СтремгLOVE

Кастинг Егор

Ходка

 

 

Однажды Зина сказала Доктору:

– Клево, мне нравится. Ты мне столько уже всего пересказал классного! Со мной такое первый раз, точно. Я никогда не встречала людей с таким хобби! Как ты к этому пришел? С чего вдруг так – такое?

– Да на зоне это началось. Привык там.

– Чего-чего?

– На зоне, я сказал.

– Гм... А что ты там делал?

– Я что? Угадай с трех раз.

– Ты правда, что ли, сидел? Не, я просто так спрашиваю.

– Проще не бывает. Я понимаю. Я подумал – а чего скрывать-то? Ты уж вон сколько про меня знаешь всякого и даже стыдного. Знай же и это!

– Не, ну ты зек такой неплохой. Нормальный.

– А то!

– Мне прям не терпится... Я представляю, как ты выходишь оттуда на волю. Ты там истосковался без баб, и я тебя встречаю. Я тебя, типа, ждала... И вот ты приходишь весь такой худой, голодный, задроченный, серый – а тут я.

И ты кидаешься на меня. А я как робкая лань... Можно спросить, за что ты сидел? Или это не принято?

– Я за что? Да ни за что.

– А, как Солженицын...

Доктор между делом вспомнил – еще когда он только начал бояться, что с ней что-то случилось, – своих мертвых подруг. Их немало накопилось уже за жизнь. Одну, из тройки самых любимых, он когда-то застал с лысым арабом Аль Хамиси, тот представлялся заезжим издателем, а был, похоже, арабским террористом, каких советское начальство любило прикармливать. И вот он под крышей издателя ебет чужую девушку... Некрасиво. Ну, это сейчас можно в таких терминах обсуждать ситуацию. А тогда по горячим следам все было несколько иначе. Жизнь выглядела прожитой полностью, законченной, финал казался Доктору настолько сильным, что все дальнейшее обещало быть только бледными подслеповатыми картинками. Он тогда подумал, что понимает теперь, что такое старость и как люди равнодушно ждут смерти, устав жить. Они осознают, что ничто уже не может их сколько-нибудь сильно взволновать и все теряет, в общем, смысл.

Картинка в тот раз была такая: она, запыхавшись, оторвалась на минуту от араба, и Доктор увидел ее растрепанные волосы, ее блестящее от пота лицо, его горкой высящийся смуглый волосатый живот и – что самое главное – здоровенную смуглую елду, придерживаемую ее тонкой девической ручкой. То, что у соперника хер длиннее, Доктора просто добило. «Если б этот чужой хер не был длиннее моего, я б просто на них обоих плюнул», – думал Доктор. Но вышло ведь иначе. Доктор встал в дверях, прислонившись к косяку, и стоял так молча, ожидая, когда у него снова посветлеет в глазах, а то ведь потемнело. Он чувствовал свой рваный пульс, который отдавал в шею после того, как в мозгах что-то вздрогнуло и там сразу стало как-то непривычно горячо, будто это не мозги, а что-то другое. И было еще такое чувство, что еще чуть с мозгами, еще чуть их встряхнуть – и настанет счастье... Доктор стоял так, пока те двое одевались, и смотрел на них. Мало что бывает отвратительнее голого толстого мужика, который торопливо одевается, запихивая в штаны стоящий здоровенный прибор... Она же смотрелась неплохо, все еще неплохо, при том что только накануне была прекрасной, великолепной, чудесной... В тот момент он с удивлением рассматривал ее тело, ему странно было думать, что это обычная девушка, такая же, как все, и ее ебут запросто все, ну, не все поголовно, а всякий, кто задастся целью ее добиться... Это было очень экзотическое переживание. Доктор, пропустив араба в дверь, взял за руку свою подругу, которая тоже пыталась молча выскользнуть из комнаты, сказал бледным хрипловатым голосом:

– Оставайся, зачем тебе уходить.

Она остановилась, посмотрела на него очень вопросительно, после, на араба, который был уже в коридоре, испуганно...

– Я в душ, – сказала она.

