Мирабо: Несвершившаяся судьба

Кастр Рене де

Оноре Габриэль Рикети де Мирабо (1749–1791) — один из наиболее ярких деятелей Великой французской революции, блестящий оратор и публицист, бретер и любимец женщин, узник королевских тюрем и защитник монархии. Посмертное открытие его тайных связей с двором Людовика XVI привело к тому, что прах Мирабо вынесли из Пантеона великих людей Франции. Отношение к нему не раз менялось и в последующие годы. Автор данной книги, известный французский историк Рене де Кастр (1908–1987) видит в своем герое не авантюриста, а гения политики, пытавшегося примирить умеренных республиканцев с монархистами и избежать революционных потрясений, войны и террора. «Останься Мирабо жив, история Франции и Европы могла бы пойти другим путем» — этот неожиданный вывод автор книги подкрепляет кропотливым анализом биографии своего героя, его сочинений и мемуарных свидетельств современников.

 

Рене де Кастр

Мирабо: Несвершившаяся судьба

 

СУДЬБА МИРАБО В ИСТОРИЧЕСКОЙ ПАМЯТИ

Вступительная статья

Выход в свет на русском языке подробной биографии Мирабо — событие долгожданное и значимое. Еще четверть столетия назад А. З. Манфред, известный специалист в области истории Франции XVIII века и автор блестящего очерка о Мирабо, входящего в состав изданной уже посмертно, хорошо знакомой историкам книге «Три портрета эпохи Великой французской революции», отмечал, что «в нашей стране о Мирабо по-настоящему никогда не писали». Однако после упомянутого эссе Манфреда в отечественной историографии так и не появилось ни одной работы, посвященной этой, несомненно, одной из самых ярких и спорных фигур в истории Французской революции. Не выходили у нас и книги о Мирабо зарубежных авторов. Создалось впечатление, что наше общество настолько устало от героев Великой французской революции — Жан Жака Руссо, Марата и Робеспьера, что до Мирабо читатель уже никогда не доберется.

Между тем это был совершенно необыкновенный человек. Простой депутат Генеральных штатов от Экс-ан-Прованса, но необычайно яркий и талантливый, он сумел добиться невероятной популярности. А ведь тогда для популяризации идей не было ничего из тех технологий, что находятся в распоряжении политиков сейчас, за исключением разве что обыкновенного печатного станка. Его возможности Мирабо и сумел использовать в полной мере, одновременно создав своеобразный информационный центр, впоследствии получивший название «ателье Мирабо». В этом центре готовились тексты, пользуясь которыми он произносил свои речи, быстро становившиеся знаменитыми везде, где только умели читать по-французски. Познакомившись с книгой Рене де Кастра о Мирабо, читатель узнает о многих новшествах того времени, ныне прочно вошедших в обиход политической жизни и находящихся в компетенции наук, изучающих вопросы управления социальными процессами.

Рене де Кастр (1908–1987) является признанным мэтром в жанре исторической биографии наряду со столь знаменитыми писателями, как Андре Кастело, Марсель Брион и Анри Труайя, чьи сочинения, посвященные историческим деятелям, писателям и людям искусства, хорошо знакомы русскому читателю. Его перу принадлежит более тридцати произведений, сюжеты которых в основном связаны с историей Франции XVIII века. Он является автором книг о госпоже де Помпадур, госпоже Дюбарри, госпоже Рекамье, о Шатобриане, Бомарше, маркизе Лафайете, Генрихе IV, Людовике XVIII. Он уже известен в нашей стране — его книга о госпоже де Помпадур выдержала на русском языке уже два издания, а биография Бомарше была опубликована в 2004 году в серии «ЖЗЛ».

Рене де Кастр принадлежал к старейшей аристократической французской семье. Одна из первых написанных им биографий, получившая награду Французской академии, была посвящена известному политическому деятелю XVIII века маршалу де Кастру (1727–1801), с которым автора связывали родственные узы. В книге о Мирабо читатель тоже встретится с маршалом де Кастром, равно как и с другими представителями этого выдающегося семейства. Так что для него все эти биографии знаменитостей той эпохи — дело еще и семейное.

Рене де Кастр окончил Высшую школу политических наук, занимал в течение ряда лет пост вице-президента Общества французских литераторов, а в 1972 году стал «бессмертным» — членом Французской академии. Таким образом, наука и литература переплелись в его творчестве, и обращение к жанру биографии стало своего рода предопределением.

Судьба Мирабо была ему интересна как с точки зрения большого исторического времени, являющегося предметом философии истории, так и с точки зрения микроистории, в том числе и потому, что она неоднократно соприкасалась с судьбами рода де Кастр. Жизнь рода как часть национальной истории — вот главный предмет его изучения. Причем его интересуют не только сами факты, но и альтернатива им, события, которые стали бы возможны, изменись что-то в предопределяющих их условиях. Его суждения порой оказываются достаточно субъективными, но это отнюдь не обязательно является отрицательной чертой научного исторического исследования.

Оноре Габриэль Рикети де Мирабо (1749–1791) вошел в историю Франции прежде всего как борец против тирании и деспотизма, но вместе с тем и как олицетворение едва ли не всех пороков, которые только свойственны человеку. Среди мыслей Родена об искусстве есть замечательное описание скульптурного портрета Мирабо, выполненного его современником Ж. А. Гудоном. «Посмотрите на Мирабо — явно проступает эпоха. Вид задорный, парик в беспорядке, одет небрежно. Революционная буря захватила этого хищника, он сейчас зарычит. Передано и происхождение. Весь облик властный, прекрасные, дугой очерченные брови, высокомерный лоб — это родовитый аристократ, но изрытые оспой, обрюзглые, демократические щеки, короткая, могучая шея связывают его со средним сословием: он выбран его представителем, он его любимец. Профессия — трибун. Рот выдается вперед, как рупор, и для того, чтобы слова его неслись дальше, Мирабо закидывает голову, так как он небольшого роста, подобно большинству ораторов. У таких людей природа развивает грудную клетку в ущерб росту. Неопределенный и вместе с тем надменный взгляд ни на ком не останавливается, а парит над большим собранием. Согласитесь, что это изумительный фокус — вызвать посредством одного бюста представление о целой толпе, скажем более, о целой стране, которая насторожилась и слушает. Наконец, индивидуальный характер. Посмотрите на эти чувственные губы, на этот двойной подбородок, на эти трепещущие ноздри, — вам станут ясны пороки этого человека: разгульные привычки, потребность в наслаждениях».

По рождению граф Мирабо принадлежал к высшему слою французского общества, но так получилось, что бесконечные унижения, испытываемые им в лоне своей собственной семьи, сделали его невероятно свободным духовно человеком, ибо ему, так же как и людям материально обездоленным, было нечего терять. Накануне революции он не был связан никакими обязательствами ни по отношению к своей семье, ни по отношению к своему сословию. Достаточно вспомнить, что ему лично довелось весьма близко столкнуться с таким распространенным во Франции эпохи абсолютизма явлением, как «летр де каше» или «тайные письма» (lettre de cachet). Это королевские указы об изгнании, о заточении в тюрьму без суда и следствия, в которых современники справедливо видели крайнюю степень произвола со стороны королевской власти, а стало быть и верх деспотизма.

Еще совсем молодым человеком Мирабо испытал на себе действие подобных тайных указов короля, подписанных по настоянию маркиза Виктора Рикети де Мирабо (1715–1789), его родного отца. Так что в предреволюционной Франции граф Мирабо, которого закалили выпавшие на его долю испытания, стал человеком поистине уникальным, человеком, который, обладая связями в высшем обществе, хорошим образованием, литературными способностями и незаурядным умом, имея к тому же редкий дар красноречия и вместе с тем не имея средств к существованию, не имея даже возможности каким-то образом применить свои таланты в условиях существующего общественно-политического строя, оказался настроен достаточно радикально. А тут еще перипетии его собственной, весьма беспорядочной личной жизни — сначала женитьба на одной из самых богатых наследниц Прованса Эмили де Мариньян, а затем шумный бракоразводный процесс. Подвергнувшись немалым унижениям в качестве узника Венсенского замка, проиграв бракоразводный процесс, молодой граф Мирабо, казалось, окончательно порвал со своим сословием. Весь этот сложный комплекс обстоятельств и привел к тому, что аристократ Мирабо стал депутатом Генеральных штатов от третьего сословия.

Ознакомившись с наказами третьего сословия депутатам, данными накануне революции, исследователи отмечают, что в тот период выборщики имели тенденцию голосовать за известных людей, отличающихся независимостью суждений, талантом и остроумием, отдавая предпочтение людям не просто образованным, а неординарным, нетипичным, исключительным. Именно таким человеком и был Мирабо. Но как это зачастую бывает в реальной жизни, на деле депутатами Генеральных штатов становились люди вполне обычные, типические. Прежде всего это были представители так называемого «судейского сословия», и на их фоне Мирабо, разумеется, очень сильно выделялся. И очень скоро оказались востребованы именно те качества, которыми он обладал в полной мере, а именно: находчивость, остроумие, развитое чувство собственного достоинства, твердость характера, умение отстаивать свое мнение, искусство держать удар.

В исторической памяти французов граф Мирабо прежде всего — депутат от третьего сословия. На знаменитом заседании Генеральных штатов 23 июня 1789 года в Версале, когда обер-церемониймейстер двора маркиз Дрё-Брезе повторил распоряжение Людовика XVI, предписывающее депутатам немедленно разойтись по сословиям и заседать раздельно, он не растерялся и единственный в ту минуту нашелся что ответить. Он заявил, что «заставить нас покинуть наши места можно лишь силой штыков». Эта короткая реплика Мирабо стала хрестоматийной, она цитируется во всех учебниках истории. Есть некоторое отличие в описании обстоятельств данного инцидента у де Кастра и у А. З. Манфреда. Но, не вдаваясь в рассмотрение деталей, следует подчеркнуть главное — в оценке выступления Мирабо 23 июня как решающего и в ходе революции, особенно на первом ее этапе, и в его собственной биографии оба историка единодушны.

В течение первого периода революции твердая позиция Мирабо, осуждавшего любые проявления насилия над человеческой личностью, и его невероятная политическая активность — он выступал почти на каждом заседании Национального Учредительного собрания, — сделали его лидером, популярность которого не ограничивалась рамками какого бы то ни было сословия. Ему внимали как убежденные «патриоты», так и прирожденные «аристократы», хотя надо сказать, что в тот период граница между революционными и контрреволюционными настроениями среди тех и других постоянно сдвигалась в ту или иную сторону в зависимости от изменения политической обстановки. Среди депутатов Учредительного собрания Мирабо был, бесспорно, наиболее подготовленным к решению правовых вопросов, которые следовало тогда решить, и именно он был автором многих проектов, ставших затем законодательными актами. Отстаивая права человека и гражданина на свободу и осуждая произвол со стороны королевской власти и сословные привилегии, Мирабо вместе с тем решительно выступал за распространение принятых Учредительным собранием законов на всех членов общества, включая и членов королевской семьи. Он одним из первых понял, какой смертельной опасности подвергается королевская семья, находясь в Париже, и стремился всеми силами предотвратить крушение монархии.

Однако политическая карьера Мирабо была скоротечной. Не прошло и двух лет со времени знаменитого выступления Мирабо на заседании Генеральных штатов, как его не стало. После мучительной болезни он умер весной 1791 года. Мирабо похоронили в Пантеоне, а затем — уже на исходе революции — его прах с позором был оттуда выброшен. Вскоре после смерти Мирабо состоялась казнь короля Людовика XVI, и тогда были обнародованы бумаги, содержание которых не позволяло сомневаться в его сговоре с королевской семьей, отчего он был объявлен тайным агентом короля, защитником Марии-Антуанетты, изменником революции, и даже его бюсты были уничтожены — сохранились лишь те из них, что попали в частные коллекции. Но его бюсты, об одном из которых выше уже шла речь, его портреты, да и вообще его своеобразная внешность — это особая тема.

В описании внешности Мирабо все историки единодушны — он был чудовищно некрасив, к тому же его лицо было обезображено ветряной оспой: эта болезнь, как известно, в тот век не щадила ни бедных, ни богатых (от нее, кстати, умер и Людовик XV). Эти отталкивающие и вместе с тем притягивавшие к себе внимание черты в сочетании с умом и талантом, очевидно, также немало способствовали его популярности среди современников. Сохранившиеся изображения, как живописные, так и скульптурные, хорошо передают необычную внешность этого человека: несоразмерно большая голова, большие глаза навыкате, лицо, сплошь покрытое шрамами от оспы.

Характеризуя иконографический материал, Рене де Кастр приводит перечень пятнадцати портретов членов семьи Мирабо, начиная с середины XVII века, а также шести картонов с изображением самого Мирабо, находящихся в Художественном музее и библиотеке Поля Арбо (каталог иконографии, фонд Мирабо) в Экс-ан-Провансе. Сохранилось также несколько бюстов Мирабо, в том числе один из лучших работы скульптора Люка де Монтиньи, изображающий его в расцвете лет, в начальный период политической карьеры, и подаренный в 1913 году семьей де Монтиньи Художественному музею Экса. Ну и, разумеется, представленный в Лувре знаменитый бюст Мирабо, выполненный скульптором Жаном Антуаном Гудоном в год его смерти, в 1791 году, который, как уже было сказано, высоко ценил Роден. Гораздо позже, в последние десятилетия XIX века во французском обществе произошла кардинальная переоценка исторических ценностей. В то время было решено украсить интерьер Пантеона монументальными памятниками великих людей Франции, и тогда первые заказы были отданы Родену на статую Виктора Гюго и скульптору Жану-Антуану Энжальберу — на статую Мирабо.

Что же касается его прижизненных изображений, то их, как уже было сказано, сохранилось не так уж много — судьба не была благосклонна к нему ни при жизни, ни после смерти. Однако историческая память, так же как и сама жизнь, не стоит на месте. На последней большой выставке в Париже в Гран-Пале, посвященной искусству портрета в 1770–1830-е годы, которая проходила осенью 2006 года, экспонировался еще один из уцелевших бюстов Мирабо, выполненный скульптором Клодом-Андре Дезине в год его смерти, в 1791 году, и получивший первую премию на конкурсе, организованном тогда Якобинским клубом. Затем он хранился в одной частной коллекции, а сейчас находится в Бретани в Музее изящных искусств города Ренна, весьма далеко и от Парижа, где состоялась политическая карьера Мирабо, и от его родного Прованса.

Рассуждая о внешности Мирабо, которого никто не мог бы назвать красавцем, все историки тем не менее отмечают, каким огромным успехом пользовался он у женщин. Биография Мирабо выглядит вполне незаурядной даже на фоне наполненных галантными приключениями жизнеописаний выдающихся любовников XVIII столетия; рассказ о любовных подвигах Мирабо на Корсике, страстные письма, адресованные им Софи де Монье, а также его письма из Венсенского замка были бы весьма уместны в «Мемуарах» самого Казановы.

Более двух столетий отделяет нас от событий, о которых идет речь в книге Рене де Кастра о Мирабо, и тем не менее рассказ о них в большинстве случаев настолько подробен и обстоятелен, что у читателя возникает эффект присутствия в том историческом времени. Дело тут не только в литературном таланте автора. Это достигается еще и благодаря умелому использованию архивных материалов. Отличительной чертой книги де Кастра о Мирабо является широкое привлечение документов, хранящихся в архивах Экс-ан-Прованса — города, с которым неразрывно связана вся биография Мирабо, депутатом от которого он и был избран в Генеральные штаты.

Читатель конечно же обратил внимание на подзаголовок к книге де Кастра о Мирабо: «Несвершившаяся судьба». Этот подзаголовок является ключом, раскрывающим основную идею автора, который, располагая многочисленными и разнообразными источниками, в том числе, как уже было сказано, и неопубликованными, пытается доказать, что Мирабо было предначертано спасти монархию, тогда как на деле он стал разрушителем последней. Де Кастр убедительно пишет о том, что эволюция Мирабо как политического деятеля проходила в пределах его искреннего убеждения в том, что защита естественных прав, свободы и достоинства человека и гражданина отнюдь не противоречит борьбе за жизнь королевской семьи и спасение тысячелетней монархии, что можно быть революционером и защитником короля в одно и то же время, что одно не исключает другого. Обладая блестящим ораторским талантом, Мирабо отстаивал идеи конституционной монархии — но тщетно. Он лишь вызвал недоверие к себе со стороны своих коллег-депутатов и не был поддержан королем, хотя тот и оплачивал его советы. Мирабо сам не считал себя изменником и, умирая, не пожелал уничтожить свой архив, полагая, по всей видимости, что перед историей он честен. «Я буду тем, кем был всегда, — говорил он о себе, — защитником монархической власти, упорядоченной законами, и апостолом свободы, гарантированной монархической властью».

За последние годы было опубликовано довольно много работ, где совершенно по-новому освещается история революции 1789–1794 годов во Франции. Назовем лишь несколько монографий: З. А. Чеканцева «Порядок и беспорядок. Протестующая толпа во Франции между Фрондой и Революцией» (Новосибирск, 1996); «Исторические этюды о Французской революции. Памяти В. М. Далина» (М., 1998); А. В. Ревякин «Великая французская революция» (История Европы. Т. 5. М., 2000); «Памяти профессора А. В. Адо. Современные исследования о Французской революции конца XVIII в.» (под ред. В. П. Смирнова и Д. Ю. Бовыкина. М., 2003); Е. М. Мягкова «„Необъяснимая Вандея“: сельский мир на западе Франции в XVII–XVIII веках» (М., 2006). Имеется также целый ряд статей по данной тематике, опубликованных в эти годы в журналах «Французский ежегодник», «Одиссей», «Новая и новейшая история». Знакомство с результатами этих новых исторических исследований позволяет питать надежду, что со временем они станут основой для увлекательно написанных биографий. Пока же в ожидании их появления мы предлагаем вам замечательную книгу о Мирабо французского академика де Кастра. «Никогда два историка не опишут его одинаково», — уверен автор. Каждый может сказать свое слово. Но русских историков услышать тем интересней, что судьба Мирабо тесно связана с умонастроениями, бытовавшими в России.

В книге Рене де Кастра приведены многие примеры беспрецедентной популярности Мирабо как во Франции, так и в странах Западной Европы. В Российской империи, связанной в ту эпоху с Францией тесными узами, в той России, о которой французские путешественники писали с удивлением, что здесь французскую литературу знают лучше, чем в салонах Парижа, а французские журнальные новинки становятся предметом обсуждения сразу же после их выхода в свет, имя Мирабо очень быстро стало нарицательным для обозначения псевдолиберала. Вспоминается стишок Дениса Давыдова:

Всякий маменькин сынок, Всякий обирало, Модных бредней дурачок Корчит либерала. А, глядишь — наш Мирабо Старого Гаврилу За измятое жабо Хлещет в ус да в рыло…

Имя Мирабо со временем наполнилось новыми значениями в контексте французской культуры. Его именем французы назвали многие улицы своих городов, а мост Мирабо, возведенный в 1895–1897 годах, соединил берега Сены в районе парижского Пятнадцатого округа. Именно он дал Гийому Аполлинеру творческий импульс для создания его знаменитого стихотворения «Мост Мирабо» — шедевра любовной лирики. Каждый французский школьник, каждый студент-филолог любой страны мира знает эти строки:

Под мостом Мирабо тихо Сена течет И уносит нашу любовь… Я должен помнить: печаль пройдет И снова радость придет [1] .

Путь примирения со своей историей, как, кстати, показывает и недавнее прошлое России, никогда не бывает простым и скорым. Этот путь наведения мостов между прошлым и настоящим порой растягивается на целые века. Так и Франция лишь спустя сто лет после смерти Мирабо приняла его, отдав дань его заслугам и определив его место в истории.

Вероятно, Мирабо останется жить вечно в исторической памяти людей, в шедеврах изобразительного искусства, во французской поэзии. Кроме того, после него осталось довольно богатое литературное наследство. Это несколько трактатов, наиболее известными из которых являются «Опыт о деспотизме» и «Королевские указы об изгнании без суда и следствия и государственные тюрьмы», обширное сочинение в четырех томах о прусской монархии, тексты публичных выступлений и многочисленные письма, являющиеся общепризнанными образцами классики эпистолярного жанра.

Т. Д. Сергеева

 

Мирабо: Несвершившаяся судьба

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

Оноре Габриэль Рикети, граф де Мирабо

Историю решили судьбы лишь нескольких человек: они проложили пути, по которым прошли народы — иногда с энтузиазмом, чаще со смирением.

Эти гении-властители возбуждают такое любопытство, что вспоминать о них можно бесконечно: они каждый раз предстают в ином обличье, что бы мы ни начали рассматривать: причины, формы, последствия, даже неудачи.

Необязательно доводить начатое до конца: достаточно, чтобы семена дали всходы; незавершенный жизненный путь порой еще вернее указывает на предопределение.

Мечтания Гобино породили миф о расизме, в котором с полным основанием можно найти причину Второй мировой войны. Из разглагольствований Карла Маркса вышло революционное движение, создавшее советскую Россию. Однако оба мыслителя, косвенным образом спровоцировавшие великие потрясения первой половины XX века, были чужды событиям, свершившимся исключительно благодаря вере людей в их писания.

Антитезу им составляют завоеватели, реформаторы или мессии, великие свершения которых были увековечены еще при жизни, — Чингисхан, Генрих VIII, Магомет.

Между этими крайностями — человеком, не знавшим о своей роли в истории, и тем, кому его очевидная историческая миссия уже обеспечила вечную славу, — находится третья категория, возможно, самая драматичная. Это сознающий свое величие, уверенный в своем предначертании герой, которому рок не дает завершить великое дело; он уходит, печалясь оттого, что предначертанное ему свершится без него или не заладится вовсе из-за его отсутствия.

Возможно, самым типичным из таких грандиозных неудачников был один француз: он предчувствовал гибель старого мира и жадно стремился к его обновлению, он ощущал в себе достаточно сил, чтобы повести за собой, заставив повиноваться своему гению.

Скептицизм сильных, непостоянство толпы, преждевременно оборвавшаяся жизнь разбили эту огромную мечту.

Этот человек ненавидел несправедливость, поскольку долгое время испытывал ее на себе; он восстал против властей, лишь обнаружив их предубежденность. Однако потаенная мудрость вовремя открыла ему, что не всё в структуре общества и в организации государства является предрассудком.

Увы! Он был сражен в тот момент, когда, подчинившись необходимости, был готов возвыситься над собой; он умер, обессиленный крушением своих планов, что придает рассказу о его жизненном пути неисчерпаемую патетику. Мир, который он захотел разрушить, лежал в руинах; мир, который он хотел построить, заявлял о себе лишь неясным гулом.

Развал, к которому он приложил столько усилий, совершился, однако он сам ушел в мир иной, не осуществив восстановления, зная только, что новый дом окажется непрочен, поскольку представленный им архитектурный план так и не будет осуществлен.

Этим человеком был Оноре Габриэль Рикети, граф де Мирабо, преступник и герой, кумир и отверженный, разрушитель монархии и ее последняя надежда.

Его личная неудачливость во многом определила несчастья Франции; поэтому мы никогда не устанем размышлять о жизни этого незаурядного человека. О Мирабо всё уже было сказано — и всё еще только предстоит сказать; в нем можно искать беспорядочность или мудрость, его мысль проявляется и в бурных выступлениях, и в ироничных обращениях; никогда два историка не опишут его одинаково. Есть в нем что-то от горной гряды, которую нельзя охватить одним взглядом, так широко она раскинулась: некоторые вершины остались непокоренными, кое-какие долины скрыты во мраке.

Я упорно преследовал этот призрак с жутким лицом, преследовал с единственной целью — возродить на этих страницах тот его облик, который считаю истинным.

 

Пролог

РАЗВЕЯННЫЙ ПРАХ

21 сентября 1794 года или, выражаясь языком той эпохи, в пятый день санкюлотид II года Республики, к горе Святой Женевьевы хлынул людской поток.

Едва ли два месяца прошло с тех пор, как воссияло солнце 9 термидора; после полосы тревог к французам вернулись кое-какие радости жизни, которым они предавались под любым предлогом. Однако церемония, приуроченная ко второй годовщине открытия Конвента, была траурным шествием.

Такого рода мероприятия отличались серьезностью, каковую внушает извечный страх смерти; однако редкий день был столь же лишен ясности в душе, как этот, когда был дословно исполнен декрет, представленный Конвенту 5 фримера II года средней руки поэтом Мари-Жозефом Шенье.

Целью декрета было не исполнить последнюю волю человека, не удосужившегося ее изложить, а отомстить ему за обиду.

В самом деле, прах, более тринадцати месяцев ожидавший окончательного захоронения, был останками одного швейцарского врача, ставшего в Париже памфлетистом; своим яростным пером он приобрел власть и поставил ее на службу своим страстям — чувственным и кровожадным. Потребовалась смелость юной девушки, не дорожившей собственной жизнью, чтобы сразить ударом кинжала разнузданное чудовище по имени Жан-Поль Марат.

Полагая, что ему обеспечена долгая жизнь, он не отдал заблаговременно распоряжений относительно своих похорон, однако в припадке ярости однажды уточнил, чего бы ему вовсе не хотелось:

— Если когда-нибудь во Франции настанет свобода, и какое-нибудь законодательное собрание, памятуя о том, что я сделал для родины, примет решение выделить мне место в церкви Святой Женевьевы, вспомните — я громко протестую против этого кровного оскорбления. Да, по мне в сто раз лучше вовсе не умирать, чем подвергнуться подобному бесчестью…

Протест был напечатан в газете «Друг народа» 5 апреля 1791 года. Накануне состоялось первое захоронение в только что построенном здании.

Учредительное собрание провело голосование и приняло решение, что церковь Святой Женевьевы станет не культовым сооружением, а вместилищем праха великих людей, начиная с эпохи свободы. Только депутатам дано будет решать, какие граждане достойны чести покоиться в национальном Пантеоне. Предложение вызвало ропот. Тогда поднялся депутат от Арраса; своим резким и сухим голосом Максимилиан Робеспьер заявил:

— Я поддерживаю это предложение всей своей властью, вернее, всем своим чувством. Не время, когда со всех сторон доносятся сожаления, вызванные потерей известного человека, который в самые тяжелые времена с таким мужеством выступал против деспотизма, не время противиться тому, чтобы ему были оказаны почести. Что же касается господина Мирабо, я думаю, никто не вправе оспаривать справедливость этого решения.

Его горячее выступление повлияло на решение Собрания; в буйном коллективном восторге тело величайшего трибуна Революции погребли в усыпальнице храма, на фронтоне которого впоследствии начертали: «Великим людям — благодарное отечество».

В хоре похвал, сопровождавших похороны графа де Мирабо, диссонансом прозвучала одна только нота — та самая статья Марата, конец которой мы уже процитировали, а начало было таким:

«Народ, возблагодари богов! Парка обрезала нить жизни твоему самому грозному врагу… Рикети больше нет! Прибереги слезы для твоих истинных защитников. Вспомни, что он был одним из прирожденных слуг деспота и бросил вызов двору, лишь чтобы получить твои голоса. Мирабо в Пантеоне! Какое кощунство, какая насмешка! Есть от чего прийти в отчаяние возвышенной душе. Руссо и Монтескье покраснели бы, увидев себя в столь дурной компании, а Друг народа был бы безутешен…»

Марат был тогда единственным или почти единственным, кто думал, что настоящий демократ покраснел бы на веки вечные, если бы рядом с ним упокоился Мирабо. Однако в народе очень скоро многие начали разделять это мнение: тайные бумаги короля Людовика XVI, обнаруженные 13 ноября 1792 года в «железном шкафчике», доказали непосвященным, что, несмотря на свои красивые слова, депутат от Экс-ан-Прованса был на деле хитроумным защитником монархии.

Мысль о том, чтобы вынести останки Мирабо из Пантеона, совершенно естественным образом возникла в связи со смертью Марата: самые ярые якобинцы тогда вспомнили, что он первым почуял правду. Этим объясняется текст поразительного декрета от 5 фримера, которым Конвент постановил, что «великих людей без добродетели не бывает, и тело Оноре Габриэля де Мирабо будет извлечено из французского Пантеона. В тот же день, когда тело Мирабо покинет Пантеон, туда будет перенесено тело Марата».

Более насущные заботы отсрочили эту мрачную процедуру. Но термидорианский переворот не потушил вспышку ненависти, и 26 фруктидора II года общество якобинцев потребовало точного исполнения принятого решения. Поэтому, прежде чем гроб с Маратом был перенесен под своды Пантеона, произвели отвратительный и неприличный ритуал.

Судебный пристав встал у входа в храм и огласил декрет, согласно которому останки гражданина Оноре Рикети Мирабо должны быть вынесены из склепа.

Как уже было сделано годом раньше в Сен-Дени, в усыпальнице французских королей, могила была вскрыта, а гроб перенесли в «обычное место для погребений».

Теперь, когда отец «Друга народа» изгнал сына «Друга людей», церемония могла идти своим чередом. С большой помпой Марат вступил в храм национальной славы. После превознесения его добродетелей гроб поместили рядом с памятниками, прославлявшими его кумиров, — могилой Вольтера и надгробием Руссо.

Марат не был создан для вечности: на следующий год новый режим, лучше понимавший, чего он стоил, велел выбросить его гроб из Пантеона и швырнуть останки журналиста в общую могилу.

Кому сегодня есть дело до могилы Марата?

Но последнее земное деяние этого презренного создания лишило людей возможности совершать паломничества к посмертному пристанищу Мирабо.

Где это пристанище — неизвестно. Гроб, вывезенный на склад в день похорон Марата в Пантеоне, три дня спустя вскрыли в присутствии судебного пристава; в нем оказался второй, свинцовый гроб, в котором были проделаны отверстия «для испарения». Через несколько дней свинцовый гроб тоже был вскрыт.

Останки захоронили на углу кладбища Кламар, прозванного также кладбищем Святой Екатерины. Теперь от него не осталось и следа, а раньше оно находилось примерно в том месте, где сегодня стоит анатомический театр, между улицей Фоссе-Сен-Марсель и улицей Сципиона, на южном склоне горы Святой Женевьевы.

Не стоит искать душу Мирабо в этом лишенном поэзии месте. История, воздав ему должное, воздвигла ему настоящее надгробие.

Раз место его упокоения неизвестно, для создания полного портрета Мирабо нужно показать, откуда он появился, ибо разрушитель признанных ценностей целиком соответствовал своей породе и гордился своими предками.

 

Часть первая

БУРНАЯ ЮНОСТЬ (1749–1781)

 

Глава первая

ПАЛОМНИЧЕСТВО К ИСТОКАМ

I

Самое давнее свидетельство о Рикети де Мирабо следует искать не в эпических и рыцарских легендах, в которых им нравилось воображать своих далеких предков. Корнями род уходит в безлюдный край, и чтобы пробраться к этой позабытой колыбели, нужно углубиться в один из самых потаенных уголков Верхнего Прованса.

Свернув у Диня с «зимней альпийской дороги», по проселку попадешь в поселение, откуда и берет начало «бурный и демонический» род Рикети. У северных ворот этого городка — епископской резиденции, прославленной монсеньором Мирьелем, — начинается узкая дорожка, идущая вверх по течению речки Бес, притока Дюранса. Мало кому из туристов известно название этого горного потока, разделяющего долину на несколько самых причудливых во Франции пейзажей. Тропа, тянущаяся вдоль берега, трижды углубляется в мрачные ущелья, после чего выходит в пасторальную ложбину, которая окружена зелеными округлыми горами, увенчанными заснеженными пиками зачастую высотой под три тысячи метров.

Чтобы выбраться из обрамленной кольцом гор просторной долины, в которой голубоватые отблески контрастируют с темными пятнами сосен, придется воспользоваться малопроходимыми тропами: одна крутым серпантином спускается к Юбе по направлению к близкой Италии; другая теряется в черноватой долине речки Бланш, названной, возможно, по контрасту «Белой», ее воды впадают в Дюране, сегодня превращенный в озеро Сер-Понсонской плотиной. Прежде чем покинуть этот край, так редко посещаемый людьми, стоит на минуту задержаться в центре ложбины. Там теснятся домики деревушки Сейн; скопление этих жилищ со светлыми стенами выглядит тем более очаровательно, что среди них возвышается простая и чистая романская церковь: высокая колокольня золотистого камня и портик с навесом уже предвосхищают творения ломбардских зодчих.

Деревня, поражающая своей относительной внушительностью в этом безлюдном месте, в XIV веке находилась под властью могущественного тогда рода, известность к которому пришла очень поздно, причем через самого недостойного из его членов — рода Баррасов.

Как и большинство южных поселений, этот скромный городок имел самоуправление, а муниципальные чиновники носили пышный титул «консулов». В некоем документе от 26 января 1346 года указывается, что в то время один из трех консулов Сейна звался Рике; это был земледелец или пастух, по происхождению, вероятно, итальянец.

Лет сто спустя один из потомков этого скромного городского чиновника заслужил почет и уважение в Дине, женился там на дочери врача, свое имя стал писать на итальянский лад — Рикети. Он занимался торговлей. Чем именно торговал предок Мирабо, нам совершенно не известно; этому занятию, похоже, посвятили себя и несколько последующих поколений Рикети, среди упоминаний о которых мы не находим ничего примечательного.

Судя по всему, только в XVI веке семейство Рикети наконец вышло из тени, которую высокие горы порой отбрасывают на жителей долин.

II

Возвышение Рикети свершилось за два поколения: одно принесло семье богатство, другое — дворянство.

В царствование Людовика XII, вероятно, около 1509 года, Оноре Рикети уехал из Диня в Марсель, где основал дело, которое стало со временем процветать. Жан Рикети, его сын, успешно продолжил дело отца: создав коралловую компанию и став владельцем рыболовной флотилии, он начал строить мануфактуры по производству алых тканей.

Будучи избран в 1562 году первым консулом Марселя, Жан Рикети весьма укрепил свое положение, защищая королевскую власть от происков гугенотов. Благорасположение короля Карла IX позволило ему породниться с аристократами: он женился на девушке из дома Гландевес, провансальской семьи древнего рода.

Один из родственников новоиспеченной госпожи Рикети, Гаспар де Гландевес, в то же время женился на вдове господина Помпея де Барраса; та унаследовала от покойного мужа имение с развалившимся замком, называвшееся Мирабо.

Рикети купил замок и землю по многим причинам; горделивое намерение сменить собой могущественных Баррасов было лишь одной из них. Замок Мирабо занимал сильную стратегическую позицию: он возвышался над ущельем, через которое Дюранс с вливающимся в него Вердоном с трудом пробивал себе дорогу между холмами Воклюз и прованскими предгорьями Альп: хозяин Мирабо повелевал долиной; в ту эпоху Религиозных войн владение крепостью, стоявшей на полпути между Динем и Марселем, было политически выгодным.

Делая ставку на этот последний аспект, Жан Рикети, возможно, был намерен подкрепить им свои притязания. Приобретая земли Мирабо, он стремился сделаться аристократом. Без трудностей не обошлось: новоиспеченный сеньор де Мирабо не собирался платить королю пошлину, которая накладывалась на любого буржуа или разночинца, приобретавшего дворянское владение.

Последовала череда судебных процессов: Рикети отказывался платить, утверждая, что его предки уже давно вошли во второе сословие.

Спор несколько раз выносился на суд короля Карла IX, который решал дело то в ущерб Жану Рикети, то в его пользу. Наконец соискатель добился своего хитростью: он потребовал провести расследование, заявив, что докажет благородное происхождение Рикети.

Это расследование, оказавшееся на руку тому, кто его затеял, было дорогостоящим развлечением. Открывшиеся обстоятельства — просто сюжет для романа: Рикети оказались потомками одного из древнейших флорентийских семейств — Арригети; их якобы подвергли изгнанию во время войн гвельфов и гибеллинов; глава рода, совершив тайный переход через Альпы, поселился в деревушке Сейн и стал ее донатором, основав там больницу. Этот первый изгнанник некогда покоился под богатым надгробьем возле приходской церкви. Каких оправданий можно требовать от потомка достославного изгоя, принадлежавшего к тосканской аристократии с незапамятных времен?

Следователи, посланные в Сейн, не обнаружили ни больницы, ни грандиозного надгробного памятника; однако в поселке, а затем в городе Динь они расспросили внушительное число подкупленных свидетелей, которые показали как непреложную истину, что с самого своего приезда во Францию Рикети считались знатью.

Таким образом, Жан Рикети выиграл последний процесс и занял свое место среди провансальских аристократов. Правда, не все с этим согласились: знаменитый Мишель Нострадамус в своем «Реестре дворянских семейств Прованса» упоминает о Жане Рикети де Мирабо лишь в связи с Гландевесами.

Этот эпизод проливает свет на противоречивость натуры Мирабо; в 1789 году он искренне уверял, что его принадлежность к аристократии была лишь мошенничеством, и при этом с восхищением повторял грандиозную фразу своего отца: «Единственным мезальянсом Мирабо были Медичи».

Жан Рикети устроил дело довольно ловко; его потомки сумели извлечь выгоду из его обмана. Уже в 1639 году один из Мирабо стал кавалером Мальтийского ордена; чтобы предъявить убедительные доказательства своего происхождения, ему пришлось раздуть ложь предка еще больше. ДʼОзье подкупить не удалось, поэтому обратились к одному законнику из Прованса, у которого не было ни совести, ни денег — к некоему Лермиту, по милости которого Мирабо стали происходить напрямую от графов Прованских.

Поскольку новоиспеченные аристократы очень успешно вели свои дела, над их претензиями не смели смеяться слишком громко; их даже пришлось принять всерьез, когда во время путешествия по югу Франции в 1660 году Людовик XIV остановился в Марселе в доме дворянина Тома де Мирабо. Тот, заключив престижный брачный союз с девушкой из рода Понтев, во времена Фронды выступил на стороне французской короны, как некогда и его предок сделал ставку на короля во время Лиги. Воистину, политический нюх был у них в крови!

Чтобы отблагодарить Тома де Мирабо за гостеприимство, Людовик XIV пообещал сделать его маркизом, о чем, впрочем, потом позабыл. Вероятно, с тех времен у Мирабо и появились сомнения относительно ценности королевских обещаний.

Очередному возвышению Мирабо поспособствовало непредвиденное обстоятельство: существовала другая ветвь Рике, до сих пор никому неизвестная и тщетно пытавшаяся заявить о родстве. Эти Рике, бедные родственники, жили в Безье, в Лангедоке; там они занимали бедный домишко в два окна на нынешней Рыночной площади. Эта лачуга, которая сохранилась до сих пор, уже тогда жалко смотрелась в сравнении с шестью круглыми башнями с «ласточкиными хвостами», окружавшими замок Мирабо.

Зато в XVII веке Рике из Безье тоже схитрили, похваляясь своим итальянским происхождением; им удалось привлечь внимание тосканских епископов из Безье — Бонци, представителей древнего флорентийского рода, находившегося в родстве с Риарио, от которых отпочковались Сфорца. Благодаря поддержке кардинала Бонци и его зятя, маркиза де Кастра, королевского наместника в Лангедоке, инженер Пьер-Поль Рике получил от Людовика XIV разрешение на строительство шлюзового канала из Тулузы в Безье, который соединил бы Атлантический океан со Средиземным морем.

Работы по строительству этого гигантского сооружения начались в 1666 году, и инженер Рике из Безье стал бароном де Бонрепо, по названию поместья, которое приобрел на берегах будущего канала.

Таким образом, вряд ли случайно Мирабо в том же самом 1666 году вдруг решили нотариально признать родство, от которого до сих пор открещивались с непререкаемым снобизмом.

Восхождение Рике из Безье, которые, со времен признания, стали также именоваться Рикети, продолжалось одновременно с рытьем канала Двух морей; к моменту приобретения поместья Караман они уже были достаточно могущественны, чтобы попросить об обращении в графство, а затем в маркграфство. Королю Людовику XIV стало сложнее отказать в той же милости Рикети из Мирабо, тем более что им она была обещана гораздо раньше, чем зашла речь о соединении морей.

Кроме того, во время проверки на право принадлежности к привилегированному сословию, состоявшейся в 1668 году в Марселе, Мирабо удалось заставить признать себя аристократами по рождению благодаря недавно обнаруженному предку, который якобы проживал в епископском городе Рие в 1398 году.

Таким образом, в 1685 году изменился статус владения Мирабо: оно превратилось в маркизат; соответствующие документы были зарегистрированы парламентом Прованса 30 мая 1686 года.

Чтобы отпраздновать это славное возвышение, первый маркиз де Мирабо подкупил еще одного продажного генеалога, аббата Робера; тот внес в 1693 году род Мирабо в реестр дворянских семей Прованса, по которому Рикети происходили только что не от Юпитера.

В оправдание этого тщеславия следует отметить, что с той поры и на протяжении трех поколений подряд Мирабо дали миру целую россыпь выдающихся людей.

III

Биография Жана Антуана де Рикети, второго маркиза де Мирабо, была настолько приукрашена потомками, что уже сложно отделить в ней историю от легенды.

Маркиз родился в знаменательном 1666 году, отмеченном породнением с Рике из Лангедока, начавшими свое шествие к славе; год его рождения и дата смерти — единственные данные, за которые может поручиться историк; между этими надежными вехами помещается лишь серия примечательных анекдотов.

Из почтения к недавнему возвышению своей семьи Жан Антуан мог быть только солдатом; эта карьера позволила ему удовлетворить свою склонность к насилию, не изменив пристрастия к нонконформизму.

Будучи капитаном, он однажды отлучился в день инспекции. Комиссар-инспектор отчитал его за это, а Мирабо отлупил комиссара, приговаривая: «Поскольку меня нет на месте, заметьте, что это происходит в мое отсутствие».

Тем не менее он быстро дослужился до полковника. Получив ранение на поле боя, он был замечен братом военного министра, бригадным генералом Шамийяром. Тот подошел к полковнику Мирабо и, поздравляя его, любезно сказал:

— Обещаю вам, сударь, рассказать обо всем моему брату.

На что Жан Антуан ответил:

— Сударь, вашему брату повезло, что у него есть вы, без вас он был бы величайшим глупцом в королевстве.

Остроумие — дорогое удовольствие: полковника Мирабо не включили в списки бригадиров, и он отправился протестовать в Версаль. Потомки утверждают, что он посмел сказать Людовику XIV:

— Сир, если бы я ушел с поля боя и заплатил бы при дворе какой-нибудь шлюхе, то получил бы повышение по службе и избежал ранений.

«Король-солнце» притворился глухим, но ко двору Мирабо больше не приглашали. Несколько дней спустя маршал де Ла-Фейяд преподнес в дар Людовику XIV площадь Побед в Париже. Жан Антуан де Мирабо посмотрел на конную статую монарха, а потом повел своих солдат на Новый мост поклониться изображению Генриха IV, громко сказав:

— Ребята, поприветствуем лучше этого, он того стоит.

Хотя достоверность этой истории и вызывает сомнения, можно понять, почему в Версале предпочли, чтобы полковник Мирабо оставался в армии.

В конце концов, там он и стал легендой благодаря одному сражению во время войны за испанское наследство — битве при Кассано в 1705 году.

Историки не оспаривают факта этой битвы, однако никто из них не упоминает ни о каком подвиге Жана Антуана. Осталось лишь семейное предание. Полковник Мирабо получил приказ остановить имперские войска у моста через реку. Подражая Баярду у Гарильяно или предвещая подвиг Бонапарта на Аркольском мосту, маркиз велел солдатам лечь и один устремился на мост, бросив вызов армии принца Евгения, которая открыла по нему огонь, чуть не снесла ему голову, а затем смела со своего пути.

Полумертвого Жана Антуана вернули французской армии и кое-как подлатали: голова его могла отныне держаться лишь с помощью металлического воротника, который торчал из-под черного галстука. Благодаря этому он получил прозвище «Серебряный воротник».

Этот человеческий обломок, покрытый шрамами, был вынужден оставить службу и отправиться лечиться на воды в Динь; там он повстречал наследницу одного из древнейших родов Прованса, мадемуазель де Кастеллане-Норант. И, хотя он уже был в солидном по тем временам возрасте — сорока двух лет, — ему удалось обольстить девушку и жениться на ней, что и произошло в 1708 году.

Этот парадоксальный брак оказался не столь несчастливым, как можно было предположить; маркиз де Мирабо захотел придать ему романтичный облик похищения; он отказался от приданого жены и увез ее, в чем была, в старый замок Мирабо, где практически заточил на тридцать лет их супружества.

Вторая маркиза Мирабо слыла одной из красивейших женщин своего времени; муж редко с нею выезжал; пара вела достойную жизнь; молодая женщина долго дрожала перед своим диковатым супругом, но в конце концов стала такой же грубой, как он. От их союза родилось семеро детей, выжило только трое, все мальчики.

Их молодые годы прошли под рассказы о битве при Кассано — «сражении, в котором я был убит», как важно говорил старик, поглаживая свой серебряный ошейник. Когда он переставал рассказывать о своих подвигах, то начинал расхваливать деяния своих предков. Потомки слушали на почтительном расстоянии, ибо старый воин никогда не обнимал своих детей. Порой его рассказ прерывался вспышкой страшного гнева, и все обращались в бегство.

Вопреки ожиданиям врачей жизнь маркиза де Мирабо оказалась длинной, чему можно считать причиной неустанную заботу о нем его супруги. Умер он в 1737 году, не преминув и на смертном одре проявить свой характер. Вот он лег в постель, чтобы умереть. Но тут кто-то захотел открыть окно; умирающий сел на кровати и закричал:

— Всю свою жизнь если я говорил «нет» — значит нет!

Он предоставил своей вдове распоряжаться всем своим состоянием вплоть до того дня, когда старшему сыну исполнится двадцать пять лет, после чего маркиза де Мирабо должна будет жить на собственные средства. На самом деле, несмотря на свое фанфаронство, ее супруг уже давно требовал от Кастеллане приданое, которым пренебрег в день свадьбы.

Выстояв перед ужасным мужем, госпожа де Мирабо должна была теперь помериться силами с непослушными детьми; вторая битва тоже продлилась тридцать лет, но в ней маркиза де Мирабо в 1766 году пала, погрузившись в неизлечимое безумие.

IV

Три выживших сына были столь же исключительными людьми, как и их родители.

Младшему, Луи Александру, родившемуся в 1726 году, была уготована романическая судьба. Он был чрезвычайно изящен, красив почти женской красотой. Намереваясь вырастить из него мужчину, мать воспитывала его сурово, однако ей не удалось победить его буйный нрав и сломить его упрямство.

Как и отец, он стал солдатом; храбро сражался при Деттингене, при Року и при Фонтенуа под командованием маршала Саксонского. Последний обычно окружал себя очаровательными актрисами. Самая хорошенькая из них, мадемуазель Наварр, внушила молодому Мирабо столь жгучую страсть, что он вбил себе в голову жениться на своем чересчур легком завоевании, несмотря на запрет семьи.

Мадемуазель Наварр ранее была любовницей Мармонтеля. Сей достойный философ всё еще хранил воспоминание о своем бурном увлечении; тем не менее он попытался внушить себе пристойное смирение, когда легкомысленная любовница представила ему молодого Мирабо как своего жениха.

Два голубка тайно сочетались браком в Голландии, после чего их счастье было вверено жестокой судьбе. Мирабо не простили блудному сыну оскорбления, которое мезальянс нанес их имени. Против него началась война, чтобы изгнать «грязь», которую он занес в свой дом. Доведенная до отчаянного положения пара укрылась в Папской области; жандармы, пущенные по следу, нагнали изгоев в Авиньоне и взломали дверь в тот самый момент, когда молодая женщина рожала; она скончалась на месте от потрясения.

Изгнанный родными, почти разоренный, Луи Александр затаился в Авиньоне; ему казалось, что жизнь не удалась, хотя его карьера только начиналась. Супруга маркграфа Байрейтского, сестра Фридриха II, проезжала через Авиньон вместе со своим супругом; им представили молодого графа де Мирабо; путешественники были столь растроганы его несчастьями и очарованы его умом, что забрали горемыку с собой сначала в Италию, а потом в Байрейт.

И вот он уже камергер, потом тайный советник. Только что началась Семилетняя война; разбитый поначалу русскими и австрийцами, Фридрих II попытался отделить Францию от коалиции. Ему был нужен тайный посол для выполнения этой деликатной миссии; маркграфиня Байрейтская предложила графа де Мирабо. Новому дипломату было поручено пообещать пятьсот тысяч экю госпоже де Помпадур, чтобы она все уладила. Французский двор оказался непреклонен, и переговоры провалились.

Прежде чем попытаться покончить с собой, Фридрих II предпринял отчаянный прорыв; за три недели он одержал две блестящие победы — при Россбахе и Лейтене. Мирабо вдруг стал представлять во Франции величайшего правителя Европы; отсветы новой славы легли и на него; его семья стала делать ему авансы, прозвав Германиком.

Молодой Мирабо во второй раз вернулся во Францию в 1759 году, уже по поручению маркграфа; ему удалось очаровать министра иностранных дел Шуазеля и завоевать его доверие.

Прибыв обратно в Байрейт, Луи Александр выгодно женился на белокурой немочке, получившей приданое от супруги маркграфа — графине Кунсберг. Он представил свою жену во Франции. Польщенные Мирабо устроили новобрачным пышную встречу; в Провансе еще долго говорили о блестящем эскорте из «поваров, гайдуков и гонцов», сопровождавших молодую чету.

Мимолетный блеск! Два года спустя Луи Александр умер в 36 лет, и несбывшиеся надежды почили вместе с ним. Его вдова уехала из Германии и провела остаток дней подле Мирабо. Скончалась она около 1771 года.

* * *

Второй сын Жана Антуана делал карьеру, которая обещала быть еще более блестящей, если бы он, по семейной традиции, не принес свое величие в жертву интересам родных. Кадет, известный под именем «Бальи де Мирабо», был самым рассудительным человеком из всей династии; исполненный мудрости и чести, он сыграл слишком важную роль в судьбе всех Мирабо в XVIII веке, чтобы не окинуть беглым взглядом его жизнь.

Нареченный Жаном Антуаном, как и его грозный отец, будущий Бальи унаследовал красоту своей матери: белокурый подросток с прозрачными голубыми глазами был похож на херувима; с годами, благодаря резкому, бескомпромиссному характеру, склонному к доброте, но лишенному снисхождения к человеческим слабостям, он стал воплощенным Альцестом и был скорее феодалом, нежели придворным угодником или светским человеком.

Не в силах вынести ограничения, которыми властные родители сковали его детство, он двенадцати лет поступил во флот. Перебесился среди суровых испытаний. После бурной молодости он стал Нестором в своей части, где прослужил 27 лет, успешно продвигаясь наверх.

Блестящий послужной список, три года образцового правления на Гваделупе, несколько дельных рапортов по вопросам морского флота привлекли к нему внимание министерства в тот самый момент, когда его родственник кардинал де Берни пришел к власти.

В 1757 году Бальи де Мирабо подумывали сделать министром военного флота; его представили госпоже де Помпадур, чье мнение имело свой вес. Сначала он понравился маркизе своим красноречием, но потом оттолкнул ее своей непримиримостью.

— Как жаль, — сказала она ему, — что у всех Мирабо такие горячие головы!

— Сударыня, — ответил тот, — это в самом деле отличительная черта нашей семьи; но умные и холодные головы уже наделали столько глупостей и погубили столько государств, что, возможно, не мешало бы испытать горячие.

Этот ответ принес свои плоды: портфель министра военного флота отдали Пейрену де Мора, а Бальи де Мирабо в Версале более не удерживали. Он легко утешился, став членом Мальтийского ордена и купив должность управляющего галерами, которую достойно занимал до 1765 года. Чтобы приобрести эту важную должность, ему пришлось обратиться за помощью к старшему брату, который хотя и столкнулся тогда с серьезными материальными затруднениями, но всё-таки нашел необходимые сто пятьдесят тысяч ливров.

Наверное, это была единственная удачная финансовая операция Мирабо за весь XVIII век. Пусть эта деталь не покажется вам не стоящей внимания. Денежные затруднения Мирабо в эпоху Просвещения были воистину бальзаковскими и имели тяжелые последствия не только для тех, кого касались напрямую, но и для всей французской истории.

Бальи де Мирабо, которому предстояло пережить своих братьев и племянников (он умер только в 1794 году на Мальте), исполнял миротворческую миссию в буйном семействе. Его эпистолярное наследие — порядка четырех тысяч писем — один из лучших источников информации. Самые важные из них адресованы его брату, главе семьи, которого он любил и почитал, редкостному человеку, достижений которого хватило бы, чтобы навсегда прославить род — Виктору, третьему маркизу де Мирабо, известному под именем «Друг людей», по названию самого знаменитого своего произведения.

V

Виктор де Мирабо родился в 1715 году в Пертюи, на берегах Дюранса; его мать, собираясь рожать, каждый раз покидала старое орлиное гнездо и отправлялась в этот городок. Тогда Виктор был лишь младшим сыном (двум его братьям была уготована безвременная кончина), так что его появление встретили без радостных возгласов и тотчас посвятили его в Мальтийский орден; на него не возлагали особых надежд ни в отношении славы, ни в отношении потомства.

Как и другие его братья, он провел безрадостное детство, лишенное нежности; он долгое время дрожал перед неустрашимым героем-отцом, а еще более — перед римской суровостью своей матери; она ни разу не приласкала своих детей, зато постоянно осыпала их упреками. «Я столь привык бояться, получая от нее письма, что во всю последующую жизнь не раскрыл ни одного из писем матери без того, чтобы у меня не сжалось сердце», — признается Виктор де Мирабо на гребне успеха, когда ему будет уже за пятьдесят.

Не следует удивляться, что столь грубое воспитание вызвало у мальчика «нравственную распущенность, ставшую второй натурой». Страх, внушавший уважение, не убил привязанности. Виктор де Мирабо, которого обычно считали образчиком домашнего тирана, изначально был человеком, страдавшим от подавляемой потребности в любви; отвергнутая нежность довела его до отчаяния и обусловила бурный темперамент.

Став старшим в семье, молодой человек очень рано покинул отчий дом: его ждала карьера военного. Виктор получил образование у иезуитов в Экс-ан-Провансе и в тринадцать лет поступил в Дюрасский полк — тот самый, которым его отец командовал при Кассано.

В тот момент, когда карета выкатывалась из замка Мирабо, увозя новобранца в полк, старый «Серебряный воротник» дал своему наследнику два завета: никакого мародерства, никакого ненужного бахвальства. В жизни сына эта программа осуществилась весьма странным образом: чтобы избежать обогащения путем мародерства, он обновил политэкономию и разорился; что же касается второго пункта… Давать советы своим преемникам — напрасный труд, они осуществят только то, на что способны. Несмотря на свои заблуждения, Виктор де Мирабо нашел путь к славе, и не только для себя самого, но и для своего потомства.

Этот сын воина не был создан для казармы; армейская жизнь со своими ограничениями и рутиной претила ему. Пройдя «школу молодого бойца», он был отправлен в Париж слушателем Военной академии. Отличился он в основном своей распущенностью и «удивительными выходками», как он говорил. Более всего он страдал от нечаянно полученного венерического заболевания и полного безденежья: болезнь склоняла шестнадцатилетнего лейтенанта, мечтавшего покорить столицу, к ипохондрии, а отец продержал его «полгода без гроша».

После таких испытаний офицер получил кое-какие субсидии; это вспомоществование позволило ему наделать долгов и усовершенствоваться в любви. Роман с одной актрисой, очаровательной Данжвиль, напоминает главу из «Манон Леско», хотя Виктор де Мирабо и не был столь утонченным, как шевалье де Грие; однако он обладал его приятной внешностью, и на сей раз любовная стратегия привела его к успеху.

Узнав об этих выходках, старый маркиз Жан Антуан отправил сына на войну: тогда воевали за то, чтобы посадить Станислава Лещинского обратно на польский трон. Эта кампания прошла мимо Виктора де Мирабо, оставив о себе лишь воспоминания, достойные быть запечатленными в приключенческом романе. Отставной любовник преобразился в провансальского дʼАртаньяна. Он разъезжал на слепом коне, которого купил одноглазым; спутанная эспаньолка, покрытый грязью мундир и дырявые карманы превратили его в предмет насмешек.

Жалкий вояка, тем не менее, был полон решимости занять место в свете; он так прямо и заявил об этом королю, королеве и дофину — по крайней мере в мыслях, ибо трудно себе представить, чтобы его заявления попали дальше первого камердинера всемогущего кардинала де Флери; сей верный слуга заявлял, что неподкупен, а стало быть, был не по карману лейтенанту Мирабо.

В ожидании того дня, когда можно будет купить должность полковника, молодой офицер прозябал; вся его надежда была на недавно обретенного друга — дворянина, представителя старинного рода, происходящего из Пуату, маркиза де Сен-Жоржа. Тот сначала познакомил своего протеже с молодым талантливым офицером, уроженцем Экс-ан-Прованса Жан-Люком де Клапье, маркизом де Вовенаргом. Эта связь, подробности которой известны благодаря обширной переписке, является одним из важнейших событий того века: оба молодых человека интересовались литературой, они считали друг друга способными совершать великие дела. Вовенарг, надломленный во цвете лет суровой военной жизнью, обрел славу лишь перед смертью, благодаря единственному тому, опубликованному в 1746 году.

К тому времени Виктор де Мирабо уже давно оставил службу: это поначалу он думал, что жаждет военной славы, но вскоре понял, что жаждет только абсолюта. «Честолюбие снедает меня, но странным образом; я жажду не почестей, не денег и не благодеяний, а имени. Лишь обретя имя, я могу стать собой», — писал он Вовенаргу уже в 1738 году.

В 1739 году, находясь в гарнизоне в Бордо, он познакомился с Шарлем де Монтескье, и как будто был многим обязан этому знакомству. Что же касается Монтескье, то будущий автор «О духе законов» тонко охарактеризовал порывистого офицера: «Сколько гениальности в этой голове, и как жаль, что из нее можно извлечь только буйство!»

Эта оценка напророчила целую жизненную драму; Виктор де Мирабо был водой, кипевшей в чересчур большом котле; из котла вырывались пар и свист, но никакого практического применения энергии найти было невозможно.

Ко времени встречи с Монтескье Виктор уже два года как лишился своего отца, ужасного Жана Антуана; великий предок завещал старшему сыну все свое состояние — 27 500 ливров ренты. Но он не мог вступить во владение наследством до достижения совершеннолетия по закону, то есть до 1740 года. Пришлось пока остаться в армии. На военную карьеру он больше не рассчитывал; но поскольку в том самом 1740 году снова разразилась война, он счел гражданскую жизнь недостойной себя и стал храбро сражаться.

В 1741 году он был вынужден вернуться в Париж, поскольку был ранен, но не Марсом, а Венерой. Медицинский факультет Монпелье беспомощно развел руками вслед за коллегами из Бордо. В Париже испробовали другие снадобья; но и те оказались малоэффективными, поэтому в 1743 году маркиз, достигнув всего лишь чина капитана, попросил об отставке.

Годы, посвященные чтению, сформировали его весьма своеобразные взгляды; однажды он гордо ответил нотариусу, возмутившемуся из-за плохого ведения его дел:

— Да будет вам известно, что я не руководствуюсь в делах общими принципами.

Трудно было бы точнее высказаться о себе самом. Увы, маркиз де Мирабо вовсе не собирался заниматься самокритикой: он разработал систему и проводил ее в жизнь. Подсчитав свои ресурсы, он убедился, что по выплате годовых налогов на наследство ему останется только 16 тысяч ливров ренты. Если этого было достаточно, чтобы жить бобылем в Мирабо, этого совершенно не хватало для осуществления великого плана честолюбца, вознамерившегося превратить свой род в «величайшее семейство Франции».

Маркизу де Сен-Жоржу Мирабо был обязан понятием, которое ускользнуло от его предков: благородное семейство имеет вес, только если бывает при дворе и проживает в Париже. Так что было необходимо обзавестись домом в столице и, по возможности, замком в ее окрестностях.

Эти планы можно было осуществить, избавившись от земельных владений в Провансе; к несчастью, их основу составляло маркграфство Мирабо; обратив его в деньги, можно было утратить титул.

Столкнувшись с этой дилеммой, маркиз де Мирабо не колебался; у него были воззрения великого государственного деятеля. Однако, созданный для управления королевством, он был неспособен вести дела на ферме: грандиозность общих задач затмевала частности. Тогда он повел себя как министр финансов: занял денег, чтобы их потратить. Его приобретения стали залогом его долгов; он покупал под пять процентов ценности, приносившие в лучшем случае три процента; таким способом можно было бы обратить в пыль гораздо более существенные доходы, чем его собственные.

Один за другим он купил поместье под Немуром, замок Биньон, потом особняк в Париже, на улице Бержер. После трех лет ремонта Биньон всё еще был похож на сарай; что же до парижского особняка, то, несмотря на потраченные сто тысяч ливров, крыша в нем протекала так, словно ее не было вовсе.

При таких методах хозяйствования общие доходы маркиза де Мирабо сократились на пять тысяч ливров, тогда как расходы выросли на ту же сумму; осталось шесть тысяч ливров чистого дохода. Он решил, что настал подходящий момент, чтобы выгодно жениться и облегчить себе проведение новых финансовых операций. Мирабо положился на выбор маркиза де Сен-Жоржа: тот знал в своей провинции невесту, за которой давали 30 тысяч ливров ренты. «Как раз можно удвоить свои финансы», — думал про себя маркиз де Мирабо, который в своих счетных книгах часто путал чистый доход с «грязным».

Мадемуазель де Вассан была единственной дочерью Шарля де Вассана и Анны Терезы де Фирьер-Совбёф; она родилась в 1725 году, в двенадцать лет была выдана замуж за своего кузена Совбёфа и уже в тринадцать овдовела — брак состоялся лишь на бумаге. За ней давали баронство Пьер-Бюфьер, первое в Лимузене. Это восхитило маркиза де Мирабо, развеяв все его сомнения.

Всё в этом браке было надувательством: Вассаны проживали раздельно, поделив и имущество; маркиз де Вассан — пустое место, неизвестно как ставшее бригадным генералом, маркиза де Вассан — типичная теща из театральной пьесы, корыстная и бесчестная.

С озадачивающей беззаботностью, не читая, маркиз де Мирабо подписал брачный договор, связывающий его с девушкой, которой он в глаза не видел. Тридцать тысяч ливров ренты так и остались мечтой, на руки он получил лишь четыре тысячи. Они были принесены уродливой, сварливой и нелепой невестой, будто созданной для своего соотечественника г-на де Пурсоньяка.

«Двадцать лет, которые я с нею провел, были двадцатью годами почечных колик», — признался позднее маркиз де Мирабо, оправившись от ошибки молодости, когда он обманулся в расчетах точно так же, как и в чувствах.

Ведь он мог еще взять свое слово обратно, узрев будущую супругу; но, тешась иллюзиями по поводу брачного договора, подавил в себе эстетические капризы. А Женевьева де Вассан, увидев красавца-супруга, которого ей привезли из Парижа, влюбилась в него так, как только может влюбиться мечтательная провинциалка.

Хотя они оба этому противились, их вдруг охватило страстное желание; плотская ненасытность длилась одиннадцать лет; за это время на свет появились одиннадцать детей, из которых выжило только пять.

Утолив желание, маркиз де Мирабо перевоплощался в рассудительного человека и терроризировал жену без всякого снисхождения. Потом его вновь захватывало эротическое безумие, не был он огражден, разумеется, и от прочих бредней. Хозяйственные проблемы так и остались нерешенными, а появление каждого ребенка увеличивало и без того серьезные расходы.

В Мирабо отправили управляющего, который сумел извлечь из имения доходы, и семейство временно поселилось в Совбёфе, под Лиможем.

Маркиз де Мирабо хотел реализовать свои идеи в области агрономии; он оказался достаточно умен, чтобы восстановить почву, и, улучшив методы обработки земли, начал сдавать земли в аренду за 3200 ливров в год.

Периоды бездействия, вызванные беременностями жены или прекращением полевых работ, маркиз де Мирабо заполнял литературной деятельностью. Первый из его трудов, своеобразный памятник гордыне, более подошел бы для заключения, нежели для предисловия: он был озаглавлен «Политическое завещание» и выдержан на октаву выше обычного стиля.

Дворянин, рассуждающий, как король, обычно вызывает смех.

Маркиз де Мирабо всегда чувствовал себя выше смешного; он, столь часто потешавшийся над чужими предрассудками, с благоговейным уважением относился к своим собственным, возможно, потому, что они так мало походили на общечеловеческие.

Этот малоизвестный период был урожайным на записки, мемуары, размышления.

В то время как живот маркизы регулярно округлялся, мозг будущего отца постоянно кипел.

С 1744 по 1748 год родилось четверо детей: один мальчик даже какое-то время воплощал собой надежду рода.

Эта мечта о будущем продлилась недолго: по иронии судьбы, первый сын литератора в полтора года выпил бутылочку чернил и умер в результате отравления.

Тем временем для финансирования капиталовложений пришлось вырубить практически все леса; операция завершилась с положительным сальдо, позволившим вернуться в Париж, а потом в Биньон, сильно пострадавший от запустения.

Когда в 1748 году семья поселилась в замке Биньон, маркиза де Мирабо была, как обычно, беременна.

9 марта 1749 года у нее начались схватки.

После особенно трудных родов она произвела на свет второго мальчика.

У новорожденного были огромная голова, вывернутая нога и уздечка на языке; побаивались, что он так и не научится говорить. Зато у него имелись два полностью сформировавшихся зуба.

Его окрестили 16 марта. Из купели его приняли бабка по матери, маркиза де Вассан, и дядя, маркиз де Пермангль. Мальчика нарекли Оноре Габриэлем.

Начиналась новая глава в истории рода Мирабо.

 

Глава вторая

ОТЕЦ И СЫН (1749–1772)

I

Первые годы жизни Оноре Габриэля де Мирабо исхожены исследователями вдоль и поперек и приукрашены до такой степени, что сделались легендой. Не хватает только змей младенца Геракла.

Сам Мирабо изощрялся более всех других, расписывая картину своего детства. Несмотря на преувеличения, несомненным остается тот факт, что трудное начало отметило собой всю его последующую жизнь. Именно здесь можно найти первое объяснение его инстинктивному бунту против власти, принцип которой он в глубине души не отвергал.

В семье Мирабо царил культ красоты; она казалась наследственной; девочки обещали сделаться хорошенькими, тогда как мальчик с самого рождения казался чудовищем со своей огромной головой и приоткрытым ртом, в котором уже торчали два зуба.

В три года произошло новое несчастье: в крае свирепствовала оспа, и не привитый ребенок заразился. Малосведущая в медицине, госпожа де Мирабо натерла сына какой-то мазью, чтобы с лица поскорее сошли корочки; от этого остались шрамы и припухлости, превратившие свежее личико в страшную рожу. Маркиз де Мирабо отныне смотрел на сына с ужасом. «Твой племянник уродлив, как отпрыск Сатаны», — писал он Бальи.

Со временем личико бедняги приняло более человеческий вид; тогда отец, выискивавший сходство, безоговорочно решил, что в его сыне нет ничего от Мирабо. «Вылитый дед — жуткий г-н де Вассан», — уверял он.

Обрести в облике своих детей напоминание о ненавистных родителях жены было для маркиза суровым испытанием. Он заранее отказал в своей любви сыну, который должен был стать продолжателем его рода. Будучи пристрастен к внешности, он оказался неспособен оценить моральные качества старшего сына, упорно предпочитая ему младшего — Бонифация, родившегося в 1754 году и оставшегося в истории под прозвищем Мирабо-Бочка.

Однако юный Оноре Габриэль очень рано стал проявлять свои дарования. Отец, недоброжелательный свидетель, признает в своих письмах, что уже в пять лет мальчик удивлял своими познаниями своего первого гувернера, некоего Пуассона. Этот парижский адвокат без клиентов был счастлив получить место воспитателя.

В семь лет Оноре Габриэль принял таинство конфирмации; он выказал расположение к религии, непродолжительное время восхищал всех своим благочестием и накладываемыми на себя наказаниями; но припадок фанатизма прошел очень скоро, и мальчик зарекомендовал себя как лгун и пустозвон.

Маркиз де Мирабо окончательно поставил на нем крест: «Видно, этому созданию никогда не унаследовать характер нашего рода… Старший из моих сыновей запятнает свое имя; это явно ущербный ребенок, мне кажется, что он неизлечимый безумец, маньяк… Теперь я вижу природу этого создания и не думаю, что из него что-нибудь выйдет…»

Воистину, нет пророка в своей семье. Любой литератор бы смягчился, заметив дарования сына, наделенного превосходной памятью — но не маркиз де Мирабо. А ведь мальчик сызмальства усвоил всю науку знаменитого Пуассона. Что же касается языков, истории и философии, то он в свои двенадцать лет знал их лучше, чем иной в шестнадцать; он научился комедианствовать и, по признанию отца, не знал в этом равных. Но его склонность ко лжи развивалась столь же быстро, и маркиза это удручало: «Мне нет дела до математики, физики или языков; мне важно, чтобы при первой же произнесенной им лжи его так припечатали каленым железом, чтобы остался шрам».

Суждение было пристрастным; ребенок рос незаурядным, становясь при этом всё несноснее. Его воспитание протекало в деревне, в том самом замке Биньон, который маркиз называл «корзинкой из травы». При этом он добавлял: «Здесь столь чудно перемешались перелески, воды и поля, что птицы со всей округи как будто сговорились сюда слететься». Если верить во влияние ландшафта на характер человека, то в отношении юного Мирабо многие заблуждаются: его взросление неизменно связывают с суровыми горными пейзажами вдоль берегов Дюранса, тогда как свою первую школу он прошел, находясь на фоне пасторальной картинки.

Недовольный сыном, маркиз де Мирабо решил заставить его к пятнадцати годам переменить обстановку. Дав ему имя Пьер-Бюфьер по названию пресловутого баронства в Лимузене, предмета семейной гордости, он доверил его заботам мужа первой камеристки дофины, месье де Сигре. Новый воспитатель должен был преподать молодому человеку основы военной науки. Не обошлось без инцидентов, и очень скоро де Сигре заявил, что не может быть полезен господину де Пьер-Бюфьеру.

Отец пришел в ярость. Это осложнение лишь подтвердило дурное мнение, которое сложилось у него о сыне: «Его необъяснимое умственное расстройство неизлечимо». И он принял решение: «Я захотел испытать последний способ дать ему публичное образование и поместил к аббату Шокару, в знаменитый сегодня пансион. Это тем более разумно, что его не стали бы даже при всем уважении ко мне держать ни в одном коллеже. Аббат суров и при необходимости прибегает к наказаниям. Если и после этого никаких изменений не произойдет, а на них я и не надеюсь, я отправлю его подальше, определив ему содержание».

Это письмо маркиза де Мирабо к его брату Бальи датировано 2 июня 1764 года; оно жестоким образом предрекает будущее. Настроенный против сына, отец уже подумывает об исправительном доме, преддверии тюрьмы.

Однако до сих пор юный Оноре Габриэль был лишь нелюбимым ребенком, умственные способности которого с лихвой возмещали трудности характера. Почему же маркиз де Мирабо упорно не желал узнать себя в наследнике своего имени? Возможно, из гордыни. В это время в доме Мирабо произошли события, коренным образом изменившие статус семьи: если в 1749 году маркиз де Мирабо был всего лишь провансальским дворянином, кичившимся своим родом, то в 1764 году он стал одним из самых знаменитых людей в Европе. Слава не только укрепила его притязания, но и довела до мании привередливость в семейных отношениях.

II

Покинув Лимузен, маркиз де Мирабо жил то в Париже, то в Биньоне. Старая маркиза де Мирабо прохладно встретила невестку; она считала ее недостойной заслуг супруга, держала на нее зуб за небольшое приданое, за крайне ограниченный ум, за неприятную внешность. Самые большие упреки были вызваны физическим влечением, которое молодая госпожа де Мирабо испытывала к своему мужу; это внушало старухе матери ревность, смешанную с осуждением.

Благодаря свидетельствам многочисленных гостей мы можем представить себе гнетущую атмосферу в доме Мирабо. Заботясь о покое, удалили детей; девочек, едва отлученных от кормилицы, раздали по монастырям; Оноре Габриэля заперли в помещении для охраны, где поселилась семья Пуассон.

В замке остались родители и старуха мать; последняя следила за тем, как ведется хозяйство, и всё беспощадно критиковала. Молодая маркиза де Мирабо, вечно беременная, объедалась сластями, ходила в шлепанцах и «отвислых нижних юбках», тогда как маркиз занимался своими делами. Унылыми вечерами семья собиралась вместе; словно самка во время течки, молодая маркиза пожирала глазами мужа, ожидая момент наслаждения; свекровь оттягивала этот момент из стремления повелевать; маркиз размышлял и ворчал.

«Сладострастие, мой дорогой друг, стало палачом моего воображения», — некогда написал он Вовенаргу. До сих пор объектом сладострастия была его малопривлекательная супруга, под чувственную власть которой он неизменно попадал.

Мужу, в несколько раз превосходящему ее умом, оставалось только фантазировать. Грезы поочередно принимали то экономический, то философский аспект; когда маркиз не писал, он управлял своим состоянием к большому ущербу для последнего. В делах он отрывался от земли, как никогда. Ему пришлось продать особняк на улице Бержер, подточенный дождями; по счастливой случайности он переехал в дом поменьше, на улице Святых Отцов; окончательное пристанище он нашел лишь в 1776 году, на углу улиц Сены и Мазарини; в этот дом будет приходить удивляться элита мыслящего мира.

Операции с недвижимостью были сущим пустяком в сравнении с грандиозным замыслом, реализация которого должна была сделать Виктора де Мирабо герцогом и пэром и позволить ему занять место при дворе.

Стремясь к этой цели, маркиз ни минуты не колебался: узнав, что Роганы продают герцогство Рокелор, он вызвался его купить. У него не было ни одного су из запрошенных 450 тысяч ливров, но что за дело! Он взял их в долг и заплатил. Потом отправился принимать почести от своих вассалов и объезжать все двадцать три прихода своих владений. Осталось только получить патентные грамоты от Людовика XV, и Мирабо займут место среди герцогских родов.

Действительность оказалась не столь радужной. Роганы одурачили маркиза де Мирабо; герцогство Рокелор стоило самое большее 350 тысяч ливров; что до патентных грамот, то их король вручал по своей прихоти, и ждать можно было бесконечно. Чтобы рассчитаться с колоссальными долгами, маркиз де Мирабо был вынужден в убыток себе перепродать герцогство Рокелор королю.

Только не думайте, что Мирабо был глуп: он был практиком политэкономии в эпоху, когда теория еще только формировалась. Экстравагантный помещик был мыслителем; его размышления опережали эпоху на полвека. В уме этого человека, столь средневекового по духу, столь отстающего от эпохи Просвещения, в которую ему посчастливилось жить, странным образом прививались модные идеи, выражал ли их знакомый ему Монтескье или Руссо, с которым он однажды подружится. В этом мозгу возник феномен, который Токвиль выразил так, что лучше не скажешь: «нашествие демократических идей на мозг феодала».

От столкновения этих противоположностей брызнули искры. Этот процесс можно было предчувствовать уже в «Политическом завещании».

Когда в 1750 году вышла безымянная брошюра под заглавием «О собраниях в провинции», Франция Людовика XV узнала, что у нее есть еще один теоретик. Она еще не поняла, что это пророк. Однако попытка распространить на все регионы Франции провинциальные штаты, уполномоченные устанавливать налоги, была прообразом местных собраний, которые позднее проповедовал Неккер и которые нотабли учредят в 1787 году. Из этой недозрелой административной реформы выйдет Революция, как цыпленок из яйца, снесенного и высиженного маркизом Мирабо еще в 1750 году.

Сегодня уже никто не помнит, что в этом эссе впервые высказывалась мысль о двойном увеличении представительства для третьего сословия, что является его правом, поскольку именно оно несет на себе основное бремя, а потому безоговорочно должно получить по голосу на человека.

В 1750 году о созыве Генеральных штатов никто и не помышлял, поэтому принципы, изложенные автором, особенным предвидением не сочли. А вот следующее произведение стало откровением для всех: всё так же без подписи, маркиз де Мирабо опубликовал в 1756 году очень путаное эссе, название которого оказалось настолько удачным, что сделалось прозвищем сочинителя: «Друг людей».

Не стоит подробно рассматривать этот «Трактат о народонаселении», «автор которого рассуждает, как Монтескье, и пишет, как Монтень». Из всей этой несуразности, предвещающей появление физиократов — Мальтуса и Прудона, в истории осталось лишь несколько фраз: «Рантье — это наслаждающийся жизнью бездельник; большинством своих бед общество обязано ему». «Владельцы крупных состояний в Государстве — всё равно что щуки в пруду». «Гнев божий питается лишь слезами угнетенного народа». «Почитайте добродетели и таланты, но не платите за них».

Эти максимы были окутаны рассуждениями, порой серьезными, о важности сельского хозяйства, демографии, социальной политики с оригинальными взглядами на свободу торговли и призывами к братству людей.

Дерзкое обращение к королю («Ваше величество, вы никогда не думали о том, что повелительный и высокомерный вид, который придают вашим статуям, — либо ребяческий, либо досадливый?») привело в восторг фрондеров, в то время как рассудительных склоняло к раздумьям странное предчувствие: «Те, кто не видят опасности, слепы, ибо мы подошли к ней вплотную».

Вся Великая революция уже в 1756 году бурлила в голове маркиза де Мирабо, тогда как его сын, который ее вызовет, был еще ребенком и играл в аллеях Биньона. В самом деле, это знак судьбы.

Нам с высоты нашего времени легко судить об этом, но в те времена автор вызвал воодушевление лишь тем, что сумел сказать в нужный момент то, о чем в той или иной степени думали все. Редко бывает иная причина оглушительного успеха книги, особенно посредственно написанной, о чем не преминули упомянуть профессионалы пера, которых просто взбесило торжество дилетанта.

Дилетант, принятый всерьез доктором Кенэ (врачом госпожи де Помпадур), был включен им в список знаменитых экономистов-«физиократов», благодаря чему прослыл авторитетом в вопросах экономики, тогда как сам он по-прежнему скептически заявлял: «Я был не большим экономистом, чем мой кот, когда сила темперамента заставила меня написать „Друга людей“».

Обретение известности совпало для маркиза де Мирабо с домашней бурей. В тот самый момент, как на него свалилась слава, он все еще охотился за женским полом: поле битвы осталось за одной хитрой женщиной.

Она звалась Марией де Мальвье, швейцарка по происхождению, бывшая жена офицера, месье де Пайи, все еще очень свежая, пухленькая ровно настолько, сколько нужно, она, чтобы выгодно преподнести свою молочно-белую кожу, носила обычно только темные ткани, снискав себе этим прозвище «Черная кошка». Более тридцати лет она будет любовницей Друга людей, который умрет в ее доме в июле 1789 года. Она так и не воцарилась официально у семейного очага, хотя довольно ловко заправляла делами как «гостья». Чтобы окончательно утвердить свою власть, госпожа де Пайи воспользовалась одним исключительным обстоятельством.

Обласканный экономистами, Мирабо в конце концов сошелся с доктором Кенэ, хотя тот ему и не нравился. Таким образом, маркиз заделался теоретиком, став из любителя профессионалом; как и его коллеги, в большинстве своем тоже включенные в «Энциклопедию», он важно рассуждал о «естественном порядке» и «чистом продукте».

На ужинах у Кенэ можно было встретить Дюпона де Немура, Дидро, ДʼАламбера, Гельвеция, Бюффона и даже Тюрго. Порой восхищенному взору маркиза де Мирабо являлась госпожа де Помпадур; фаворитка важно выслушивала рассуждения теоретиков; те же считали экономические факты неопровержимыми, черпая уверенность в своих умозаключениях. Только Кенэ, пообтершийся в правительстве, придерживался некой осторожности в этом вопросе.

Мирабо решил, что ему уже всё позволено, и поступил несколько опрометчиво, обнародовав свою толстую книгу под названием «Теория налогообложения».

Книга открывалась дерзким обращением к королю: «Сир, Ваше могущество — не что иное, как совокупная воля многих сильных и деятельных людей, из чего следует, что разъединение их обрубит нерв Вашего могущества. Вот в чем зло, вот в чем его корень».

Этот дерзкий пафос был просто-напросто борьбой против произвола; из этого вытекало, что власть принадлежит воле народа, а следовательно, именно она есть единственный надежный источник налогообложения.

В связи с этой теорией, породившей революцию, маркиз де Мирабо повел яростную атаку на генеральных откупщиков, обвиняя их в том, что они получают 600 миллионов, отдавая королю только 250. Это было верно, но несвоевременно: расходы на Семилетнюю войну росли, и генеральные откупщики предоставили королю сумму, равную годовому государственному бюджету.

Король сильно разгневался на дунайского крестьянина, позволявшего себе глаголить истину в столь неподходящее время. Был составлен «тайный приказ» — и Друг людей отправился в Венсенский замок размышлять об уважении к абсолютной власти.

В дело вмешалась госпожа де Помпадур: необходимо принять в расчет общественное мнение и популярность автора. Проведя неделю в камере, маркиз был выслан в Биньон, где отныне находился под надзором полиции.

Госпожа де Пайи воспользовалась случаем и примчалась к нему. Таким образом она оказалась хозяйкой одновременно замка и его владельца и потихоньку принимала там европейскую элиту.

