежурили. Жиринский и пасхальные гости Блевицкий и «этосамовцы» Борисоглебский с Викторией Петровной курили, Кисюха напряженно глядела им в рот.

Катя кивнула, Виктория, Глеб, Аркаша Блевицкий и Жирный вошли, Кисюха ушла звать на рассказ. Через две минуты в комнате был весь этаж, оба отсека.

– Говори, – сказал Костиков.

– Говорить? – спросил Костя.

Все посмотрели на Кисюху и директоршу Ольгу.

– Говорите, – сказала Ольга. Кисюха кивнула.

– А что говорить? – вздохнул Костя. – Говорено-переговорено. Помните, сколько обсуждали: почему пропали люди. Пропали молодые. Думали, может, ма­ньяк. Я сомневался. Были уже Чикатило, Оноприенко, Реховский. Чтоб так скоро такой же четвертый псих – сомнительно. А Таечка вообще исчезла у себя дома. Потом думали – попали в цыганские попрошайки, или в публичный дом в Турции, или в чеченское рабство. Вариант похищения отпал, когда нашлись трупы.

Опять же, всю зиму обсуждали: зачем было убивать. Убитые – неденежный народ, один Ушинский с деньгами.

– С какими деньгами?! – воскликнула Ольга. – Из чего же мы бились с Антошенькой?! Китаезам сдай, у черта лысого клянчи! Сидели б тихо, может, обошлось бы все…

– Не обошлось бы, – успокоил Костя. – Но зачем они сдались убийцам? Разумеется, пошли слухи… Заговорили…

– За-го-во-ри-ли! – протянул Борисоглебский. В «Этом Самом» он вел теперь рубрику «Слухи». – Еще слушать, о чем говорят.

– Почему? Говорят о том, что в воздухе. А в воздухе актуальное.

– А что у нас актуальное? – спросил Глеб.

– Сам знаешь. Денежки. Я, честно говоря, тогда растерялся. Вокруг зарабатывали все во всю. Пол-Митина незаконно.

Но вот что я подумал. Народ трясся над каждой копейкой и об играх не думал. Преступный бизнесмен тоже сделал бы дело и – концы в воду. А тут как будто играли в чудовищную игру. То останки в помойке, то контейнер с капустой.

Конечно, я первым делом пошел к бездельникам, «докторам».

– К каким доктогам? – прищурившись, спросила

Мира.

– К «черным». Беленький вздрогнул.

– Не волнуйтесь, Петр Яклич. «Доктора» оказались тихим пенсионерским кружком. Правда, и они, – подмигнул он, – могли быть чьей-то крышей.

Бывший мидовский кадровик крякнул.

– Но и Кучин, и отец Сергий, – продолжил Костя, – тоже вызывали подозрения.

Он посмотрел на Капустницу. Нинка сидела, прикрыв ладонью рот. Глаза, как всегда, блестели.

– Оба, – сказал Костя, – расстарывались для де­нег. К тому же они приятели со школы. Могли завести общий подпольный бизнес или бартер. Отец Сергий вообще мыловар.

– Не мыло… Он же батюшка! Свече… – обиженно сказала Нинка.

– Что – свечи?

– Вар. – Она фыркнула.

– А мыло чье у вас в магазине?

– Ну, это так, заодно…

– Вот именно. А другие батюшки заодно торгуют табачишком. Заодно – и Кучин мог подложить конкурентам свинью. Смотрите, как сели все на капусту с картошкой, как только поползли слухи про мясо.

Но все-таки сами себе отец Сергий и Кучин не враги. Не стали бы они устраивать эту мерзость с подвальным контейнером.

А может, думал я, наоборот, Кучин обезвредил конкурентов или о. Сериков пустил трупы на мыло и клей. А вещдок подкинули сами себе, чтобы явствовало: невиновны мы, мы – жертвы.

К другим мужикам я тоже присмотрелся. У всех было что-то не то. Наглаженный наш «Утюг» Струков, Егор с качками, понятное дело, ну, и Митя со своими сумками…

Костя вспомнил митины героиновые мешочки и осекся.