– Это нелишне, – похвалил ее Доктор. Он любил черный юмор, любил скабрезные шутки, но сейчас было не смешно. Они оба понимали, что не сходить ей сейчас в душ, не почистить зубы – это было уже как-то немного слишком... «Грл-грл-грл», – раздавался из-за стенки звук горлового полоскания. Доктор думал о том, что мирамистин тут оказался бы нелишним. А потом он обладал ею, прислушиваясь к своим ощущениям, и отследил такую вещь: она была ему в эти моменты скучна как обычная чужая женщина. При том что она очень старалась, она думала, что вопрос решен и недоразумение улажено. Она улыбалась – правда, немного грустно. И виновато, и задумчиво смотрела ему в глаза. Доктор сперва думал, что в жизни всякое бывает, что не первый раз у них такое, ну, почти такое, с Танькой, что не раз уж она уходила к чужим самцам, а в первый раз это еще в школе было, когда он совсем было сошел с рельсов, перед самыми выпускными экзаменами... Все это было, и не раз, но он все схавал, жизнь есть жизнь. Можно было каждый раз выбирать что хочешь! И он после пыток, которые проходили у него в голове, выбирал все-таки веселую красивую жизнь и все ее радости, из которых главная была – трахать девицу, от которой у тебя текут слюни, а не наличие себя на земле в виде несвежего подтухающего мяса с перемещением в дешевую гробовую тесноту и одинокую кладбищенскую сырость. Вот и на этот бы раз так... Но тут он вспомнил, что у араба хер длиннее. Араба он причем отпустил. «На него за что ж обижаться, пусть себе идет», – думал он, глядя на ее свежий теплый еще труп в ту минуту, когда он кончил ее душить. Но вскоре он спохватился, ему как-то сразу стало все в жизни непонятно – и он кинулся делать ей искусственное дыхание. Как их учили в школе на каких-то уроках. И как они после уроков играли в это самое искусственное дыхание. И вон его ей стал делать... Не понимая простой вещи: уже проступили трупные пятна, то есть поезд уже ушел. Его воздух, который вкачивал ей в легкие, с тихим хрипом шел у нее по хладеющей гортани и, еще немного теплый, выходил наружу. Глаза ее закатились и слегка уже остекленели. Он как-то отстраненно еще размышлял о цветовой гамме: цвет лица удушенной девушки – это цвет свежих фиалок, цвет трупных пятен... Красота и смерть, и расставание, и бесконечность, и одиночество. «И верность: теперь ее уже никто не будет ебать, – подумал Доктор. – Ну разве что какой маньяк в морге...»

И он тогда, в общем, сел.

А потом вышел. И жизнь его снова изменилась разительно, – в который раз уже.

Он вышел, и ему часто после то все вспоминалось. Классический тюремный запах дешевизны повсюду. Кирза, мерзость, несвежесть, затхлость, осевший зловонный никотин. Тяжелая накуренность в камерах...

Тюрьма в целом не выглядела преисподней, она даже немного напоминала институтские поездки на картошку куда-нибудь в разоренный колхоз. Те же линялые мрачные телогрейки, те же сапоги, те же серые рваные простыни, тот же скупой бледный суп, нищета, вонючие дешевые сигареты, то же отсутствие горячей воды, а что касается сортира, то тюремное очко – это даже шаг вперед от деревенского деревянного скворечника, открытого всем ветрам и, что самое увлекательное – морозам.

И никакого уединения. Днем и ночью вокруг чужие люди... Иные были чисто бомжи. Немало там и таких ребят, что роятся у пивных ларьков с пол-литровыми стеклянными банками, похмеляются. Были типичные мрачные какие-нибудь сантехники. Загнанные колхозные трактористы. Люди с обидами, со шрамами, с наколками, со следами порока, с испитыми, несвежими лицами.