Госпожа де Мирабо очень кстати ушла со сцены: предлогом тому было наследство Вассанов. Старый тесть умер в 1756 году. Он оставил медные копи, из которых Друг людей надеялся извлечь состояние, но лишь увеличил свои долги. После 1760 года здоровье госпожи де Вассан сильно ухудшилось; маркиз де Мирабо с легким сердцем отправил жену в Лимузен ухаживать за тещей. Всю оставшуюся жизнь он не давал ей вернуться обратно.

У всех на глазах разворачивалась одна из самых жутких семейных трагедий XVIII века. Неслучайно Мирабо охотно сравнивали себя с Атридами, над которыми довлело проклятие. Отец спутался с интриганкой; мать погрязла в несказанном разврате — она теперь отдавалась пушкарям и даже простым кучерам, выдавая им письменные свидетельства в мужской силе, на основании которых муж изгнал жену в провинцию.

Испытав на себе действие тайного приказа, маркиз де Мирабо нашел превосходное оружие. В следующую четверть века он выпрашивал тайные приказы дюжинами, обращая их против своих родных: против старшей дочери Мари, умалишенной, которую пришлось запереть в монастырь, против младшей дочери, красавицы Луизы де Кабри, чтобы наказать ее за дурное поведение, против своей жены, по равно гнусным причинам материального и морального порядка; наконец — самым жестоким образом, — против своего сына, которого он пока что поместил в пансион аббата Шокара, где он и находился в начале 1765 года.

III

К тому времени как Оноре Габриэль поступил в это заведение, детство его давно закончилось. Если верить его утверждениям, он уже в тринадцать лет стал мужчиной благодаря одной из дочерей своего наставника Пуассона. Это приключение вписывается в его репутацию шалопая и не служит его чести, чего нельзя будет сказать о его поведении у сурового аббата Шокара.

Разумеется, он был невыносим, так что отца очень скоро попросили его забрать, но когда его уже собирались выгнать, на него снизошло вдохновение: он выступил с речью перед однокашниками, и так убедительно, что некоторые из них воспротивились его отъезду. Для юного Пьер-Бюфьера это стало двойным откровением: оказалось, что он оратор и обладает даром влиять на людей.

По счастью, Друг людей уступил: отказавшись от планов поместить сына в исправительный дом, он оставил его у аббата Шокара.

Это принесло свои плоды: непослушный ученик стал стараться и быстро достиг успехов. В 1766 году молодому человеку поручили произнести торжественную речь в День святого Людовика. Он талантливо произнес «хвалу принцу де Конде, сравнив его со Сципионом Африканским». Это незначительное школьное событие вызвало отклик в прессе. Башомон отметил: «Юный орленок уже взлетел вслед за своим знаменитым отцом. В стиле сына больше четкости и элегантности, его речь очень хорошо написана».

Эти немудреные слова журналиста проливают свет на целую семейную драму: гордый маркиз де Мирабо боялся, что у него нет достойного продолжателя рода, пятнадцать лет он презирал своего сына. Юный Пьер-Бюфьер страдал от комплекса неполноценности; он горел желанием сравняться с отцом, даже превзойти его; не будучи уверен, что добьется победы в интеллектуальном сражении, он решился добиться славы любым способом.

Надо думать, со времени успеха, отмеченного Башомоном, мысли отца и сына стали развиваться в обратном направлении: молодой человек стал увереннее в себе; отец задумался о том, что наследник, возможно, ему под стать. Он сменил гнев на милость, но целых пятнадцать лет (с 1767 по 1781 год) не мог расстаться со своими предубеждениями. Около 1771 года настал краткий период равновесия: маркиз попробовал судить сына по справедливости и стал доверять ему; но из-за столкновения двух буйных темпераментов равновесие быстро нарушилось; маркиз возобновил борьбу. Причина на этот раз была прямо противоположной. Он почувствовал, что сын, которого он когда-то презирал, превосходит его и, возможно, когда-нибудь станет более великим, чем он. Отец испугался за собственную славу (эгоизм возобладал над желанием преемственности) и начал ставить преграды на пути растущей силы. В этой варварской борьбе он поставил на карту свою репутацию и потерял ее; лишь на пороге смерти он отдал должное тому, кого породил…

В 1767 году образование Габриэля де Мирабо завершилось; он уверял, что тяготеет к военной карьере, и разумно было бы купить ему должность полковника. К несчастью, Друг людей был не в состоянии приобрести для него полк: финансовые и семейные обстоятельства сложились самым неблагоприятным образом. В 1766 году его мать сошла с ума, нужно было следить за ней днем и ночью. Жена, сосланная в монастырь в Лимузене, требовала пенсион. Старшая дочь Мари, возбудив опасения относительно своего рассудка, в конце концов ушла в монастырь и тоже требовала денег. Вторая дочь, Каролина, нашла себе супруга, господина дю Сайяна; тот запросил приданое в восемьдесят тысяч ливров, и маркиз широким жестом уплатил его, правда, заняв под проценты. Третья дочь, Луиза, тоже была на выданье. Кроме того, пришлось занять 150 тысяч ливров, чтобы Бальи смог стать управителем королевских галер.

Таким образом, все доходы Друга людей, хоть и увеличенные благодаря хитроумным операциям, уходили на выплату пенсионов или процентов по долгам. Купить полк — это химера; к тому же маркиз полагал, что суровая жизнь простого солдата окажется полезным добавлением к строгостям аббата Шокара. Так что он намеренно интриговал, добиваясь, чтобы его сына записали в Беррийский кавалерийский полк.

Этим полком командовал 26-летний полковник, господин де Ламбер, убежденный приверженец политэкономии. Он без возражений принял к себе в солдаты недисциплинированного Пьер-Бюфьера, в чем вскоре раскаялся. Оноре Габриэль представлял себе поступление в полк как освобождение. Но чего стоит свобода без денег? В восемнадцать лет молодой человек столкнулся с этой проблемой; на помощь отца надеяться не приходилось, тогда он обратился к матери, что было совершенно логично, хоть и хитроумно. Чтобы выставить себя в выгодном свете, он в письмах к ней едко высмеивал госпожу де Пайи. Маркиза де Мирабо прислала немного денег; Друг людей об этом узнал, сильно разгневался и запретил переписку матери с сыном.

С тяжелыми чувствами молодой человек покинул Биньон. Чтобы следить за его поведением, отец приставил к нему слугу-шпиона по имени Гревен, в чьем обществе Пьер-Бюфьер и прибыл в Сент 19 июля 1767 года.

В практическом плане военная жизнь ему не претила; он без труда обучился владению оружием и наслаждался физическими упражнениями, хотя с трудом подчинялся приказам.

В Сенте было мало развлечений. Оноре Габриэль попробовал было играть, но, как и все безденежные игроки, приобрел лишь долги. Друг людей, поставленный в известность, согласился погасить один долг (сорок ливров) по случаю назначения сына младшим лейтенантом. Это повышение было проявлением немалой снисходительности: за первый год службы молодой военный в общей сложности пять месяцев провел на гауптвахте.

На втором году службы донесения Гревена стали носить тревожный характер: Пьер-Бюфьер не только играл, но и бегал по девочкам, что еще больше увеличило его долги. Титулованная любовница, дочь местного стража порядка, хотела женить молодого лейтенанта на себе. Тот снабдил ее неплохим гардеробом, показывался с нею на люди, потом, от невозможности уплатить по счетам, поставил на карту свое жалованье. Результат — долг в восемьдесят ливров, который он никак не мог уплатить.

Узнав об этих выходках, Друг людей сначала возликовал: поведение сына оправдывало его мрачные прогнозы. Естественным образом в голове маркиза зародилась великая мысль, которой отныне и определялись его действия в отношении наследника: найти ему «прохладную темницу, и потеснее, чтобы умерить его аппетиты и сделать фигуру постройнее». Видно, экономист в нем сосуществовал с эстетом: он страдал от внешности сына так же, как радовался его беспорядочной жизни.

Узнав, что Пьер-Бюфьер не может уплатить долги, полковник Ламбер накричал на него — и услышал ответ в том же тоне. Впоследствии лейтенант утверждал, будто его командир тоже был влюблен в дочку полицейского, и что поводом для упреков была только ревность.

К этим словам следует относиться с недоверием, как и ко многим другим утверждениям Мирабо, склонного ко лжи. Ясно одно: в тот день его дерзость превзошла все границы, поскольку, опасаясь чересчур тяжелых ответных мер, он сбежал из части.

В Париже, скрываясь под вымышленным именем, он имел наглость просить о помощи герцога де Нивернуа, одного из крупнейших вельмож Франции: любовница герцога, госпожа де Рошфор, была близкой подругой госпожи де Пайи. Салонный дипломат Нивернуа известил об этом Друга людей, тот пришел в ярость и принял меры. Господин дю Сайян, зять маркиза, попытался смягчить удар и добился от Шуазеля, в ту пору военного министра, чтобы санкции носили только дисциплинарный характер, а затем вызвался лично препроводить беглеца в Сент.

Сценарий был продуман заранее: Пьер-Бюфьера отправили с поручением. В письме, которое он должен был доставить маршалу де Сентеру, заключался приказ арестовать гонца и поместить его под стражу на остров Ре. Опыт пребывания в королевской тюрьме оказался не столь горьким, как рассчитывал Друг людей. Губернатор форта Ре, старый Бальи дʼОлан, поддался очарованию узника, охотно вел с ним беседы и стал ему другом.

У помощника коменданта, господина де Мальмона, была дочь: ее роман с Мирабо — прообраз романа Фабрицио и Клелии в Фарнезской башне. Этим вполне объясняется и снисходительность Стендаля к пленнику с острова Ре. Через посредство Мальмонов Мирабо смог возобновить переписку с дочкой полицейского из Сента. Получив позволение гулять по острову, он быстро сумел пересечь пролив и попировать в Ла-Рошели, где, разумеется, наделал долгов.

Он также вызвался сражаться добровольцем на Корсике: Людовик XV только что купил этот остров у генуэзцев. Его жители, хотя уже долгое время находились под французским господством, потребовали независимости и взбунтовались.

Уже четверть века Корсика была полигоном для маневров; Сегюр принял там боевое крещение, Кастр командовал там войсками, а затем уступил свое место маршалу де Во, который и стал усмирителем острова. Под началом последнего Мирабо, вместе с Лозеном, будущим герцогом де Бироном, узнал, что такое война, вернее, герилья, поскольку корсиканская кампания велась отнюдь не по правилам великой стратегии, если не считать любовных сражений.

Не стоит терять время, рассказывая о его романах с дочкой генерала Чеккальди, с госпожой Шарден, женой военного интенданта, с двумя сестрами-корсиканками, якобы из хорошей семьи, со служанками и, наконец, из озорства — с монахиней.

Даже если сделать скидку на хвастовство, большинство сражений, в которых отличился Мирабо, происходили в постели, а не на поле боя.

Намереваясь написать впоследствии историю Корсики, он вел дневник своих походов и убеждал себя в том, что он прирожденный полководец. «Я рожден для войны, — уверял он. — Я получил от природы верный и быстрый глаз. Из всех книг, написанных на разных языках о войне, нет ни одной, которую бы я не прочел… Я могу предъявить свои записки обо всех областях этого ремесла, от важнейших военных предметов до мелочей, относящихся к артиллерии, инженерным сооружениям и снабжению».

Это бахвальство становится особенно пикантным, если уточнить, что сам бахвал командовал гарнизоном в Аяччо в тот самый день 15 августа 1769 года, когда в этом городе родился Наполеон Бонапарт!..

IV

Весной 1770 года Корсика была усмирена, и Мирабо отплыл в Прованс; он ступил на землю, которая первой признает его гений. Для начала он собирался отправиться к дядюшке Бальи и посетить тот самый замок Мирабо, имя которого жаждал носить.

Бальи принял его сдержанно; как все раскаявшиеся грешники, он не отличался снисходительностью; выходки Пьер-Бюфьера в Сенте его возмутили; он советовал маркизу отправить непокорного в Голландскую Индию — шансы вернуться из такой экспедиции были невелики. Пьер-Бюфьер был этим потрясен до глубины души. «Вы признались мне, — писал он позднее отцу, — что были готовы отправить меня в голландские колонии во время моего заключения на острове Ре; это слово произвело на меня глубокое впечатление и чудесным образом повлияло на всю оставшуюся жизнь. Что же я такого сделал в восемнадцать лет, что Вам в голову пришла подобная мысль?»

Задержавшись в окрестностях Экса, Оноре Габриэль захотел привлечь дядю на свою сторону. Никого не найдя в Мирабо, он вернулся в Экс вслед за письмом с просьбой о встрече: 14 мая 1770 года генерал с Мальты и лейтенант с Корсики оказались лицом к лицу.

Непоколебимый дядя не устоял перед обаянием племянника. «Я был очарован, — написал он на следующий день маркизу. — Не знаю, возможно, как говорят, у меня в сердце чехарда, но только оно сильнее бьется при взгляде на этого юношу. Я нахожу его некрасивым, но не страшным, и под его оспинами скрываются черты, сильно напоминающие бедного покойного графа (Луи Александра, он же Германик). Он схож с ним повадками, жестами, выражением…»

В первый день Мирабо вошел в милость к дяде благодаря чисто физическому сходству; в последующие недели он обворожил его духовно. Бальи прочел записки об истории Корсики, побеседовал о тысяче предметов с непокорным племянником, которого Друг людей прозвал «господин Ураган», и признался, что совершенно покорен: «Мне никогда не доводилось встречать столь умного человека. Либо это величайший насмешник в мире, либо он будет самым достойным в Европе претендентом на роль папы, министра, генерала сухопутных или морских войск, завоевателя земель. Он превзойдет Марка Аврелия, если не затмит Нерона».

Друг людей счел похвалы чрезмерными и не преминул написать об этом; Бальи же продолжил свою защитную речь: «Из этой головы так и сыплются идеи, некоторые из них совершенно новы… Он только что дал мне прочесть предисловие к „Истории Корсики“; уверяю тебя, что в двадцать два года ты не создал бы ничего подобного». Малоприятное заключение для литератора, который считал себя тогда самым знаменитым в Европе!

Бальи отвез племянника в замок Мирабо. Оноре Габриэль увлеченно осматривал земли, расспрашивал о возделываемых на них культурах, о нравах и обычаях.

В этот период буколического обучения произошла темная история. Бальи пригласил в замок еще и свою племянницу Луизу де Кабри — дочь Друга людей, родившуюся в 1752 году. Она провела юность в монастыре в Монтаржи, где получила весьма светское воспитание. Госпожа де Ремини, монахиня-доминиканка, подготовила ее не к жизни во Христе, а к галантным приключениям, словно ей было предназначено судьбой стать фавориткой короля, поспособствовав тем самым возвышению рода Мирабо. Друг людей тогда не слишком котировался, чтобы его дочь могла претендовать на вакантное место, которое потом займет госпожа Дюбарри. Кроме того, экономисты рассуждали о нравственности, но та способна сыграть злую шутку, если воздвигнуть ее на пьедестал физиократии.

Маркиз де Мирабо решил выгодно выдать замуж младшую дочь; с этой целью он вновь прибегнул к методу, оказавшемуся столь неудачным для него самого. Он выискивал подходящую партию, роясь в архивах Прованса.

Его внимание привлекло слывшее очень богатым семейство маркизы де Кабри, владелицы поселка, расположенного высоко в горах, над Грассом. У маркизы был девятнадцатилетний сын. Даже не соизволив на него взглянуть, Друг людей решил сделать его своим зятем. Он занял 30 тысяч ливров, которых Кабри требовали в качестве приданого. Потом, под давлением госпожи де Пайи, желавшей поскорее избавиться от детей своего любовника, он отдал семнадцатилетнюю девушку ненормальному человеку, чья сестра находилась в сумасшедшем доме, и отец также был безумен. Когда выяснилось это обстоятельство, отступать было поздно: молодой де Кабри обменялся в Биньоне кольцами с Луизой де Мирабо и отвез ее в Грасс.

Если Оноре Габриэль грозил сделаться Нероном, то Луиза де Кабри в свои двадцать лет уже затмила Мессалину. Бальи об этом и не подозревал.

Супруги Кабри прибыли в фамильный замок вместе с другом, маркизом де Клапье, племянником Вовенарга. Мирабо увидел сестру, с которой расстался, когда той едва минуло одиннадцать. Он задрожал, созерцая прекрасную незнакомку: «Она была в самом расцвете блестящей юности, ее черные глаза были невероятно выразительны, она обладала свежестью Гебы и благородным видом, какой теперь можно найти только у античных статуй, а красивее фигуры я никогда не видел».

В последующие дни юноша и девушка, родные по крови, с волнением открыли для себя друг друга. Рука об руку они гуляли по холмам, под которыми змеился серебристо-голубой Дюранс; прятались под соснами и поверяли друг другу мечты. Жена импотента, эта чувственная девушка с восторгом взирала на некрасивую мужественность своего брата; именно с таким самцом она хотела бы жить, а он восхищался этой женщиной, не уступавшей ему по уму.

Про́клятые герои! То же влечение вскоре почувствует в бретонских ландах Шатобриан рядом со своей сестрой Люсиль. В замке Мирабо брат и сестра перестраивали мир, которым, возможно, повелевали бы вдвоем. Наверное, в этом кроется ключ к загадке. Уже много позже в одном письме Мирабо, возможно, из порочного бахвальства, навел тень на эту привязанность, хотя в XVIII веке кровосмешение не судили так строго, как в наши дни.

Разумеется, приязнь брата и сестры была экзальтированной, но чувства Мирабо всегда били через край.

В те дни, когда они предавались мечтам, Мирабо не только по-прежнему переписывался с дочкой полицейского из Сента, но еще и имел в любовницах свою дальнюю родственницу, маркизу де Лиме-Кориоли, жившую в соседнем замке. Это была чувственная и пылкая женщина, очень красивая, с ослепительным цветом лица, «сильная, как турок и подвижная, как баск», — уверяет Бальи. Будучи замужем за пятидесятилетним мужчиной, выведенным из строя постыдной болезнью, госпожа де Лиме была лишена радостей жизни. Мирабо оказался рядом в подходящий момент и воспользовался легкой победой. Любовники носились верхом по полям; дама, чтобы сохранить при себе мужественного спутника, предложила ему жениться на местной уроженке.

Для этого было еще не время. Мечтая о военной карьере, Оноре Габриэль думал только о том, как бы заполучить полк. Друг людей был несговорчив, он собирался претворить в жизнь свои финансовые планы: госпожа де Вассан умирала, и пора было завладеть огромным состоянием, которого он вожделел вот уже четверть века. Для воплощения этого замысла требовалась помощь; 25 августа 1770 года отец обратился за ней к сыну. Тот поспешно уехал из Прованса, известив об этом запиской Луизу. Прочитав письмо, та прошептала со слезами на глазах: «Я полюблю моего мужа, когда он станет походить на моего брата».

V

В первый раз после приключения, закончившегося на острове Ре, Мирабо собирался увидеться с отцом; ему было немного боязно. Однако Друг людей принял его с обезоруживающей любезностью, так что Оноре Габриэль несколько недель тешил себя иллюзией, думая, что его понимают, даже любят.

Но любезность маркиза не была чистосердечной; он хотел сделать сына своим союзником и использовать его таланты для переговоров с целью получения наследства. Оноре Габриэль почуял, в чем тут дело, и вызвался исполнить поручение прежде, чем оно было предложено; он надеялся порадеть о собственных интересах и получить финансовые выгоды, сравнимые с теми, что получат его сестры. Итак, он отправился к умирающей бабушке и в дальнейшем похвалялся тем, что в эти печальные дни действовал очень тактично.

Однако, похоже, госпоже де Вассан не было дела до мнения внука, прославившегося только своими дебошами. Она не упомянула его в завещании, которое составила уже давно; одно из своих имений она передала дочери, маркизе де Мирабо, остальная же собственность переходила в общее пользование. Это завещание вызвало один из самых примечательных и затяжных процессов XVIII века.

Оноре Габриэль несколько дней находился под впечатлением агонии своей бабки. Потом он повел себя как дипломат: нужно было убедить мать исполнить завещание, а следовательно, поручить маркизу де Мирабо распорядиться общим имуществом. Госпожа де Мирабо надеялась найти в сыне союзника, но увидев, что сын явился отстаивать интересы отца, она пришла в ярость, в пылу спора схватила пистолет и разрядила его в старшего сына, по счастью, не задев его.

Насмерть перепуганный, Мирабо поспешно вернулся в замок Эгперс, в свое баронство Пьер-Бюфьер; именно там поселился маркиз, чтобы уладить дела с наследством Вассанов. Известие о пистолетном выстреле порадовало Друга людей: поступок подтверждал со всей наглядностью, что его жена опасна для общества. Маркиз велел Оноре Габриэлю подтвердить диагноз, и тот выполнил это с удовольствием, добавив несколько слов от себя. Тогда маркиз выказал некоторое доверие к сыну, поручив ему на время управление баронством, в то время как он сам отправился в Париж к госпоже де Пайи.

Последующие месяцы были очень важны для социального становления Мирабо. В Лимузене случился неурожай, а у маркиза имелись запасы продовольствия: рис и зерно. Оноре Габриэль, которому поручили обеспечить всем необходимым своих вассалов, наслаждался идиллической эйфорией, которой предавался сытый народ.

Поддерживая связь с интендантом провинции Тюрго, Мирабо дал работу безработным и наладил дело, в котором странным образом сочеталась судебная и исполнительная власть: речь шла о том, чтобы применить на практике один из проектов Друга людей, учредив в баронстве «примирительный суд», в котором было бы по судье от каждого прихода. Этот орган — прообраз мирового суда — должен был улаживать полюбовно частные разногласия, чтобы прибегать к государственному правосудию лишь в случае крайней нужды. Мирабо с помощью своего бывшего наставника Пуассона, ставшего управляющим Эгперса, ввел новшество 10 февраля 1771 года. При открытии нового учреждения было проведено богослужение, прозвучала торжественная речь. Учреждение просуществовало недолго, но действовало столь хорошо, что Тюрго взял себе это на заметку.

Любовь лимузенцев к уравниловке и их природное недоверие к господам придали вес этому опыту. Мирабо никогда не забудет первого общения с массами; однако он не счел нужным учредить контроль над судом, который собирался лишь в исключительных случаях и должен был работать без него.

Все это время маркиз де Мирабо размышлял над тем, как отблагодарить сына. Удовлетворить его военные притязания не представлялось возможным. По-прежнему не имея средств, чтобы купить ему полк, отец добился для него чина, который сегодня назывался бы «капитан запаса».

Мирабо счел это предлогом, чтобы уехать из Лимузена. Он прибыл ко двору и открыл для себя столицу.

VI

Холодным днем в конце февраля 1771 года Оноре Габриэль въехал в Париж.

Отец быстро познакомил его с некоторыми важными персонами: маршалом де Брольи, принцем Конде и герцогом Орлеанским; помирил его с полковником де Ламбером и господином де Сигре. Пользуясь покровительством еще и своего зятя дю Сайяна, Мирабо вскоре побывал на всех праздниках, не пропустив главного — представления двору. Оно было своего рода светским посвящением.

Оноре Габриэль отнесся к этой церемонии очень серьезно: он подготовил речь для короля, уверенный в том, что его здесь оценят по заслугам. Людовик XV только что отправил в отставку Шуазеля и с помощью Мопу готовился распустить парламент; эти заботы, вкупе с наслаждениями в постели госпожи Дюбарри, не оставляли времени и сил, чтобы заниматься другими делами.

Однако в назначенный день король появился в приемном зале Ой-де-Бёф, где его уже ждали «новобранцы». Держа речь в кармане, Мирабо горел от нетерпения. Наконец его вызвали; он преклонил колено перед Людовиком XV и поднялся, чтобы произнести свою речь. Король с усталым видом уже обращался к следующему.

Рана, нанесенная самолюбию, долго не заживала. Раз не получилось с королем, Мирабо стал искать встреч с министрами. Он удивил их своей беззастенчивостью и фамильярностью — никто не принял его всерьез.

Чтобы иметь влияние на людей в чинах, он обратился к женщинам. Несмотря на свою некрасивость, он имел успех, однако сомнительно, чтобы он, как сам уверяет, за три месяца побывал в любовниках госпожи де Мариньи, госпожи де Жанлис, госпожи де Латур дю Пен и даже принцессы де Ламбаль. Вероятно, в целом его достижения были на порядок ниже; он страстно окунулся в парижские наслаждения и погряз в разврате. Нет смысла распространяться о его беспорядочном существовании; остановимся, впрочем, на одном особенном знакомстве.

Среди товарищей Мирабо выделялся странный молодой человек по имени Дюбю де ла Таньеретт. Этот юноша чувственной и женственной красоты слыл побочным сыном Людовика XV, на которого был похож. Мирабо втянул его в галантные приключения и делил с ним постель одной любовницы. Дюбю охотно наряжался девушкой, его внешность кого угодно могла ввести в заблуждение. Переодетый, он являлся на балы в Опере, интриговал под маской, заигрывал со старыми красавцами, обманувшимися по поводу его пола, и вытягивал из них деньги. Близость Мирабо к этой двусмысленной личности позволяет предположить, что Оноре Габриэль не пренебрегал никаким сексуальным опытом, хотя отдавал явное предпочтение женщинам.

Жизнь, сотканная из удовольствий, повлекла за собой внушительные долги. Друг людей сначала посмеивался над выходками сына, узнавая в нем свою кровь. Но когда куча счетов сравнялась по своей высоте с горой, маркиз спустился с небес на землю и сделал попытку отвратить сына от злачных мест, завлекая его в библиотеки. Мирабо познакомился там с поэтом Лефраном де Помпиньяном, однако его общество показалось ему не столь приятным, как компания куртизанок.

Этот период завершился забавным происшествием — возможно, выдуманным. Однажды ночью, когда Мирабо возвращался из притона, кто-то окликнул его карету; он велел кучеру остановить лошадей и вышел. Это была улица По-де-Фер, пролегавшая вдоль сада семинарии Святого Сульпиция. К Мирабо, слегка прихрамывая, подошел молодой аббат:

— Сударь, можно попросить вас об услуге?

— Разумеется, — ответил Мирабо. — Что вам угодно?

Семинарист показал на стену, которая была довольно высока.

— Вот, — объяснил он, — вечером я покинул сей достойный дом и желал бы туда вернуться. Если вы будете так добры и поставите рядом вашу карету, я поднимусь на нее и перелезу через забор.

Прежде чем взобраться на крышу кареты, чтобы потом перемахнуть через стену, аббат представился: его звали Шарль-Морис де Талейран, он изучал богословие под именем аббата де Перигора. Эта встреча ознаменовала начало дружбы, которая завязалась гораздо позднее и протекала довольно бурно…

Летом 1771 года Мирабо на некоторое время вернулся в Лимузен, вновь взялся за управление, проверил, как работает суд, долго ездил по землям и фермам и проявил себя столь же хорошо, как и в первое посещение.

Друг людей в начале лета поселился в Биньоне, в конце октября к нему приехал сын. Жизнь вдвоем под бдительным оком госпожи де Пайи очень скоро стала невыносима. Мирабо скучал; он страдал от почечных колик, портивших ему настроение. Отсутствие женщин его мучило. Не тогда ли он положил глаз на любовницу отца? Он на это намекает. Госпоже де Пайи еще не было сорока; она была более чем привлекательна, маркиз болел. Темная история… Когда маркиз стал выздоравливать, его сын устроил выездной праздник с танцами, пиршеством, иллюминацией и фейерверком.

Эти увеселения не вернули доброго согласия. Друг людей страдал от одной только мысли о талантах своего сына; он притворился, будто признал их, дав ему поручение — уладить административные проблемы в маркграфстве Мирабо. Молодой человек не заставил себя упрашивать и отправился в Прованс.

VII

Маркиз де Мирабо поручил сыну разрешить конфликт в Провансе вовсе не из расположения к нему; он хотел устроить ловушку и воспользоваться неизбежным провалом отпрыска, чтобы облить его презрением и утвердить собственное над ним превосходство.

Причину спора, который предстояло разрешить Оноре Габриэлю, следовало искать в противоречивом характере маркиза де Мирабо: этот человек, проповедовавший братство, всё больше разрушал согласие как в семейной жизни, так и в общественных отношениях. Проповедуя понимание к вассалам, доброту к слугам, уважение к труду, маркиз в своих финансовых делах зарекомендовал себя склочным, мелочным, прижимистым до несправедливости.

Можно возразить, что его поведение в Лимузене противоречит этому утверждению, однако мотивы его щедрот были лишены величия: баронство Пьер-Бюфьер было вотчиной Вассанов, и маркиза собиралась отделить свое имущество. Экспериментальные реформы в ее поместьях помогли бы привести дела в запустение, и маркиз готовил этот подвох своей жене на случай, если она отсудит себе Пьер-Бюфьер. Впоследствии ей пришлось затеять 70 процессов, чтобы заставить признать свои права. Друг людей не отказал себе в удовольствии проверить свои теории на практике за чужой счет — с тех пор его примеру неустанно следуют государственные деятели.

В Мирабо дела обстояли иначе, там маркиз чувствовал себя полным господином и допускал произвол, если сам мог им воспользоваться. Поэтому он злокозненно аннулировал договор от 1551 года, по которому жители Мирабо имели право использовать общественные пустоши. Те подали апелляцию. Не дожидаясь постановления суда, маркиз хотел тотчас привести решение в исполнение, злоупотребив своей властью.

Таким образом, Оноре Габриэля встретили в Провансе совершенно иначе, чем в Лимузене: умы там бродили, мятежники уже с 1750 года настраивали народ против господ.

Как и в Эгперсе, молодой человек созвал жалобщиков, мягко с ними поговорил, довольно храбро поддержав дело, которое сам считал дурным. Обаяние оратора подействовало, некоторые из присутствующих были растроганы до слез.

Тогда из толпы вышел человек по имени Буайе, его глаза остались сухи. Это был мелкий, не состоящий в адвокатском регистре ходатай по крестьянским делам. Увидев, что его клиенты намерены прекратить борьбу и оставить тем самым его без поживы, он громко крикнул:

— Если вы дрогнете, я брошу вас навсегда, пусть вас сгрызут помаленьку!

Реплика подействовала, присутствующие стали совещаться. Потерпев эту неудачу, Мирабо открыл для себя непостоянство умонастроений толпы. Тогда он не стал настаивать, предоставив времени все расставить по своим местам. Он силился сохранить самообладание — нужно было одержать верх, чтобы Друг людей купил ему хотя бы роту, иначе как жить?

Мирабо освоился в краю своих предков. Каждый день он навешал госпожу де Лиме-Кориоли, но, предаваясь с ней наслаждению, которое всегда было для него одним из смыслов существования, он не забывал о своей миссии.

Наступил январь 1772 года. В Провансе было принято устраивать в каждом поселке праздничные крещенские огни. Оноре Габриэль подумал, что праздничная атмосфера позволит ему возобновить контакт: он спустился на площадь в окружении нескольких соседей-господ. Все присутствующие уважительно обнажили головы, только Буайе дерзко остался в шляпе. Тогда Мирабо не смог сдержать гнев и тростью сбил шляпу с наглеца. Буайе ринулся вперед, началась потасовка.

Поднятие руки на своего господина грозило смертной казнью. По просьбе присутствующих аристократов лейтенант полиции вышел вперед, чтобы арестовать Буайе; по этому сутяге плакала веревка, к тому же маркиз де Мирабо выиграл бы дело, объявив его мятежником. Все эти соображения молнией промелькнули в мозгу Мирабо; он совладал с собой и заявил, что Буайе его не ударил. Один из аристократов усмехнулся: «Вот уж никогда не думал, что в жилах Мирабо кровь жидковата». Молодой человек снес оскорбление, он повел себя по-человечески, более того, как государственный деятель. «Я поступил мудро не по годам», — напишет потом Оноре Габриэль Другу людей, рассказывая об этом событии.

Маркиз рассудил иначе. Сдержанность посланника была расценена как слабость; процесс был проигран; вынужденный уплатить издержки, Друг людей был унижен перед своими подданными. Всю вину он свалил на сына: «Если вы умеете использовать обстоятельства, то как смогли снискать себе репутацию умеренного с самого своего появления в этой провинции? Сие довольно странно». Это самый невообразимый упрек, какой только можно было адресовать Мирабо, ведь он уступил не только из человечности, но и с дальним намерением возобновить борьбу, что вскоре и сделал.

Пока же он утратил доверие отца: «Я понял, что всегда буду неправ, потому что нелюбим». Трагический возглас! Будучи дворянином, Оноре Габриэль не мог заниматься каким-либо ремеслом, не утратив своего общественного положения; отец же окончательно отказал ему в покупке воинской части.

Без денег, без положения, без будущего, снедаемый непреодолимой жаждой могущества — какой путь он мог избрать?

Трезво глядя на вещи, Мирабо недолго раздумывал. Ему оставался только один выход, на который он в принципе был согласен: выгодная женитьба! Она могла принести ему всё, в чем он нуждался, а потом весь мир будет в его власти.

 

Глава третья

ОПЫТ СЕМЕЙНОЙ ЖИЗНИ (1772–1774)

I

Редкое дело было плодом более циничного расчета и велось более бессовестно, чем женитьба Мирабо; редкий союз вызвал столько приключений и бедствий.

Решившись пробиться наверх, еще более амбициозный, чем герой Стендаля, молодой человек прекрасно знал, где его главный шанс. Его поддерживал Бальи, мечтавший о великолепном браке, который добавил бы блеска Рикети, а еще более госпожа де Лиме-Кориоли, желавшая сохранить любовника при себе. Что до главного заинтересованного лица, то он на данный момент хотел лишь одного: заполучить крупное состояние.

Все эти различные соображения склонили к выбору богатой южанки, разумеется, самой богатой.

Экс-ан-Прованс справедливо считался одним из самых очаровательных провинциальных городов; депутаты парламента выстроили вокруг его фонтанов красивые каменные особняки цвета охры; там можно было встретить утонченное, легкомысленное и беззаботное общество.

Семейство Кове де Мариньян было, возможно, самым типичным из местных родов; на берегах Беррского пруда выстроились его роскошные поместья, носившие звучные названия: Сен-Викторе, Витроль, Жиньяк. Замок возвышался неподалеку от того места, где сейчас находится марсельский аэропорт Мариньян. Кроме того, маркиз де Мариньян был губернатором Золотых островов у побережья Прованса, и его штандарты развевались над левантийскими фортами.

Несмотря на то, что он был местной знаменитостью, о нем порой говорили с улыбкой: каждый в Провансе знал, что он не был сыном своего отца и продолжал род Мариньянов лишь юридически. Вдовая маркиза, урожденная Маргарита дʼОрсель, очень рано пустилась в галантные приключения. Едва выйдя замуж, она переехала жить в Париж, рядом с «госпожой герцогиней» — побочной дочерью Людовика XIV, матерью герцога Бурбона. Госпожа де Мариньян так ловко направляла карьеру мужа из Парижа или Версаля, что он стал одним из самых молодых генерал-лейтенантов. Она не позволяла отпускать мужа на побывку, и, когда хотела завести очередного ребенка, сама выбирала ему отца. Отцом нынешнего маркиза де Мариньяна был граф де Ванс, который так и остался ее фаворитом: овдовев, маркиза жила с ним в гражданском браке.

Она женила сына на дочери первого председателя парламента, мадемуазель де Маливерни. Та должна была однажды унаследовать состояние в 900 тысяч ливров, это было ее единственным достоинством.

Такой же эпикуреец, как и его родной отец, маркиз де Мариньян терпеть не мог своей жены: некрасивая и сварливая, она к тому же была нимфоманкой. Скоро утомленный супруг ушел: он предпочел жить с менее требовательной любовницей, каковой стала для него госпожа де Кроз. В несчастливом браке родилась единственная дочь — Эмили.

Девочка выросла на руках бабушки, нераскаявшейся куртизанки, жившей со старым любовником. Это было, прямо скажем, незаурядное воспитание. Жизнь ее протекала между особняком в Эксе и роскошным замком Турв. Там царил маркиз де Вальбель, тридцать лет ослеплявший земляков блеском своих празднеств и «судом любви». Когда ему было уже под пятьдесят, Вальбель изъявил желание жениться на юной Эмили де Мариньян, хотя той было всего пятнадцать. Она не была красива: слишком смугла, нос толстоват, волосы чересчур черны, но плотоядный рот с загнутыми кверху уголками пикантно улыбался, голос был великолепен, и девушка так успешно занималась пением, что Друг людей прозвал ее «сладкоголосой обезьяной».

Обладая поверхностным умом и жаждой удовольствий, не будучи способна отличить дарование, а еще того менее ум, мещанка по натуре, Эмили охотно вышла бы за господина де Вальбеля, так как сразу стала бы тогда королевой Прованса. Любовница Вальбеля, баронесса де Роллан, была начеку, она устранила опасность. У Эмили не было проблем с выбором супруга. Хотя по поводу ее физической привлекательности можно было поспорить, все остальные достоинства делали ее первой невестой в округе, и от женихов не было отбоя.

Эмили колебалась между маркизом де Граммоном, «прекрасным, как Амур и богатым, как Крез», и маркизом де Лавалеттом, поддерживаемым любовницей Вальбеля. Луиза де Кабри хотела сосватать ей своего брата, о том же думала госпожа де Лиме-Кориоли. На сей раз Бальи сам взялся за дело: он попросил у господина де Мариньяна руки его дочери для своего племянника и в ответ услышал, что девушка помолвлена. Тогда он написал Другу людей, что брачная сделка не состоится.

Испытывая большие денежные затруднения, маркиз де Мирабо сильно разгневался и обвинил сына в бестолковости: «Вы потеряли свое состояние по вашей вине, и все ваши поступки друг друга стоят; я приказываю вам немедленно покинуть Экс, иначе вас отправят под конвоем на острова Святой Маргариты».

Как видно, маркиз не отказался от своих планов интернировать сына; но тот был не менее упрям, чем отец: раз он решил жениться на самой богатой наследнице в Провансе, ему неважно, помолвлена она или нет, ведь можно использовать исключительные средства.

II

Хотя официально ему отказали, Оноре Габриэль продолжал нарочито ухаживать за мадемуазель де Мариньян; та же, хоть и была помолвлена, позволяла ему это делать, потому что находила его более забавным, чем чопорный маркиз де Лавалетт.

Мирабо быстро снискал себе известность. Он появлялся во всех салонах Экса в парадной форме драгунского капитана: зеленом мундире с галунами и алыми отворотами поверх коротких штанов телесного цвета; вел остроумную беседу, поражал отставников рассказами о своей корсиканской кампании, выставлял себя мыслителем, цитируя плохо усвоенные произведения, и ловко сумел возбудить ревность мадемуазель де Мариньян, ухаживая за одной из ее подруг, мадемуазель де Ванс, к которой она относилась как к сестре.

С досады Эмили стала показываться с Мирабо; она без опаски пела с ним дуэтом на публике; и, когда два чистых воркующих голоса сливались, исполняя арию «Выкуем вечные цепи», все многозначительно улыбались.

Шансы Мирабо, казалось, были невелики: до подписания брачного контракта с Лавалеттом оставалась всего неделя. Оноре Габриэль оставался бесстрастен, как будто сам распоряжался событиями. Несколько раз его карета оставалась на ночь поблизости от особняка Мариньян; никто не обратил на это внимания.

Улица Мазарин, параллельная той самой авеню, которая сегодня носит имя Мирабо, застроена в своей северной части красивыми домами; служебные постройки этих особняков выходят на другую сторону улицы, обрамляя просторные дворы. Однажды утром конюхов, служивших у Мариньянов, окликнул мужчина, высунувшийся в окно особняка на противоположной стороне улицы. Он был в неглиже: в одной сорочке и кальсонах. В нем нетрудно было узнать графа де Мирабо, а комната была спальней мадемуазель де Мариньян. Перед домом с прошлого вечера дожидалась карета обольстителя; можно было себе представить скандал и шум.

Поднятый по тревоге, господин де Мариньян бросился в спальню дочери; Мирабо поджидал его там полуодетый. Жители соседних дворов, столпившись на улице, громко потешались. Мирабо вышел; садясь в карету, он удовлетворенно улыбался.

Мадемуазель де Мариньян осталась с отцом. Она заявила, что не выйдет за господина де Лавалетта: Оноре Габриэль уверил ее в том, что ее жених — еврей.

— Вы его не получите, — ответил господин де Мариньян, — но поскольку господин де Мирабо мне не нужен, и он вам тоже не достанется.

Это была неудачная попытка господина де Мариньяна показать характер — семья быстро поставила его на место: поскольку дочь скомпрометирована, брак с Мирабо — наименьшее из зол. Скрепя сердце он в письме к Другу людей предложил ему Эмили в невестки.

С трудом сдерживая радость, маркиз де Мирабо дал свое благословение, сопроводив его финансовыми намерениями, которые были слишком щедры для его тогдашнего состояния: он передавал в дар своему сыну поместья Мирабо и Бомон, обеспечив ему годовую ренту в 6 тысяч ливров, которая должна была увеличиваться каждый год на 500 ливров, пока не достигнет восьми с половиной тысяч.

Сын мог быть доволен. К несчастью, он только что наделал долгов на 20 тысяч ливров, потратившись на приготовления к свадьбе; он думал, что, женившись на самой богатой наследнице Прованса, легко ликвидирует этот убыток. Мирабо не знал южан, у которых скупость прямо пропорциональна богатству. Кроме того, господин де Мариньян считал себя облапошенным, поэтому счел себя вправе пойти на подлость при обсуждении контракта. Эмили пришлось довольствоваться приданым в 240 тысяч ливров в виде предполагаемой доли наследства, которую она получит после смерти отца; в денежном выражении это означало годовую ренту в 3 тысячи ливров. К этому жалкому дару вдовая маркиза де Мариньян добавила 60 тысяч ливров, подлежащих выплате после ее смерти, и предложила взять молодую чету на полный пансион за 2400 ливров в год. После отчислений за пансион паре останется 7 тысяч ливров в год на текущие расходы, содержание замка Мирабо и воспитание детей. Для графа и графини де Мирабо — мизер, и это тем более обидно, что никто не поверил в гнусную скупость Мариньянов. Неопытный двадцатитрехлетний Оноре Габриэль не подозревал о финансовых затруднениях, которые их ждали. В голове была одна мысль — как уплатить тысячу луидоров неотложных долгов. Он обратился к будущему тестю и попросил уладить его дела, подсократив расходы на свадьбу, которую можно отпраздновать в узком кругу.

Маркиз де Мариньян притворился глухим; он был слишком тщеславен, чтобы отказаться от пышных торжеств; что же до долгов зятя, пусть их уплатит маркиз де Мирабо. Друг людей от этого устранился; ни он, ни его жена на свадьбу не явились; кроме того, он так и не наделил сына вотчиной, которую обещал ему в дар, и эта психологическая ошибка была чревата тяжелыми последствиями.

Господин де Мариньян закатил в Эксе торжества на неделю, предоставив будущему зятю заказать все необходимое для невесты на свой вкус и посоветовав запастись роскошными подарками для подруг Эмили; но не стал говорить, что намерен прислать ему счета сразу по окончании празднеств.

Думая, что одержал значительную победу, Оноре Габриэль триумфатором вышел из церкви Святого Духа в Эксе под руку с новоиспеченной графиней де Мирабо. Тогда, 23 июня 1772 года, он, наверное, думал, что этот брак положит конец его беспорядочной юности, и, вероятно, надеялся, что новое состояние позволит ему быстро осуществить свои мечты о величии. Увы! Выйдя из ворот церкви на залитую солнцем улицу, он ступил на путь нищеты и несчастий.

III

По требованию господина де Мариньяна в Эксе неделю шли торжества, потом молодую чету пригласили познакомиться с будущими вассалами новобрачной; граф и графиня де Мирабо выехали в Мариньян.

Перед отъездом Оноре Габриэль произвел подсчеты. Расходы на свадьбу и подарки составили тревожащую сумму, которую было тем невозможнее уплатить, что молодоженам требовались деньги на щедроты во владениях, которые они намеревались посетить, не говоря уже о насущных нуждах. Поэтому новобрачный без колебаний заложил ростовщику свой чистый доход за первый год, то есть 6 тысяч ливров; уплатив сумасшедшие проценты за вычетом аванса, он вырвал себе дополнительную ссуду; на все эти деньги можно было прожить в лучшем случае пять месяцев, а вернуть их не было никакой возможности.

Надо сказать, Мирабо редко делал долги только ради удовольствия остаться должным — на чем настаивают его биографы. Правда в том, что у него никогда не было доходов, соответствующих тому месту, которое он, на его взгляд, занимал среди прованских аристократов. Дурное управление Друга людей и коварство Мариньянов сделали финансовые проблемы неразрешимыми. Долговую яму беспрестанно усугублял сам Мирабо, как из гордыни, так и от отчаяния. Он был достаточно умен, чтобы признать, что обманулся относительно выгод от брака, и это привело его в страшную ярость.

Во время пребывания в Мариньяне он вел себя неприлично, пил, бил жену, поссорился с гостем, капитаном первого ранга, оскорбив его, а на справедливые замечания Мариньяна ответил донельзя высокомерно. Когда утихла эта первая гроза, тесть отвез новобрачных в Турв, к графу де Вальбелю. «Суд любви» был смущен грубыми приемами, которые Мирабо использовал вперемешку с самыми нежными протестами.

Мариньяны уже крыли зятя последними словами, тот же, видя, что к нему относятся враждебно, уехал с Эмили из Турва и, после подобия свадебного путешествия из Гиера в Марсель, отправился с ней в Мирабо.

За огромные деньги Оноре Габриэль велел пробить в скалах дорогу в замок, по которой должна была первой проехать его жена. Их карета поднялась по «серпантину» меж двух рядов крестьян с факелами. После торжественного въезда нахлынули неприятности.

В надежде получить от отца обещанную пожизненную ренту, чтобы рассчитаться с долгами и прожить первый год, Мирабо засыпал его письмами. Старый нотариус Распо, поджидавший новобрачного, представил ему лишь список расходов на 1192 ливра за составление брачного договора. Мирабо выстоял. Скрывая от Эмили свои финансовые затруднения, он со свойственной ему манией величия пошел на несоразмерные расходы с потрясающей некомпетентностью и роскошеством. Чтобы снискать любовь вассалов, в замке держали открытый стол; крестьянам раздавали зерно вместе с милостыней. Это были еще цветочки: Эмили, располагавшая всего тремя тысячами ливров ренты, в первый же год потратила 22 600 ливров на туалеты — они должны были быть достойны обстановки, которую заказал ее муж, ведь на резные украшения и позолоту для супружеской спальни он потратил уже 40 тысяч ливров, а половину работ еще оставалось доделать. Если добавить к этому покупку нескольких экипажей и лошадей к ним, не стоит удивляться, что после пятнадцати месяцев совместной жизни граф и графиня де Мирабо наделали долгов на двести тысяч ливров, тогда как их совокупный доход не мог уже покрыть даже процентов с этой суммы.

Откуда Мирабо взял столько денег? Он использовал вперемешку приемы героев Мольера и персонажей Бальзака. Оноре Габриэль тайно обратился к матери; он предложил ей свидетельствовать в ее пользу на процессе о разделе имущества, который она затевала против мужа. Впрочем, это предательство принесло ему немного. Поэтому для молодой четы настали трудные времена; они вели мелочную войну с мясником, булочником и бакалейщиком. Подобно Дон Жуану, Мирабо выиграл время, отколотив своих кредиторов. Потом, поскольку нужно было давать кое-какой задаток, снова вернулся к ростовщикам. Ему предоставили небольшой кредит, потому что у него было кое-что за душой и потому, что он был женат на богатой наследнице. Однако кредит был столь ограничен, что пришлось прибегнуть к еще менее почтенным средствам.

Как только Эмили забеременела, Мирабо принялся за старое и часть времени проводил у прежней любовницы, госпожи де Лиме-Кориоли. Господин де Мариньян узнал об этом от дочери, одновременно проведав о долгах. Он приехал в Мирабо и отвез молодых супругов к вдовой маркизе с намерением продержать их там вплоть до родов.

Во время житья в Эксе Мирабо был несносен. Считая себя на голову выше остальных (в плане ума он не заблуждался), он договорился с женой не делать ритуальных послесвадебных визитов к нотаблям. Часть местных «шишек» были родственниками женихов, отвергнутых Эмили. Атмосфера накалилась, этому способствовал шутовской инцидент: в носилки графини де Мирабо врезалась карета первого председателя парламента дʼАльберта. Мирабо, который шел за носилками пешком, оскорбил магистрата. В последующие дни ссора вылилась в поток эпиграмм; в конечном счете следившие за ходом событий насмешники перешли на сторону Мирабо, когда тот заявил, что земли, которыми владели дʼАльберта, были «пустым местом, хоть и несколько возвышенным могилами повешенных».

ДʼАльберта низко отомстил: он собрал кредиторов Мирабо и побудил их подать жалобу. Опасаясь долговой ямы, Мирабо поспешно выехал из Экса, бросив свою жену на сносях. Мариньян оставил дочь при себе и с редкой беззаботностью поместил в соседней комнате молодого и обольстительного мушкетера, шевалье де Гассо.

В тот момент Мирабо не обратил на это внимания. Вернувшись в свои владения, он посвятил свое время утехам с госпожой де Лиме и распродаже старых вещей. Он сжег столики с гнутыми ножками, чтобы добыть золото из их позолоты, выщипал гобелены и парчу, чтобы продать драгоценные нити. Отдача от этого была невелика, и чтобы оплатить роды графини де Мирабо, состоявшиеся 8 октября 1773 года, ему пришлось заложить туалет из позолоченного серебра, подаренный Другом людей своей невестке на свадьбу. Так удалось наскрести только 7 тысяч ливров.

По причудам законодательства мужчины во Франции становились совершеннолетними только в двадцать пять лет. Таким образом, Мирабо, став в двадцать четыре с половиной года отцом семейства, всё еще считался несовершеннолетним, и все его долги ростовщикам не могли быть предъявлены к оплате, за исключением 30 тысяч ливров, взятых им под залог.

Всё остальное, составлявшее приблизительно 150 тысяч ливров, могло быть сокращено на треть, поскольку эти деньги давались в рост. Вдовая маркиза де Мариньян была при смерти, Эмили было обещано 60 тысяч ливров, так что дело еще можно было уладить, если не усугублять. Но неожиданно разыгралась драма: госпожа де Лиме забеременела. Ее муж, бывший импотентом (следствие венерической болезни), обвинил в случившемся Мирабо; чтобы отомстить, он, не предупредив, выступил поручителем любовника своей жены: его услуги были оплачены ростовщиками, чьи векселя, таким образом, отныне могли быть предъявлены к оплате. Месть обманутого мужа привела к тому, что вся жизнь Мирабо превратилась в финансовую трагедию, последствия которой он испытывал до самого конца.

Когда ростовщики уже давали о себе знать, Эмили вернулась в Мирабо с новорожденным, которого назвали Виктором в честь Друга людей. Отец узнал о финансовом положении четы из письма невестки. Как и Мариньян, он не собирался нести расходы. Но был один способ избавить молодую пару от ответственности: апеллировать к королю.

28 декабря 1773 года Людовик XV в очередном тайном приказе повелел Мирабо с женой безвыездно проживать в их замке; их доходы были заморожены, чтобы уплатить проценты по долгам, на нужды семьи отводились только 3 тысячи ливров в год; поскольку доходы не покрывали процентов с долгов, можно себе представить, каковы были перспективы.

Разумеется, Мирабо поссорился с госпожой де Лиме и целые дни напролет бранился с Эмили. Чтобы раздобыть немного денег, он тайком продал кое-какую мебель, потом начал вырубать леса в своем имении. Куратор по имени Гарсон, приставленный для надзора Другом людей, поставил того в известность. Маркиз де Мирабо тотчас принял меры.

В марте 1774 года новый тайный приказ предписывал супругам Мирабо отправиться жить в Маноск под надзор, одновременно маркиз затеял против сына процесс, добиваясь признания его частично недееспособным. Похоже было, что молодая пара скатилась на самое дно пропасти…

IV

Маноск — веселенький городок в четырех лье к северу от Мирабо, зажатый меж залитых солнцем холмов неподалеку от Дюранс, окруженный оливковыми плантациями, раскинувшимися на рыжей земле. Неподалеку — голубые горы. Это словно кусочек Умбрии.

Граф и графиня де Мирабо прибыли туда нищими (им было позволено взять с собой только кое-какие пожитки), они не знали, где станут жить со своим ребенком. Пока подыскивался дом по средствам, семью приютили друзья — семейство Гассо. Это были мелкопоместные дворяне, с которыми соседствовали Мирабо, нисходя до знакомства с ними. Их сын, служивший в Париже мушкетером, был посвящен Другом людей в хитрости политэкономии, и с той поры маркиз считал его достойным человеком. Молодой офицер сошелся также и с Мариньянами, у которых жил в тот момент, когда Эмили собиралась рожать.

Господин и госпожа де Гассо, как могли, старались скрасить изгнание своих гостей. Несмотря на запреты, Эмили привезла с собой несколько томов, стащив их из библиотеки Мирабо — чтобы муж мог найти себе занятие. Оноре Габриэль читал и пописывал: он сделал набросок очерка о деспотизме. Отношения между супругами охладели. Эмили находила мужа более грубым, нежели любящим, а потому проводила большую часть времени с тремя дочерьми Гассо, сестрами офицера. Последний, стоявший в гарнизоне в Валансе, часто приезжал в увольнения, он тайно ухаживал за Эмили и оказывал ей услуги: в частности, был посредником в переписке Эмили с Другом людей.

В конце марта 1774 года — а в это время Мирабо уже достиг совершеннолетия, — он перехватил тайное письмо своего отца к Эмили. В письме сообщалось о начале процедуры признания его недееспособным. Удар сразил молодого человека, он был глубоко унижен: с ним обращались, как с дурачком или сумасшедшим.

Однако он сам вынужден был пойти навстречу. Госпожа де Лиме только что произвела на свет ребенка, досадно похожего на Мирабо. 25 апреля 1774 года он прислал ей поздравительное письмо, в котором гарантировал возвращение сумм, за которые поручился господин де Лиме, и давал обязательство уплатить по ним 5 процентов. Кроме того, он не мог уже пользоваться преимуществами несовершеннолетнего. Признание недееспособности было для него единственным способом избежать долговой ямы.

9 мая в Маноске Мирабо допросил следователь, присланный королевским судьей по гражданским делам. Тот произнес трогательную речь в свою защиту: «Мое поведение было безумным и предосудительным, признаю это, не краснея; вначале я действовал по легкомыслию, затем по нужде, и в конце концов — по слабости».

Он признал свои долги, твердо пообещал более их не делать, вызвался всё уплатить восемьюдесятью тысячами ливров, которых у него не было, наконец, распростерся в слезах перед портретом своего отца. Все эти ужимки не растрогали служителя правосудия, он составил отчет, и 8 июня 1774 года Мирабо был признан недееспособным с отягчающими последствиями: доход семьи был сокращен до 2400 ливров в год. Это была бедность, почти нищета.

Пропасть оказалась глубже, чем можно было предположить. Эмили снова забеременела; ее муж встревожился по этому поводу — ведь он навещал ее по ночам все реже и реже.

Каким бы циником Мирабо ни был, по натуре он был ревнив. Его ревность касалась не только любви: он страдал, если не главенствовал, не пользовался предпочтением; он испытывал это чувство в дружбе и, возможно, еще более — в отношении своей популярности. Это была единственная его черта, с какой он не смог ничего поделать. Оноре Габриэль смирился со своей недееспособностью и даже оценил выгоды от нее: он больше не был ответствен за свои долги; он постарался скрыть свое юридическое положение и отныне охотно подписывал бумаги, по которым его не могли заставить платить. Такое ненормальное положение сохранится до конца; «недееспособность» не помешает ему стать депутатом в 1789 году и войти в Национальное (Учредительное) собрание. Человек, который нанесет монархии столь мощный удар, что та никогда от него не оправится, до самой своей смерти останется лишенным гражданских прав. Относительно этого вопроса Мирабо рассуждал как юрист; в плане чувств он был более непосредствен.

Возможно, именно поэтому он шпионил за своей супругой, хотя та его больше не интересовала. Было перехвачено еще одно письмо, теперь уже не от Друга людей, а непосредственно от мушкетера Гассо. Вне всякого сомнения, он был любовником Эмили, возможно, отцом ребенка, которого она ждала. Предатель называл Мирабо «своим самым ярым врагом».

После ущемления в правах — новое унижение. Мирабо считал естественным сомневаться в жене; ужасным для него было то, что она предпочла ему Гассо, эту посредственность. Он не знал и, возможно, никогда не узнал, что гениальность никогда не является для близких добродетелью. Что же до женщин, то они борются со скукой, не забывая при этом о своем удовольствии.

В данном случае Мирабо потерял самообладание; он забыл о достоинстве и чуть не выставил себя на посмешище. Подавив в себе вспышку гнева, что чуть не стоило ему апоплексического удара, он собрал все семейство, чтобы сообщить о своем несчастье. Он предоставил Эмили публично во всем признаться. Госпожа де Мирабо бросилась к ногам оскорбленного супруга, орошала их слезами и молила о прошении. Гассо были так поражены, что признали свою вину; они как будто сообща взяли на себя этот грех, и им ничего не оставалось, как заклинать Мирабо сохранить жизнь несчастному обольстителю. Театральным жестом они положили маленького Виктора между разобщенными супругами, словно чтобы не допустить драки. В помпезной речи Мирабо помиловал прелюбодеев, а заодно и все семейство Гассо. Потом написал мушкетеру длинное послание, под которым мог бы подписаться Сганарель:

«Письмо, написанное моей рукой, могло бы стать для вас ударом грома, если бы честь не угасла окончательно в вашем сердце… Да, я ваш самый ярый враг, ибо таковым становится человек, которого оскорбили… Варвар, принесший в жертву грубому и безудержному желанию все добродетели и невиннейшую из женщин! Кто дал тебе право лишать меня радости снова стать отцом! Несчастное создание, которое я могу уничтожить, ползает у моих ног, обнимая их; я вижу, как она терзается; ее раскаяние меня обезоруживает; я вспоминаю, что она женщина и что она молода; вся моя ярость обрушивается на негодяя, который погубил нас обоих… Несчастный! Если бы твоя совесть не была средоточием всех пороков, она стала бы твоим неумолимым палачом».

На свежую голову всё это могло бы показаться довольно комичным: Мирабо сам был неверным супругом, и в поведении Эмили была и его вина. К этому письму, написанному с большим расчетом, чем можно предположить, прилагалась краткая записка от госпожи де Мирабо, в которой виновница порывала со своим любовником, признавала свою вину и требовала назад два письма, которые по неосторожности ему послала.

Добившись признания, Мирабо вновь обрел хладнокровие; вокруг всего текста он поставил свою подпись с пометкой ne varietur, затем сунул письмо в портфель, говоря себе, что, возможно, однажды оно ему пригодится. Наверняка он думал, что самая богатая наследница в Провансе теперь находится в его власти.

Вскоре он рассказал эту историю госпоже де Ванс, вероятно, чтобы получить еще одного свидетеля; та посоветовала ему простить жену и больше не вспоминать о случившемся. Словно следуя ее совету, Мирабо у всех на глазах сжег письмо Гассо, скрыв от Эмили, что сохранил записку о разрыве.

Между тем отношения супругов остались напряженными. Чтобы вновь взять ситуацию в свои руки, Эмили взбунтовалась. Сначала она упрекнула мужа в связи с госпожой де Лиме. Тот и бровью не повел. Тогда она сделала ясные намеки на романы маркизы де Мирабо и поведение госпожи де Кабри. На сей раз Оноре Габриэль не сдержался и залепил Эмили «заслуженную пощечину, поскольку мужу не следует говорить о том, что его сестра и мать — шлюхи».

Эмили, часто ссорящаяся со своим супругом, тем не менее не привыкла к рукоприкладству. Побагровев от гнева, она крикнула:

— Я знаю, что в конце концов вы посадите меня под замок!

— Нет, я скорее вас убью, — спокойно парировал Мирабо.

Испугавшись, Эмили сбежала в Экс и поселилась у отца, который посоветовал ей подать на развод. Она приняла эти слова во внимание. Потом у нее весьма кстати случился выкидыш, и таким образом чистота мужнего рода была сохранена.

Оставшись в Маноске, Мирабо стал всерьез подумывать о дуэли с Гассо. Мушкетер достойно предоставил себя в распоряжение оскорбленного мужа — объяснение не состоялось. Мирабо вернулся к сочинению «Опыта о деспотизме». Когда Эмили возвратилась в Маноск, ее муж выступал в неожиданном амплуа: он хлопотал о браке господина де Гассо; это была прелюдия тягостных злоключений.

V

Господин де Гассо некогда вел переговоры о помолвке с дочерью маркиза де Туретта, близкого родственника Вансов. Тогда они сорвались, и теперь Мирабо решил их возобновить, думая таким образом примириться с родителями Гассо, у которых он по-прежнему проживал, и окончательно избавиться от любовника Эмили. Кроме того, это был случай проветриться, так как Туретт-сюр-Лу находился неподалеку от Канна.

Покинуть Маноск без разрешения, тогда как ему было предписано королевским письмом там проживать, было серьезным правонарушением. Поскольку дорога в замок Туретт пролегала по безлюдным местам, Мирабо добрался до места без приключений; он пустил в ход всё свое красноречие, переговоры возобновились и завершились успехом. После этого было бы благоразумным вернуться в Маноск.

Но Туретт лежал по соседству с Грассом, где жили Кабри; те прославились на всю округу своей экстравагантностью. Господин де Кабри был слабоумным, о чем Друг людей узнал слишком поздно. Склонный от природы к ипохондрии и не сильный по мужской части, он разочаровал пылкую Луизу де Кабри, и та сообщила брату о неудачном супружестве. Мирабо дал ей рецепт возбуждающего средства. Луиза стала поить им своего мужа — тщетно. Тот обнаружил письмо от шурина и заявил, что жена хотела его отравить. Потом, чтобы доказать, что утверждения супруги необоснованны, Кабри стал показываться на людях с женой своего цирюльника.

Луиза ответила адекватно. Нет, она не завела любовника! Она… перестала прятать уже имевшегося — статного мушкетера де Бриансона. Кабри вознамерился отомстить и накропал — или заказал — непристойные стихи «в честь дам из Грасса». Это скандальное, подпольно напечатанное сочинение было расклеено заботами автора на дверях всех благородных домов Грасса и близлежащих городов. Поскольку в памфлете пощадили только одну женщину, а именно госпожу де Кабри, все поняли, откуда ветер дует. Кабри привлекли к судебной ответственности. Луиза помчалась в Париж просить Друга людей о заступничестве, тот остался холоден.

Госпожа де Кабри спешно вернулась в Грасс; ее муж затеял бракоразводный процесс, потрясая перед судьями злополучным письмом Мирабо. Можно догадаться, что последний, находясь неподалеку, без колебаний пришел на помощь к нежно любимой сестре. Поселившись у ворот Грасса вместе с любовником, Луиза извлекала пользу из своих неприятностей, деля время, остававшееся от любовных утех, между попойками и конными прогулками.

Незаконные супруги приняли Оноре Габриэля с распростертыми объятиями. Чтобы утешить брата в его несчастье, Луиза сыскала ему любовницу — госпожу де Латур-Ремуль, жившую в небольшом домике под названием «Индийский павильон».

Обе пары там пировали. Однажды Луиза, в мужском костюме, распахнутом на груди, высунулась в окно после обеда, сдобренного большим количеством вина, и вдруг стала звать своих сотрапезников. Она указала им на человека, руководившего дорожными работами. Это был сосед, барон де Вильнев-Муан, такой толстый, что его прозвали «Жировиком»; именно он был доносчиком, чьи показания вызвали судебное преследование Кабри. Разгоряченный вином, Мирабо бросился к обидчику, вырвал у него зонтик и сломал о его же голову; началась драка, в которой молодость Мирабо одержала верх над шестьюдесятью годами клеветника. Обе женщины, бывшие под хмельком, со смехом глядели, как борцы, сцепившись, катятся по склонам виноградников.

Наконец Вильнев-Муан был повержен и остался лежать в пыли. Одна его рука была порезана, шла кровь, одежда разорвана, парик сбился. Оправляя свой порванный в лоскуты камзол из синего шелка, Мирабо обругал свою жертву, а потом, повернувшись к рабочим, которые, застыв с открытыми ртами, смотрели на драку, бросил им несколько мелких монет, гордо воскликнув: «Держите, выпейте за мое здоровье. Поверьте, я честный человек».

Учитывая вольные нравы того времени, этот эпизод могли замять; если бы у Вильнев-Муана была душа дворянина, он потребовал бы сатисфакции, сохранив таким образом свою честь. Но его неприязнь к Кабри подсказала ему неверный ход: он подал жалобу о нападении и попытке убийства, что подразумевало следствие и возбуждение уголовного дела. Месть была настолько низкой, что от Вильнева отвернулись все его родственники, а большинство судей взяли самоотвод. Тем не менее не столь щепетильный судейский принял жалобу и возбудил уголовное дело. Дела Мирабо были плохи, ведь он нарушил подписку о невыезде: 22 августа 1774 года был выдан ордер на его арест. Из простого беглеца он превратился в преступника.

Тогда он поспешно бежал из Грасса в Маноск — единственное место, где он находился в полном распоряжении короля.

Он поведал о своих новых несчастьях Эмили и пояснил, что она должна предпринять как верная жена: поехать в Биньон, изложить обстоятельства дела Другу людей, чтобы тот поставил в известность членов правительства. Графиня де Мирабо легко согласилась стать «его адвокатом в самом важном деле его жизни». Оставив сына, маленького Коко, на руках мужа, она уехала из Маноска.

Эта разлука станет окончательной; семейная жизнь Мирабо закончилась.

VI

Графиня де Мирабо прибыла в Биньон 29 августа 1774 года. Маркиз был тогда в Париже и наслаждался личным торжеством: король Людовик XVI сделал главой правительства господина Тюрго из Лимузена, самого выдающегося из физиократов и убежденного сторонника экономических теорий, выдвигаемых Другом людей. Многие серьезно полагали, что последний доведет до конца дело своей жизни; весьма возможно, что его пригласят в Королевский совет.

Таким образом, раздутый от гордости властитель дум, вернувшийся в Биньон, был совершенно не готов к известию о новых проказах своего сына. Он увидел в них столь большую угрозу для собственной карьеры, что немедленно вернулся в Париж, заявив, что ему «остается лишь вырвать сына из рук правосудия», и для этого он сам будет просить «как о милости» о тайном приказе заключить его в тюрьму, пока ордер на арест не дойдет до сведения министров, которым он ничего не скажет «из опасения их вмешательства». Для проформы Эмили пролила несколько слезинок и сказала, что вернется к мужу. Маркиз ответил, что «это будет неприлично», и предложил невестке подождать в Биньоне, пока ее муж не выйдет из тюрьмы, где наверняка пробудет недолго.

Королевский приказ, предписывающий заключить Мирабо в замок Иф без суда и следствия, был отправлен из Версаля 7 сентября. 20 сентября Мирабо взяли в Маноске — он как раз заканчивал работу над «Опытом о деспотизме». В цепях, под охраной двух полицейских несчастный был доставлен в Марсель, а затем заточен в мрачную крепость на скалистом острове. Некогда маркиз де Мирабо посетил эту скорбную обитель и в бурлескной поэме назвал ее «безутешной скалой». Но каким бы печальным ни было это событие, надо признать, что оно случилось кстати — иначе Мирабо арестовала бы полиция, его поместили бы в общую тюрьму и судили.

Заключение в замок Иф приостановило процесс в Грассе; двумя годами позже дело было рассмотрено заочно и, поскольку в суд никто не явился, завершилось формальным осуждением, сопровождаемым штрафом. С другой стороны, кредиторы узника волновались: пока тайный приказ был в силе, их домогательства были тщетны.

На данный момент Друг людей мало заботился об уплате долгов Оноре Габриэля; он думал только о том, что заключение сына даст ему покой, позволит вплотную заняться собственным бракоразводным процессом с маркизой де Мирабо и выиграть первый его круг.

Маркиз полюбил свою невестку. Не зная о вине Эмили, он тешил себя мыслью о том, что Оноре Габриэль один в ответе за все; он даже написал маркизу де Мариньяну: «Габриэль находится там, где должен быть и где пребудет; если произойдет чудо, и он станет вести себя достаточно хорошо, чтобы комендант, в конце концов, поручился за его благоразумие и раскаяние, тогда я добьюсь его перевода в какую-нибудь крепость, где ему придется делить с кем-нибудь камеру, чтобы испытать его. Если какое-либо чудо позволит ему выдержать и это испытание, я буду держать наготове другие».

При такой отеческой заботе Мирабо рисковал всю жизнь провести в тюрьме. Не подозревая об опасности, он попытался приспособиться к новым условиям: перезнакомился со всеми товарищами по узилищу и выяснил, что в целом они были столь же мало виновны в своих преступлениях, как и он сам. Впрочем, общество в замке Иф составилось не блестящее: несколько безумцев, молодые развратники, наконец, «люди, чье единственное преступление состояло в том, что у них хорошенькие жены, которым покровительствует кое-кто из подлых лакеев, называемых (вероятно, из антифразы) вельможами». Нельзя, конечно, не испытывать горечи, когда не можешь вырваться со скалистого островка в триста метров в длину!

Мирабо пришелся по душе коменданту тюрьмы, господину дʼАллегру. Тот был к нему снисходителен и попытался выхлопотать досрочное освобождение узника, расхваливая его хорошее поведение. Комендант разрешил ему переписываться с женой. От переписки было мало проку, это был диалог глухих: письма Эмили безразличны, беззаботны, холодны; в них говорится о ее жизни в Париже, о развлечениях, туалетах, и ни одной весточки о ребенке. Эмили с легкостью вошла в когорту мучителей своего мужа.

К несчастью, писем Мирабо к Эмили сохранилось мало; в дошедших до нас отрывках — отчаяние, едва сдерживаемая ярость и остатки нежности. В самые мрачные моменты узник умоляет неверную жену приехать к нему и отчаянно вспоминает о редких счастливых моментах, которые их объединяли. Эмили отвечает сухо: «Что же до озорства, то поверьте, господин граф, сейчас я слишком целомудренная девушка, чтобы об этом слушать», — и говорит о другом. Мирабо страдает, но не от ревности, а от лишений и одиночества; он чувствует себя свободным от супруги, которая больше таковой не является и чье коварство его ранит.

Увы! На скалистом утесе невозможны романы, которые могли бы его утешить: «В замке Иф была только одна женщина, точнее, существо, напоминающее таковую. Мне было двадцать шесть лет. Было бы преступлением предположить, что она показалась мне хорошенькой». Воздержание сделало Мирабо снисходительным: тамошняя красавица была женой маркитанта, человека грубого и ревнивого. За неимением лучшего Мирабо стал любовником маркитантки на потеху всей тюрьме. В разгар этого жалкого романа узника навестил его брат Бонифаций, уже заплывший жирком. Он возвращался с Мальты, куда отправился, чтобы принести рыцарский обет. Однако там он наделал долгов, потратившись на «обжорство и девочек». Сильно тревожась о том, как-то его примут в Биньоне, младший сын решил отвлечь внимание от себя, рассказал о посещении замка Иф и о «морганатической связи» своего старшего брата.

Эмили заработала очко: она объявила мужу, что в курсе его приключений. Письмо ее заканчивалось следующей отповедью: «Что ж, сударь, к вашему же пущему удобству, как говорит ваш дядюшка, вы хорошо делаете, что развлекаетесь». Письмо прибыло в эпицентр скандала: маркитант только что узнал о своем несчастье, вздул жену, та сбежала, захватив с собой семейные сбережения, и укрылась у госпожи де Кабри. Обманутый муж, выходя за рамки приличий, написал Эмили, что ее муж — негодяй.

Комендант закрыл глаза на этот фарс, для Эмили же он стал предлогом к жестокому поступку. Когда муж в очередной раз попросил ее приехать к нему, она ответила, что маркиз де Мариньян приказал ей с ним развестись. Тогда Мирабо оставил борьбу. «У нее не было ни сильной души, ни возвышенного ума, — напишет он, думая о разрыве, — но она родилась, чтобы быть рассудительной, хоть и дурно воспитанной, и была бы такой, если бы я не оказался чересчур безумен и не взлетел слишком высоко для нее».

Заключение Мирабо всё же не могло длиться бесконечно. Благожелательные рапорты коменданта становились все настойчивее. Возможно, маркиз де Мирабо, занимавший тогда прочное положение при дворе, уступил и попросил Тюрго определить непокорного, но одаренного сына на какую-нибудь должность в захолустье — если бы это было так, то сделало бы честь Другу людей. Но в очередной раз обстоятельства сложились так, что приговор, вынесенный им родному сыну, стал безапелляционным.

Близилась коронация Людовика XVI; по традиции почетной охраной на церемонии были мушкетеры. Господин де Гассо должен был по этому случаю отправиться в Париж, Мирабо об этом узнал и почувствовал приступ ревности. Он написал Эмили резкое письмо: «Вы чудовище, вы показали мои письма моему отцу. Я не хочу вас терять, но приходится; мое сердце обливается кровью при мысли о том, что я должен пожертвовать тем, что так любил. Однако провести меня вам больше не удастся. Влеките ваш позор, куда пожелаете. Доведите еще дальше, если это возможно, ваше коварное двуличие. Прощайте навсегда».

Этот крик уязвленного самолюбия возник не на пустом месте: в письмах к жене узник по неосторожности признался ей, что переписывается с госпожой де Кабри, что оба намерены объединиться с матерью в процессе о разделе имущества, который планировали совершить. Сообщить об этом Другу людей значило предать Оноре Габриэля с утонченным коварством. Сговор двоих детей мог поставить маркиза де Мирабо в ужасное материальное положение. По его счетам видно, что его ежегодный доход составлял тогда 80 тысяч ливров, 50 тысяч уходило на уплату процентов и недоимок, оставшиеся 30 тысяч ренты были как раз собственными доходами маркизы. При разделе имущества Друг людей окажется полным банкротом. Опасения были не напрасны: в мае 1775 года, несмотря на признание недееспособности, подписку о невыезде и тайный приказ, маркиза де Мирабо явилась в Париж. Она пришла к мужу с двумя нотариусами и призвала его возобновить совместную жизнь; маркиз отказался; два законника зафиксировали отказ, и маркиза тотчас подала прошение о разводе. Сила была на ее стороне: супруг держал в доме любовницу. Кроме того, маркиза раздобыла денег на борьбу: Луиза де Кабри ссудила ей 20 тысяч ливров под обещание довести, если процесс будет выигран, ее приданое до восьмидесяти тысяч.

Не ожидавший такого удара судьбы, маркиз совершенно потерял голову. Он думал лишь о том, чтобы разрушить союзы, сложившиеся против него, и не подозревал, что начинающийся процесс поставит под угрозу не столько его состояние, сколько его репутацию. Ему виделось необходимым помешать любому сообщению между Оноре Габриэлем и Луизой де Кабри; Марсель, на его взгляд, был слишком близко от Грасса, а господин дʼАллегр — чересчур снисходительным тюремщиком. На благожелательные советы Бальи он грубо ответил: «Мне невозможно перестать быть мужем и отцом, когда одна окажется в тюрьме, а другой на эшафоте: они же не сбросят с себя мое имя. Так что сам видишь, мне нужно держать его в тюрьме, не то он явится сюда поддержать мать».

Дурные намерения дали свои плоды: вскоре Луизу де Кабри посредством тайного приказа заключили в монастырь в Систероне. А Оноре Габриэля было достаточно перевести в другую тюрьму. Несколько дней спустя Друг людей с удовлетворением написал: «Я добился перевода моего сына из замка Иф в замок Жу, на границе с Франш-Конте — там ему будет посвободнее».

Жестокость мер себя не оправдала: Мирабо довольно ловко отвел глаза конвойному и смог тайно провести неделю в Грассе, где уговорился обо всем с госпожой де Кабри, которая была еще на свободе. После чего, не без грусти, отправился в новую тюрьму: «Я покидаю тюрьму, пребывание в которой мне скрасили предупредительностью ко мне, чтобы отправиться в самое унылое и холодное место в Европе. Ни одного города, по меньшей мере такого, куда мне будет дозволено ходить, если только он не в четверти лье; никакого общества, никаких книг… Я не получил ни гроша с тех пор как я здесь… и прибыл я без гроша…»

Заключенный был близок к отчаянию; однако он стоял на пороге самого большого любовного приключения в своей жизни, которое навсегда поставит его в один ряд с легендарными влюбленными…

 

Глава четвертая

НЕСЧАСТЬЯ СОФИ (1775–1777)

I

Ущелье Понтарлье — одно из самых живописных мест во Франции. Складки гор Юры рассекает зигзагообразная теснина, и по этому коридору можно запросто попасть из Франции в Швейцарию, из Безансона в Берн. При входе в ущелье над ним симметрично нависают два форта: Лармон и Жу. Взгромоздившиеся на отвесные утесы, эти два военных объекта, куда не так-то легко попасть, отнюдь не напоминали горные курорты; в силу их стратегического значения командовать ими было большой честью. В 1775 году ими командовал офицер знатного происхождения, господин де Сен-Мори, близкий родственник принца де Монбарре, будущего военного министра. Шестидесятилетний комендант проживал в форте Жу, возглавляя гарнизон ветеранов, за которыми он добродушно присматривал, практически ничего не делая.

Он без неудовольствия принял государственного преступника и относился к нему больше как к гостю, чем как к узнику. Мирабо встретил отеческий прием в этом «совином гнезде, оживляемом несколькими инвалидами». Через несколько дней его отношение переменилось.

Оноре Габриэль делил трапезу с комендантом и настолько его очаровал, что получил некоторые послабления: ему позволяли ежедневно спускаться в Понтарлье, и вскоре он стал снимать там комнату на постоялом дворе — сюда он часто отправлялся обедать. В принципе, он должен был возвращаться на ночь в форт, но очень скоро добился от господина де Сен-Мори отпуска в несколько дней. Впоследствии он даже неоднократно ездил в Швейцарию и посещал местное общество, словно был обыкновенным путешественником. Кроме того, в его распоряжении было столько книг, сколько он пожелает, — сам Друг людей согласился ему их присылать. Таким образом, Мирабо завершил «Опыт о деспотизме», над которым трудился еще с Маноска, и начал исследование о соляных копях Франш-Конте. Литература, включая эпистолярный жанр, заполняла почти всё его время. Бальи принял его письма холодно; последнее обращение к Эмили, которой он предложил бежать с ним за границу, встретило «ледяной отказ», наконец, прошения о помиловании, адресованные Мальзербу, бывшему тогда министром королевского дома, остались без ответа.

Попытки улучшить быт натыкались на финансовые затруднения. Мирабо получал от отца пенсию, высчитываемую из его доходов — по недееспособности; она составляла 1200 ливров в год, что загоняло его фантазии в узкие рамки. Чтобы исправить положение, оставались чрезвычайные способы; в них недостатка не было.

Охота и кое-какие светские развлечения дополняли собой не отличающиеся разнообразием занятия узника. Маленькое общество Понтарлье с любопытством встретило необычного приезжего. Его нашли увальнем, уродом, заурядным человеком «мужицкого вида», но вскоре его красноречие и оригинальность ума всех обаяли; без него не обходился ни один праздник, он танцевал, пил, шептал женщинам на ушко галантный вздор, вдохновляясь перевозбужденной чувственностью.

Он уже закрутил роман с юной Жаннетон Мишо, сестрой королевского прокурора из Понтарлье — милое приключение, но ничем не отличающееся от других.

Господин де Сен-Мори стал невольным посредником в безумной страсти: во время банкета в честь коронации Людовика XVI, 11 июня 1775 года, он усадил Мирабо рядом с женой первого председателя маркиза де Монье.

II

Де Монье обладал теми же странностями, что и Друг людей, но был лишен его ума; его разборки с наследниками, длящиеся годами, — пища для пересудов во Франш-Конте. От первого брака у маркиза осталась дочь. В девятнадцать лет она влюбилась в мушкетера Ле Бёф де Вальдаона. Поскольку отец противился браку, мадемуазель де Монье имела смелость принять воздыхателя в своей постели, которая стояла рядом с кроватью ее матери. Отец прибежал на шум, захватил штаны любовника и отнес в канцелярию суда. Он тут же подал жалобу о похищении и соблазнении. Мадемуазель де Монье заперли в монастырь до достижения ею двадцати лет, после чего она, против воли овдовевшего отца, вышла замуж за господина де Вальдаона. Такая верность, приобретшая законные формы, изменила общественное мнение; господин де Монье прослыл в округе тираном и деспотом.

Он попытался обратиться к религии, чтобы развеять в ней свою досаду, но средство оказалось слабым. Тогда, чтобы оставить дочь без наследства, он решил породить другого наследника и стал искать себе новую жену. Первый председатель счетной палаты Доля, владелец нескольких замков и поместий маркиз де Монье был бы великолепной партией для любой женщины, если бы ему не перевалило за шестьдесят.