– Какими сумками? – спросил Костиков.

– Хозяйственными, – отмахнулся из соседской солидарности Костя. – Или Чикин с кубышкой.

– Чикин… да, хм, гм, – сказал Дядьков. – Кто-то ворует кабель в подвалах. Вчера снял триста метров. Обесточил подъезд.

– И спас меня, – сказал Костя, – от поволяевской электроплитки. Спасибо. А женщины у нас не лучше.

– Спасибо, – сказали женщины.

– Но сами посудите. Все плутовали. Доходы ж не объявляли.

– Одна я, дура, задняца, – сказала Харчиха в знакомой сиреневой кофте. – За кулябяку десятку получу, семь отдам налога, в задняцу.

– Не перебивайте, Матгена, – сказала Мира.

– Значит, женщины, – продолжал Костя. – Тоже крутятся. Взять Бобкову Матильду Петровну. Старый человек, а молодым фору даст.

– Догонит, и еще даст, – тявкнула горбунья.

– Не пегебивайте, Матигьда, – сказала Мира.

– Да все. И Раиса Васильевна, и Мира Львовна.

– Что – Мига Гьвовна, а? Что – Мига Гьвовна?!

– Не перебивайте, Мира Львовна, – сказали все. Кисюк Раиса Васильевна закусила губу. Она ерзала то и дело. Казалось, решалась.

– Наслушался я, Мира Львовна, в больнице разго­воров.

– Газговогы.

– Ну, ясно. Я понял, когда прочел листовку про трансплантарий. Листовка была от абрамовцев. Афганцы подрядили их на расклейку туфты, чтобы выгнать вашу ЛЭК и занять лэковский флигель. Митинское эрэнъе тоже трудовое.

На лице Егора, как всегда, когда припирали к стенке, ничего не отразилось.

– Вообще-то, в больнице, – признал Костя, – я и сам испугался за анализ. Подумал, нарочно написали плохой, чтобы отнять почку.

– Да ну. Нажгался яиц.

– Вот именно. Наглотался гоголь-моголя.

– Вот и анализ. Мы студентами так нагочно хитгиги. Пожгем яйца, погучим спгавку, что кошмагный бегок в моче и что ехать на кагтошку негьзя.

– И с моргом я вас расколол. Устроили из морга учебку. Сдали полэтажа кафедре МОМИ.

– Ну да, кафедге судмедицины. У студентов в могге пгактика.

– Так что вас, Мира Львовна, я отмел. Не отмел, но поставил последней по конкурсу.

– Ах, конкурс, – раздались голоса.

– Не сердитесь, – сказал Костя. – Я не провидец. Но все-таки наш народ работал. Наши, как говорит Ольга Ивановна, бились. А потрошители играли. Слишком напоказ. Нате вам мусор, ручки-ножки. Нате вам кочанчик капустки. Гадайте: а где туловища, а что с ними? Люди и гадали.

Но это как раз бросалось в глаза: преступник навязывал улики, наводил на других. Выставил напоказ медицинские коробки: мол, смотрите, подозревайте, хотите – докторов, хотите – хулиганов. В общем, отводил всем глаза. Сколько подозрений подсунул! Черную мессу, варку мыла, торговлю почками, борьбу с конкурентом. Навязывал сплошную экзотику. Вот и надо бьшо искать что-то простое, бытовое.

Почему убита молодежь? Чем привлекла? Все разные по годам и складу. Притом безденежные. Ничего в них блестящего. Именно это и бьшо общим. Все они не семи пядей во лбу, не праведники и падки на легкий заработок. Могут мешать такие пройды? Еще как! Чем? Что-то узнали? Что? То, что не показывалось. То есть, показывают в одну сторону – смотри в другую.

Тут я шел верно, а потом сбился. Всё искал бездельника. Бездельничает, думаю, у нас один Жиринский. Корчит совестливого. «Ах, у меня бесы в гостях!»

Весь этаж знал: заперся – значит, с «бесами». Митя уже звал их на свой манер ангелами. Значит, думаю, Жиринский и есть душегуб.

