Костя переехал в «свежую» Катину квартиру 1 сентября и угодил, действительно, в свежесть. Радостные дети несли цветы. Митино нежно дышало детской слюной, фруктовой шипучкой с киндер-шоколадками и еще флоксами, страстно любимыми Костей как воспоминание о детстве, когда живы были папа с мамой.
Обедать приехал Катин брат, пятиклассник Жэка. С сестру ростом, с хорошеньким точеным, как у Кати, личиком, но без Катиного голодного блеска в глазах. Щеки у Жэки – кровь с молоком. Нагулял на эскимо и чипсах.
Жэка тоже смотрел довольно. Он обожал сидеть не дома.
Ради уюта Катя потрудилась изо всех сил. Помыла заляпанные жиром плиту и посуду. Приготовила куриные окорочка. Костя открыл маленькую бутылочку «Мондоро Асти», разлил роскошную шипучку всем поровну.
Жэка бредил зарабатывать, чтобы тоже снимать фатёру. Вынул зеленую бумажку, помахал. Денежки, мол, уже есть.
– Может, и девочки есть? – буркнула Катя.
– Где денежки, там всё, – сказал акселерат.
Еле уговорили его ехать домой. Костя обещал отвезти до автобуса на «Субару», хотя остановка 777-го была рядом.
Прошли первые цветочные сентябрьские дни. В доме стало тише, и совсем тихо на последнем этаже.
Увядающая осень летела. Листва редела, света становилось все больше, и светлое Митино казалось полюсом темному царству центра.
Касаткин осматривался.
Костя оказался прав. Народ тут именно жил. В Доме на набережной сосали госбюджет, а в Митино питали его. Но после дефолта все стали ловчей. Работали кто законно, кто нет, кто и так и этак, или вроде бы так, а на деле – этак, или – этак, а на деле – так. Делали что могли и зарабатывали как умели. Шустрый доморощенный бизнес двигал экономику. Заработок укрывали от налоговиков и считались нищими. Но в митинских магазинах салями, мортадела и брауншвейгская колбаса шли хорошо.
Костины соседи были типичными митинцами.
Матрена Степановна, первая дверь у входа, пекла свою выпечку, кормила всю округу. Котлетная фабрика в ближнем Пинякино производила меньше и хуже. Вдобавок Матрена прикармливала в уголке на площадке собак и местных бродяг. С четырех утра в коридорной кишке стоял умопомрачительный запах горячего пирожкового теста. Даже звалась Харчихой по фамилии Харчихина. У плиты она стояла, видимо, всегда. Сама была еще крепкая, а ноги рыхлые. Ходила, держась за поясницу. Испортила себе в молодости что-то, кажется, на каких-то лесоповалах. Говорила грубо, но не обидно. Широколицая, но узкоглазая, Харчиха казалась себе на уме.
В конце коридора – Мира Львовна Кац, врач-уролог 200-й, бывшей зиловской, а теперь нищей госбольницы, была, наоборот, легконогая, но тучная. Мира Львовна спасала людям почки у себя в отделении. Приходила домой поздно. Еле волокла свои сухие ноги. И все же Кац урывала время, занималась исследованиями в лаборатории при ЦМРИА – Центре медицинской реабилитации инвалидов-афганцев под опекой НИИ трансплантологии. Мира пересаживала мышиные почки кошкам, а кошачьи мышам. Была она душой этой своей ЛЭК – лаборатории экспериментальной ксенотрансплантологии. ЦМРИА, к счастью, был где-то здесь, кажется, в Гаврилино. Два раза в неделю за Мирой присылали лэковскую машину. Старую, битую «Волгу». Впрочем, Сорос давал им грант. Они делились с афганцами, но те звали их соросососами. «Сами согосососы», – картавила дома Кац.
Третья грация, костлявая, горбатая Бобкова Матильда Петровна, ползала тихо, как подколодная змея. Но и она делала дело. С жаром занималась в ДЭЗе распределением пенсионерской халявы – гуманитарки, талонов в столовую и билетов на концерты в ветеранский клуб знакомств.
За горбатость и сохлость Матильду Петровну уважали не меньше, чем тучных Харчиху и Кац.
Не хуже оказались и другие соседки. Злодейству здесь места не было.
Наоборот, последний этаж выглядел лучшим. На других носились восточные дети и воняло луком. А здесь, на последнем, царил покой и пахло блинами. Вот что значит – женщины.
Между прочим, действительно, последний этаж случайно разделился на мужской и женский отсеки.
В левом, где жили Катя и Костя, горела лампочка. Уборщицы не было, и мыли сами – с трудом, но мыли. На площадке перед дверью лежал розовый кусок от женских штанишек, половик.
Перед правым отсеком ничего не лежало, кроме собачьих фекалий. Дверное стекло было выбито, дверь не закрывалась, в осколочную прореху зияла тьма.