Он сделал ставку на тщеславие одного из коллег, председателя счетной палаты Дижона Ришара де Рюффе. Это был образованный человек и покровитель искусств, но не собственных родных. Он общался с Вольтером, однако лишился уважения патриарха после того, как заснул в Ферне во время первого чтения одной из трагедий. Из литературного снобизма он захотел выдать в 1768 году свою младшую дочь Софи, которой тогда было пятнадцать лет, за овдовевшего Бюффона; мудрый ученый отказался от столь неравного брака. Мадемуазель де Рюффе пришлось поплатиться за его здравомыслие: взамен Бюффона отец свел ее с маркизом де Монье.

«Я и не знал, что господин де Монье — жених в самом соку», — иронично написал Вольтер Рюффе.

Свадьбу отпраздновали в замке Труан 1 июля 1771 года. Несколько дней спустя канцлер де Мопу распустил счетную палату Доля, господин де Монье был отправлен в вынужденную отставку и отныне жил то в особняке в Понтарлье, то в замке, располагавшемся в окрестностях этого города; его молоденькая жена влачила рядом с мужем печальное существование.

Софи де Монье не отличалась красотой: это была высокая крепкая девушка, довольно неловкая, с натянутыми манерами. Черты ее лица были крупными до вульгарности: круглые щеки, вздернутый нос, невыразительные глаза, часто окруженные красной каемкой конъюнктивита, бородавка на левом веке, толстые губы, выступающие над чересчур маленьким подбородком. Только большой гладкий лоб, обрамленный непокорными черными волосами, густыми и ломкими, придавал незаурядность этому лицу. Но у Софи были великолепный цвет кожи, чудесно вылепленные руки и божественная грудь.

Когда довольно банальное лицо госпожи де Монье оживлялось разговором, ее черные глаза ярко блестели, а насмешливая улыбка удачно исправляла несовершенный рисунок ее губ. Софи редко улыбалась; в любви она знала лишь тщетные потуги старика; так и не став женщиной, она сохранила о ней представление поруганных дев. Быстро устав от почетного мужа, от благочестия и лицемерия, эта молодая женщина стала искать приключений, даже самых заурядных. Поскольку она считалась первой дамой в Понтарлье, все любезники ухаживали за ней. Один из ухажеров был артиллерийским капитаном; он не давал Софи спуску и требовал у нее денег, что ставило бедную девушку в затруднительное положение, так как приданое ее было небольшим, а господин де Монье был еще более скуп, чем благочестив.

На званом обеде 11 июня 1775 года, который Сен-Мори давал в форте Жу, маркизу де Монье посадили рядом с Мирабо, который был еще малоизвестен, но вызывал к себе интерес благодаря своему положению узника короны. Софи позабавил разговор с соседом, но не более, так как ее артиллерист был тут же. На следующий день супруги де Монье уезжали в деревню, договорившись встретиться как-нибудь осенью.

Летом Мирабо крутил роман с Жаннетон Мишо. В маленьком городке слухи распространяются быстро. Благочестивый викарий стал отчитывать обольстителя, Мирабо его вздул, начались пересуды. Однако связь не прервалась: Мирабо с трудом обходился без женщины. Ему до умопомрачения нравилась физическая любовь, он не мог себя сдерживать.

В октябре особняк де Монье снова открылся; Мирабо стал в нем частым гостем. Он быстро сдружился с маркизом — играл с ним в вист. Маркиз был покорен блистательным собеседником. Когда господин де Монье находил себе другого партнера, Мирабо болтал с хозяйкой дома. Та прослышала о романе с Жаннетон и стала расспрашивать Мирабо. Он прямо ответил, что эта девушка была нужна ему для забавы, он ее не любит. Софи жестом выразила сомнение, тогда Мирабо взял ее за руку и сказал:

— Вот вам самое убедительное доказательство: я люблю другую.

Дальше последовало форменное объяснение в любви, но это всё еще было салонной игрой. Госпожа де Монье не пожелала обманываться и благоразумно ответила:

— Вероятно, мой возраст и обстоятельства внушили вам надежду, но я стану говорить с вами правдиво и просто, чтобы отнять ее у вас.

Она рассказала о своем несчастливом браке, возможно, даже о легких романах, которые не могли ее утешить, и закончила с провинциальным смирением:

— Скоро вы будете свободны, уедете из Понтарлье, вернетесь к женщинам из больших городов и других мест; такой человек, как вы, всегда забывает о любви ради честолюбия.

Глубокое замечание, которое помогло бы Мирабо понять самого себя, если бы он в том нуждался! Он вдруг осознал, что играет с огнем. Софи была готова полюбить его, возможно, даже безответно.

Для человека, всеми силами стремившегося к свободе, это значило опутать себя новыми узами; он дал задний ход. Разве госпожа де Монье не любовница капитана де Монперре? Она стала отрекаться: это всего лишь флирт. Однако существовали компрометирующие письма. Монперре увез их с собой в Мец, по новому месту службы. Мирабо вызвался поехать и потребовать их у него обратно; таким образом, у него будет время разобраться в самом себе. Софи отказалась: такая поездка была бы очень рискованной, как для нее, так и для ее нового воздыхателя.

В последующие дни Мирабо не приходил: он отказался от поездки в Мец, но не от путешествия вообще. Он попросил у Сен-Мори разрешения отправиться в Невшатель, чтобы договориться в типографии об издании своих «Записок о солеварнях Франш-Конте». Одновременно он выпустит «Описание празднеств в Понтарлье в честь коронации Людовика XVI». Последнее предложение польстило тщеславию коменданта; он выдал узнику увольнительную на несколько дней. Покончив с делами, Мирабо вернулся в Понтарлье; он мог бы воспользоваться поездкой за границу для побега и обрел бы свободу, но как будто стал дорожить своими цепями. Разлука возбудила в нем влечение к госпоже де Монье — теперь он был всего лишь самцом, добивающимся самки.

Софи, наверняка намеренно, выказала себя неуступчивой, заговорила о дружбе; она мечтала сдаться, и Мирабо не обманывался относительно ее сдержанности. Чтобы убедить Софи, он написал несколько тяжеловатые «диалоги», в которых каждое утверждение опровергало один из аргументов, которые ему были предъявлены. Обратив в ничто понятие «долга», о котором говорила маркиза, Мирабо шутя развеял аргумент целомудрия: «Целомудрие не состоит в том, чтобы все отвергать, как и воздержанность не для того, чтобы умереть с голоду».

В завершение доказательства Мирабо завладел уже не противящимися устами и заключил:

— Любая женщина, которая говорит мужчине: «Я люблю тебя» и дарит ему поцелуй, обязана уступить ему во всем. Добродетель мало напоминает как то, что обычно называют этим словом, так и сам порок; у нее нет ничего общего с монашеской и противной природе требовательностью, которую называют воздержанием.

Софи еще сопротивлялась, по крайней мере для виду. Ее грехопадение было ускорено незначительным происшествием. Одна из ее подруг, госпожа де Сен-Белен, женщина нестрогих нравов, хоть и канонисса, заподозрила роман и высказалась о Мирабо весьма нелицеприятно. Женщины поссорились, и Софи в отместку решила уступить Оноре Габриэлю. Получается, противилась она недолго, поскольку 13 декабря 1775 года Софи, уже покоренная его умом, отдалась совершенно.

III

Маркиза де Монье допустила оплошность, вернее, природа совершила ее за нее: прежде некрасивое лицо вдруг начато лучиться счастьем. Дамы из Понтарлье вскоре сообразили, что у Софи есть любовник.

Один только муж ни о чем не догадывался, но, увидев, что жена неожиданно расцвела, попытался предъявить свои права супруга — его высокомерно оттолкнули. Впрочем, это было весьма понятным поведением, и он не увидел связи между холодностью жены и все более частыми визитами своего партнера по висту.

Подозрения возникли у тюремщика. Несмотря на разницу лет, господин де Сен-Мори был влюблен в госпожу де Монье. Он смирялся со своим поражением, пока не увидел победы другого. Будучи уверен в том, что Мирабо добился своего, он решил отныне держать его взаперти в форте.

Для принятия строгих мер нужен был подходящий предлог; невезучий Оноре Габриэль вскоре сам его предоставил.

За несколько недель до того в Невшателе, в издательстве Фоша, вышел столь возмутительный памфлет, что совет министров велел не только конфисковать тираж, но и разыскать автора.

В этом дерзостном сочинении, озаглавленном «Опыт о деспотизме», автор, прикрываясь опровержением теорий Жан Жака Руссо о природной доброте человека, вел прямую атаку на власти.

Стремление к безудержной власти, деспотизму — в природе человека. Власть, принадлежащая одному человеку, именуется монархией, распределенная между несколькими людьми — феодализмом, а если ею обладает масса в образе «конфедераций, возможно, самых деспотичных из всех» — республикой.

После этих общефилософских соображений автор обрушился исключительно на «деспотизм одного», проявив пылкость и дерзость, а также незаурядное красноречие: «Деспотизм — это ужасающий и судорожный способ бытия. Государство под властью деспота превращается в своего рода зверинец, вожаком которого является хищный зверь». Ниже эта черта заостряется: «Король состоит на жалованье, а тот, кто платит, имеет право уволить того, кому платят. Хотя другие французы и думали об этом прежде меня, я, возможно, первым осмелился это написать… Длительная привычка повелевать развратила монарха, застарелая привычка повиноваться развратила народ». И, наконец, самое примечательное в этом памфлете, общий настрой которого выдержан в демократическом духе: «При феодальном порядке, который столько ругали, сохранялось, по меньшей мере, одно постоянное правило: ни один человек не может облагаться налогом без его согласия».

Эта идея уже не нова, ее выражал в начале правления Людовика XV граф де Буленвилье; Друг людей лишь развил ее, придав оригинальность и остроту. И вот в третий раз на протяжении одного столетия демократические идеи вторгались в феодальное мышление и приобрели небывалую до сих пор силу выражения: «В конечном счете народ всегда становится могущественнее тирана, когда власть произвола, дошедшая до совершенного безумия, распускает все узы общества и истощает ресурсы, предоставляемые землей тем, кто свободно ее возделывает. Таким образом, люди рано или поздно отомстят за себя».

В то время как Франция задавалась вопросом, кем бы мог быть автор столь дерзкого сочинения, господин де Сен-Мори терзался сомнениями. Скандальные утверждения из этого «Опыта» он как будто уже слышал в разговорах со своим необычным узником. Книга была издана в Невшателе, что давало подтверждение смутным подозрениям.

Однако доказательств нет, а обвинение было слишком серьезным, чтобы предъявлять его ни с того ни с сего. Кстати, Мирабо и не было в форте: в крещенские праздники он гостил у Монье. Сен-Мори отправился туда на ужин. Видя, как Мирабо ухаживает за столом за хозяйкой дома, комендант почувствовал укол ревности.

В довершение всего один торговец из Понтарлье принес коменданту форта Жу долговую расписку на тысячу пятьсот ливров, выписанную Мирабо на имя книготорговца Фоша, в обмен на «Опыт о деспотизме». 10 января господин де Сен-Мори вызвал к себе узника, показал ему перехваченную расписку, стал рассыпаться в жгучих упреках, укорив его в том, что он злоупотребил его доверием. Будучи признан недееспособным, Мирабо взял в долг, сделал достоянием гласности снисходительность своего тюремщика, имевшего доброту отпустить его в Швейцарию; злоупотребив этой милостью, он превратил старого честного офицера в сообщника памфлетиста, насмешника над троном и существующим порядком. Мирабо получил приказ вернуться в форт Жу и не выходить оттуда вплоть до новых распоряжений. 14 января де Монье давали бал, на котором Мирабо должен был вести котильон; они вступились за гостя так горячо, что господин де Сен-Мори дрогнул и дал ему четыре дня отгула.

Бал состоялся; сразу после него Мирабо исчез без следа; через три-четыре дня господин де Сен-Мори получил от него наглое прощальное письмо: «Сударь, я выхожу из-под вашей власти, которая, став тиранической, расставила на моем пути больше ловушек, нежели я ожидал от галантного человека. Возможно, в вашем сердце возникнут кое-какие угрызения совести, когда вы подумаете о том, что сделали все возможное, чтобы погубить молодого многообещающего человека, которого вам не в чем было упрекнуть…»

Мирабо невозможно было найти, и вот почему: он прятался в покоях Софи де Монье. При малейшем шуме он запирался в шкафу.

Любовники прожили несколько счастливых дней, но чересчур большое потребление продуктов, вызванное аппетитом Мирабо, вызвало подозрения в людской. Тогда пришлось перепрятать беглеца в другом доме, вероятно, у Жаннетон Мишо. По ночам Мирабо иногда наведывался к Софи де Монье.

Чтобы выйти из положения, он написал военному министру прошение снова принять его на службу.

Подпольная жизнь длилась с добрый месяц. Однажды вечером, когда уже было темно, Мирабо застигли перелезающим через забор де Монье и погнались за ним, как за вором. Мирабо остановился, смело назвал свое имя слугам и попросил, чтобы его провели к хозяину дома. Маркизу де Монье он наплел, что возвращается по вызову военного министра в Париж из Берна, и попросился на ночлег.

Господин де Монье попался на удочку, а когда всё понял, Мирабо снова исчез.

IV

Маркиз де Монье был меньшим простофилей, чем казался, но он долгое время молчал, возможно, из гордости, возможно — из приверженности к установленному порядку. Наконец, доносы на жену стали поступать с таких высот, что он уже не мог от них отмахнуться. Господин де Сен-Мори лицемерно прислал к нему священника, чтобы раскрыть ему всю правду.

Маркиз счел нужным объясниться с женой. Софи встретила грозу с отвагой, на которую может подвигнуть только настоящая страсть. Эта непонятая женщина выплеснула всю свою досаду, заявив о своем праве на счастье. Только для сохранения семейной чести она скрывала свою измену, но правда была ей в сто раз дороже, потому что «ее принципом было объясниться со всем светом». Так что она заявила, что не потерпит слежки, которую пытался установить за ней осведомленный муж: «Я заявила ему, что лучше пойду в монастырь, чем стану терпеть слежку со стороны своих слуг, что я не создана для унижений, а потому прошу у него позволения вернуться к родителям».

Маркиз де Монье решил, что в его интересах уступить: он боялся похищения и думал, что председатель де Рюффе лучше уследит за изменницей — все-таки она ему дочь. Поэтому 23 февраля Софи под охраной препроводили в Дижон. Там она встретила ледяной прием. Отец пришел в ярость от того, что дочь поставила под угрозу такой прекрасный союз, мать и сестра-канонисса были возмущены ее плотскими желаниями.

Однако Софи разрешили поехать с родителями на бал, который давал бургундский прево, господин де Монтеро. В разгар празднества церемониймейстер выкрикнул звучное имя:

— Господин маркиз де Лансфудра!

Ошеломленные дижонцы увидели толстого человека с огромной головой и изрытым оспинами лицом. Узнав своего любовника, Софи не смогла скрыть смущения. Госпожа де Рюффе сразу распознала Мирабо, которого никогда не видела, и поспешно увела свою дочь.

Эта дерзкая бравада обернется против наглеца, но в тот момент он совершенно потерял голову: «Я находился при таких обстоятельствах, когда совершаешь одни ошибки».

На следующий день госпожа де Рюффе отправилась к господину де Монтеро и потребовала немедленно арестовать Мирабо. Поскольку тот был в бегах, прево обязан был принять меры; Мирабо взяли под охрану в его комнате на постоялом дворе, а тем временем доложили в Версаль.

Что до Софи, над ней установили унизительный надзор: она должна была спать в комнате канониссы, привязанная за ногу к руке своей сестры.

Любовь восторжествовала над этой кабалой. Однажды вечером, когда канониссу заменяла госпожа де Сен-Белен, Софи развязала веревку и встретилась с Мирабо в саду. Та безумная ночь пробудила в Софи еще дремавшие чувства. В конце концов, именно избыток предосторожностей и принуждений породил непобедимую привязанность, ставшую источником стольких безумств.

Узнав о последних приключениях своего сына, Друг людей бросился к Мальзербу, чтобы потребовать у него нового тайного приказа. Оноре Габриэль, со своей стороны, отстаивал собственные интересы и ловко доказал, что его доведут до отчаяния, если не позволят вернуться к нормальной жизни.

Неожиданно он получил защитника в лице самого господина де Монтеро. Бургундский прево тотчас понял исключительность своего необычного пленника. «Господин де Мирабо, — написал он Мальзербу, — только что распустившийся цветок, и то, что у него есть шипы, не умаляет его ценности».

Если вникнуть в обстоятельства его жизни в тот период, видно, что его неприкаянное существование запросто могло стать нормальным. Можно было оборвать роман с Софи, ограничив его двухмесячным капризом, и все позабыть. Если бы Мирабо назначили куратора, чтобы рассчитаться с его долгами, если бы он возобновил супружескую жизнь с Эмили, если бы ему предоставили место в политике, которого он заслуживал, вся История пошла бы иначе.

Ужасное стечение эгоистических желаний и ненависти, увенчавшееся неудачным политическим событием, положило крест на карьере Мирабо, ввергнув его в пучину событий — одновременно авантюрных и драматических.

Посчитав, что Мальзерб не торопится удовлетворить его просьбу, Друг людей решил заручиться поддержкой и нашел ее в лице маркиза де Мариньяна, рассказав о выходках зятя. Тогда и началась переписка, вывалявшая в грязи Оноре Габриэля; ее мрачные последствия однажды еще проявятся. Опасаясь, с другой стороны, не добиться своей цели, маркиз де Мирабо прямо посоветовал сыну отправиться в изгнание, но только высказал это в столь нелицеприятной форме, что Оноре Габриэль почувствовал такую же обиду, как во времена, когда его хотели отправить из форта Ре на Суматру. Так что он решил не поддаваться и отправил новые прошения Мальзербу. Возможно, они были бы удовлетворены, если бы не вмешались де Рюффе, вступив в союз с Другом людей.

Осажденный со всех сторон, Мальзерб приказал перевести Мирабо в Пьер-Ансиз, под Лионом. Друг людей наложил свое вето: в окрестностях этого города только что поселилась Луиза де Кабри, узник оказался бы слишком близко от сестры.

Мирабо всё еще дожидался в Дижоне. Рюффе настаивали, чтобы его оттуда выслали: столица Бургундии лежит чересчур близко от Понтарлье, куда они снова отправили Софи. По их просьбе Мальзерб подписал тайный приказ, переводивший узника в крепость Дуллен.

Намерением министра было освободить Оноре Габриэля, как только его переведут в другую тюрьму. Политические события не дали намерению осуществиться. Интрига герцога де Гиня, бывшего посла в Лондоне, неожиданно вызвала падение Тюрго. Мальзерб из солидарности подал в отставку.

Он не забыл о деле Мирабо, но в его силах — лишь отозвать письмо о переводе в Дуллен. Опасаясь, что его преемник Амело не будет столь снисходителен, как он сам, он написал Оноре Габриэлю, посоветовав как можно скорее бежать за границу.

Это гораздо легче было сделать из Дижона, чем из Дуллена. Чтобы выиграть время, Мирабо сказался больным. Господин де Монтеро подыграл ему, заявив, что узник нетранспортабелен.

После неудачной попытки побега 14 мая 1776 года Мирабо сумел выбраться из Дижонского замка в ночь с 25 на 26 мая.

V

В нескончаемой драме, каковую представляет собой молодость Мирабо, есть романтический эпизод — преследование дижонского беглеца.

Взывая о помощи, Рюффе бросились в Париж; они сговорились с маркизом де Мирабо и добились от герцога де Ниверне, государственного министра, которого Мирабо определил как «фарфоровую голову, набитую карамельными мозгами», нового тайного приказа о переводе узника в Мон-Сен-Мишель — тюрьму, откуда еще никому не удалось сбежать.

Оставалось поймать беглеца. Друг людей пустил по следу сына «инспектора, лучшего в Европе по таким делам» — некоего Мюрона, который, вместе с агентом по имени Брюгьер, быстро взял след.

Сначала Мирабо прибыл в Понтарлье, возможно, чтобы повидать Софи перед тем, как отправиться в изгнание.

Несчастная госпожа де Монье жила под замком в доме супруга. Ее поддерживала единственная мысль: соединиться с Мирабо, которого она теперь любила страстно и исступленно: «Я пойду в гувернантки, сделаю всё, что ты захочешь, лишь бы мы были вместе».

Во всех ее письмах, порой угловатых, кричит любовь, которая не лжет.

Поведение Мирабо более чем двусмысленно: в очередной раз он взвешивал степень рискованности приключения, которого желает Софи. «Я знал, что похитить ее — величайшее из безумств. Чтобы воспользоваться в чужой стране преимуществами, какие могли мне дать моя молодость, происхождение и шпага, я должен отправиться туда один». Так не рассуждает человек, решившийся на похищение.

Увидал ли он Софи в Понтарлье? При каких условиях уехал он оттуда к Луизе де Кабри? Всё это до конца не выяснено. Известно, что госпожа де Кабри со своим любовником Бриансоном приехала к брату в Тонон, где он укрылся; с ними также была сестра той самой маркизы де Сент-Оран, с которой Мирабо познакомился в Сенте. Все четверо, преследуемые полицией, жили на постоялом дворе в опасной тесноте, порой не выходя по несколько дней кряду из отведенной им комнаты.

Есть все основания полагать, что там происходили малоприглядные сцены. Мирабо, истосковавшийся по женщинам, в полумраке иногда путал одну с другой. В одном весьма непристойном письме, посланном Софи из затерянного уголка Савойи, Мирабо похотливо рассказывает об этих днях разврата, сам обвиняя себя в том, что был любовником собственной сестры.

Эта откровенность поссорила его с Луизой де Кабри — письмо было перехвачено и доставлено Мирабо-отцу; кроме того, оно навело полицейских на след. Погоня возобновилась. На Сейсельском пароме, переезжая через Рону, Бриансон и Мирабо сцепились с паромщиками; грянул пистолетный выстрел, им пришлось спешно бежать.

Луиза покинула брата и вернулась в Лион. Мирабо спрятался у Бриансона в Лорге, под Драгиньяном. Полицейские схватили госпожу де Кабри и, допросив ее, узнали, где скрывается беглец.

Сквозь жалюзи дома в Лорге Мирабо увидел Мюрона и Брюгьера и сбежал. По неосторожности он оставил набросок маршрута у Бриансона — бумага попала в руки полицейских.

Спасение от погони требовало всё больших усилий: Мирабо перевалил через Альпы и оказался в Пьемонте, там он взобрался на перевал Сен-Бернар и спустился в швейцарский кантон Вале. Затем направился к Вирьеру — расположенному неподалеку от Понтарлье пограничному пункту.

Нам не хватает фактов, чтобы восстановить события в деталях: известно наверняка, что Луиза и Софи стали переписываться. Госпожа де Монье отправила на хранение госпоже де Кабри свою одежду и часть драгоценностей; она попыталась перевести средства в Швейцарию, чтобы устроить там свою жизнь рядом с любовником.

Нет сомнений (и Мирабо напрасно от этого открещивался), что она известила его о своей финансовой операции. После многих недель нищеты Мирабо стал менее свободолюбив, он осознал, что бегство Софи могло бы стать временным спасением: нелегальное положение вместе с любовницей, обладавшей средствами, не шло ни в какое сравнение с одиночеством без гроша. Мирабо слишком большой циник, чтобы не учесть сей положительный аспект любовного романа, героем которого он по-прежнему являлся.

Луиза де Кабри, должно быть, рассудила так же; она написала Софи: «Я думаю, вам лучше поторопиться». Госпожа де Монье только того и желала, но за ней шпионили трое: муж, сестра и брат. Чтобы ослабить надзор, она притворилась, будто раскаялась. Устыдившись, господин де Монье уверил ее, что «не собирается ставить решетки на окна или менять свое отношение к ней».

Тогда Софи стала готовиться к бегству. Несмотря на скупость супруга, ей удалось скопить более 20 тысяч ливров. 15 августа 1776 года она нарочито причастилась; весь Понтарлье был удивлен ее благочестием.

На случай, если ее поймают, Софи запаслась настоем опия. 24 августа 1776 года она надела мужской костюм, а поверх красных бархатных штанов — крестьянское платье; потом перебралась через стену по веревочной лестнице. Внизу — лошадь, приготовленная сообщником. Софи оказалась в седле в тот самый момент, когда муж хватился ее за вечерней молитвой.

В ночи конь беглянки галопом промчался мимо форта Жу, в половине двенадцатого она прибыла в Верьер и упала в объятия Мирабо, который ждал ее на постоялом дворе госпожи Боль.

Можно ли тут говорить о похищении? Позднее Софи постоянно уверяла, что всё устроила сама, и в этом не грешила против истины. Мирабо был лишь согласным любовником, можно было бы сказать — практичным, если бы последствия его безумства не обошлись ему так дорого.

Две недели Мирабо и Софи упивались страстью на постоялом дворе в Верьере; затем отправились дальше искать безопасности; сделав остановку у издателя в Невшателе, они поехали на север через Берн и Солёр и из Базеля приплыли по Рейну в Голландию.

VI

В сентябре 1776 года к портному Лекену, жившему в Амстердаме на Кальверстранд, обратилась пара соотечественников, желавших снять квартиру. Путешественники прибыли из Роттердама и назвались графом и графиней де Сен-Матье. Мужчина был плотного телосложения, с рябым лицом и монументальной курчавой шевелюрой; женщина с кукольным личиком и влюбленным взглядом предоставила спутнику обсуждать условия найма. Поскольку господин де Сен-Матье не торговался и сразу дал горсть пистолей наличными, они быстро договорились.

Вскоре портной заметил странности своих квартирантов: они не носили обручальных колец, жили под ложным именем, и люди, сильно похожие на полицейских, постоянно о них расспрашивали.

Как некогда его дядя Луи Александр, похитивший мадемуазель Наварр, Мирабо явился искать убежища в Амстердаме, мировой столице свободомыслия. У него были рекомендации в масонские ложи, связанные с той, членом которой он являлся; благодаря этой мощной защите он мог получить гражданство города, что оградило бы его от чрезвычайных мер версальского кабинета.

В Амстердаме бурлили идеи; люди независимого ума встречались там друг с другом; они совещались между собой и издавали книги, из осторожности, опасаясь преследований, не указывая имя автора. Мирабо знал об этой особенности, она тоже повлияла на его выбор. Как и отец, он имел и склонность к писательству, и творческий зуд. «Опыт о деспотизме» принес ему первый гонорар. Разбазарив деньги, он решил, что навеки стал господином свободы, которую у него столь яростно оспаривали. Почему бы не продолжить литературную карьеру и не сколотить этим путем состояние?

Пока в деньгах недостатка не было — Софи порядком опустошила сундуки старого мужа. Она была готова продать последнюю драгоценность за улыбку любовника, ради которого пожертвовала своей честью.

Первые недели в Амстердаме были продолжением сказки, начатой в Верьере: хороший стол, доступная любовь, спектакли, концерты, неторопливые прогулки вдоль каналов. Потом, как любой удовлетворенный мужчина, Мирабо почувствовал скуку; чтобы развеять ее, он вновь взялся за перо.

В то время у англичан были большие проблемы с американскими колониями, провозгласившими независимость; король Георг III повелел усмирить бунтовщиков. Поскольку его армии оказалось недостаточно, он искал добровольцев в Европе; наследный принц Гессен-Кассельский предложил продать ему гренадеров.

В момент отплытия солдаты, с которыми обращались как с рабами, взбунтовались и сбежали в Голландию. Прекрасная тема для памфлета! В один присест враг деспотизма написал «Обращение к гессенцам и прочим германским народам, проданным их правителями Англии» — и издал в виде брошюры.

Несколько фраз из этого красноречивого и зажигательного протеста остались в истории: «Вы проданы — и для чего, о боги! Чтобы напасть на людей, отстаивающих справедливость, на тех, кто подает вам самый благородный пример. Почему бы вам не подражать им, вместо того чтобы их убивать? Когда власть превращается в произвол и угнетение, когда она посягает на свойства, для защиты которых и была учреждена, когда она нарушает договор, который обеспечил и ограничил ее права, сопротивление становится долгом и не может именоваться бунтом».

Говоря так, чувствуешь облегчение, если сам почувствовал на себе несправедливость властей. Какую радость испытал бы Мирабо, если бы знал тогда, что однажды сможет обратиться в том же тоне к властям, сделавшим его беглецом!

Помимо авторского удовлетворения брошюра принесла скрывавшейся паре кое-какой финансовый достаток. Впоследствии к нему добавилась радость духовного плана: в ответ на памфлет Мирабо вышло «Письмо графа фон Шаумберга к барону фон Гогендорфу, командующему гессенскими войсками в Америке». Выдержанное в ироничном тоне, это произведение дышало яростью; немецкий князь напоминал в нем командиру солдат, которых он продал, что получает по тридцать гиней за убитого, и поскольку ему нужны деньги на оперный сезон, он приказывает, чтобы солдат без оглядки посылали в огонь: «Не берегите новобранцев; слава — вот истинное богатство. Ничто так не портит солдата, как любовь к деньгам. Вспомните, что из трехсот спартанцев, защищавших Фермопилы, не вернулся ни один! Как был бы я счастлив, если бы мог сказать то же самое о моих храбрых гессенцах!»

Эти слова, еще более жестокие, чем у Мирабо, принадлежали другому поборнику независимости, бывшему тогда на гребне славы, — Бенджамину Франклину. Два великих ума встретились на одном поле; молодой бунтарь, только что сбежавший из тюрьмы, уже равен в плане критического суждения мудрому старику, старающемуся внушить Франции идею об освобождении своей родины.

Тем не менее с публикацией «Обращения к гессенцам» возникли трудности: издатели пока не почуяли нарождающегося гения. Тогда господин де Сен-Матье, чтобы убедить издателя, счел целесообразным взять на себя авторство «Опыта о деспотизме». Он даже попросил книготорговца Марка Мишеля Рея написать своему коллеге Фошу в Невшатель, чтобы удостовериться. В результате этой операции Мирабо получил столь необходимый ему в очередную пору финансовых затруднений аванс. Деньги маркиза де Монье таяли, как вешний снег. «Голландия — самая дорогая страна в Европе, включая Лондон», — уверенно писал Мирабо. Правда, ему пришлось роскошно приодеть Софи, а чтобы выглядеть рядом с ней достойно, любовник обновил и свой гардероб. Наконец, заказали два символических кольца с девизами: для Софи — «Любовь бросает вызов судьбе», для Оноре Габриэля — «С тобой любовь пришла, с тобой и уйдет».

Возможно, были и менее достойные расходы. Несмотря на красивые слова, Мирабо, когда не предавался сладострастию с Софи, часто скучал с этой почти необразованной женщиной, сильно уступавшей в умственном плане своему любовнику. Романы на стороне в ту пору были вполне допустимы; Мирабо каждый раз оправдывал свое долговременное отсутствие очередным собранием масонов или интеллектуалов.

Умная Софи не выражала неудовольствия и притворялась, что верит. Стараясь пополнить недостатки в собственном образовании (что весьма трогательно), она изучала грамматику, историю и политэкономию, совершенствовалась в языках и игре на фортепиано, она хотела подняться до уровня своего становящегося знаменитым мужа и помогать ему в работе, если в том появится необходимость.

Реализация последней части программы удалась лучше всего; живя скромно, Софи и Мирабо могли покрыть расходы на повседневную жизнь, а главное, вызвать к себе доверие кредиторов. Софи давала уроки итальянского и продавала небольшие картины, которые писала сама; она брала на себя часть работы по дому и вычитывала гранки многочисленных сочинений Габриэля. Тот, будучи довольно способным к языкам, зарабатывал на жизнь переводами, в основном английских книг. Одновременно он писал и сам. «Записка о необходимости установить тесную связь в ордене франкмасонов, дабы вернуть его к его истинным принципам и поставить на службу человечеству» — это программа революции, равная по силе аргументации «Обращению к гессенцам».

Остальная его «продукция» иного качества. Можно еще вспомнить труд из области музыкальной критики «Читатель озаглавит его сам», под которым подписался бы сам Дидро, и шуточную сказку «Парапилла», имевшую в свое время большой успех. Всё остальное — макулатура непристойного содержания, о которой даже не стоит упоминать.

Любовный роман близился к завершению. Это были последние дни, когда Софи сияла от счастья. О приближении катастрофы она не догадывалась. «Благовоспитанная и жившая в достатке, — писал Мирабо, — никогда она не была так весела, так мужественна, так внимательна, так ровна и так нежна, как в бедности». И признается с умилением: «Мы так любили нашу кровать».

Циники порой умиляются над своей прошедшей любовью; это трогательное чувство, возможно, угасло бы само собой от привычки и скуки, если бы ничто ему не мешало. Во всяком случае, новое обстоятельство должно было обратить его в драму. Софи никогда не согласилась бы на разрыв, так как была беременна; она мечтала об этом ребенке, который был бы одновременно ею и Габриэлем.

Во что превратилась бы жизнь любовников, если бы ребенок родился на чужбине? Заполнило ли бы долгожданное существо пустоту в сердце Мирабо, разлученного с сыном, который остался, всеми брошенный, в Маноске?

Пустые вопросы! Враги были начеку; они изощрялись в утонченной мести тем, кто надеялся выковать свою судьбу вне предрассудков и смел смеяться над консервативными законами лицемерия…

VII

Открыв свое гражданское положение книготорговцу Рею, Мирабо совершил один из страшно наивных поступков, столь свойственных гениям. Автора «Опыта о деспотизме» почти никто не знал. Ни его стиль, ни его идеи еще недостаточно отпечатались в умах, чтобы их можно было распознать в другом сочинении. Никто не узнал бы наверняка Мирабо в Сен-Матье, подписавшем «Обращение к гессенцам». Стоило поступиться собственным честолюбием и затаиться, пока не улягутся страсти. Сообщив книготорговцу Фошу свой новый адрес и псевдоним, Мирабо погубил себя, а главное — погубил Софи.

Длинный язык невшательского книготорговца (не исключено, что это был донос) быстро навели маркиза де Монье на след. Когда старик узнал, где скрывается изменница, он задался целью во что бы то ни стало вернуть ее домой. Сначала он послал к ней верного слугу Лесажа, чтобы сделать ободряющие предложения и передать немного денег. «Я и слушать его не пожелала, — пишет Софи, — господин де Монье поставил своим условием, чтобы я оставила Габриэля». Этот отказ, сделанный в первые дни 1777 года, был чреват тяжелыми последствиями.

В совершенном смятении, господин де Монье примирился с дочерью и зятем Вальдаоном; те увидели в происшествии прекрасный способ отстоять собственные интересы. Они обратились с суд с целью лишить мачеху наследства, пользуясь тем, что репутация ее подорвана. Рюффе как оскорбленные родственники и представители правосудия поддержали зятя. Законники обычно считают судебный процесс гуманным решением. Вот только в семействе Софи выгода была превыше нравственных соображений; Рюффе изыскивали способ всё-таки передать состояние Монье своей дочери, с легкостью принесенной в жертву похоти семидесятилетнего старца. Эти противоречивые намерения привели к заключению тайного соглашения между Рюффе и Вальдаонами.

Впоследствии к ним на помощь пришел маркиз де Мирабо, чтобы поквитаться за собственные обиды. Маркиз де Монье начал процесс. На графа де Мирабо была подана жалоба, обвинявшая его в похищении, супружеской измене и соблазнении. Чтобы оградить себя от преследований, Мирабо запросил иностранное гражданство, обещанное ему масонами, как только он приедет в Амстердам. Его просьбу удовлетворили, но не бесплатно. Обычно осторожный, он на этот раз согласился пробить огромную брешь в своем бюджете, чтобы обеспечить себе безопасность.

Дело шло своим чередом: 10 мая 1777 года суд заочно вынес решение, и граф де Мирабо, уличенный в похищении и соблазнении, был приговорен к отсечению головы. Приговор подлежал немедленному исполнению «на изображении» (за отсутствием оригинала); с осужденного также взимался штраф и еще сорок тысяч ливров в возмещение ущерба маркизу де Монье.

Что до Софи, то ее приговорили к пожизненному заключению в женском приюте в Безансоне. Ее должны были остричь наголо и заклеймить как проститутку, лишить всех прав и прочих выгод, оговоренных брачным договором; ее приданое передавалось мужу — последнее выходило за рамки намерений и интересов Рюффе.

Когда было вынесено это жуткое решение, вычеркивавшее обоих любовников из мира живых и дававшее удовлетворение злопамятному маркизу де Монье, Софи и Габриэль уже находились в руках полицейских ищеек: со своей стороны маркиз де Мирабо дал волю своей мстительной натуре.

VIII

Мы не забыли о разногласиях, которые уже давно настроили старшего Мирабо против его жены; ударная волна от столкновений периодически задевала детей этой весьма неудачной пары. Госпожа де Пайи, титулованная любовница, старательно нагнетала обстановку, тем более что от этого зависело ее будущее.

Приключения Софи и Габриэля вписались в довольно бурные домашние события. По обыкновению Друг людей осаждал министров, чтобы получить тайный приказ против обольстителя. Госпожа де Мирабо ограничилась тем, что написала сыну письмо, полное упреков. Оноре Габриэль ответил на него так ловко, что получил прощение; мать захотела поддержать его, чтобы он вернулся на службу в армию. Мирабо разом переметнулся на сторону матери; ему показалось забавным помочь ей в борьбе против мужа, в итоге которой Друг людей мог оказаться разоренным.

Маркиза выбрала очень благоприятный момент, чтобы возобновить атаку: падение Тюрго ознаменовало собой опалу физиократов. Госпожа да Мирабо рассудила, что судьи прислушаются к новым властям. Она составила подробное письменное объяснение, чтобы возобновить дело о разделе имущества, не двигавшееся с места на протяжении шести лет.

С помощью Луизы де Кабри и изворотливого адвоката супруга философа накропала пасквиль, который ее муж назвал «полным ужасом», и это было еще мягко сказано. Это был поток злословия, если не клеветы. Маркиза представила всю свою семейную жизнь как череду непрекращающихся обид. Не стоит пересказывать этот документ, огорчительный для человеческого достоинства, достаточно упомянуть о заключительной подробности, ибо она ярко характеризует XVIII век. Завершая перечисление своих претензий, госпожа де Мирабо заявляла, что муж заразил ее интимными болезнями, которые наверняка происходили не из чистого продукта .

Этот каламбур, повеселивший всю Европу, сделал для уничижения физиократов больше, чем опала Тюрго. Впоследствии потребовалась вся ученость Дюпона де Немура, чтобы реабилитировать в глазах общественности экономические теории, почти уничтоженные одной-единственной остротой.

Если Мирабо и присоединился к матери, то не из одной лишь вражды к Другу людей, а еще и в собственных интересах. Он писал докладные записки в защиту материнских аргументов, и в этих сочинениях впервые проявился его талант адвоката и полемиста. Первая рукопись — «Краткое изложение» — к несчастью, была утрачена. Зато «Анекдот в добавление к объемистому сборнику философских двусмыслиц» был издан тиражом в несколько тысяч экземпляров. В этой подрывающей отцовский авторитет брошюре Мирабо, пытаясь оправдать собственное существование, выступил с резкой обвинительной речью: «Общеизвестно, что Друг людей не был другом ни своей жене, ни своим детям; что он проповедует добродетель, благотворительность, порядок и нравственность, тогда как сам является одновременно самым дурным из мужей, самым жестоким и расточительным из отцов».

Боевой запал Оноре Габриэля сослужил ему дурную службу. Занятый разборками с супругой, маркиз де Мирабо уже перестал было преследовать сына, его союз с Монье и Рюффе остался на словах. Но получив удар хлыстом по лицу, оскорбленный в своем достоинстве отца и тщеславии литератора, маркиз де Мирабо встал на дыбы. Он пустил в ход политические рычаги, которые еще были ему доступны, оказав поддержку жалобщику из Понтарлье и разъяренным родителям из Дижона.

Маркиз обратился напрямую к Верженну, который дал согласие на экстрадицию Мирабо и приказал послу в Голландии Ла Вогюйону принять необходимые меры к аресту любовников. Друг людей снова прибегнул к услугам полицейского Брюгьера, который прибыл в Амстердам в начале мая 1777 года. Мирабо предупредили о его приезде, но тот, считая, что защищен своим гражданством, и не думал бежать.

Повинуясь указаниям Верженна, Ла Вогюйон начал процедуру экстрадиции; сначала он столкнулся с голландской государственной машиной, но потом та уступила. Французский консул предложил Мирабо свободу, если он сдаст Софи, но получил высокомерный отказ.

Побег был единственным выходом из положения. В вольном городе Виане по соседству с Амстердамом процедуру экстрадиции применить было нельзя. Чтобы добраться до спасительной гавани, любовники решили бежать порознь — из осторожности. К несчастью, Софи перехватили по дороге; она попыталась выпить флакон опия, который всегда держала при себе после отъезда из Понтарлье.

Уже находясь в безопасности, Мирабо написал письмо в свою защиту, адресовав его голландскому государству, и мужественно вернулся, чтобы его зачитать.

Двух несчастных теперь охраняло только одно: долги. Кредиторы настаивали на погашении задолженностей и поскольку те составляли 9600 ливров, дело еще могло окончиться благополучно.

Увы! 12 мая Друг людей одержал победу над женой в Парижском суде; госпожа де Мирабо не добилась развода. Отказавшись в очередной раз жить вместе с женой, маркиз вернул себе право на управление совместным имуществом. Из мести он согласился уплатить долги сына в Голландии; Ла Вогюйон выдал аванс, и экстрадиция состоялась.

Хотя посол и полицейский добросовестно исполняли свой долг, они остались людьми. Ла Вогюйон навестил госпожу де Монье в темнице и пообещал вступиться за нее, чтобы ее не посадили в тюрьму вместе с проститутками. Со своей стороны, Брюгьер, растроганный слезами своей пленницы, пообещал ей, что если она отдаст ему остаток яда, он устроит ей встречу с Мирабо и поспешествует их переписке.

Софи уступила, чтобы увидеться с Габриэлем. Полицейский сдержал обещание и свел обоих любовников. Встреча была душераздирающей. Когда Мирабо уводили, он прошептал сквозь слезы: «Я сделал тебя несчастной». Он вышел; обессилевшая Софи подняла голову и гордо ответила на утешения Брюгьера: «Мужчина дарит нам великолепный дворец; стоит ли держать на него зло, если тебя поразит там гром?»

Маркиз де Мирабо торжествовал: «Я всё-таки упрятал его под замок, хотя все желали, чтобы я предоставил его собственной судьбе. Моя совесть, которую я вопрошаю каждый день перед Богом в отношении этих людей, моя совесть говорила мне, что каковы бы ни были преступления, кои он сеет направо и налево, его судьбой в конечном счете будет колесование — и правосудие свершится над преступником, который носит наше имя».

Маркизу де Мирабо показалось мало навеки заточить старшего сына в тюрьму и добиться заключения госпожи де Монье в приют для падших женщин; он еще потребовал интернировать жену и дочь. Госпожу де Мирабо увезли в Лимож, а Луизу де Кабри — в Систерон.

Злоба Друга людей была удовлетворена — всего он вытребовал около сорока тайных приказов против своих родных.

 

Глава пятая

ВЕНСЕНСКИЙ ЗАМОК (1777–1781)

I

Здесь начинается мучительный период, продлившийся сорок два месяца; разлученные любовники будут страдать от одиночества, которое закалит их характер, но, вопреки литературным примерам, погубит их любовь.

По распоряжению короля Софи заключили в приют Сен-Пелажи (Святой Пелагии) вместе с проститутками, готовящимися стать матерями. Герцог де Ла Вогюйон понял, как ужасно ставить в подобное положение урожденную аристократку, виновную лишь в грехе любви, распространенном во все времена. Благодаря донесению посла приговор был смягчен. Софи поступила в исправительный дом на улице Шаронн, управляемый мадемуазель Дуэ, и оставалась под надзором полиции.

Находиться здесь было не столь позорно, как в приюте Сен-Пелажи, но всё же это было не увеселительное заведение. Софи делила довольно тесную комнату с четырьмя заключенными, одна из которых была безумна и «бесила весь квартал». В заведении было много буйных. «Никогда не оставаясь одна, я слышала только крики безумных или звон их цепей», — патетически стенала госпожа де Монье.

Маркиза-беглянка училась жизни в тесноте; она попыталась понять народные ценности. Умиление длилось недолго; вскоре ее от всего этого уже тошнило, несчастная мечтала об одиночестве. Мучимая паразитами, она плохо переносила беременность в знойное лето 1777 года. В вонючей камере, сотрясаемой смехом проституток и воплями сумасшедших, Софи не могла собраться с мыслями. Ей отказали даже в праве оплакивать любовника, к которому устремлялись все ее помыслы. Что сталось с Габриэлем? Как-то он переносил заключение со своим вулканическим темпераментом?

Софи думала о переписке. На обрывках бумаги, раздобытых самыми изощренными способами, она тщетно пыталась писать остатками кофе. Потом, вымочив ржавые гвозди в уксусе, получила нечто вроде чернил и, наконец, нацарапала первые письма. Надзиратель согласился доставить их по адресу.

Эти душераздирающие откровения до сих пор пронзают самые пресыщенные сердца: «Полусонная, я ищу тебя рядом, мои губы ищут твои, и пробуждение ужасно. Какое преступление мы совершили? То, что любили друг друга, обожали. Я буду совершать его всю свою жизнь, даже если мне придется тысячу раз умереть!»

Обожаемый человек, к которому обращала свои стенания заточенная любовница, был в то время заперт в карцере в «десять квадратных футов» — мрачной келье одной из четырех угловых башен донжона Венсенского замка, окруженного мощной стеной и непреодолимыми рвами. Узники содержались там в полной изоляции: никакого общения между собой, никаких контактов с внешним миром, никаких прогулок вне камеры, никаких книг, кроме тех, что предоставлял комендант; никакой возможности свободно писать: листы бумаги пересчитывались и должны были предъявляться после использования. Условия жизни были ужасны; двадцать три первых дня Мирабо не мог ни побриться, ни переменить белье; вскоре его куртка и штаны совершенно истрепались; он страдал от голода; из-за вынужденной неподвижности у него часто шла носом кровь; почки закупорились, он страдал от почечных колик; зрение испортилось от постоянного полумрака. Он не питал никакой надежды смягчить своего тюремщика, господина де Ружмона, у которого было только одно желание — урвать себе как можно больше из 20 тысяч ливров, отпускаемых ежегодно на пропитание его подопечных.

Пока несчастный корчился в муках в могильной яме, вырытой для него отцом, Друг людей, вполне довольный, вел светскую жизнь; он давал приемы в честь нового посла Соединенных Штатов Бенджамина Франклина, дружбы с которым искал весь Париж. Однако против суровости отца, этакого античного варвара, раздавались робкие протесты. Заключение Луизы де Кабри вызвало слезы у чувствительных натур. Невозмутимый маркиз де Мирабо написал своему брату Бальи: «Я знаю, что меня считают современным Нероном, но что мне за дело? Если бы я был тонкокожим, то уже давно бы умер. Публика мне не судья».

Эту немыслимую ситуацию как нельзя лучше передает диалог, проникнутый черным юмором, — он пересказан самим Другом людей. Маркиз встретил приятеля, которого не видел двадцать лет.

— Закончен ли ваш процесс с госпожой маркизой? — любезно спросил гость.

— Я его выиграл, — гордо отвечал маркиз де Мирабо.

— Где же она?

— В заточении.

— А ваш сын?

— В заточении.

— А ваша дочь из Прованса?

— В заточении.

— Что же, вы взяли на себя заполнение острогов?

— Да, сударь, и если бы вы были моим сыном, то уже давно оказались бы там же…

II

Отгороженный от мира, Мирабо, однако, не впал в отчаяние и довольно быстро нашел способ возобновить связи с миром. Как всегда, ему повезло: над Ружмоном было начальство — лейтенант полиции Ленуар и управляющий Буше; оба не только имели чуткое сердце, но и были «оппозиционерами».

Ленуар терпеть не мог физиократов; он встревоженно следил за мерами Тюрго по установлению свободного обращения зерна и предупредил, что они вызовут беспорядки. Ему не поверили, так как министры не выносят критики.

Как и предвидел Ленуар, начались мятежи, оставшиеся в истории под названием «мучных бунтов». Обязанный их подавлять, Ленуар, который признавал правоту народа, действовал спустя рукава. Ответственность за беспорядки, вызванные некомпетентностью правительства, были возложены на него. Лейтенант был временно отстранен от должности. Эти меры были приняты по требованию экономистов и по личной просьбе Друга людей. Таким образом, Ленуар питал к маркизу де Мирабо неугасимую ненависть и искал случая отомстить — способ представился. Кажется, Мирабо знал об этом обстоятельстве, так как быстро им воспользовался. Возможно, его просветил на этот счет Буше, принадлежавший к той же масонской ложе, что и Мирабо: ему удалось достаточно быстро установить контакт со своим «братом».

Ленуар принимал жалобы всех узников без исключения; Мирабо он выслушивал благосклонно, поэтому послания Оноре Габриэля полились одно за другим. Ленуар читал их внимательно и с интересом. Эти письма были весьма умело составленными защитными речами: Мирабо представлял в них дело со своей точки зрения и, в общем, так, как оно видится нам на расстоянии. Даже поддавшись на его доводы, Ленуар придерживался твердого принципа: «Я храню в деле письма, которые не считаю нужным передавать». На освобождение не стоило и надеяться, однако можно было ожидать сносных условий существования.

Первый ответ на письма Мирабо — смягчение его участи: питание улучшилось, была позволена одночасовая ежедневная прогулка. Узнику доставили пожитки, оставленные в Голландии: одежду, туалетные принадлежности и книги; вскоре ему стали предоставлять любую литературу, о какой он просил. В интеллектуальном плане он был спасен: отныне он более четырнадцати часов в день читал или писал, что давало ему силы переносить заключение.

Через посредство Буше Ленуар даже позволил Мирабо переписываться с Софи. «Вы поверили мне, а не моим врагам», — с волнением написал узник своему брату-масону.

Буше, бывший послушник капуцинов, заразился новыми идеями; он давал Мирабо советы по поводу переписки, рекомендуя крайнюю осторожность в высказываниях. «Ваша медлительная мудрость лучше моей бурной поспешности», — признавал заключенный.

Высокая должность не позволяла Буше лично передавать письма; он выбрал посредника. Тайным почтальоном стал не кто иной, как полицейский Брюгьер, который гнался за Мирабо после побега из Дижона и арестовал его в следующем году в Амстердаме, — он мог легко проникнуть в тюрьму. Брюгьер служил Мирабо с такой преданностью, что тот прозвал его Пиладом. Через его руки проходила вся переписка Габриэля и Софи. Частично они получили на нее разрешение. Учитывая то, что официально разрешенные письма перлюстрировались, Мирабо сопровождал свои эпистолы тайными письмами, либо зашифрованными, либо написанными симпатическими чернилами. Именно в тайной части переписки находятся неприличные фразы, к содержанию которых потомки и сводили весь этот роман.

III

Хотя на самом деле письма Мирабо к Софи мало кто читал, они известны всем и по самой банальной причине — их несправедливо уподобляют низкопробной эротической писанине. Кроме того, читать их целиком скучно. Но они стоят того, чтобы их прочесть. Надо только возвыситься над их содержанием, ощутить весь трагизм романа, а они позволяют это сделать. Эта история любви — одна из самых драматичных в истории человечества: сколько бы ни осуждали ее героев, нельзя забывать ни о их еще юном возрасте, ни о глубине их отчаяния; это придает трогательности самым простым словам.

После долгого молчания первый регулярный обмен письмами начался в декабре 1777 года. Софи только что покинула дом на улице Шаронн: в преддверии родов ее перевезли в крепость Нувель-Франс. 7 января 1778 года она произвела на свет девочку.

Мирабо встретил это событие с ошеломляющей беззаботностью. Он сожалел о том, что у него не сын — похоже, отец ни на минуту не задумался о юридических проблемах, связанных с рождением ребенка, который стал плодом двойной супружеской измены. Девочку записали под именем «Софи-Габриэль, дочери Мари-Терезы-Софи-Ришар де Рюффе, супруги мессира Клода Франсуа, маркиза де Монье». Новорожденную отняли у матери (несказанная жестокость!) и отдали кормилице в деревню по соседству с Монморанси с мрачным и вещим названием Дей — «траур».

Пять месяцев спустя, 18 июня 1778 года, Софи де Монье перевели из крепости в монастырь Святой Клары в Жьене. Несмотря на увеличившееся расстояние, переписка продолжалась, хотя письма приходили не так регулярно. Она растянулась более чем на четыре года. «Всё в моем положении без конца возрождало те же потребности и те же мысли», — пишет Мирабо; это лучший отзыв о данном произведении, которое полезно пролистать, если хочешь узнать о подробностях заточения и проследить за развитием формирующегося ума. Многие страницы, порой скопированные с «Новой Элоизы», похожи на упражнения в стиле. Часто цитируют отрывок, написанный в годовщину 13 декабря (1775 года), когда Софи отдалась Габриэлю в первый раз: «Твоя голова прижата к моему плечу, твоя прекрасная шея, твоя алебастровая грудь преданы моим жгучим желаниям; моя рука, моя счастливая рука дерзко скользит вниз. Я снимаю грозные преграды, к которым ты никогда не подпускала меня; твои прекрасные глаза закрываются, ты трепещешь, вздрагиваешь… Софи, посмею ли я? О мой друг, ты хочешь моего счастья. Ты ничего не отвечаешь… Прячешь лицо у меня на груди… Страсть опьяняет тебя, а целомудрие мучит… Желание пожирает меня, я умираю… И воскресаю… Беру тебя на руки… тщетные усилия… пол уходит у меня из-под ног… Я упиваюсь твоими прелестями и не могу ими насладиться…»

Этот текст довольно смешон, если читать его с ясной головой; и отнюдь не отрывки, подобные процитированному выше, прославили Мирабо в веках. Но когда он пишет просто, ему удается нас растрогать: «И все же, просыпаясь утром, я ищу тебя, мне кажется, что мне недостает половины меня самого, — и это правда. Раз двадцать за ночь я спрашиваю себя, где ты. Суди же по этому, насколько сильна иллюзия, и как жестоко, что она разбита; ложась спать, я всегда оставляю тебе местечко. Я прижимаюсь к стене и предоставляю тебе добрую половину своей узкой постели».

Порой он поднимается до настоящей патетики: «У меня нет ни друзей, ни родных. О, мой друг, я всем обязан только тебе. То я слышу в тишине голос, который говорит со мной, зовет, кричит: „Она потеряна для тебя, вот твое последнее пристанище, ты больше никогда ее не увидишь“, и я готов бить сам себя. То любовь прелестной, но лживой иллюзией развлекает, умиляет, утешает меня, убеждает меня надеяться». Этот отрывок, предвещающий романтическую литературу, смешивается с рассказом о попытке самоубийства ярью-медянкой — настоем, полученным из медных монет, вымоченных в уксусе. Эта часть истории несколько комедийного плана. Из таких контрастов и состоят «Письма к Софи». Они озадачивают. Они — нечто немыслимое доселе в эпистолярном жанре.

Мещанские черты Мирабо странным образом проявляются в советах а-ля Руссо по уходу за беременными женщинами и новорожденными, по содержанию дома. В этом же — свидетельство исканий любознательного ума. Автор писем вываливает на корреспондентку ворох познаний, почерпнутых из книг, скрепляя эти отрывочные сведения собственной трактовкой. Он старается продолжить довольно приблизительное образование Софи, переписывает для нее отрывки из своих работ, из переводов Тибула, Боккаччо, Тацита; в ее честь он сочиняет «диалоги», трагедии, буржуазную драму, повествующую о их любви; наконец, в поучение своей любовнице пишет «Трактат о прививках» и «Краткое изложение грамматики» с очаровательным посвящением.

Всё это лишь игра в неравных условиях; подлинный урок из заключения Мирабо в Венсенском замке содержится не в письмах к Софи, но в других, незаслуженно позабытых сочинениях, которые являются важными вехами на пути великого ума к полной зрелости.

IV

Страдания сделались объектом рефлексии. «Несчастные всегда виноваты: виноваты в том, что несчастны, в том, что говорят об этом, в том, что нуждаются в других и не могут им служить, — писал Мирабо Софи. — Ты знаешь, какая у меня деятельная голова; я пишу или читаю по четырнадцать-пятнадцать часов в день; я умру или выживу». Человека религиозного такой комплекс вины возвысил бы духовно; а нашего прожигателя жизни привел, по меньшей мере, к глубоким мыслям. Суд совести — не чисто христианское понятие; к нему с успехом обращались стоики. Это способ разобраться в себе. Мирабо прибегнул к этому суду и, проанализировав свои поступки, изложил их в одной из первых работ, уже близких к совершенству. Следуя своему темпераменту, он придал ей форму защитной речи, адресовал Другу людей и назвал «Защитительной запиской».

Хотя впоследствии автор признавал, что создал «длинный, скучный и топорно написанный текст», его произведение можно смело поставить рядом с «Исповедью» Руссо. Невозможно написать биографию Мирабо, не поразмыслив над этим сочинением, строчка за строчкой, и неизвестно, чем следует в нем более восхищаться — сдержанностью, с какой узник оценивает свою прошлую жизнь, или криками возмущения, вырванными варварским с ним обращением.

«Недостойно вас, отец, выступать моим противником на суде, ибо опуститься до уровня вашего дитяти значит подорвать отцовское достоинство; но мне вовсе не предосудительно сделать вас судьей в вашем собственном деле и предложить на рассмотрение вашего суда мои претензии к вам». После этого исполненного изящества вступления Мирабо сознается в ошибках молодости, осуждая их во фразе, которая предвещает крушение всей его будущности: «Мои ранние, весьма расточительные годы уже в некотором роде обездолили последующие и растратили часть моих сил».

Он резюмирует и разбивает выдвинутые против него обвинения, просит, чтобы отец судил по справедливости сына, которого всегда недооценивал. «Умерев для наслаждений, я живу только болью. Какое ужасное уродство существования! Я больше не могу так жить, отец, не могу… Если вы вернете мне свободу, убедитесь, что тюрьма меня образумила, ибо время, чья рука на моем челе не столь легка, как для других смертных, заставило меня очнуться от грез».

Друг людей как отец остался холоден к этой мольбе, а как литератор, он, возможно, позавидовал писательскому таланту сына. Уязвленный молчанием отца, узник обратился к нему с последним заклинанием: «Как бы то ни было, клянусь Богом, в которого вы веруете, клянусь честью, которая есть бог для всех, кто не признают другого, что конец года не застанет меня в живых в Венсенском замке».

Поскольку Мирабо-старший снова не ответил сыну, именно к этому периоду можно отнести попытку самоубийства, о которой Габриэль рассказал Софи. Однако если не считать нескольких моментов депрессии, Мирабо не отчаивался. Будучи не в силах смягчить сердце отца, он обратился к Людовику XVI: «Сир, я француз, я молод и несчастен, все эти титулы могут заинтересовать Ваше Величество… Сир, я взываю не только к доброте Вашего отеческого сердца, я представляю на суд Вашей справедливости беззаконие, о котором Ваше Величество не знает. Конечно, в юности я вел себя предосудительно, но если бы нужно было быть безупречным, чтобы сохранить свободу, то все Ваши подданные попали бы в тюрьму. Я лишь молю Вас, сир, передать мое дело на рассмотрение моим естественным судьям. Представители власти и органы правосудия имеют на это время; это их обязанность и долг. Я человек, гражданин и отец. В этих качествах я прошу о покровительстве моего короля и о праве собственности на самого себя, гарантом и защитником которого он выступает, и которого я могу лишиться только по законному суду».

В этих строчках уже чувствуется красноречивый заступник угнетенных, человек, который однажды всполошит парламент. Возможно, Людовик XVI не ознакомился с этим трогательным воззванием; он увидит Мирабо лишь двенадцать лет спустя, в то время, когда весь народ заговорит устами бывшего узника Венсенского замка…

На молчание отца и короля Мирабо ответит как мыслитель очерком о несправедливости. В одиночестве своего узилища он шлифовал лучший свой труд, написанный в замке, — «О тайных приказах и королевских тюрьмах». Это сочинение, которое выйдет без указания имени автора в 1782 году, всколыхнет общественное мнение и станет причиной Французской революции.

Редко «королевская воля» бичевалась столь энергично, а процесс над Ришелье и Людовиком XIV, которых Мирабо считал могильщиками монархии, велся с таким знанием дела. В этой книге потрясает пророческая уверенность, с какой автор с опережением на десять лет возвещает принципы, которыми станет гордиться Учредительное собрание; это настоящий государственный деятель, уверенный в своей доктрине и ясный сам себе, пишет твердой рукой в полумраке своей темницы. К XIX веку произведение устарело, поскольку иллюзии свободы сделали невозможным мысль о заключении в тюрьму по произволу. В XX веке, в эпоху регресса нравственной цивилизации и попрания человеческого достоинства, «Опыт о тайных приказах» вновь приобрел актуальность. И с новой силой зазвучало: «В государстве, где граждане не участвуют в законодательной власти путем делегирования представителей, свободно избираемых большей частью народа, мудро ограниченных в полномочиях их наказом, в частности, в отношении природы налогов и их взимания, и контролируемых своими избирателями, нет и не может быть общественных свобод».

Эти до сих пор актуальные слова позволяют простить Мирабо все досадно посредственные сочинения, явившиеся на свет во время его заточения. Не стоит распространяться о романе «Мое обращение к Богу» и еще менее — об «Эротической библии». Эти непристойности ничего не добавят к славе их автора, они лишь показывают, как сильно чувственность, обузданная заключением, влекла его к скабрезным мыслям.

V

Отсутствие компании и женщин было испытанием, которое Мирабо переносил труднее всего. Однако постепенно его изоляция стала не такой строгой, и длительное пребывание в Венсенском замке оказалось не лишенным красочных деталей. Не всем было дано побыть в заключении вместе с маркизом де Садом, а Мирабо довелось. Сады и Рикети состояли в дальнем родстве — их предки жили в одной провинции. Можно себе представить странные встречи двух этих исключительных людей в тесном садике, в котором им было позволено прогуливаться после обеда.

В Венсен прибыл также Дюбю де Ла Таньеретт, странный человек, который, переодевшись девушкой, вводил в заблуждение стариков; с ним был и другой авантюрист, Бодуэн де Гемаде, бывший чиновник кассационного суда, обвиняемый в краже столовых приборов во время банкета, устроенного министром юстиции Мироменилем.

Считая этого мошенника интриганом и сумасшедшим, Мирабо вместе с тем по достоинству оценил его рассказы и в соавторстве с ним составил сборник неприличных анекдотов, который впоследствии вышел под заглавием «Обобранный шпион». Это знакомство стало также причиной небольшой любовной интриги. Ослепленный краснобайством и самоуверенностью Мирабо, Гемаде попросил у него покровительства не только для самого себя, но еще и для друга, своего секретаря де Лафажа, который остался верен ему в беде. Лафаж был любовником некоей Жюли Довер, девушки нестрогих нравов, дочки почтенного хирурга-дантиста, лечившего графиню дʼАртуа и принцесс Викторию и Софи, дочерей Людовика XV.

Мирабо сказал, что ничего не сможет сделать для самого Лафажа, но пообещал свое покровительство Жюли Довер. Он посулил добыть ей место компаньонки в знатном семействе. Что нашло на Мирабо? Трудно понять. Но еще более немыслимым было то, что его фантазерство вылилось в переписку, пролившую новый свет на эту столь малопонятную личность. Как мыслитель, работавший над эссе «О тайных приказах», мог в то же время ломать комедию, о которой свидетельствуют «Письма к Жюли»?

Эти послания совершенно в стиле комедий Бомарше: Мирабо сначала писал Жюли инкогнито, представляясь могущественным вельможей, изменившим свой почерк, чтобы его не узнали. Откуда происходит его могущество? Доверительное признание: он любовник принцессы де Ламбаль, а потому обладает неограниченными возможностями.

В полном восторге (хотя Мирабо всё же сообщил ей, что «чудовищно некрасив») Жюли Довер, верно, ответила очень любезно, так как вскоре действия Мирабо приняли непредсказуемый оборот. Именуя отныне Жюли «своим любезным другом», он посылал ей признания в любви: «Если бы вы знали, какую цену я придаю счастью быть любимым, то почувствовали бы, насколько дороги мне нежные выражения вашей благосклонности ко мне».

Мысленно влюбившись в Жюли, Мирабо платонически изменил Софи с незнакомкой. Разумеется, он рассказал обо всем в письме к госпоже де Монье из соображений недавно усвоенного изощренного нравственного садизма.

Этот умозрительный роман с грядущими судебными преследованиями (увы, в жизни Мирабо всё превращается в процесс) смешался с менее возвышенными событиями.

Если верить нашему герою (а это надо делать с оговорками), его репутация обольстителя принесла ему любовь даже в темнице. Из окон самых высоких башен Венсенского замка можно было наблюдать узника, передвигающегося по кругу в садике. Несколько женщин из порядочных семей пристрастились любоваться зверем в клетке. Тогда Мирабо своим серебристым голосом спел оперные арии, некогда соблазнившие Эмили де Мариньян. Комендант, господин де Ружмон, приказал заключенному молчать под тем предлогом, что в тюрьме петь нельзя. Возмущенная жестокостью своего супруга, госпожа де Ружмон сама явилась утешить провинившегося; а поскольку это дело оказалось ей одной не под силу, взяла себе на подмогу сестру, госпожу де Рюо. Мирабо, снова вкусивший физической любви, проявил такую ненасытность, что жене и свояченице коменданта пришлось предоставить в распоряжение неутомимого любовника служанок. После чего наш султан стал плести интриги, заставляя ревновать всех этих женщин, сходивших по нему с ума.

По меньшей мере, такие печальные и смешные истории рассказывает Мирабо Софи, чтобы поддержать ее страсть к нему, а заодно помучить.

Всё это лишь последствия заключения, характерные для взрывного темперамента. Можно найти и еще одно оправдание: поведение графини де Мирабо в те годы, когда ее муж был узником короны.

VI

На Эмили де Мирабо, несомненно, лежит ответственность за злоключения ее мужа, и ее виновность выходит далеко за рамки частной жизни: последствия неладов в семье сказались на судьбе Франции. Если бы поведение мадемуазель де Мариньян было безупречным, если бы она хоть немного любила человека, которому легко позволила себя скомпрометировать, возможно, результаты политических размышлений Мирабо были бы явлены отчизне десятью годами раньше. Поскольку он был одним из очень немногих соотечественников, которые знали, какие следует предпринять реформы, можно представить, какую бы он сделал карьеру. Меж тем несправедливость помешала свершиться его истинной судьбе, заключавшейся в том, чтобы спасти тысячелетнюю монархию, обратив ее к реальной жизни.

Чтобы почуять нарождающийся гений, нужна исключительная душа; Эмили же была лишь пошлой провинциалкой, единственной целью которой было бороться со скукой методами, доступными ее ограниченному уму. Ежедневное общение с исключительным человеком было слишком тяжелым испытанием для двадцатилетней девушки, жизнь которой состояла из приемов, празднеств, мелких сплетен. Мирабо на какое-то время позабавил ее своей неукротимостью, а потом оттолкнул самой глубиной своего ума. Первый подвернувшийся фат заставил ее изменить ему, и хуже всего то, что она извлекла выгоду из своего грехопадения, поскольку побочным его следствием было заключение Оноре Габриэля в замок Иф.

Действуя в интересах внука, Друг людей оставил тогда невестку в Биньоне, а потом отвез в Париж, подготовив для нее особняк на улице Сены. Он был решительно против развода, который позволил бы графине де Мирабо свободно распоряжаться своим состоянием. Эти темные соображения оказались правильными, поскольку вдовая госпожа де Мариньян умерла, пока Мирабо находился в форте Жу, и госпожа де Мирабо разом стала обладательницей 60 тысяч ливров, полагавшихся ей после смерти бабки. Этой наличности хватило бы на покрытие долгов, если уломать ростовщиков. К несчастью, в то же время состоялось бегство Софи де Монье и была написана записка Мирабо в пользу матери, ведущей процесс о разводе. Как мы помним, по такому случаю маркиз де Мирабо примирился с маркизом де Мариньяном, и они объединили свои усилия, чтобы Оноре Габриэля, находившегося тогда в Дижоне, перевели в Дуллен.

Когда тайный приказ был получен, а заключение Мирабо, по мнению истцов, должно было стать бессрочным, отец и тесть подписали договор, чтобы уладить судьбу супруги и ребенка: маленький Виктор де Мирабо должен был остаться в Маноске у Гассо, а Эмили была вольна отправиться к отцу в Экс, что она и сделала не колеблясь.

Эмили торжествовала: она могла выставить себя мученицей, которую надо жалеть; к тому же она могла унижать мужа, которого не смогла понять, и не отказывала себе в этом. Не удовлетворясь сей низкой местью, она дала удовлетворение инстинкту, унаследованному от всех своих предков, законных и незаконных, — жажде наслаждений.

Не будучи красавицей, Эмили была молода, свежа, довольно привлекательна. Разлучившись с мужем, она вновь обрела статус самой богатой наследницы Прованса и охотно позволяла за собой ухаживать даже тем, чьи предложения о браке в свое время отвергла.

Увеселения обрели новую столицу: граф де Вальбель прежде времени одряхлел, расплатившись тем самым за невоздержанность в наслаждениях; сборища в Турве обратились в воспоминание; эстафету принял замок Толоне, вотчина Галифе. Замок находился в одном лье от Экс-ан-Прованса, в зеленой долине у подножия скалистой горы Сен-Виктуар. Веком позже здесь обычно пристраивался с мольбертом Сезанн.

Галифе, плантаторы из Сан-Доминго, в несколько лет сколотили состояние достаточное, чтобы заправлять местной жизнью. Граф де Галифе только что потерял жену и тяжело переносил вдовство. Это был тридцатилетний мужчина, бывший мушкетер, отправленный в отставку в чине бригадного генерала графом Сен-Жерменом. Он не имел другого занятия, кроме как тратить самым приятным образом свои пятьсот тысяч ливров ренты. Поскольку он интересовался литературой и страстно любил театр, то построил зал для спектаклей, а в роскоши силился превзойти графа де Вальбеля. Новому двору не хватало только королевы. Эмили появилась в нужный момент, завладела короной и стала повелевать.

Она не была официальной любовницей господина де Галифе — просто распорядительницей празднеств. Обладая даром к пению и игре на сцене, Эмили была одновременно импресарио и примадонной театра Толоне. Успеха «комедиантки», заслуженного несомненными способностями, хватило, чтобы удовлетворить потребности этой посредственной души.

Можно бесконечно укорять брошенную супругу, ведь имя ее мужа было у всех на устах. Похоже, что Эмили строила далеко идущие планы женить на себе Галифе, добившись развода. Они были нарушены одним обстоятельством: летом 1778 года заболел маленький Виктор де Мирабо. Получив извещение от Бальи, Эмили отправилась к сыну в Маноск; местный врач заверил ее, что большой опасности нет, и она тут же вернулась обратно.

8 октября 1778 года, когда Виктору исполнилось пять лет, Эмили поднялась на подмостки Толоне. В тот день она устроила большой праздник и созвала всю прованскую элиту. В то время как графиня де Мирабо срывала аплодисменты зрителей, в дверь театра постучал гонец: маленький Виктор только что в судорогах скончался.

Какой бы циничной ни была Эмили, эта новость, сообщенная при таких обстоятельствах, ее потрясла; она упала в обморок прямо на сцене, вызвав возмущенный ропот, а очнувшись, поспешила вернуться в замок Мирабо. Впрочем, прежде чем отправиться в этот дом, полный воспоминаний, Эмили написала отцу и свекру, сообщив им о смерти ребенка. Соответствующими случаю словами она выражала свою искреннюю боль, но ни словом не упомянула о муже.

Встал вопрос о поездке к Другу людей в Биньон; смерть маркиза де Вальбеля заставила отказаться от этих планов; после похорон в Турве беззаботная Эмили вернулась в Экс, потом в Толоне.

Однако узнику Венсенского замка следовало сообщить о том, что его сын умер, и рассказать, при каких обстоятельствах. Поползли слухи об отравлении. Побочные родственники Мариньянов были заинтересованы в том, чтобы Эмили осталась без потомства; молва со значением называла их имена.

Удар был тяжел. Если Мирабо когда и чувствовал отвращение к жизни, то именно в тот момент. Несколько недель он был на грани отчаяния и готов к смерти; сжег кучу личных бумаг, написал письма в форме завещания и передал их Буше, наконец, известил Софи, умоляя ее выжить и вырастить их дочь.

Софи ответила: «О друг мой, значит, у нас больше нет нашего дитя, ведь я считала твоего сына своим!» Читая эти строчки, Мирабо растрогался и написал матери, рекомендуя ей незаконную невестку; в этом письме он нежно называл «мамой» маркизу де Мирабо, безумствам которой был обязан доброй частью своих злоключений.

Другу людей он написал с достоинством: «Я любил своего сына, сударь, и потерял его. Это несчастье почти сродни моим собственным, но есть конец всякому злу, тот предел, когда оно становится нестерпимо; надо смириться и с терпением дождаться его».

Маркиз де Мирабо не прервал своего молчания.

VII

Своим молчанием Друг людей проявил гордыню; отец не хотел сознаться в своей вине перед сыном, дарования которого втайне признавал. Нарочито их отвергая, он всё же страдал. Смерть маленького Виктора поставила под вопрос продолжение рода Мирабо. Младший брат Габриэля, виконт Бонифаций, растратил силы на женщин и попойки, расплылся, обрюзг — его прозвали Мирабо-Бочкой; кроме того, он желал отправиться добровольцем на войну в Америку.

Следовательно, Друг людей скрывал под внешним безразличием сильную боль. «Я узнал о смерти нашего дитя, — писал он Бальи, — последней надежды нашей фамилии. До сих пор я думал, что унаследовал от матери душу, не восприимчивую к сильным потрясениям. Перенеся всё, я разуверился в своей силе. Бог вывел меня из заблуждения. Я не удержался и молил его, рыдая сильнее, чем за всю свою жизнь, либо осудить меня в тот же час, либо даровать мне новую совесть, которая просветила бы меня о том, за какие прегрешения я заслужил столь беспримерное скопище несчастий».

Это письмо, излияние изолгавшегося ума, указывает на главную заботу маркиза де Мирабо: закоренелый феодал, он думал теперь только о продлении своего рода. Он слишком поздно понял, что для этого требуется сохранить семью его сына. Бальи, часто шутивший по поводу желания старшего брата обзавестись потомками, на этот раз проникся его муками, поэтому он мудро посоветовал: «Не кажется ли тебе, что следует намекнуть Эмили на невозможность жить у тебя, пока она не соединится с мужем?»

Решения в кипучей голове Друга людей порой вызревали долго; к тому же Эмили не собиралась уезжать из Прованса. Выход найти было трудно; для освобождения Мирабо воли его отца было мало; не только Мариньяны могли сказать свое слово, но и Монье и Рюффе могли потребовать исполнения заочного приговора, вынесенного в Понтарлье.

Теперь, когда в семейные дела вмешалось правительство, приходилось снова прибегнуть к помощи министров, чтобы их распутать.

Полгода маркиз де Мирабо всё откладывал; новое происшествие заставило его сделать выбор.

Луиза де Кабри подняла голову в своем Систеронском монастыре, где она пользовалась определенной свободой; с помощью своего любовника Бриансона она составила ужасный памфлет против отца. Вычитанный десятком юристов, этот пасквиль, отпечатанный тиражом в 15 тысяч экземпляров, разошелся в начале 1779 года. Париж вдруг узнал, что известный философ, проповедовавший мир среди людей, держит в тюрьме свою жену, дочь и сына благодаря попустительству властей.

Маркизу де Мирабо, еще могущественному в политическом плане, на время удалось обуздать общественное мнение. Этот инцидент оживил его тревоги: «Ясно, что пока был жив мой внук, я бы твердо настаивал на данном самому себе слове держать его отца под замком, чтобы и след его затерялся». Если же он хочет продлить род Мирабо, пора изменить этот жестокий план и начать переговоры.

Похоже, что проще всего было связаться с узником Венсенского замка и, поманив надеждой на свободу, навязать ему сделку. Написав в тюрьме множество посланий — к королю, к распорядителю его дома, невзрачному Амело, к маршалу-герцогу де Ноайлю (вельможе, находившемуся тогда в большом фаворе), — Оноре Габриэль обратился к другу своей семьи, с которым и сам был всегда на короткой ноге, — экономисту Дюпону де Немуру, соседу по Биньону. Чтобы избежать личных осложнений, Дюпон не откликнулся на эти призывы, зато охотно согласился стать посредником между отцом и сыном.

В этом плане он не церемонился: его первые письма были суровыми отповедями. Следовало найти виновного: если не взвалить всю вину на Мирабо, от него не удастся добиться ни малейшей уступки.

Мирабо ответил в том же духе, так как понял, откуда ветер дует. Очень скоро надежда на свободу смягчила его непримиримость. Через полгода он уже посылал Другу людей и Бальи письма, которые казались ему покаянными. Отец и дядя оставались при своем мнении. Оба не могли забыть об ужасном памфлете, написанном Оноре Габриэлем в поддержку матери; та подала апелляцию на решение суда об отказе в разводе, и это сочинение стало одним из главных документов в судебном разбирательстве.

Можно понять, почему первый тур переговоров занял почти год. Впрочем, намерения маркиза де Мирабо уже тогда были ясны: он желал освободить сына не для того, чтобы оправдать его или отпустить ему грехи, а чтобы он обеспечил продление рода Мирабо, возобновив супружескую жизнь. Для этого узник должен был попросить о возобновлении совместной жизни, предварительно покаявшись перед маркизом де Мариньяном.

Эту часть программы выполнить было сложнее всего. Дюпон де Немур, возможно, ничего бы не добился, если бы новое несчастье в очередной раз не изменило положение дел.

23 мая 1780 года скончалась маленькая Софи Габриэль, дитя госпожи де Монье и Мирабо. Это известие как громом поразило Мирабо; он никогда не видел своей дочери, но оплакивал ее так, словно прожил с ней большую часть своей жизни.

На сей раз о самоубийстве подумала Софи; ужасную весть ей сообщил любовник. «Какое страшное несчастье, любимый мой! Как, нашего дитя больше нет? Я больше никогда ее не увижу! А ты — ты и не видел ее никогда!» — написала она Мирабо, а потом подумала, что ее собственный уход облегчит положение ее любимого. Неизвестно, что ее удержало — возможно, то неизбывное горе, какому предавался Оноре Габриэль.

Мирабо, в целом, известен лишь знаменитой фразой: «Вы, кто не имеет среди нас ни места, ни голоса, ни права говорить, идите к Вашему господину и скажите ему, что мы находимся здесь по воле народа и нас нельзя отсюда удалить иначе, как силой штыков», произнесенной в бытность его депутатом от третьего сословия. Когда у него вырвался этот крик, перевернувший всю его судьбу, он, возможно, думал об ужасных днях, последовавших за смертью его дочери. «Те, кто вас послал», были мучителями, которые, презрев здравый смысл, надели цепи на тридцатилетнего мужчину и не хотели признавать его исключительные дарования.

Горе сделало узника более уступчивым, и переговорщики воспользовались случаем. Уже в апреле 1780 года Дюпон де Немур добился, чтобы Мирабо написал к Эмили. Тот, описав состояние своего здоровья, вызывавшее опасения, заметил: «Мой отец говорит, что моя свобода, а следовательно, моя жизнь зависит только от вас. Таким образом, я нахожусь целиком в вашей власти и во власти вашего отца».

Одновременно Мирабо послал письмо господину де Мариньяну, расписывая свое дурное самочувствие и прося, чтобы оно было принято во внимание: «Взываю к вашей человечности и прошу позволить мне поселиться, под двойными узами королевского приказа и моего слова чести, в какой-нибудь деревне под Парижем, где я мог бы пользоваться услугами врача и совершать физические упражнения, а главное, заниматься верховой ездой, которая считается единственным лекарством от моих болезней, если таковое еще существует».

Это очень длинное письмо было слишком ловко написано, чтобы быть искренним. Как тонко отметил Бальи, которого с ним ознакомили, «если бы он обладал меньшим талантом убеждения, то легче бы убедил».

После смерти девочки наступление стало решительнее. Эмили де Мирабо, наконец, согласилась выступить в поддержку мужа. Тот ответил супруге письмом, которое может считаться шедевром лицемерия: «Я стану уважать вашу власть так же, как дорожил вашими услугами, как уважал сердце, которое мне их оказывает — сердце, в доброту которого я верил, поскольку посмел к ней воззвать. Обозначьте расстояние, на каком вы сочтете нужным держать меня от вас… Прощайте, сударыня, не могу выразить, как мне приятно, после стольких горестей, уважать вас, любить вас, быть вам обязанным, привязанным к вам, все еще быть вашим мужем».

Словно чтобы извиниться перед самим собой, Мирабо сообщил о содержании этого письма Софи, сделав это в шутливом тоне: «Я почти (почти — хорошо сказано) влюблен в свою жену и написал ей очаровательное письмо, под стать Анакреону. О, я очень нежен, когда захочу, поэтому легко лажу с женщинами».

Бедная Софи! Она по-прежнему любит его. Когда Мирабо написал ей в утешение, что у них будут еще дети, она ответила ему в порыве чувств: «Ах, как бы я этого хотела! Но кто знает, будет ли у нас еще это счастье? И потом, восполнят ли они эту потерю? Она столько нам стоила! Остальные родятся только в радости».