Но, казалось бы, зачем ему убивать? Ведь у него была одна страсть – нажраться.

– И правильно, в задняцу, – пробурчала Харчиха.

– Я и видел, что он не убийца. Уж больно он скрыт­ничал. Запирался, уединялся. Но сбил меня с толку шоколадный торт. Жирный сидел у Кати и не съел ни кусочка. Что ж, бывает просветление. А я всюду искал криминал. И, кроме того, стал ревновать. Вот и просмотрел гадину под носом. Подумал на Жиринского, верней, заставил себя думать. Дескать, убийца – сенти­ментален. Свихнулся я от ревности. Счел его гадом номер один, потому что Катя ушла, как мне казалось, – к нему. Решил, что он разделывает трупы и ест. Но ведь при этом было у меня чувство неловкости, понимал, что полез не туда, что все это байки! Идиот!

А ведь все Митино судачило: воруют в «трех семерках». Приплетали Катю. А помнили не лицо, а сходство: худая, в курточке, в красной шапочке. Да таких пол-Москвы. Но при желании обвинишь кого угодно. Мало того, я и сам купился на поволяевскую комедию. Опять думал – ревную, вот и мерещится Катя. А мы же сами ей таскали Катины шмотки. Говорили – гуманитарная помощь! А в «Патэ» была Поволяева, и тогда, и в первый раз.

– В какой первый? – спросила Катя.

– Осенью, по работе, – отмахнулся Костя. – Мог бы понять. Наворовала на красивую жизнь. Причем буквально… чего ж проще. Куда я, дурак, смотрел! Видел же и Опорка в дорогом кабаке. Денег наберет в переходе – и гуляет. Взять бы мне и связать концы. Бросалась в глаза эта их праздность. А я бегал по людям, боровшимся за грош.

– Ничего, добежал вовремя, – сказал Костиков. – А подозрения, что ворует, я выяснил, на нее раньше были. Да как-то отбояривалась. Артистка. Потом вдруг притихла.

– Какое притихла! – воскликнула вдруг Ушинская. – Работала у меня нянечкой – воровала в раздевалке детские деньги. Я смолчала, чтобы не отпугнуть родителей. Выгнала ее потихоньку. Взяла вместо нее старушку. Моет плохо, но не крадет. А эта пристроилась в автобусе. Ловко. Никто ничего не видел. А может, тоже боялись.

– Вот именно, – сказала наконец Кисюк. – Боялись, а видели. Поехали в автобусе на оптовку, заметили, что Поволяйка воровка. Таечка сказала ей. А та ей: «Выдь к чердаку». Таечка пошла. Пришла с автобуса усталая, выпила рюмочку и пошла. Зачем пошла? Говорила я ей – не шустри. А Таечка: «Рая, она денег даст». А я: «Не ходи». А она пошла.

– И молчали! – строго сказал Костиков.

– Все молчали.

– Кто – все?

– Думаете, одна я знала? Мать Ваняева знала. Боялась за детей. У нее еще трое. Эти грозили.

– Да ведь мы б их взяли!

– Вы их брали. А их – как тараканов.

– Умные все, – вздохнул Дядьков.

– Именно умные, – опять вступил Костя. – А ребята глупые. Дети своих родителей. Решили, что всех

умней. Думали заработать дуриком на шантаже. Я подозревал соседей, потому что все жертвы перли к нам на площадку. Думал – идут на этаж, а они – на чердак. Разумеется. Жалкую Поволяйку не боялись. Только что не топтали ногами.

– Топтали, – сказал Егор.

– Что ж, правильно, создала себе имидж. Разыграла драку. Устроила комедию с зубами.

– Зубы ей действительно выбили, – сказала Ушинская. – Давно. Старшие ребятки, за то же воровство. Но я тогда просила их помалкивать. Ребяточки хорошие, не сказали. И она тогда присмирела, потом зубы, смотрю, вставила. Так и забылось. Эх…

Она вытерла глаза и высморкалась.