В левой части, понятно, жили женщины, в правой – мужчины. Одна девущка, Нина Веселова, продавщица овощного, жила в мужском отсеке, но исключение ничего не меняло.
Касаткин любил женщин как таковых. Те чувствовали это и тянулись к нему. В бабьем царстве Касаткин всегда был, как рыба в воде. Душевного Костю с понимающими глазами женщины полюбили.
С тремя соседками-лидершами Костя общался, конечно, не так уж душевно-глубоко.
Мира Львовна жила своими ЛЭК и больницей, а Костя в медицине был ноль, хотя и получил на военной кафедре журфака корочки санитара. Но Мира по-еврейски любила историю и значительных людей. К Косте относилась как мыслящая читательница. Заходила задать сложный вопрос, а Кате говорила:
– Детонька, маго кушаете.
– У нее фигура, – кокетничал Костя.
– Фигуга – дуга. Женщинам надо кушать. Для гогмонального обмена.
А злобная Бобкова, хоть не общалась, все же раздвигала в улыбку змеиный рот.
О других соседках и говорить нечего.
Ольга Ивановна Ушинская, директор ближней школы, была учительски строгой и ласковой. К Кате она сразу потянулась, звала ее в школу на ставку. Говорила: «Будешь, Катюшенька, украшением нашей гимназии». При ней жил взрослый сын Антон, холеный усатый красавец. То есть жил у девиц, а у матери был прописан. Учиться Антон не хотел. Учился, в основном, делать деньги.
Часто являлись и те остроглазые тетки, первые посетившие их, сестры Кисюк. Старшая, Раиса, – вдова, а младшая, Таиса, – разведёнка.
Обе смотрели плутовато и прыскали со смеху. Рая судачила, Таечка, кошечка, помалкивала. Бегали по магазинам, что-то кому-то добывали, выгадывали в ценах. Часто стучались к Кате-Косте, доставляли сырки и крабовые палочки. На это сестры скудно, но жили.
Таечку и вовсе обобрал бывший муж. Она ютилась теперь в сестриной квартирке.
Сестры Кисюк не унывали. Похоже, их хитроватость помогала им во всём. Как и Мира Львовна, они выспрашивали Касаткина, кто, что и с кем в большом мире. Но у Миры в голове был разум, а у Раисы с Таечкой – что почем.
Тая похожа была на Тамару Барабанову, новую бабушкину няню. Шнырила глазами, где б урвать, а в итоге – сама оказывалась дура и с носом.
Но Костя, друг женщин, не гнушался ни одной.
Кисюхи мечтали о покупке Таисе квартиры, наслушавшись вестей о новой ипотеке.
– Купим теперь Таечке однокомнатную в кредит. Костя выслушивал и дружески снисходил отвечать.
– У вас не получится, – урезонивал он.
– А у кого получится? – волновались сестры.
– А ни у кого.
– Такие все бедные?
– Не бедные. Просто сейчас все устроено глупо. Пять сотен зеленых надыбают все, а справку на эти сотенки не предъявит почти никто. Заработки у людей левые. Вы, что ль, объявили доходы?
Раиса Васильевна с Таечкой, смутившись, убегали. Но возвращались. Слросить, почему всё так.
– Почему, почему. Потому.
Костя садился на любимый «женский» конек.
– Вышли мы замуж, а главного боимся. Так и ходим в полудевушках.
Косте за разговоры женщины платили по-женски сторицей.
Восточный, нахальный этаж под ними, и тот почти уважал новых жильцов.
Однажды к Косте с Катей шумно поскреблись. Чеченские дети позвали Костю к телефону в прежнюю Катину квартиру. Оказалось, бабушка забыла, что Катя переехала. Клавдия Петровна позвонила по старому номеру.
Нижних детей было семь, все в обносках, а старшая девочка – в модном свитерке с люрексом, явно снятом со школьницы-щеголихи.
Чеченцы, их родители, торговали: мать – фруктами на рынке, Джохар – тосолом на Пятницком шоссе.
У них в комнате вдоль стен стояли раскладушки. Джохар играл с соседями в домино. Табуретки сдвинуты были, как стол.
Костя подошел к телефону. Бабушка решила, что Костя в деревне, и просила парного молочка. Костя крикнул в трубку: «Обожди, ба, я перезвоню!» Сказал «спасибо», из приличия спросил: «Как жизнь, Джохар?»
– Харашо, – сказал Джохар. – В Масква – харашо.
– А где плохо?
– Вездэ! Ичкер плоха, Афган плоха, Таджик плоха, Масква харашо.
И подарил Косте мандарин.
Никогда Касаткин не был так счастлив. Любили его почти все поголовно.
Осенний воздух приятно посвежел, и Костина жизнь, действительно, тоже.