Мирабо уже знал, что больше ее не любит. Он это понял в тюрьме. Софи была права: честолюбие для него превыше любви. Чтобы преуспеть, все средства хороши. Сначала нужно выйти из тюрьмы, для этого придется пожертвовать Софи. Что ж! Он сделает это в нужное время. Возможно, придется возобновить супружескую жизнь с женой, которую он больше не любит и которая пред ним виновата — он и на это пойдет!

Заря свободы вернула ему вкус к жизни; он воскреснет из мертвых.

Именно в этот период он переписывался с Жюли Довер и пытался соблазнить женщин, живших в черте Венсенского замка.

Потребуется еще полгода, чтобы двери тюрьмы, наконец, открылись. Эмили согласна, господин де Мариньян больше не ставит препятствий, Рюффе отчитывают Софи, но теперь Друг людей тормозит события. Он требует, чтобы освобожденный сын оказался в его власти. Для этого он запросил новый тайный приказ, который позволил бы ему располагать сыном, как заблагорассудится. Старик хотел заменить королевскую тюрьму семейной, сделав сына своим пленником. Цель — принудить его к союзу против маркизы де Мирабо, ведшей борьбу за развод.

Свобода под надзором была незавидной, но Мирабо поступил умно, решив не упускать случай; он сам написал герцогу де Ниверне и графу де Морепа, чтобы вытребовать приказ короля, который поставил бы его «вне власти закона», отдав на волю ужасному отцу.

13 декабря 1780 года ворота Венсенского замка, наконец, раскрылись; как и во времена острова Ре, возле тюрьмы шурина поджидал господин дю Сайян, с ним был Дюпон де Немур. Взволнованный, не в силах произнести ни слова, Мирабо упал в объятия встречающих и отправился вместе с ними к Буше.

Жизнь его продолжалась, но в каких условиях? Мирабо всё еще был весь в долгах; он был недееспособен, заочно приговорен к смерти и в целом оставался узником своего отца. Зато он больше не сомневался в своем гении. В испытаниях он обрел зрелость, но, хотя ему еще не исполнилось тридцати двух лет, он заплатил за нее ценой своей молодости.

 

Часть вторая

ОБРЕТЕНИЕ ИМЕНИ (1781–1789)

 

Глава первая

ПРОЦЕСС НАД ЛЮБОВНИКОМ (1781–1782)

I

Начиналась новая жизнь: как и в день своего появления на свет, Оноре Габриэль в последнюю неделю 1780 года был «гол как сокол». Причем в самом буквальном смысле: за три с половиной года, проведенных в тюрьме, его одежда превратилась в лохмотья, так что нельзя было явиться в Париж, не приодевшись; в кошельке тоже было пусто, повседневная жизнь ставила неизбывные проблемы. Освобожденный узник даже не мог сыграть на доверии к своей известной фамилии: Друг людей, некогда замаскировавший графа де Мирабо под именем Пьер-Бюфьер, на сей раз позволил ему использовать в качестве фамилии второе имя: бывший узник Венсенского замка был теперь для всех «господином Оноре».

Несчастному господину Оноре негде было приклонить голову. Первую ночь на свободе он провел у полицейского Буше, после чего, в ожидании лучшего, напросился на несколько дней в Венсенский замок, к главному хирургу Фонтельо, за сорок пять су в день.

В этом прибежище он ждал, пока ему доставят приличную одежду. Скучал он здесь так же, как в тюрьме, а потому перевернул весь дом вверх дном, так что хозяин, претерпевший всяческие поношения, выставил его за дверь. Тогда господину Оноре пришла в голову мысль: а не поселиться ли ему у Жюли Довер, с которой он так мило переписывался? Почему бы ему не овладеть женщиной, которую он уже, вероятно, покорил своим умом? Однако господин Довер, отец Жюли, этому воспротивился, и Мирабо вернулся к Буше, которого называл своим добрым ангелом. Там он вновь принялся писать и, возможно, успешно ухаживать за хозяйкой дома — женщиной, жаждавшей светского обхождения, и талантливой художницей.

Потом, будучи по-прежнему без средств, он стащил часы у своей сестры дю Сайян и заложил их в ломбарде. Выручив таким нечестным образом немного денег, он предался веселью и одержал весьма легкую победу над госпожой де Вуалемен, потом над графиней де Бюсси-Дагонно, чей муж был узником короны. Эти шалости можно извинить сорокадвухмесячным заключением; Мирабо чувствовал себя помолодевшим с тех пор, как получил свободу; он даже утверждал, что вырос на несколько вершков в своей темнице.

«Твои письма становятся, к моему отчаянию, редки, — писала Софи, — я устала начинать каждое письмо с жалоб на твое молчание». Дюпон де Немур попытался успокоить бедную любовницу: «Если дела, срочные обязанности порой заставляют нас или писать короче, или помимо воли оставить письмо без ответа, пусть ваше благородное и чувствительное сердце не тревожится. Скажите себе, что наш друг делает все, что может и все, что должен, и никогда не бойтесь, что ваша власть над его душой ослабеет. Иначе вы оскорбите нас обоих. Я стану его порукой перед вами, каковой уже являюсь перед его родителями». Эти слова чересчур благодушны; о занятиях господина Оноре лучше было не рассказывать в подробностях.

20 января 1781 года он повстречался с отцом; тот видел Габриэля в последний раз девять лет назад, еще до его брака. «Я нашел, что у него пронзительный взгляд, — писал Друг людей, — вид сильный и здоровый. Он наклонил голову, посторонился, как только мог, и я прошел своей дорогой». Такова была эта немая и памятная встреча, бывшая, возможно, чистой случайностью.

Обращение к матери также не принесло результатов. Это обусловило его выбор; он решился переметнуться на другую сторону — показательный в политическом плане шаг. Чтобы вернуться в отчий дом, он встал на сторону Друга людей в его бракоразводном процессе.

Это решение подтолкнуло его к поступкам, довольно странным для только что освобожденного узника, тайно подыскивавшего издателя для трактата «О тайных приказах». Просто поразительно: Мирабо несколько раз наведался в Версаль, где добился приема у трех министров — Миромениля, Морепа и герцога де Ниверне. Убежденный в том, что очаровал всю правительственную верхушку, господин Оноре, возможно, чтобы польстить отцу, прибегнул к его методам: попросил тайный приказ против Бриансона, любовника Луизы де Кабри, который интриговал с целью освобождения своей возлюбленной. В результате этой дерзости родилась знаменитая фраза. Когда герцог де Ниверне явился просить об ордере на арест Бриансона, Морепа, сильно разгневавшись, закричал: «Уже шестьдесят приказов и ордеров для семейства Мирабо! Для них нужно завести отдельного госсекретаря. Если прогнать из Парижа всех, кто живет там интригами, город зарастет травой. Мирабо-старший принимает меня за своего поверенного. Как ему не совестно — скандалам в этой семье нет конца! Король больше не желает о них слышать».

Это показывает, что у антипатии Людовика XVI к Мирабо были глубокие корни и что она не могла вспыхнуть в 1789 году ни с того ни с сего.

Не получив, по веской причине, тайного приказа против Бриансона, Мирабо попытался добиться отцовского прощения через госпожу де Пайи; та довольно тепло приняла ужасное дитя. И тем не менее трудно поверить в рассказ Мирабо Софи: он в очередной раз заявил, что старая любовница его отца решила разыграть с ним сцену, подобную той, что произошла между женой Потифара и Иосифом. Софи, возможно, согласилась бы поделиться своим любовником, если бы это пошло ему на пользу, но он уже нацелил стрелы в другую сторону: именно в это время он начал ухаживать за Жюли Довер.

Та нашла Мирабо некрасивым, непредставительным, безденежным. Не желая отдаваться просто так, она стала кокетничать. Воздыхатель вновь принялся бахвалиться и, чтобы добиться своего, пообещал подыскать Жюли место при дворе, используя свои связи «наверху». Все его демарши не увенчались успехом, и тогда Мирабо показал письмо от «знатной дамы», у которой якобы был в милости; Жюли заподозрила, что это фальшивка.

Оноре Габриэлю пришлось ломать комедию дальше; он отправился с Жюли на бал в Оперу и подвел ее к двум женщинам в масках. Незнакомки произнесли несколько слов, из чего Жюли заключила, что находится в присутствии не только принцессы де Ламбаль, но и королевы Марии-Антуанетты. Мирабо на три года упредил мистификацию, погубившую кардинала де Рогана, и даже пошел дальше, так как роль принцессы де Ламбаль исполнял Дюбю де Ла Таньеретт. Последствия этого фарса были, однако, не столь тяжелы, как те, что позднее испытал на себе епископ Страсбургский.

Жюли была в восторге; уверовав в связи Мирабо, она убедила своего отца-дантиста; тот согласился одолжить ухажеру дочери двадцать пять луидоров. Мирабо очень неосторожно подписал долговую расписку, а потом, ближе к весне, согласился поехать на несколько дней в деревню, к Дюпону де Немуру.

Едва Мирабо туда приехал, как пришло известие о смерти Тюрго. Дюпон де Немур питал к нему любовь, доходившую до культа; он так шумно выражал свое горе, что раздраженный Мирабо покинул его дом.

Правда, присутствие Оноре Габриэля требовалось на ином, более важном зрелище — бракоразводном процессе маркизов Мирабо в апелляционном суде Парижского парламента.

II

Обстоятельства дела в целом Габриэлю были известны: оба супруга виноваты, у обоих трудный характер, оба из рук вон плохо управляли имением и предосудительно вели себя в частной жизни. Однако союз, заключенный сорок лет назад и давший пятерых детей, требовалось сохранить любой ценой — таково было мнение судей первой инстанции.

С тех пор положение еще ухудшилось, поскольку ни один из супругов не шел на уступки: маркиз де Мирабо не хотел пускать жену в свой дом, и госпожа де Пайи укрепляла его в этом решении; маркиза де Мирабо не желала платить по долгам мужа — у нее было своих собственных на четыреста тысяч ливров. Разумеется, ее поддерживали алчные кредиторы, которым развод позволил бы вернуть свои деньги.

Благодаря негласным связям маркиза де Мирабо сумела выбраться из монастыря, куда ее упрятал муж; она вела в Париже переговоры со своими адвокатами. Именно в этот момент к ней и явился Оноре Габриэль, возможно, надеясь заключить с ней сделку. Его приняла упрямая женщина, совершенно уверенная в том, что ей станет легче жить, как только ее интересы окончательно разойдутся с интересами мужа.

«Если бы ты знала, сколько мошенников осаждают эту бедную женщину, неспособную слушать никого, кроме льстецов, которые пресмыкаются перед ней и обирают ее! Никогда я не видал такого упрямства и безрассудства», — написал Мирабо своей сестре дю Сайян. А потом, ничего не вытянув из матери, цинично переметнулся на сторону маркиза. Он кропал яростные памфлеты против матери, а по ходу слушаний помогал адвокату отца.

Тот ораторствовал впустую. После смерти Тюрго влияние Друга людей еще больше упало; публичные жалобы его детей нанесли его репутации непоправимые удары; памфлет Луизы де Кабри и письма Габриэля из тюрьмы растрогали чувствительные души. Приняв сторону отца, Мирабо ничего уже не мог изменить. Советники Парижского парламента решили поверить аргументам маркизы де Мирабо; в речи, произнесенной в ее защиту, обличалась тирания в целом на примере деспотизма, явленного Другом людей. Признать его вину отныне становилось политическим поступком, бунтом против произвола. Именно в силу этих, весьма косвенных причин маркиза победила по всем статьям, хотя и она не была невинна.

«В конце концов, они убили меня 18 мая», — простонал маркиз де Мирабо, повторяя слова своего отца, произнесенные после битвы при Кассано. На сей раз поражение было бесславным, а контрибуция тяжелой: маркиз должен был взять на себя все судебные издержки, а поскольку процесс длился десять лет, после развода ему не осталось ни сантима чистого дохода. От нищеты его спасло единственное предприятие в его жизни, которое он считал неудачным: когда-то он занял 150 тысяч ливров, чтобы помочь Бальи купить должность управляющего галерами на Мальте. Благодаря этому Бальи получил должность коменданта в Руэрге, что доставляло ему, за всеми вычетами, 50 тысяч ливров ренты; он обязался ежегодно передавать 15 тысяч из них старшему брату, что могло бы обеспечить ему пристойное существование.

Но главное — катастрофа морального порядка: цинизм Друга людей осудили, огласив приговор, наделавший много шума. Псевдолиберал был заклеймен как тиран; ему больше не верили; над его книгами и экономическими теориями смеялись. Вскоре правительство подчинилось общественному мнению: менее чем за две недели Луизу де Кабри освободили, с Бриансона сняли все обвинения, а маркизу де Мирабо чествовали как триумфатора. Старику, видавшему мир у своих ног, четверть века опьянявшемуся фимиамом славы, остались только бесчестье и одиночество.

Тогда-то он и вспомнил, что у него есть старший сын, преследуемый им уже многие годы. Буше воспользовался этим обстоятельством, чтобы подготовить возвращение блудного отпрыска в отчий дом.

Это был политический акт, а не акт милосердия: простить сына — единственный способ оправдаться в глазах суровых судей. К этой макиавеллиевской логике примешивалось чувство справедливости — у маркиза возникло ощущение, что Оноре Габриэля закалили бедствия, на которые он его обрек: «Сорок два месяца в таком месте, где под готическими мрачными сводами компанию тебе составляют только ночные вопли подземелий и другие подобные соседства — это лекарство, которое должно обновить голову; человеку надобно несчастье».

Свидание отца и сына состоялось 19 мая 1781 года. Если верить очевидцам, например, дю Сайянам и шевалье де Сепо, это была сцена, достойная кисти Грёза: Дюпон де Немур подтолкнул Оноре Габриэля к отцу, громко возвестив: «Вот блудный сын».

«Я сказал Оноре, протянув ему руку, что уже давно простил врагу, что я протягиваю ее другу и надеюсь однажды благословить ею сына», — писал маркиз к Бальи.

На эти прекрасные слова Оноре Габриэль ответил соболезнованиями по поводу проигранного процесса.

«Это хороший парень, — заключил Друг людей, — который хватается за все подряд и всегда будет чуточку не на месте, но ему достаточно любой узкой сферы, лишь бы она расширялась».

В заключение столь малопроницательного суждения маркиз предложил приютить сына в Биньоне. Оноре Габриэль согласился, не споря; выехать было решено как можно скорее.

Решив, что был достаточно великодушен, Друг людей возомнил, будто имеет достаточно власти над сыном, чтобы примирить его с Эмили. Мирабо этому не противился, но был поглощен неотложными заботами. С самого выхода из тюрьмы он перебивался кое-как; кредиторы проявляли нетерпение; срок долговой расписки на пятьсот ливров, выданной господину Доверу, истек.

Поскольку Жюли не получила того, на что рассчитывала, она не стала заступаться за него перед отцом. Дантист предупредил должника о своем намерении подать жалобу в суд, ведущий дела о дворянских долгах; кроме того, Довер грозил присовокупить к делу компрометирующие письма Мирабо к его дочери, — некоторые из них бросали тень на репутацию знатных дам из ближнего окружения королевы. Если эти документы получат огласку, их автор поплатится только что обретенной свободой.

Надо было платить. Примирившись с отцом, Мирабо надеялся поправить свое финансовое положение. Однако он не посмел тотчас признаться в своих затруднениях.

29 мая 1781 года Мирабо сказал отцу, что приедет к нему в Биньон; Друг людей тщетно ждал там сына: он исчез, словно за ним уже гналась полиция…

III

Миновав Немур, откуда обычно сворачивали на Биньон, Мирабо поехал по большой Итальянской дороге за Монтаржи, до небольшого городка Ножан-сюр-Верниссон.

В этом месте, как и было условлено несколько дней назад в ходе тайной переписки, путешественника дожидался человек по имени доктор Изабо; он практиковал в Жьене; дом его стоял по соседству с монастырем Святой Клары, где держали маркизу де Монье.

Этот монастырь не был тюрьмой. Софи отвели там келью, куда она велела принести свои личные вещи. Она могла гулять в саду, иногда ей позволяли выходить в город за покупками; это была жизнь послушницы, а не затворницы.

Один-единственный мужчина мог проникнуть за эту ограду — врач. Его растрогал рассказ о пережитых несчастьях, и до такой степени, что он согласился стать сообщником в рискованном предприятии.

Доктор Изабо встретил Оноре Габриэля, посадил в свой кабриолет, потом тайком отвез в собственный дом. Мирабо, возможно, более взволнованный, чем хотел казаться, немного отдохнул в садике, дожидаясь наступления вечера, — и принялся за осуществление плана.

Около семи часов он надел поверх своего костюма робу садовника и, чтобы заглушить шаги, туфли на веревочной подошве. Пока доктор отвлекал внимание сестры привратницы, он под покровом темноты проскользнул в монастырь. Следуя за Изабо, он пробирался вдоль внутренних построек; по счастью, им никто не встретился.

Неожиданно Мирабо очутился в маленькой гостиной; открылась дверь и появилась Софи, которая тотчас упала в объятия любовника, шепча сквозь слезы:

— Наконец-то! Четыре года я тебя ждала.

Возможно, несколько часов прошли в упоении; у нас нет подробностей, касающихся этих мгновений, но их можно примерно воссоздать по последующим письмам. Разыгрывалась новая драма — сопоставление воспоминаний. Для Мирабо Софи была одним из увлечений; для Софи Мирабо воплощал великую трагедию любви, в которой женщина ставит на карту свою жизнь и теряет ее.

Четыре года горя и нищеты превратили свежую девушку из Юрских гор в дебелую, преждевременно поседевшую женщину; ее глаза, пролившие столько слез, покраснели, веки набрякли. Она олицетворяла собой упрек, а не сожаление, но еще об этом не подозревала.

Перестав, наконец, прижимать Софи к своей груди, Оноре Габриэль оглядел обстановку и воскликнул:

— Но это же шкаф из Понтарлье!

Софи была растрогана до слез: она пожелала, чтобы ей специально доставили шкаф, похожий на тот, в котором она когда-то прятала своего любовника. Она хотела бы еще долго его там прятать!

Тайное пребывание в Жьене продлилось пять дней. Или четырнадцать, как утверждал в старости доктор Изабо. Какая разница! Софи быстро поняла, что больше не любима; она уже давно была готова пожертвовать собой ради амбиций человека, ввергнувшего ее в несчастья. Возвеличенный одиночеством, обогащенный четырьмя годами размышлений и чтения, Мирабо осознал свой гений. А Софи — почти узница, обреченная находиться в обществе привратницы, служившей ей горничной, — погрязла в провинциальном невежестве.

Разрыв, какое-то время восполнявшийся плотскими безумствами, превратился в пропасть. Из своей тюрьмы Мирабо писал письма воображаемой любимой; теперь он вдруг обнаружил, что ее, возможно, никогда и не существовало.

В то же самое время капитан Шодерло де Лакло писал в черновиках знаменитого романа: «Любовь, которую мы принимаем за причину наших наслаждений, — самое большее, предлог к ним».

2 июня доктор Изабо тайком пришел предупредить Мирабо о том, что кто-то хочет срочно его видеть. Мирабо ухватился за случай. Согласно переданным ему указаниям он отправился в Орлеан. Там его ждал Дюпон де Немур: он сообщил Мирабо, что о его присутствии в Жьене стало известно, полиция уже в пути, возможно, чтобы предупредить новую попытку похищения; самым разумным было бы как можно скорее укрыться в Биньоне.

Мирабо не заставил себя упрашивать; прощание состоялось, но боль испытали лишь с одной стороны; Софи оставалось надеяться только на смерть, а Мирабо уповал на свободу.

Вот только великие романы не всегда завершаются так легко, как того бы хотелось их героям. Какое-то время переписка Мирабо и Софи продолжалась; понемногу страсть уступит место разочарованию; под конец к нему примешаются мрачные мысли. Софи принесет себя в жертву; она одна искупит свое безумство; она даст согласие на необходимые меры, чтобы маркиз де Монье оставил Мирабо в покое. Старый одураченный маркиз, не получивший от молоденькой жены желанного наследника, окончательно сблизится с дочерью, с которой когда-то поссорился, оставит ей свое состояние и умрет.

Став свободной и независимой, Софи поселится в своем Жьенском монастыре под именем «маркизы де Мальруа»; она будет заниматься благотворительностью и разъезжать по берегам Луары в повозке, запряженной ослом, приходя на помощь нуждающимся семьям.

Можно было надеяться, что грешница обретет покой в искуплении грехов, но жизнь оказалась более жестокой и приготовила новую драму.

Что бы она ни говорила, Софи была создана для любви; ей требовался рядом мужчина. Если бы она сама могла выбрать себе мужа, то, возможно, стала бы образцовой супругой. Неуклюжий господин де Монье оставил ее неудовлетворенной. Возможно, что Мирабо не был первым ее увлечением, однако он, как ураган, смел все преграды. Когда он уехал навсегда, Софи, верно, решила, что никто его не заменит, но потом заметила, что благотворительность не заглушает плотского желания, стремления быть любимой.

Как и «Покинутая женщина», позже описанная Бальзаком, Софи в своей деревенской глуши снова полюбила. За ней стал ухаживать сосед почтенного возраста, кавалерийский офицер дю Потера. У него были замок под Жьеном и хорошие манеры. Он был неизлечимо болен и знал, что его дни сочтены. Те годы, что ему оставалось прожить, он пожелал провести подле Софи и, завещав ей свое состояние, обеспечить ей безбедное существование на весь остаток жизни.

Восемь лет прошло с тех пор, как Мирабо последний раз был у нее, Софи уже тридцать семь лет; она решила, что вправе начать жизнь сначала, и дала согласие господину дю Потера. Тот так обрадовался, что тут же скончался от счастья.

После его кончины к доктору Изабо явился гонец с просьбой спешно приехать к маркизе де Мальруа.

Врач нашел Софи привязанной к креслу в туалетной комнате; глаза ее закатились, тело уже остыло; в углу, в двух жаровнях, догорали угли. Чтобы помешать себе в последний момент спасти жизнь, а это можно было сделать, раскрыв окно, Софи сама себя связала. Она всегда мечтала о добровольном уходе из жизни. Приговорила ли она себя к смерти, чтобы не пережить дю Потера? Это тайна, которую она унесла с собой в могилу.

Она наложила на себя руки в первых числах сентября 1789 года. Мирабо был тогда самым знаменитым человеком во Франции, народ видел в нем своего будущего властителя. Такая головокружительная карьера возлюбленного вполне могла подтолкнуть к смерти женщину, которая не могла ее разделить.

У доктора Изабо был шурин, аббат Валле, депутат от духовенства в Национальном собрании. Врач известил его о смерти Софи и попросил сообщить новость Мирабо.

Аббат Валле, придерживавшийся консервативных взглядов, не выносил народного трибуна, однако поручение выполнил.

Переживаемый политический момент был труден; вопрос стоял о том, наделить ли законодательной властью две палаты или только одну; нужно было также решить, получит король абсолютное право вето или ограниченное.

Наверное, никогда Мирабо не расточал столько сил, как в те дни; речь шла о будущем революции и одновременно о спасении монархии.

Приблизившись к своему политическому противнику, аббат Валле наклонился и сообщил ему на ухо о самоубийстве Софи.

Глаза Мирабо наполнились слезами; он вышел из зала заседаний, отказавшись брать слово во время прений.

Это была последняя вспышка старой страсти, имевшей катастрофическое значение для его карьеры…

IV

Мирабо уехал из Орлеана. Направляемый Дюпоном де Немуром, он попросил убежища в Биньоне. Чтобы не мешать отцу и сыну, госпожа де Пайи потихоньку уехала в Швейцарию.

В замке и в пустынном парке граф и маркиз провели восемь месяцев лицом к лицу. Переписка того и другого позволяет восстановить значительные события того времени. Выйдя из Венсенского замка, Мирабо завязал дружбу с офицером общего надзора по имени Жан-Франсуа Витри; на какое-то время он стал главным поверенным его тайн.

Приехав к Другу людей, Мирабо был вынужден сознаться в своих неотложных финансовых проблемах. Если срочно не уплатить по долговой расписке, данной отцу Жюли Довер, последует арест. Маркиз де Мирабо, разоренный семейным процессом, не располагал наличными средствами, чтобы уплатить долг сына; однако у него оставалась золотая табакерка, которой он очень дорожил; он заложил ее и уладил дело. Этот поступок тронул Габриэля; по меньшей мере, он притворился растроганным. Это было весьма кстати, поскольку он находился в полной власти своего отца. Маркиз несколько наивно воображал, что пребывание в тюрьме сделало его сына добродетельным, на самом деле Мирабо-младший стал просто более ловким.

Иллюзии, которыми тешил себя старый философ, естественным образом поставили его в положение корнелевских героев. «Избегая говорить о том, чего нельзя извинить, ибо прощение меня бы некоторым образом унизило, я все же разыграл сцену из „Цинны“, предложив ему дружбу; я-де сохраню от отцовской власти лишь право говорить ему всю правду в лицо, какую не скажет даже настоящий друг», — снисходительно писал маркиз к Бальи.

Итак, отец с сыном разыгрывали комедию дружеских чувств, хотя в их отношениях можно было наблюдать некоторую сухость. По вечерам, несмотря на страшную скуку и стараясь не заснуть, Габриэль играл с маркизом в лото.

Днем он охотился в окруженной лесом ложбине, где течет речушка Бец, на берегу которой и построен замок Биньон.

Неутомимого охотника сопровождал слуга по имени Легрен.

Как-то верный спутник случайно ранил хозяина из ружья. Мирабо готов был убить увальня, однако ему удалось сдержаться. «Я бросил ружье, опасаясь всадить в него весь заряд, и можете мне поверить, что бедняга, который сильно меня любит, был достаточно наказан за свою рассеянность страхом при виде моей крови», — написал он Витри.

Проявив милосердие, Мирабо получил необычайно преданного слугу. Отныне Легрен больше не покинет его, станет ему служить, не получая регулярного жалованья, останется со своим хозяином во всех скитаниях до того дня, пока не закроет ему глаза.

Оноре Габриэль любил охоту, но этого развлечения ему было явно недостаточно: кипучий ум требовал деятельности. Во время прогулок он обнаружил своего рода кратер и решил поставить там памятник во славу своего отца. Он засел в библиотеке Биньона, рисуя планы. Закончив трехмерный чертеж, продолжил занятия бумажным трудом — стал править свои рукописи.

Отец наблюдал, как сын работает; постепенно он стал отдавать должное уму Оноре Габриэля, его культуре, интеллектуальным заслугам. «К нему приходят возраст и опыт; у него есть талант и добросовестность, он не чурается труда. Теперь голова его занята делами — нужно восстановить хозяйство и расплатиться за свои глупости… Его всегда проницательный ум получил верность суждения; он стал вдвое умнее с тех пор, как почувствовал себя на воле и пошел по верному пути. Он видит зорко, как орел».

Озабоченный продолжением своего рода, маркиз де Мирабо, естественно, подталкивал сына к возобновлению супружеской жизни: та не только обеспечила бы дальнейшее существование династии, но и позволила бы Оноре Габриэлю, как только его дела будут приведены в порядок, занять полагающееся ему место и дать ход своим талантам. Поэтому Друг людей написал невестке: «Я нашел этого человека кротким и послушным. Внешне он стал добропорядочным, даже импозантным мужчиной, который ведет себя сдержанно, не сохранив в своих движениях ничего бурного и бессвязного».

Маркиз де Мирабо настолько желал примирения, что ему хотелось верить, будто оно уже состоялось, и понемногу он убеждал в этом сына. Два южанина, склонных предаваться химерам, уже устраивали будущее: получив 60 тысяч ливров маркизы де Мариньян, Оноре Габриэль погасит свои долги через Эмили; потом он осушит пруды, отделяющие замок Мариньян от пруда Берр, и станет возделывать эти земли; от этого он уже ожидал годового дохода в 50 тысяч ливров, которые позволят ему занять достойное место в свете. Для осуществления прекрасных планов не хватало только согласия противоположной стороны. Поскольку состояние Мирабо стоило некоторых жертв, брошенный муж решился написать в августе 1781 года ловко сочиненное письмо жене: «Невозможно, чтобы мы были чужды друг другу. Вы были матерью моего сына, вы моя жена, и теперь, когда с моих глаз спала пелена, я уверяю, что не смогу променять вас на другую. Наши интересы, хоть они и перестали быть общими, не противоположны, и я не откажусь легко от надежды увидеть в вас подругу, супругу, счастливый от радости, какую я вам доставлю…»

В этом нескончаемом послании, выстроенном по аналогии с защитной речью, Мирабо расхваливал радости вновь обретенной семейной жизни, описывал очарование жизни, соответствующей общепринятым нормам. Длинное покаянное письмо, которое обмануло бы мудрецов и смягчило тигров, совершенно не тронуло Эмили; ее жизнь соответствовала ее желаниям; она не собиралась терпеть принуждения. Поэтому в архивах не найти ее ответа мужу; известно лишь, что она переговорила с Бальи. Тот посоветовал племяннице возобновить совместную жизнь, но ему ответили, что Оноре Габриэлю следует сначала отправиться воевать на стороне американских «инсургентов» и отличиться там каким-нибудь подвигом.

Бонифаций де Мирабо уже отплыл в Соединенные Штаты на корабле из эскадры Гишена; преследуемый «манией потомства» Друг людей не потерпел бы, чтобы оба сына ввязались в войну по ту сторону океана. Впрочем, Мирабо и не мог по закону поступить на военную службу; он проживал в Биньоне в силу тайного приказа, помещавшего его под надзор отца; если он не выполнит это требование, вступит в силу уже свершившийся заочно смертный приговор, вынесенный в Понтарлье.

Итак, Мирабо ничего не мог предпринять, пока у него вновь «не будет голова на плечах».

V

Идея о том, чтобы рискнуть жизнью, представ перед судом Понтарлье, который мог как вынести новое решение, так и сделать действительным условный смертный приговор, была не лишена величия. Счастливый уверенностью в своем героизме, Мирабо, прежде чем покинуть Биньон, написал Витри, расписав ему все опасности, которым он подвергался. Такое ощущение, что это послание писалось прежде всего для потомства; словно уже предчувствуя свою судьбу, Мирабо ощущал необходимость дать возвышенное обоснование своим действиям.

Найти истинные причины процесса над любовником Софи отнюдь не значит уменьшить к нему интерес: у условного осуждения, довлевшего над Мирабо, были материальные и моральные последствия. Последние — унижение: осужденный был подвергнут «гражданской смерти», то есть лишен всех прав, которых у него еще не отобрало признание недееспособным в 1774 году. Зато, пока не было отозван тайный указ, смертный приговор оставался лишь на бумаге. Финансовой части это не касалось: Мирабо был должен выплатить 40 тысяч ливров в возмещение ущерба господину де Монье; если через пять лет после вынесения заочного приговора обвиняемый не предстанет перед судом, материальные последствия осуждения станут окончательными и не подлежащими обжалованию.

Решение явиться в суд, таким образом, имело целью избежать нового долга в дополнение к другим обязательствам. Наряду с этим соображением было еще и другое, тоже негласное: муж, пораженный в правах, не мог затеять процесс против жены с целью заставить ее возобновить супружескую жизнь, тем более что его собственное прелюбодеяние было делом доказанным.

К юридическим доводам присоединялись человеческие мотивы, столь же лишенные величия: отважиться на процесс в Понтарлье значило необратимо положить конец роману с Софи. Это было настолько очевидно, что Мирабо попытался заранее оправдаться, и, возможно, даже убедил сам себя в том, что отважно защищал свою любовницу. Но брошенная им женщина еще в Жьене поняла, что такого честолюбца не остановит угасшая любовь.

Мирабо хотел быть свободен; точнее, он мог носить цепи, только если получал от этого пользу, пусть даже она сводилась бы единственно к наслаждению. Лафайет, довольно посредственный ум, однажды очень верно сказал: «К счастью для господина де Мирабо, он изменял только в духе своих убеждений». Процесс в Понтарлье предвещает политическое поведение будущего трибуна: презрев опасность и рискуя головой, он никогда не забывает о собственной карьере и славе.

Правда всегда многогранна. «Да, мой друг, мой путь был суров, и клянусь вам, мне потребовалось более ловкости и тонкости в поведении, чем было бы нужно для умиротворения всей Европы», — объяснял Мирабо Витри. А был ли у него выбор в его положении? Друг людей с сыном тщетно просили у Людовика XVI отменяющих указ писем, то есть амнистии. Тщетно они просили короля отменить и заочно составленный приговор, и его последствия. Скандал оказался столь громким, что министр юстиции Миромениль не позволил королю подписать помилование.

Миромениль был магистратом, истцы тоже — возможно, этим все и объясняется. Однако, будучи доками в юридических делах, они неверно составили иск: Мирабо был осужден по обвинению в «похищении и соблазнении»; если же будет доказано, что Софи последовала за Мирабо добровольно, обвинение рухнет, останется лишь обычное прелюбодеяние — мотив, о котором маркиз де Монье счел излишним упомянуть, и, следовательно, сослаться на этот проступок будет невозможно.

Мирабо был уверен, что если Софи даст показания в его пользу, он в конечном счете добьется полного оправдания в какой-либо юридической инстанции, единственно потому, что его обвиняют в преступлении, которого он не совершал. Мирабо, верно, был убежден, что Софи, несмотря на боль и досаду, не предаст своего любовника.

Пришлось рискнуть, ввязаться в неприятную авантюру, стать пленником, вручить себя во власть злонамеренных судей, а потом подвергнуться апелляционному решению, что предполагало длительное предварительное заключение, поскольку дело считалось уголовным.

Таким образом, выезжая из Биньона 2 февраля 1782 года, Оноре Габриэль испытывал обоснованные опасения по поводу того, как повернется процесс.

Верный слуга Легрен сопровождал хозяина. За ними следовал и третий персонаж — господин де Бирон, так называемый адвокат, чья жена уже некоторое время была любовницей Мирабо.

Первую остановку сделали в Дижоне. Де Бирон предпринял попытку убедить семейство де Рюффе отказаться от иска, чтобы спасти честь Софи; попытка не увенчалась успехом, и они отправились дальше, в Понтарлье. Шел снег, де Бирон поехал вперед, чтобы переговорить о судьбе своего подзащитного. Судьи оказались неумолимы: условием процесса было тюремное заключение подследственного.

12 февраля 1782 года Мирабо посадили в тюрьму Понтарлье. Общественное мнение, умело созданное его противниками, было направлено против него; ему пришлось повысить голос, чтобы в журнале записи прибытия заключенных отметили его добровольную сдачу властям. Караульный отвел его в камеру; сквозь решетку Мирабо видел эшафот, возведенный на площади перед тюрьмой.

В такой неблагоприятной обстановке требовалось сконцентрировать всю свою волю. Подлость противников Мирабо придаст ему величия в борьбе — а она продлится целых полгода.

На первых же допросах Мирабо прибегнул к своей системе защиты: действо, в совершении которого его обвиняют, никогда не признавалось преступлением, если оно совершено в отношении замужней женщины, то есть несущей гражданскую ответственность за свои поступки. Более того, госпожа де Монье по своей воле приехала к нему в Швейцарию, где он проживал; обвинение совершенно необоснованно, приговор следует отменить.

Мирабо забыл лишь об одном: судья не обязательно вершит правосудие, он лишь следует указаниям своей совести, а та может быть подвержена влиянию. Когда человек в силу своей должности становится неприкасаемым, то охотнее склоняется к несправедливости. Между бессменным судьей и тираном разница в масштабе, но принцип тот же.

Осмелится ли господин де Монье изменить суть своего иска? — спросил Мирабо у судей. Разумеется, господин де Монье на это осмелился, и в нарушение права идущие у него на поводу судьи решили, что обвинят Мирабо в прелюбодеянии. За это ему грозили галеры. Он подал апелляцию, опубликовал письменные возражения против иска, дошедшие до Парижа, где их тон оценили без снисхождения.

Положение обвиняемого, поначалу не слишком рискованное, стало опасным из-за отказа вершить правосудие: отрицать вину было нельзя, но всё же ее требовалось доказать. По счастью, с точки зрения закона прелюбодеяние состоялось лишь после прибытия Софи в Верьер; это порождало необходимость вызвать свидетелей из Швейцарии или Голландии. Таким образом, тактическим решением было лишить их возможности давать показания.

Эту задачу частично взял на себя слуга Легрен, отвезший в Невшатель письмо хозяина. Суд этого города запретил назначенным свидетелям являться в Понтарлье, что не позволило доказать факт прелюбодеяния в зале суда. Кроме того, на обратном пути Легрен, если верить его словам, вытянул кнутом королевского адвоката из Понтарлье.

Мирабо тем не менее остался в тюрьме, так как к нему питал личную злобу товарищ прокурора, господин де Сомбард.

В новых, все более яростных сочинениях, восхитительных своей диалектичностью, узник не оставил живого места на господине де Монье, заклеймил склочность его дочери, госпожи де Вальдаон, обрушился на судейских. Не забыл даже отпустить шпильки в адрес Сен-Мори, всё еще бывшего комендантом форта Жу.

Потому, как и следовало ожидать после всех этих неистовств, суд Безансона отказал Мирабо во временном освобождении; однако тот не признал своего поражения. Господин де Сомбард, добившийся этого приговора, был родственником господина де Монье в степени, не допустимой законом — она была установлена самим Мирабо в результате генеалогических изысканий. Узник подал кассационную жалобу, закрепившую его репутацию ловкого юриста.

Друг людей, тревожась по поводу происходящего и опасаясь, как бы сына не приговорили к новому штрафу, подготовил проект сделки. Мирабо, предупрежденный дю Сайяном, узнал, что Монье и Рюффе, уставшие от того, что на них льют помои, готовы к примирению. Из соображений высшей хитрости Мирабо притворился глухим; нужно было обмануть Софи. Да, этим соглашением ее приносят в жертву, но оно способно одновременно положить конец скандалу и снять с де Монье обвинения в подкупе судей.

Полюбовное соглашение заключили 14 августа 1782 года. Заочный приговор был отменен, равно как и последующие решения суда. По отношению к Софи были приняты суровые меры: развод ее с де Монье признан окончательным, приданое ей будет возвращено при условии, что она останется в Жьене еще на год после смерти своего супруга, чье состояние полностью перейдет к Вальдаонам, за исключением пожизненной ренты в тысячу двести ливров вдове.

Поскольку изначально речь шла о смертном приговоре для обольстителя и пожизненном заключении для неверной жены, бывшие осужденные выглядели победителями. Несколько дней Мирабо гордо расхаживал по Понтарлье. Бросив вызов всему свету, он не пожелал вернуться к отцу и уехал в Швейцарию.

VI

«Они все думали, что мы не можем жить друг без друга. Увы, супруг мой, они ошибаются». Это последнее «прости» Софи, поставленной в известность о сделке. Она стала жертвой любовной драмы, разбившей ее сердце, а потом и лишившей ее жизни.

Вызволенный любовник пошел по пути свободы и, завершив роман, оказался лицом к лицу с Историей. Поездку в Невшатель, которая будет иметь важное значение для судьбы Франции, Мирабо предпринял лишь из соображений выгоды: ему требовались деньги, а издатель Фош оказался единственным человеком, который согласился ему их ссудить.

Проезжая мимо форта Жу, останавливаясь на постоялом дворе в Верьере, вновь созерцая тихое озеро, в ясные дни отражающее горные вершины Бернского Оберланда, приближаясь к полукругу домов, над которыми возвышается колокольня невшательской монастырской церкви, Мирабо мог бы возродить прошлое; но прошлое умерло, перед ним стояло будущее. Автор «Опыта о деспотизме» вез с собой рукописи трактата «О тайных приказах», «Обобранного шпиона» и порнографического романа «Мое обращение к религии». Книготорговец выдал аванс и отдал сочинения в набор.

Получив немного денег, Мирабо стал слоняться по улицам Невшателя; он захаживал в таверны, где текло рекой белое вино виноградников Будри, и пользовался спросом у девок. В очередной раз жители города смотрели на этого странного, праздношатающегося человека, указывая друг другу на его рябое лицо, отмеченное теперь ранними морщинами, и буйную шевелюру, намеренно увеличенную начесами.

Там с Мирабо познакомилась одна троица, узнавшая героя стольких громких историй. Эта встреча имела решающее значение для всей истории Французской революции! Один из трех неразлучных друзей — француз Жан-Жак-Пьер Бриссо. Из тщеславия он дал себе фамилию по названию своей родной деревушки — Варвиль. Сын разбогатевшего трактирщика, он стал студентом юридического факультета, но быстро забросил учебу, занявшись журналистикой и надеясь сделать на этом поприще блестящую карьеру. Трезво глядя на вещи, он с горечью признался себе, что заблуждался по поводу своих способностей; он хотел сделаться писателем, а оказался простым публицистом, считал себя философом, а был всего лишь догматиком, воображал, что его ждут великие дела, а участвовал лишь в пошлых комбинациях. Неудачник во всех областях, но неудачник талантливый, Бриссо к тому времени опубликовал лишь «Трактат о преступных законах», который справедливо можно было поставить рядом с сочинениями Мирабо, но он не имел успеха. Не ожидая славы от своих книг или бесполезных метаний, Бриссо пророчески ждал ее от общественных возмущений, которыми он сможет воспользоваться. Революция — шанс для посредственностей; главной заслугой будущего вождя жирондистов было обнаружить этот принцип. И он обнаружил его еще до достижения тридцати лет.

С другой стороны, революции порой вызывают то необходимое стечение обстоятельств, при котором могут развернуться непонятые гении. Таким образом, невшательская встреча Мирабо и Бриссо стала одним из величайших моментов в Истории, поскольку таила в себе загадочные повороты судьбы.

На этом клочке земли, в прусском анклаве среди швейцарских кантонов, похвалялись защитой свободы: здесь и сошлись Мирабо, бывший ее апостолом, и Бриссо, возомнивший себя ее защитником. Последнему было суждено стать одной из ее жертв.

Свобода! Оба товарища Бриссо, которых он представил соотечественнику, возложили себя на ее алтарь; одного звали дю Ровре, другого Клавьер, оба были женевскими буржуа, изгнанными из города.

Женева, город, считавший себя демократичным, стал родиной многих деятелей Французской революции — Жан Жака Руссо, Неккера, Паншо, не говоря уже о других. К этим именам следует добавить еще два — Дюмона и Рейбаза, пасторов и по совместительству журналистов; именно они будут готовить речи Мирабо в Учредительном собрании, тогда как Клавьер и дю Ровре станут издавать газету трибуна «Прованский курьер» — это издание взбудоражит Францию в 1789 году.

Клавьер, будущий министр финансов в 1792 году, который завизирует декрет, отправивший Людовика XVI на эшафот, тогда был изгоем. Сын протестанта из Французских Альп, эмигрировавшего в Швейцарию, он родился в Женеве в 1735 году, потом стал компаньоном отца, торговавшего холстами, полноправным горожанином; женился. Дю Ровре, будущий секретарь Талейрана, был известным адвокатом, происходил из старинного женевского рода. Родился в 1747 году, принес присягу юриста в 1771 году и вскоре взял на себя политическую роль оппозиционера, заседая в Совете двухсот. По его мнению, Женева, считавшая себя демократией, на самом деле, как и Венецианская республика, была всего лишь заносчивой олигархией. Только три тысячи граждан и буржуа из двадцати пяти тысяч жителей, населявших тогда это маленькое независимое государство, обладали всеми гражданскими правами. Этими счастливцами, в свою очередь, помыкала ревнивая аристократия, составлявшая Большой совет из двухсот членов, исполнявший законодательные функции, и Малый совет, или Сенат, бывший исполнительной властью. Эти две палаты навязывали свои решения Генеральному совету, в котором заседали «буржуа». Что же до других обитателей, то у них даже не было права голоса.

Такое положение, сложившееся в Средние века, укоренилось и в век Просвещения, однако вызывало глубокое недовольство. Уже в 1737 году, после вмешательства кантонов Берн и Цюрих, поддержанного Людовиком XV, буржуа получили право возражения, составив Генеральный совет. Эта нижняя палата, обладавшая робким совещательным голосом, столкнулась с Советом двухсот в 1762 году во время знаменитого инцидента: олигархи запретили тогда модную книгу уроженца Женевы Жан Жака Руссо — «Эмиль, или О воспитании».

С тех пор членов Совета двухсот заклеймили прозвищем «отрицателей», и в городе вспыхнула борьба за свободу. Берн, Цюрих и Франция поддержали «отрицателей», но слишком вяло, чтобы те не осознали необходимости в уступках. Ибо среди Двухсот имелись сторонники «представителей», а главарями оппозиции внутри олигархии были именно Клавьер и дю Ровре. Эти двое соединили свои таланты и сочинили либеральную конституцию, которая, обуздав претензии аристократов, предоставила бы народу последнее слово в области законодательства.

Путем разных отсрочек работу над конституцией затянули, а потом, в 1778 году, когда срок полномочий конституционного комитета истек, Совет двухсот отказался их продлить. Тогда Клавьер и дю Ровре решили обратиться к Франции, где вершил законы их соотечественник Неккер, заправлявший финансами. Они отправились к нему за поддержкой, Неккер известил министра иностранных дел, графа де Верженна. Тот оказал ходатаям столь неласковый прием, что им пришлось вернуться на берега своего озера. Хотя Верженн принял сторону американских повстанцев, он по-прежнему полагал, что демократия — яд для Европы; поэтому он провел переговоры с Берном и Цюрихом, чтобы окоротить представителей.

11 декабря 1780 года дю Ровре, генеральный прокурор Республики, мужественно выразил протест, заклеймив вмешательство Франции во внутренние дела Женевы. Задохнувшись от возмущения, Верженн через поверенного в делах Габара де Во потребовал немедленного возмещения ущерба. Малый Совет повиновался; протест дю Ровре сжег палач, а его автору, отстраненному от должности, был закрыт доступ ко всем выборным постам. По наущению Верженна Людовик XVI объявил себя покровителем Женевской республики и велел составить для себя список подстрекателей. Этот документ очень ценен для изучения истории Революции, поскольку там названы имена всех тех, кто с 1787 по 1791 год составит «мозговой центр» Мирабо.

Несмотря на вмешательство Франции, выборы 1782 года в Женеве завершились в пользу представителей. Путем запутанных интриг, те совершили государственный переворот: провозгласили роспуск олигархических собраний и восстановили их тотчас, как только получили в них большинство. Над всеми прочими институтами встал диктаторский комитет из одиннадцати членов, так называемая «Комиссия по безопасности». Этот комитет, душой которого был дю Ровре, потребовал его устами вмешательства Англии, чтобы связать руки Франции и прочим так называемым гарантам женевских свобод. Это была политическая операция, последствия которой могли оказаться непредсказуемыми, поскольку Франция и Англия находились в состоянии войны.

Хотя Верженн негласно запретил себе осуществлять военное вмешательство в Европе, пока Франция воюет в Америке, он счел необходимым поступиться принципами. Сговорившись с королем Сардинии и руководством Бернского кантона, он собрал международные силы, подвергшие Женеву такой жестокой блокаде, что 2 июля 1782 года город под угрозой голода открыл ворота союзной армии. Прежний порядок был восстановлен силой.

Чтобы спасти свою жизнь, руководители оппозиции зафрахтовали судно и поплыли под парусом по Женевскому озеру. За ними погналась французская бригантина. Возле Тонона, когда преследуемый корабль шел близко к берегам Савойи, Клавьер и дю Ровре спрыгнули за борт и добрались до берега вплавь. И вовремя, поскольку они рисковали головой: 21 ноября 1782 года их заочно приговорили к «гражданской смерти» и вечному изгнанию.

Когда приговор был вынесен, они уже укрылись в Невшателе, где рассуждали с Мирабо о судьбах свободы. Взяв на себя странную для человека, находящегося под действием тайного приказа и издающего анонимные брошюры, инициативу, Мирабо согласился написать докладную записку о женевских делах и адресовать ее прямо Верженну. Это был первый политический поступок в его карьере. Он сопроводил записку извещением, в котором говорил министру, что «посылает ему важные замечания о женевских делах в качестве первого свидетельства своей благодарности», взамен он посмел попросить у Верженна позволения вернуться во Францию: «Моя семья уже пострадала от тридцати восьми тайных приказов, я тоже был их жертвой и не решился бы пострадать от тридцать девятого».

Своим новым друзьям, оторопевшим от такой отваги, Мирабо не колеблясь заявил: «Во Франции непременно созовут Генеральные штаты; я стану депутатом и восстановлю вашу родину». В ожидании, пока сбудутся эти пророчества, нужно было преодолеть текущие трудности, которые вдруг сделались непреодолимыми. Аванс, выданный Фошем автору «Тайных приказов», быстро растаял. Мирабо предложил издателю рукопись Друга людей под заглавием «Образование монарха». Фош ее не взял. Мирабо снял с нее копию и вернул оригинал отцу; впоследствии он нахально опубликует книгу под собственным именем — это знаменитые «Советы молодому монарху о необходимости пересмотреть свое образование», наделавшие столько шуму в 1788 году.

Как так получилось, что издателю изменило чутье? У него были страшные неприятности. Разумеется, «Тайные приказы», изданные тиражом в 15 тысяч экземпляров, наводнили Европу, их успех рос день ото дня, но прусский король Фридрих II, возмущенный подобной публикацией на подвластной ему территории, приказал принять суровые меры. Издательство было опечатано, Фоша посадили в тюрьму. Книготорговец потребовал у писателя компенсацию в 2700 ливров. У Мирабо не только не было ни гроша, но он еще и получил от отца срочное письмо, извещавшее о новых затруднениях: процесс в Понтарлье обошелся более чем в 12 тысяч ливров.

Не в состоянии уплатить по такому счету, Друг людей был вынужден выдать гарантийное письмо под свое будущее наследство, и поэтому очень надеялся, что Габриэль Оноре сам в ближайшее время сделает все необходимое, чтобы самому уплатить по новым обязательствам. Для этого оставался лишь один выход — возобновить супружескую жизнь. Решив эту проблему, Мирабо лишь включил бы дополнительный долг в общий пассив.

В очередной раз Оноре Габриэль подумал, что его возвышению мешают жалкие обстоятельства. По меньшей мере, так он дал понять своим новым друзьям, простившись с ними и уехав из Невшателя.

С горечью вспоминая о ненавистном прошлом, Мирабо поехал в Экс-ан-Прованс. Он даже не подозревал, что не уклоняется от прямого пути, а большими шагами идет к обретению славы.

 

Глава вторая

ПРОЦЕСС НАД МУЖЕМ (1783)

I

По приказу Друга людей и в силу тайного указа, которым тот располагал с момента выхода Мирабо из Венсенского замка, Оноре Габриэль отправился в Прованс.

Госпожа де Пайи тем временем вернулась к маркизу де Мирабо в Биньон; два престарелых голубка долго обсуждали планы в отношении Габриэля. Отец, по обыкновению, принял необратимое решение: только один Бальи в принципе сумеет подчинить себе непокорного племянника, которого ему пришлют из Швейцарии. К этому постулату он присовокупил другой: примирение Габриэля и Эмили неизбежно. На этих недоказуемых возможностях он основывал карьеру своего сына, продолжение своего рода, не говоря уже о решении неотложных материальных проблем.

Получив приказание принять «месье Оноре», Бальи сначала заартачился. «Поразительно, но я проникся к этому человеку отвращением, — написал он брату 5 октября 1782 года. — Я вижу во всех его письмах несносную гордыню, уверенность в том, что только он один умеет мыслить, и такое ярое расхождение с моими взглядами, что я считаю совершенно невозможным с ним поладить». Он развил ту же тему в многочисленных письмах, так и не сломив упрямства своего брата. Чтобы внести ясность. Бальи открыто написал племяннику, что «считает его постоянной неурядицей, примет его холодно и бросит, если тот вдруг проникнется химерическими идеями», добавив под конец, чтобы тот «не слишком разевал клюв».

Все Мирабо расточали свое красноречие в обещаниях, которые не могли сдержать. Несмотря на суровое предупреждение, Бальи устроил торжественный прием, чтобы будущий маркиз де Мирабо не ударил в грязь лицом перед своими вассалами. «Он расставил вдоль дороги солдат и глашатаев и велел зажечь праздничные костры», — с удивлением писал в Биньон вновь прибывший.

Используя свой дар обольщения, Мирабо за несколько дней вновь покорил старого дядюшку. Вскоре Бальи сообщил Другу людей, что «месье Оноре кажется образумившимся в плане идей, и по большому счету он очень приятен и кроток; конечно, он совершил много проступков, но зачастую был скорее несчастлив, нежели виновен».

Через несколько дней согласие было уже полным, и дядя с племянником вместе размышляли над решением материальных и моральных проблем. Бальи согласился одолжить 5 тысяч ливров; племянник этим воспользовался, чтобы погасить несколько неотложных долгов и обеспечить себе карманные деньги. Они тем более необходимы, что он пытается восстановить семью.

Эта цель оказалась труднодостижимой. Друг людей все же хотел, чтобы его сын «получил жену обратно не через судебного пристава»; он советовал действовать мягкостью и смирением, не забывая о хитрости: почему бы не подкупить кое-кого из слуг Мариньянов и не получить таким образом доступ в супружескую спальню? Мирабо отмел в сторону выдумки отца; он тщательно все взвесил и, как настоящий государственный деятель, решил действовать наверняка.

Он больше не любил Эмили; он просто хотел вернуть себе выгоды, которые надеялся получить по брачному договору: покрытие долгов и рождение наследника. Этим объясняется корректный и холодный тон первого письма, написанного им к жене через несколько дней после приезда в Мирабо. Графиня де Мирабо уже знала о появлении супруга и перешла в оборону; возобновление совместной жизни ее не прельщало; она все еще была любовницей Галифе и королевой театра Толоне; чтобы сохранить это положение — а оно ей нравилось, — она была готова на сделку, ибо маловероятно, чтобы женщина, открыто живущая с любовником, смогла доказать свою правоту в суде.

По логике вещей, Мариньянам следовало откупиться от зятя. Это было бы слишком просто. Мариньяны были скупы, сильны, горды своей безнравственностью; в своей провинции они считали себя стоящими над законом. Их противник был изгоем, пораженным в правах, который провел долгие годы в тюрьме; они не уважали его и думали, что победят, притворившись, будто его не знают.

После долгого молчания Эмили, наконец, дала уклончивый ответ на письма мужа: «Она живет с отцом; маркиз де Мариньян твердо решил никогда не жить вместе с г-ном де Мирабо. Она не может покинуть старого отца. Разве она уже не выполнила свой долг и даже больше того — попросила министров помиловать мужа и выпустить его из тюрьмы? Он обязан ей свободой; она же будет отстаивать свою — теми способами, какие сочтет необходимыми».

Последняя фраза звучала угрожающе. Чтобы сразить незваного гостя, Мариньяны намеревались упрятать его за решетку. Они обратились в парламент Экса: генеральный прокурор Леблан де Кастильон обличил Мирабо перед лицом правительства как автора «Тайных указов» и потребовал заключить его в Бастилию. Если бы его требование было удовлетворено, Мариньяны вздохнули бы облегченно.

Министры Людовика XVI не поддержали прованского магистрата; они сочли, что нецелесообразно сажать в тюрьму автора памфлета, наделавшего столько шума в Европе, — тем самым можно сделать лишь дополнительную рекламу этому сочинению.

Маневр не удался, и обе стороны, возможно, опасаясь скандала, в последний раз попытались договориться, не доводя дело до суда. Среди прочих адвокатов, Мариньяны часто использовали для текущих дел некоего Гасье; они отправили его к Бальи де Мирабо, с которым он был дружен, чтобы убедить его в том, что он не прав. Стоя рядом с дядей, Мирабо так спокойно выслушал дипломата, что подскочивший Бальи заявил Гасье: «Вот видите, я более горячая голова, чем мой племянник». Когда адвокат Мариньянов закончил свои объяснения, Оноре Габриэль ненадолго вышел и вернулся с письмом в руке: это было объявление о разрыве, которое он предлагал Эмили послать г-ну де Гассо.

В первый момент законник был ошарашен; будь такое письмо предъявлено, оно могло бы погубить графиню де Мирабо; однако он не выдвинул никаких условий, из чего Бальи с племянником сделали вывод, что у противоположной стороны имеется тайное оружие, в противовес их собственному.

Они поставили в известность Друга людей, тот просветил их на сей счет: во время бегства Софи де Монье маркиз де Мирабо, желая возместить расходы на полицию, обратился за финансовой помощью к Мариньяну. Чтобы ее получить, он обвинил своего сына во всех грехах: «Я называй его тем, кем он тогда был, то есть законченным негодяем, самое воспоминание о котором следовало стереть из памяти людей».

Кодекс чести того времени включал соблюдение тайны переписки; так что обе стороны находились в равном положении: никто не мог воспользоваться своим оружием, не погубив себя в глазах общественности. Чтобы в этом убедиться, Друг людей объявил в письме к Эмили: «Я писал согласно времени и положению вещей, и буду так делать всегда; это ничего не доказывает в отношении настоящего» — и дополнил это неловкое письмо выговором де Мариньяну: «Разве я чего-нибудь от вас требовал? Ни одного из прав, которые предоставляют мне наши законы и обычаи Прованса. Я предоставил вам располагать средствами и доходами вашей дочери по вашему усмотрению».

К этой ведущейся без его участия переписке Оноре Габриэль присовокупил, для приобщения к делу, ловкое и неискреннее письмо: «Вы любили меня, дорогая Эмили, вы очень любили меня; а первый мужчина, которого женщина полюбила, никогда ей не безразличен. Вы скорее возненавидите меня, нежели перестанете испытывать ко мне всякие чувства. Но с чего вам меня ненавидеть?.. Разве знавали вы мужчину чувствительнее меня? Знавали вы человека, более способного на благородные и великодушные поступки, более целостного в своих главных деяниях?.. Я прекрасно знаю, что не слоны досаждают, а мухи, и что человек, способный на великие деяния, может быть невыносим в повседневной жизни… Неужели же вы думаете, что мужчина в 33 года точно таков, каким был в 24?.. Бедная Эмили, послушай человека, который любит тебя, чьи интересы совпадают с твоими, единственного в мире, чьи интересы совпадали бы с твоими. Развод? Каким образом ты его получишь? Конечно, я не хочу жены поневоле, но уж тем более не могу покинуть свой дом, чтобы доставить своей жене удовольствие блистать в труппе актеров. Я слишком люблю вас, чтобы поверить, будто мелкие светские соображения могут перевесить в вашем сердце сознание долга; вы достаточно уважаете меня, чтобы быть уверенной, что я приехал в Прованс не для того, чтобы упиваться унижением, и что я не отступлю, потому что столько сделал, чтобы вас вернуть».

Это письмо осталось без ответа; возможно даже, что оно вернулось непрочтенным.

Процесс становился неизбежен; требовалось лишь дозволение Друга людей, поскольку Оноре Габриэль, лишенный гражданских прав, находился под его опекой. Сильно тревожась теперь по поводу своих писем и опасаясь новых судебных издержек, маркиз де Мирабо долго колебался.

Бальи узнал, что, несмотря на браваду, Мариньяны сильно боятся проиграть процесс; он постарался убедить старшего брата. В конце концов тот нехотя уступил: «У меня нет никакого права мешать этому господину судиться; и поскольку он знает так же хорошо, как и я, что это способ развестись с женой, я вовсе не хочу, чтобы он обвинял меня в том, что я преграждал ему дорогу».

Вырвав, наконец, согласие у главы семьи. Бальи с племянником поселились в Эксе.

II

Приезд Мирабо в Экс-ан-Прованс в январе 1783 года стал крупным событием. «Когда я приехал, все бежали от меня, как от Антихриста», — писал Мирабо, спокойно перенося свою опалу, словно предчувствовал, что однажды этот город будет носить его на руках.

После трех месяцев, проведенных в деревне, городские удовольствия получили еще большую прелесть. Мирабо посещал притоны и был удачлив в игре; на выигранные деньги он уплатил несколько долгов и своими щедротами завоевал себе популярность у простонародья. Он не смог удержаться от глупостей: появлялся на людях с актрисками и под конец всего соблазнил любовницу своего верного слуги Легрена.

Поведение Мирабо глубоко потрясло местную элиту, которая, за исключением снисходительной госпожи де Ванс, закрыла перед ним все двери и приняла сторону Мариньянов. Притворяясь, будто не замечает этого остракизма, Мирабо поздравил с Новым годом супругу и тестя. Не получив ответа, он написал повторно в конце января. Подателю письма Мариньян сурово заявил: «Ответа не будет; пусть господин де Мирабо делает, что хочет».

Чтобы никто не мог сказать, что он все-таки воспротивился примирению, Мирабо вновь попросил о встрече с женой — в присутствии Бальи. Эмили отказалась наотрез: она сильно гневалась на мужа и больше не решалась появляться на публике. Бальи писал, что «по словам одной модистки, появился некий господин, расстроивший балы и представления в Толоне, и теперь уж ничего не продашь». Эти слухи распространяли Мариньяны, чтобы дискредитировать Мирабо в глазах широкого круга.

К удивлению провинциального общества, бывшего в курсе всех событий, Оноре Габриэль прождал весь февраль. Поскольку жена хранила молчание, он послал ей последнее письмо, предупреждая, что обратится к правосудию; письмо вернулось нераспечатанным.

Назревало сражение. «В этой провинции у меня осталось мало родственников, мало тайных друзей и почти ни одного явного, чтобы бороться против самого авторитетного семейства, против уроженца города Экса, славящегося самым любезным обществом, самыми могущественными друзьями, самым лучшим поваром», — рассудительно пишет Мирабо, не питающий никаких иллюзий по поводу дальнейших событий.

Из двадцати четырех адвокатов, имевшихся тогда в Эксе, Мариньяны заручились поддержкой двадцати трех, в том числе знаменитого Паскалиса, в дальнейшем защитника свобод Прованса, Симеонов, будущих графов при Империи, а главное, Порталиса, который впоследствии прославился составлением Гражданского кодекса. К услугам Мирабо оставили одного-единственного защитника, молодого стажера по имени Жобер, который потом сделал хорошую карьеру, но на тот момент был никому не известен.

Процесс, который мы коротко опишем, уже в ту эпоху был признан самым примечательным бракоразводным процессом XVIII века, как по статусу заинтересованных сторон, так и по перипетиям, возникавшим по ходу слушаний. К тому же он сыграл значительную роль в Истории: если бы Мирабо вернул себе жену, он стал бы одним из могущественнейших прованских аристократов и заседал бы в Генеральных штатах, отстаивая права своего сословия. Не удовлетворив его требований, эксские судьи превратили Мирабо в деклассированный элемент. Отвергнутый своей кастой, вынужденный жить одним днем, гражданин, который мог бы стать спасителем своей страны, если бы его использовали в нужное время, станет символом бунта против властей, а в глазах народа — олицетворением Революции.

Из-за провинциального злопамятства городских магистратов убежденный аристократ стал плебейским трибуном. Возможно, эта ошибка перевернула судьбу всей Франции: несправедливость к великому человеку порой обходится дороже, чем угнетение целого народа, так как легче заставить замолчать обездоленных, чем заглушить голос гения.

Ничто так не напоминает войну, как судебный процесс: там выстраивают позиции, производят разведку, дают бои местного значения и генеральные сражения; успех переменчив: если одержать его слишком быстро, противник переходит в оборону и призывает на помощь подкрепление. Оно бывает разного вида, и чаще всего это лжесвидетельство. Под спудом передергиваемых фактов, неполных или тенденциозных показаний, судьи, раздосадованные, если они не подкуплены, начинают тосковать. Чтобы покончить с этим, они принимают решение под влиянием настроения, указки «сверху», порой в соответствии с законом, реже — по справедливости. Обычно не удовлетворены обе стороны: одна — потому что ей дали недостаточно, другая — потому что у нее запросили слишком много; они обжалуют приговор в вышестоящей инстанции. Снова начинаются перепевы; стороны делают утверждения или отказываются от своих слов без всякой причины — разве что их решение продиктовано неприглядными мотивами. Под конец все недовольны и к тому же зачастую разорены или обесчещены.

Все это Мирабо хорошо знал; но не в его правилах было уклонение от борьбы. Уступив, он утратил бы честь; воюя, он ставил ее на карту, поскольку его противники ничем не побрезгуют. А судьям не дано осознать истинные достоинства тех, кого они не хотят слушать.

По обычаю, сражение началось с обмена гербовыми бумагами; после этого каждая сторона выработала свою тактику. Получив в свое распоряжение одного-единственного адвоката, Мирабо объявил, что сам будет себя защищать, — это право любого гражданина, обращающегося к правосудию, но им редко кто пользуется.

Адвокаты Мариньянов посовещались; Порталис знал характер Мирабо; соглашаясь, он подумал — с врожденной уверенностью судейских в своем превосходстве над любителями, — что обеспечит себе успех. Паскалис прямо обозначил выбранную тактику: «Нужно его раззадорить; он взовьется, как жеребец, и окажется у нас в руках». Профессионалам оставалось только доказать, что Мирабо не владеет собой; тогда он проиграет процесс де-факто. В логике рассуждавших присутствовал не только провинциализм, но и большой юридический опыт. Они не ошиблись, но все-таки просчитались — их тактика обернулась против них самих.

20 марта 1783 года до всех этих перипетий было еще далеко.

Речь шла о предварительном процессе в сенешальском суде. Судейские владеют искусством делить дела на малые порции, за которые принимаются постепенно; это занимает время и умножает хлопоты. После определенного количества мелких выпадов, если не удается договориться, переходят к слушаниям по существу дела.

Исходное положение дел было следующим: Мирабо призвал жену вернуться к нему через три дня. Эмили отказалась повиноваться.

Надо было рассмотреть инцидент, то есть определить, где станет жить госпожа де Мирабо, пока суд не решит либо дать согласие на развод, либо отказать в нем, — это составляло существо дела. Мирабо утверждал, что его жена должна либо жить с ним, либо удалиться в монастырь на время судебного разбирательства; Эмили заявляла, что должна по-прежнему жить с отцом.

Дело казалось пустячным; ловкость Мирабо состояла в том, чтобы вести дело по существу, используя любой предлог, даже столь незначительный, как этот. Он составил меморандум из писем, полученных от жены в 1774–1775 годах, с эпиграфом, позаимствованным из одного из них: «Без тебя мир пустыня для твоей Эмили».

С ораторским искусством, приведшим в замешательство слушателей, Мирабо доказал с помощью избранных цитат, что они с Эмили были образцовой парой, и мягко заметил, что правосудие не может разлучить супругов, состоявших в столь нежном союзе.

Решив, что суд он убедил, Мирабо намекнул на свои проступки: «Заявляю во весь голос: я испытал все несчастья, какие только пылкость юности и страсти могут навлечь на молодого человека. Но именно потому, что я перенес эти жестокие испытания, моя жена и моя семья должны быть ко мне еще более снисходительны».

Это было сказано столь красноречиво и с такой скромностью, что внимание судей возросло. «Я не питаю надежды на то, чтобы возродить сердечный огонь постановлением суда, ожидать, что в исполнение решения суда жена вновь станет нежной супругой, верной подругой, доброй матерью».

Тогда зачем Мирабо настаивает на вмешательстве суда? Все очень просто: муж требовал, чтобы любящую супругу, которая была столь безраздельно ему предана, вырвали из-под влияния, систематически отдалявшего ее от него. Эмили находилась под властью г-на де Мариньяна; тот не давал своей дочери принимать ее супруга, «а нельзя считать себя свободным в доме, где властвуют навязчивые советчики, тогда как муж даже голос не может подать».

Мариньян, присутствовавший на слушаниях, побледнел, и все решили, что у него почва уходит из-под ног. Не делая акцента на своих претензиях к тестю, Мирабо закончил красноречивым воззванием к супруге: «О ты, которая все еще меня любит и не покинула моего сердца, ты, кого я вернул бы себе одним взглядом! О, обвиняй лишь наших общих врагов в той незавидной роли, которую ты заставляешь меня здесь играть: та роль, что они навязали тебе, вырывает у меня стон, никогда ты не была мне столь дорога. Не бойся моей победы, она нужна для твоего же счастия, иначе она не нужна и мне». Затем он напомнил о смерти их ребенка, и вся публика в зале разрыдалась.

На следующий день Порталис взял ответное слово; Мирабо возражал умеренно. Всем дело казалось решенным. Двумя голосами против одного судьи приняли решение: на время разбирательства госпожа де Мирабо удалится в монастырь, если не захочет вернуться к мужу.

Если бы это решение было приведено в исполнение, процесса бы не было, ибо после воссоединения супругов развод бы не состоялся. Габриэль де Мирабо вернул бы всё себе.

Не падая духом, Мариньян подал апелляцию в парламент — исполнение приговора было приостановлено.

Мирабо вновь обратился к судьям первой инстанции, требуя «временного исполнения»; его просьбу удовлетворили; он восторжествовал второй раз.

И эта победа была эфемерной: Мариньян снова обратился в Парламент, где он сам вершил закон. Советники, привыкшие пировать у истца, распорядились отсрочить временное исполнение.

В то же время Эмили подала заявление о разводе. Инициатива перешла в руки ее адвокатов. Таковы причуды судебной процедуры…

III

Маневр адвокатов, находившихся в услужении у Мариньянов, был чистой бравадой; они знали, что у Мирабо есть оружие, которое не даст им добиться развода в пользу их клиентки, не говоря уж о его преимуществе, полученном от блестящего тактического успеха в самом начале.

Более того, иск графини де Мирабо, состоявший в том, чтобы подойти к существу дела с другой стороны, не освобождал от необходимости обжаловать в парламенте решение суда первой инстанции. Приговор существовал, несмотря на отсрочку его временного исполнения. Получив отказ, графиня де Мирабо будет вскоре вынуждена выбирать между монастырем и семейным очагом.

Так что военные действия возобновлялись с целью апелляции. Мирабо разгадал планы своих противников и сообразил, какому риску он подвергается. Для подтверждения первого успеха и предупреждения готовящейся атаки он предложил отдать дело на рассмотрение суда чести, состоящего наполовину из магистратов и наполовину из дворян. Мариньяны злобно отвергли это предложение; решившись сразить Мирабо скандалом, они ковали оружие. С этой целью Порталис со товарищи сочинили консультативное заключение.

Оно состояло из двух частей: первая, на шестидесяти страницах, была обвинительной речью против Оноре Габриэля. История его жизни излагалась там в самом невыгодном свете; его называли «дурным отцом, дурным сыном, дурным гражданином и неблагонадежным». Некрасивый прием, однако он не выходил за рамки допустимого в делах такого рода.

Зато вторая часть, из сорока страниц, была просто ужасна. В свое оправдание адвокаты Мариньянов привели такой аргумент: чтобы выиграть процесс в суде первой инстанции, г-н де Мирабо огласил письма своей супруги. Нарушив тайну переписки, он дал нам право действовать так же. В силу чего мы здесь делаем достоянием общественности письма, некогда адресованные маркизом де Мирабо маркизу де Мариньяну. Отец осудил в них своего сына; если уж он увидел его таким, несмотря на любовь, какую родители обычно питают к своим детям, что же было на самом деле?

Прием был подлым. Мирабо цитировал письма жены, чтобы создать о ней благоприятное впечатление, чтобы показать, что она была доброй супругой и отдалилась от мужа лишь под давлением, тогда как письма Друга людей, написанные в гневе в период похищения Софи де Монье, были сплошной клеветой, и адресат это знал. Маркиз де Мирабо называл своего сына вором, кровосмесителем, отцеубийцей. Чтобы побудить Мариньянов раскошелиться на полицейские розыски, Друг людей предупреждал, что их зятек задумал их убить и с этой целью сколотил шайку разбойников. И все в таком духе. Мирабо так и не отмылся от ужасов, которые отец про него насочинял. Эти обвинения будут преследовать его до самой смерти — ему будут бросать их в лицо, когда он станет заседать в Собрании; они по сей день оскверняют его память. Когда клевета исходит от тех, кто должен оберегать, она принимает в глазах общественности такую силу, что на ее жертв смотрят как на преступников.

Прежде чем вынести свое консультативное заключение на суд общественности, адвокаты передали «нужные страницы» Бальи; тот в ужасе написал Другу людей: «Я видел кое-какие из твоих писем в наборе их заключения; я не мог поверить своим глазам; где ты только взял все, что там говоришь, утверждая, будто у меня были тому доказательства, коих нет? Должно быть, демон бумагомарания вселился в тебя, когда ты писал в таком стиле. А они-то, кого я считал порядочными людьми, оглашают такие вещи!..»

Было бы естественным, если бы маркиз де Мирабо ответил, пригрозив опровергнуть свои письма. Опровержение сильно ослабило бы мотивировку противников. Он уже похвалялся брату, что написал их, лишь чтобы припугнуть Мариньянов, например, в письме от 5 сентября 1777 года: «…эта мистификация была необходима, чтобы сделать складку на одеяле из роз, на котором любит нежиться старина Мариньян». Поставленный в известность о скорой публикации его выдумок, Друг людей, вместо того чтобы дать форменное опровержение, ограничился торжественными словесами о тайне переписки и привел по этому поводу несколько цитат из Цицерона.

Порталис и компания, таким образом, совершенно свободно отдали текст пасквиля в печать с целью распространения его среди прованской общественности. Однако Мирабо должен был сделать ответный ход: поступить иначе противоречило бы его боевитому характеру. Он не хотел ни отказаться от борьбы против семьи своей супруги, ни предать судей сенешальского суда, вынесших решение в его пользу, ни уступить отцу, который после разглашения его писем трусливо советовал отказаться от процесса. Оставалось лишь ответить скандалом на скандал и, не имея возможности переубедить парламент, попытаться привлечь на свою сторону общественность.

Ввязавшись в беспощадную борьбу, Мирабо составил «Ответ на клеветнический памфлет» на двухстах страницах. Вначале в довольно умеренном тоне он мужественно выступил в защиту отца и восстал «против оскорбления старости и гения».

Вторая часть содержала косвенные нападки на Эмили через опровержение аргументов, выдвинутых против него самого. «Говорят, что я дурной отец, — патетически писал он. — Боже праведный! Я ли кривлялся на сцене над прахом моего ребенка?»

Намек на праздники в Толоне восхитил общество Экса; общественное мнение, до сих пор враждебное Мирабо, вдруг изменилось в его пользу. Тот решил развить успех и потребовал преследовать по суду адвокатов Эмили. Генеральный прокурор, бывший в вассальной зависимости от клана Мариньянов, отказал ему в этом иске.

В ответ на эту подлость Мирабо потребовал позволить ему защищаться самому, как это происходило в суде первой инстанции.

— Сенешальский суд — не королевский, — высокомерно ответил генеральный прокурор, заметив, что срок действия заочного приговора по делу Вильнёв-Муана еще не истек, а потому нынешний процесс не имеет силы.

Парламент Экса отказался следовать заключениям прокуратуры по этому вопросу. Порталис снова согласился, чтобы Мирабо защищался сам, — в его намерения по-прежнему входило раззадорить своего противника, чтобы тот потерял контроль над собой и лишился уважения судей.

Слушания начались в Большой палате Прованского парламента 20 мая 1783 года. В принципе речь шла об апелляции на решение сенешальского суда о назначении местопребывания для Эмили; по сути, советники согласились связать воедино «инцидент» и «существо дела», и от их постановления в конечном счете зависел исход бурного процесса, затянувшегося более чем на месяц.

Потерпев поражение в суде первой инстанции, Порталис должен был выступать первым. На протяжении двух заседаний он держал беспримерно неистовые речи. Обращался он вовсе не к судьям, готовым признать его правоту, а напрямую к своему противнику, заявив: «Лучше быть оклеветанным вами, чем получить вашу похвалу».

С самого начала он объявил, что может открыть «ужасные вещи», и слово свое сдержал. Мирабо, по его словам, вступил в брак (на который не мог рассчитывать) без любви и руководствуясь единственно своей алчностью. В подтверждение своих слов Порталис зачитал мнимое письмо Друга людей, который торопил сына заключить брак «любыми способами».

Прерванный Мирабо, который попросил взглянуть на письмо, адвокат ответил обещанием, которого так и не сдержал, а затем продолжил свою обвинительную речь. Женившись, Мирабо разбазаривал приданое жены; несчастная Эмили, недоедавшая, одетая в лохмотья, осыпаемая оскорблениями, ежедневно обманываемая, получала в ответ на свои жалобы лишь пощечины и удары палкой. После чего муж бросил ее без гроша в кармане и оклеветал, тогда как сам жил как бандит с большой дороги. То прячась в лесах, чтобы грабить проезжающих, то наряжаясь священником, чтобы надругаться над прихожанками, то «увешивая себя аксельбантами», чтобы обмануть богатых, Мирабо дошел до худшего из преступлений, «готовясь отправиться в Прованс и зарезать там своего тестя, жену и сына, дабы пресечь их род».

На сей раз свидетельство было неопровержимым: Порталис показал судьям письмо маркиза де Мирабо, в котором эти глупости были запечатлены для потомства.

Суду должно быть ясно, почему негодяя посадили в тюрьму. Уже ничто не связывало его с женой после смерти их ребенка. Почему же он требует возобновления совместной жизни? Сейчас увидим.

После позорного процесса маркиз де Мирабо был разведен с женой и разорен; сегодня он вожделеет состояния своей невестки. Его сын сделался орудием его алчности.

Нужно спасти несчастную Эмили от семейства, единственная задача которого состоит в том, чтобы ее обобрать. Обвинив сына, Порталис под конец обвинил отца, обличив его литературное творчество как преступление против общества и возмутительное посягательство на веру и нравственность.

На эту речь, столь подлую, что честь Порталиса осталась запятнанной, требовалось ответить адекватно. Мирабо был уверен, что Эмили никогда к нему не вернется. В таком случае, оставалось только спасти честь Мирабо любыми средствами, даже если придется обрушить на головы противников своды храма…

IV

Ответного шага со стороны Мирабо публика ждала с нетерпением. 23 мая пришлось втрое увеличить охрану у дверей парламента. И все же толпа смела все барьеры, так что муж Эмили повел свою защиту перед залом, набитым битком.

В одном отношении Мирабо решил последовать примеру Порталиса — соединить инцидент с существом дела. Адвокат Мариньянов потребовал развода; ответом будет потребовать заключения графини де Мирабо в монастырь.

«Мои намерения и надежды изменились, в чем вы, конечно, не сомневаетесь», — спокойно начал Мирабо, который хотел сразу же указать на изменение цели.

Он заговорил глухим голосом; как будто колеблясь, почти подыскивая слова. Потом вдруг его охватило вдохновение, и слова полились рекой. Он говорил пять часов без остановки, и в тот день присутствующие сумели убедиться, что перед ними — один из величайших ораторов всех времен, еще не осознавший собственной гениальности.

После более чем скромного вступления, Мирабо перешел к самой сути: противная сторона выдвинула восемь причин для развода; он повторил эту цифру, сделал паузу:

— Передохнем и ответим.

И он перешел в наступление: госпожа де Мирабо не хочет отправляться в монастырь, ей хочется остаться с отцом. Ну что ж! Сейчас увидим, чего стоит его нравственность и как этот страж радеет о добродетели своей дочери.

В резких выражениях зять описал личную жизнь своего тестя. Когда с маркиза де Мариньяна сорвали одежды, заклеймили его безнравственность, сластолюбие, продажность и прочие пороки, Мирабо поведал и о том, как маркиз следит за поведением графини де Мирабо:

— Нам не нужно теряться в предположениях относительно того, как она станет жить в отчем доме; она будет там жить, как живет уже девять лет; ее можно будет увидеть, как уже видали, на прогулках — без отца, на спектаклях — без отца. Она услаждала своим обществом мужчину, у которого нет жены; ее видели в доме этого мужчины, развлекающей зрителей домашнего театра. Следует обратить внимание на то, что женщина, требующая развода, является хозяйкой салонов, ужинов, концертов и даже подмостков.

Когда картина жизни женщины легкого поведения была написана с пылом, достойным Ювенала, когда осмеянный муж напомнил, при каких обстоятельствах Эмили узнала о смерти своего сына, он обвел взглядом судей и зал. Потом медленно открыл свою папку и достал оттуда листок, подняв его, чтобы всем было видно; прежде чем прочитать, он воскликнул:

— Госпожа де Мирабо жалуется, что я ее оклеветал; нет, я ее не оклеветал, я не мог бы ее оклеветать.

Выделяя каждое слово, он зачитал письмо, которое держал в руке; это было послание, бережно хранившееся со времен пребывания в Маноске, — Эмили писала его шевалье де Гассо. В нем она сообщала, что муж обнаружил их связь и что она вынуждена разорвать отношения, сознает себя виновной и хочет забыть о своем проступке.

Нанеся супруге этот удар, Мирабо закончил казнь маркиза де Мариньяна. Он обратился к залу:

— Посмеет ли еще кто сказать, что госпожу де Мирабо следует отправить к отцу, что дом ее отца — святилище нравственности, первое прибежище невинности? Человек, которому адресовано это письмо, целую зиму жил у г-на де Мариньяна в комнатах, отводимых ранее для меня.

Обругав семью жены, Мирабо попытался выставить себя в лучшем свете. Как и в сенешальском суде, он зачитал отрывки из писем Эмили времен согласия в семье; заявил, что был хорошим мужем, убедил публику в том, что был хорошим отцом. Он сумел растрогать; толпа встала на его сторону и вскоре утвердилась в мысли, что он — жертва, что дело раздули лишь для того, чтобы оклеветать его и обесчестить.