– И никому бы в голову не пришло, – продолжал Костя, – выяснить, чем там она занята. Они давно обжили чердак. Я заметил, когда вошел, что труба течет, а в банке под ней – на донышке. Не додумал, что следили за течью и банку меняли. И в голову не пришло глянуть, что за хозяйство у них под грязными газетами. Помнится, я заглядывал на балконы. А она в это время на чердаке устроила мясобойню. А вынести ношу ей нетрудно. Шляется она всюду с бутылочной сумкой. На нее уже и смотрят – не видят. И действительно, ловко устроила. Инсценировала расчлененку. Тем и пустила по ложному следу. Останки есть, а туловищ нет. Что же с ними стало? Зачем понадобились? У людей, разумеется, разыгралось воображение. Кто винил одних докторов, кто других. А трупы Поволяева просто уничтожила.

– Как уничтожила? – спросил кто-то.

– Нагрела на плиточке. Там у нее хозяйство. Электроплитка, ведро, вода, ну… и, главное, сода.

– Каустическая сода, – как-то заученно вставил Костиков. – Знаем. Есть любители. Делают. Нагреют труп в соде с водой – и привет.

– Я понял задним числом, – сказал Костя. – А сперва только восхищался, как чисто у нас вымыт содой коридор. Аж добела.

Кто-то сказал «фу», кто-то плюнул.

– Нет уж, гучше пусть ггязно, – сказала Мира. – Сами убегем.

– Мы-то уберем! – задребезжала Бобкова. – А га-дину-то кто уберет? У нее хахаль Стервятов.

– Во-первых, Стервятова уже убрали, – сказал Костя. – Во-вторых, какая она любовница! На Берсеневке тоже ломала комедию. Расфуфыренных красоток не подозревают. Посплетничают, что спит с кем-то – и успокаиваются, А за шик уважают. Кого чем удивишь. Наоборот, чем фантастичней, тем убедительней.

– Совсем потеряла стыд, – сказала Раиса Васильевна. – Одни деньги.

– Ничего святого, – согласилась Ушинская.

– Не человек, – страдальчески сказала Нинка.

– Не женщина, – уточнил Блевицкий.

– Пярожок, в задшщу, с чяловечиной – определила Матрена Степановна.

– Дгянь, – закончила Мира Львовна. Перевели дух.

– Но неужели в автобусе наворуешь миллионы? – мечтательно спросил Аркаша.

– В митинском – запросто, – сказал Костя. – В наших «трех семерках» все Митино плюс кто на кладбище.

– Но между прочим, – сказал вдруг Жиринский, – не пойман – не вор. Шапочка, курточка! Говорить говорят, а где свидетели?

– Есть, – живо отозвался Костиков. – Вчера тетка пришла с заявлением. Бабаева фамилия. С Дубравной. Мы ей показали фотографии. Опознала Поволяеву и Касаткина.

– Тетку помню. Но я не крал, – сказал Костя. Все вздохнули без улыбки.

– Мерзкий народ пошел, – заявила Бобкова.

– Это верно, – подтвердил Беленький.

– Не ваше дело, – оборвала Бобкова. – Народ хороший. И вы, Касаткины, хороши. Воду переводите.

Кран, действительно, всё капал, но от капанья было уютно. Катя поставила чайник, разложила на столе пасхальную еду. Праздновать сели сдержанно. Но, казалось, все же открылась незримая фортка. Катя хмурилась от счастья, что спасли ее недовоспитанного скороспелого братика. Костиков был доволен, что делом меньше. Толстый за чаем налег на гигантский харчихин кулич. А Дядьков радовался, что люди у него на участке, в общем, приличные и поговорить с ними можно. Жулье, конечно. Но примеру Поволяевой никто не последует.

Вечером пришел Чикин чинить кран. В блокноте у него Касаткины были записаны на 11 апреля.

– Спасибо, – сказал Костя. – Еще б и свет не гас – совсем красота!

– Да ну, – махнул рукой Чемодан, – прут по привычке. Совки чертовы.

Касаткины расплатились молча. Дали много. Все-таки, спаситель.