А сколько там было вокруг безумных! Может, больше, чем на воле. Самый первый из сумасшедших, кого он там встретил, был убийцей. Он часто принимался рассказывать свою историю: «А только он остановился, тут я его топориком – у меня топор был туристический, знаете, с резиновой ручкой? Бью я топором, а тот рукой прикрылся, а у него часы были, на одной руке механические, а на другой электронные, которые кукарекают там и время показывают. Ну, я по механическим как дал, и они пополам, и руку вдобавок еще прорубил. И тут мужик пошел в отмах. Если б он не пошел в отмах, вот, не защищался самообороной, он бы живой остался! Я б просто не стал его добивать уже. Не столько бы злой был. А просто он отбиваться начал, и я прям озверел. Просто ненавижу, когда идут в отмах, чувствую, что я его уже... забью. И все равно они идут в отмах, меня это прям бесит уже. Так я топором. После он от середины площадки побежал дальше, где гаражи, и электрическая будка, и забор. Там тупик! Он туда забегает, видит, что тупик, но не успевает повернуться – и я ему ка-ак дал со всей злости – и череп расколол. Я ему голову прорубил насквозь, она треснула, только кожа стягивает, а больше ничего не держало. Врачи потом говорили, если б кожи не было, прям разлетелся бы череп вдребезги. Мужик упал, он хрипел... Он от крови начал захлебываться, уже все, „х-х-х“, – имитирует он, – и меня прямо взбесило это, его хрип. И я его еще... и обухом, и острием... У него всего там рубленых ран, как в деле написано, 17 только на голове и еще 17 ран на теле. Он лежит, и я просто обыскал его. У него документы были – паспорт, военный билет, пропуск, где он охранял, с какого-то, видать, завода, и деньги. И я еще по глупости – пьяный! – поглумился над ним. Снял брюки и ботинки, чтоб он вообще голый валялся, трусы, правда, оставил – с понтом в трусах из дому убежал, чтоб подумали, что это его как будто дома так потяпали. Смешно, да? А мой дружок один знал про это. Мы с ним вина купили и жрачки, денег же у мужика было 300 с чем-то рублей, мы ж карманы обшарили. Где сход Волги с Окой, там есть остров. Мы на него на лодке переплыли и напились там. Подельник мне кричит: „Я тебя сдам!“ А у меня первая мысль: „Убрать“. Достал ножик, на кнопке ножичек, он даже не услышал, как я его расклал, только – чик! – поворачиваюсь – и прям под сердце. Он не успел ни слова мне сказать. Потом взял его, прям с этим ножом, стащил за ноги в воду, и все. Я явку здесь уже сделал. А время прошло, его не нашли. Куда ж его найдут? Которые всякие спасатели там на лодке ездят, нашли, наверно, да подумали, что это бомжа труп...»

Не, когда к таким рассказикам привыкаешь, то и ничего.

И еще кругом висели роскошные плакатики: «Запомни сам, скажи другому: дорога к куму – дорога к дому», «Чем с ворами чифир пить – жижицу вонючую, лучше в оперчасть вступить – партию могучую», «Отсутствие взысканий – не ваша заслуга, а наша недоработка».

Бедность, нищета, из-за этого люди опускаются, много таких, на которых давно все махнули рукой. Они уж все растеряли... Зубной пасты нет у большинства. Некоторые ходят в баню с одной мочалкой, без мыла, – где ж его взять? Туалетной бумаги не хватает, вместо нее тряпочки какие-то. Нанять кого-то отдежурить за тебя по отряду или на хозработах заменить – десять сигарет; постирать белье – пачка «Примы»...

Странно, но еда часто оказывалась съедобной. Перловка со старинной какой-то столовской подливкой, суп из вермишели, щи... Перепадали иногда и котлеты, но это только в больничке. Там даже доставалось масло и молоко. А сладкого не хватало всегда, как в пионерском лагере или в армии. Здоровые мужики мечтали про пряники или серую какую-нибудь халву. И света не хватало, простого солнечного бесплатного света. Всегда были на окнах «реснички» и «намордники», которые застят зекам свет и создают подвальный, сарайный какой-то полумрак даже в полдень, превращают обычную, по сути, комнату в унылую убийственную темницу. Тюремщикам не приходит в голову простая мысль: не они дали людям свет, не им его и отнимать. А из света делать тьму, это кому ж служить? Каким силам? Известно каким... И кто придумал вот так забирать у людей свет? Оказалось – инструкция такая есть...