Уверившись, что повернул общественное мнение в свою сторону, Мирабо приступил к заключительной части своей защитной речи — самой тонкой и самой мощной: ему предстояло сокрушить адвоката, выступавшего против него, чтобы свести его утверждения к нулю. Одержи Мирабо победу на этом поле, — и честь его восстановлена. Противника разумно было подвергать нападкам только за его бесчестность — пусть в юридическом плане он восторжествует, а суд примет решение о разводе: взаимных обвинений накопилось между супругами столько, что совместная жизнь представлялась Мирабо невозможной.

Сразить Порталиса, не обратив против себя его собратьев, было непростым делом; сначала Мирабо расхвалил местных адвокатов; потом, жестом отделив Порталиса от коллег, словно тот был зачумленным, обратился к нему самому:

— Вы задали мне столько вопросов — ответьте же теперь на мои!

Он изложил историю процесса: показал, что Порталис систематически проваливал все попытки переговоров с целью воссоединения семьи; доказал, что Порталис был единственным автором пасквиля, в котором была нарушена тайна переписки маркиза де Мирабо; заявил, что его противник вышел за рамки своих полномочий, поскольку в обязанности адвоката не входит причинение морального ущерба. Итак, душой процесса был Порталис: опьяненный лаврами, которые принесла ему недавняя победа над Бомарше, он решил упрочить свою славу, растоптав семейство аристократов. Он оскорбил маркиза де Мирабо, злоупотребив «безнаказанностью, предоставленной ему как представителю независимой по существу своему профессии».

Порталис бледнел под этими точными ударами. Наконец Мирабо его прикончил: «Если человек так злоупотребляет безнаказанностью, если он выдумывает и искажает факты, если он извращает или фальсифицирует все приводимые им улики и остерегается зачитывать документ, потому что хочет привести себе в извинение неверную память, такой человек, принадлежащий к самому вольному из сословий, унижается, становясь рабом самой подлой из страстей. Марциал дал ему имя прежде меня: это торговец словами, ложью и оскорблениями».

Выпалив эти слова, Мирабо, «потрясая белой пеной гривы и весь в поту», сел на место. Публика разразилась аплодисментами.

Порталис поднялся с искривившимся лицом, «чтобы потребовать опровержения речи, которая только что прозвучала», но не смог закончить — упал в обморок. Коллеги унесли его, бесчувственного, домой и уложили в постель.

Несмотря на ораторские ухищрения Мирабо, адвокаты из Экса восприняли пощечину, нанесенную самому знаменитому из их коллег, как личное оскорбление; они ринулись к председателю, требуя защитить их от яростных нападок. Каким бы предубежденным ни был магистрат, он понимал всю нелепость подобного заявления и 22 помощника Порталиса вернулись не солоно хлебавши.

Общественное мнение было на стороне Мирабо; массы почувствовали, что родился великий оратор, и предугадали его будущую карьеру, судя по письму графини де Вильнёв-Ванс, написанному Оноре Габриэлю через несколько недель после того знаменательного дня: «Восторженность, царящая здесь со дня вашей речи, свидетельство того, как далеко может зайти тот, кто является ее причиной».

Удивительный прообраз будущего: на этом процессе Мирабо пришлось перевернуть все с ног на голову: он, поначалу ратовавший за примирение, под конец принялся крушить все подряд.

В Генеральных штатах будет все наоборот: сначала он примется разить монархию, а потом станет служить ей.

В обоих случаях есть одна общая черта: речь, обращенная к Порталису, сделала Мирабо кумиром Прованса; шесть лет спустя обращение к Дре-Брезе сделает его кумиром Революции.

V

Однако слушания еще не окончились. Речь Мирабо была лишь одним из актов пьесы; предстояло разыграть и остальные, прежде чем парламент вынесет свой вердикт. Но произведенное впечатление оказалось столь сильным, что на какое-то время даже возобновились переговоры. Они протекали в непростой атмосфере: слава не компенсировала финансовых неурядиц, которые были тяжелы как никогда. Выдав щедрый аванс племяннику на судебные издержки, Бальи сам оказался в стесненном положении. В ожидании поступления жалованья командора, которое как назло задерживалось, он был вынужден заложить в ломбард свой мальтийский крест, усыпанный бриллиантами; это позволило обеспечить проживание себе и племяннику в Эксе в последние недели процесса.

Судьи стали подумывать, не пора ли положить конец скандалу, грозившему затронуть и их самих. Мирабо не побоялся в своей речи высказать суду все, что думал о пристрастности его членов:

«Наконец, господа, на собравшем нас роковом процессе решились объявить приговор. Да, уверенность моих противников столь непоколебима, что они даже не соблюдают приличий и если не говорят ясно, что приговор будет вынесен с их слов, все же дают понять, что вертят как хотят королевским судом. Но такое кощунство меня не испугало. Да что я говорю? Оно удвоило мое доверие. Я ожидаю от суда тем более справедливого приговора, что мои противники явно пользуются дружбой и союзничеством большого числа моих судей. Они вершат правосудие не под влиянием связей и молеб, а склоняясь к доводам судящихся; и возможно, им слишком хорошо известно подлинное величие магистратов, чтобы покинуть здание суда, оставив там достоинство вместе со своими добродетелями, и унизиться до ранга сторон».

Парламент воспринял этот дерзкий вызов как оспаривание его полномочий. С согласия суда, один из советников, де Боваль, вызвался стать посредником, но все безрезультатно.

Оправившись от потрясения, Порталис захотел выступить в суде еще по одному вопросу: чтение письма госпожи де Мирабо было «серьезным оскорблением» и новой причиной развода. 13 июня адвокат Мариньянов сдержанно отстаивал это положение, которое должно было стать решающим.

Мирабо потребовал права ответить; слушания были назначены на 17 июня.

На этом заседании должны были присутствовать трое выдающихся зрителей: эрцгерцог Фердинанд, брат королевы Марии-Антуанетты, и губернатор Миланской области граф Нолленбург с супругой — чета совершала поездку по Провансу. Предполагаемое присутствие знаменитых гостей заставило Мариньянов задуматься; накануне слушаний они предложили компромисс: Эмили удалится в монастырь на два года при условии, что муж снимет с нее свои обвинения.

Мирабо согласился, вытребовав для себя право выступить публично. Слушания состоялись в назначенный день. Перед почтенными зрителями Мирабо был сама ловкость и мягкость. В помпезном вступлении он воздал хвалу королеве Франции, потом — императрице Марии Терезии. После чего перешел к своим делам, выставив себя в выгодном свете. Мирабо с пафосом выразил свои сожаления по поводу того, что ради собственной защиты вынужден был публично обвинить свою жену.

— Почему госпожа де Мирабо, в своем безумном ослеплении, заставила меня раскрыть все наши домашние секреты? О Боже, чего бы я не дал, чтобы подвергнуть их вечному забвению! Почему она хочет вырвать из моих уст столько ужасных истин? Почему заставляет меня говорить с ней, обращаясь лишь к вам и публике?

Видя, что присутствующие, расчувствовавшись, начинают утирать глаза, Мирабо в очередной раз сменил тон, обратившись непосредственно к жене:

— Моя страсть к тебе была слишком подлинной, чтобы не проникнуть в твою душу. Ты пылаешь ко мне любовью и ненавидишь меня — разрываешься на куски. Природа создала тебя такой нежной, такой трогательной. Твой голос, твой взгляд смягчают и проникают в душу. Неужели природа так жестоко солгала? Тебе остается одно средство, лишь одно — вырваться из водоворота, которым тебя сносит!

Заседание закончилось под всхлипы зрителей. Эмили провести не удалось: ее муж старался задеть чувствительную струну, лишь чтобы избежать развода, который способен сильно повредить его делам.

Именно так новая защитная речь была истолкована посредником на переговорах; надежду на компромисс пришлось оставить. Мирабо испробовал последнее средство: призвал жену воссоединиться с ним. Он совсем не верил в успех; это была лишь юридическая уловка, чтобы ему дали возможность выступить в последний раз.

Не удовлетворившись тем, что высмеял Мариньянов и сразил Порталиса, он хотел еще и дискредитировать парламент. Чтобы одержать эту последнюю победу, он прибег к недостойному способу — подкупил секретаря и раздобыл через него копию обвинительной речи, которую должен был произнести генеральный адвокат де Калиссан. Де Калиссан — заурядный человек, который мог играть в театре Толоне, но не был создан для дебатов и выказывал абсолютную неспособность к импровизации.

Методика последней речи Мирабо состояла в том, чтобы заранее высказать все возражения по тексту, заготовленному де Калиссаном, предваряя каждую фразу словами: «Вам скажут, господа» и указывая пальцем на генерального адвоката. Тот не сразу, но все-таки догадался о причине смешков в зале и улыбок своих коллег. Разъяренный де Калиссан отказался выступать.

Пришлось отложить прения. У жалкого генерального адвоката было сорок восемь часов, чтобы состряпать новую речь — она получилась не менее нелепой. Судей не пришлось убеждать: у них уже сложилось свое мнение. Они решили наказать неосторожного Мирабо за насмешки в их адрес.

5 июля был вынесен приговор; по правилам того времени никаких объяснений не приводилось. Суд не счел нужным принять к рассмотрению супружескую измену и домашнее насилие, в поле зрения судей — только обвинение, выдвинутое Мирабо против жены, обвинение, которого в начале процесса не существовало. Можно же судить о предвзятости решения.

«Я должен быть сорок раз прав, чтобы выиграть дело», — дерзко крикнул Мирабо судьям; в ответ они вынесли постановление о разводе. Госпожа де Мирабо отныне была вольна удалиться, куда пожелает; Другу людей не вернули злосчастных писем.

Таким образом Прованский парламент не только разрешил споры двух знатных семейств; определив тем самым судьбу Мирабо, он, не зная того, раскрыл ворота Революции.

Заранее уверенный в решении суда, Мирабо подготовил яркий ответ.

Уже вечером 5 июля в театре Экса он вызвал на дуэль маркиза де Галифе, всё еще слывшего любовником Эмили. Он хотел не только отомстить за поруганную супружескую честь. В одном из писем Друг людей уверял, что «Оноре Габриэль никогда не станет искать сражений, потому что их не любит». Настал момент доказать, что он храбрый человек.

Дуэль состоялась в Эксе. Галифе был легко ранен в руку. Мирабо потребовал от своего противника, чтобы тот поклялся более не видаться с графиней де Мирабо. Галифе отказался и получил второй вызов.

Поскольку полиция запретила новый поединок, Мирабо назначил противнику встречу на церковной территории, в Иль-сюр-ла-Сорг, возле фонтана Воклюз.

Галифе на встречу не явился, и Мирабо послал ему корзину раков с такой запиской: «Они считают, что недостаточно хорошо пятятся назад. Они обращаются к Вам, потому что никто лучше Вас их этому не обучит».

Этой комедийной сценой Мирабо снискал симпатии насмешников, но общее положение не стало менее трагичным.

Выходки племянника в очередной раз отвратили от него Бальи; Друг людей не мог ему простить крушения своих надежд на продолжение рода и теперь отказывался принять сына, возвращение которого обошлось ему так дорого.

Мирабо попробовал подать кассационную жалобу. Маркиз де Мариньян бросился в Парижский парламент; у него были там связи, и процедуру остановили. Не признавая своего поражения, Мирабо отправился к министру юстиции Мироменилю и пожаловался ему на произвол.

— Для начала, сударь, вычеркните из вашего лексикона слово «произвол», — посоветовал Миромениль.

— Сударь, — возразил Мирабо, — я полагал, что вы глава судебного ведомства, а не цензор моего лексикона.

— Дело в том, сударь, что слово «произвол» слишком странно.

— Позвольте вам заметить, что это одно из самых распространенных слов в стране. У подножия трона не может быть обычаев, противоречащих законам.

После этой выходки оставалась одна надежда — король. Мирабо обратился к нему в письме, которое монарх, возможно, так и не прочитал, и которое заканчивалось такой волнующей фразой:

«Моя душа возвысит мой гений, я выточу свою месть; да, я возвещаю об этом, и мое предчувствие не лжет; настанет день, когда весь народ узнает обстоятельства моего процесса, и мой голос, уже давно опробованный на дерзких истинах, во всех подробностях обнажит самое отвратительное ненавистничество, когда-либо бесчестившее судопроизводство и храм правосудия».

История вскоре даст положительный ответ на это обращение. И если на тот момент Мирабо ничего не добился для себя самого, он получил значительное моральное удовлетворение: его трактат «О тайных приказах и королевских тюрьмах» встретил такой громкий отклик у публики, что в начале 1784 года Людовик XVI вынужден был издать приказ о закрытии Венсенского замка.

 

Глава третья

ЕВРОПА И ГОСПОЖА ДЕ НЕРА (1784–1787)

I

Мирабо упорствовал, настаивал на продолжении своей кассации, при этом ежедневно сражаясь с нищетой. Друг людей покинул сына в борьбе, которая сулила еще убыток в 20 тысяч ливров — судебные издержки по процессу в Эксе. Неся на себе гражданскую ответственность, поскольку его сын был признан недееспособным, маркиз де Мирабо вовсе не торопился платить. Он отказывал во вспомоществовании Оноре Габриэлю, и тот был бы обречен нищенствовать, если бы не прибегал к случайным средствам, самыми пристойными из которых были долги и заклады.

Кров и стол ему обеспечил Витри, оказавшийся весьма щедрым, хоть и сам сидел без денег. Кроме того, после стольких лет, прожитых в изоляции, соблазны парижской жизни были сильны как никогда.

На Мирабо свалились обуза. В 1781 году, только что выйдя из Венсенского замка, он заказал свой бюст довольно известному тогда скульптору, Люка де Монтиньи. У художника была очаровательная жена, отнюдь не недотрога; соблазнить ее не составило труда. Пока Софи де Монье сохла в Жьене, Мирабо обрюхатил госпожу де Монтиньи.

У мужа возникли серьезные сомнения относительно своего отцовства; в начале 1784 года он решил отказаться от ребенка и передал его Мирабо. Это было крайне некстати: финансовые затруднения в связи с кассационным процессом, не говоря уж о новых любовных похождениях.

Оноре Габриэль пользовался тогда благосклонностью одной известной актрисы, госпожи де Сент-Юберти, будущей графини дʼАнтрег, которой предстояло сыграть таинственную роль, так же как и ее супругу, главному тайному агенту принцев-эмигрантов, и погибнуть вместе с ним в 1812 году от руки убийцы. Мирабо познакомился с этой пользовавшейся популярностью женщиной через посредство нового друга, с которым был неразлучен, — моралиста Себастьен Рока Николя Шамфора. Тот был внебрачным ребенком, испытавшим в юности много горя и унижений. Он рано пробился в свет, благодаря литературным талантам, открывшим ему доступ в салоны; благодаря блестящему уму и острым замечаниям он снискал внимание, что принесло ему пенсионы. Он принадлежал к тому дерзкому племени, которое кормится своими выпадами против великих. Его видели даже при дворе — он умел подать себя. Он говорил Марии-Антуанетте: «В Версале я принужден узнавать множество вещей от людей, которые понятия о них не имеют».

При первой же встрече Мирабо и Шамфор оценили и признали друг друга; они оба были из породы угнетенных и правозащитников. «Это был кремень, которого не хватало моему ружью», — заявил Мирабо.

Шамфор, любивший приключения, ввел своего друга в блестящий свет, в котором вращался: он был секретарем по особым поручениям принца Конде и постоянным гостем графа де Водрейля, титулованного любовника герцогини де Полиньяк.

В этом развращенном обществе Мирабо почувствовал себя как дома и воспользовался открывшимися выгодами; разумнее всего отодвинуть галантные приключения на второй план. Шамфор-сводник несопоставим с Шамфором-литератором. Именно подражая его острому перу, Мирабо-оратор стал Мирабо-писателем. Шамфор отвел товарища к Бенджамину Франклину; американский политик заказал гостю памфлет и доверил ему свои записи.

Формой этого произведения — первого, которое Мирабо подписал своим именем, — он во многом был обязан Шамфору. Брошюра должна была принизить орден Цинцинната, основанный Вашингтоном. Автор сильно с ней намучился, однако ожесточенно над ней работал, ожидая некоторого вознаграждения.

Мирабо даже не удавалось перехватить денег на карманные расходы; он подал в суд на отца, требуя у него алиментов. Эта процедура сделала окончательным разрыв, наметившийся после кассационного процесса.

Без малейших угрызений совести Мирабо обратился к матери. Он лишь воспользовался вновь обретенной свободой.

Чтобы показать, что более не желает видеть своего сына, Друг людей вернул Мироменилю тайный указ от 1780 года, предававший Оноре Габриэля его власти. Поскольку Бальи, сидевший без денег, отказался предоставить ему новый аванс, маркиза де Мирабо оставалась последней родственницей, к кому еще можно было обратиться. Старушка все еще воевала с кредиторами, и Мирабо предложил ей взять кредит под залог лимузенских земель.

Пока суд да дело, Мирабо, брошенный Сент-Юберти, ринулся в новое приключение. В начале 1784 года он получил письмо от дальней родственницы, маркизы де Сент-Оран. Когда-то он прятался несколько дней в ее замке Бальм в Дофине, скрываясь от полиции вместе с Луизой де Кабри.

Госпожа де Сент-Оран была красива и еще молода; она привольно жила себе в деревне. У возбужденного Мирабо разыгралось воображение, он стал посылать любовные письма и наконец, увлекшись собственной игрой, уехал из Парижа в Дофине.

Дама не была жестока к нему. К несчастью, маркиз де Сент-Оран оказался так же ревнив, как и покойный господин де Монье. После месяца в гостях случилась драма; Мирабо и госпожа де Сент-Оран решили продолжить свой роман в Париже.

Боясь остаться без денег, Мирабо уехал вперед, чтобы осуществить план займа, о котором он договорился с матерью, и вот под залог лимузенских поместий ростовщики одолжили 21 тысячу ливров в обмен на расписку, свидетельствующую о займе 30 тысяч. Мирабо взял из них 19 тысяч, щедро оставив остальные две маркизе де Мирабо. Та, уязвленная, сначала поссорилась с сыном, а потом заключила союз с господином де Сент-Ораном, громко заявлявшим о своем несчастье.

Получив в свое распоряжение значительную сумму, Мирабо счел себя богатым, как после женитьбы; купил лошадей и снял меблированные комнаты на Шоссе-дʼАнтен, в престижном районе Парижа.

Госпожа де Сент-Оран прибыла в Париж, но не решилась остановиться у любовника, так как муж гнался за ней по пятам. Чтобы отвести подозрения, ей нужно было поселиться в достойном доме вместе с подругой, репутация которой была бы безупречной. Никого не предупредив, она явилась в монастырь Малолетних сирот и поселилась в апартаментах одной девушки, с которой была дружна. Когда они познакомились, эта девушка была еще ребенком, но с романтической судьбой.

Она была побочной дочерью одного голландца, в свое время довольно известного — Вильяма ван Харена. Поэт, гуманист, философ и государственный деятель, ван Харен, родившийся в 1705 году, сыграл в своей стране значительную политическую роль. Его личная жизнь не всегда соответствовала высоте его карьеры: он менял любовниц и плодил незаконорожденных детей.

От одной из последних связей, с безвестной француженкой Генриеттой-Амели Дюфур, родилась в 1765 году дочь Генриетта-Амели. Рождение этого ребенка совпало с закатом карьеры ван Харена; его финансы, изрядно подорванные развратной жизнью, более не могли дать ему независимости достаточной, чтобы держать в узде своих врагов. Мажордом статхаудера герцог де Вольфенбюттель, близкий родственник герцога Брауншвейгского, так замучил ван Харена преследованиями, что тот с отчаяния отравился в 1768 году.

Юную Генриетту-Амели взял к себе брат ее отца, Отто Цвир ван Харен, тоже поэт и известный государственный деятель. Преследуемый в свою очередь герцогом де Вольфенбюттелем, он удалился во фрисландское захолустье и посвятил себя воспитанию сироты до самой своей смерти, случившейся в 1779 году. После этого Генриетта-Амели продолжила свое образование в Париже, в монастыре Малолетних сирот, под именем, являющимся прозрачной анаграммой фамилии ее отца — отныне незаконнорожденная дочь ван Харена (Haren) становится известна в истории как госпожа де Нера (Nehra).

Итак, в один прекрасный весенний день 1784 года у госпожи де Нера поселилась ее подруга Сент-Оран вместе с горничной и лакеем. Гостья призналась без обиняков, что ожидает своего любовника, графа де Мирабо; хозяйка ответила, что не собирается держать им свечку, к тому же в монастырь по вечерам мужчин не пускают. Госпожа де Сент-Оран послала Мирабо записку, чтобы он не приходил. Тот, сильно недовольный, все же пришел, чтобы вразумить девятнадцатилетнюю девчонку, позволяющую себе рушить его планы.

Впервые увидав «чудовище», госпожа де Нера вздрогнула от ужаса; она-то воображала, что госпожа де Сент-Оран уступила не иначе как Адонису. А это оказался толстый и рябой мужчина. «Его лицо не понравилось мне невероятно, я даже попятилась от страха», — призналась она однажды.

Что же касается Мирабо, то ему юная блондинка с чистым цветом лица и голубыми миндалевидными глазами показалась очаровательной. Гнев его тотчас угас, и он предложил выход из положения: пусть госпожа де Сент-Оран поселится в гостинице, где госпожа де Нера составит ей компанию, и у мужа не возникнет подозрений. Покорная судьбе, госпожа де Нера согласилась на предложение «чудовища», которое тот сделал «с обаятельной улыбкой на избитом оспой лице».

Через три дня госпожа де Сент-Оран вдруг заметила, что ее подруга очень хороша собой, и отправила ее обратно в монастырь. Туда же направился и Мирабо; он начал ненавязчивые ухаживания и пытался понравиться девушке через решетку комнаты для свиданий.

Обезумев от ревности, госпожа де Сент-Оран бросила любовника и вернулась к мужу; они объединились с маркизой де Мирабо, чтобы погубить обольстителя.

Мирабо ничего этого не видел: он влюбился.

Встреча с госпожой де Нера была для него улыбкой судьбы. В отличие от Софи де Монье, жаждавшей приключений, Генриетта была чистым созданием, она еще никогда не любила. Воспитанная в уважении к угнетенным и ненависти к тирании, она вдруг оказалась лицом к лицу с одной из самых знаменитых жертв произвола. Этот человек, перенесший столько страданий, забыл о них — он упивался нежными разговорами с девятнадцатилетней сиротой. Она перенесла на него всю нежность, которую некогда питала к своим воспитателям: при завязывании их отношений речь скорее шла о дружбе, а не о любви.

Дело, возможно, тем бы и кончилось, если бы совместные интриги Сент-Оранов и маркизы де Мирабо не имели целью упрятать госпожу де Нера за решетку. Был издан тайный приказ. Мирабо должен был ехать в Брюссель, чтобы напечатать то обращение по поводу кассации, публикацию которого во Франции запретил Миромениль. Он предложил госпоже де Нера его сопровождать якобы в целях ее собственной безопасности; она не посмела отказаться. Уехав подругой, она вернулась любовницей, так как противиться влюбленному Мирабо было невозможно.

Она уступила из слабости, а не из физического влечения: «Я нежно его любила; предпочитала всем другим мужчинам, но не была влюблена». Это эвфемизм — госпожа де Нера была фригидна, поэтому хотя ее любовник всем сердцем любил ее, он постоянно изменял ей на всем протяжении их трогательной четырехлетней связи.

«Я чувствовала, — признается госпожа де Нера, — что он не был именно тем мужчиной, которого ждало мое сердце. Но я видела, что, постоянно отказывая ему в ласке, делала его несчастным. Я возомнила, будто была женщиной, подходившей его сердцу; я надеялась успокоить порывы чересчур пылкого воображения, но главным, что определило мой выбор, были его несчастья. В тот момент все были против него: родные, друзья, удача — все его покинули. Я захотела заменить ему их всех. Я пожертвовала спокойной жизнью, чтобы разделить с ним опасности, сопутствовавшие ему в его бурной жизни. С тех пор я поклялась жить только для него, следовать за ним повсюду, перенести все, чтобы быть ему полезной в счастье и несчастье».

Счастья Генриетте де Нера в эти бурные годы познать не удалось. Но она заняла свое место в Истории под нежным прозвищем Иэт-Ли, которое ее любовник составил из окончаний ее имен; она стала подругой — спутницей гения, служанкой, ангелом-хранителем, верным сердцем; если бы Мирабо женился на госпоже де Нера, возможно, его жизнь вошла бы в мирную колею.

Когда они вернулись из Брюсселя, Мирабо привел свою новую пассию в квартиру на Шоссе-дʼАнтен. Госпожа де Нера не позволила ослепить себя внешней роскошью. Решив как следует вести хозяйство, она произвела подсчеты и пришла к выводу, что им грозит катастрофа; она продала лошадей, чтобы уплатить за овес, который они уже съели, отменила договор об аренде жилья, рассчитала слуг.

Уплатив неотложные долги, она поселила в своей трехкомнатной квартире любовника и трехлетнего ребенка, которого Люка де Монтиньи еще младенцем отдал на руки Мирабо.

Чтобы покрыть основные расходы, связанные с повседневной жизнью, госпожа де Нера продала собственную мебель, она по копейке выдавала Оноре Габриэлю средства, необходимые для ведения дел.

Тот с большим волнением следил за распространением своего кассационного обращения; подпольная публикация, возможно, способствовала неудаче затеянной им процедуры. Миромениль пришел в ярость от неповиновения и отдал новый тайный приказ — о заключении Мирабо в тюрьму.

Госпожа де Нера отвела грозу, добившись от Верженна паспортов для себя и любовника; упредив арест, псевдосупруги ускользнули в Англию.

II

Интеллигенция XVIII века признавала Англию родиной свободы. Четыре войны, прошедшие с начала века, не уменьшили ее привлекательности. На сей раз обстоятельства складывались особенно благоприятно для французских гостей: в предыдущем году по Версальскому договору Англия была вынуждена признать победу Франции. Вопреки устоявшемуся мнению, французский деспотизм пришел на помощь американской свободе, подавляемой традиционным британским либерализмом, ибо материальные интересы порой ставят предел политическим уступкам.

Но беглецы руководствовались отнюдь не этими соображениями: Мирабо, защищенный в Англии презумпцией невиновности, хотел увидеться с друзьями, оставшимися у него со времен учебы у аббата Шокара, — братьями Элиоттами, он рассчитывал на их поддержку, чтобы получить работу.

Найти место для такого беспутного человека, как граф де Мирабо, к тому же обремененного любовницей и внебрачным сыном, братьям было не по силам. Это не помешало дружеской встрече, даже приглашению в гости, при условии, что французский гость не станет принуждать английских дам общаться с его сожительницей. Госпожа де Нера заранее согласилась пойти на такую жертву. Она безропотно осталась ждать в квартире на Сент-Джеймс Парк, а Мирабо отправился к Элиотту, бывшему тогда депутатом палаты Общин, в его летнюю резиденцию Бат.

Встреча однокашников после двадцатилетней разлуки порой бывает тяжелым испытанием. Приезд гостя в Бат произвел сенсацию.

«Его таланты, кои весьма велики, стали существенно более зрелыми, — писал Гилберт Элиотт своему брату Хьюго, послу в Копенгагене, — и он приобрел значительные познания. Но он все так же резок в высказываниях, так же неловок в манерах, так же некрасив лицом и нескладен, так же неопрятен в одежде и самодостаточен, каким мы его помним со школьных лет… Его храбрость, энергия, таланты, прилежание, а главное, его несчастья и страдания должны, скорее, усилить, нежели ослабить наши добрые чувства к нему, я и в самом деле счастлив принимать его и, возможно, оказать ему здесь услуги».

Ему пришлось быстро разочароваться: Мирабо перевернул в Бате все вверх дном; шокировал всех своими высказываниями, а потом напугал стыдливую мисс Элиотт, принявшись за ней ухаживать. «Этот Мирабо — не обычный француз: это тиран, да, как каждый гениальный человек, попирающий своими грубыми и тяжелыми ступнями прах человеческий». Не имея возможности далее привечать Мирабо у себя, Элиотт отвез его в Лондон; почтительно поздоровался с госпожой де Нера, тотчас разглядев ее достоинства: «Ей можно поставить в заслугу то, что она верна самому некрасивому и жалкому плугу в Европе». Элиотт тем не менее представил Мирабо своим друзьям-политикам, «вигам» второго плана; все они противостояли Уильяму Питту, молодому богу того времени.

Среди других знакомых, встреченных в Лондоне, следует назвать юрисконсульта Ромильи, бывшего первого министра Шелборна, герцога Ричмонда, а главное, Берка. У последнего, ирландца по происхождению, было с Мирабо много общего: восстав против социальной несправедливости, растроганный страданиями пролетариата, он, сам того не сознавая, заложил принципы, восторжествовавшие в 1789 году. Общение с ним наложило свой отпечаток на Мирабо. Берк привел нового друга на заседания парламента, и, сидя рядом с британским эссеистом, будущий депутат Учредительного собрания получил первые уроки ведения дебатов. Потом судьба взяла реванш: когда Мирабо пробился наверх, Берк, стряхнув с себя иллюзии, оказался самым стойким и самым трезвомыслящим критиком революции.

В Англии Мирабо восстановил связь с женевскими изгнанниками, которые из Невшателя перебрались сначала в Ирландию. Он несколько раз виделся с Клавьером, мечтавшим поселиться в Париже. Эти встречи оказались важными: у женевцев можно было встретить французских журналистов — Ленге, Тевено де Моранда и Бриссо де Варвиля, — последний, устав от Швейцарии, прозябал в Лондоне. Именно там Мирабо близко с ним сошелся; с тех пор они работали вместе. Мирабо передал этому профессиональному памфлетисту для ознакомления незаконченную рукопись «Размышлений об ордене Цинцинната» и, следуя его указаниям, закончил ее, дал на читку доктору Прайсу, другу Франклина, а потом на перевод сэру Ромильи. Труд вышел в конце 1784 года за подписью Мирабо.

То была форменная атака на аристократию. Критика, казалось бы, направленная исключительно против ордена наследственного рыцарства, учрежденного Вашингтоном, на самом деле обрушилась на все сословное дворянство. Путем несложных подсчетов автор доказывал, что чем древнее знаменитый предок, тем меньше его крови переходит по наследству, так что народам, имеющим чувство собственного достоинства, следует почитать личные качества людей, а не заслуги их предков. «Герои свободного народа и века Просвещения мечтают о почестях, созданных вождями дикарей», — писал Мирабо по поводу американцев, обращаясь при этом к древним королевским родам Европы с такой критикой: «В монархии всё стремится к возвышению; в республике всё должно стремиться к свободе. В первой важен ранг, во второй — добродетели».

Все это он писал не от хорошей жизни: закоренелый аристократ, он верил в породу; безудержный честолюбец, он знал, что добродетель воздает меньше, чем порок; но нужно же кушать, даже если для этого придется топтать ногами то, что тебе дорого. В ожидании гипотетических прибылей от «Рассуждений», Мирабо дебютировал как журналист в «Вестнике Европы» — газете, которая прославилась благодаря своему основателю, публицисту Латуру, а Моранд повел дело дальше, торгуя своими убеждениями с таким цинизмом и грубостью, что даже Мирабо был этим оскорблен и прекратил с ним сотрудничать. Моранд платил сотрудникам с большими перебоями. Материальные затруднения Мирабо не уменьшились, ведь, хотя Друга людей приговорили выплачивать ему пенсию в три тысячи ливров, он этих денег еще так и не видал. Госпожа де Нера исчерпала все свои ресурсы, к тому же она была больна. Чтобы раздобыть немного денег, Мирабо писал день и ночь.

Одна из работ, написанных в Лондоне, сразу получила громкий отклик. Это был памфлет под заглавием «Сомнения о свободе Шельды». Мирабо подвергал в нем яростным нападкам императора Иосифа II, брата Марии-Антуанетты; он обличал империалистические притязания Австрии на Нидерланды и обращался с патетическим призывом к Верженну «не прекращать трусливо борьбу за дело Голландии».

Эти тирады совпадали с воззрениями продвинутых умов во Франции. Поскольку положение в Голландии тогда было постоянным casus belli, сочинение Мирабо встревожило Верженна и привело в раздражение французскую королеву — Мария-Антуанетта не простит автора, и эта неприязнь отразится в истории Революции.

Общество узнало о Мирабо, и автор памфлета отныне прослыл специалистом по внешней политике; к тому же брошюра довольно хорошо продавалась, что дало ему небольшую передышку.

Мирабо сразу стал снисходительнее к Англии. Если по приезде он писал: «Виноградник одержит верх над угольной шахтой, даже по своему влиянию на состояние духа», то теперь заявлял: «Ничего совершенного не выйдет из рук человеческих, но в Англии это не столь плохо, как везде».

Но в тот момент, когда жизнь в Великобритании, наконец, обернулась радужной стороной, нелепое происшествие вновь все поставило под вопрос.

Мирабо привез с собой секретаря — француза по имени Арди. Терпя грубости и притеснения от своего хозяина, Арди утешался в злачных местах; потом стал любовником горничной госпожи де Нера. Мошенники завладели личными вещами Иэт-Ли и тайными бумагами Мирабо. Среди последних были копии с переписки, сделанные тайно в доме принца де Конде, когда Мирабо гостил там с Шамфором. Опасаясь скандала в случае огласки, Мирабо, считавший себя специалистом по судам, вызвал секретаря к мировому.

Поползли слухи. Элиотт свидетельствовал в пользу Мирабо; тот добился возвращения бумаг, но Арди оправдали за недоказанностью факта кражи.

Это ничтожное событие имело серьезные последствия. Чтобы полностью оправдаться, Арди опубликовал памфлет, в котором очернил своего хозяина. Клевета оказалась столь же стойкой, как и наветы Друга людей; опус Арди имел хождение даже в Учредительном собрании.

После этой публикации положение Мирабо в Лондоне стало неустойчивым. О том, чтобы вернуться во Францию, он стал подумывать, когда узнал, что Мария-Антуанетта, в наказание за «Сомнения о свободе Шельды», потребовала тайного приказа за подписью Бретейля.

В очередной раз обстоятельства принимали трагический оборот. Госпожа де Нера пожертвовала собой: она пересекла Па-де-Кале, чтобы ходатайствовать перед правительством за любимого человека. «Там бушевало такое неистовство, что невозможно передать», — печально отметила она.

Дюпон де Немур предупредил ее. что «графа собираются упрятать за решетку по его возвращении, так как он в своих сочинениях выступал против правительства, и что она сама подвергает себя большому риску, так как все уверены, что она причастна к публикациям Мирабо».

Узнав об этом, Мирабо решил прийти на помощь Иэт-Ли; он отдал свои бумаги на хранение Элиотту, но тот отсоветовал ему возвращаться во Францию. Лондон опустошала чума; в марте 1785 года Мирабо терзался тревогами. Наконец, госпожа де Нера сообщила, что Бретейль ее принял; министр не скрывал, что монарх раздражен, однако позволил Мирабо свободно вернуться во Францию, лишь бы он более не давал повода к разговорам о себе.

Госпожа де Нера обещала, хоть и без большой уверенности, что именно так все и будет. Презирая англичан, но восхищаясь Англией, потому что там можно вкусить свободы, и еще за ее превосходную конституцию, Мирабо написал Шамфору, что Франция обеспечила бы спасение монархии, скопировав свои институты власти с соседского образца. После этого он отплыл из Дувра и в Париже с радостью встретился с Генриеттой. Полагая, что добровольный уход со сцены станет доказательством благоразумия, госпожа де Нера предложила пожить два года в Мирабо — ведь там можно сочинить какой-нибудь великий труд, который прославит его автора.

Оноре Габриэль уже почти согласился осуществить мудрый план, но тут заболел его побочный сын, маленький Коко; доктор посоветовал сделать ребенку прививку против оспы. Операция должна была состояться во время общественной церемонии, когда станут прививать сыновей графа дʼАртуа. Мирабо, написавшего в Венсенском замке «Трактат о прививках», пригласили как специалиста.

Пока Мирабо ждал выздоровления сына, чтобы уехать в Прованс, прибыл Клавьер. Швейцарец наконец поселился в Париже и предложил другу участие в своих финансовых делах.

Вновь окунувшись в атмосферу политики, Мирабо ухватился за этот случай и отменил отъезд.

III

Сделка, предложенная Клавьером, была не совсем обычна: речь шла об использовании имени Мирабо в целях биржевых спекуляций. «Это имя дорогого стоит, и было бы разумно и полезно купить его», — цинично признавался Бриссо.

Клавьер представил вещи не так грубо; он воззвал к тщеславию полемиста, подчеркнув, что его дарования будут использованы рентабельно. Сообразив, что получит одновременно и деньги, и славу, Мирабо с легкостью согласился.

Франция испытывала тогда серьезные финансовые затруднения; для пополнения казны министры финансов брали деньги в рост; рантье обогащались и становились кредиторами страны.

Несмотря на все жертвы государства, частные дельцы составляли ему конкуренцию; начиналась индустриальная эра; акции брали верх над облигациями, спекуляция процветала, как во времена Ло; состояния возникали или рушились на резком колебании курсов; частично разоренная аристократия все более вовлекалась в биржевые игры. Один из знатнейших французских вельмож, принц де Роган-Гемене, заделался банкиром и вверг себя в пропасть банкротства. Другие аристократы надеялись, что им повезет больше: именно в эту группу Клавьер ввел Мирабо. Он встретил там герцога де Лозена, с которым воевал на Корсике, познакомился с графом де Нарбонн-Лара, побочным сыном Людовика XV, впоследствии военным министром, и тесно сошелся с аббатом де Перигором, будущим Талейраном.

Собрания обычно проходили у женевского приятеля Клавьера, банкира Паншо. Соперник Неккера, он был одним из тех людей, что исподволь способствовали финансовому разорению Франции; он из тех, кто ответствен за кризис 1789 года; борясь против Неккера, он, возможно, принес больше зла, чем если бы связал свои интересы с интересами соперника.

Полной ясности относительно маневров этих бессовестных финансистов до сих пор нет. Неккер выступил в качестве защитника интересов народа против двора, чтобы потешить свое тщеславие и набить свою мошну. Паншо же рассчитывал придать размах своему делу, получив высокую должность в правительстве. Для осуществления этого плана он предоставил себя в распоряжение двора, став его официальным банкиром. Можно быть интриганом и оставаться хорошим финансистом. Паншо пришла в голову новая для его времени идея — создать эмиссионный институт, разрешенный государством (или даже поддерживаемый им), чтобы выпускать бумажные деньги. Этот орган, названный Учетной кассой, стал прообразом Центрального банка. С тех пор как Тюрго разрешил Паншо в 1776 году запустить этот механизм, он действовал без перебоев.

Финансовые кризисы, вызванные войной в Америке, а потом крахом Гемене, поставили государственный бюджет в трудное положение, что отразилось на Учетной кассе. Чтобы свести концы с концами, сюринтендант дʼОрмессон был вынужден занять для казны шесть миллионов ливров в Учетной кассе. В истории Франции это было первое обращение государства за ссудой к своему банку. Выделив аванс, касса приостановила платежи.

Возможно, это был маневр Паншо с целью дать государственные гарантии своим бумажкам. Такая дальновидная политика не привела акционеров в восторг. Паншо отстранили от должности, заменив его Куге де Ла-Норе, хотя, как только преемник д’Ормессона Калонн возместил шесть миллионов, выделенных казне, Учетная касса вернула доверие к себе.

Затем она получила значительную прибыль: в 1785 году дивиденды составили 13,3 процента, тогда как цена акций возросла с трех до восьми тысяч ливров. В этот момент касса решила расширить свою деятельность, взяв под свое крыло Испанский банк, основанный в Мадриде Кабаррусом. Вкладчики набросились на новые бумаги, так что была поставлена под угрозу эмиссия текущего займа.

Именно в тот момент Клавьеру поручили купить Мирабо. Паншо, жаждавший мести, вознамерился разорить созданную им Кассу, от которой его отлучила некомпетентность акционеров. Чтобы добиться этой цели, Бриссо, Клавьер и, возможно, сам Паншо подготовили материалы для серии памфлетов.

Мирабо попросили эти памфлеты написать. Ему все это было уже знакомо, поскольку он когда-то написал эссе, основанное на знаменитом «Отчете» Неккера, опубликованном в 1781 году. Поэтому он очень быстро справился с заданием. По выражению Бриссо, «Мирабо… проникся идеями Клавьера и оставил на них свою особую отметину».

Здесь мы затрагиваем важный момент в истории Революции, поскольку видим, что Мирабо использовал знания специалистов, чтобы получить власть над умами людей.

За три месяца вышли три брошюры, породившие различные толки: «Об Учетной кассе», «Об Испанском банке» и «Письма к г-ну Куте де Ла-Норе об Испанском банке и Учетной кассе». Как и хотел Паншо, акции Учетной кассы и Испанского банка упали наполовину. Женевский финансист и его сообщники, игравшие на понижение, сколотили состояние. Подписчики набросились на облигации государственного займа, которые вдруг показались им надежными бумагами.

Никто не мог предугадать, что Калонн вызовет к себе Мирабо, чтобы поздравить его и заказать ему памфлеты. Этот альянс должен был сыграть важную роль в падении монархии, но о нем мало что известно. Можно лишь предположить, что с 1785 года Мирабо пытался склонить Калонна если не к режиму представительства, то, по крайней мере, к учреждению «совещательного собрания». Можно считать, что Ассамблея нотаблей, ставшая прологом Генеральных штатов, была следствием этих предложений, к которым присоединили свой голос Лафайет, Талейран и, возможно, Бриссо.

Отношения Мирабо и Калонна быстро испортились: маркиз д’Аранда, посол Испании и великий магистр масонского ордена, заявил правительству о своем протесте против падения курса акций Испанского банка. Сюринтендант финансов публично обвинил Мирабо и изъял из печати книгу, которую только что ему заказал, как «сочинение одного из тех лиц, кто имеют дерзость писать о важных материях, в которых разбираются недостаточно для того, чтобы дать публике полезные сведения».

Мирабо не мог отвечать. Он сидел без денег, субсидии Клавьера и Паншо уже растаяли. Он пристрастился к политике и хотел любой ценой в ней укрепиться. Проглотив оскорбление, он попросил отступных. Калонн выдал 600 ливров; Мирабо их взял, потом, по соглашению с министром, сочинил другой памфлет, который Калонн раскритиковал, чтобы укрепить доверие к государству.

В очередной раз разочаровавшись в вельможах, Мирабо отдал себя в руки Клавьера и Паншо; они втянули его в новое предприятие, которое имело досадные последствия — противопоставило Мирабо властям и отвратило от него Калонна. На сей раз Паншо захотел сыграть на понижение против не только порядочной, но и общественно полезной компании братьев Перье, знаменитых промышленников, которые решили организовать в Париже подачу воды в дома посредством «огневого насоса», откачивавшего воду из Сены в резервуар на холме Шайо. Затея народу понравилась; биржа благожелательно встретила акции, которые выросли в цене с 1200 до четырех тысяч ливров.

Мирабо выпустил памфлет «Об акциях Водной компании Парижа», и цена акций упала до двух тысяч ливров. Калонн, будучи крупным акционером, пришел в ярость; он заставил компанию защищаться. Та обратилась к самому знаменитому памфлетисту того времени — самому Бомарше.

Ловко опровергнув аргументы Мирабо, писатель закончил громкой фразой: «Прежде злые нападки называли Филиппинами. Возможно, когда-нибудь какой-нибудь шутник назовет эти выпады „мирабелями“ по имени графа Мирабо, который mirabilia fecit».

Полемика продолжалась; Мирабо снискал дружбу водоносов, напуганных идеей водопровода, который сделал бы их услуги ненужными. Зато он настроил против себя городские власти и двор.

Вместо того чтобы ответить Бомарше, он решил, что надежнее будет повести атаку непосредственно на Калонна. Министр был так зол, что в очередной раз замаячил призрак тайного указа. Чтобы избежать заключения, Мирабо собрался основать газету в Германии.

Его отъезд всех устраивал, и Калонн решил: быть по сему. Он выдал Мирабо кое-какие средства, а Верженн снабдил его рекомендательным письмом.

«Вы знаете ум господина де Мирабо, — писал Калонну герцог де Лозен, — вы знаете, как обаятельно он умеет писать и говорить и как интересно будет послушать, что он станет говорить о Вас в Пруссии».

В результате Мирабо уехал из Парижа не как беглец, а почти как посол по особым поручениям.

IV

Мирабо нужно было прокормить пять ртов, потому что, помимо любовницы, он взял с собой в путь внебрачного сына, слугу и собаку.

Ехать по заснеженным дорогам было тяжело, при этом между Тулем и Верденом произошел примечательный эпизод: карету обстреляли из пистолета. Она в это время проезжала по землям Калонна, и это совпадение на минуту заставило путешественника задуматься. Но к моменту приезда во Франкфурт-на-Майне Мирабо уже прочно о нем забыл и доставлял огорчения госпоже де Нера своими галантными похождениями. Как сокрушенно писала Иэт-Ли, «едва ему на глаза попадалось смазливое личико или какая-нибудь женщина с ним заигрывала, в нем тотчас вспыхивал огонь».

Потом он остановился на несколько дней в Лейпциге, «чтобы повидать ученых»; наконец, 19 января Мирабо вручил свое рекомендательное письмо графу д’Эстерно, послу Франции в Берлине. Его приняли крайне холодно; посол в тот же день написал Верженну: «Не будь этого письма, я никогда не взялся бы представить здесь человека, на которого мне доводилось подавать жалобу тому же самому двору в связи с памфлетами, опубликованными им в Невшателе».

Это была точка зрения ограниченного чиновника. Скандал приносит больше славы, чем добродетельное поведение, даже мудрецы «покупаются» на это. Король Фридрих II, которому каждый день подавали список знатных путешественников, прибывающих в Берлин, ничуть не удивился, получив просьбу об аудиенции от Мирабо: «Сир, если Вы простите французу (который с самого рождения слышал Ваше имя, звучавшее на весь мир) желание увидеть величайшего из людей всех времен ближе, чем обычно можно видеть королей, соизвольте оказать мне честь засвидетельствовать Вам свое почтение в Потсдаме».

Монархи любят, когда с ними так говорят; кстати, в Истории восемнадцатое столетие — в большей степени век Фридриха II, чем Людовика XV; французский король дал свое имя разве что изящному стилю, тогда как прусский стал первопричиной мировых войн, всколыхнувших XX век.

«Старина Фриц» без промедления принял французского гостя: уже 25 января Мирабо появился в раззолоченном Потсдаме.

Аудиенция олицетворяла собой встречу двух эпох: одной, верившей в свое прошлое, и другой, устремленной в будущее.

Прожив на свете семьдесят четыре года, Фридрих II сохранил только одно чувство по отношению к людям — презрение.

Мирабо ничем не выделялся из общей массы; прусский король рассеянно скользнул взглядом по брошюрам, которые памфлетист распорядился доставить ему накануне аудиенции, и высокомерно обозвал автора «женоподобным сатиром». Но, исполненный придворного лицемерия, во время встречи монарх глядел благосклонно; Мирабо был почтителен, очарователен и скромен: он не осмелился ни о чем просить короля.

Фридрих достаточно знал людей, чтобы судить о них, и даже слишком хорошо, чтобы в них не обманываться. С первой же встречи он почувствовал, гораздо раньше французов, что Мирабо из другого теста: слеплен из смеси золота с грязью.

Аудиенция пошла просителю на пользу. Несмотря на сдержанность посла д’Эстерно, в берлинских салонах с распростертыми объятиями встречали француза, которого так быстро принял король. Очень скоро Мирабо завязал отношения с важными людьми — историком Кристианом Вильгельмом фон Домом, издателем Николаи и знаменитой еврейкой Рахилью фон Фарнхаген, о дружеских отношениях которой с Гёте было всем известно. Одно из знакомств затмило все остальные: Мирабо через посредство маркиза де Люше был представлен принцу Генриху Прусскому! Младший брат короля Фридриха, известный франкофил, дружески принял гостя в своей резиденции Рейнсберг. Мирабо очаровал его своим умом и утвердил свои позиции благодаря его благоволению.

Все, с кем общался Мирабо в Берлине в начале 1786 года, в один голос восхищались пытливостью его ума: «Он обладал искусством расспрашивать в такой степени, что ее трудно вообразить себе человеку, никогда с ним не беседовавшему», — пишет фон Дом, а Рахиль, бывшая тогда юной девушкой, отмечала, что «малейшие его движения выдавали в нем человека, брызжущего энергией, который изучает все сам, все хочет знать и во всем дойти до сути».

Мирабо довольно быстро почувствовал, что хотя ум и скептицизм, свойственные веку, очаровывают прусских интеллектуалов, в массы идеи проникают с большим трудом. Чтобы покончить с этой тенденцией, он опубликовал памфлет о предрассудках — «Письмо графа де М. о гг. Калиостро и Лафатере», в котором, якобы нападая на шарлатанов, посмеялся заодно не только над верующими, но и над простофилями, к которым причислил прежде всего французских министров, отказывавшихся признавать его таланты.

Торгуя своим пером направо и налево, он не терял из виду своей первоначальной цели, которая состояла в том, чтобы добиться от прусского короля хорошо оплачиваемой должности. Поскольку место ему так и не было предложено, он поставил вопрос открыто. Фридрих, удивленный и, возможно, раздраженный, ответил сдержанно, намекнув лишь на возможность новой аудиенции в неопределенное время.

В то же время Мирабо ввязался в новые разбирательства: Испанский банк встревожился, обнаружив взаимосвязь между памфлетами предыдущего года и падением своих акций. Он дал публичный ответ Мирабо; тот, задетый за живое, возобновил полемику; однако ему показалось недостаточным критиковать простых спекуляторов, он хотел уязвить человека, которого считал тайным руководителем их маневров — министра финансов, который тогда был в фаворе, самого Калонна.

Чтобы сразить его, Мирабо написал очень грубый памфлет: называя себя «учителем нации», он без обиняков обличал подлинные или мнимые финансовые махинации министра. Мирабо не напечатал памфлет в Берлине, а предусмотрительно отправил его Лозену; тот изучил его вместе с Талейраном и Паншо. Интриганам показалось, что публикация не поможет, а только навредит. Они сочли целесообразным тайно сообщить Калонну самые компрометирующие отрывки из рукописи, дав понять, что автор откажется ее обнародовать, если министр проявит достаточно понимания.

Разъяренный, но осторожный, Калонн отправил в Берлин нарочного, пригласив Мирабо приехать для объяснений; тот не пожелал уезжать, не повидавшись с королем Фридрихом, здоровье которого ухудшалось на глазах. 19 апреля 1786 года Мирабо во второй раз вступил в Потсдамский дворец.

Несмотря на возраст и болезнь, Фридрих по утрам ездил верхом. Его старое тело съежилось в кресле рококо, из горла вырывались хрипы, потом дыхания стало не слышно, словно жизнь покидала его. Заметив посетителя, он как будто совладал с недугом; его стальная душа вернула твердость его речам.

«Невозможно вообразить себе более свежую голову и более любезную речь, — написал Мирабо госпоже де Нера, оставшейся в Берлине, чтобы присмотреть за сыном и собакой. — Очень трогательно видеть больного великого человека… Впрочем, этот необыкновенный человек будет царствовать до конца, а солнце отсрочит его конец. Скажу Дому, что мы очень мило поговорили о евреях и терпимости».

По иронии судьбы, последние слова Фридриха II, обращенные к Мирабо, были посвящены расовой проблеме в Германии.

С восхищением глядя на умирающего, Мирабо говорил себе, что после него величайшим человеком в Германии станет не его наследник-посредственность, а герцог Брауншвейгский, друг философов и Великий магистр масонского ордена.

Не стоит удивляться, что Мирабо тотчас направил свои стопы из Потсдама в Брауншвейг, но остался неудовлетворенным: хотя его там хорошо приняли при дворе, он не имел чести быть представленным герцогу, который тогда был в отъезде. Однако он познакомился с другом историка фон Дома, потомком французских протестантов, изгнанных из страны после отмены Нантского эдикта, — майором де Мовийоном. Тот преподавал тактику в Военной академии Брауншвейга и обладал глубокими познаниями во всех науках. Завязалась дружба, «союз душ», как говорил Мирабо. Нигде прежде он не был так свободен в выражении своих мыслей. Между ним и Мовийоном завязалась переписка.

Мирабо приехал в Париж в мае 1786 года, в тот самый момент, когда парламент судил кардинала де Рогана вместе с мошенниками, замешанными в «деле об ожерелье королевы». Этот процесс наделал столько шума и так распалил страсти, что Калонн счел ненужным устроить параллельный скандал — он принял Мирабо с подчеркнутой любезностью.

«Калонн считает, что надежнее будет взять меня на службу», — с облегчением, но не без горечи отмечал Мирабо. Он нашел человека, который хотел его купить, весь вопрос был в цене. После упорных торгов пришли к соглашению: Калонн добился от Верженна тайного поручения в Берлин для графа де Мирабо. Вознаграждение ему причиталось невысокое, но Калонн взял на себя расходы на дорогу и проживание, а если учесть, что сумма расходов составила 42 тысячи ливров, понятно, что Мирабо не остался внакладе.

Правда, он также передал Калонну одну рукопись — план организации провинциальных собраний, которые должны были утверждать налоги; проект также предусматривал выборность муниципалитетов. Сии смелые мысли показались Калонну свежими, однако они не были таковыми — этот меморандум составлен десятью годами ранее Дюпоном де Немуром для Тюрго. Вознамерившись осуществить на практике изложенную в нем программу, Тюрго лишился своего поста.

Затем автор опасной рукописи оставил ее почитать Мирабо, когда тот сидел в Венсенском замке; узник снял с нее копию и приписал себе авторство, чтобы диктовать условия Калонну. Министр позволил себя убедить; записка, погубившая Тюрго, погубит и Калонна, послужив косвенной причиной Революции.

Эта невероятная история разворачивалась на фоне комедийных сцен. Мирабо не умел держать язык за зубами — он показал рукопись Клавьеру; женевца провести не удалось, но он приписал авторство самому Тюрго. Клавьер обмолвился об этом Бриссо, задумавшему опубликовать записку; Мирабо встревожился; чтобы утешить Бриссо, он бросил ему кость в виде рукописи о лотереях. Она вышла в свет; истинный автор живо запротестовал — им был Талейран. Началась переписка между ним и Мирабо, наделавшая много шуму.

К тому моменту Мирабо уже вернулся в Берлин. Ему пришлось покинуть Париж довольно поспешно: он возобновил связь со своей бывшей любовницей, госпожой де Монтаньи. Та легкость, с какой эта женщина снова ему отдалась, вызвала у Мирабо сомнения в верности госпожи де Нера в его отсутствие; вероятно, из ревности он ускорил отъезд в Германию.

V

По дороге в Берлин Мирабо опять остановился в Брауншвейге; герцог к тому времени уже вернулся в свою столицу и благосклонно принял французского путешественника. Мирабо горел желанием лицезреть правителя, от которого, возможно, зависела судьба всего Запада. «Его лицо говорит о глубине, тонкости и желании нравиться, умеренном твердостью, даже суровостью. Он учтив до чрезвычайности; говорит точно, даже элегантно, однако нужное слово от него часто ускользает. Он умеет слушать и задать вопрос, идущий изнутри ответа».

После ужина беседа Мирабо с герцогом Брауншвейгским продолжилась у окна и длилась еще два часа. В письме к Талейрану Мирабо пересказал этот разговор с коварной целью: думая о проблемах, вызванных политикой Германии в Голландии, Брауншвейг опасался отставки Верженна и его замены Бретейлем — проавстрийским политиком. Изложив свои опасения по поводу французской политики, герцог поинтересовался личными делами своего гостя и расспросил о его поручении. Мирабо ответил:

— Есть надежда, что в хорошем подданном душа возвысит дух. Я, возможно, попробую вырвать портрет Цезаря из рук пачкунов, которые поспешат его подправить.

Эта высокопарная перифраза резюмировала единственное поручение Мирабо: информировать французское правительство о том, какую реакцию вызовет смерть Фридриха II. Интересно прислушаться к беседе двух политиков накануне мирового траура, в праздничной зале Брауншвейгского замка, который последнюю четверть XVIII века находился на одном из важнейших перекрестков Европы.

Герцог Брауншвейгский мечтал о великом союзе Франции, Пруссии и Англии; эта мирная коалиция представляла бы собой довольно значительную силу, чтобы сохранить за каждым из участников его владения.

— Величественность этой идеи делает ее привлекательной; она обессмертит и правителя, который ее осуществит, и министра, который сможет ее поддержать. Она полностью изменит лик Европы к нашей выгоде, — убежденно заверил его Мирабо.

Эти мечты не были забыты получателем письма; через пять лет тот же самый Талейран пошлет к герцогу Брауншвейгскому тайного гонца, чтобы предложить ему французскую корону и титул императора Запада.

Впрочем, Мирабо высказал идеи, сильно отличавшиеся от своих собственных и, если бы он прожил подольше, то, возможно, не одобрил бы этого плана — он сомневался в возможности франко-прусского союза в рамках трехстороннего пакта. Он подумывал, скорее, о союзе Франции и Англии, к которому Пруссия была бы вынуждена примкнуть из осторожности.

Прибыв в Берлин, он в письме Лозену изложил гипотезу, которая, должно быть, показалась необычной герою войны за независимость Америки: «Я беседовал об этом с английским дипломатическим представительством и обнаружил, что милорд Далримпл бесконечно более близок моим идеям, чем я мог надеяться. Он сообщил мне, что сразу после провозглашения Германской Конфедерации сказал маркизу де Сармартену и господину Питту, что для Англии благоприятна лишь одна система — коалиция с Францией, основанная на безграничной свободе торговли».

Это важное письмо, в котором содержатся и первые мечты Революции, и их непредсказуемые последствия в политике XX века, было лишь эпизодом в рамках обширной деятельности, предпринятой Мирабо в Берлине. Как хороший журналист, он был начеку, чтобы опередить любое почтовое известие о смерти Фридриха II, в том числе исходящее от французского посла. Торжествуя, он написал 17 августа 1786 года письмо, сохранившееся в истории:

«Трагическое событие. Фридрих-Вильгельм на престоле, а один из величайших гениев, когда-либо на нем восседавших, сломлен вместе с одной из красивейших оболочек, в какие гения когда-либо облекала природа… Все уныло — ничто не печально; все заняты — никто не скорбит. Нет ни одного лица, не сияющего от облегчения и не выражающего надежды. Никаких сожалений, ни одного вздоха, ни одной похвалы… Вот к чему приводят столько выигранных битв, столько славы; полувековое царствование, полное стольких свершений! Все желали его конца, все ему рады. От него устали до ненависти…»

Со свойственными ему бесстыдством и практичностью Мирабо решил извлечь выгоду из обстоятельств; он предложил свои услуги новому прусскому монарху, изложив в своем письме почти всю программу, которую он однажды станет отстаивать в Генеральных штатах. Мирабо советовал преемнику Фридриха вести политику мира и терпимости, чернил в его глазах милитаризм и аристократию, просил его если не отменить привилегии, то, по меньшей мере, предоставить их и буржуа. И в заключение вопрошал: «Откуда же происходит сила правителя, если не от народа?»

От нового монарха Мирабо получил лишь расплывчатое уведомление в получении; зато посол д’Эстерно, встревоженный дерзостью соотечественника, написал Верженну: «Граф де Мирабо снова причинил вред своей стране, дерзнув начертать план управления прусскому королю».

«Вашими посланиями довольны, мне говорят об этом каждый день, — писал Талейран Мирабо. — Король читает их с большим интересом. Г. де Калонн благодарит Вас за точность и тщательность. Вашу работу оценили по заслугам».

На самом деле французское правительство не смогло оценить по заслугам работу Мирабо. Тридцать лет спустя Шатобриан, будучи послом в Берлине, писал: «Я был поражен легкомыслием, бездарностью правительства, читавшего послания такого человека и не догадывавшегося, кем он был». Зато сам Мирабо не сомневался в своих дарованиях: «Я не предсказал ни одного события, которое бы не совершилось; в Пруссии не произошло ни одного события, которого я бы не предсказал».

Время второго пребывания Мирабо в Берлине, было, возможно самой счастливой порой его неприкаянной жизни. Избавившись от финансовых забот, обласканный любящей женщиной, радующийся успехам своего сына, хорошо принятый в обществе, проникнутом французской культурой, Мирабо наверняка познал бы счастье, если бы был способен его познать. Как все экзальтированные натуры, он мог испытывать наслаждение лишь одно мгновение, после чего вновь погружался в заботы. Его тревожила непрочность своего положения: он общался с сильными мира сего, но как низший по рангу, если не как доносчик. Из Версаля приходили упреки за излишние расходы и неугодные речи, порой его призывали к порядку. Эти уколы задевали чувствительную струну в душе человека, знавшего, что он выше других, и с каждым днем все более убеждавшегося в своей гениальности. Напрасно (чтобы убедить себя в этом) писал он самые проницательные донесения о растущей неприязни Пруссии по отношению к Франции и делал наброски сочинения, оставшегося в истории, — трактата «О прусской монархии».

Чтобы собрать нужные документы и найти себе помощника, он вернулся в Брауншвейг с единственной целью — повидаться с Мовийоном. Его снова принял герцог Брауншвейгский, и он вновь озаботился мыслями монарха, спросив себя, уж не обманулся ли он в тот раз по поводу мирных устремлений величайшего полководца в Европе…

Философский труд «Опыт о Моисее Мендельсоне и политическая реформа евреев» и великодушное заступничество за геометра Лагранжа, находившегося в изгнании, ознаменовали собой конец пребывания Мирабо в Германии.

На сей раз он был уверен, что судьба мира решается во Франции; он издали следил за событиями на родине, где до сих пор знал только унижение.

Там оживилась политическая жизнь; он сам приложил к этому слишком много усилий, так что не удивился, узнав из письма Талейрана, что Калонн убедил Людовика XVI созвать ассамблею нотаблей. Похитив эту идею у Дюпона де Немура, Мирабо не упускал ее из виду. «Чувствую, мой час пробил», написал он Мовийону и отправился навстречу судьбе.

Если бы Мирабо был тогда всемогущим министром, история Франции была бы другой. Увы! Мирабо был нищим авантюристом. 21 января 1787 года он спешно уехал из Берлина, оставив в прусской столице госпожу де Нера и маленького Люка де Монтаньи.

«Я обязан самому себе испросить и получить место или вернуться к своему ремеслу гражданина мира, которое было бы менее утомительно для моего тела и духа и менее бесплодно для моей славы….»

Разумеется, час величия был не за горами. Но в ту холодную зиму он еще не пробил…

 

Глава четвертая

ВЛАСТЬ БЕЗ ВЛАСТИ (1787–1788)

I

Ничто так не раздражает общество, как постоянное несогласие с господствующим мнением; Мирабо вновь испытал эту муку гения, вернувшись в Париж в начале 1787 года. В целом он искренне поверил в то, что ассамблея нотаблей станет прелюдией к системе представительства: это совещательное учреждение войдет в Генеральные Штаты, а затем в Национальное собрание.

Можно было и не обладать орлиным взглядом Мирабо, чтобы догадаться, что это будет именно так, а не иначе, — достаточно знать Калонна. Министр не стремился к народному представительству и не собирался прокладывать ему дорогу, созывая нотаблей, он всего лишь хотел залатать бюджетные дыры. Уложиться в бюджет 1787 года невозможно, парламент вряд ли согласится ввести исключительный налог, годовые возможности займа были уже давно превышены; бюджетную дыру невозможно было залатать обычным способом, поскольку систематическая инфляция еще не стала методом правительства. Калонн, хоть и был лучшим финансистом, чем принято считать, видел только один выход: нужно, чтобы привилегированные слои согласились хотя бы частично платить налоги — выручив таким образом новые средства, можно будет выровнять внутренний бюджет, а уж затем подумать и о постепенном погашении внешнего долга.

Согласившись на налоговые пожертвования, аристократы укрепили бы свое политическое положение, они могли получить в виде компенсации частичку власти, в которой монархия отказывала им со времен Ришелье. Какой-нибудь королевский совет ограничил бы прерогативы короля в пользу аристократии, и на смену деспотизму монарха, возможно, пришел бы деспотизм олигархии. Высшая знать, заботься она о своих интересах, приняла бы эти условия без разговора. Но получилось так, что даже тем редким вельможам, кто понял этот замысел, застила глаза святость их привилегий. В конце концов они возомнили, что сумеют добиться большей политической власти, продолжая пользоваться выгодами, которые сегодня кажутся не такими уж и важными.

Калонн не ожидал такого поворота дел. И дело не в том, что он опасался зарождения олигархии, его не пугало даже наступление демократии, призраком которой грозил лишь в качестве последнего аргумента, — министру финансов казалось неоспоримым то, что честный доклад о состоянии бюджета подвигнет аристократов раскрыть кошельки: они не станут колебаться, лишь бы не обращаться к мнению народа. Калонн ни на минуту не предполагал, что нотабли сочтут временным решением его собственное устранение.

Мирабо же считал, что деятельность ассамблеи нотаблей может привести к созыву Генеральных штатов, а уж в них он наверняка получит место и добьется власти и богатства. Так что ему представлялось логичным играть первостепенную роль уже в подготовительном совете, который проложит путь к будущим штатам; по его убеждению, его личные интересы настолько сочетались с общественными, что секретарем ассамблеи нотаблей мог быть только он.

Увы! Его постигло сильное разочарование: первым секретарем ассамблеи уже назначили Дюпона де Немура, и Калонн только что назначил второго — дипломата Эннена, который некогда следил за Мирабо, бежавшим в Швейцарию. Естественно, тот считал его своим личным врагом.

Уязвленный до глубины души, чувствуя себя преданным, Мирабо тут же низвел своих обидчиков до ранга пошлых авантюристов и так громко изливал свою досаду, что ее отголоски дошли и до Калонна. «Я все улажу при помощи денег», — надменно изрек министр финансов. В данном случае он недооценил Мирабо. Сначала тот повел себя, как лиса из басни про виноград: чего ждать от собрания 144 человек, 140 из которых обладали привилегиями? Однако он считал, что «в лимоне, выброшенном министром, еще остается сок».

Обстоятельства обернулись в его пользу: Калонн, Миромениль и Верженн один за другим были сражены болезнью; открытие ассамблеи нотаблей отложили на месяц; биржу залихорадило, чем тотчас воспользовались хитроумные мошенники. Самым известным из них был церковник, аббат д’Эспаньяк. Его операции сводились к повышению курса некоторых акций путем массовой скупки. Цель состояла в том, чтобы продавцы акций оказались в конце концов неспособны выполнить свои обязательства — и тогда их можно задушить путем разорительной сделки. В конце марта 1787 года д’Эспаньяк должен был приобрести 46 тысяч акций Индийской компании; на рынке имелось только 37 тысяч; неосторожным продавцам пришлось пойти на условия аббата. Такая операция, ставшая очень распространенной в XIX веке, делала больше чести уму аббата д’Эспаньяка, чем его нравственности. Подобные предприятия требовали финансового размаха, недоступного частному лицу. Подозревая участие в этом деле Калонна, некоторые добрые души, в том числе Талейран и Клавьер, начали расследование и очень скоро обнаружили, что д’Эспаньяк располагал 11,5 миллиона ливров в казначейских бумагах. Государственные средства ему могли предоставить только с согласия Калонна.

Вряд ли Калонн поставил на карту свою репутацию честного человека ради сомнительных доходов. Гораздо логичнее предположить, что он как министр финансов тайно поощрял маневр, успех которого вернул бы ценность государственным бумагам и, возможно, принес бы большую выгоду казне.

Единственным человеком во Франции, который дерзнул бы обличить махинацию, был Мирабо; он ухватился за случай перейти в наступление и быстро состряпал знаменитый памфлет «Обличение ажиотажа».

Экономические материалы для него обеспечили Клавьер и Паншо. Политическая же часть полностью принадлежит Мирабо: это настоящее заявление премьер-министра, предлагающего программу правительству. К актуальным соображениям (Мирабо без обиняков требовал «конституции» как истинной гарантии монархической власти) примешивались финансовые замечания, бьющие в большей степени по государственным деятелям, чем по частным спекулянтам: нападки на Неккера были еще яростнее, чем на Калонна. Возможно, что последний получил посвященные себе отрывки в гранках — от Талейрана. Министр будто бы предложил выкупить эти пассажи, но Мирабо, решив идти до конца, уехал из Парижа и сдал в набор полную версию. Она была напечатана в подпольной орлеанской типографии.

Тем временем Верженн умер, а Калонн и Миромениль выздоравливали. Людовик XVI не захотел далее откладывать открытие ассамблеи нотаблей, члены которой, томясь ожиданием, безбожно интриговали уже два месяца. Общественность ждала их решений не без лукавства, о чем свидетельствуют карикатуры и памфлеты. На улицах продавали марионеток, крича: «Кому нотабли по четыре су?!» — и это была еще самая безобидная из народных шуток.

Программа Калонна не изменилась. Он хотел заставить раскошелиться обладателей привилегий. Странная вещь: это значило точь-в-точь следовать теориям, впервые изложенным Другом людей. Возможно, этим совпадением и объясняется удивительная снисходительность Калонна к Мирабо. А ведь «Обличение ажиотажа» вышло в свет и хорошо раскупалось; на бирже тотчас началась паника, Калонну пришлось откреститься от д’Эспаньяка, тайно продолжая его поддерживать, чтобы избежать краха государственных финансов.

Сразу по выходе памфлета Бретейль добился у короля тайного приказа посадить автора в форт Гам. Мирабо сбежал за границу и укрылся в Бельгии, в Тонгре. Он просил госпожу де Пера приехать к нему; пришлось выкручиваться, искать деньги на переезд из Берлина в Нидерланды.

В ожидании приезда Иэт-Ли Мирабо спешно писал свои жестокие «Письма графа де М. об управлении г-на Неккера», послужившие причиной отставки бывшего министра и разверзшие между ним и его противником пропасть. Все это аукнулось во время созыва Генеральных штатов, но в 1787 году Мирабо считал, что карьера Неккера закончена навсегда.

Заявления Калонна были плохо восприняты нотаблями. Делая вид, что соглашаются на предложения министра, на деле они не собирались расставаться со своими деньгами. Пока они тянули время, Калонн осаждал короля, убеждая его предоставить народу право разрешить спор между ним и знатью.

К несчастью, в ходе переговоров нерешительный монарх переменил свое мнение, и Калонна принесли в жертву. Мирабо торжествовал.

Побыв немного рядом с любовником, Генриетта выехала во Францию, чтобы добиться отзыва тайного письма. Мирабо не стал дожидаться успеха ее предприятия; думая, что после падения Калонна ему ничто не грозит, он приехал к ней в Париж и на ее упреки в неосторожности ответил так: «Я соскучился».

Госпоже де Нера пришлось признаться Бретейлю, что Мирабо скрывается в Париже; министр, довольный отстранением Калонна, был великодушен, но не скрывал, что король раздражен.

Мирабо решил опереться на нового человека — Ломени де Бриенна, архиепископа Тулузского. Именно он спихнул Калонна; убедив обладателей привилегий согласиться на новые налоги, за которые должны были проголосовать провинциальные ассамблеи, он был назначен Людовиком главой финансового совета — по сути, премьер-министром.

Новый государственный деятель отнесся к Мирабо, как к пошлому просителю, когда тот явился ходатайствовать о месте для себя. Планы Мирабо в очередной раз рухнули, и он решил закончить труд о прусской монархии, чтобы потом предстать во всем блеске обретенной славы.

К тому времени в Брауншвейге майор Мовийон собрал все необходимые статистические выкладки и исторические данные для написания книги. 24 мая 1787 года Мирабо в третий раз отправился в Германию.

II

«Я имел честь видеть, как нотабли и король возвели мою теорию в ранг постановлений и законов», — без ложной скромности писал Мирабо Мовийону, сообщая о своем скором приезде. Разве мог простой немецкий военврач отказать в чем бы то ни было писателю, который росчерком пера диктовал законы королю и смешал министров? Примечательно, что этот человек, обладающий такой властью над общественным мнением, взял в привычку ставить свою подпись под чужими сочинениями: перед отъездом из Парижа Мирабо отправил в печать «Посмертные произведения Тюрго» — сборник служебных записок, одна из которых принадлежала Бриссо, а другая — Дюпону де Немуру. Дюпон, возможно, самый преданный из друзей Мирабо, был возмущен таким бесстыдством, так что чуть не порвал с мнимым автором. Мовийон оказался не столь обидчив; ему было достаточно славы помощника великого человека. Он согласился с тем, что под «Прусской монархией» будет стоять подпись одного Мирабо.

Все материалы были уже готовы, оставалось только переписать их в «стиле Мирабо».

Ломени де Бриенн только что запретил «Письма графа де М. об управлении г-на Неккера». Мирабо узнал об этом, приехав в Брауншвейг, и эта новость придала ему вдохновения. Сознание того, что он работает для вечности, не мешало ему заботиться о настоящем. В герцоге Брауншвейгском Мирабо распознал одного из величайших людей столетия; он захотел воспользоваться пребыванием в его землях, чтобы заручиться поддержкой монарха, который, возможно, вскоре будет вершить судьбы Европы.

Но именно в это время развеялись его последние иллюзии и он, как никто другой, предчувствовал приближение несчастий Европы. События в Голландии нагнетали атмосферу с 1783 года.

В 1781 году Голландия стала военной союзницей Франции, которая в это время как никогда активно поддерживала «республиканцев» против «оранжистов», подчинявшихся Австрии. В начале 1784 года император Иосиф II, опираясь на древние права, потребовал у Голландии часть территории; Франция выступила в качестве посредника. Во избежание конфликта, Верженн уладил дело дипломатическим путем. Со смертью Фридриха II проблема обострилась: новый прусский король был шурином голландского статхаудера; оба монарха, враждебные Франции, плели интриги против нее, держа в узде голландских «республиканцев», которых тайно поддерживал Версаль.

Верженн в последние дни своей жизни терпеливо сносил оскорбления, решившись проводить мирную политику: он считал, что из-за финансовой нестабильности Франция не в состоянии вести войну.

Пока Мирабо жил в Брауншвейге, страсти в Голландии накалились до предела: 28 июня 1787 года голландские патриоты не пустили принцессу Оранскую в Генеральные штаты. Прусский король расценил как личное оскорбление обиду, нанесенную своей сестре, и потребовал возмещения ущерба — сначала дипломатическим путем. Голландцы воспротивились. Тогда чтобы спасти свою честь, Фридрих-Вильгельм II не нашел иного выхода, кроме войны. Англия увидела в возможном конфликте случай взять реванш за вытеснение ее из Северной Америки; она поощряла мобилизацию Пруссии, суля военную помощь.

Поглощенный своим историческим трудом, Мирабо не сразу почувствовал, насколько все серьезно. Глаза его раскрылись только тогда, когда прусский король назначил герцога Брауншвейгского генералиссимусом армии, которая должна была усмирить Голландию. Он вдруг обнаружил, что монарх, которого он любил и чей широкий ум казался ему надеждой Европы, прежде всего немец, а уже потом просвещенный человек. Согласившись начать войну с Голландией, Брауншвейг протянул руку собственному зятю — английскому королю Георгу III. Нидерланды станут не только полем битвы, но и местом, где будет скреплен союз Пруссии и Англии. А поскольку Франции придется прийти на помощь своей союзнице Голландии, то это означает конец великой мечты, крах плана трехстороннего союза, в котором Мирабо надеялся найти фактор равновесия для Запада.

В то время как на Западе занимался пожар, Восток уже полыхал: между Высокой Портой и Россией вот-вот могла разразиться война. Франция, традиционная союзница Турции, при этом должна была оказаться вовлеченной во всеобщую войну. Она сосредоточила войска в районе Живе; речь шла о том, чтобы поручить Лафайету командование армией для оказания помощи Голландии.

Голландские демократы направили гонца к Мирабо, прося его выступить письменно в их защиту. «Держитесь, — отвечал он им, — народ никогда не бывает долго в рабстве — рабство противоречит его воле».

Пустые речи! Герцог Брауншвейгский выехал из своей столицы в Вестфалию, чтобы возглавить захватническую армию.

Тогда Мирабо покинул Брауншвейг; он отправился в Гамбург к книготорговцу Фош-Борелю, сыну Фоша из Невшателя, который некогда издал «Опыт о деспотизме». Фош-Борель предложил 20 тысяч ливров за права на издание «Прусской монархии».

Рукопись еще не была завершена, автор попросил отсрочки; договорились, что книгу напечатают одновременно в Гамбурге и в Париже. Мирабо морем вернулся во Францию; семнадцать дней бушевала буря, и он высадился в Кале совершенно без сил. События развивались все стремительнее: армия Брауншвейга вступила в Голландию. В этот момент случилось нечто непредвиденное: Франция, связанная с Голландией договором, отказалась от своих обязательств и бросила голландцев на произвол судьбы; следуя той же тактике на Востоке, она выступила посредником между Турцией и Россией, чтобы не посылать экспедиционный корпус.

В результате отступничества Франции сложился союзный пакт между Пруссией, Англией и «оранжистами», а император Иосиф II презрительно изрек: «Франция пала, не думаю, что она поднимется».

Так начал свою деятельность на посту министра иностранных дел преемник Верженна, граф де Монморен Сент-Эрем…

III

Было бы несправедливо судить о Монморене по одному, столь прискорбному решению. Замечательно честный человек, этот министр был успешным послом в Мюнхене, потом в Мадриде. К сожалению, его характер был не столь тверд, как его суждения.

Решение, обесчестившее Францию в глазах всего света, было вызвано внутриполитическими соображениями: Ломени де Бриенн перешел в ранг «главного министра»; в этом качестве он мог навязывать коллегам свои решения, если король их одобрял. Когда зашла речь о том, чтобы не выполнять союзнический долг в отношении Голландии, маршал де Кастр, министр военно-морского флота, подал в отставку; маршал де Сегюр, военный министр, последовал его примеру. Монморен предпочел сохранить свое место, которое только что — и неожиданно — получил. У каждого собственное представление о патриотизме.

Можно аргументированно утверждать, что в 1787 году Франция была не в состоянии вступить в войну: парламент отказался вводить предложенные нотаблями поземельный налог и штемпельный сбор; денег не хватало и на покрытие текущих расходов, не говоря уж о военных нуждах. Так же логично предположить, что если бы Франция оказала Голландии военную помощь, парламенты изменили бы свою позицию, население, проявляя патриотизм, выделило бы военные займы. Возможно, что война ослабила бы положение Англии, и такой поворот событий изменил бы ход Истории.

Но в тот момент Мирабо лишь увидел, что новый министр иностранных дел хочет сохранить свою должность; значит, разумно завязать отношения с политиком, намеренным продержаться.

В последние дни в Брауншвейге Мирабо переслал во Францию кое-какие сведения о прусской политике и о передвижении войск; он считал, что эти донесения дадут ему право испросить аудиенцию у Монморена. Но в конечном счете он решил написать главному министру. «Не требуйте от меня предстать в образе просителя или придворного, — заявил он Ломени де Бриенну. — Я чувствую, что мне будет легко и даже совершенно естественно предоставить себя в распоряжение человека, который внушает надежду на возрождение Франции».

Как и многие французы, включая короля и королеву, Мирабо глубоко заблуждался относительно политического чутья архиепископа Тулузского.

Для начала тот принудил парламент зарегистрировать налог на гербовую бумагу и эдикт о территориальных субсидиях, утвержденные нотаблями. Потом, в связи с голландским кризисом, вынужден был пойти на компромисс и отозвал оставшиеся эдикты, в регистрации которых было отказано.

Такому политику, как Мирабо, тут нечем было восхищаться; он ясно видел, что «некая революция, которая все изменит в лучшую или худшую сторону, не заставит себя ждать». Возможно, он считал, что Ломени де Бриенн подаст к ней повод, если не станет ее орудием. В таком случае было бы логично найти место в правительственной организации, а это вызывает необходимость вступить в контакт с людьми, которые сейчас находятся у власти. Можно только гадать, почему Мирабо тогда не обратился к герцогу де Ниверне, с которым был давно знаком, или к Мальзербу, связанному с семейством Мирабо давней дружбой.

Монморен принял Мирабо в присутствии Бретейля, что помешало ему быть настолько искренним, как хотелось бы. «Существуют должности, для которых у вас мало людей, — заявил Мирабо, — потому что там нужна крепкая голова и несгибаемая смелость вкупе с талантами исполнителя и кабинетного чиновника — не слишком частое сочетание. Я готов рискнуть своей головой, как и предоставить ее на службу королю. Варшава, Санкт-Петербург, Константинополь, Александрия — мне это все равно».

Монморен был слишком робок, чтобы дать дипломатический пост такому неоднозначному человеку, как Мирабо. Можно предположить, что Мирабо, все более обрастая долгами, постарался бы удержаться на должности, о которой столько просил. Развивая эту мысль, можно вообразить себе Генеральные штаты, которые собрались бы без него…

Впрочем, отказ Монморена был тонким и любезным, он только пришпорил Историю. Взамен должности министр дал просителю разрешение основать газету. Тем самым он подлил масла в огонь. В начале ноября 1787 года вышло новое периодическое издание, запущенное Клавьером и Бриссо, — «Анализ английских бумаг»; в этой газете также дебютировал женевец Дюмон, вероятный соавтор части речей, произнесенных Мирабо в Учредительном собрании.

В ожидании, пока газета начнет приносить какие-нибудь доходы, Мирабо, живущий в невозможных условиях, послал еще одно письмо Монморену, униженно прося о некой оговоренной субсидии на проживание и на лечение его спутницы.

Вместо скорых прибылей газета принесла Мирабо большую известность. Успех был огромен, с моментом выпуска удачно подгадали.

В ноябре 1787 года возмущения аристократов против монархической власти достигли своего апогея. За девять дней до знаменитого заседания Парламента, на котором Людовик XVI ответил на замечания герцога Орлеанского: «Это законно, потому что я так хочу», Мирабо написал пророческое письмо Суффло де Мери (10 ноября 1787 года): «Созыв Генеральных штатов настолько обусловлен необходимостью, что, есть у нас первый министр или нет, при Ахилле или Ферсите они, несомненно, соберутся, причем за это будут глупо благодарить правительство».

На заседании 19 ноября 1787 года король, взволнованный речью Эпремениля, чуть было не объявил созыв Генеральных штатов в 1788 году. Но потом, после упреков Ламуаньона, велел зарегистрировать заем в 420 миллионов, который позволил бы правительству маневрировать еще пять лет. Когда Людовик вышел из зала, парламент отказался регистрировать декрет.

«В займе отказано, иначе и быть не могло, — писал Мирабо Монморену 20 ноября. — Зарегистрировать заем, оскорбляющий все законы приличия и мудрости, было невозможно даже для правительственной партии. Правительство прибегнет к крайним мерам, приостановит платежи, поскольку временные меры оно отвергает. Кое-какие придворные наверняка станут утверждать, что эта операция осчастливит правителя и народ; они даже посмеют говорить Его Величеству о благе народа и справедливости, предлагая ему осуществить подлое желание Калигулы… Предоставить своим подданным умирать от голода или принудить их к этому, что еще более жестоко, значит признаться в том, что не способен править ими, отказаться от прав на них. Что станет с множеством несчастных, лишенных своих сбережений? Разве смогут они не стать ярыми врагами государства и короля? Разве фанатизм собственности или нищеты не столь пылок и неугасим, как фанатизм религиозный? Интересно, кто возьмет на себя ответственность за личную безопасность окружающих трон и самого короля?»

В продолжении этого удивительного письма, оставшегося без ответа, Мирабо сформулировал дилемму, в которую загнало себя правительство: государственный переворот или немедленный созыв Генеральных штатов.

Людовик XVI выбрал первое; это был выход из положения, если пойти до конца. В начале 1788 года король, устав от оппозиции, после ареста нескольких членов Парижского парламента издал эдикт об упразднении парламентов и об учреждении вместо них cours plenieres, состоящих из членов королевской фамилии, высших придворных и аристократов, судебных и военных чинов.

Спустя некоторое время вышла анонимная брошюра «Ответ на тревоги добрых граждан», в которой все узнали почерк Мирабо. В этом сочинении он нападал на парламент, представляя короля истинным защитником нации, который поклялся, чтобы как следует исполнить свою роль — в скорейшем времени созвать Генеральные штаты.

Неужели Мирабо одумался? Зима 1787/88 года выдалась для него тяжелой; он два месяца провел в постели, страдая от кровотечений и почечных колик. Чрезмерные кровопускания и неверное лечение лишь запустят болезнь и вызовут его преждевременную смерть. Мирабо не знал, что его ждет; он думал, что стоит на пороге жизни, хотел избегнуть нищеты и политического бессилия, к которым его принуждало непонимание со стороны властей. После болезни, во время которой он написал несколько памфлетов, в том числе «Продолжение обличения ажиотажа» и «Обращение к батавам по поводу штатгальтерства», Мирабо, похоже, установил прямой контакт с правительством. Судя по всему, он встретился с министром юстиции Ламуаньоном, и тот убедил его в том, что устранение парламентов было последним шансом монархии.

Мирабо никогда не считал парламентариев неизменными защитниками свободы, но относился к ним снисходительно, потому что они были аристократами и потому что противились некоторым видам произвола: парламенты отменяли действие тайных приказов, восставали против чрезмерных налогов, порой проявляли удивительную независимость по отношению к местным властям. Можно даже утверждать, что с начала века их общее поведение породило иллюзию относительно истинной широты их политических взглядов; только Людовик XV и канцлер Мопу постигли их игру.

Таким образом, в первые месяцы 1788 года, когда Мирабо, сраженный болезнью, предавался размышлениям, в его мыслях произошел важный поворот: соединились воедино немного разрозненные теории, касающиеся французской политики. Видя, что знать ни в грош не ставит короля, Мирабо осознал, что его ненависть к деспотизму не мешает ему быть строгим приверженцем монархии: деспотизм проистекал не из принципа единоначалия, а из злой воли нескольких вельмож, обступивших монарха. Пострадав от тайных приказов, выдаваемых министрами, Мирабо в итоге выстроил теорию, которая, как ему казалось, увязывала его возможное личное благополучие со счастливым будущим его родины. Доводя это рассуждение до конца, он неизбежно должен был прийти к осуждению института парламентов, «худшей из всех аристократий — власти судей-законодателей». Следуя той же логике, следовало поддержать власть короля над народом через голову олигархии; созыв Генеральных штатов становился тогда единственным выходом.

В «Ответе на тревоги добрых граждан» содержалось больше критики парламентов, чем призывов к королю созвать Генеральные штаты. Мирабо не хотел умереть с голоду и был вынужден играть на руку министрам. Это заказное сочинение опоздало — оно вышло в мае 1788 года, тогда как эдикт об упразднении парламентов был издан 8 января. Роспуск зачатков представительских органов возмутил всю страну. Мирабо разом утратил большую часть своей популярности и понял, какой вред себе причинил. Очень скоро обстоятельства снова обернулись в его пользу: Людовик XVI не довел дела до конца — в то время как он мог вернуть себе абсолютную власть путем переворота в Париже, он уступил сопротивлению парламентов в провинции.

Чтобы восстановить популярность, поколебленную собственной переменчивостью, король слепо следовал советам Ломени де Бриенна. Тот был способен лишь на полумеры и уже испытывал страх от содеянного; не в его характере было идти против течения: указами от 5 июля и 8 августа 1788 года он побудил Людовика досрочно созвать Генеральные штаты — и они собрались 5 мая 1789 года.

К Мирабо сразу же вернулась популярность; 21 августа 1788 года он по праву писал Мовийону: «Вот уже десять месяцев, особенно последние шесть, как я служу мишенью для клеветы, потому что в разговорах не разделяю парламентского фанатизма и потому, что не написал ни единой строчки в защиту оппозиционной партии. По правде говоря, я ничего не написал и для другой стороны. Я всегда полагал, что между королем и парламентом находится маленькая безвестная партия, именуемая народом, к которой здравомыслящие и добропорядочные люди и должны принадлежать».

IV

«За сутки страна шагнула на целый век вперед! — писал Мирабо Мовийону 11 августа 1788 года, когда о созыве Генеральных штатов было объявлено официально. — Ах, мой друг, вы увидите, что это будет за нация, в день, когда она будет создана, в день, когда талант тоже станет могуществом. Надеюсь, что к тому времени вы услышите благоприятные отзывы о вашем друге».

Теперь оставалось только обеспечить себе место в будущем собрании. Аристократ по происхождению, Мирабо должен был заседать среди депутатов от дворянства. Хотя правила выборов были еще неизвестны, вероятно, для избрания следовало получить земли в ленное владение. Чтобы выполнить это недешевое условие и обеспечить расходы на предвыборную кампанию, Мирабо не нашел другого способа, кроме как обратиться к своей семье, заверив домочадцев, что принесет им целое состояние.

Возобновление отношений продвигалось с трудом. Бальи, к которому сначала обратился Мирабо, был холоден; он не забыл о неблагодарности племянника после процесса в Экс-ан-Провансе. От отчаяния Мирабо решил возродить связи с Другом людей, но в последние пять лет вся их переписка велась на гербовой бумаге, и было нелегко вытребовать алименты у нуждающегося старика.

В 1788 году систематическое внедрение в практику собственных экономических теорий лишило маркиза де Мирабо всех доходов. Намереваясь женить своего второго сына Бонифация на мадемуазель де Робьен, он пожелал оставить продолжателю рода чистое наследство; поэтому он решил разделаться с ипотекой и смирился с продажей части имущества, в том числе парижского особняка и поместья Биньон, свидетеля стольких разорительных сельскохозяйственных экспериментов. Покупатель принадлежал семейному клану: это был его зять дю Сайян. Покупка была весьма кстати. В свое время маркиз де Мирабо сделал ему подарок: сообщил рецепт, который узнал от герцога де Ниверне, как получить сколько угодно наследников мужского пола (именно благодаря этому рецепту в 1748 году был зачат Оноре Габриэль). Убежденный примером тестя, дю Сайян, в свою очередь, упорно применял этот метод, став в результате отцом восемнадцати дочерей, которым стало уже тесно в Биньоне.

Маркизу де Мирабо предстояло удалиться в Аржантей — небольшое имение с двумя домиками, один из которых отводился госпоже де Пайи; нераскаявшиеся сожители до самого конца сохраняли видимость дружеских отношений. Старый философ издали следил за тернистым путем, ведущим старшего сына к власти. Он лучше других понял, что этот скандалист стоит ближе к реальности, чем все ослепленные руководители. «Он стал корифеем нашего века благодаря своему rimbombo, благодаря своему труду и бесстыдству. Он не боится быть презираемым за свое поведение, ибо в определенные века и периоды нравов это преимущество», — писал Друг людей Бальи 15 марта 1788 года, добавив к сему суровому суждению такую похвалу: «Он переменил свою жизнь, потому что время пошло за ним».

Назревали крупные перемены, и Оноре Габриэлю требовалась отцовская поддержка. Он обратился к Монморену чтобы через него добиться необходимого примирения с отцом — первого шага на пути к Генеральным штатам.

Монморен поручил монсеньору де Темину, епископу Блуа и дальнему родственнику Мирабо встретиться с Другом людей. Тот не хотел даже слышать о примирении; прелат настаивал, напирая на то, что будущий общественный деятель не должен быть «отвергнут своим отцом». После долгих дискуссий старик согласился на встречу при условии, что та пройдет на нейтральной территории — в Париже.

Мирабо написал почтительное письмо, на которое маркиз ответил столь сухо, что переговоры приостановились. Тогда Оноре Габриэль решил пойти ва-банк. Его «История прусской монархии» должна была выйти из печати; он знал ей цену и рассчитывал на успех. Он решил посвятить свой труд старику-отцу, воздав ему должное как «политическому философу». Лесть подействовала. «Посмотрим, что в этой толстой книге», — сказал Друг людей, словно еще противясь, а потом старательно принялся за чтение.

Сочинение имело свою ценность: документальная часть, посвященная статистике и экономике (вклад Мовийона), и сейчас еще представляет научный интерес. Привлекательность книге придавали взгляды Мирабо, проявившего глубокое понимание международной политики: уже в 1788 году он возвестил объединение Германии вокруг Пруссии и точнее кого бы то ни было назвал причины будущих несчастий Европы.

Однако современный читатель, которому бы достало терпения прочитать все четыре тома «Истории прусской монархии», подивился бы компилятивности изложения и скоплению туманных идей с редкими озарениями, достойными Тацита. Друг людей был покорён лишь потому, что эта писанина соответствовала его собственным концепциям, и потому, что в книге отдавалась дань теориям физиократов. По крайней мере, автор добился желаемого результата. В середине октября 1788 года отец и сын встретились.

«Мне в голову пришла великая мысль: упорный и постоянный труд смог совершить чудо и превратить г-на графа в честного человека, — писал Друг людей Бальи. — Я пристально посмотрел на него; он опустил голову и, смущенный, сказал: „Отец верно почувствовал, что прошлого не изменить, поскольку в доброте своей сказал мне, что больше не заговорит о нем; что же до моего сочинения, то я был лишен наставника и советов, которых мне очень не хватало“. Уж ты-то можешь себе представить, как бы он соглашался с моими советами!»

Собеседникам не удалось провести друг друга; Оноре Габриэль согласился на малоприятный для себя поступок из корыстных соображений: ему нужна была вотчина, чтобы попасть в Генеральные штаты. Маркиз же пообещал раскаявшемуся сыну только свой нейтралитет, заявив, что не будет ему «ни служить, ни вредить».

К концу октября Мирабо уже смирился с мыслью о том, что не добьется никакой помощи от упрямого старика, даровавшего ему жизнь.

«Как, мой дорогой, — писал он Мовийону, — вы могли подумать, что примирение Друга людей с сыном повлечет за собой щедроты, смягчение нужды и лишений? Ах, как вы ошиблись! Он решил, что обязательно должен меня увидеть, прочитав посвящение на моей книге; он живет в деревне; время от времени я должен терять день, слушая его; но он еще ни разу не заговорил со мной — не только о моих личных делах или иных, но и о средствах, необходимых, чтобы войти в Генеральные штаты, коими он мог бы снабдить меня в изобилии».

V

Это примирение, сопровождаемое крушением надежд на финансовую помощь, стало поворотным не только в жизни Мирабо, но и в истории Франции, добавившись к последствиям процесса 1783 года в Эксе. Линия судьбы Мирабо отклонялась все дальше и дальше в сторону от отправной точки; не обладая необходимыми материальными средствами, аристократ, верящий в аристократию, будет выброшен в народ, монархист, ненавидящий тех, кто эксплуатировал королевскую власть, прослывет народным трибуном, выступившим против тирана.

В результате возникнет путаница, которая не позволит свершиться судьбе великого человека. Основная черта 1788 года, переломного в жизни Мирабо, — обилие встреч и контактов, которые впоследствии сыграют важную роль: от женевского пастора Дюмона до принца Священной Римской империи, который, под именем графа де Ламарка, однажды станет посредником между Мирабо и королевской семьей.

Проживая в основном в Париже, Мирабо общался с самыми опытными и влиятельными людьми; он был другом всех тех, кто завтра, возможно, будет вершить судьбы людей: Талейрана, Дюпора, Лафайета, Кондорсе, Паншо, герцогов де Люина, де Ларошфуко и д’Эгийона. Многие из его знакомцев — члены тайного масонского общества, к которому принадлежал он сам и которое называлось «Обществом тридцати».

Известный писатель, красноречивый оратор, Мирабо тем не менее сохранял за собой скандальную репутацию. Конечно, это была сила, внушавшая опасения властям, но сила неприкаянная, ищущая точку опоры; а такой точкой ему представлялось только место депутата. Чтобы его добиться, нужно было любыми способами вступить во владение вотчиной.

Политическая ситуация осложнилась. Не сумев свести концы с концами в августе 1788 года, Бриенн так растерялся, что обратился за помощью к Неккеру, своему сопернику и врагу. Чтобы взять под свой контроль французские финансы, швейцарец потребовал полноты власти: Неккер стал премьер-министром, которому ни в чем нельзя было отказать.

Наделив почти безграничной властью человека, которого он вовсе не любил, Людовик XVI решил, что нашел спасителя монархии. Это была иллюзия: Неккер не был ни консерватором, ни монархистом. Швейцарский банкир был человеком своего времени, гражданином республики, ревнителем прав народа. Он осуждал французскую монархическую систему и был сторонником перемен, этапы которых наметил еще раньше. Речь шла о том, чтобы перейти от полуфеодального режима, еще сохранявшегося в стране, к режиму управления государством под контролем народной власти, гарантированной присутствием наследственного монарха, которому оставят, вместе с полномочиями арбитра, внешние атрибуты величия.

В упрощенном представлении Неккера все это должно было стать естественным следствием созыва Генеральных штатов. Чтобы добиться этого созыва, в течение нескольких лет он лавировал, пытаясь найти выход из ямы бюджетного дефицита без применения радикальных мер, — а дальше депутаты решат все проблемы сами.

Неккер поостерегся сообщить королю о своем плане, поскольку тот вряд ли бы его поддержал. Однако он тайно раскрыл свой замысел своему самому близкому другу, маршалу де Кастру; тот план не одобрил и отказался войти в правительство. Маршал сделал попытку переубедить сюринтенданта финансов, но тщетно.

Мирабо и не подозревал, что взгляды премьер-министра столь близки его собственным. «Вот г-н Неккер и стал королем Франции», — написал он в сентябре 1788 года. Он проявлял явную антипатию к человеку, с которым боролся, ничего у него не просил и ушел в относительную оппозицию, защищая тех, кем Неккер счел необходимым пожертвовать, — в частности, Ламуаньона, падение которого последовало за отставкой Бриенна.

Прежде чем опубликовать закон о выборах, Неккер решил определить принципы, по которым будут созываться штаты: с этой целью он сначала посоветовался с парламентом, а затем собрал новую сессию ассамблеи нотаблей, бездействовавшей с мая 1787 года.

Несмотря на красноречивую оппозицию, возглавляемую Адрианом Дюпором, парламент утвердил те же избирательные законы, по которым выдвигались делегаты Генеральных штатов 1614 года: простое представительство третьего сословия, голосование по сословиям, обязательное условие для представителей духовенства обладать бенефицием, а для аристократов — вотчиной. Вернувшись к старому, парламент в одночасье утратил популярность.

Ассамблея нотаблей рассудила так же, как и парламент. Исключение составило отделение, возглавляемое графом Прованским, — оно с перевесом в один голос высказалось за двойное представительство третьего сословия.

Итак, Мирабо должен был любой ценой раздобыть себе вотчину; он уже отказался от мысли заменить отца и взять на себя управление землями, которыми тот обладал. Эльзас, очарованный взглядами Мирабо, предложил ему представительство, но когда дошло до дела, отошел в сторону. Тогда Мирабо фиктивно приобрел в Дофине — провинции, придерживавшейся самых передовых идей, — небольшую вотчину. Он был не в состоянии уплатить даже пошлину за вступление во владение. Требовалось представить 4800 ливров; не уплатив этой суммы в оговоренные сроки, он лишался своего приобретения. Чтобы этого избежать, он стал клянчить у всех подряд, попросил взаймы и у Лозена. Тот, сам сидя без денег, не мог выручить друга, но предложил себя в посредники перед министрами.

В очередной раз Мирабо пришлось умолять Монморена. Чтобы замаскировать истинную цель своего обращения, он сначала вручил ему записку, в которой излагал свои взгляды по поводу Генеральных штатов:

«Задумывается ли правительство о способах более не опасаться контроля со стороны Генеральных штатов или даже обратить их содействие к собственной пользе? Есть ли у него четкий и надежный план, который представителям нации останется лишь утвердить? Так вот, такой план есть у меня, господин граф. Он предполагает введение конституции, которая спасет нас от заговоров аристократии, от эксцессов демократии, от глубокой анархии, в которую погрузилась вместе с нами власть, желающая быть абсолютной. Сообщить его Вам? Хотели бы Вы показать его королю?»

Монморен не внял предложению или отделался подачкой — в любом случае он не понял значения взглядов Мирабо. «Без тайной помощи правительства я не смогу войти в Генеральные штаты», — признался Мирабо министру. Эти слова, которые спасли бы его, дойди они до ушей высшего человека, услышанные чиновником, обернулись против него самого.

«Теперь мне будут чинить козни, чтобы я не прошел в Генеральные штаты, — пророчески писал Мирабо Мовийону, — и подлость большинства представителей нашей провинции придет в совершенное согласие с отвратительными злоупотреблениями министра».

От отчаяния он умоляет Лозена, ставшего герцогом де Бироном, замолвить за него словечко перед Неккером.

Возможно, никогда сети финансовых неурядиц, в которых бился Мирабо, не были столь досадны. Он мог голодать, если нужно, но упустить шанс стать депутатом собрания, в котором он намеревался главенствовать, — это уже слишком.

«По воле рока, — писал он герцогу де Бирону, — мы, кто сто́ит больше их (министров), лишены важнейшей в этот момент силы — силы денег. Мы, господин герцог, войдем в Генеральные штаты любой ценой; мы возглавим их и свершим великое дело и будем наслаждаться великими радостями, которые стоят больше всех погремушек двора».

Денег любой ценой! Мирабо готов был пойти на воровство, лишь бы их раздобыть; он переживал ужасный кризис, в котором смешались любовь, честолюбие, желание, тоска и сладострастие, чувства и разум.

Когда издатель Фош-Борель согласился напечатать «Историю прусской монархии», автор уже вел переговоры о ее парижском издании. Мирабо передали адрес столичного издателя Лежея, у которого была жена-интриганка, страдавшая от своего сравнительно низкого положения.

Дела дома Лежей шли неважно, его владельцам грозило банкротство. Эвелина Лежей (которая потом станет супругой сенатора Понтекулана), сразу же оценила Мирабо по достоинству; чтобы завладеть им, она без колебаний ему отдалась. Мирабо был очарован исключительной красотой этой женщины и окончательно покорен их согласием в постели. Он тотчас позабыл все, чем был обязан нежной, но фригидной госпоже де Нера, и бессовестно брал деньги у нее на подарки для новой любовницы; купил экипаж, потом загородный дом в Поланжи, маленькой деревни на берегу Марны.

Госпожа Лежей не собиралась делиться; она опасалась силы привычки, выработанной за пять лет совместной жизни. Нежная Иэт-Ли разглядела опасность; она любила Мирабо ради него самого, хотела направить его и спасти. Поэтому сначала она терпела; затем начала осыпать своего возлюбленного упреками и устраивать сцены ревности, которые оттолкнули его от нее. Теперь Мирабо с опаской возвращался в маленький домик в Пасси, где провел столько дней в нежной любви; он боялся вспышек гнева Генриетты. И наконец, исполненная чувства собственного достоинства, Иэт-Ли решилась уехать. 18 августа она молча покинула дом Мирабо, а на следующий день — Францию.

Поцеловав маленького Коко, к которому относилась как к сыну, Иэт-Ли отправилась в Лондон.

«Ах, Генриетта, если бы когда-нибудь между нами встало исчадие ада, — некогда писал Мирабо, — если бы ты бросила меня на произвол судьбы, я попытался бы развеяться в вихре наслаждений, но не нашел бы там счастья и встретил смерть».

Эти пророческие слова волнуют до сих пор; письмо Иэт-Ли, написанное за несколько дней до разлуки, вторит им эхом: «Я хотела бы, чтобы вы были мудры и счастливы. Ваше положение причиняет мне боль; я всем сердцем желала бы, чтобы вы воссоединились с госпожой де Мирабо или связали себя с порядочной женщиной. Ваша связь вас бесчестит; вы попали в отвратительные руки. Вы относитесь иначе, чем я, к тому, что подумают…»

Мирабо действительно угодил в цепкие когти: в конце 1788 года госпожа Лежей злоупотребила своей отныне бесконтрольной властью. Издательство Лежея собиралось признать себя банкротом, что еще усугубляло финансовые проблемы Мирабо. Госпожа Лежей нашла способ все уладить. Получив свободный доступ к бумагам своего любовника, она обнаружила оригиналы писем, которые он написал Талейрану во время своей тайной миссии в Берлин; в легкой и вольной манере там пересказывались сплетни при прусском дворе, создавая скабрезную картину любви короля Фридриха-Вильгельма II с его фавориткой, госпожой де Фосс, рисовались дерзкие портреты самых высокопоставленных лиц в Германии. Публикация этих писем могла бы иметь значительный скандальный успех, а тем самым поправить дела и издателя, и автора.

При каких обстоятельствах издание состоялось? Выдвигалось множество версий, но ни одна из них не делает чести Мирабо.

Некоторые историки, основываясь на свидетельствах вполне уважаемых людей, таких как интендант Малуэ, уверяют, что Мирабо предложил Монморену перепродать министерству иностранных дел оригиналы своих писем, или что он передал ему верстку, предложив остановить публикацию в обмен на шесть тысяч ливров, которые так ему были необходимы в ответственнейший период его жизни.

Официальных доказательств нет, но и сбросить со счетов версию причастности Мирабо к публикации этих писем нельзя. Ведь подобный прецедент уже был. Живя в Берлине, Мирабо обменивался письмами с бывшим иезуитом Черутти по поводу Неккера. Он, не колеблясь, отдал их Лежею для публикации, намереваясь вызвать скандал; почему бы ему не поступить так же с письмами, адресованными Талейрану?

Необъяснимое отсутствие Мирабо в Нормандии в декабре 1788 года заставляет усомниться в правдивости его оправданий: «Тайная история берлинского двора» была опубликована в Алансоне. Хотя впоследствии Мирабо уверял, что один из его тайных сундуков взломали, и публично обвинял во взломе госпожу Лежей и одного из ее слуг, кандидату в депутаты, не брезгующему никакими средствами для добывания денег, не удалось уйти от подозрений.

Как бы то ни было, 8 января 1789 года, накануне выхода «Тайной истории», Мирабо, снабженный некоторой суммой денег, отправился в Прованс, чтобы попытаться начать предвыборную кампанию, невероятных перипетий которой он не мог себе даже вообразить.

 

Глава пятая

ПОБЕДА В ПРОВАНСЕ (ЯНВАРЬ-АПРЕЛЬ 1789)

I

27 декабря 1788 года Королевский совет установил правила выборов в Генеральные штаты; трудно назвать «законом о выборах» это нагромождение порой противоречивых положений. Король как будто предоставлял преимущества третьему сословию, предусмотрев при этом правила, которые их отменяли. Принцип двойного представительства третьего сословия допускался, но при этом не был опубликован закон о подушном голосовании: количество депутатов от народа было таким же, как и от двух первых сословий вместе взятых. Его преимущество могло быть совершенно сведено на нет, если дворянство и духовенство выберут представителей, обладающих политическим умом, обширными финансовыми ресурсами и влиянием в национальном масштабе: в таком случае «вес» делегатов от двух первых сословий перетянет «число» третьего сословия; качество без труда одержит победу над количеством.

Властям предержащим это казалось не столь уж существенным; расширив выборную базу третьего сословия, они ничем не рисковали; однако они взяли на себя огромный риск, увеличив совокупную выборную базу двух первых сословий. Этот важный момент следует пояснить, чтобы стали понятны заботы Мирабо в январе 1789 года. Кандидата в депутаты беспокоило только одно: будет ли обладание вотчиной непреложным условием, чтобы избираться от дворянства. Однако «закон о выборах» отменил это условие: в аристократические выборные собрания будут допущены не только обладатели вотчин, но все, кто принадлежит благородному сословию. Похожие постулаты были приняты в отношении духовенства: если раньше право голоса имели только обладатели бенефициев, теперь эту привилегию распространили на всех духовных лиц.

«Противоцензовые» меры должны были вызвать значительное увеличение электората привилегированных сословий. Вероятно, Людовик XVI и Неккер видели в этом расширении принцип стабильности, однако они заблуждались — только обладатели вотчин или бенефициев были привязаны к трону. Они являли собой меньшинство, озабоченное сохранением своих привилегий. Предоставив голосовать только высшему духовенству и знати, король заручился бы поддержкой «своих» депутатов, способных подчинить штаты его воле и противостоять требованиям третьего сословия. Напротив, разрешив голосовать всем представителям двух первых сословий, он предоставил слово тем, кто в силу исторического недоразумения оказался «обездоленным»: младшим сыновьям, лишенным состояния, бедному деревенскому дворянству, жалким приходским кюре, нищим викариям. Всем им была предоставлена возможность излить свои обиды. Голос мелкопоместного дворянина, вынужденного ходить за плугом, чтобы не умереть с голоду, стоил столько же, сколько голос маршала Франции или герцога и пэра; выбирая депутатов, архиепископ Парижский оказывался в равном положении с деревенским дьячком.

Министр юстиции Барентен, жалкая посредственность, не разглядел недостатков избирательной системы, при которой в двух первых сословиях частично будут представлены депутаты, сочувствующие третьему.

В оправдание министрам можно сказать, что и Мирабо не сразу разглядел возможных последствий; сначала он подумал, что намерением правительства было обмануть третье сословие, отказавшись ясно объяснить принцип поименного голосования. Однако соображал он быстро: закон о выборах, в том виде, в каком он был сформулирован на исходе 1788 года, позволял ему участвовать в ассамблеях дворянства, не обладая вотчиной; возможно, это была одна из причин, побудивших его немедленно выехать в Экс.

За шесть дней студеного января 1789 года он проехал всю Францию, страдающую от голода: хлеба не хватало, к тому же реки замерзли и мельницы не могли работать. «Такое впечатление, — писал Мирабо отцу, — будто карающий ангел поразил человеческий род от одного края королевства до другого. Все кары обрушились на него. Я повсюду видел тела людей, умерших от голода и холода».

В такой мрачной атмосфере Мирабо приехал в Экс 15 января 1789 года. Условия выборов привели Прованс в большое возбуждение, а то, как их здесь толковали, возродило все опасения кандидата в депутаты.

В Провансе — провинции, поздно присоединенной к Франции, — сохранились особые традиции и гибридный режим. Несмотря на то, что штаты здесь были распущены Ришелье в 1639 году, теоретически они существовали. В них было представлено только третье сословие; оно заседало в единственном в своем роде собрании — так называемом «Собрании общин», образованном депутатами от 22 территориальных единиц и 36 больших городов. Это собрание решало местные вопросы под председательством архиепископа Экс-ан-Прованса, четырех консулов этого города, двух дворян и двух буржуа. Последние, так называемые «местные прокуроры», выполняли административные функции. Раз в год представители общин собирались в Ламбеске, чтобы проголосовать за введение налога, состоявшего из «безвозмездного дара» королю и местных сборов, распределявшихся между различными областями, а потом подразделявшимися между деревнями. Таким образом, Прованс существенно опережал свое время: там действовал полудемократический режим, который мог бы послужить образцом для учреждения провинциальных собраний, решение о котором приняла первая ассамблея нотаблей.

Однако именно в Провансе выборная кампания 1789 года прошла наиболее бурно, что можно объяснить как притязаниями местных вельмож, так и внезапным приездом Мирабо. В самом деле, учреждение провинциальных собраний должно было бы пройти здесь гораздо легче, чем в любой другой части Франции. Но получилось наоборот: принцип местных свобод в Провансе был основан не на капризе Ришелье, а на древней традиции. С самого своего присоединения к Франции в 1486 году Прованс был не более чем согосударством, не подчиняющимся короне. Власть короля признавали, но не как короля Франции, а всего лишь как «графа Прованского». Поэтому проект учреждения регистрационной палаты в мае 1788 года был встречен бурным протестом, равно как и планы создания провинциальных собраний.

Это брожение умов было вызвано соображениями консервативными: Прованс требовал воссоздания своих старых провинциальных штатов. Тогда все обладатели вотчин по праву заседали бы в собрании общин, которое вновь стало бы собранием штатов. Учитывая значительное количество вотчинников, депутаты от третьего сословия оказались бы в меньшинстве. Это соображение не помешало и буржуазии присоединиться к требованию вернуться к традициям. Такая реакция казалась парадоксальной лишь на первый взгляд: буржуазия хотела добиться равенства граждан перед земельным налогом, а поскольку дворянство и духовенство Прованса владели большой долей облагаемых налогом земель, без их согласия нельзя было добиться равного налогообложения.

Паскалис, один из главных адвокатов Экса и самых известных противников Мирабо, уже 31 декабря 1787 года сформулировал эти принципы: он призвал вотчинников присоединиться к новым штатам Прованса, пригрозив исключить их безвозвратно в случае отказа. Застигнутые врасплох, хоть и считая Паскалиса опасным революционером, прованские аристократы подчинились.

Тогда Паскалис представил проект реорганизации штатов по почти феодальному принципу, применявшемуся в самых могущественных штатах королевства — в Лангедоке. 16 епископов будут представлять церковные власти, 30 дворян, владеющих вотчинами, станут поочередно представлять интересы своего сословия, а 30 депутатов — отстаивать интересы третьего сословия; последние постоянно окажутся в большинстве, поскольку они представляют самую большую часть подданных-налогоплательщиков. Тогда привилегированные сословия добились компромисса: два первых сословия будут обладать общим представительством, равным по численности количеству депутатов от третьего сословия; таким образом, принцип двойного представительства последнего был закреплен в новых штатах Прованса.

Эти соображения были изложены Людовику XVI; тот согласился признать равноправие сословий в плане налогообложения и тем самым косвенно санкционировал новую организацию прованского парламента.

Колебания политики короля в 1788 году отменили прованскую систему еще до того, как она начала работать; новые циркуляры вызвали сильное брожение в умах; жители Прованса решили соединить депутатов от трех сословий.

Сражения шли теперь лишь по оставшимся спорным вопросам: аристократы из принципа настаивали на том, чтобы право заседать на предвыборных собраниях могли иметь единственно владельцы вотчин. Именно на этой важнейшей стадии дискуссий Мирабо явился в Экс.

II

Надо думать, что точка зрения Мирабо была прямо противоположна мнению собратьев по сословию. Будущий народный трибун, чье владение вотчиной было более чем спорным, встал на защиту решения, которое позволяло аристократам заседать в парламенте, исходя из одной только принадлежности к этому сословию.

«Мой приезд спровоцировал взрыв, — писал он Другу людей. — Третье сословие кричит, что я явился его защитить… Аристократия (между нами) сильно испугалась, и хотя я, разумеется, соблюдаю внешние приличия, чтобы показать, что явился сюда не разрушать, мне начинают отказывать в месте депутата — со всевозможными заигрываниями, предупредительностью, официально прося о помощи и союзе, — потому что я не представил доказательств своего положения за месяц до положенного срока».

Его слова подтвердились; Мирабо, кипя злостью на равных себе, пророчески написал своей сестре дю Сайян уже в первую неделю пребывания в Эксе: «Третье сословие преследует меня весьма неосторожными знаками доверия и восторга к самому своему делу, доводя до крайности бешенство аристократов. Никогда еще я не видал более невежественного, алчного, дерзкого дворянства. Эти люди вынудили бы меня стать народным трибуном поневоле, если бы я не сдерживал себя, как мог».

«Эти люди» были его вечными врагами. Это те, кто пятнадцатью годами раньше сплотился против молодого супруга наследницы Мариньянов, а потом, в 1783 году, хотел уничтожить его раз и навсегда, излив на него свой сарказм и презрение; и вот хищный зверь, которого они считали сраженным, вновь вырвался на арену и, потрясая гривой на своей страшной голове, грозил лишить их привилегий во имя свободы.

Очень скоро разразилась война, посредством которой они надеялись окончательно расправиться с неугодным.

Первой реакцией аристократии на «закон о выборах» был отказ присоединиться к общему собранию, состоявшемуся в Эксе в начале января; третье сословие заседало без дворян.

Когда появился Мирабо, прованские аристократы испугались, что он возглавит третье сословие; тогда они в корне изменили свою позицию и согласились с необходимостью предварительного собрания всех трех сословий.

Собрание состоялось в Эксе 21 января 1789 года; его предваряло торжественное шествие по улицам города. Вот как его описывает один из свидетелей: «Мирабо шел в некотором роде между аристократией и третьим сословием, последним из дворян. Своим пронзительным и пристальным взглядом он окидывал толпу зрителей, словно испытывая ее. Правой рукой он опирался на рукоять своей шпаги, а левой обхватил шляпу с белым пером. Его густые волосы, огибающие волной широкий лоб, свисали у ушей тяжелыми локонами. Остальные, собранные на затылке, были вдеты в широкий мешочек из черной тафты, спускавшийся на плечи. В его уродстве было что-то импозантное».

Собрание открылось; аристократы извлекли уложение 1620 года, по которому условием выборности считалось обладание вотчиной. Это было тайное оружие, изысканное вторым сословием, чтобы избавиться от Мирабо, юридические и материальные затруднения которого были всем известны.

Тот потребовал устроить однодневные прения по данному предложению. 23 января Мирабо перешел в наступление:

— Аристократы, не обладающие вотчинами, составляют бо́льшую часть прованского дворянства; они не пользуются ни правами третьего сословия, ни важнейшими прерогативами второго. Они не смогут ни при каком раскладе стать ни избирателями, ни выборными, ни представителями, ни представляемыми. Однако это граждане, и не последние, среди них даже есть люди, чьи имена, прославленные в истории, все еще сияют чистейшим блеском. Большинство из них — наши друзья, и все — наши родственники.

Хотя Мирабо один выступал в защиту этого положения и был уверен в отказе, он снискал себе славу среди народа, сродни той, какой покрыл себя в 1783 году, произнеся речь против Порталиса.

На торжественном заседании штатов Прованса 26 января присутствие Мирабо произвело большое впечатление на присутствующих, однако воодушевление было сдержанным. Мирабо был разочарован; он никогда не рассчитывал на аристократию, но теперь начинал сомневаться и в третьем сословии, находя его вялым, плохо организованным, лишенным малейшей политической сметки. Своему парижскому секретарю молодому Этьену де Кону он написал в тот день исполненное горечи письмо, в котором говорил, что у него нет никаких шансов получить мандат депутата Прованских штатов; хотя он еще надеялся получить его от общего собрания трех сословий.

Однако прованские аристократы назначили Мирабо членом избирательной комиссии, как будто предоставление должности должно было окончательно его нейтрализовать; они действовали с коварным расчетом; доказав, что Мирабо хочет стать депутатом от дворянства, от него можно было отвратить третье сословие.

Собрание, назначенное на 30 января, должно было утвердить соглашение между тремя сословиями.

Спокойствие уже как будто восстановилось, когда Мирабо попросил слова, чтобы произнести речь «о незаконном представительстве прованского народа в его нынешней форме». Несмотря на одиночные протесты со стороны аристократов, ему позволили говорить. В своем выступлении, весьма умеренном по форме, он, приводя неопровержимые факты и веские аргументы, изложил свои претензии к ограничению представительства малым числом лиц, претендующих на личную и корпоративную компетентность в силу принципов, установленных в Средние века; «Справедливо ли, даже в наш век, что два сословия, которые не есть весь народ, главенствуют над народом?»

Во имя этого принципа он требовал откликнуться на пожелания третьего сословия и созвать генеральную ассамблею истинных представителей каждого сословия, чтобы эти собрания избрали депутатов Генеральных штатов. Выступление в собственную защиту имело значительный успех, выходящий за рамки рассматриваемого дела; на следующий же день к Мирабо стали приходить делегации от народа, предлагая свои услуги.

В тот же день Прованские штаты, отказавшиеся поставить на голосование предложение Мирабо, внесли в протокол два протеста по этому поводу; одновременно они отказали Мирабо в праве на ответ, которого он с присущей ему горячностью для себя требовал.

В знак протеста Мирабо отдал в печать свою речь, которую ему не дали произнести. 3 февраля 1789 года ее текст распространялся на улицах Экса:

«Мои предки, изгнанные из бушующего города, сто двадцать лет назад нашли приют в этой провинции… Я не собираюсь отказываться от их принципов на их могилах. Я хотел, хочу и всегда буду хотеть мира. Но я не верю, что долгий мир может иметь иную основу, кроме справедливости, или что революции, уже произошедшей в общественном мнении, можно помешать. В чем же я провинился? Я желал, чтобы мое сословие проявило гибкость и само дало сегодня то, что у него неизбежно вырвут завтра. Аристократы Прованса, взвесьте ваш ответ, Европа ждет. Ибо я верю, что возмущенный народ всегда прав. Его терпение неистощимо, и лишь высшая степень угнетения вынуждает его решиться на сопротивление. Ему неведомо, что, дабы внушать страх врагам, ему было бы достаточно оставаться недвижимым… В любой стране, в любую эпоху аристократы беспощадно преследовали друзей народа; и если, по прихоти судьбы, таковой рождался в их среде, именно на него они обрушивались со всей силой, стремясь внушить ужас выбором жертвы. Так погиб последний из Гракхов от руки патрициев, но, сраженный смертельным ударом, он швырнул прах к небесам, призывая месть богов; и из этого праха родился Марий, великий не столько тем, что истребил кимвров, сколько тем, что поразил в Риме родовую аристократию. Горе привилегированным сословиям! Лучше быть представителем народа, чем дворянства, ибо привилегии закончатся, народ же вечен».

Эта яркая речь была объявлением войны с прованской аристократией. Обосновав свой разрыв с сословием, к которому принадлежал, Мирабо стал идеальным кандидатом для избирателей от третьего сословия, так что он действовал обдуманно. Не столь прозорливые, как он, прованские аристократы отреагировали так, точно их заклеймили каленым железом: 8 февраля, по предложению маркиза де Лафара, первого консула Экса, собрание дворянства решило простым и надежным путем устранить неугодного. Мирабо немедленно вызвали в собрание, якобы чтобы дать ему оправдаться. Там собратья по сословию набросились на него с издевками, оспорив его владение вотчиной Мирабо. Он просил приостановить заседание, чтобы предъявить доказательства, но его исключили из собрания дворянства, хотя по закону о выборах оно было не вправе требовать доказательств владения вотчиной.

Три дня спустя, 11 февраля 1789 года, Мирабо ответил на обиду красноречивым сочинением на пятидесяти шести страницах — «Обращением к прованскому народу», завершавшимся таким возгласом: «Г-н де Лафар, вероятно, спутал законность моих полномочий с законностью моих мыслей. Он возомнил, будто право отвергнуть мнение заключает в себе право отвергнуть его владельца, и что если преградить мне доступ к штатам, из них удастся необратимо изгнать и мои предложения, и мои пожелания, и мою поддержку».

Изложив этот символ веры, Мирабо был вынужден внезапно покинуть поле битвы: важные события потребовали его немедленного возвращения в Париж.

III

Мирабо, так любивший сравнивать себя с древними героями, реальными или вымышленными, ни разу не сопоставил свою судьбу с участью Тантала; однако они во многом схожи: кровавая внутрисемейная борьба, обманутые надежды.

Каждый раз, когда цель была уже на расстоянии вытянутой руки, жестокий рок вновь отдалял ее. Родившись в аристократической семье, Оноре Габриэль мог рассчитывать на владение полком или вотчиной по достижении совершеннолетия, однако прозябал в низком чине и должен был расстаться с планами сделать военную карьеру. Оставалась возможность поправить дела удачным браком: скомпрометировав самую богатую наследницу в Эксе, Мирабо думал, что обретет состояние, но получил одни долги. Увозя Софи де Монье в Голландию, он мечтал о свободе, а попал в тюрьму. Судьба преследовала его с завидным постоянством: правительство дало право избираться аристократам, не обладающим вотчинами; Мирабо торжествовал, но злобные ретрограды из его сословия лишили его надежды. Наметилась новая возможность: народ Прованса предложил ему мандат депутата; но едва Мирабо воодушевился, как и эта надежда его покинула. Спешно катя в Париж, он в очередной раз задумался о том, не несется ли он в тюрьму и не похоронит ли новый тайный приказ его предвыборные надежды.

Как это часто бывало, Мирабо упорно ковал собственное несчастье; стараясь выпутаться из старых денежных затруднений, он впутывался в новые. На сей раз он вышел за всякие рамки, и его последняя попытка имела тяжелые последствия для истории Франции.

Мы помним, что прежде чем уехать из Парижа в начале января, Мирабо отдал в печать свои письма к Черутти, подписав их своими инициалами. Книга вышла, протесты Черутти всполошили общественное мнение; издание быстро разошлось. Поскольку опубликованные эпистолы Мирабо представляли собой отповедь Неккеру, первый министр также взъярился на автора. Генеральный инспектор финансов не мог простить Мирабо некоторых критических высказываний по поводу его политики, а еще менее — восхваления его личных добродетелей, завершавшегося таким ироничным замечанием: «Пусть г-н Неккер святой, раз вы так уж этого хотите, лишь бы он не был мудрецом!» К этим уколам добавлялись финансовые откровения, подрывавшие общественное доверие: Мирабо заявлял, что Неккер тайно получил от Учетной кассы пятнадцать миллионов ливров, а взамен снова ввел обязательный курс банковских билетов. Эта была та самая политика, в которой Неккер обвинял Калонна и Бриенна, только велась она с большим лицемерием. Мирабо справедливо заключал, что если на сей раз операция удалась, то лишь благодаря кредиту доверия к министру, но такого доверия будет недостаточно, Франции не обойтись без доверия народа. Он пророчески утверждал, что «бумажные деньги — настоящий бич, очаг измены и химер, оргия безумствующей власти».

Заявляя о своем желании любой ценой заседать в «национальном собрании», Мирабо прибавлял: «Я не буду считать себя исключенным, потому что г-н Неккер захотел бы меня исключить…»

Несмотря на протесты Черутти, Мирабо не грозили преследования за эти неосторожные откровения; зато он подвергся бы большой опасности, если бы признал себя автором «Тайной истории берлинского двора», которую читатели рвали друг у друга из рук и упивались ею без малейшего стыда.

Нарушение тайны официальной переписки привело в раздражение власти; но больше всех возмущался не Неккер или Монморен, а Талейран, которому было адресовано большинство этих писем. В письмах, опубликованных без купюр, были раскрыты некоторые его финансовые махинации, и Талейран, не раздумывая, порвал с Мирабо; их ссора завершилась лишь у смертного одра трибуна.

Международные отклики на публикацию тоже следовало учесть: множество откровений о жизни берлинского двора Мирабо получил от принца Генриха Прусского, брата Фридриха II; их опубликование вовлекало в скандал дружественного к Франции принца, который в момент выхода книги как раз находился в Париже.

Принц Прусский заявил протест; его передали Монморену по дипломатическим каналам; министр принес полагающиеся по случаю извинения, после чего оставалось только начать преследования автора.

Мирабо защищался; по возвращении в столицу, он опубликовал статьи в «Журналь де Пари», уверяя, что непричастен к публикации, что эти письма у него похитили, исказили их и фальсифицировали.

Супруги Лежей, сознавая нависшую над ними опасность, попытались ее отвратить, свалив ответственность за издание писем на Бомарше. Автор «Севильского цирюльника» с легкостью оправдался. Тогда газеты вываляли Мирабо в грязи; в несколько дней он стал самым охаянным человеком в Париже. «Вы представить себе не можете, какие ужасы говорят о двух этих книгах, — писал он де Кону, — я не менее чем бешеный пес, которому провансальцы ни в коей мере не могут доверять. Я ответил тем, кто мне это сказал: „Если я — бешеный пес, это причина избрать меня, ибо деспотизм и привилегии умрут от моих укусов“».

По просьбе правительства, парламент привлек к суду автора «Тайной истории». В качестве предварительной меры на книгу, 20 тысяч экземпляров которой уже были тайно распроданы, наложили запрет. Затем начался суд. Генеральный адвокат Сегье приготовил обвинительную речь: «Какое несчастье иметь столь большой талант, когда не обладаешь достаточно сильным характером, чтобы использовать его во благо. Если порочность души глушит понятие о чести, гений — губительный подарок природы». После этой критики, бывшей также похвалой, адвокат заключил: «Король торжественно отрекся перед главными коронованными особами Европы от клеветы, опубликованной и изданной в его государстве».

Суд постановил, чтобы оба тома преступного издания были «разорваны и сожжены палачом во дворе Дворца правосудия у подножия большой лестницы». Это зрелищное решение, впрочем, осталось на бумаге. Издатель и печатник отделались выговором; хотя книгу осудили, «неизвестный автор» по суду не преследовался.

Монморен подумывал о том, чтобы арестовать Мирабо и препроводить его под охраной в Ост-Индию; однако король и Совет в конце концов этому воспротивились, чтобы не вызывать брожения в умах.

С другой стороны, принц Генрих Прусский проявил великодушие. Получив письмо от Монморена, уверявшее, что «никогда еще король и его Совет так не желали завершить дело тайным указом», он даровал свое прощение. И даже иронично раздавал экземпляры книги своим друзьям, прося их: «Доставьте мне удовольствие, прочтите и рассудите, похож ли я на свой портрет, который там нарисован».

Пока Мирабо повезло лишь в одном: он сохранил свободу. Он воспользовался пребыванием в Париже, чтобы повидаться с членами Общества тридцати; за исключением Паншо, Лозена и Люше, все приняли его более чем сдержанно, а Талейран вообще не пожелал его видеть.

Тем, по сути, и завершилась драматичная неделя с 15 по 21 февраля 1789 года: Мирабо оттолкнул от себя одновременно Талейрана, Неккера и Монморена. Это была не банальная ссора. Только представьте себе правительство, в котором Неккер был бы финансовым советником, Талейран — министром иностранных дел, а Мирабо — внутренних; представьте себе такой кабинет, учрежденный накануне открытия Генеральных штатов (а к тому времени в правительстве в самом деле происходили перестановки), и тогда можно себе вообразить, что события приняли бы совершенно иной оборот.

Не доходя до крайностей, просто допустим, что Мирабо остался бы другом Талейрана и не оттолкнул бы от себя Неккера, опубликовав «Письма к Черутти», — еще неизвестно, к чему бы привело согласие трех этих умнейших голов в мае 1789 года.

Монморен в свое время читал письма Мирабо из Берлина, они должны были раскрыть ему глаза на достоинства их автора и побудить профинансировать его предвыборную кампанию, которая как никогда занимала Мирабо, в то время как он снова катил по дороге в Прованс.

IV

Если во время тревожной недели в Париже, которую он только что пережил, Мирабо мог испытывать сомнения относительно своего будущего избрания, они быстро рассеялись, как только он вернулся в Экс-ан-Прованс.

6 марта 1789 года карета путешественника медленно поднималась по склону холма, с вершины которого открывается вид на маленький золотистый городок Ламбеск, штаб-квартиру Прованских штатов. Он увидел словно землю обетованную, и путь его завершился в упоении: делегация от жителей Ламбеска в праздничных нарядах дожидалась прибытия кареты, о котором возвестил курьер еще несколько часов назад.

Разодетая толпа размахивала букетами цветов и лавровыми ветвями, крича во все горло: «Да здравствует граф де Мирабо, да здравствует отец народа!».

Во время отсутствия кандидата народ Прованса размышлял над зажигательными речами, которые тот произнес в Дворянском собрании Экса; проголосовав за исключение ненавидимого ими собрата, члены второго сословия невольно превратили его в героя прованского плебса.

На протяжении пяти лье, которые оставалось проделать до Экса, путешествие превратилось в апофеоз. Проехали через разукрашенный Ламбеск под здравицы и звон колоколов; в припадке энтузиазма жители пожелали выпрячь лошадей и самим тащить карету. «Друзья мои, — сказал им Мирабо, растроганный до слез, — люди не созданы для того, чтобы нести на себе человека, а на вашей шее и так уже сидят слишком многие».

Подобными сценами сопровождался и проезд через Сен-Канна; оттуда пустынная дорога в Экс долго идет все прямо и прямо. Слух о приезде Мирабо распространился по окрестностям; чтобы приветствовать народного защитника, провансальцы сбегались из своих деревень; пастухи дудели в рожки, барабаны били в такт шагу лошадей, в воздух запускали петарды и зажигали праздничные огни.

К ночи добрались до края большой котловины, в которой лежит Экс, увенчанный короной из сосновых лесов. Подобно длинной огненной змее, из празднично украшенного города поднималось факельное шествие. Мирабо не мог скрыть волнения; сдавленным голосом он прошептал сквозь слезы:

— Я вижу, каким образом люди стали рабами: тирания произросла из признательности.

Остановились на площади Проповедников. Мирабо вытащили из кареты и торжественно отнесли в дом, где он жил; он вышел на балкон и сказал несколько слов. Благодаря за трогательный прием, оказанный ему городом, в котором он пережил столько невзгод, он объявил:

— Народ никогда не должен благодарить, потому что с ним никогда не рассчитаются. Ненавидьте угнетателей так же, как вы любите ваших друзей, и вас никогда не будут угнетать.

Потом он попросил передышки, чтобы переодеться, прежде чем отправиться на ужин к своему другу Жоберу — единственному адвокату, согласившемуся его защищать в 1783 году.

Складывается такое впечатление, что в тот день прованской толпе открывались самые сокровенные помыслы; из-под окон Мирабо она устремилась к особняку Эмили де Мариньян; делегация умоляла разведенную супругу возобновить супружескую жизнь с человеком, который отныне был надеждой нации.

— Уж очень хорошая порода; грех будет, если она угаснет, — с певучим южным акцентом говорили кумушки, чьи заботы были согласны с «потомствоманией» Друга людей.

Эмили, возможно, позволила бы себя уговорить, несмотря на злопамятство знати и все свои старые обиды; будущее могло стереть прошлое. Но Мирабо не дал бы себя дурачить; пусть народ умиляется.

«Вы знаете, — писал он тогда, — госпожа графиня непременно хочет вернуться в объятия своего дорогого и славного супруга, несмотря на своих родных, которым выгодно этому противиться». Что бы он стал делать с непонятливой супругой, которая хотела вернуться лишь затем, чтобы и ей перепало незаслуженных ею лавров? Мирабо думал не о супруге, а о единственной любовнице, которая влекла его к себе, — о политике. Наконец его час пробил.

Избрание в Эксе казалось делом решенным; однако восторженность толпы была подозрительна человеку, испытавшему столько злоключений; Мирабо решил из осторожности обеспечить себе голоса и в Марселе.

Его поездка в этот город была ловко срежиссирована публикацией настоящего заявления о намерениях — «Письма гражданина Марселя о г-не де Мирабо и аббате Рейнале». В этом анонимном сочинении Мирабо, воздавая должное знаменитому автору «Истории обеих Индий», бессовестно восхваляет сам себя и без опасения описывает себя таким образом: «Он разит наследную знать, он раскрывает свободным людям глаза на злоупотребления аристократии… он высекает уже пятнадцать лет в трудах, которые проживут столько же, сколько бронза и медь, священные права человека: свободу и равенство… Прованс влачил рабское существование, граф Мирабо явился и вернул ему свободу. Прикрываясь именем национальных штатов, дворянская аристократия подавляла общины — он сравнял с землей это готическое сооружение. Равенство и свобода станут основанием новой конституции… Нужно еще добавить, что сей добрый гражданин — самый красноречивый человек своего времени, что его голос разносится над народными собраниями, как гром перекрывает грохот моря, что его храбрость удивляет еще более его талантов, и нет такой человеческой силы, которая заставила бы его отречься от принципов».

Сегодня этот текст может вызвать улыбку, однако надо думать, что в то время именно так и следовало писать. В первый же приезд в свой запасной избирательный округ Мирабо встретил трогательный прием; 18 марта он торжественно вступил в Марсель, где, по его словам, «120 тысяч человек, от юнги до миллионера, устроили ему триумфальную встречу, подносили детей для благословения».

Вечером в театре давали «Мещанина во дворянстве»; Мирабо обратился к своей соседке, мадемуазель Тьер (тетке Адольфа Тьера, будущего государственного деятеля), спросив, нравится ли ей пьеса. Та ответила: «Больше всего нам нравится сидеть рядом с дворянином в мещанстве». Эта острота, странным образом возвещавшая правление Луи-Филиппа, ярко выражает характер симпатии, которую Мирабо вызывал к себе со стороны деятельной части третьего сословия, какую являла собой буржуазия.

Когда на следующий день Мирабо уехал из Марселя обратно в Экс, за ним следовал гигантский кортеж: сто верховых впереди, триста карет позади; все семь лье, отделявшие два города друг от друга, тысячи пеших людей с факелами шли за ним вслед, распевая песни, — уличный люд был уже покорен.

В марте 1789 года Мирабо во второй раз торжественно вступил в Экс под звуки военного оркестра, одолженного комендантом Прованса, графом де Караманом, — представителем рода Рикети из ветви Безье. Когда погасли огни и стихли звуки, важные марсельские избиратели собрались, точно заговорщики, и проголосовали поднятием руки за предложение молодого марсельского адвоката Бремон-Жюльена, поклявшись в вечной ненависти «врагам героя буржуазии». Эта неслыханная популярность, апофеоз в провинции, толпы сторонников немедленно дали результаты во время предвыборной кампании.

В самом деле, уложением от 27 декабря 1788 года, вводившим принцип всеобщего голосования, предусматривалось, что он будет выполняться ступенчато: прежде чем назначить депутатов, предстояло организовать первичные собрания, которые затем произведут отбор среди кандидатов в депутаты Генеральных штатов.

Учитывая разногласия по поводу правил представительства, можно было предсказать, что предварительные выборы в Провансе не обойдутся без проблем, однако события превзошли самые худшие ожидания. К неурядицам административного порядка добавились серьезные экономические трудности: выборы проходили в условиях плохого снабжения продовольствием, народ находился на грани голода.

Если учесть, что предварительные собрания состояли исключительно из самых недовольных налогоплательщиков и что помимо назначения делегатов они должны были дать «наказы», не стоит удивляться, что в Провансе начались волнения.

За несколько дней до первых собраний в Маноске произошел бунт: туда наведался монсеньор де Сюффрен, епископ Систерона; его речи, направленные против Мирабо, были освистаны. Когда прелат направился к своей карете, в него полетели комья земли, снежки и даже камни. Серьезно пострадавший, он едва спасся, а вслед ему гремело: «Мы бедны, вы богаты, мы хотим все ваше состояние».

В первом томе «Происхождения современной Франции» историк Ипполит Тэн описал более сорока бунтов в Провансе с 15 марта по 15 апреля 1789 года; самые значительные состоялись в О, где убили сеньора де Бруйони де Монферрата, в Рие и в Тулоне, где народ осадил дворцы епископов и потребовал выкуп, грозя поджогом. В Эксе и Марселе эти события приняли такой оборот, что поддерживать общественный порядок стало проблематично.

23 марта, накануне дня, назначенного для собрания выборщиков, в разных кварталах Марселя собрались толпы людей; они слились воедино и двинулись к старому порту, заняли ратушу, где заседали городские власти. Манифестанты громко потребовали, чтобы цену на хлеб снизили с трех с половиной су за фунт до двух су, а на мясо — с десяти су до шести. Для пущей убедительности, народ побил камнями стекла в мэрии и начал выламывать двери. Властям пришлось немедленно удовлетворить народные требования, и глашатаи тут же побежали по улицам, возвещая о снижении цен на продукты. Советники муниципалитета тайком вызвали де Карамана; тот прибыл из Экса под вечер, произнес длинную речь, призвав к спокойствию и предупредив, что если не будут составлены петиции по всей форме, он будет вынужден ответить силой на насилие. Ему похлопали, и Караман уехал из Марселя, не приняв необходимых мер для обеспечения общественного порядка. Как только он уехал, бунт вспыхнул с новой силой; дом интенданта разграбили, мэру и главным муниципальным советникам пришлось прятаться или бежать. Благоразумные граждане рассудили, что для восстановления порядка необходимо срочно сформировать народные дружины. Адвокат Бремон-Жюльен возглавил это движение; он решил, что только Мирабо сумеет снять противоречия. «Если придется уступить народу, все будет потеряно, — написал он ему, — если прибегнуть к силе, все будет разрушено. Ваше присутствие, возможно, утишит страсти. Когда от людей уже ничего не ждешь, приходится обращаться к богам, и возможно, что наш город будет Вам за это обязан…»

Ставка в игре была крупной; нужно было ни много ни мало взять на себя бразды правления, выступив против народа; для Мирабо, только что исключившего себя из аристократии, существовал риск так и не попасть в Генеральные штаты. Однако он не раздумывая выехал в Марсель; прежде чем покинуть Экс, он отправился к Караману, чтобы «известить его, спросить совета или, в случае необходимости, получить приказания». Растерянный комендант дал ему карт-бланш.

Марсель находился в осадном положении. Мирабо маневрировал, проявляя замечательное политическое чутье. Он сразу же взялся за создание дружин, которые обеспечили порядок на улицах и разогнали скопления народа. В то же время он сочинил один из своих шедевров — «Обращение графа де Мирабо к народу Марселя». В этом кратком рассказе он выражает доверие к народному здравомыслию и взывает к нему; в доступных выражениях он дает понять, что резкое снижение цен на мясо и хлеб вызовет дефицит муниципальных финансов, и в конечном счете марсельские налогоплательщики поплатятся за иллюзорные послабления, на которые они вынудили пойти городских чиновников. Таким образом, он предлагал установить цены на продукты, соответствующие экономической реальности того времени: «Своим примером вы повсюду установите мир; марсельцы — мужественные люди; король об этом узнает, наш добрый король, которого не нужно огорчать, наш добрый король, к которому мы беспрестанно взываем». Эта речь, которая тотчас была напечатана, вывешена на улицах и распространена среди населения, произвела столь умиротворяющий эффект, что муниципальный совет, под охраной народных дружин, смог собраться и установить реальные цены на хлеб и мясо. Местный бюджет был в безопасности. Мирабо совершил настоящее чудо: в три дня Марсель успокоился и был спасен от гражданской войны.

Только утихла гроза в Марселе, начался бунт в Экс-ан-Провансе. 25 марта выборщики первой ступени собрались в административном центре Прованса; в тот же день плотная толпа заполонила улицы; плебс, не имеющий права голоса, присоединился к голосующим.

Когда первый консул де Лафар появился на пороге ратуши, его освистали; простоволосые женщины требовали хлеба. Молва гласит, что Лафар презрительно ответил одной из просительниц: «Вам впору есть только яблоки от моих лошадей». Эти слова, возможно, выдуманные, хорошо передают настроение умов. Становится понятно, почему крики сменились градом камней. Караман, который должен был обеспечивать порядок, тщетно пытался убедить толпу разойтись; в него угодил камень, а двух его солдат забили ими до смерти. Тогда, чтобы защитить своего командира и отомстить за товарищей, остальные солдаты без приказа открыли огонь по манифестантам. Выбитый из колеи драматизмом ситуации, не зная, что ему предпринять для восстановления спокойствия, Караман предложил отвести войска и согласиться на снижение цен на хлеб и мясо.

Толпа схлынула, но растеклась по всему городу и принялась грабить хлебные склады, так что три часа спустя во всем городе не осталось ни крошки. Тогда Караман велел закрыть ворота, чтобы украденные продукты нельзя было вывезти из города.

В этот критический момент приехал Мирабо, которого спешно вызвали из Марселя. Чтобы восстановить порядок, он велел военному коменданту наделить себя всеми полицейскими полномочиями, а потом применил метод, который так успешно подействовал в предыдущие дни: в несколько часов создал народную дружину, объехал все улицы верхом и повторил чудо, только что сотворенное в Марселе.

Ему повиновались, как любимому отцу, каждый перед его лицом клятвенно обещал быть благоразумным и призывать — а то и принуждать — к благоразумию других. Женщины, мужчины, дети орошали слезами его руки, одежду, ноги, провозглашали своим спасителем и богом.

В силу превратности судьбы, приехав из Парижа, чтобы взбунтовать Прованс, Мирабо стал его усмирителем. И действовал он не как Гракх, ставший плебеем, но как дворянин, представитель знатного рода, блюститель традиций своих предков…

V

Из этой примечательной истории проницательные наблюдатели могли бы извлечь немало полезных уроков. Судя по всему, только архиепископ Экса, монсеньор де Буажелен, почувствовал, что трибуна надо поддержать. Этот прелат, ударившийся в политику, двумя годами раньше проложил дорогу своему собрату Ломени де Бриенну, исподволь навязав его Людовику XVI; через его посредство Бриенн стал главным министром. Несмотря на свои способности к интригам, Буажелен был бескорыстен и великодушен. Его поведение во время бунта заслуживает того, чтобы о нем упомянули в истории: без его негласной поддержки Мирабо не удалось бы так легко восстановить порядок в Эксе. Архиепископ, не задумываясь, предоставил в распоряжение своей паствы хлебные запасы церкви; он выделил из собственных средств залог в сто тысяч ливров под заем, который тотчас выпустил город, чтобы возместить ущерб ограбленным собственникам. Сердце народа не осталось глухо к щедрости пастыря: большую часть украденного хлеба вернули.

Благодаря духовному заступничеству архиепископа ненавидимый дворянами Мирабо смог принять участие в составлении наказов сенешальства Экса. Из мстительности большинство обладателей вотчин отказались участвовать в заседаниях. Поэтому роль Мирабо в составлении наказов избирателям от дворянства и даже духовенства была значительна. Помимо прочего, был призыв ввести систему «один избиратель — один голос» — большая редкость для наказов, составленных двумя первыми сословиями. Если бы эта система была введена, то волнений июня и июля 1789 года, возможно, удалось бы избежать. Но для этого было нужно, чтобы Мирабо стал депутатом от дворянства. Сомнительная репутация, отсутствие социального доверия сделали невозможным его влияние на собрание. Поэтому судьба Мирабо решилась в Эксе; он, как авторитетный выразитель народного мнения, мог быть выдвиженцем только третьего сословия. Он потерял бы весь свой вес, если бы случилось иначе.

В наказах, составленных при участии Мирабо, Друг народа показал себя последователем Друга людей. В них развивалась трогательная мысль о том, что крестьяне, оказавшиеся под властью таких господ, как он, извиняются за жалобы на тиранию феодалов. Разумеется, когда к тебе так относятся, выборы выиграны заранее: в самом деле, 6 апреля 1789 года в Эксе Мирабо набрал больше всех голосов, опередив четырех других депутатов от третьего сословия: 290 из 344. Этот триумф заглаживал прошлые обиды, столь долго остававшиеся неотомщенными.

В то же время он добился второго, хотя не столь явного успеха в Марселе; в первом туре большинства не получил никто, во время второго тура дружинникам пришлось оцепить зал голосования. Мирабо был избран, но стал только четвертым в списке.

Ему пришлось выбирать, поскольку нельзя было быть представителем сразу двух округов; немного раздосадованный тем, что его победа в Марселе не была бесспорной, Мирабо выбрал Экс. Следовало обрядить в ловкую форму отказ представлять крупный прованский порт. «Служить интересам Марселя — мой первый долг; лишить его лишнего переговорщика в Генеральных штатах и занять место этого переговорщика не значило бы ему служить». Польщенный сим ловким объяснением, марсельский муниципалитет единодушно проголосовал за предоставление гражданства своему депутату-отказнику. В благодарность Мирабо разразился речью, в которой высказал все свои истинные предвыборные убеждения и выразил состояние своего духа накануне созыва Генеральных штатов:

— Я всегда буду вменять себе в обязанность провозглашать и распространять повсюду, насколько хватит сил, извечные права человека: свободу, равенство и — верный способ, каким можно их утвердить, — братство. Не ту слепую и яростную свободу, отметающую все законы, но просвещенную и примирительную свободу, которая хочет подчинить все и вся общему закону, потому что общий закон благодатен для всех. Не то химерическое и абсурдное равенство, мрачное искусство которого состоит в смешении рангов и людей, тогда как природа всегда будет устанавливать неизбежные различия между ними, но равенство, упорядоченное природой и разумом, хотя и всегда нарушаемое людьми; не то ужасное единение некоторых против множества, которое образуется и сплачивается, лишь чтобы разделять и властвовать. Не даже объединение большого числа против малого, которое будет стремиться уничтожить неравенство, тогда как нужно лишь его регулировать, и которое породит раздор, так и не приведя к миру. Но братство всех ради общего счастья. Оно обеспечит правоту каждого и не оставит возможности для деспотизма!

Эти слова, исполненные сердечной теплоты, звучат до странности умеренно; Мирабо далек от устоявшегося образа сокрушителя существующего порядка; он излучает безмятежность человека, только что добившегося своей цели. Находясь на пороге вожделенной карьеры, Мирабо уверен в себе и отныне намерен говорить на равных с власть имущими. Прежде чем отправиться в Париж, он написал Монморену: «Ну что ж, господин граф, от лица общества, представителем которого я являюсь, я объявляю королевскому министру, что если когда-нибудь мне потребуется в интересах моих подопечных испросить у него аудиенцию, я не сомневаюсь, что мне не только не придется о ней умолять, но даже вообще пребывать в ожидании».

Мирабо потешил свое тщеславие, и Монморен заставит дорого его за это заплатить. Разве можно было это предвидеть в подобные моменты упоения? Почетный гражданин Марселя, Мирабо приехал в Экс под приветственные возгласы и с новым триумфальным кортежем. 10 апреля он победителем вступил в провинциальное собрание и воспользовался своей властью, чтобы заставить прованское дворянство отказаться от права не платить налоги.

После этого успеха он решил ехать в Париж; во избежание очередных оваций отъезд состоялся ночью. Но жители Прованса не спускали глаз со своего кумира; в ту ночь улицы Экса были полны народа; когда Мирабо сел в карету под взволнованные возгласы, толпа двинулась за ним по дороге в Дофине.

Отныне молва бежала впереди кареты — в каждой деревушке между Эксом и Греноблем собиралась толпа, взрывавшаяся при виде путешественника приветственными криками.

«Вот она, слава, настоящая слава», — изрек Друг людей у себя в Аржантейе, узнав о триумфе своего наследника. Увы! Маркиз де Мирабо запоздало воздал должное сыну, которого так долго знать не хотел — тот уже стоял одной ногой в могиле. Ему оставалось прожить всего сто дней — сто дней, в течение которых Оноре Габриэль, уже ставший самым важным лицом в Провансе, покорил всю Францию…

 

Часть третья

ПОЛИТИЧЕСКАЯ КАРЬЕРА (1789–1791)

 

Глава первая

ГЕРАКЛ РЕВОЛЮЦИИ (МАЙ — ОКТЯБРЬ 1789)

I

Весной 1789 года Версаль напоминал собой растревоженный улей. Дни, которых так долго ждали, наконец настали; со всех концов страны прибывали те, кого избрал народ, чтобы привести в порядок финансы, после чего Франция естественным образом продолжила бы движение вперед.

2 мая король принял делегатов от третьего сословия; неизвестно, участвовал ли Мирабо в этом унылом шествии, отнюдь не способствовавшем поднятию престижа монархии. Депутаты смотрели на монарха, которого раньше почитали наравне с Богом, с некоторым разочарованием, самые вольнодумные признавались даже, что он показался им заурядным человеком. Весьма вероятно, что Мирабо, пророк новой эпохи, не унизился до того, чтобы выстаивать очередь в приемной дворца.

4 мая депутаты всех трех сословий двинулись торжественной процессией от прихода Богоматери до Версальского собора. Впереди шли депутаты от дворянства в ярких пестрых костюмах. Далее — духовенство в черных сутанах, с вкраплениями фиолетового и красного цветов — облачение епископов и кардиналов. Завершавшие шествие депутаты от третьего сословия, облаченные в судейские мантии, шли темной кучей. Самое исчерпывающее свидетельство об этом дне принадлежит дочери Неккера, госпоже де Сталь. Она писала: «Особенно заметен был граф де Мирабо. Никакое другое имя среди 600 депутатов от третьего сословия еще не прославилось. Мнение об его уме было серьезно преувеличено страхом, с каким относились к его безнравственности. Трудно было отвести от него взгляд: его огромная шевелюра выделяла его из толпы; складывалось впечатление, что его сила зависела от нее, как у Самсона; его лицо черпало свою выразительность в самой своей некрасивости, и всем своим видом он наводил на мысль о необузданной силе, но такой силе, какая должна быть у народного трибуна». Интеллектуалка, написавшая эти строки, смотрела в тот решающий день на заклятого врага своего отца; она была напугана его мощью, но надеялась, что дурная репутация уравновесит эту силу, сведя ее на нет. Вся драма последних месяцев жизни Мирабо как раз и заключена в этом противостоянии низости и величия.

В день, отведенный для торжеств, Мирабо знал, что он всего лишь статист среди 1200 избранников народа; но этот статист жаждал стать актером. Уже 2 мая, как будто свобода печати была дарована без всяких условий, депутат от Экса объявил о выходе первого номера «Журнала Генеральных штатов». Когда, гордо запрокинув голову, он шел по улицам Версаля, он был почти уверен, что те, кто на него смотрят, прочли его газету и поразмыслили над эпиграфом из Вергилия: «Novus nascitur ordo».

В соборе Мирабо, не привыкший к христианской помпезности, выслушал необычную проповедь монсеньора де Ла Фара, епископа Нанси; сей богатый князь церкви поносил существующий порядок, не столько чтобы защитить народ, сколько чтобы самому укрыться от налогов, ибо стрелы, пущенные прелатом, метили прежде всего в налоговиков, неприятности с которыми он предчувствовал. В страхе перед будущими сборщиками налогов, монсеньор даже воскликнул: «Эти жалкие вымогатели творят свое варварство, прикрываясь именем нашего доброго короля, справедливого и отзывчивого монарха». В этот момент под сводами собора раздались аплодисменты и пробудили от сна задремавшего Людовика XVI. Мирабо отметил этот факт в своем отчете и кратко выразил суть епископской речи в довольно удачной фразе: «Франция, твоей воли достаточно».

На следующий день, 5 мая, Мирабо был готов сыграть политическую роль. Депутаты от третьего сословия, сбившись в покорное стадо, долго дожидались, пока церемониймейстер, маркиз де Дрё-Брезе, рассадит их по скамьям в зале Малых забав. В это время Мирабо внимательно перечитывал речь, которую он приготовил, чтобы произнести в подходящий момент во время первого заседания. Конечно, было еще неизвестно, возможно ли будет депутату от третьего сословия подать голос в первый же день, особенно в присутствии Людовика XVI. В самом деле, по протоколу, который было бы трудно соблюдать, депутаты от разночинцев могли обращаться к королю, лишь стоя на коленях, — сложно представить себе Мирабо в такой униженной позе. Войдя, в свою очередь, в зал, где решится судьба Франции, Мирабо был встречен робкими аплодисментами, быстро потонувшими в презрительном ропоте. «Он понял его смысл, — уверяет госпожа де Сталь, — но, гордо проходя через зал к своему месту, как будто готовился породить достаточно волнений в государстве, чтобы смешать ранги уважения, как и все прочие».

Это мнение сложилось постфактум; во время первого заседания Мирабо был замечен лишь по приходе; все остальное время внимание депутатов и зрителей было сосредоточено на других вещах.

После полудня вошел король в расшитом фраке, на его треуголке сверкал бриллиант «Регент»; за ним шла королева в серебряном газовом платье, усыпанном белыми блестками; позади следовали принцы крови и министры в роскошных костюмах.

Беглый луч солнца в последний раз сверкнул по позолоте аксельбантов, потом речь короля раскрыла двери новым событиям. Эта тусклая и благодушная, порой напыщенная речь вызвала аплодисменты; их удостоилось королевское величие, а не разочаровывающие слова монарха. Тот не затронул ни одного из вопросов, будоражащих умы; оставалось по-прежнему неизвестно, будут ли сословия заседать вместе и как станут голосовать.

Когда король закончил, он предоставил слово хранителю печатей, неловкому де Барантену. Министр выражался цветисто и неясно; вопрос о заседаниях по сословиям так и остался открытым. Потом целых три часа Неккер натужно жонглировал цифрами; если следовать логике его речи, выходило, что дефицита бюджета никогда и не было, так что непонятно, зачем созвали Генеральные штаты — без них можно было прекрасно обойтись.

Пробило уже шесть часов вечера; депутатов мучили заботы, связанные с продолжительностью заседания, открывшегося на заре. Так что Мирабо сам отказался от мысли попросить слова, в чем ему, вероятнее всего, отказали бы.

Остается только гадать, как приняли бы заготовленную им речь, в которой, в частности, говорилось: «Возглавляемые Вашим Величеством, мы — и только мы — имеем право определить форму заседаний, но сир, вы, несомненно, имеете право помешать тому, чтобы сей важный вопрос — должны ли сословия разделиться или остаться вместе? — был решен прежде, чем рассмотрен. А так и будет, сир, если вы допустите, чтобы мы с самого начала разделились. Естественное состояние всякого собрания — разумеется, соединение всех его членов; они обычно едины, пока не разделятся. Чтобы решить, что они разделятся, нужно, конечно, их объединить, но было бы более чем странно разделить их, чтобы узнать, останутся ли они вместе».

При всей своей справедливости, эти идеи были не новы; Мирабо уже излагал их почти в том же виде в «Письмах к Черутти», и непохоже, чтобы тогда они оказали воздействие на короля и его министров. Таким образом, будь эта речь произнесена в день открытия штатов, она вряд ли изменила бы намерения Людовика XVI и его Совета, к тому же эти намерения были слишком расплывчаты, чтобы их можно было атаковать в лоб. В самом деле, в последних числах апреля 1789 года король задумал изменить состав правительства, чтобы окружить себя людьми, решительно настроенными сохранить монархические институты в их неприкосновенности. Однако, предоставив депутатам право самим решить, будут ли они голосовать поименно или по сословиям, он продемонстрировал свою слабость. Эта нерешительность могла дать понять, что монархия ждет от Генеральных штатов некоего чуда — восстановления бюджетного баланса, притом чтобы никому не пришлось ничем жертвовать.

II

Не сумев ни произнести свою речь, ни включить ее в протокол первого заседания, Мирабо частично опубликовал ее в номере своего «Журнала Генеральных штатов» от 6 мая, дополнив ее комментарием, из которого следовало, что удобный случай был упущен.

Такая позиция не пришлась по вкусу Людовику XVI и его министрам. Было тотчас издано два королевских указа; первый напоминал, что печать несвободна; второй запретил газету Мирабо и пригрозил издателю санкциями.

Словно от камней, брошенных в воду, от этих указов разошлись круги в разные стороны. Собрание парижских выборщиков, завершавшее назначение депутатов, выразило протест против этих мер через печатный орган адвоката Тарже. Зато пресса, находившаяся на содержании у Неккера, яростно набросилась на Мирабо. Один памфлетист, назвав его «депутатом ада», закончил так: «Какой честный человек посмеет сидеть рядом с г-ном де Мирабо? У него одна система — постоянство в порочности».

Довольно ловко Мирабо обошел препятствия: заменил свою газету «Письмами к избирателям», которые выполняли ту же роль, но которые нельзя было запретить, поскольку каждый депутат имел право и даже был обязан отчитываться в своей деятельности перед избирателями. Тем не менее поведение правительства заставляло задуматься. Благодушие короля, возможно, было напускным; за раздельными заседаниями палат мог скрываться некий умысел; возможно, против представителей народа замышлялся переворот. В одном из личных писем, в середине мая 1789 года, Мирабо выразил свои опасения и выстроил альтернативный ряд: «Если бы у г-на Неккера была бы хоть капля таланта, он уже через неделю получил бы 60 миллионов от налогов, 150 от займов, а на восьмой день распустил бы нас; если бы у г-на Неккера была хоть капля характера, он стал бы кардиналом де Ришелье по отношению к двору и возродил бы нас; если бы у правительства было хоть немного ловкости, король объявил бы себя демократом, а мы, по сути, смогли бы стать второй Данией».

Похоже, что первое беспокоило Мирабо не менее двух недель; третье сословие погрязло в бездействии; хотя депутат от Экса был в нем первой головой, к нему все еще мало прислушивались. Он более властвовал над общественным мнением в стране, чем над собранием депутатов. «Письма графа де М. к своим избирателям» вызывали много шума; такие слова, как «Совершенно верно, что вместо того чтобы даровать народу свободу, ему выковывают цепи», обратили к Мирабо множество слушателей. Через несколько дней правительство подало в Парижский парламент жалобу на эти пасквили, но парламент не стал ее рассматривать, заявив, что здесь «нет мотива для разбирательства». Это значило негласно утвердить принцип свободы печати. Поняли это не сразу; преимущество, в котором находился Мирабо перед существующим порядком, не обеспечило ему немедленного главенства в Собрании. Однако успех склонил его к последней предусмотренной им возможности: поскольку король при поддержке духовенства и дворянства как будто собирался отказаться от немедленного голосования по налогам, ожидаемым от Генеральных штатов, а затем от их роспуска, не следовало ли предположить, что король, избавившись от двух первых сословий, решится править, опираясь единственно на народ, как в Дании со времен революции 1660 года? В таком случае у монархии будет прочный базис, который окажется еще надежнее, если она последует советам графа де Мирабо; если так, то частные интересы монархии совпадут как с интересами депутата от Экса, так и с общими интересами страны.

Данные обстоятельства способствовали событию, которое могло бы иметь большое значение, однако осталось незамеченным; в то время о нем не узнал никто, кроме его действующих лиц, оно осталось без последствий; и все же оно проливает дополнительный свет на характер Мирабо и заслуживает упоминания.

Это событие произошло между 20 мая и 10 июня 1789 года — точнее установить невозможно. Почувствовав колебания третьего сословия и пересчитав, сколько в нем есть стоящих людей, Мирабо решил, что ближе всего к его взглядам стоит Малуэ — единственный интендант, заседавший в Штатах.

Малуэ долгое время прожил в Провансе, исполняя свои обязанности в Тулоне; он был одним из близких друзей госпожи де Мирабо, и, возможно, поэтому Мирабо неоднократно нападал на него в «Письмах к избирателям». Тем более примечательно, что он пожелал увидеться с ним наедине; встреча состоялась у дю Ровре, в присутствии еще одного женевца — Дюмона, оставившего в своих «Мемуарах» много ценных замечаний о Мирабо.

— Мне захотелось объясниться с вами, — сказал Мирабо Малуэ, — потому что, несмотря на вашу умеренность, я распознал в вас друга свободы, и возможно, я еще больше, чем вы, напуган брожением в умах и несчастьями, которые могут из-за этого произойти. Я не из тех, кто может трусливо сдаться деспотизму. Я хочу свободную конституцию, но монархическую. Я не желаю крушения монархии, и если заранее не принять мер, то в нашем собрании есть столько дурных голов, неопытных и возбужденных людей, столько неразумного сопротивления и резкости в обоих первых сословиях, что я, как и вы, опасаюсь сильнейших потрясений.

Честный Малуэ рассудил, что эти речи слишком разумны, чтобы не быть искренними. Он ответил, что тоже сторонник реформ и предоставления конституции, соответствующей пожеланиям народа, но что лично он сомневается в том, чтобы министры следовали четкому плану.