Ему вспоминались офицерские лица – суровые, неприятные, на которых читалась крайняя развращенность неограниченной властью над людьми. Эти серьезные физиономии, которые корчат люди, вырядившиеся в яркое, в золотое, в мишуру и блестящие штучки, это как бы карнавал и маскарад – но они там без всякого юмора надувают щеки! Хотя это тоже, пожалуй, не зря. Сплошь и рядом тюремщики выглядят странно, у них лица часто не майорские, а как у сантехников на карикатурах... Куда ж тут без формы? Выйди куда в штатском – самого заметут... Мы все привыкли снисходительно смотреть на офицерские красные лица, покрытые треснувшими капиллярами, без раздражения выслушивать типовые шутки пьющих... Что ж зоновским офицерам, разве меньше пить, чем милицейским или армейским? В таежной, глухой зоне среди соответствующей публики долгими зимними вечерами...

Тепло вспоминались прогулочные дворики площадью с однокомнатную квартиру в хрущевке. Дворик сверху покрыт решеткой, а над ней еще крыша от дождя – а то ведь иначе не выгонишь людей на прогулку! И вот прогуливаются арестанты, одетые в дешевые черные свои робы, в самодельных фуражках-«пидорках», как у де Голля. Кругом все казенное, унылое, тоскливое, да еще осенью, да на севере, под низким тяжелым небом. Но уж такая у нас родина!

Камеры ему иногда снились.

Камера она и есть камера. Метров семь или восемь квадратных, по размерам она сравнима с железнодорожным купе, и спать тоже приходится в два яруса – ну, только что камера будет раза в полтора длиннее. Для четверых, если в ней жить, – таки мало, тесно... На железной двери изнутри висит самодельный календарик: полоска из линованной тетрадки с числами и раскрашенный шариковой пастой бегунок на нитке. Дизайн разнился от камеры к камере, но смысл повсеместно был один: узники увлеченно следят за ходом времени. Чего-чего, а времени там полно у людей!

И еще – трогательная деталька – на стене над умывальником зеркальце какое-нибудь, выломанное из пластмассовой пудреницы, или просто нищий зеркальный осколочек. Еще из обстановки непременные железные эмалированные кружки, у которых ручки оплетены нитками, чтоб не горячо было хватать. И на полочке на виду какая-нибудь еда: маргарин «Летний», леденцы. И еще какой-нибудь «Поморин».

А ближе к двери – очко, заткнутое специальной тюремной заглушкой – это мешочек с песком на бечевке. Чтоб запах был слабее.

В какой-то из камер встретился ему предмет роскоши: черно-белый телевизор «Юность». Его не с воли передали, а из надзирателей кто-то отдал ненужную вещь.

И такая была еще забавная вещь: местами тюрьма облицована битым кафелем, как у знаменитого Гауди, который целый парк в Барселоне отделал в этой стилистике, нам очень близкой.

Бывали в тех местах и такие смешные вещи, как психологические лаборатории. Там кресла, музыка, золотые рыбки в аквариумах, фотообои, а на них золотая осень. Начальником этой роскоши был майор из бывших школьных учителей, который в тюремщики пошел за квартиру.

Унылая русская нищета особенно удручает в зоне. Нищета да плюс еще неволя. Тут легко приходят тоска, безнадега, мысли о смерти... О том, что точно не выкрутиться, не спастись. О том, что ждать тяжело. Униженному усталому невольнику трудно всерьез думать о возвращении в прошлое, в счастливую, какой она оттуда видится, вольную жизнь...

На воле думают, что тюрьма, армия, психбольница – это такие резервации для аутсайдеров. Лузеров туда убирают – зачем? Чтоб сбить спрос на жизненные блага? Чтоб не портили настроение тем, кому хорошо живется? Вольные воспринимают тюрьму как некий генератор зла. Есть миф, будто люди настолько страшны, что, если их не сажать, не мучить, мир рухнет.

Ну а что, когда сажают алкоголика, который ссыт в подъезде, весь подъезд счастлив. Людям приятно, что у них не нассано. И в чем их упрекнуть? А кто ссал, у того отнимают часть жизни. Это как бы такое временное убийство. Этот hell raiser поживет там вдали, убитый, а после может вернуться.

Много на тюрьме ужасов – так что ж? Наш человек, он избалован впечатлениями, его поди пройми. Все у нас было: и Чикатило, и зарубленные топорами да зарезанные ножом батюшки, и из пушек расстрелянные депутаты, и школьные выпускники, тысячами отправленные на убой в Грозный; русского царя с малыми детьми сначала расстреляли, а после, через 70 лет, похоронили. И это все как-то между делом, не сказать, чтоб страна захлебывалась от эмоций; ну было и было, что ж теперь...