— Ну что ж! — ответил Мирабо. — Предложите им встретиться со мной и переговорить.

Малуэ согласился. Принимая во внимание натянутость отношений Мирабо с министрами, с которыми он хотел встретиться, задача ему выпала сложная; Неккер и Монморен неохотно приняли его предложение: оба подумали, что у них опять станут выпрашивать деньги.

В назначенный день Монморен уладил все так, чтобы не явиться на встречу; к несчастью, и Малуэ задержали в последнюю минуту; Мирабо оказался лицом к лицу с Неккером.

Все могло еще уладиться. Однако Мирабо явился не как проситель, а как представитель народа. Он собирался разговаривать, как сильный с сильным. Он открыто потребовал у премьер-министра изложить его планы. Неккер высокомерно ответил:

— У вас ко мне какое-то предложение? Я слушаю.

Мирабо отрезал:

— Мое предложение — пожелать вам всего хорошего.

Взял шляпу и вышел, не сказав более ни слова.

Через несколько минут после этой «беседы» Малуэ встретил Мирабо. Тот сказал только:

— Я больше не вернусь, но они скоро обо мне услышат.

События, произошедшие в период с 6 мая по 23 июня 1789 года, подтвердили правоту этих слов.

Ill

В речи, не произнесенной 5 мая, Мирабо заранее указывал на ошибку, которую совершали король и его министры, колеблясь по поводу столь важных вопросов, как разделение или соединение сословий, поименное голосование, условия проверки полномочий. При таких обстоятельствах (а в истории редко складывались ситуации сложнее этой) самой большой ошибкой было играть на двусмысленностях. Проницательные умы осознали это уже утром 6 мая.

В тот день депутаты узнали, что место, предназначенное для их собраний, будет готово к девяти часам утра. Зал Малых забав, где прошло первое заседание, отдали третьему сословию; депутаты отправились туда и сделали вид, будто находятся в общем зале заседаний трех сословий, нарочито дожидаясь прибытия привилегированных, чтобы приступить к проверке полномочий. Но депутаты от духовенства и дворянства собрались отдельно. Тем самым утверждался принцип посословного голосования, который давал преимущества привилегированным сословиям. К полудню разрыв стал очевиден, и, как писал в тот момент Мирабо, «замечательный случай был окончательно упущен». Было бы ошибкой полагать, что решение, принятое третьим сословием утром 6 мая 1789 года, ясно выражалось в повестке дня; депутаты продолжали выжидать; кое-какие вожаки, возможно, знали, чего хотят, не будучи уверенными при этом, удастся ли им добиться желаемого. Зрелище этого разношерстного сборища было удручающим. «Представьте себе, — писал Мирабо, — более пятисот человек, помешенных в один зал, незнакомых друг с другом, собранных из разных мест без руководителя, без иерархии, одинаково свободных, одинаково равных, никто не имеет права командовать, никто не считает себя обязанным подчиняться, все хотят, на французский манер, быть выслушанными, и никто не желает прислушиваться к другим».

Многочисленные зрители наблюдали эту картину. Беспорядок создал у них неблагоприятное впечатление. Мирабо закончил свою статью ободряющей фразой, обращенной к участникам: «Вы начали с хаоса; но разве мир зародился из чего-то иного?»

К почти ежедневным письменным выступлениям Мирабо присовокуплял устные; впрочем, в первые дни ему не удалось вдохновить своих коллег, которые, будучи подвержены общественному мнению, заранее не доверяли своему собрату. Однако депутаты прислушивались к его заявлениям, в частности, они вняли его мнению о том, что третье сословие не должно посылать делегатов, уполномоченных вести официальные переговоры с двумя другими сословиями.

Через несколько дней после этого выступления, 18 мая, он увлек за собой аудиторию, умоляя не порывать с двумя первыми сословиями: он говорил об особенностях дворянства и духовенства, и тут его политические взгляды зашли очень далеко. Мирабо был убежден, что дворянство, разрывающееся между придворной аристократией и провинциалами-ретроградами, окажется ни на что не способным, если предоставить его самому себе; напротив, состав депутатов от духовенства, более демократический, нежели аристократический, позволяет надеяться на союз этого сословия с третьим. Если такое случится, то либо дворянство исключит себя из нации, либо придется соединить три сословия в одно собрание. Соединение сословий — ключевая идея дебютировавшего на Собрании оратора. Именно для ее обоснования Мирабо произнес несколько неожиданную речь в защиту духовенства, сдобрив ее общеполитическими соображениями и завершив выпадом против Неккера.

Его не поддержали: нескольких слов, произнесенных пастором Рабо-Сент-Этьеном, депутатом от Нима, хватило, чтобы отмести предложения депутата от Экса. Рассмотрев предложение делегата-протестанта, собрание постановило, что представители третьего сословия должны договориться с представителями двух первых сословий о методе проверки полномочий. «Говорят, что, чересчур усердствуя, я погублю общее дело», — горько признался Мирабо Дюмону.

Однако неделей позже он взял реванш: 25 мая его предложение по выработке временного регламента собрания было принято подавляющим большинством голосов. Ему все же пришлось сцепиться с Мунье, депутатом от Дофине, который съязвил:

— Я не могу согласиться с нынешним мнением господина графа де Мирабо.

Тогда вмешался другой депутат и заметил, что «не следует постоянно упоминать о рангах и достоинствах в собрании равных людей». И вот тут Мирабо бросил фразу, произведшую большое впечатление:

— Я придаю столь мало значения своему графскому титулу, что готов подарить его любому желающему. Самый прекрасный мой титул, единственный, которым я горжусь, — титул представителя большой провинции и большого числа моих сограждан.

После этой реплики он поставил на голосование свое предложение о регламенте — оно было принято 436 голосами против 11. Чтобы просветить своих коллег, Мирабо предоставил в их распоряжение регламент английской Палаты общин; впрочем, произведение сэра Сэмюела Ромильи не было до конца понято французскими депутатами, которые впоследствии предпочли режим Собрания, а не двухпалатного законодательного органа. Против этого Мирабо поначалу не возражал. Его только с каждым днем все больше раздражало упорство дворян: 27 мая он посоветовал прекратить давать им авансы и ясно высказался за союз третьего сословия с духовенством, неизбежность которого доказал несколькими днями ранее. Возможно, к нему бы прислушались, но тут маневр короля поставил все под вопрос. Под давлением аристократов от духовенства Людовик XVI предложил депутатам от всех трех сословий возобновить через посредство своих комиссаров примирительные совещания в присутствии министра юстиции. Депутаты были уже готовы дать согласие, когда поднялся Мирабо.

— Что все это значит? — спросил он. — Проявление мужества, терпения и доброты со стороны короля, но в то же время — ловушка. Она расставлена рукою тех, кто неточно сообщает ему о положении дел и настроении умов, ловушка со всех сторон, ловушка друидов. Гибель, если исполнить желание короля, гибель, если ответить отказом… Пройдем же между двумя этими подводными камнями; мы, разумеется, примем предложение короля, но предварим совещания шагом, который раздавит интригу и обличит клевету…

До сих пор колебавшееся, Собрание последовало за Мирабо и приняло следующее решение: «после каждого совещания комиссары трех сословий будут составлять протокол». Однако депутаты отказались, как требовал депутат от Экса, послать королю обращение.

Мирабо-Бочка, депутат от лимузенского дворянства, громко потешался над полупровалом своего старшего брата: «Его мало слушают, хоть он и много говорит». Однако выступление Мирабо произвело столь сильное впечатление на депутатов, что они очень скоро выказали ему доверие. 1 июня он был избран заместителем старшины временного президиума. Председатель президиума — астроном Бальи — был избран за два дня до того депутатом от Парижа и сразу стал самым почитаемым членом Собрания третьего сословия. Теперь, когда у Собрания появились президиум и что-то вроде регламента, можно было вести работу более согласованно.

5 июня Мирабо добился принципиального решения о том, что делегация от третьего сословия отправится к королю, чтобы попросить о совместной проверке всех полномочий. Эта мера казалась тем более своевременной, что дворянство уже заявило об утверждении своей палаты, и духовенство тоже сильно продвинулось вперед.

Сдержанность короля происходила в основном от его природной нерешительности, обусловленной воздействием противоположных влияний. Остальное было вызвано домашними бедами: его старший сын, маленький герцог Нормандский, наследник французского престола, уже месяц тяжело болел; он скончался 4 июня в замке Медон. Людовик XVI каждый день ездил к нему туда; он воспользовался этим предлогом, чтобы отложить совещание, обещанное депутатам третьего сословия.

Мирабо, избранный в состав делегации, решил, что момент благоприятен для немедленных действий; 10 июня на заседании «общин», он вытолкнул вперед аббата Сьейеса. Тот, посовещавшись с коллегой из Экса, впервые взял слово: он потребовал послать последнее предупреждение дворянству и духовенству, а затем, каков бы ни был ответ, провести перекличку присутствующих и начать общую проверку полномочий депутатов всех сословий вне зависимости от их явки на заседания. Постановление Сьейеса было принято с одной поправкой: «предупреждение» заменили на «приглашение».

11 июня Бальи удалось передать королю «Обращение», составленное неделю назад; 12-го Людовик уехал на охоту, никак не ответив на просьбу третьего сословия. Тогда депутаты решили начать перекличку по бальяжным округам. Этот тактический ход сдвинул ситуацию с мертвой точки. В течение нескольких дней к третьему сословию присоединились двадцать депутатов от духовенства.

Во время переклички произошел инцидент: чей-то голос в зале воскликнул, что нужно вывести всех посторонних и что среди зрителей есть шпион, изгнанный из своей страны и перешедший на содержание к английскому королю; этот подозрительный тип постоянно делает записи; к виновному потянулись указующие персты. Им оказался не кто иной, как дю Ровре; он добросовестно вел стенограмму заседаний, чтобы публиковать отчеты о них в «Письмах графа де М. к своим избирателям». Перекрывая гвалт и водворяя порядок, Мирабо, великолепно импровизируя, восстановил спокойствие. Он представил дю Ровре как «одного из самых уважаемых граждан в мире» и как мученика за свободу; потом, увлекшись, набросал сжатую картину революций в Женеве и призвал Францию внедрить в жизнь провозглашенные ими принципы.

Зал зааплодировал; Мирабо имел большой успех, оставшийся без последствий, поскольку 15 июня, когда закончилась перекличка, он не сумел провести свое постановление о названии нового собрания.

— Не принимайте названия, которое пугает, — посоветовал он. — Подыщите такое, которое нельзя будет у вас оспорить, более мягкое, но не менее внушительное в своей полноте, которое подойдет во все времена, сохранится при любом развитии событий. Название «представители французского народа» останется неизменным, когда ваши принципы будут известны, когда вы предложите хорошие законы, когда вы завоюете народное доверие.

К нему не прислушались; большинство заранее поддержало название, предложенное двумя малоизвестными депутатами — Леграном и Пизоном дю Галаном, и поддержанное Сьейесом. Они предложили назвать депутатов Генеральных штатов от третьего сословия «Национальным собранием».

Прежде чем это предложение было вынесено на голосование, Мирабо снова взял слово; в ночь с 15 на 16 июня он произнес вторую речь, призывая к осторожности. Он считал, что лучший способ обречь революцию на провал — потребовать слишком многого. Он восстал против деспотизма собраний и отстаивал принцип королевского вето как гарантию свободы граждан.

Эти слова, которых от него никто не ожидал, были встречены враждебно; возможно, впервые кто-то прошептал: «измена». Однако мысль Мирабо соответствовала его глубокому убеждению; он в самом деле ненавидел деспотизм и узрел его зарождение в хаосе необузданного собрания. Речь закончилась так поздно, что депутаты разошлись, не проголосовав. На заседании 16 июня Мирабо снова поднялся на трибуну; он в очередной раз стал отстаивать свое название «представители народа», и дал последнему слову толкование, ставшее знаменитым:

«Меня хотели поставить перед неразрешимой дилеммой, говоря, что слово „народ“ означает слишком много или слишком мало: слишком много — „нация“, populus , слишком мало — plebs , сословие, отдельный класс, что никому не нужно. Опасались даже, что это слово может означать то, что латиняне называли vulgus, англичане называют mob, а дворяне, как знатные, так и простые, дерзко называют „сбродом“. Именно в этом и состоит преимущество слова „народ“, обладающего столькими различными значениями. Да, именно потому, что имя народа не слишком уважаемо во Франции, потому, что его с презрением произносят в покоях аристократов, именно поэтому мы должны… Разве вы не видите, — заключил он, — что имя „представителей народа“ вам необходимо, потому что оно привлечет к вам народ, эту внушительную массу, без которой вы будете лишь индивидуумами, слабым тростником, который переломают стебель за стеблем».

Тут поднялся ропот. Когда Мирабо захотел привести в пример своим коллегам «батавских героев, давших свободу своей стране и покрывших себя славой под именем гёзов» (нищих), оратора прервали громкими восклицаниями. Самые неистовые из его коллег обрушились на него, обозвав аристократом, мерзавцем, продажной шкурой и призывая покинуть зал. Он остался невозмутим; когда буря стихла, он холодно заявил:

— Господин председатель, я оставляю на вашем столе отрывок, вызвавший столько ропота и столь плохо понятый. Я согласен, чтобы все друзья свободы судили обо мне по его содержанию.

Затем он с достоинством вышел и отправился домой. К нему приехали Дюмон и дю Ровре. Он зачитал им несколько пассажей из обруганной речи и, нимало не огорчаясь, заключил:

— Они меня не напугали. Через неделю я буду силен как никогда. Они сами придут ко мне, когда их завертит буря, которую они сами вызвали. Не сожалейте о происшедшем этим вечером. Люди думающие увидят в моем постановлении глубокий смысл. А этих дураков, которых я слишком презираю, чтобы их ненавидеть, я все же спасу даже против их воли.

IV

«Через неделю я буду силен как никогда». Эти слова, сказанные 15 июня, оказались точным предсказанием, поскольку уже 23-го числа Мирабо занял место, навсегда сохранившееся за ним в веках.

Прошла одна из самых тяжелых недель в истории: утром 17 июня собрание третьего сословия, к которому присоединились кое-кто из представителей духовенства, 491 голосом против 90 провозгласило себя Национальным собранием по предложению Сьейеса, призвав народ прекратить уплату налогов, если Собрание будет распущено.

«Это голосование — сама Революция», — писала госпожа де Сталь.

Мирабо на заседании не присутствовал. Зато там было отмечено непривычное присутствие королевского хранителя печатей; Барантен даже держал в кармане ответ, который Людовик XVI наконец-то удосужился дать третьему сословию на просьбу, поданную Бальи 11 июня. Раз министр юстиции не огласил ответ короля до голосования, значит, у него были на то веские причины, которые он скрыл от потомков. Можно предположить, что Барантен счел благоразумным обострить ситуацию до крайности. Возможно, он заключил, что бунт депутатов от третьего сословия поставит короля перед необходимостью распустить Генеральные штаты.

Мирабо, должно быть, разделял эту точку зрения.

— Какая жалость! — сказал он Дюмону. — Они воображают, что все кончено, но я не удивлюсь, если их прекрасный декрет приведет к гражданской войне!

Король и его Совет поняли, что им придется немедленно отреагировать. Четыре-пять дней после 17 июня и правительство, и Собрание потратили на обсуждение линии поведения. Эти два параллельных и направленных друг против друга течения в конце концов слились, вызвав взрыв.

Вероятно, первым побуждением королевской власти было отменить решение третьего сословия как незаконное; то же самое относилось к голосованию по налоговым вопросам, в результате которого существующие налоги были продлены до того момента, когда Генеральные штаты придут к согласию с королем, чтобы установить modus vivendi.

Похоже, что Неккер, переговорив с Малуэ и убедившись, что остановить волнения будет не так-то просто, посоветовал разработать программу уступок. Король, вероятно, согласился с премьер-министром, если только давление со стороны его братьев и королевы не склонило в противоположную сторону его вечно колеблющуюся волю.

Пока он находился в опасной нерешительности, поведение депутатов усугубило положение. 19 июня духовенство с небольшим перевесом голосов решило присоединиться к третьему сословию; меньшинство дворян, с одобрения герцога Орлеанского, утвердило принцип этого воссоединения. Вероятно, что такая позиция окончательно подтолкнула короля к сопротивлению; но тогда Неккер за ним не пошел.

Решение утвердить абсолютную власть путем проведения «королевского заседания», возможно, было принято 19 июня, поскольку утром 20 июня депутаты не были допущены в Зал малых забав, который был закрыт под предлогом ремонта. Тогда «общины» собрались в Зале для игры в мяч (Jeu de раите) и по предложению депутата Мунье принесли клятву не расходиться до тех пор, пока не будет выработана конституция Франции.

Мирабо присутствовал при этой знаменитой сцене и тоже дал клятву, однако без всяких комментариев. Его тревожило объявление о заседании в присутствии короля, он опасался серьезных последствий. «Вот так королей и возводят на эшафот», — пророчески сказал он Дюмону.

Королевское заседание было назначено на 22-е; в тот день граф д’Артуа счел остроумным арендовать Зал для игры в мяч, чтобы там нельзя было собраться; Национальное собрание провело заседание в церкви Святого Людовика. Представители духовенства присоединились к третьему сословию; несколько дворян, оставив своих собратьев, заняли место рядом со своими коллегами. Депутатам сообщили, что королевское совещание перенесено на завтра, 23-е. Мирабо посоветовался с Бальи по поводу того, как себя вести. Оба решили, что депутаты останутся в зале после ухода короля, даже если монарх прикажет разделить сословия, что заранее становилось невозможным, поскольку воссоединение уже почти произошло.

Заседание 23 июня прошло в атмосфере замешательства и натянутости. Возможно, ни один монарх не держал абсолютистские речи таким надменным тоном, как Людовик XVI. Король резко раскритиковал проявившийся раскол, затем возвестил чтение двух заявлений, в которых содержалась его основная воля.

В первом король потребовал у депутатов разделиться на три сословия, которые будут заседать по отдельности, с оговоркой, что, «с согласия монарха, они могут проводить совместные заседания». Людовик выразил неудовольствие деятельностью «общин» и отменил их постановления, принятые 17 июня.

Во втором заявлении говорилось, что король не допустит ни ограничения своей власти, ни ущемления прав привилегированных сословий, из чего ясно следовало, что привилегированные сословия, частично лишившиеся налогового иммунитета, сохранят преимущества, которые делали их ненавистными народу, в частности, феодальные права и доступ к военным чинам и важным административным должностям.

Часть дворянства и часть духовенства зааплодировали решениям короля, Мирабо со своей скамьи два или три раза надменно и неодобрительно бросил в их сторону: «Тихо, тихо там!», что оборвало рукоплескания.

Король снова заговорил и так закончил свою речь:

— Повелеваю вам, господа, немедленно разойтись, и пусть завтра поутру каждый явится в зал, отведенный для его сословия, чтобы продолжить заседания.

После этого повеления король удалился; дворянство и прелаты последовали за ним. Кюре и депутаты третьего сословия остались сидеть на своих скамьях, они не собирались расходиться.

Мирабо поднялся и воззвал к депутатам, и без того напуганным его дерзостью:

— Господа, сознаюсь, что только что услышанное могло бы явиться спасением для отечества, если бы дары деспотизма не были всегда опасны. Что это за оскорбительная диктатура? Силою оружия, осквернением национального храма — вот каким образом повелевают вам быть счастливыми! И кто отдает вам приказания? Ваш же уполномоченный, который должен принимать их от вас, господа, ведь мы облечены неприкосновенностью исполнителей политической миссии; от нас, наконец, от которых двадцать пять миллионов человек ждут верного счастья, ибо это счастье должно быть добровольно дано и принято всеми. Но свободу ваших заседаний сковывают. Военная сила окружает Генеральные штаты! Где же враги нации? Неужели Каталина у наших ворот? Я требую, чтобы вы, призвав все свое достоинство, всю свою законодательную власть, свято и ненарушимо хранили вашу клятву; а она не позволяет нам расходиться раньше, чем мы создадим Конституцию.

После такого изложения клятвы, произнесенной в Зале для игры в мяч, депутаты от третьего сословия остались сидеть на своих местах, однако большинство все еще пребывало в нерешительности. Была половина первого, присутствующие проголодались; рабочие уже суетились, снимая драпри и переставляя скамьи, чтобы привести зал в обычный вид.

Возможно, тем бы все и кончилось, если бы не вошел обер-церемониймейстер де Дрё-Брезе, в шляпе и с намерением проверить, ушли ли депутаты. Исторически не подтверждено, что он действовал по официальному приказу и должен был кого-то к чему-то принудить. Однако присутствующие набросились на него, велев ему обнажить голову; это было против протокола, поскольку Дрё-Брезе по своей должности представлял короля. Он бурно запротестовал, возможно, даже грубо, а потом, обратившись к председателю Бальи, спросил:

— Сударь, вы слышали, что сказал король?

Бальи, мирный ученый, не созданный для политических баталий, наверное, внутренне терзался. Он не ответил прямо и вполголоса спросил у своих коллег:

— Мне кажется, что собравшаяся нация не может получать приказов.

Тогда заговорил Мирабо со своей скамьи. Его слова были естественным продолжением его речи, прерванной появлением Дрё-Брезе, но на сей раз она была адресована конкретному человеку, представителю короля:

— Да, сударь, мы выслушали декларацию о намерениях, внушенную королю. Не вам, кто не имеет здесь ни места, ни голоса, напоминать нам о его словах… Если вам поручили вывести нас отсюда, вам придется применить силу, поскольку заставить нас покинуть наши места можно лишь с помощью штыков.

Воодушевленные таким ответом, депутаты хором закричали:

— Такова воля Собрания!

Дрё-Брезе довольно хладнокровно возразил:

— Я могу признать г-на де Мирабо только депутатом от округа Экс, а не выразителем воли Собрания.

Затем обер-церемониймейстер, словно не принимая во внимание этот инцидент, снова обернулся к Бальи; тот твердо заявил:

— Сударь, Собрание решило провести заседание после выступления короля; я не могу распустить его раньше.

— Таков ваш ответ, о котором я мшу сообщить королю?

Бальи кивнул, Дрё-Брезе машинально вышел, пятясь, словно склоняясь перед суверенным народом, а Мирабо насмешливо бросил ему вслед:

— Если появятся штыки, мы сбежим.

Бальи рассудительно ему заметил, что о штыках речи не было. Сьейес поправил положение, сказав:

— Сегодня мы являемся тем же, что и вчера; начнем заседание.

Мирабо попросил слова; вспомнив о годах, проведенных в королевских тюрьмах, он предложил такое постановление:

— Сегодня я благословляю свободу за то, что она дала столь прекрасные плоды в лице Национального собрания. Закрепим наши достижения, объявив неприкосновенной личность депутатов Генеральных штатов! Это не значит проявлять опасения, это значит действовать с осторожностью; это тормоз грубым наветам, сыплющимся на нас в адрес короля.

Бальи не поддавался; Мирабо добавил:

— Если мое постановление не будет принято, и вы не издадите декрет, сегодня же ночью шестьдесят депутатов будут арестованы, и вы в первую очередь.

Начали голосовать; 493 голосами против 34 депутаты объявили тех, кто осмелится их преследовать или арестовывать за убеждения, «подлыми изменниками нации, повинными в тягчайшем преступлении».

В первый раз после открытия Генеральных штатов предложение Мирабо было принято почти единогласно. Но, еще не зная того, он добился большего: в один миг он определил свое окончательное место в Истории.

V

Не будь Мирабо, обратили ли бы штыки в бегство депутатов третьего сословия, взбунтовавшихся против повеления абсолютного монарха? В этом один из сложнейших вопросов истории Франции. Однозначного ответа дать нельзя; штыки были наготове, но собирался ли король пустить их в ход?

Если верить свидетельству депутата д’Андре, после ответа, данного Дрё-Брезе, «двум-трем эскадронам личной охраны был дан приказ идти на Собрание и порубить его, если это потребуется для его роспуска». Группа депутатов от дворянства, в частности, герцоги де Ларошфуко, де Лианкур и де Крийон, маркиз де Лафайет и сам автор воспоминаний якобы встали между войсками и Собранием и преградили дорогу солдатам, не позволив перерезать представителей третьего сословия; командир отряда, заявив, что у него приказ, все же смешался и послал к королю за подтверждением; тогда Людовик XVI якобы решил отозвать гвардейцев.

Существует другая, не столь величественная версия, согласно которой Людовик XVI сразу ответил де Дрё-Брезе:

— Они хотят остаться? Ну и черт с ними, пусть остаются.

Было это часом раньше или часом позже, ясно одно: король не решился разогнать, а тем более перебить представителей третьего сословия «силой штыков». Ему претил такой образ действий, который, возможно, восстановил бы его власть. Даже сопоставляя самые противоречивые свидетельства, приходится заключить, что хотя при дворе была экзальтированная группа, намеревавшаяся решить проблему силой, ни у короля, ни у его министра не было кровавых замыслов.

Мирабо это знал лучше других; его обращение, возможно, было более продуманным, чем могло показаться, и было адресовано не королю, а этой самой крайней группировке, вознамерившейся верховодить при дворе. Через три дня король, в совершенном противоречии со своим выступлением 23 июня, приказал объединить три сословия. Он обратился с просьбой к оставшимся депутатам от духовенства и дворян соединиться с третьим сословием — решение, с которого, вероятно, было бы лучше начать.

Эти дни были отмечены мощными уличными беспорядками, началом бунтов. Мирабо не желал их, он оставался монархистом и не одобрял неистовства народа; он оставался верен своей программе: бороться с деспотизмом, будь он тиранией одного человека, злоупотреблениями группы или всемогуществом собрания. Верность глубоким принципам логически объясняет его поведение в тот период; только поверхностным умам его поведение могло показаться переменой или отступлением. Нужно было одновременно защищать монархию и сохранять благоволение народа; с этого момента Мирабо оказался невольником двойной необходимости, которая в конечном счете помешала ему исполнить свое предназначение.

Уже 27 июня, когда все три сословия впервые заседали вместе, Мирабо подошел к одному депутату от дворянства и сказал:

— Вы что, уже не узнаете старых друзей? Вы еще ничего мне не сказали.

Этот депутат, в бумагах которого содержится самое необычайное свидетельство о первых восемнадцати месяцах французской революции, тогда звался графом де Ламарком. Младший сын в одном из самых известных семейств Европы — немецком роде Аренбергов, — он родился в 1753 году, вырос в блестящем обществе, потом получил в наследство от деда по материнской линии, графа де Ламарка, владения во Франции. Вот так получилось, что один из знатнейших подданных Священной Римской империи год командовал гарнизоном в Юзесе, а потом явился к французскому двору, обладая титулом герцога и пэра. Близкий знакомый Ноайлей, Мерси-Аржанто и Безенвалей, герой романтических приключений, проживавший обычно в красивом особняке в предместье Сент-Оноре, в котором теперь находится посольство Великобритании, Ламарк был выдающейся личностью, высоко котирующейся в высшем обществе.

За годы, непосредственно предшествовавшие созыву Генеральных штатов, Ламарк близко сошелся с двумя людьми, которым предстояло сыграть важнейшую роль в дальнейших событиях: герцогом Орлеанским и Лафайетом.

Именно в конце этого периода граф де Ламарк и встретился впервые с Мирабо. Инициатором встречи был интендант из Марселя, известный благодаря своей административной деятельности и литературному творчеству, — знаменитый Сенак де Мейян, один из самых проницательных свидетелей тех смутных времен. В 1788 году он устроил ужин у принца де Пуа, чтобы свести Мирабо и Ламарка в присутствии виконта де Ноайля и супругов Тессе.

Мирабо сначала произвел неблагоприятное впечатление на Ламарка. Тот нашел его некрасивым, вульгарным, неестественным, дурно одетым; несколько пошловатых острот, отпущенных во время ужина, только усилили это впечатление. Затем перешли в салон, и Сенак де Мейян завел речь о политике. Мирабо поддержал ее столь блестяще, что Ламарк отозвал его в сторонку. Он заговорил с ним о Германии. Тогда Мирабо, долгое время там проживший, проявил такие познания, что его собеседник был окончательно покорен.

Начались частые встречи, во время одной из них Ламарк отвел Мирабо к герцогу Орлеанскому. Непохоже, чтобы принц понравился будущему трибуну; по меньшей мере, Мирабо неоднократно уверял Ламарка, что герцог Орлеанский не внушает ему доверия и что ему претит действовать в союзе с этим человеком.

Предвыборная кампания 1789 года разлучила Мирабо и Ламарка; последний, хоть и не француз, был избран депутатом от дворянства в округе Кенуа. Прозаседав в палате второго сословия до конца июня, он увиделся с Мирабо, чье имя теперь было у всех на устах, лишь на общем собрании.

Ламарк заверил Мирабо, что рад встрече и что надеется найти время для частых бесед с ним.

— С таким аристократом, как вы, мне всегда будет легко найти общий язык, — ответил Мирабо, приняв приглашение на ужин на следующий день.

Немного спустя оба сидели за накрытым столом.

— Вы сильно недовольны мною, — сказал Мирабо, испытывая такое чувство, будто его подвергают остракизму.

— Вами и многими другими.

— Если так, вам следует начать проявлять недовольство теми, кто живет во дворце. Корабль государства попал в страшнейшую бурю, а у руля никого нет.

Мирабо повел целую обвинительную речь против Неккера и отсутствия у него четкого плана.

— Но вы-то чего хотите добиться, раздувая огонь в самом Собрании и вне его?

— Судьба Франции решена, — живо ответил Мирабо, — слова «свобода» и «налоги, одобренные народом», разнеслись по всему королевству. Теперь уже из всего этого не выпутаться без создания правительства, более или менее напоминающего английское.

Он добавил, что не его вина в том, что дворяне-монархисты отвергли его из соображений личной безопасности. Да, он вынужден был стать вожаком народной партии.

— Пришло время уважать людей, исходя из того, что у них есть вот тут, во лбу, меж двух бровей, — сказал он наконец.

Ламарк, задумчиво его слушавший, сделал попытку доказать своему гостю, не в силах найти оправдание его революционным речам, что его замечательное красноречие не возместит того зла, какое он приносит стране.

— В тот день, когда королевские министры согласятся беседовать со мной, я покажу, что предан делу короля и спасению монархии.

Когда друзья прощались, Мирабо, энергично сжав руку Ламарка, высказал пожелание:

— Я бы хотел, чтобы мы могли чаще встречаться вот так, накоротке.

Сильно пораженный этим разговором, Ламарк долго над ним размышлял. Он оценил опасности, которым подвергалось правительство, и первостепенную роль, которую был призван сыграть Мирабо; сказал себе, что было бы не лишено смысла примкнуть к этой сильной личности во имя порядка, и решил внимательно наблюдать за ним, чтобы увериться в том, что его словам можно доверять; а затем следовало найти наилучший способ его использовать.

Несколько дней спустя Ламарк снова пригласил Мирабо на ужин, но на сей раз в компании нескольких важных гостей, включая герцога д’Аренберга, своего старшего брата, и герцога де Лозена, старого завсегдатая Общества тридцати.

Вышколенный своим другом, Мирабо довольно спокойно изложил свои взгляды на недавние события и их возможные последствия. Похоже, что в тот день Ламарк принял окончательное решение, когда Мирабо, уходя, сказал ему:

— Постарайтесь же, чтобы во дворце знали: я в большей степени за них, чем против них…

VI

Тем не менее Ламарку не удалось сразу же поговорить с королем о возможности использовать Мирабо. Обстоятельства распорядились иначе.

После событий 23 июня беспорядки усилились; полки взбунтовались, и пришлось заключить их вожаков в тюрьму Аббатства. Солдаты, оставленные на свободе, объединились, чтобы освободить своих товарищей; они взломали двери тюрьмы и отвели освобожденных узников в Пале-Рояль, где герцог Орлеанский дал им убежище.

Такое положение вещей следовало немедленно прекратить. Собрание отправило депутацию к королю, чтобы «просить его о милосердии». Выхода не было: Людовик XVI помиловал бунтовщиков, но все-таки вернул их в тюрьму и обратился с суровым предупреждением к Собранию, протестуя против беспорядков.

Похоже, что король, которого снова начали донимать ярые поборники привилегий, уже сожалел о своем поведении в конце июня. Не желая применять силу, он все же должен был позаботиться о собственной безопасности. Из провинций в Версаль прибывали полки, на которые король еще мог положиться. Барон де Безенваль, один из командиров швейцарцев, должен был обеспечить безопасность столицы. Все войска, получившие приказ занять парижский регион, были отданы под командование непримиримого и энергичного солдата — старого маршала де Броя.

Слухи ходили самые противоречивые, многие опасались за свою свободу или жизнь: прогрессивно настроенные депутаты от дворянства чувствовали себя под угрозой, равно как и самые завзятые вожаки третьего сословия.

«Пока король собирал солдат и призывал на помощь, Собрание собирало голоса и призывало на свою защиту; одним словом, король и Собрание пытались привлечь на свою сторону каждый свою армию», — проницательно написал Ривароль.

Так что неудивительно, что самый отчаянный из депутатов — граф де Мирабо — поднялся на трибуну 8 июля, чтобы указать на признаки готовящегося государственного переворота и выразить тревоги своих коллег и всех граждан.

Неделей раньше, 1 июля, Мирабо предложил принять «Обращение к королю»; но в тот день он был болен и сипел; ему не удалось убедить Собрание. Депутаты предпочли отправить делегацию — и она добилась помилования взбунтовавшихся солдат. Зато 8-го Мирабо был в форме. Речь, которую он произнес, была одним из лучших его выступлений и была в некотором роде вершиной его ораторской карьеры, хоть и была составлена в соавторстве с Дюмоном и дю Ровре.

«Общественные события, скрытые факты, тайные приказы, поспешные опровержения — одним словом, военные приготовления всем бросаются в глаза и наполняют возмущением все сердца», — прокричал Мирабо под яростные аплодисменты. Именно благодаря этой речи он получил прозвище «Мирабо-гром». Однако если прочитать ее по прошествии времени и на трезвую голову, эта речь кажется весьма умеренной по своим намерениям и предлагаемым методам: оратор пощадил короля, воздал должное его благородным чувствам, четко отделив их от происков дурных советчиков. Именно последних он и предал анафеме:

— Изучали ли они, с чего начинались революции в истории всех народов и как они происходили? Наблюдали ли они, как зловещее стечение обстоятельств порой заставляет самые светлые умы выйти за пределы здравого смысла и как доведенный до возбуждения народ кидается в такие крайности, одна мысль о которых вызывает дрожь?

Произнесенные за шесть дней до 14 июля 1789 года подобные речи кажутся настолько пророческими, что возникает вопрос: не участвовал ли Мирабо в заговоре с целью силой передать власть заранее назначенному регенту? В этой связи порой упоминалось имя графа Прованского и гораздо чаще, с более серьезным основанием — герцога Орлеанского. Такое предположение трудно отмести, хотя и нельзя подтвердить документально.

8 июля Мирабо аплодировало не меньшинство продажных депутатов, а все Собрание. Представителей французского народа терзал не страх перед заговором — они заботились о собственной безопасности… В их представлении возможность заговора могла исходить только от двора, и сегодня это не кажется такой уж глупостью.

«Обращение к королю», о котором, собственно, и шла речь, с воодушевлением поддержали. Это обращение Мирабо составил 9 июля; затем его текст был существенно переработан Собранием и отправлен в печать.

Основная мысль Мирабо опиралась на его опыт, приобретенный прошлой весной во время усмирения Марселя и Экса: чтобы восстановить спокойствие, нужно собрать городское ополчение, которое обеспечит порядок в парижском регионе без участия армии. Армию же во избежание гражданской войны следовало удержать от вмешательства любой ценой.

Собрание оставило в тексте обращения только последний аргумент; оно как будто не поняло необходимости создать городское ополчение; депутаты лишь хотели обеспечить себе свободу действий и воззрений. Этот важный пункт морального порядка Мирабо прокомментировал просто великолепно:

— Опасность, сир, угрожает трудам, кои суть наша первейшая обязанность и которые не увенчаются успехом и не будут по-настоящему долговечны, пока народы не будут совершенно свободными. Страстные порывы заразительны; мы всего лишь люди; недоверие к самим себе, опасение показаться слабыми могут увлечь нас за пределы цели; нас будут донимать неистовые, нелепые советы, а спокойный рассудок, безмятежная мудрость не изрекают оракулов посреди шума, беспорядков и бунта… Великие революции имели менее веских причин; не одно событие, ставшее роковым для стран и королей, было возвещено менее мрачно и менее значительно.

Этот текст, до сих пор весьма впечатляющий, Людовик XVI получил вечером 10 июля от депутации 24 членов Собрания, среди которых был и Мирабо. Некоторые свидетели утверждали, что король недоброжелательно смотрел на трибуна, которого считал виновником своих нынешних несчастий, и не заговаривал с ним.

Ознакомившись с посланием, король дал уклончивый ответ, не удовлетворивший делегатов: он заговорил о людях с дурными намерениями, которые стремятся обмануть народ по поводу истинной цели принимаемых предосторожностей; заявил, что войска необходимы для поддержания порядка, и предложил Собранию, если оно считает свою безопасность под угрозой, переместиться либо в Суассон, либо в Нуайон.

Этот скрытый отказ задел честь депутатов; утром 11 июля на трибуне продолжились дискуссии. К тому моменту Людовик XVI отправил в отставку Неккера, не известив о том членов Собрания; первый министр немедленно отправился в изгнание; энергичный барон де Бретейль получил задание сформировать правительство, которое восстановило бы старый порядок вещей, коему твердо противилось Собрание.

Какую речь произнес бы Мирабо утром 11 июля, если бы знал подоплеку этой истории? Остается только гадать…

— Мы потребовали вывода войск, — говорил он своим коллегам, — мы не говорили о роспуске армии, а только о том, чтобы отвести ее от столицы. И мы попросили об этом не для самих себя, нами руководил отнюдь не страх, это все знают, а общие интересы.

Впервые выступая против короля, Мирабо заключил:

— Мы все знаем, что привычное доверие французов к своему королю не столько добродетель, сколько порок, особенно если оно распространяется на всю его администрацию. В самом деле, кто возразит против того, что именно наша слепая вера и опрометчивая нерассудительность вели нас из века в век и от ошибки к ошибке к тому кризису, в котором мы находимся сегодня и который, наконец, должен раскрыть нам глаза, если мы не хотим до скончания века оставаться неразумными детьми и рабами.

Этот патетический призыв был истолкован многими как вернейшее подтверждение тому, что существует заговор, который должен привести к власти герцога Орлеанского. Но об этом мы так ничего и не узнаем, ибо тогда речь Мирабо прервал удар судьбы: гонец, прибывший впопыхах из Аржантея, сообщил графу и виконту де Мирабо, что маркиз де Мирабо, находящийся при смерти, хочет увидеться с сыновьями, прежде чем отойти в мир иной.

VII

Друг людей в самом деле сыграл роковую роль в жизни Мирабо. При любых обстоятельствах этот эгоистичный и самовлюбленный старик создавал препоны в тот самый момент, когда будущий продолжатель его рода уже, казалось, добивался вожделенной свободы; сквозь проблеск надежды Оноре Габриэль всегда различал силуэт какой-нибудь крепости, где отец приготовил ему темницу. Вот, наконец, за два месяца упорство Собрания, олицетворяющего Францию, было сломлено: оно признало мудрость, силу, гений самого замечательного из своих членов; оно собиралось последовать за ним по проложенному им пути, возможно, сделать его своим председателем; уже завтра Мирабо мог стать первым из французов после короля. И все это рушилось, потому что Друг людей решил умереть в самый неподходящий момент, да еще вспомнил о том, что у него есть сын и что этот сын достоин продолжать его «бурный род».

С момента открытия Генеральных штатов старый философ внимательно следил за событиями. Признав проницательность своего сына, он не мог признать его убеждений. В начале июня Мирабо приехал к отцу; старик долго разговаривал со старшим сыном; потом, с наступлением ночи, его позвали к столу — и Друг людей откланялся. «Он не оставил меня отужинать», — с горечью повторял Мирабо по дороге из Аржантея в Версаль.

«Он творил только зло, даже нападая и обрушиваясь на злоупотребления, сегодня он явно стремится к разрушению установленного порядка, и добром это для него не кончится. Он получит то, что причитается людям, у которых нет основного — нравственности; он никогда не добьется доверия, если захочет его заслужить; у него будут сторонники, даже почитатели, всему свое время, но никогда — друзья или кто-либо, кто будет ему доверять», — вот что писал 13 июня 1789 года маркиз де Мирабо об Оноре Габриэле, проявляя непримиримость и проницательность в равной мере.

Несколько дней спустя Мирабо-Бочка в свою очередь приехал к отцу. Комедийный персонаж, этакий Фальстаф, виконт де Мирабо, смеясь, говорил: «В любой другой семье я прослыл бы дурным человеком и остроумцем; в моей же я дурак и честный человек». И отвечал друзьям, корившим его за пьянство; «Это единственный порок, который оставила мне моя семья». Виконт де Мирабо был преисполнен гордости — ведь он заседал в Собрании. Мирабо-Бочка приготовил речь и предложил Другу людей ее прочитать; тот отказался:

— Когда у вас есть в Генеральных штатах такой брат, как ваш, а вы — это вы, лучше предоставить говорить брату, а самому помалкивать.

Запоздалая дань уважения Оноре Габриэлю! Эти слова вырвались у старого человека, которому оставалось жить всего несколько дней. Преодолев порыв восторга, выразившийся в этом признании, Друг людей уже не выпускал из рук своего злобствующего пера.

8 июля 1789 года, как раз перед смертью, маркиз де Мирабо написал последнее письмо, чтобы покрыть позором и своего сына, и Собрание, которое тот только что покорил своим умом:

«Тысяча двести пятьдесят законодателей, не приложивших руки ни к какому управлению, не имеющих ни малейшего понятия о ведении собственных дел, сочинят чудесную государственную конституцию, следуя за зеленым колпаком (так он называл своего сына) и за голубым сказочником (Неккером)… Все мелкие людишки бунтуют и буянят с беспримерной яростью и безнаказанностью. Правительство, столь же абсолютно никчемное, как марсельский муниципалитет во время чумы, является, лишь чтобы пылко и слащаво воззвать к святой Анархии, при этом там, за исключением мелких скандалов, царит святая Рутина, так что стране даже начинает не хватать какого-нибудь Мазаньелло [40] …»

Перо выпало из рук старого философа; примчавшиеся дети застали лишь поваленный молнией дуб. Дурной отец, неверный муж, отвратительный управляющий, Друг людей отдал душу, которой у него не было, Богу, в которого не верил.

У его смертного одра старая верная любовница госпожа де Пайи пролила несколько слезинок, прочертивших грязноватые канавки среди замазанных румянами морщин; слуги суетились, тревожась из-за задержки жалованья.

Мирабо думал о Собрании, где его присутствие было так необходимо, тогда как над Парижем, неожиданно узнавшим об отставке Неккера, собиралась гроза.

«Смерть унесла прекрасного гения», — написал Мирабо Бальи, пока шли приготовления к похоронам. В «Письмах к избирателям» он поместил надгробную речь: «Смерть моего отца, осмелюсь сказать, повергла в траур истинных граждан мира».

У истинных граждан мира тогда были более насущные заботы, нежели хоронить Друга людей и оплакивать его кончину; 13 июля 1789 года французов более занимало их будущее, нежели их славные покойники.

В тот день граф и виконт де Мирабо шли с непокрытыми головами по улицам Аржантея за гробом своего отца. «Да здравствует Мирабо-рябой!» — кричала многочисленная толпа, не упустившая случая порукоплескать народному защитнику. После завершения церемонии распечатали завещание. Друг людей назначил единственным наследником своего второго сына, виконта, ведь только он мог законно продолжать его род. Габриэлю Оноре не досталось ни денег, ни благословения. Человек, на которого Франция возлагала тогда свои главные чаяния, был вынужден проститься с последней надеждой привести в порядок свои материальные дела: весь в долгах, без веры в настоящее, недееспособный, отныне он был обречен, что бы он ни делал, на обвинения в продажности; состояние, на которое он так рассчитывал, окончательно от него ускользнуло…

Но пока у него были более неотложные проблемы. По возвращении в Версаль Мирабо узнал о невероятных событиях, произошедших со времени его отъезда. Неккер уехал в неизвестном направлении; Бретейль сформировал коалиционное правительство, в которое теперь входили де Брой, Фулон, Барантен, Вильдей, Ла Вогюйон; от предложенного поста отказался только маршал де Кастр.

Узнав об этих переменах, Париж восстал; толпа стекалась к Пале-Роялю. Ходили противоречивые слухи: принц де Ламбеск якобы велел стрелять по толпе, Безенваль оцепил квартал Военной академии, биржа закрыта.

В Версале Собрание послало делегацию к королю, протестуя против отставки Неккера. Людовик XVI ответил, что он сам себе судья и не намерен менять своего решения.

Появились еще более тревожные вести: были якобы составлены проскрипционные списки; Сьейесу, Ламету, Ле-Шапелье, возможно, еще Лафайету и Мирабо грозил арест.

Мирабо в очередной раз храбро возвысил свой голос, чтобы добиться вывода войск; вместе с большой группой своих коллег, он провел теплый вечер на террасе Оранжереи. Из глубины ночи доносились крики пьяных солдат; потом вдруг громом разразилась новость: «Парижский народ штурмом взял Бастилию».

По невероятной иронии судьбы, крепость, символизировавшая тайные приказы, произвол, деспотизм, была взята в тот самый момент, когда могильщик опустил на грудь Друга людей камень, из-под которого не сбежишь.

VIII

Катилина — так отныне именовали Мирабо. Упоминание об этом можно найти и в мемуарах, и в устных призывах, начиная с госпожи де Сталь, которая писала: «Можно сказать, что во всех исторических эпохах существуют люди, которых можно рассматривать как представителей одновременно доброго и дурного начала. Таковыми были Цицерон и Катилина в Риме; таковыми стали г-н Неккер и Мирабо во Франции. Мирабо, который все знал и все предвидел, использовал свое всесокрушающее красноречие, лишь для того, чтобы пробиться в первые ряды, откуда его изгнала его безнравственность», и заканчивая знаменитой репликой какого-то депутата, воскликнувшего в конце августа, в тот самый момент, когда Париж в первый раз собирался идти на Версаль: «Катилина у ворот Рима, Катилина грозит перерезать сенаторов, а вы задаетесь пустым вопросом: есть ли повод для дискуссии?»

Сравнение Мирабо с Катилиной было прекрасным риторическим приемом; прозвище было подобрано, и весьма удачно, для того, чтобы погубить человека, чья сила пугала и чьих действий боялись. Вот и все, но это говорит о многом.

Было бы скучно пересказывать день за днем события тех тяжелых недель. Роль Мирабо в них выглядит противоречивой для тех, кто знал потайные закоулки его души, и чисто демагогической для тех, кто чересчур упрощал его образ. Он вел тщательно просчитанные атаки, чтобы в конце игры выстроить конституционную монархию, при которой он стал бы всемогущим министром; тогда он смог бы спасти Францию и королевскую власть. Но не он один вел боевые действия, а зачастую его голос раздавался посреди свежих руин.

15 июля Мирабо появился в Собрании; он призвал коллег составить новое обращение к королю; в этот момент объявили, что Людовик XVI придет к депутатам. Тогда-то и прозвучала знаменитая фраза о том, как вести себя при появлении монарха: «Пусть безмолвное почтение будет первым приемом, оказанным монарху в тяжелую минуту. Молчание народов — урок королям».

Возможно, это монсеньор де Люберсак, епископ Шартрский, очень кстати процитировал старинные строки Жана-Батиста Бове, епископа Сене. Мирабо они показались столь удачными, что он приписал их себе в «Письмах к избирателям», и не столько из тщеславия, сколько потому, что они прекрасно передавали его чувства. Он пытался внушить коллегам спокойствие, когда король явился, чтобы призвать представителей народа помочь ему восстановить порядок.

Когда король покинул зал заседаний, Мирабо предложил новое обращение, с требованием отставки министров, назначенных 11 июля. Просьба была удовлетворена, но не в том смысле, который вкладывал в нее автор. Чтобы умилостивить народ, король вернул Неккера, то есть вернулся в исходную точку.

Тем не менее за одну неделю разверзлась пропасть. «Все старинное здание, ветхое, прогнившее в основе, рухнуло от первого же удара и не смогло возродиться; место, где оно стояло, было расчищено, можно составить новый план и утвердить эту структуру на основании извечных прав народов», — писал Мирабо, резюмируя события 14 июля.

Однако ему показалось затруднительным немедленно воспользоваться событиями; лишенный предрассудков трибун сослался на траур по отцу и держался в тени, не участвуя ни в одной из церемоний, за исключением заседаний Собрания. Поэтому он не сопровождал Людовика XVI в Париж в тот важный день 17 июля, когда монарх сдался своей столице и получил от новых бургомистров трехцветную кокарду.

Лафайета только что избрали главнокомандующим Национальной гвардией, Бальи стал мэром Парижа. Мирабо с горечью думал о том, что, если бы не смерть Друга людей, он мог бы появиться в нужный момент, и тогда ему, настоящему национальному герою, выпала бы честь заседать в городской Ратуше; тогда бы течение истории изменилось, Мирабо был в этом уверен. Он отправился в Париж, но как зритель, паломником: он хотел взглянуть на развалины Бастилии.

Узнанный народом, он прошествовал через столицу как триумфатор. Под руку с Дюмоном явился в крепость и долго бродил по камерам, вид которых напоминал ему самые мрачные часы его юности. «Мы спустились в темницу, куда слуге не позволяли войти, — рассказывает Дюмон. — Бедный мальчик расплакался, заклиная меня приглядывать за его хозяином, которого могут убить в этих подземельях». Это многое говорит о настроении толпы и о популярности Мирабо; но популярность — еще не власть.

Ламарк, внимательно следивший за поведением своего друга, был убежден, что настал момент отвести ему достойное место. С этой целью он отправился к монсеньору Шампьону де Сисе, архиепископу Бордоскому, хранителю печатей в новом правительстве. Осторожно начал разговор, так как думал, что архиепископ предан Неккеру. Сильно удивив своего гостя, монсеньор де Сисе ответил:

— Господин Неккер губит Францию, нам с ним не по пути.

Потом, словно читая мысли Ламарка, министр заявил, что король с самого открытия Генеральных штатов должен был бы попытаться привлечь к себе Сьейеса, Барнава, Мирабо, и заключил так:

— Пока г-н Неккер останется в правительстве, не стоит надеяться ни на какие подобные решения, и я сам никак не смогу повлиять в этом плане на первого министра.

Ламарк передал эти слова Мирабо. Тот на последних заседаниях поддержал несколько революционных постановлений, но в частных беседах оставался убежденным монархистом. В очередной раз Ламарк удивился и стал его укорять. Для Мирабо тут не было никакого противоречия:

— А что же мне делать? Правительство меня отвергает, и мне ничего не остается делать, как перейти в партию оппозиции, то есть революции.

Именно в свете этого неопровержимого откровения, ставшего известным лишь через шестьдесят лет после смерти трибуна, и надлежит судить о его поведении во время важных дебатов, проходивших с июля по октябрь 1789 года.

Первые дебаты прошли уже 11 июля. Лафайет потребовал, чтобы во Франции, по примеру Америки, перед текстом новой конституции шла «Декларация прав»; это предложение вызвало такой энтузиазм, что Лафайета сразу сделали вице-президентом Национального собрания.

Докладчиком по «Декларации прав» назначили Мирабо; женевцы Дюмон, дю Ровре и Клавьер помогли ему в составлении чернового варианта, который был готов к середине августа. Можно было бы предположить, что завершение этого труда воодушевит докладчика. Однако случилось прямо противоположное: представляя свой документ, Мирабо попросил не принять его, а отложить, заявив, что «конституция должна предшествовать Декларации, а не следовать за ней; Декларация должна вытекать из конституции, а не предварять ее». Мы не погрешим против истины, если скажем, что для Мирабо важнее были обязанности гражданина, нежели его права.

Мирабо удалось убедить Собрание отложить рассмотрение Декларации, не обошлось без протестов со стороны многих его членов; они обличали «таланты» оратора, с какими «он ведет Собрание к супротивным целям». Задетый этими словами, последовавшими за намеками на его «бурную молодость», Мирабо гордо ответил:

— Заявление о моем мнимом превосходстве в искусстве направлять вас к супротивным целям — бессмысленное оскорбление, стрела, пущенная снизу вверх, которую успешно отразят мои тридцать томов, чтобы мне не пришлось даже этим заниматься.

Но он не изменил своей позиции по сути вопроса и в пояснение своей мысли дважды показал, каким образом понятие свободы может быть извращено. «Если свобода — право, — заявил атеист Мирабо, — у свободы вероисповедания нет иных ограничений, кроме общественного порядка и спокойствия; самая безграничная свобода религии, на мой взгляд, — столь священное право, что слово „терпимость“, которым ее выражают, кажется мне тираничным, поскольку существование власти, обладающей возможностью терпеть, посягает на свободу мысли тем самым, что терпит, а могла бы и не терпеть».

Другое доказательство методом приведения к абсурду Мирабо применил, обрушившись на привилегию, которую хотели сохранить за королем, — охотиться вне своих владений. Чтобы понять значение этого выпада, нужно вернуться на несколько дней назад, в ночь, более известную французам по дате, чем по тому, что тогда произошло, — 4 августа 1789 года.

Мирабо не присутствовал на знаменитом заседании, во время которого, по предложению виконта де Ноайля, феодальный режим был отменен, и французская знать, захваченная общим помутнением рассудка, в несколько часов лишилась всех преимуществ и привилегий, во имя которых она объединилась, чтобы помешать Революции.

«Вот каковы наши французы! Они целый месяц спорят о терминах и в одну ночь опрокидывают весь прежний монархический порядок», — писал Мирабо в «Прованском курьере» — газете, выходившей трижды в неделю под руководством Дюмона и Клавьера (она с 22 июля окончательно заменила собой «Письма графа де Мирабо к своим избирателям»). В продолжение своей статьи он живо критиковал эти поспешные меры, последствий которых невозможно было предугадать: «Мы не дикари, явившиеся голыми с берегов Ориноко, чтобы основать общество. Мы — старая нация, возможно, слишком старая для нашей эпохи. У нас априори есть правительство, априори — предрассудки. Нужно по возможности подладить все это под Революцию и избежать внезапного перехода».

Заявление о смехотворности прерогативы на охоту должно было стать первым официальным актом этой критики. Разумеется, Мирабо боролся с привилегией монарха на охоту лишь для того, чтобы показать, на каком уровне находятся настоящие права — королевские прерогативы. Он хотел великое и священное право противопоставить «правам на развлечения», например охоту, и на заседании от 7 августа поднялся до больших высот, провозгласив:

«Королевские прерогативы имеют слишком высокую цену в моих глазах, чтобы я согласился свести их к пустому угнетающему времяпрепровождению. Когда речь зайдет о королевской прерогативе, то есть, как я докажу в свое время, о самой ценной для народа области, вы сможете судить, известны ли мне ее границы, и я заранее призываю самых почтенных из моих коллег отнестись к ней с благоговейным уважением…»

С тем же пылом в последующие дни Мирабо обрушился на отмену церковной десятины. Сьейес с 10 августа призывал ее выкупить; его предложение вызвало такие волнения, что аббат, удрученный посягательством на право собственности, разочарованно бросил с трибуны:

— Они хотят быть свободными, но не умеют быть справедливыми.

Мирабо бросился на выручку коллеге.

— Мой дорогой аббат, — сказал он ему, — вы отвязали быка, а теперь жалуетесь, что он пропорол вас рогами.

Потом Мирабо показал, как можно увернуться от вырвавшегося на свободу зверя:

— Раз народ не хочет выкупать десятину, значит, она — не настоящая собственность; это своего рода налог «государственного института», имеющий целью заменить собой общественную службу, которую несет духовенство; народ волен обеспечить исполнение этой службы иным, «менее дорогостоящим и более справедливым» способом. Что есть церковная десятина? Субсидия, на которую нация содержит ревнителей нравственности и просвещения.

Поскольку понятие «жалованья» применительно к духовенству вызвало протесты, Мирабо обронил знаменитую фразу:

— Слова «наем» и «жалованье» как будто ранят достоинство священства. Но господа, придет время и Революция, пробудившая столько праведных и великодушных чувств, заставит нас отречься от предрассудков горделивого невежества, и мы перестанем презирать слова «жалованье» и «наемные работники». Я знаю лишь три способа существовать в обществе: нужно быть либо попрошайкой, либо вором, либо работником. Сам собственник — всего лишь первый из наемных работников.

Заставив отменить церковную десятину без выкупа, Мирабо подтвердил свое положение лидера в Национальном собрании к началу основных, на его взгляд, дебатов — по вопросу о составе парламента и о праве вето, к которому сводилась королевская прерогатива.

Только у одного Мирабо, казалось, был полный и проработанный план по вопросам, в обсуждение которых было внесено много путаницы. Этим и объясняется его презрительное молчание, а затем внезапные выступления, ставшие решающими.

Можно было предположить, что желание выстроить французскую конституцию по образцу английской склонит Мирабо к концепции парламента, состоящего из двух палат, верхняя из которых была бы если не наследственной, то, по меньшей мере, состояла бы из назначенных и бессменных членов. Но эта концепция, которая будет превалировать в 1814 году, раздражала уязвленного аристократа, каким был Мирабо. Жестокосердно исключенный из своего сословия, он не хотел действовать в его интересах. Ему негласно помогало провинциальное дворянство, не стремившееся благословить существование мощного политического органа, посты в котором распределили бы между собой придворные аристократы. Поэтому речи Лалли-Толлендаля и Мунье в поддержку «двухпалатности» не возымели действия, и Мирабо без большой борьбы, простым постановлением отклонил принцип двух палат. Это постановление было утверждено 10 сентября 490 голосами против 89 и 122 пустых бюллетеней — принцип единой палаты был установлен.

На следующий день, 11 сентября, 673 голосами против 325 (11 бюллетеней осталось чистыми) Национальное собрание предоставило королю право относительного вето. По этому вопросу Мирабо проиграл сражение; он желал республиканского базиса и монархической надстройки, которая, в его глазах, сводилась к абсолютному вето.

— Я считаю вето для короля настолько необходимым, — утверждал он, — что предпочел бы жить в Константинополе, нежели во Франции, если у короля его не будет.

По этому конкретному и важному вопросу Мирабо в кои веки совпал во мнении с правыми из Собрания. Он произнес речь, не оставлявшую никаких сомнений по поводу его позиции; но многие историки думают, что в действительности она была не столь однозначна, как ее изложение в «Прованском курьере», где она была переработана Дюмоном. Произнося эту речь, Мирабо почувствовал, что не убедил большинство, и вплел в нее тирады против деспотизма, которые никак не вписывались в аргументацию защиты абсолютного вето. В результате получилась путаница: те, кто слышал оратора, были убеждены, что Мирабо — противник вето; те, кто прочел газету, считали, что он его сторонник. Так что есть причины предположить, что оба текста сильно отличались друг от друга.

В конечном итоге абсолютное вето не было предоставлено потому, что Людовик XVI и Неккер его для себя не потребовали. Разматывая путаный клубок, углубляешься в такие дебри…

Катилина! Как никогда, это имя шло следом за Мирабо. Оно существенно противоречит его парламентской позиции, но открывает дорогу предположениям. Мирабо — непростой человек; его жизнь, возможно, не вызывала бы столько интереса, если бы вся была по-настоящему открыта. В тот переломный период таинственность была необходима, и она сохранилась… Возможно, мы узнаем только часть правды, ограничивая жизнь Мирабо с 15 июля по 15 сентября 1789 года его публичными выступлениями и бурной деятельностью парламентского оратора.

Ничто не способно пролить свет на теневую сторону его жизни. Поговаривали о тайных контактах Мирабо с герцогом Орлеанским или, по меньшей мере, с его основным агентом, генералом Шодерло де Лакло, оставившим литературу ради грязной политической работенки. Все это возможно; ничто не доказано.

Однако кое-какие факты смущают; они предполагают сомнительные связи и сделки с совестью. Сторонников «абсолютного вето» чернь объявила «изменниками» уже в конце августа. 30 августа банда смутьянов, возглавляемая опустившимся дворянином, бравшимся за любую работу, — маркизом де Сент-Юрюжем, нанятым, возможно, герцогом Орлеанским, — пошла на Версаль, чтобы перерезать сторонников абсолютного вето. Эту орду удалось остановить. Были произведены аресты. Однако памфлеты продолжали выходить. В пасквиле под названием «Фонарь для парижан» были приговорены к смерти Мунье, Лалли-Толлендаль и Клермон-Тоннер. Имя Мирабо в этих подрывных сочинениях ни разу не упоминалось. Более того, в то время как запуганные угрозами депутаты хоронились в Версале, Мирабо свободно разгуливал по Парижу. В начале сентября, когда он выходил от книготорговца Лежея, его узнала довольно большая толпа; люди бросились с плачем к его ногам, называли «отцом народа» и публично выражали ему свое доверие как защитнику от «подлого вето».

Такая сцена сама по себе ничего не доказывает; ее сопоставили с множеством фактов того же порядка, возможно, преувеличенных или намеренно приумноженных. Если взглянуть на все вместе, нельзя не испытать сомнений по поводу абсолютной искренности Мирабо в тот период; но разве могло быть иначе, если только Мирабо не перестал бы быть самим собой?..

IX

Если тем летом 1789 года Мирабо решил укрепить свои позиции борца за демократию в глазах народа и своих коллег, то ему это удалось. Он и не добился для короля абсолютного вето, а последующие дебаты закрепили за ним в глазах общественности звание врага монархии.

На заседании 15 сентября в повестку дня был включен вопрос о порядке наследования престола — для занесения его в будущую Конституцию. Один из депутатов поднял сопутствующий вопрос: нужно ли включать в этот текст отказ испанских Бурбонов от французской короны, закрепленный международными Утрехтскими соглашениями.

Это был щекотливый юридический вопрос, каких возникало немало в период формирования международного права: могла ли Франция, одна из сторон, подписавших договор, отказаться от соблюдения только одного из его положений?

Епископ Лангрский Ла Люзерн мудро заявил: «Допустить испанскую ветвь на престол означает вызвать недовольство всех соседних держав — их напугает нарушение равновесия среди европейских стран. Исключить испанский дом — потерять единственного союзника Франции».

Дилемма была сформулирована столь ловко, что следовало ее поддержать. Мирабо, понимавший ее лучше кого бы то ни было, счел нужным пока обойти эту тему. Но чтобы не показаться защитником интересов Бурбонов, он замаскировал свою принципиальную поддержку яркой тирадой, которая только и была замечена.

— Я чувствую, — вскричал он, — что речь идет не больше и не меньше как о том, чтобы признать во Франции чужеземное господство, и что, по сути, испанское предложение о предварительном рассмотрении могло быть предложением австрийским.

Острая стрела, явно пущенная в королеву! Мирабо натер ее ядом, поставив на голосование вопрос о том, может ли человек, родившийся не во Франции, исполнять здесь функции регента. Это означало поставить вопрос о праве Марии-Антуанетты на регентство, почти за два года до того, как то же самое Собрание разрешило его самым жестоким образом. А кто на примете? — задумались недоброжелатели. Ответ напрашивался один: герцог Орлеанский. Это простое предположение. Однако королева, узнав об инциденте, была уязвлена и плакала…

Возможно, именно во время этого заседания, имевшего серьезные последствия, депутат от духовенства, аббат Валле, подошел к Мирабо и прошептал ему несколько слов; коллеги трибуна с ошеломлением увидели, как великий оратор вдруг переменился в лице и поспешно вышел из зала заседаний, утирая глаза тыльной стороной ладони. Аббат Валле был шурином доктора Изабо, врача из Жьена, который, как мы помним, пользовал Софи де Монье. И мы также не забыли, что она попыталась изменить свой жребий и начать новую жизнь, с офицером дю Потера; когда ее спутник умер, Софи отравилась угарным газом…

Мирабо несколько дней не появлялся в Национальном собрании. Похоже, он оплакивал свою юность: за два месяца из жизни ушли и Друг людей, и Софи. Покинутая им женщина как будто обрела после своей кончины силу, чтобы снова смутить сердце, уже давно бившееся не ради нее. Таким же парадоксальным образом Друг людей, сойдя в могилу, взвалил на сына груз старых ошибок, совершенных обоими.

Мирабо печально размышлял об этом у себя дома, где его единственным товарищем был тогда семилетний Люка де Монтиньи, которого госпожа де Нера оставила с отцом. Покинутый нежной подругой, Мирабо все больше запутывался в сетях госпожи Лежей. Завещание Друга людей нанесло последний удар. Великий оратор, перед которым преклонялась покоренная Франция, прекрасно сознавал, что он всего лишь нищий, погрязший в долгах. В конце сентября 1789 года он не мог уплатить жалованье своим слугам, ему даже не хватало денег на хлеб насущный.

Удрученный нуждой, Мирабо однажды ранним утром явился к графу де Ламарку и сказал ему с озабоченным видом:

— Друг мой, вы можете оказать мне величайшую услугу.

— Говорите.

— Я не знаю, как мне быть; я совершенно без средств; одолжите мне сколько-нибудь.

Ламарк предложил ему «колбаску» из монет общей суммой пятьдесят луидоров — все деньги, какие были в доме; Мирабо рассыпался в благодарностях:

— Не знаю, когда я смогу вам их вернуть; я еще не успел взглянуть на наследство отца, а мои родственники уже затевают против меня тяжбы.

— Не беспокойтесь по поводу вашего долга; я всегда буду рад оказать вам услугу и способствовать таким образом независимости вашего таланта и вашего характера.

Взволнованный Мирабо ответил, «что еще не встречал в своей жизни человека, который проявил бы себя таким истинным другом, как он».

Ламарк удовлетворенно думал: «Раз ему нужны деньги, значит, он не продался; я уверен, что Мирабо никогда не поступится своими принципами ради материальной выгоды».

Как раз в это время Мирабо начал одну из самых знаменитых дискуссий, имевшую отношение к восстановлению государственной экономики. Ибо финансовый беспорядок и был истинной причиной созыва Генеральных штатов, и надо полагать, что произошедшие с тех пор события ничем не поправили положения дел; оно даже ухудшилось, причем катастрофически.

После взятия Бастилии система взимания косвенных налогов рухнула; конторы были разграблены, реестры уничтожены, сборщики избиты.

Взимание прямых налогов практически остановилось, и казна лишилась не только новых поступлений, но и возможности обеспечить средства на текущие расходы. Бумажные деньги были тогда не в ходу; краткосрочные облигации Учетной кассы не находили сбыта; заем невозможно было провести без согласия Национального собрания.

Сразу же после ночи 4 августа Неккеру пришлось ввести депутатов в курс дела. Истинное положение вещей было очень далеко от чересчур оптимистичной картины, обрисованной министром при открытии Генеральных штатов. Надо думать, что Мирабо вздрогнул от приятной неожиданности, увидев, какому публичному унижению подвергнут министр финансов, с которым он так яро полемизировал когда-то в обличении причин ажиотажа. Обстоятельства позволили ему взять реванш более полный, чем он даже мог надеяться. Наказы избирателей требовали, чтобы Конституция была принята прежде утверждения новых налогов; таким образом, обращение к займу оставалось единственным выходом. Поэтому депутаты были готовы единогласно принять это обращение, когда Мирабо поднялся и выдвинул намеренно утопическое, но поразительное предложение: «Нужно, чтобы депутаты поддержали государственную экономику добровольными пожертвованиями, при необходимости путем займа под личную ответственность, а провинциальные собрания обеспечили помесячные сборы налогов».

Сам факт, что столь парадоксальное предложение, сделанное человеком, который был не в состоянии заплатить за свой ужин, не вызвало всеобщего возмущения, возможно, был безусловным подтверждением власти, какую Мирабо имел над своими коллегами с первых дней августа 1789 года.

Вероятно, из бравады виконт де Мирабо пожертвовал на алтарь отчизны пенсион в две тысячи ливров, полагающийся ему за службу во время войны в Америке. Великодушный герцог де Леви предложил, чтобы каждый депутат подписался на сумму, пропорциональную его состоянию, подписной лист должны были передать королю, вероятно, с намерением подать ему пример.

Доказав свою власть, Мирабо придал более доступную форму своему предложению: посоветовал выпустить заем, гарантированный имуществом депутатов; выступивший вслед за ним оратор впервые намекнул на то, что следует добавить для гарантии имущество духовенства.

Проект Мирабо не пришелся по вкусу правым. Состоятельные депутаты выступили против гарантии, однако за заем проголосовали, без отсрочки возмещения и с процентной ставкой в 4,5 процента, в то время как сокращение государственных фондов уже позволяло капиталистам получить более 6 процентов от своих денег.

Результаты этой финансовой наивности не заставили себя ждать. Депутаты, не пожелавшие поверить предупреждениям Мирабо по поводу реакции капиталистов, с глубокой печалью отметили, что к концу августа гражданский патриотизм принес в казну только два с половиной миллиона вместо тридцати, на которые рассчитывали при голосовании тремя неделями раньше.

Мирабо молча торжествовал. «Надо признать, — согласился Мирабо-Бочка, — что наши познания в финансах ограничены».

Неккер отделался тем, что предложил новый заем, на сей раз в 70 миллионов, с выплатой в течение десяти лет и ставкой в 5 процентов; прежние государственные облигации допускались к подписке за полцены; Собрание пошло дальше этих гарантий.

Одобрив речь Талейрана, с которым он все еще был в ссоре, Мирабо выступил в поддержку нового проекта. Хотя второй заем был выпущен на 80 миллионов, подписчики, бесчувственные и к обещанным выгодам, и к спасению государства, никак не откликнулись.

Мирабо потребовал, чтобы отныне Собрание посвящало по два дня в неделю финансовым дискуссиям: 19 сентября депутаты приняли это предложение, в котором содержался скрытый упрек Неккеру; депутат от Экса получил еще одно очко в свою пользу. Посчитав момент подходящим, чтобы перейти к более активным действиям, Мирабо напечатал и распространил памфлет, в котором нападал на Неккера и Учетную кассу без всякой пощады: он отпускал в его адрес словечки вроде «министерского деспотизма» и обвинял во введении общественности в заблуждение.

Чтобы отвести грозу, Неккеру оставалось только откровенно объясниться, что он и сделал 24 сентября. Он поднялся на трибуну, чтобы зачитать Национальному собранию подробный отчет о текущих трудностях: срочно необходимы 30 миллионов для выплат за октябрь и 60 миллионов, чтобы завершить год; в казне же самое больше 3–4 миллиона.

«У меня душа разрывается от того, что мне приходится обрисовывать вам столь отчаянную картину», — признался Неккер.

Министр предложил возможные меры: в будущем — строгая экономия, ныне же — возобновить сбор налогов. Разумеется, понадобятся услуги Учетной кассы, но, чтобы заранее отвести возможные возражения Мирабо, Неккер припас под конец ошеломляющее предложение: «Пусть французы согласятся перечислить в казну четверть своего дохода, чтобы восстановить ресурсы; положимся на их заверения, чтобы с точностью установить сумму перечислений».

Чудесная простота этого предложения покорила Национальное собрание. Однако она вызвала дельную критику со стороны экономиста Дюпона де Немура: тот не без оснований заметил, что нужно быть очень богатым, чтобы расстаться с четвертью своих доходов, не ограничив себя в самом необходимом; если обложить этим налогом лишь тех, кто в состоянии его уплатить, как того требует социальная справедливость, сборы окажутся столь невелики, что его рентабельность будет поставлена под сомнение.

Мнение специалиста взяло верх; записку Неккера отправили в комиссию на доработку. К несчастью, она вызвала воодушевление среди ее членов, невежественных демагогов. Маркиз де Монтескью заключил, что проект подоходного налога в 25 процентов должен быть принят «на ура»; если его окажется недостаточно, чтобы наполнить пустую казну, то существует собственность, не переходящая по наследству, которой духовенство может пожертвовать во имя высших интересов нации.

Ждали только высказываний Мирабо; тот взобрался на трибуну и, к всеобщему удивлению, объявил себя сторонником проекта, в котором наверняка уже видел скорую погибель Неккера.

Собрание было удивлено, но приготовилось принять первую предложенную председателем формулировку резолюции; Мирабо посоветовал поработать над формулировкой и взвесить каждое слово. Коллеги поручили ему составить текст, и он поступил очень умно: осыпая Неккера похвалами, подтвердил его вину; предлагая принять его проект, возложил на него ответственность за возможный провал. Поэтому, когда рассеялись чары, навеянные его голосом, депутаты, предоставленные сами себе, принялись если не рассуждать, то по меньшей мере спорить, и сообразили, что окажутся в дураках, обязав сами себя уплатить налог, составляющий четверть доходов.

Некоторые представители духовенства настолько глубоко постигли эту очевидность, что предложили, себе в избавление, предоставить в распоряжение государства некоторую часть церковного имущества, например золотые украшения. В то время как дело шло к избавлению от налога посредством симонии, Мирабо вернулся в зал и зачитал свою повестку дня; он отринул все околичности и предложил «принять дословно предложения первого министра».

Это было слишком хорошо, чтобы быть правдой; посыпались возражения. Умеренный идеалист граф де Вирье довольно проницательно воскликнул:

— Мирабо загубил план!

Депутату от Экса пришлось вернуться на трибуну.

— Я не имею чести быть другом первого министра, — сказал он, — но будь я даже самым близким его другом, как гражданин и представитель нации, я, ни секунды не колеблясь, скорее пожертвовал бы его интересами, чем интересами Национального собрания. Эту мою позицию угадали, вернее, поняли, ибо я никогда и не пытался ее скрывать. Я в самом деле не верю, что доверие к Национальному собранию должно быть брошено на одну чашу весов с доверием к первому министру; я не верю, что спасение монархии должно быть связано с личностью кого-либо из смертных; я не верю, что королевство окажется в опасности, если г-н Неккер совершит ошибку.

После этого чрезвычайно ловкого утверждения Мирабо довел уровень дебатов до высшей точки:

— Мы должны дать согласие на меру, если не можем предложить ничего другого, — продолжал он. — Привыкший без колебаний выбирать в пользу родины, я выбираю план, который, доверяя его автору, она бы выбрала сама. Горе тому, кто не желает первому министру успеха, в котором так нуждается Франция! Горе тому, кто не отречется от всякого недоверия, всякой злобы, всякой ненависти на алтаре общественного блага! Горе тому, кто не поддержит всем своим влиянием планы человека, которого сама нация как будто призвала стать диктатором!

Выпустив эту отравленную стрелу, Мирабо умолк; спор вспыхнул с новой силой. «Бойся данайцев, дары приносящих», — процитировал Лалли-Толлендаль, «самый толстый из чувствительных людей», и посоветовал принять план Неккера, но не в редакции Мирабо. Выступив в свою очередь, д’Эпремениль и Ламет внесли еще бо́льшую сумятицу.

С видом господина, Мирабо поднялся и заговорил в четвертый раз за день, дав себя увлечь порыву красноречия. Жермена де Сталь, присутствовавшая на заседании, постигла гениальность врага своего отца и признала, что в тот день его сила оказывала «чудесное» действие.

— Позвольте мне ответить, — гремел Мирабо, — разве министр не сказал, что промедление усугубляет положение, что один день, один час, один миг могут сделать опасность смертельной? Мы боимся чрезмерных жертв, опасаемся налога, но что такое банкротство, если не самый жестокий, самый несправедливый, самый ужасный из налогов? Друзья мои, послушайте меня: два века грабежа и разбоя разверзли страшную пропасть, которую предстоит заполнить; ну что ж! Вот список самых богатых французских собственников; выбирайте самых богатых, чтобы принести в жертву меньше граждан; но выбирайте, ведь нужно, чтобы малое число пострадало во имя спасения основной массы народа!.. Разве вы не видите, что, объявив о банкротстве государства или, что еще ужаснее, сделав его неизбежным, умалчивая о нем, вы запятнаете себя в тысячу раз более преступным деянием, безвозмездно преступным?.. Вы думаете, что если вам будет нечем заплатить, то вы уже не должны? Вы думаете, что тысячи жертв предоставят вам наслаждаться вашим преступлением? Уверены ли вы, что столько людей, лишенных хлеба, позволят вам спокойно вкушать блюда, ни числом, ни изысканностью которых вы не пожелали поступиться?.. Значит, отдать часть своего дохода, чтобы спасти все, что имеешь, — великодушно? Я говорю о самом грубом вашем интересе… Голосуйте же, голосуйте, потому что мы в ответе за всякое промедление… Вокруг нас нет ни Катилины, ни опасностей, ни бунтовщиков, ни Рима. Но сегодня здесь банкротство, уродливое банкротство; оно грозит пожрать вашу собственность, вашу честь… а вы рассуждаете!

Околдованные, побежденные, исполненные воодушевления депутаты Национального собрания вскочили на ноги — все как один. Раздались аплодисменты, потом депутаты единогласно проголосовали за предложение: «заслушав доклад финансового комитета, Национальное собрание, учитывая чрезвычайную ситуацию, с доверием принимает план первого министра».

«Вот чертяка, талант!» — пробурчал граф де Рошешуар, депутат от дворянства, немного стыдясь того, что позволил себя увлечь, тогда как актер Моле, звезда театра «Комеди Франсез», подошел к Мирабо во главе делегации патриотов и убежденно ему сказал:

— Ах, господин граф, что за речь! И с каким выражением вы ее произнесли! Боже мой, как же вы ошиблись с призванием!

В этом жестоком изобличении была сермяжная правда, ибо, нарисовав живописную картину людского несчастья, избичевав нераскаявшихся жуиров, Мирабо под руку со своим молодым другом, журналистом Камилем Демуленом, отправился ужинать. Тот потом написал своему отцу: «После заседания Мирабо отправился ужинать в великолепной компании; мы с его любовницей пили чудесные вина. Я чувствую, что его чересчур изысканный и обильный стол меня развращает». Демулен принадлежал к той части юношества, которая смешивала эру Революции с эрой добродетели и удивлялась, находя в Мирабо все пороки, в каких обвиняли аристократию.

Намного тоньше суждение Гёте: «Французы смотрят на Мирабо как на своего Геракла, и они совершенно правы». Словно сказочный герой, граф де Мирабо познал и порок, и добродетель; но будучи слишком велик, чтобы удовлетвориться чем-то одним, выбрал и то и другое, и в его могучей личности порок и добродетель смешались так, что стали неотделимы. Можно даже сказать, что личные пороки были для него лишь разрядкой, которой требовали политические добродетели…

 

Глава вторая

ПОВОРОТ СУДЬБЫ (ОКТЯБРЬ 1789 — МАРТ 1790)

I

За несколько дней до речи о государственном банкротстве граф де Ламарк нашел способ передать королеве, чтобы она не тревожилась по поводу его отношений с Мирабо. Камер-фрау госпожа д’Оссен, которой он дал это поручение, должна была сообщить Марии-Антуанетте, что Ламарк старается умерить революционные порывы депутата от Экса и подготавливает его к тому, чтобы стать полезным королю, когда министрам придется согласовывать свои действия со столь могущественным человеком. Поскольку такая перспектива с каждым днем выглядела все более реальной, государыня вызвала к себе Ламарка.

— Я никогда не сомневалась в ваших чувствах, — сказала она ему, — и когда я узнала, что вы связаны с Мирабо, то подумала, что это добрый знак; но вы никогда ни в чем не сможете на него повлиять, что же до того, что вы считаете долгом перед ним со стороны королевских министров, я не могу разделять ваше мнение. Я думаю, мы никогда не будем настолько несчастны, настолько доведены до крайности, чтобы обратиться к Мирабо.

Этот знаменитый ответ выражал настроение умов: двор уже забыл о суровом предупреждении 14 июля. Тогда король намеревался осуществить государственный переворот без Неккера, если не против него, теперь же как будто допускал, что сможет сделать это и при нем; в точности как в июле, из провинции были вызваны войска, чтобы обеспечить безопасность королевской семьи, водворить порядок в Версале и, если представится такая возможность, распустить Национальное собрание.

23 сентября 1789 года Фландрский полк торжественно вступил в Версаль и был принят муниципалитетом. Чувствуя себя под защитой надежных войск, король не утвердил «Декларацию прав человека и гражданина» и отказался подписать декреты, принятые Национальным собранием в ночь на 4 августа. «Я не хочу обирать мое духовенство и мое дворянство», — говорил он.

Все это время в Париже продолжались брожения; бунтовщики сформировали несанкционированную организацию, так называемый «Совет трехсот», деятельность которого носила подрывной характер; только постоянный самообман, в котором все еще жил двор, не позволял бить тревогу.

Уже два месяца во французских провинциях полыхали пожары; крестьяне, одновременно под давлением всеобщего страха и как бы исполняя декрет от 4 августа, разграбили или сожгли множество замков, тем самым уничтожив «норы», служившие для взимания феодальных налогов; многих аристократов подвергли пыткам или перебили; часть дворянства сбежала за границу. Король и королева не видели в этом страшного предупреждения. Или не хотели видеть?

В конце сентября Мирабо, прекрасно осведомленный о том, что происходит в стране, не скрывал своей тревоги от Ламарка; последний сообщает о взволновавшем его разговоре, состоявшемся в начале последней недели, которую Бурбоны провели в Версале.