Из самых ярких арестантских развлечений – приезд в тюрьму капелланов, деликатных интеллигентов с испанскими бородками. Они раздавали Евангелия и дорогие подарки – зеленые футболки с душеспасительными призывами. Православные батюшки маек почему-то не привозили ему. Но зато с ними бывали иногда настоящие разговоры – как на воле, на кухне в старые годы... Один такой был о. Михаил. Он любил говорить про судьбы Россiи, тема, что надо, кстати.

– Россiя – на Голгофе! А Европа – это благополучный Иерусалим, там знать не хотят, что происходит на Голгофе. Там распинают! Вся мировая история – это история борьбы Бога и Сатаны, а поле брани – сердце человека; это я Достоевского цитирую. Кто из людей выполняет волю сатаны, кто сопротивляется? Так получилось, Россiя при всей бестолковости, непонятности, безобразности жизни, которая здесь происходит, остается, как ни удивительно, Богоизбранной страной. И это не только мое личное мнение, это убеждение святых отцов!

– Ладно вам, избранной... Избранной для чего? – сомневался Доктор.

– Это избранничество ко спасению. Спасение есть в итоге путь в царство небесное.

– За что же такая честь?

– Думаю, за верность отдельных сынов и дочерей, за их верность до смерти. Взять один только ХХ век: число мучеников, которые в Россiи отдали жизнь за веру, не поддается исчислению. На Западе люди предпочитали приспосабливаться, а у нас – нет, стояли на своем.

Россiя – это не только Голгофа, это еще и место, где постоянно трясет. Тут трудно, тяжело. Конечно, кто-то опускается, начинает пить. Это можно сравнить с зерновым током. Идет обмолот. Это процесс очень жесткий и болезненный, но необходимый.

– Как-то слишком уж сурово идет этот процесс в Россiи. Вы никогда не думали, что это может плохо кончиться? Что все просто грохнется?

– Я уверен: не будет Россiи – и всего остального мира не будет. Россiя – изначально мировой буфер. Начиная с монгольского нашествия, которое она остановила, истекая кровью. И сейчас это буфер между Западом и Востоком. Не будет Россiи – крайности сольются, будет критическая масса, произойдет взрыв, который уничтожит весь мир.

– Ну что ж, прогноз оптимистический. Стало быть, если мы потерпим поражение, рухнем, никто не поставит ногу нам на горло – некому будет.

Но отец Михаил, он не тот был человек, чтоб в таких разговорах шутить. Он вел серьезную беседу:

– Сейчас в Россiи такое время, когда врата в рай и в ад одинаково широко распахнуты. Человеку сейчас очень легко проявить себя, показать таким, какой он есть. На Западе, там от человека не зависит ничего, все регламентировано и расписано. Государство, общество, законы – все человека поправляет, держит в каких-то рамках, ему не остается выбора, он ничего не может сделать, от него почти ничего не зависит. Вы знаете, отчего это коровье бешенство в Европе? Да потому что животные там стоят в бетонных стойлах, их кормят пищей с добавками, они не видят ни зеленой травы, ни солнца – ничего. Именно от этого у них бешенство! Иногда ж надо коров выпускать на луг попастись! И вот сейчас мы подходим к тому порогу, когда все благополучное западное общество оказывается в состоянии этих коров. Вопрос в том, когда именно наступит у них состояние бешенства. Запад мне представляется этаким жирным насыщенным бульоном. Запад говорит про свободу, но это чушь собачья: какая у них там свобода, они же рабы! Единственная свободная страна, которая еще осталась в мире, по моему глубокому убеждению, – это Россiя.

Странно было слышать похвалы самой свободной стране, сидя в тюрьме...

Но настал день, когда специально для Доктора его товарищи наняли, скинувшись, парня из соседнего отряда, и тот на своем аккордеоне сбацал на лермонтовские слова заветную песню: «Отворите мне темницу, дайте мне сиянье дня». Его вызывали на все проводы, когда выпускали кого-то на волю. И тюремщики это понимали, они в эти часы не заходили, не мешали, – даже им ясно было, что не надо такой кайф ломать человеку. Не надо... Свобода, новая жизнь, воскресение из мертвых... Экая славная минута!