Ламарк спросил у Мирабо, не нуждается ли тот снова в деньгах. Возможно, стремясь оградить его от соблазнительных предложений, он предложил месячный аванс в пятьдесят луидоров, вплоть до расчета по наследству Друга людей. Присовокупив эту сумму к своему депутатскому жалованью, Мирабо мог бы покрыть текущие расходы, сохраняя достоинство и спокойствие духа.

Растроганный Мирабо пока воздержался. Предпочитая говорить о политике, он долго рассказывал о том, что хотел бы сделать, чтобы услужить королю; но он понимал, насколько его прошлое и дурная репутация мешают его политической карьере; он искренне сокрушался по этому поводу, именно в тот день у него впервые вырвалась патетическая жалоба, которую он столь часто повторял и которую нельзя слушать без волнения:

— Ах, как же безнравственность моей юности повредила общественному делу!

Его сожаления были искренними, ибо он видел неминуемую опасность; прибытие Фландрского полка тотчас показалось ему искрой, от которой мог вспыхнуть пожар.

— О чем думают эти люди? — воскликнул он наконец. — Разве они не видят пропасти, разверзающейся под их ногами?

Все более воодушевляясь, он пророчески добавил:

— Все пропало; король и королева погибнут, и вы увидите, как чернь будет терзать их трупы.

Картина была столь ужасна, что Ламарк не нашелся, что возразить.

— Да-да, терзать их трупы! — повторил Мирабо. — Вы не в полной мере осознаете опасность их положения. Однако положение серьезно, и королевская чета должна знать об этом.

Было ли предпринято что-либо в этом направлении в первых числах октября? Ламарк об этом умалчивает.

1 октября в честь офицеров Фландрского полка был дан банкет. Король, королева и дофин вышли к гостям и были встречены приветственными кликами; утверждали, что трехцветную кокарду топтали ногами.

На следующий день Мирабо представил Национальному собранию проект нового обращения к королю с требованием восстановить мир в стране. Некоторые мемуаристы утверждают, что примерно в то же время Мирабо с дю Ровре привели в один из кабинетов Мунье, Бергасса, Лафайета и Дюпора и сообщили им о своем намерении потребовать у короля вывода войск, недавно прибывших в Версаль. В заключение Мирабо сказал:

— Господа, вчера я встретился с монсеньором герцогом Орлеанским и сказал ему: «Монсеньор, вы не можете отрицать, что у нас вскоре будет Людовик XVII вместо Людовика XVI, но если этого и не произойдет, вы станете, по меньшей мере, главным наместником королевства». Герцог Орлеанский отвечал мне очень любезно, господа.

По поводу этих утверждений существует еще одно неоспоримое свидетельство графа де Ламарка. По-видимому, 1 октября герцог Орлеанский явился к де Ламарку на ужин в Версале, чтобы встретиться там с Мирабо. Однако свидетель утверждает, что оба вели себя сдержанно, что исключало даже намек на тайный сговор, который у них не было веских причин скрывать от хозяина. В отсутствие Мирабо герцог Орлеанский спросил у де Ламарка:

— Когда Мирабо станет служить двору?

Де Ламарк ответил уклончиво:

— Мне кажется, он пока еще не готов.

К этому свидетельству следует присовокупить воспоминания Дюмона, друга и биографа Мирабо, который в тот период поддерживал с ним тесные отношения: «Совершенно точно, что если бы существовал заговор против короля и если бы Мирабо был одним из его участников, он не мог бы вести себя иначе».

Здесь надлежит сделать остановку: как мы видим, свидетели противоречат друг другу; можно строить предположения, испытывать сомнения; вероятно, мы никогда не узнаем правды, потому что действительность неоднозначна. Мирабо был монархистом, это точно. Сложнее понять, хотел ли он служить определенному монарху; не был ли в его глазах настоящим королем Франции тот, кто выберет его своим первым министром? Еще современники Мирабо ставили эти риторические вопросы.

После октябрьских дней парижское полицейское управление завело дело на Мирабо, основанное на разговорах, которые он вел перед тем, как развернулись драматические события. Однако выяснилось, что в своих разговорах он был вполне лоялен по отношению к Людовику XVI. Уточним при этом, что лояльность не является синонимом бескорыстия.

Утро, 5 октября. В то время как в Париже громыхала гроза, а женщины, требующие хлеба, собирались на Гревской площади, Национальное собрание заседало в Версале: Петион обличал банкет в честь гвардейцев, считая его оскорблением достоинства нации.

Мирабо только потребовал запретить военным проводить так называемые патриотические пиры, «кои являются оскорблением народа, который нищ, и могут иметь самые мрачные последствия». Это расплывчатое предложение было простой мерой поддержания общественного порядка. Национальное собрание, возможно, и остановилось бы на этом мудром решении, если бы один ярый монархист не захотел смутить Петиона, потребовав письменно уведомить короля о совершенном им правонарушении. Тогда Мирабо не сдержался:

— Для начала я заявляю, что считаю совершенно аполитичным уведомление, о котором сейчас шла речь; однако, если его снова потребуют, я готов предоставить все детали и все подписать; но прежде я требую, чтобы Собрание заявило, что только особа короля неприкосновенна, а все остальные лица в государстве, кто бы они ни были, в равной мере подвластны и ответственны перед законом.

Внешне это было заявление лояльного монархиста, но на самом деле оно было коварно направлено против королевы, отказавшейся от его услуг, которой он по умолчанию отказывал в неприкосновенности. А такой отказ был несовместим с французской монархической традицией. Депутатам показалось, будто Мирабо хочет заставить их дать добро на нечто чудовищное; предложение отклонили. Вскоре мы увидим, что Мирабо того и добивался. На повестке дня значился ответ короля по поводу не одобренных им декретов; Людовик XVI не хотел утверждать Декларацию прав; теперь он намеревался сохранить за собой всю исполнительную власть, то есть потребовать абсолютного вето. Отвечая Робеспьеру, критиковавшему королевскую позицию, Мирабо спокойно заметил, что «для успеха дела и ради общественного спокойствия монарху совершенно необходимо, чтобы наши постановления принимались, причем добровольно».

Может быть, Мирабо знал, что парижская чернь в этот самый момент идет на Версаль, и говорил так, повинуясь своему долгу монархиста? Всё заставляет думать, что он знал. «Мунье, Париж идет на нас», — шепнул он на ухо председателю и посоветовал составить обращение к королю, чтобы тот немедленно утвердил декреты. Мунье не понимал всей серьезности момента, и Мирабо сказал ему так:

— Пойдите во дворец и сообщите им; скажите, если угодно, что это я вам сообщил; нельзя терять ни минуты.

— Париж идет на нас? — ответил Мунье ироническим тоном. — Ну что ж! Тем лучше. Тем скорее у нас появится республика.

— Господин председатель, все это очень остроумно, — возразил Мирабо, — но если королевское семейство попадет под удар, если оно будет принуждено к бегству, я не отвечаю за последствия.

Мирабо никто не поверил: король уехал на охоту; королева провела остаток дня в Трианоне, так как ее беспокоило понижение уровня воды в искусственном ручье, впадавшем в пруд в ее «деревеньке».

А тем временем Париж неудержимо шел на Версаль. Лафайет двинул войска вслед за мятежниками, но не мог их сдержать.

Во время охоты Людовика XVI предупредили об опасности; паж известил королеву, которая в последний раз предавалась мечтам в гроте Трианона.

Мирабо отправился из Национального собрания домой к графу де Ламарку, с которым собирался поужинать. Они говорили о сегодняшнем заседании. Де Ламарк дружески попенял Мирабо на двусмысленную позицию, которую тот занял утром по отношению к королеве. Мирабо сознался, что зашел слишком далеко, но был настолько обескуражен легкомыслием и преступной беззаботностью двора, что увлекся.

— Потом он заговорил как великий гражданин, — рассказывает де Ламарк. — Те речи, что держал у меня граф де Мирабо, должны были бы звучать в королевском Совете.

Речь шла о том, чтобы король укрылся в Меце. «Династия будет погублена, — уверял Мирабо, — если Монсеньор не останется и не возьмет в свои руки бразды правления». Если такие слова действительно тогда прозвучали, они сводят на нет обвинения в заговоре с герцогом Орлеанским. Затем друзья обсудили вопрос, особенно интересовавший графа: о волнениях в Брабанте. Оба еще не знали, что первые отряды бунтовщиков и разъяренных женщин уже вступили в Версаль.

В шесть часов вечера Мирабо с де Ламарком вместе отправились в Национальное собрание; зал был захвачен рыночными торговками, одна из них уселась в председательское кресло. Мирабо тотчас был узнан. Ему устроили овацию.

— Нам нужна наша мамаша Мирабо! — вопили женщины.

Аристократ Мирабо, покоробленный такой фамильярностью, вернулся домой.

В это время Людовик XVI по-отечески беседовал с делегацией парижских женщин, обещая им хлеба. Мунье, принесшему декреты на подпись, пришлось дожидаться в приемной…

Мирабо лег в постель и уже собирался заснуть, когда в одиннадцать часов вечера за ним пришел Дюмон; в Версаль прибыл Лафайет.

Национальное собрание тотчас провело экстренное заседание. Зал, где в полном смятении дискутировали несколько депутатов, производил впечатление беспорядка, почти оргии. Мирабо снова был встречен рукоплесканиями торговок. Громовым голосом он прорычал:

— Я хотел бы знать, почему срывают наши заседания… Представители народа не могут принимать мудрые решения, будучи заложниками возмутительного гвалта, и я надеюсь, что друзья свободы пришли сюда не затем, чтобы стеснять свободу Собрания.

Этого властного голоса оказалось достаточно, чтобы восстановить порядок. Наступила полночь, когда было зачитано заявление короля: «Я утверждаю статьи Конституции и „Декларации прав человека и гражданина“, представленные мне Национальным собранием».

Поскольку король утвердил их декреты, депутаты решили, что монархия спасена. Лафайет пообещал оберегать королевское семейство от разбойников. Национальное собрание с чувством выполненного долга разошлось до следующего дня, 6 октября.

К моменту пробуждения Мирабо несчастья монархии приняли необратимый характер. Ограду дворца взломали; только благодаря преданности одного из гвардейцев королева сумела избежать смерти. Королевская семья, скучившаяся в спальне Людовика XVI, была спасена лишь прибытием Лафайета, которого еле добудились.

Отправляясь в Собрание, Мирабо увидел, что на улицах беспорядки; ему пришлось вызволять коллегу Малуэ, которому угрожали вооруженные люди. Решетка дворца была в крови; на острия насадили головы перебитых чернью гвардейцев. Толпа в лохмотьях заполонила передний двор; подобно приливу, она наступала на мраморный двор, крича: «В Париж!» Однако из глубины ее вырвалось несколько возгласов: «Да здравствует король!» Центральное окно дворца растворилось; Людовик XVI вышел на балкон.

— Дети мои, — сказал он недрогнувшим голосом, — я буду жить рядом с вами вместе с моей женой и детьми.

Толпа завопила: «Давай сюда королеву!»

Мария-Антуанетта появилась, но увидев нацеленные на нее ружья, попятилась назад. Лафайет встал рядом с ней, снова вывел под взгляды ошеломленных зрителей и поцеловал ей руку. Этот театральный жест на какое-то время восстановил спокойствие, потом снова зазвучал многоголосый вопль: «В Париж, в Париж!»

Возмущенный Мирабо бросился в зал заседаний; дебаты начались без соблюдения юридических формальностей. Мунье намеревался отправиться во дворец и посоветовать королю исполнить желание народа, выраженное столь властно.

— Возражаю, — закричал Мирабо, — недостойно нас и неблагоразумно оставлять наш пост в тот момент, когда общему делу грозят мнимые или настоящие опасности.

Совершенно ошарашенный Мунье (в последующие дни он спрятался и не показывался) потерял всякий контроль над собой. Забыв, что председатель Собрания не должен вмешиваться в дебаты, он ответил:

— Наше достоинство в том, чтобы исполнять свой долг; я же считаю священным долгом быть в минуту опасности рядом с королем.

Это предложение не было принято. Мирабо потребовал слова.

— Я требую постановить, — сказал он, — чтобы король и Национальное собрание не разлучались во время нынешней сессии, и хочу заметить Собранию, что, руководствуясь здравым политическим смыслом, оно должно добровольно пойти на столь важный шаг.

Несмотря на иронию, прозвучавшую в последних словах, депутаты единодушно заявили о том, что не разлучатся с королем. Национальное собрание провозгласило себя заложником событий. Мирабо навлек на себя жестокие упреки со стороны правых; его обвиняли в том, что он стал истинным победителем в октябрьские дни, и называли тайным организатором бунта. «Тот же самый Мирабо. — ядовито писал Ривароль, — который заявлял, что королю в опасности нужно всего только тридцать шесть депутатов, предлагает предоставить ему сотню свидетелей его плена и, отказавшись состоять в первой депутации, которая могла оказаться в опасности, придя на помощь королю, вызвался участвовать во второй, которая может лишь унизить его величество, увеличив кортеж его победителей».

Таков вывод первого полемиста-роялиста того периода. Но Риваролю была неведома оборотная сторона медали: утром 7 октября, когда семья короля впервые проснулась в заброшенном и обветшавшем дворце Тюильри, Мирабо отправился к графу де Ламарку.

— Если у вас есть хоть какое-нибудь средство достучаться до короля и королевы, — сказал он, — убедите их, что и Франция, и они сами погибнут, если королевское семейство не покинет Париж. Я берусь составить план, чтобы вызволить их отсюда; сумеете ли вы уверить их, что они могут на меня рассчитывать?

— Займитесь вашим планом, — отвечал де Ламарк, — когда он будет готов, я сумею сообщить его им…

II

Главным неизвестным в любой биографии являются действительные намерения человека в тот момент, когда ему дается последний шанс спасти государство. Легенда и портретные изображения свидетельствуют, что для Мирабо такой момент наступил в конце заседания, проходившего в присутствии короля 23 июня 1789 года. Этот предрассудок слишком укоренился, чтобы мы могли разрушить его совершенно. С другой стороны, он довольно точно соответствует привычному образу трибуна, сложившемуся у людей, хотя это представление во многом ошибочно. Поворот в судьбе Мирабо произошел немного позднее, в тот богатый событиями период продолжительностью в месяц: с 7 октября по 7 ноября 1789 года.

Утром 7 октября Мирабо говорил о плане бегства короля; этот план был вручен графу де Ламарку 15 октября.

В ту неделю, пока Мирабо его составлял, Национальное собрание за неимением помещения в Париже продолжало заседать в Версале. В городе царило страшное возбуждение, начиналась вторая волна эмиграции: менее чем за три дня было запрошено более трехсот паспортов. Среди беглецов были Мунье и множество правых депутатов. Граф де Монлозье и другие парламентарии, решившие остаться на своем посту, потребовали, чтобы их неприкосновенность была подтверждена новым постановлением. Мирабо, автор принятого 23 июня декрета об иммунитете, решительно восстал против этой инициативы.

— Не умножайте напрасных заявлений, — сказал он, — возродите исполнительную власть. Я возражаю против второго декрета, потому что и одного декрета достаточно, если вас поддерживает государственная власть. Если же государственная власть будет уничтожена, то и два декрета вас не спасут.

Во время последующих заседаний Мирабо выступал во время различных дебатов и дважды способствовал принятию важных декретов: 12 октября поддержал предложение Талейрана о возвращении государству церковной собственности; 14 октября во время последнего заседания, проведенного в Версале, провел декрет о запрещении собраний, предусматривающий смертную казнь для тех, кто силой помешает полицейским исполнять свои обязанности, и суровое наказание для тех, кто «своими дурными действиями и махинациями вводит народ в заблуждение».

Молва приписывала Мирабо организацию беспорядков 5 и 6 октября и охотно связывала его имя с именем герцога Орлеанского. Если поверить молве, совершенно необъяснимым покажется реальное поведение трибуна.

Прошедшая неделя в самом деле выдалась очень тяжелой для герцога Орлеанского. Узнанный чернью, осаждавшей Версальский дворец утром 6 октября, он и не подумал скрываться; злонамеренные люди утверждали, что он явился руководить действиями толпы, чтобы немедленно воспользоваться их результатом. Это предположение плохо согласуется с тем, что известно о характере принца — боязливость его характера не всегда соответствовала любви к интригам и спорадическим поползновениям к захвату власти.

Правительству, конечно, было бы выгодно найти главного виновника. В представлении Лафайета и, что еще более вероятно, королевы таковым был герцог Орлеанский.

Доказывая эту мысль, Лафайет проявил энергию, которая принесла бы больше пользы, если бы он использовал ее для преграждения дороги бунтовщикам. В присутствии Монморена Лафайет объяснился с герцогом Орлеанским днем 8 октября. Подробности этой встречи неизвестны; мы знаем только то, что герцог согласился немедленно уехать в Лондон.

Тем не менее, прежде чем уложить чемоданы, он, надо полагать, велел предупредить Мирабо, поскольку тот сделал публичное заявление по поводу данного инцидента. Как депутат от дворянства, герцог Орлеанский обладал неприкосновенностью; требовалась особая процедура, чтобы принять решение о его аресте; таким образом, отъезд, походивший на бегство, не имел оправдания. Юридические аргументы подействовали: герцог Орлеанский решился отменить отъезд.

Лафайет снова пошел в наступление и вызвал герцога к королю. Людовик XVI отправил кузена с официальным поручением в Англию; таким образом принца удалось выдворить из Франции. Подобный же маневр попытались провести с герцогом Бироном (бывшим Лозеном), но тот не уступил. «Если я виновен, пусть меня судят», — гордо заявил герой американской войны за независимость.

Возмущенный почти диктаторскими замашками Лафайета, Мирабо рассказал де Ламарку о положении Лозена: «Господин де Бирон только что вышел от меня; он не уезжает, потому что у него есть честь. Я еще не знаю, уверен ли он, что другие уедут. Бедный принц обманывается — или хочет показать, будто обманывается, — надеждой на заключение четырехстороннего союза. Ему вручили письмо для английского короля. Против него нет ни одного доказательства. Это становится бесстыдством. Я уже говорил вам, дорогой граф: я склоню голову только перед деспотизмом гения».

Эти слова, в подлинности которых не приходится сомневаться, освещают только один аспект вопроса. Другая фраза, приписываемая историками Мирабо, только некоторые относят ее к 14 июля, а другие — к октябрьским событиям, более определенна: «Он хочет, но не может; это евнух для преступления». И если дополнить ее презрительным восклицанием: «Нам нужен был манекен; этот м… подходил не хуже любого другого», появляются кое-какие сомнения относительно того, что Мирабо ничем не запятнал себя в этих сделках. В то же время Мирабо написал обещанную записку о том, какую стратегию поведения лучше избрать королю, и вручил ее де Ламарку.

III

На записке Мирабо стоит дата: 15 октября 1789 года. Записка несравненна по своей дерзости и уму, но столь насыщенна, что ее трудно анализировать и приходится цитировать почти целиком.

Мирабо высказывает в ней кое-какие предложения, которые впоследствии возобновит в иной форме; они слишком важны, чтобы не попытаться выделить основные принципы.

Первый состоит в том, чтобы действовать энергично, если король хочет избегнуть грозящего ему рабства и чувства страха, происходящего от постоянных опасностей, коим он подвергается с тех пор, как стал проживать в Париже. Ибо нельзя забывать, что часть Франции пользуется подчиненным положением монарха, чтобы выйти из его подчинения.

Король же (и это второй основополагающий принцип) стал неотделим от Революции; он должен быть с ней или погибнуть вместе с нею. Таким образом, выезд из Парижа достаточно проблематичен, но необходим для обретения свободы действий.

Для того чтобы покинуть Париж, необходима поддержка; обратиться за ней к аристократии значит утратить популярность; попросить помощи за границей значит навлечь на себя обвинение в измене. Остается получить ее от народа. Народ согласится на пребывание короля вне Парижа, если получит гарантию выполнения своих социальных требований; так что если король удалится в надежное место, он должен будет дать определенные обязательства.

Решительно отсоветовав ехать на восток во избежание предположений о сговоре на границе, Мирабо в качестве места проживания рекомендовал Нормандию, которая, находясь между Бретанью и Анжу, представляет собой территорию, наиболее прочно привязанную к французской короне. А пока король будет там, мы напомним французскому народу, что Людовик XVI с самого начала своего правления избегал деспотизма, злоупотреблений, расточительства и старался всеми возможными способами улучшить удел своих подданных, что он в первый раз за всю историю династии опередил нацию. Потом король торжественно пообещает:

расширение политических прав граждан;

признание государственного долга и гарантию его погашения;

окончательную отмену парламентов;

окончательное утверждение важнейших декретов.

Заложив эти принципы и дав объяснения по поводу неутвержденных декретов, король призовет к себе Национальное собрание; если оно придет, дело выиграно; если нет, следовательно, оно предвзято; в таком случае его постановления можно будет считать недействительными в силу того, что они необъективны. При таком раскладе останется единственный выход: распустить Собрание и созвать новое.

Чтобы оно было правильно избрано и хорошо работало, король должен будет уточнить, что в силу новых законов все богатства государства пойдут на социальные улучшения; подавая своим подданным пример экономии, король откажется от роскоши и будет довольствоваться содержанием в один миллион в год.

Не стоит далее вдаваться в детали; главное правило — король не может отделить себя от нации; условиями исполнения плана были умеренность, осторожность, но главное — быстрота, ибо опасность надвигалась и не было времени на раздумья.

На встрече с де Ламарком Мирабо признал, что был во время своих последних выступлений недипломатичен; он взывал к дружбе, чтобы получить прощение, потом зачитал план.

Де Ламарк согласился с тем, что предложение Мирабо — последний шанс не допустить давления на короля и на Национальное собрание. Друзья стали размышлять о способе передать записку королю.

Явная враждебность Марии-Антуанетты к Мирабо исключала обращение к королеве. Де Ламарк решил прибегнуть к услугам графа Прованского, проживавшего тогда в Люксембургском дворце. При посредстве оберкамергера монсеньора, герцога де Ла-Шатра, де Ламарку назначили тайную встречу на следующую ночь, с 15 на 16 октября 1789 года.

Около половины первого пополуночи Ла-Шатр провел графа де Ламарка к младшему брату Людовика XVI.

Де Ламарк предупредил своего августейшего собеседника об опасности для монархии иметь в противниках Мирабо и посоветовал использовать все возможные способы, чтобы привлечь его на свою сторону. Он описал истинные чувства депутата от Экса по отношению к престолу и в качестве подтверждения своих слов протянул графу Прованскому записку.

Тот, поблагодарив гостя о своевременном предупреждении, внимательно прочел записку. Во время чтения он отметил неясность некоторых пассажей и сложность выполнения предлагаемых мер. Закончив чтение, объявил, что, хотя в целом одобряет предложенный план, может с уверенностью заявить, что король никогда на это не пойдет. Де Ламарк был в отчаянии. Обратиться к королеве? Граф Прованский поведал гостю, что королева отнюдь не пользуется таким влиянием на короля, какое ей приписывают. Людовик XVI перечил жене, чтобы казаться самому себе волевым человеком, — а потом шел на поводу у случайного советчика. И чтобы описать характер своего старшего брата, граф Прованский произнес фразу, ставшую знаменитой:

— Чтобы представить себе слабость и нерешительность короля, вообразите, что вы пытаетесь удержать в руке шарики из слоновой кости, смазанные маслом.

Во время разговора, продлившегося два часа, монсеньор выказал большую рассудительность. Де Ламарк с грустью в сердце покинул Люксембургский дворец и отправился рассказать о своей неудаче Мирабо.

Все прежние попытки Мирабо пробиться на высокий руководящий пост, не говоря уже о должности первого министра, не увенчались успехом: король никогда не возвысит его по доброй воле, даже если осознает нависшую над ним опасность.

И все-таки Мирабо повторил де Ламарку, что если король с королевой останутся в Париже, монархия вскоре будет ввергнута в пропасть, ситуация ухудшится — все идет к гражданской войне. Это решение, впрочем, казалось ему предпочтительнее неизбежных ужасов, «ибо война закаляет души и возвращает им энергию, утраченную вследствие безнравственных расчетов».

Де Ламарк на это возразил, что король не в состоянии вести войну без денег.

— Гражданская война, — парировал Мирабо, — всегда ведется без денег, к тому же при нынешних обстоятельствах она долго не продлится. Все французы хотят должностей или денег; им всего наобещают, и вы увидите, что партия короля повсюду одержит верх.

Мирабо сменил тактику. Не сумев поколебать волю одного человека, он решил вести разговор с влиятельными фракциями, то есть министрами или могущественными политиками в Национальном собрании. А если и этот маневр не удастся, Мирабо останется только заручиться волей Национального собрания, ведь он был почти уверен, что сможет заставить его проголосовать за что угодно.

IV

Не все важнейшие события в жизни Мирабо, произошедшие с 15 октября по 6 ноября 1789 года, можно восстановить в точности; порой даже датировать их приходится лишь приблизительно.

Объяснений этим событиям множество, настолько различны их побудительные причины. Каждая версия правдоподобна.

На первое место, конечно, можно поставить заботу об общем деле; однако трудно отделить сей почтенный предлог от личных и столь же насущных интересов.

Мирабо, как никто другой, видел опасность, грозящую королевскому семейству в Париже, а также риск, которому будет подвергнуто Национальное собрание, если оно переберется в столицу. Стремясь отвести эту опасность, он следовал той же логике, что и при составлении плана бегства короля.

16 октября Мирабо узнал от де Ламарка, что король не последует его плану и не призовет его в правительство; это сводило на нет его выступление в Национальном собрании три-четыре дня тому назад: тогда он яростно набросился на Сен-При, храброго и умного министра, управляющего домом короля, и устроил целый процесс над ним, призывая осудить его за отповедь парижским женщинам 5 октября:

— Если бы у вас был один король, у вас бы не было недостатка в хлебе; но теперь у вас тысяча двести королей — обращайтесь к ним.

Возможно, эти слова только приписывались Сен-При, но он был вполне способен их произнести, поэтому обвинение казалось небеспочвенным. К тому же Мирабо ухватился за этот предлог, чтобы показать, что некоторые министры «с деспотизмом в душе» — постоянная преграда между королем и народом. На что рассчитывал Мирабо? На то, что Сен-При подаст в отставку в тот самый момент, когда Людовик XVI получит записку Мирабо? Если бы стрела попала в цель, депутат от Экса мог бы занять вакансию в правительстве и получить должность, соответствующую посту нынешнего министра внутренних дел, то есть принять на себя ответственность за безопасность в Париже.

Этот упрощенный макиавеллизм не вызывает сомнений, если изучить довольно многочисленные свидетельства о данном инциденте. Выпад придал Мирабо популярности среди масс, но вызвал недоверие к нему со стороны министров.

Возможно, что совещание с лидерами Национального собрания, устроенное Мирабо, задумывалось как путь отступления. Предлог для него был основательным: речь шла о свободе действий Собрания в Париже.

На совещании присутствовали все те, кого события 5 и 6 октября выдвинули на первый план. Причины их вознесения были различны. Лафайет оказался единственным командиром, признанным армией. После отъезда Мунье и ста двадцати умеренных депутатов, последовавших за ним, главной моральной силой Национального собрания стал Триумвират, то есть Дюпор, Барнав и Ламет. На самом деле их было четверо. ибо Александр де Ламет был неразлучен со своим братом Шарлем; приходясь племянниками по материнской линии маршалу де Брою, владея огромным состоянием на Сан-Доминго, оба храбро сражались в Америке, потом стали приверженцами новых идей; в Триумвирате они представляли дворянство шпаги, его великодушную и безрассудную часть. Дюпор, человек глубокого ума и в прошлом душа Общества тридцати, неплохо воплощал собой бунтарский дух парламента и стремление полностью реформировать государственные институты. Барнав, самая интересная фигура из этой группы, — разночинец, уязвленный дворянской спесью. Чтобы взять реванш, он баллотировался в штаты от Дофине, хотя был всего лишь никому не известным адвокатом из Гренобля. Несправедливый и жестокий возглас, который он издал 22 июля, узнав об убийстве Фулона и Бертье: «Так ли чиста была эта кровь?!» — прославил его больше, чем его подлинные — и немалые — заслуги. Именно Барнав должен был мужественно продолжить дело Мирабо. Сделав попытку спасти монархию, он рискнул своей головой и поплатился ею. Но тогда он был всего лишь экзальтированным честолюбцем, упивающимся ложными добродетелями.

Эти четыре человека и Лаборд-Меревиль, сын самого богатого банкира в Париже, встретились 16 октября в Пасси, у маркизы Арагонской, урожденной дю Сайян, племянницы Мирабо. Уже из этого понятно, от кого исходила инициатива встречи.

К Лафайету присоединился депутат-роялист Латур-Мобур.

У всех этих людей было нечто общее: они ненавидели Мирабо и презирали его. Но, втайне признав его власть над массами, вынуждены были считаться с ним.

Намеренно явившись последним, Мирабо сразу же постарался захватить инициативу. Чтобы произвести впечатление, он провел параллель между октябрьскими волнениями и теми, что он усмирил в Провансе прошлой весной. Он повел блистательный рассказ, возможно, не лишенный преувеличений, поведав, в частности, что во время своей предвыборной кампании приставил шпиона к одному из своих агентов, в котором он сомневался, велев убить этого человека в случае измены. Такие приемы в стиле Борджиа немного напугали триумвиров, бывших еще новичками в методах управления.

— Как, ваш человек убил бы его? — спросил Александр де Ламет.

— Да, убил бы, как убивают, — ответил Мирабо с выражением негодяя из мелодрамы.

— Но это было бы ужасным преступлением!

— О, во время революций низкая мораль убивает высокую.

После этой циничной и в то же время глубокой фразы Мирабо перешел к дискуссии. Все сошлись в одном: действующим министрам не хватает тех качеств, которые нужны, чтобы удержать бразды правления в это бурное время. Исходя из этого, рассмотрели состав нового кабинета при условии, что присутствующие исключат из него себя; это был хороший способ устранить Мирабо. Отразив маневр, тот заявил:

— Не собираюсь заниматься самопожертвованием, ибо и так воздвиг перед собой целую гору предрассудков, на разрушение которой потребуется время.

Его притворное самоуничижение растрогало Лафайета, но не убедило. «Герой Старого и Нового Света» не был лишен буржуазных предрассудков: для него порок начинался там, где наслаждения подвергали опасности приобретенные богатства; поэтому он презирал Мирабо за его долги; триумвиры делали вид, что презирают его за его пороки. В презрении они были единодушны; но в политике все это не имеет значения; в общем, все были в принципе согласны с необходимостью сформировать правительство, и Мирабо уточнил, что Лафайет сможет с пользой командовать Национальной гвардией только в том случае, если у него будет собственное правительство.

День перехода к действию сразу назначить не удалось; Лафайет был убежден, что Неккер уйдет с поста до конца года и что его уход и станет тем удобным случаем. Мирабо возразил: по его мнению, любое промедление губительно для государства.

— Близится время, когда мелких способов будет уже недостаточно для великих дел, когда жалкими средствами будет не избавиться от великих бед.

Этот аргумент подействовал; было решено, что на следующий день, 17 октября, Лафайет пойдет с Мирабо к Монморену, а вечером того же дня Мирабо получит аудиенцию у Неккера.

Пока же выдвинули несколько кандидатур для будущего правительства. Неккер должен остаться первым министром, «потому что нужно сделать его настолько же беспомощным, насколько он бездарен, и при этом сохранить популярность короля»; Шампьон де Сисе также должен остаться хранителем печатей. Ламарк получит портфель министра морского флота, Сегюр — иностранных дел; Монморена сделают герцогом и пэром и уплатят его долги; Лафайета произведут в маршалы Франции и дадут должность государственного министра; Талейран получит в свое ведение финансы; что же до Мирабо, то он будет счастлив и тем, чтобы «заседать в королевском Совете без особого поста».

Эти грёзы продлились не больше одной ночи.

Разговор с Монмореном утром 17-го числа прошел более чем сдержанно; министр принял Мирабо как просителя, а не как будущего коллегу.

Встреча с Неккером была еще менее обнадеживающей; из мемуаров герцога де Леви известно, что Мирабо проговорил с первым министром около пяти часов с глазу на глаз. Тот отказался от любых перестановок в кабинете, а о том, чтобы Мирабо заседал в королевском Совете, и речи быть не могло.

— Моя сила заключается в нравственности, — заключил Неккер.

Мирабо вышел от него разъяренный и полный решимости сражаться.

— Г-н Неккер, несомненно, интеллектуал и считает себя гением, но он силен только в экономике, а финансы — еще не всё государство, — заявил он герцогу де Леви. А в беседе с Лафайетом изобличил «грубую, даже бредовую гордыню жалкого шарлатана, который поставил престол и Францию на край пропасти и упорно пытается их туда столкнуть, вместо того чтобы признаться самому себе в своей бездарности».

Конечно, ярость трибуна была вызвана заботой об общественном благе. Но объективности ради надо уточнить, что ее так же легко объяснить и финансовыми затруднениями: никогда еще Мирабо не приходилось с таким трудом сводить концы с концами, притом что, видит Бог, в этом отношении ни один человек во Франции в последние пятнадцать лет, за исключением министра финансов, не мог бросить в него камень.

Нет сомнений в том, что Мирабо более или менее осознанно связывал тогда представление о материальном благополучии с политической карьерой. Безденежный дворянин, он страдал от того, что не мог не только жуировать, но и жить в соответствии со своим статусом. После открытия Генеральных штатов он получил возможность использовать команду профессионалов для составления речей. Отныне он заботился лишь о форме выступлений — техническая часть была возложена на «мозговой центр», опорой которого были Дюмон и Дю Ровре. Клавьер был советником по финансам и налогам. Впоследствии в команду включили Рейбаза. К этим экспертам следует добавить секретарей. Мирабо нанял на подмогу молодому и неопытному Этьену де Кону разбитного провансальца по имени Пелленк; несмотря на ссоры, последний останется верен своему хозяину до самой смерти. Вся эта команда существовала лишь на вознаграждение, выплачиваемое Мирабо; поскольку к жалованью добавились лишь деньги, ссуженные Ламарком, можно себе представить их положение.

Мирабо и не думал расставаться со своей командой: «Пока у меня есть амбициозные проекты, пока не потерял надежды преуспеть, я не могу распустить свой цех. Это золотые люди; как это верно, что правительство всегда держится на подручных!» В октябре 1789 года содержать сотрудников стало совершенно невозможно; Мирабо с тоской признался Ламарку, ссудившему ему сразу 300 луидоров:

— Всё рухнет самое позднее к концу следующего месяца.

По своей старой привычке, Мирабо выдавал векселя, чтобы вознаградить своих сотрудников и уплатить самые неотложные долги; эти расписки на общую сумму 11 697 ливров оказались в руках банкира Жаннере; тот, действуя по указке политических противников депутата от Экса, обязал его рассчитаться наличными по своим долгам, иначе будет подана жалоба и начато судебное преследование. Несмотря на депутатскую неприкосновенность, карьера Мирабо могла сильно пострадать от нового скандала.

Трибуна это так волновало, что он открылся Лафайету прямо на совещании в Пасси. На следующее утро, у Монморена, Лафайет указал министру на необходимость выделить Мирабо денежный аванс. Монморен дал принципиальное согласие на сумму в 50 тысяч ливров. Поначалу обрадованный, Мирабо быстро отрезвел: 50 тысяч ливров были лишь временным решением, это означало продаться за бесценок и политически деградировать. Тогда Мирабо попросил себе место, оправдывающее существенную поправку его финансового состояния. Монморен предложил посольство, по всей вероятности, в Голландии, без обязательства постоянного проживания.

Ожидая решения этого вопроса, Мирабо часто выступал в Национальном собрании и продолжал формировать несуществующий кабинет. Согласно одному из проектов, найденному в его бумагах, новое правительство должно было состоять из двух частей: в первой, отданной Лафайету, герцог де Ларошфуко становился министром юстиции, Талейран — иностранных дел, Ламбер или Клавьер — финансов; в «части королевы» Ламарк возглавил бы военное ведомство, а Сьейес — министерство образования.

В какой степени эти планы были реалистичны? Нам лишь известно, что во второй половине октября Мария-Антуанетта снова твердо заявила, что считает немыслимым включение в королевский Совет человека с подмоченной репутацией, такой как у Мирабо:

— Министерский пост для Мирабо? Никогда! Дайте ему денег, сколько захочет, но только не министерский портфель!

В представлении королевы должность посла была самым простым способом избавиться от неугодного; так что, судя по всему, переговоры в этом направлении были продолжены. Сначала Мирабо получил задаток в 23 тысячи ливров из рук Лафайета, в счет обещанных 50 тысяч. Пунктом назначения оказалась не Гаага и тем более не Лондон — Константинополь. Это уже начинало походить на изгнание.

Поэтому, переговорив с Ламарком, Мирабо вернул 23 тысячи ливров Лафайету.

Из своего почти отчаянного положения он мог выпутаться только одним способом: получить пост министра по воле Национального собрания.

V

Воздействие на общественность с целью получить пост в правительстве было в представлении Мирабо более достойным способом, нежели интрига; в то время стало совершенно ясно, что истинная власть исходит от народа; если бы король избрал министра, поддержанного народом, монархия встала бы на путь спасения.

Первое заседание Национального собрания в Париже состоялось 19 октября во дворце архиепископа, предоставленном в распоряжение депутатов монсеньором де Жюинье. В тот день Мирабо, уже начиная подготавливать почву, провел предложение о поздравлениях Лафайету и Бальи. Это была уловка: следовало продемонстрировать председателю Собрания, что он вовсе не стремится занять его место; одновременно он снискал благосклонность главнокомандующего Национальной гвардией, поскольку утвердил его полномочия.

Возможно, чтобы угодить Лафайету, Мирабо поставил на голосование 22 октября, после бунта, во время которого был убит булочник по имени Тома, закон о введении военного положения в Париже и в радиусе 15 лье вокруг столицы. Он надеялся таким образом дать полную гарантию общественного порядка.

Отныне почти каждый день Мирабо выходил на трибуну; и точно матадор, делающий «пасе» перед быком, стремился подчинить своей воле Национальное собрание.

26 октября он выступил против созыва провинциальных собраний; 27 октября предложил исключить разоренных, банкротов, некредитоспособных должников, сыновей, не уплативших долгов умершего отца в трехлетний срок, из списка лиц, имеющих право быть избранными. Возможно, из желания сыронизировать один депутат потребовал добавить к этому списку недееспособных и рецидивистов. Мирабо поддержал это предложение с тем большей дерзостью, что не далее как вчера сослался на свою недееспособность, дабы избежать преследований со стороны банкира Жаннере.

28 октября он потребовал отменить избирательный ценз и составить списки избирателей; в тот же день он поддержал проект Талейрана о передаче церковной собственности государству. Это был удобный случай примириться с епископом Отенским, который не поддерживал с ним отношений со времен публикации «Тайной истории Берлинского двора». Талейран раскусил его маневр. Если верить Говернору Моррису, бывшему тогда послом Соединенных Штатов, в тот день генерал Лафайет спросил Талейрана, не стоит ли из осторожности уже сейчас продумать состав правительства на срок три месяца. Епископ Отенский был с ним согласен. «Они обсудили различные кандидатуры, и, будто случайно, Лафайет спросил, велико ли влияние Мирабо в Национальном собрании. Талейран ответил, что оно не безгранично».

Можно себе представить, с каким презрением он улыбался, когда произносил эти слова. Возможно, вращаясь в церковных кругах, Талейран был в курсе другой интриги Мирабо. Тот установил контакт с хранителем печатей Шампьоном де Сисе. Посредниками со стороны министра выступали Талон и Семонвиль. «Не может быть, чтобы Господь породил в одном поколении двух подобных негодяев», — скажет потом о них Мирабо.

Семонвиль, сделавший впоследствии блестящую карьеру при империи, был, возможно, самым бессовестным человеком того времени. Талон славился низостью в Парижском уголовном суде; его пьянила мысль о том, что он плетет политические интриги. Собственно, политическая роль досталась ему лишь после смерти, через посредство его дочери, знаменитой госпожи дю Кайла, платонической фаворитки Людовика XVIII.

Мирабо не поддался на авансы двух эмиссаров; он отказался от тайной встречи с хранителем печатей. Тот был как будто настроен помочь депутату от Экса, но какую цену потом придется уплатить за его услуги? Талон заявлял Сисе и Лафайету, что надо «раскрыть двери единственному человеку, который может сделать их хозяевами в их апартаментах».

Распутать все эти темные интриги, возможно, не удастся никогда. Грешил ли Мирабо избыточной осторожностью или самомнением? Понимал ли он, что все его боятся и что страх — дурной советчик? Об этом можно догадаться, читая тревожную записку, отправленную Талоном Ламарку:

«Я отправляюсь к Лафайету. Мы сделали невозможное, чтобы заставить его решиться. Планы относительно Мирабо и относительно него… Повторяю, в Национальном собрании зреет чудовищный заговор против Мирабо».

Мирабо, полагая, что держит Национальное собрание в своих руках, собирался ударить в лоб, чтобы вырвать у него верховную власть. Некоторые депутаты почувствовали, что затевается наступление. Они пришли к Мирабо, чтобы поговорить с ним конфиденциально.

Одним из посетителей был аббат Мори, защитник церковной собственности, другим, еще более высокопоставленным, — не кто иной, как кардинал де Роган, герой «дела об ожерелье».

Слуга Легрен подслушивал через замочную скважину разговор своего хозяина с прелатом: «Я слышал, как кардинал говорил господину де Мирабо оставить его законопроект, что духовенство даст четыреста миллионов на уплату государственного долга, а десять миллионов ему заплатят наличными, так что никто ничего не узнает».

Десять миллионов! Они превратили бы Мирабо в одного из могущественнейших французских вельмож. И все же, если верить Легрену, он гордо ответил:

— Монсеньор, обо мне говорят, что я люблю деньги, мне бы хотелось их иметь, чтобы уплатить долги; но я принял место депутата от третьего сословия ради народа и не изменю присяге.

Стоит ли верить этому любопытному свидетельству? Отказался ли бы от подобного предложения человек, который не знал, на что завтра будет жить? Позвольте в этом усомниться, если только он не был совершенно уверен, что в скором времени получит безграничную власть. А в начале ноября 1789 года Мирабо не сомневался в успехе, что, впрочем, не мешало ему ежедневно жаловаться на свои финансовые проблемы.

2 ноября он возобновил сражение, призвав королевских министров «дать ответ, какие средства и ресурсы должно предоставить им Национальное собрание, чтобы финансы королевства могли быть приведены в порядок». Соответственно, он потребовал объявить, что «всё церковное имущество находится в распоряжении нации», однако следует выделять «приличные суммы на отправление культа, на содержание священников и помощь бедным». Национальное собрание приняло это предложение.

3 ноября он произнес речь о разделении Франции на новые административные округа. Мирабо потребовал соблюдать старые границы провинций, чтобы новые департаменты были вычленены внутри их; он отстаивал свою точку зрения, споря с Сьейесом.

5 ноября в Марселе разгорелись голодные бунты. Мирабо снова поднялся на трибуну. Он выступил против злоупотреблений старого правосудия и обличил неисполнение временного закона об уголовной процедуре. Один из оппонентов предложил отложить рассмотрение вопроса.

— Если бы вас должны были повесить, сударь, предложили ли бы вы отложить принятие решения, которое могло бы вас спасти? Так вот, каждый день пятьдесят граждан Марселя могут оказаться на виселице.

Вновь покоренное, Национальное собрание приняло проект Мирабо. На сей раз он подумал, что его коррида длилась достаточно и пора вонзить клинок. В тот вечер он написал Ламарку: «Если я представлю Лафайету кандидатуры людей, в которых талант сочетался бы с профессионализмом, он должен будет предоставить мне карт-бланш для формирования из них нового правительства… Однако нужно, чтобы он не забывал, что в один прекрасный день это правительство сможет действовать самостоятельно… Завтра я начинаю великую битву с простого тактического маневра».

План Мирабо состоял в следующем: под видом дебатов о финансах он хотел доказать, что между Национальным собранием и министрами не будет столь серьезных разногласий, если последние будут присутствовать на заседаниях и выступать в прениях.

Это значило ввести в деятельность Собрания новый аспект и поставить вопрос об ответственности правительства. Предложение не было достаточно четко разъяснено, чтобы его могли постичь широкие массы, имевшие естественную склонность путать порядочность министров с их профессионализмом.

Это типично французский взгляд на предмет: наши короли гораздо охотнее казнили или сажали в тюрьму своих сюринтендантов, чем самых негодных фаворитов. Под этой печальной дилеммой Мирабо сумел разглядеть другую, не менее острую: в его понимании материальной ответственности не существовало, следует принимать во внимание лишь политическую ответственность. Но последняя предполагала наличие способностей; по меньшей мере, не исключала их.

В то смутное время представлялось необходимым определить ответственность, но этого не сделали; в политическом плане границы были размыты.

До созыва Генеральных штатов король был в ответе за государство, но только перед Богом, и поскольку он вел дела светские, ноша его не была обременительной. Министры отчитывались перед королем; они несли материальную ответственность и принуждались к уплате залога, теоретически предназначенного на покрытие их должностных долгов государству; этот залог мог пойти на уплату счетов, но не исправить положение, создавшееся благодаря воплощению ложных экономических теорий. Никому и в голову не пришло отдать Неккера под суд за то, что он ввел налог с завышенной процентной ставкой.

Вмешательство Национального собрания в политику короля внезапно сместило акценты. Утверждая, что заняты выработкой конституции, депутаты в конечном счете начали навязывать распоряжения, противоречащие королевским приказам; возникал вопрос, с какой из двух властей министры должны сверяться по преимуществу.

Вопрос стоял тем более остро, что король продолжал назначать и снимать министров, а Собрание не имело прямой возможности утверждать или отклонять эти назначения. Июльский правительственный кризис привел к взятию Бастилии. Правительство, воссозданное Неккером после этого события, не пользовалось легитимностью со стороны Национального собрания, так как при выборе кандидатур с ним не посоветовались. Министры и депутаты жили, словно не зная о существовании друг друга; их решения порой противоречили одно другому, из чего проистекали трудно разрешимые конфликты.

Мирабо, кажется, один попытался найти выход из этой ситуации, он предположил, что примирительная система сможет улучшить отношения между властями. Такая точка зрения должна была понравиться министрам, ведь в случае ошибки у них была возможность взвалить ответственность на депутатов. Собрание же, считая себя непогрешимым, не отказывалось от ответственности, поскольку считало, что ему не придется принимать непопулярных мер; таким образом, казалось логичным, чтобы оно согласилось разделить ответственность с министрами, даже полностью переложить ее на них в случае несогласия. А такие случаи должны были стать редкими, если удастся установить постоянный контакт законодательной и исполнительной властей.

Эта теория выглядела настолько стройной, что у Мирабо не было никаких сомнений в том, что ее утвердят; он даже не счел нужным вынести на обсуждение вывод, который напрашивался сам собой: раздел ответственности между Национальным собранием и министрами приведет к тому, что министров будут избирать преимущественно из числа депутатов. Прецедент уже имел место быть: Людовик XVI призвал в Совет двух епископов-депутатов — Шампьона де Сисе и Лефрана де Помпиньяна. Теперь же это могло стать нормой.

Эти пояснения сделают более понятным ход заседаний 6 и 7 ноября 1789 года. Утром 6 ноября Мирабо перешел в атаку с целью вызвать падение Неккера. Он выступил с докладом, который министру финансов следовало бы сделать в день открытия Генеральных штатов. Используя аргументы, которые до сих пор удивительно актуальны, он обличил незавидные последствия инфляции, коснувшись девальвации денег, разбазаривания золотых запасов, дешевизны банкнот, дороговизны продуктов, стяжательства и спекуляции. Чтобы излечить эти недуги, он выписал лекарства: финансовая сфера нуждается в Национальной кассе, которая бы обслуживала государство и не позволяла ему влезать в долги; в плане снабжения Мирабо посоветовал потребовать у Соединенных Штатов уплатить зерном проценты с долга, образовавшегося во время войны за независимость. Наконец, объяснил все затруднения государства кризисом доверия к правительству, вызванным постоянным несогласием между министерствами и Национальным собранием.

— Поищем способы положить конец всем противоречиям. А они не прекратят возникать, пока королевских министров не будет в Собрании. Какую общественную силу мы сможем собой являть, если исполнительная власть и власть законодательная, видя друг в друге врагов, боятся совместно обсуждать общественные дела?

Обращаясь к примеру Англии, он высказал пожелание, чтобы депутаты могли в любой момент расспросить министров об их намерениях:

— Уловки и двусмысленности не ускользнут от большого количества людей, которые имеют право получать самые точные ответы. Присутствие главных лиц исполнительной власти необходимо в любом законодательном собрании; они — часть его мозга.

Он предложил принять решение о том, чтобы министры Его Величества имели в Национальном собрании совещательный голос до тех пор, пока правила в их отношении не будут установлены Конституцией — это позволит добиться безупречного функционирования парламентской демократии.

Предложение выслушали с интересом; оно было встречено аплодисментами и получило поддержку. Возможно, чересчур упростив мысль Мирабо, Клермон-Тоннер так резюмировал его идею:

— Мы часто стенали, находясь под властью бездарных министров, ведь деспотизм бездарных министров — самое большое унижение для свободных людей. Но если они окажутся среди вас, через четыре дня у вас либо не будет министров, либо они не будут бездарны.

Несмотря на кое-какие оговорки, высказанные Бленом и виконтом де Ноайлем, видевшими в английских методах постоянный принцип коррупции, предложение Мирабо вполне могли принять; демократия шла вперед большими шагами, и Революция обрела свою основу. Пусть министры явятся уже завтра: их опросят и сбросят. И тогда составится новое правительство, которое возьмется за возрождение государства.

«Вот, наконец, великий шанс, представившийся Франции», — думал Мирабо.

…Ночь с 6 на 7 ноября 1789 года, возможно, имела большее значение в истории Революции, чем ночь на 4 августа; но поскольку ее события окутаны тайной, восстановить их ход в точности невозможно.

Вероятно, что состоялись совещания и что министры смешались с депутатами. Хранитель печатей Шампьон де Сисе как будто сыграл одну из первых ролей; не исключено, что Неккер, на которого все ополчились, тоже сказал свое слово. Существование заговора было настолько очевидным, что Ламарк счел необходимым предупредить о нем Мирабо.

Какими бы ловкими и выверенными ни были речи депутата от Экса, наиболее искушенные политики почуяли в нем претендента на пост первого министра.

Это мнение угадывается в личном дневнике представителя Дюкенуа, типичного образчика среднего депутата; тот ясно почувствовал, что намерение Мирабо вызвать в Национальное собрание действующих министров имело целью только дискредитировать их: «Министры — глупые и бездарные люди; мы, которые гораздо даровитее их, зададим им вопросы, на которые они не сумеют ответить. Вся Франция и король увидят, что мы знаем больше их; их отправят в отставку, и мы займем их место… В глубине души можно признать — да, присутствие министров крайне необходимо. Не отвергать же предложение Мирабо из-за сквозящего в нем побудительного мотива? Лично я же не вижу в нем никакого другого побуждения… Трудно предвидеть, как разрешится этот вопрос, если только кто-нибудь не решится предложить в виде поправки, чтобы ни один член собрания нынешнего созыва не мог занимать места в правительстве во время сессии».

Поскольку, судя по всему, эти слова были написаны в решающую ночь, надо полагать, что сражение разворачивалось вне стен Национального собрания; тем не менее заранее выигранная партия состоялась при свете дня.

7 ноября дискуссия по поводу предложения Мирабо возобновилась. Граф де Монлозье, депутат от правых, двинулся против проекта обходным путем: министры не являются народными избранниками, а потому не должны входить в Национальное собрание. Поэтому оратор находил в предложении Мирабо «мистический смысл» — это слово вызвало улыбку у посвященных.

Мирабо ожидал противодействия со стороны правых, даже рассчитывал на него; разве Монлозье не являлся рупором министров, над которыми нависла угроза?

Однако решительную атаку повели левые: поднялся один депутат от Бретани по имени Ланжюинэ, которому было не занимать ни смелости, ни добродетели. За ночь Шампьон де Сисе его обработал и доказал, что, если предложение будет принято, Мирабо неизбежно получит пост в правительстве. Для чистого и наивного Ланжюинэ человек, погрязший в долгах и пороках, ни при каком условии не был достоин занимать подобный пост; нужно было ему помешать, а сделать это легко — и депутату подсказали способ.

Ланжюинэ ловко заговорил о наказах своих избирателей, которые запрещали ему вести дебаты в присутствии министров.

— Наши принципы также мне это запрещают, — продолжал он, — мы сами пожелали разделения властей. Если же мы соединим в лице министра законодательную власть с властью исполнительной, мы сделаем эту власть игрушкой в руках честолюбивых людей, если таковые окажутся в данном Собрании. Красноречивый гений увлекает вас за собой и подавляет вашу волю. Можно себе вообразить, что он сделает, став министром?

Ланжюинэ подытожил: «Таким образом, если предложение Мирабо будет принято, следует дополнить его такой поправкой: „В течение всего срока действия Собрания и в течение последующих трех лет депутаты не могут получать от исполнительной власти поста, пенсии и продвижения по службе“».

Это выступление вызвало бурные аплодисменты. Блен, один из оппонентов Мирабо, заметил, что добрые слуги государства могут заслужить вознаграждение, и предложил свести поправку Ланжюинэ к следующему:

«Ни один депутат не может состоять в правительстве во все время нынешней сессии».

Раздались крики одобрения: «Браво! Так и нужно! Голосовать!..»

Тогда Мирабо попросил слова, чтобы выступить по поводу этого предложения; он уже знал, что проиграл партию. Как и в 1783 году, во время бракоразводного процесса в Эксе, он, узнав, что осужден, довел ситуацию до абсурда. Он умел великолепно отстаивать гиблое дело. Нужно хотя бы сохранить лицо, если в очередной раз зависть и ненависть посредственностей преградили ему дорогу.

— Я не могу поверить, будто автор предложения серьезно хочет постановить, что в элите нации не может быть хорошего министра, что доверие, оказанное нацией гражданину, должно исключить для него доверие монарха, что, объявляя всех граждан равно способными к исполнению всех должностей, без всякого иного различия, кроме их добродетелей и талантов, следует исключить из этой способности и равноправия тысячу двести депутатов, избранных великим народом. Нет, господа, я не верю, что такова цель предложения, потому что не в моей власти уверовать в нелепость.

Уточнив цель своей атаки, он закончил великолепным ораторским приемом:

— Господа, в Собрании есть только два человека, которые могут являться объектом этой поправки. Остальные предоставили достаточно доказательств свободы, мужества и государственного ума, чтобы успокоить почтенного депутата; но есть два члена, о которых мы с ним можем говорить с большей свободой, поскольку их исключение зависит от него и от меня, и наверняка его проект нацелен только на одного из них. Кто эти люди? Вы уже угадали, господа: это «автор» поправки и я. Я назвал первым «автора» поправки, поскольку возможно, что его стеснительность или нетвердое мужество опасались великих знаков доверия и он решил доставить себе способ отвергнуть их, заставив принять исключение для всех. Затем я назвал самого себя, потому что слухи, распространившиеся в народе по моему поводу, вызвали опасение у одних и, возможно, дали надежду другим; весьма вероятно, что «автор» поправки поверил этим слухам, еще более возможно, что у него сложилось обо мне мнение, которое есть у меня самого, а потому я не удивлен, что он считает меня неспособным исполнять должность, которую я считаю далеко превосходящей если не мое усердие или смелость, то мои познания и таланты. Так вот, господа, какую поправку я предлагаю: ограничить требуемое исключение господином де Мирабо, депутатом общин от сенешальства города Экс. Я был бы счастлив, если бы ценой своего исключения мог сохранить надежду увидеть нескольких членов Национального собрания, к коим я испытываю полное доверие и уважение, в роли близких советников нации и короля.

Это был крик души гения. Национальное собрание не нашлось, что ответить.

Поправку Ланжюинэ в редакции Блена приняли большинством голосов. Политическая карьера Мирабо была сломана…

VI

Политическая карьера была сломана, но Мирабо еще об этом не подозревал: ему было сорок лет, и он сознавал свой гений; он решил, что просто наткнулся на препятствие, а не свалился в пропасть. Разве у него в запасе нет долгих лет, чтобы взять реванш?

Однако нанесенный ему удар вызвал боль и отвращение. «Не говори мне об этих глупых ненавистниках, слишком глупых, если не жестоких, — сказал он в тот же вечер своей сестре дю Сайян, — и сердись на них не из-за меня, а только из-за блага государства и Революции, которого они не понимают».

Слова великого государственного деятеля! Граф де Мирабо знал, что, ударив по нему, нанесли удар Франции: проигранное сражение не заставило его отказаться от возможной победы в войне.

«Что делать? Именно вы, дорогой граф, должны наметить для меня план кампании», — писал он Ламарку три дня спустя. И Мовийону: «Не скажу, что Собрание не обошлось со мной немного сурово; но если бы Вы знали, в скольких смыслах правительство и все зародыши партий настраивали его против меня; если бы Вы знали, сколько подкупа, интриг и клеветы привнесли туда министры, аристократия и духовенство, Вы бы менее удивлялись. Увы, мой друг, Вы правы. Много тщеславия и мало любви к славе — нам следует менять национальный менталитет…»

Маневр Собрания был настолько явным, низким и трусливым, что на него отреагировала общественность.

Возможно, самый замечательный отклик последовал от Эмили де Мариньян. Разведенная супруга внимательно следила за карьерой мужа, которого не сумела понять. Она написала госпоже дю Сайян, как она сожалеет по поводу решения от 7 ноября. Тогда сестра Мирабо затеяла примирение супругов. Эмили предоставила ей карт-бланш, и Каролина дю Сайян принялась уговаривать брата.

Мирабо благосклонно выслушал предложение — вернуть себе супругу было для него шансом решить множество финансовых проблем. Кто смог бы помешать Эмили уплатить по счетам своего мужа? А если он сбросит кандалы своих долгов, то станет свободнее в политической деятельности и сможет, наконец, подняться выше вечных обвинений в коррупции, пятнающих его репутацию.

Согласится ли он на такой выход из положения? Возникала масса препятствий: главное из них — госпожа Лежей. Она вряд ли смирится с тем, что Мирабо, всё еще привязанный к ней чувственной ненасытностью, вернется к супруге. Женой издателя руководили и другие, более благопристойные соображения: успех Мирабо мог принести состояние издательству. Однако эта связь не была непреодолимой преградой для планов Эмили; она была готова делить этого мужчину с его любовницей, поскольку Мирабо был неутомим.

Оноре Габриэль рассказал жене, не раскрывая всех карт, о том, что творилось в его душе: «Ты считаешь меня честолюбивым; ты ошибаешься, по меньшей мере, если рассматривать это слово в привычном смысле. Я никогда не знал честолюбия галунов и санов. Я хотел подготовить, ускорить, утвердить великую революцию в людских делах, для пользы всего рода человеческого… Я получил жестокий вызов со стороны прованского дворянства, и вполне естественно думать, что мое поведение было обусловлено жаждой мести. Это не так. Бездарность и коварство правительства, с одной стороны, глупость и неловкость партии, враждебной Революции, — с другой, не раз заставляли меня выйти за рамки собственных возможностей, но я всегда предпочитал возвращаться к золотой середине или еще лучше — не выходить за ее пределы… Я могу и хочу преуспеть только в силу жизненной необходимости; если такой необходимости нет, я просто-напросто не преуспею. Если же она возникнет, всё станет ей повиноваться, не так ли? Потому я не хотел интриговать и впредь не стану».

Наряду с этим желанием, выраженным со смирением, которое понравилось бы графу де Ламарку, Мирабо предавался грезам, вернее, разочарованию: «Я приближаюсь к закату своей жизни; я не утратил мужества, но устал. Я стремлюсь к покою более, чем кажется, и я окунусь в него, когда получу такую возможность, с честью и без опаски. Тогда, если у меня останется достаточно средств, я постараюсь быть счастлив, даже просто играя в кегли».

Потом, словно испугавшись, что подал слишком много надежд бывшей супруге, он пошел на попятный, снова заявив о своем желании сражаться: «Нужно вернуться к декрету о министрах; либо он будет пересмотрен, либо завоевания Революции не будут надежны».

Наверное, Мирабо был слишком заражен политикой и честолюбием, чтобы ограничивать себя, вернувшись к совместной жизни с Эмили; поэтому дело ничем не кончилось. В Национальном собрании тоже как будто бы ничего не произошло, Мирабо вновь поднялся на трибуну и обрушился на Неккера, который только что предложил преобразовать Учетную кассу в Национальную. В очередной раз его красноречие оказало свое действие: Собрание распорядилось отдать его речь в печать.

Однако Мирабо не строил иллюзий по поводу этого успеха; Национальное собрание отказало ему во власти, на которую он рассчитывал. Поскольку маловероятно, что Собрание пересмотрит свое решение, чтобы попасть во французское правительство, не оставалось иного пути, кроме плетения интриг…

VII

Глубокий политический ум может вершить истинную власть подспудно. Пускай на сцене торчат статисты; что за беда, если ты знаешь, что управляешь их поступками и вкладываешь им в уста слова, которые они произносят; главное — быть автором пьесы.

В представлении человека действия, такого как Мирабо, подобный расклад, к сожалению, мог быть только худшим из вариантов, уж чересчур интеллектуальным. Чувственные натуры любят непосредственный контакт: покорить толпу своей речью — наслаждение того же порядка, что и плотское обладание. Мирабо не собирался отказываться от такого удовольствия. Политические проблемы заставят его разделить эти наслаждения. Подобно тому, как распутник отправляется к проституткам, чтобы утолить свою страсть к женщине, политик продолжит блистательно выступать в Национальном собрании, чтобы утолить потребность в публичной деятельности. Но истинные отношения — любовь для любовников, политика для государственных деятелей — свершаются втайне…

В конце ноября 1789 года положение Мирабо пошатнулось, несмотря на то, что его талант был снова признан, а к его выступлениям прислушивались. Национальное собрание, зависящее от общественного мнения, по-прежнему опасалось человека, которого связало по рукам и ногам; оно чувствовало себя стесненным его присутствием и той угрозой, какую это присутствие собой представляло. Некоторые подумали, что Мирабо останется на боевом посту в надежде изменить ситуацию; другие сочли, что он действует в тени. Эти точки зрения не исключали друг друга; Мирабо действовал и тут, и там, не упуская из виду ни своих личных интересов, ни заботы об общественном благе.

Трудно в точности восстановить те события, что происходили за кулисами, — лишь некоторые отголоски их долетали в зрительный зал.

В середине декабря 1789 года Ламарк простился с Национальным собранием и уехал в Бельгию. Эта провинция восстала против своего сюзерена, императора Иосифа II, под предводительством гентского адвоката ван дер Ноота, «бельгийского Франклина». Ламарк предложил соотечественникам свои услуги. Прощаясь с французскими коллегами, он заявил, что всегда с гордостью будет нести в своем сердце уроки, принципы и чувства Национального собрания. В последующие месяцы его энтузиазм угас; Ламарк быстро пожалел о своей неверности Габсбургам, происходившей из взглядов Мирабо на «свободу Шельды». По замечательному совпадению, именно Мирабо, правда, не ведая того, стал причиной возвращения Ламарка в Париж. Как раз во время его трехмесячного отсутствия и развернулась серия интриг, центром которой был монсеньор, граф Прованский.

16 октября брат короля прочел план Мирабо; он слишком хорошо понял его ценность, чтобы отказаться установить связь с его автором. В какой момент и каким способом контакт был установлен? Вероятно, это произошло после 7 ноября.

Посредником выступил герцог де Леви — тот самый, которого Мирабо порой называет в своих письмах к Ламарку «лесным гномом».

Сегодня цель Мирабо кажется довольно ясной: нужно выдвинуть монсеньора на первую роль и стать его тайным советником, а потом, если позволят обстоятельства, выйти из тени. В результате граф Прованский стал бы Ришелье Революции, а Мирабо удовлетворился бы ролью серого кардинала.

На первом этапе большого пути предстояло сделать так, чтобы граф Прованский вошел в Совет.

«Пусть король, — писал Мирабо в записке монсеньору, — чистосердечно заявит о том, что поддерживает Революцию при единственном условии: возглавить ее. Пусть он противопоставит эгоизму своих министров представителя своей семьи, но не себя самого, поскольку ремесло короля исключает и должно исключать дух семейственности. Этот представитель будет одновременно залогом его семьи и в некотором роде ее заложником, а также неправительственным органом главы государства; тотчас возродится доверие или, по меньшей мере, надежда, снова появится любовь к монархии, и партии, которые искренно желают, чтобы французская империя не распалась или не превратилась на полвека в арену кровавых стычек нескольких второстепенных честолюбцев или нескольких безрассудных демагогов, объединятся вокруг Бурбона, ставшего советником короля, а вождь друзей королевской власти будет управлять общественным мнением и усмирять бунтовщиков. Выбор этого Бурбона определен не только природой, но и необходимостью, поскольку все принцы крови, за исключением одного, состоят в действительном или предполагаемом заговоре, и их репутация врагов нации настолько общеизвестна, что сомнительно, чтобы их спасло пришествие монсеньора, однако совершенно точно, что спасти их может только он».

Это вполне разумное предложение ставило определенные ограничения и потому не удовлетворило монсеньора; принц занял оборонительную позицию, и Мирабо вскоре получил объяснение такого необычного поведения.

Граф Прованский счел недостаточной ту роль, какую уготовил ему Мирабо. Страдая от своего положения младшего брата, тревожась из-за опасной недалекости старшего, принц на самом деле думал о генеральном наместничестве в королевстве, если не о короне.

Одно из писем Мирабо, подлинность которого вызывает споры, подтверждает эту гипотезу: «Заклинаю Вас, уймите нетерпение — оно всё погубит; именно потому, что по рождению Вы столь близки к трону, Вам трудно преодолеть единственную ступеньку, которая Вас от него отделяет. Мы не на Востоке и не в России, чтобы так легко браться за дело… Во Франции никто не подчинится революции, произошедшей в монаршей семье».

Даже если письмо не подлинное, его настрой подтверждают факты. Один экзальтированный дворянин, Тома де Маги, маркиз де Фавра, завязал отношения с монсеньором; герцог де Бирон сообщил об этом человеке Мирабо; тот, возможно, из осторожности, всегда уверял, что не принимал де Фавра всерьез, и порой даже отрицал свою связь с ним.

Де Фавра, храбрый дворянин, в равной степени безденежный и отчаянный, обладал отвагой, чтобы стать подручным, но не обладал гением, чтобы довести заговор до конца. И все же задуманному им заговору хватало и величия, и дерзости. Он ставил своей целью разрешить правительственный кризис путем переворота: наемники убили бы тех, кто являлся помехой, в первую очередь Лафайета и Бальи; королевскую семью под надежной охраной перевезли бы в Перонн, и здесь, на восточной границе, она соединилась бы с войсками. Монсеньор, получивший все полномочия, распустил бы Национальное собрание и в случае необходимости уничтожил бы противников. Новые выборы дали бы более покладистое Собрание; тогда будет восстановлена королевская власть, возможно, под регентством графа Прованского.

Для успеха нужны были тайна и деньги. Чтобы получить второе, следовало пожертвовать первым. Де Фавра пренебрег тайной и обратился к банкирам; агенты-провокаторы довершили остальное. Косвенных доказательств было достаточно для того, чтобы в ночь с 24 на 25 декабря 1789 года де Фавра с женой арестовали. Лафайет сам тайно допросил заговорщика.

По Парижу побежали слухи о том, что вдохновителем заговора был монсеньор. И вот тут, пребывая в смятении, граф Прованский поверил всю правду Мирабо; поскольку ради чести монархии требовалось спасти принца, Мирабо посоветовал ему перейти в наступление. Граф Прованский хладнокровно послал за Лафайетом, которого только что намеревался убить.

— Господин де Лафайет, — сказал он, — вы пользуетесь большим доверием в Париже. Клевета, которой я подвергся, также пошла вам на пользу. Однако я не сомневаюсь, что вы приложите усилия к тому, чтобы ее уничтожить. Сегодня вечером я прибуду для объяснений в Парижскую коммуну; надеюсь, что вы там будете.

Возможно, это Мирабо автор писем, которыми монсеньор известил Национальное собрание и городскую коммуну о своих намерениях. Принц уверял, что де Фавра попросту рекомендовали ему «как человека, способного помочь ему получить заем для уплаты долгов», затем он заговорил о своей будущей политической позиции. После такого заявления визит графа Прованского в Парижскую коммуну обернулся триумфом. Мирабо даже решил, что брат короля выйдет оттуда первым министром.

С иллюзиями быстро пришлось расстаться. Однако кое-кто расстался с ними еще быстрее: это был маркиз де Фавра, превращенный в козла отпущения, — его дело начал расследовать зловещий Талон.

Граф Прованский, уже беспокоясь по поводу возможных откровений де Фавра, усомнился также и в скрытности Мирабо и стал избегать своего советника. Упорному Мирабо удалось в начале января 1790 года убедить монсеньора представить королю прошение «стать номинальным лоцманом нового экипажа, без которого корабль не сможет двигаться дальше». К этому важному документу, найденному в бумагах Лафайета в виде полицейской копии, должен был прилагаться проект договора между королем и Мирабо через графа Прованского.

Проект договора между престолом и Мирабо сильно походил на тот, что предлагал Лафайет в октябре. В нем значилось обещание посольской должности; в ожидании этого Мирабо станет получать ежемесячно 50 тысяч ливров в течение четырех месяцев, что позволит ликвидировать его общий пассив. Через посредство монсеньора тайный советник будет делиться своими познаниями с королем при условии, что «в случае если г-н де Мирабо не будет уверен в достоверности фактов, которые он собирается сообщить, он воздержится от разговоров на данную тему». Обстоятельства, связанные с этим договором, настолько смутны и неясны, что можно усомниться, получил ли Людовик XVI этот план от своего брата.

«Всё бесконечно туманно, — писал Мирабо де Ламарку, — ясно только одно: они хотят заполучить себе на службу людей-амфибий, которые обладали бы талантами человека и душой лакея. Их безвозвратно погубят страх перед людьми и то, что они всегда переносят мелкое отвращение и хрупкую привлекательность из другого порядка вещей на тот, где самое сильное недостаточно сильно».

Похоже, надежда прийти к власти при посредстве графа Прованского довольно быстро сменилась полным разочарованием. Трезво взглянув на вещи, Мирабо писал в конце января 1790 года: «Вечно сведенный к роли советника, никогда не имея возможности действовать, я, возможно, разделю судьбу Кассандры: я всегда буду прорицать то, во что невозможно поверить».

VIII

Свести деятельность Мирабо после 7 ноября 1789 года к одним только интригам значило бы дать ложное представление о его характере. После своего славного поражения он способствовал тому, чтобы его главной деятельностью считали появление на трибуне, где всё приходило ему на помощь, заставляя людей позабыть о его странной внешности. «Трудно себе представить, но невероятная сила таится в моем уродстве, — говорил он, — когда я встряхиваю своей ужасной гривой, никто не смеет меня прервать».

Еще прежде атаки на Неккера 20 ноября 1789 года, восстановившей его престиж, Мирабо выдержал поединок с Национальным собранием: 14 ноября он во второй раз выступил по поводу деления королевства на департаменты; четыре дня спустя он дополнил свое выступление речью о праве избирателей от каждого департамента выбирать своих депутатов среди кандидатур по всему королевству. 25 ноября он восстал против применения марсельским прево прежней процедуры, несмотря на декрет Национального собрания об уголовной процедуре.

Интрига (если таковая имела место) с монсеньором и Фавра не полностью захватила Мирабо — в это же время, в декабре 1789 года, он произнес в Национальном собрании с десяток речей; даже если допустить, что они почти полностью были написаны его командой, в каждой угадывается властная рука трибуна. Некоторые из них (например, речь от 10 декабря о ступенчатости выборов государственных служащих) до сих пор потрясающе актуальны. Отметив некомпетентность большинства своих коллег, Мирабо выразил пожелание, чтобы депутатом мог стать только человек, прежде находившийся на выборной должности муниципального или департаментского уровня. Встретив резкую критику со стороны Барнава, Мирабо во второй раз стал отстаивать те же положения 15 декабря. Его оппонентом выступил тогда его младший брат, и Мирабо высмеял его, попросив «объявить публично, рассчитывал ли он, начиная военную карьеру, дослужиться до чина полковника, который получил и которым теперь обладает». Депутаты расхохотались, но все же не сочли возможным уподоблять политическую карьеру военной.

24 декабря состоялось храброе выступление в пользу наделения гражданскими правами евреев и актеров; 29 декабря Мирабо обрушился на аристократическую Женевскую республику, предлагавшую аванс в 900 тысяч ливров. «Женевцы хотят купить благосклонность Национального собрания!» — прогремел он, чем заставил отвергнуть эту корыстную милостыню.

Январь и февраль 1790 года были не менее урожайными. Полтора десятка выступлений на самые разные темы: привилегии Бретани, очередная уголовная процедура в Марселе, требования «владетельных князей» Эльзаса, отмена по закону монашеских обетов, знаменитый и трогательный призыв к отмене работорговли.

Этот поток красноречия был выверенным способом сохранить свою власть над Национальным собранием. Власть же эта столь явно возросла, что двор и король встревожились; это обусловило некоторые события первой четверти 1790 года.

В конце декабря 1789 года маркиз де Фавра был арестован; уже в январе Талон вырвал у него первые признания. Невозможно предположить, что Людовик XVI не распорядился, чтобы его держали в курсе дела. Что показало следствие? Что королю грозит опасность как со стороны двора, так и со стороны Национального собрания; пока силы в равновесии, король может чувствовать себя в безопасности, но грузом, который в конечном счете может перевесить ту или иную чашу весов, по-прежнему является вполне определенный человек — граф де Мирабо, вечно готовый служить тому, кто, наконец, захочет использовать его таланты. Общественность ни за что не должна была узнать эту истину. Нельзя было, чтобы заподозрили сговор брата короля с де Фавра: Талону приказали заставить обвиняемого замолчать. Гражданский судья парижского полицейского управления великолепно справился со своим гнусным заданием. Поскольку пленник был всего лишь человеком, причем поддающимся на миражи, судья дал несчастному надежду на то, что его молчание неплохо окупится: казнь будет мнимой, после чего семья де Фавра сможет укрыться в надежном месте, получив приличные деньги, достаточные для безбедного существования. Тогда маркиз, успокоясь, раскрыл всю подноготную интриги; Талон пообещал ему держать всё в секрете и ловко спрятал признания, компрометировавшие вельмож. На суде де Фавра, как и было условлено, молчал; его приговорили к повешению. Приговор он воспринял безропотно, поскольку был уверен в том, что его не казнят.

Двор и Национальное собрание были начеку: депутаты придерживались убеждения, что Мирабо — сообщник Фавра. Когда Мирабо поднялся на трибуну после вынесения маркизу приговора, со стороны правых посыпались оскорбления. Искусный оратор бесстрастно переждал грозу, потом спокойным голосом ответил своим оскорбителям:

— Я жду, господа, пока иссякнут ваши любезности.

Памфлетисты и фельетонисты вторили «представителям народа».

«Друг короля» и «Деяния апостолов», где Пелетье писал: «Мирабо избежал веревки, но не позора, и само имя его — грубое ругательство», нашли отклик даже у самых рассудительных. Сам мудрый — Малле дю Пан — столь живо набросился на трибуна в «Меркюр де Франс», что, несмотря на свое критическое положение, Мирабо тут же отреагировал.

Вскоре этим согласованным атакам нашлось объяснение; их первопричина — без сомнения — исходила от двора.

4 февраля 1790 года король неожиданно явился в Национальное собрание; его речь там всех поразила. Наставляемый Неккером и Лафайетом монарх притворился, будто целиком поддерживает Революцию:

— Время исправит всё, что останется несовершенного в собрании законов, выработанных этим Собранием, но любое предприятие, имеющее целью пошатнуть принципы самой Конституции, любой сговор с целью низвергнуть их или ослабить их благостное влияние послужат лишь тому, чтобы посеять среди нас семена раздора.

Затем, к ошеломлению правых, король дал торжественное обязательство:

— Я буду защищать и поддерживать конституционную свободу. Ее принципы освящены всеобщей волей, согласной с моей собственной. Я сделаю больше — и вместе с королевой, которая разделяет мои чувства, — с ранних лет подготовлю сердце моего сына к новому порядку вещей, установленному обстоятельствами.

Тогда Мирабо-Бочка вскочил на трибуну и театральным жестом сломал свою шпагу, крича:

— Поскольку король отказывается от своего трона, дворянину более не нужна шпага, чтобы его защищать!

Этот поступок виконта де Мирабо был направлен более против его брата, нежели против короля; младший брат решил, что старший обхитрил Людовика XVI. Однако ничего подобного не было: целью королевской инициативы, напротив, было нейтрализовать Мирабо, зайдя еще дальше, чем он.

Париж простодушно умилился перемене позиции монарха; Национальное собрание утвердило новую присягу в верности «нации, закону и королю» и само ее принесло; народ последовал его примеру и поклялся на площадях, словно хотел дать себе новую возможность для отречения.

Мирабо меланхолично размышлял над случившимся. Он был болен: тяжко страдал от почечных колик, гнойная офтальмия почти лишила его зрения. Нечеловеческим усилием он сорвал с глаз повязку и написал де Ламарку:

«Я утверждаю, что мы переживаем критический момент Революции, когда нужно защищаться от нетерпения и усталости народа и нас самих и когда нашей склонностью к эмоциям и энтузиазму пользуются, чтобы превратить каждое, большое или малое событие в желание, повод или мнимую необходимость усилить исполнительную власть временными средствами, то есть дать ей все необходимые инструменты, чтобы позволить не выполнять требования Конституции».

Только Мирабо разглядел маневр, навязанный Людовику XVI; Национальное собрание ничего не поняло. Правые усмотрели в заявлении короля способ вернуть ему все полномочия.

Предложение в этом направлении было представлено Казалесом. Новоиспеченный дворянин, однако «борец за привилегии в Национальном собрании», стал лучшим оратором правых с тех пор, как сбежал Мунье. В конце февраля 1790 года он предложил коллегам прекратить беспорядки, сотрясающие королевство, предоставив на три месяца диктаторские полномочия Людовику XVI.

Тогда, когда никто этого не ожидал, прогремел голос Мирабо. Глаза его были воспалены от офтальмии; с повязкой на голове оратор велел подвести себя к трибуне и ощупью поднялся на нее. Временный слепец один видел ясно; он яростно обрушился на проект Казалеса:

— Здесь потребовали диктатуры. Диктатуры! В стране из двадцати четырех миллионов душ — диктатуры одному! В стране, которая работает над своей Конституцией, в стране, собравшей своих представителей — диктатуры одного! Диктатура превосходит силы одного человека, каковы бы ни были его характер, добродетели, талант, гений…

Взволнованное Собрание отклонило предложение Казалеса…

Пять дней спустя маркиз де Фавра отправился на казнь; он высоко держал голову, поскольку был уверен, что казнь будет ложной. Со свечой в руке, в одной рубашке, босой, холодным февральским вечером он принес публичное покаяние перед фасадом собора Парижской Богоматери; потом его отвезли на Гревскую площадь, где стояла виселица. Тогда несчастный понял, что его провели и что его принесут в жертву государственным интересам. В последнем порыве он попросил составить завещание — формальность, которая раньше казалась ему ненужной. Перед тем как продиктовать свою последнюю волю, он спросил:

— Что будет, если я всё открою?

Талон позеленел; он охотно сам казнил бы свою жертву; как ни глупо, народ ему в этом помог. Никогда еще парижане не видали, чтобы вешали дворянина; им нужно было зрелище, и они завопили, требуя смерти. Выведенный из заблуждения Фавра поднялся по роковой лестнице. Зеваки весело закричали: «Прыгай, маркиз!» — и тело повисло, дергаясь в последней судороге.

Герцог де Ла Шатр, тайно высланный на разведку, сообщил монсеньору, что честь престола спасена. Честь — возможно, но не будущее!

В темноте своей наемной квартиры Мирабо грустно рассуждал:

«Г-н де Лафайет участвует в роялистском заговоре из галантности; наши виртуозы участвуют в роялистском заговоре из продажности, наши демократы участвуют в роялистском заговоре из-за своей разрозненности и мелких махинаций их частных интересов. Война выборов, война контрабандистов, война налогов, война религий зреют в двадцати кантонах королевства; у него еще есть апломб широких масс, но только он — один, и невозможно предугадать результат начинающегося кризиса», — писал он де Ламарку. Думая о Фавра, он добавил: «Монсеньор победил сам себя трусостью, король — фразами, все партии наперебой ломали комедию».

Потом, пожалев самого себя, обреченного на жестокую бесполезность, он возопил: «Да что же это! Ни в одной стране зверь не бежит на ловца!»

 

Глава третья

СЛУГА ПРЕСТОЛА (МАРТ-АВГУСТ 1790)

I

В марте 1790 года жизнь Мирабо утратила твердую основу; конечно, он выступил семь раз в Национальном собрании, но это были лишь краткие, неподготовленные экспромты, а не обдуманные речи по первостепенным вопросам. Не следует делать из этого относительного молчания вывод о том, что трибун утратил интерес к общественным делам. Он переживал многосторонний кризис: первое место в ряду его забот, как мы знаем, занимало здоровье; чтобы привести его в порядок, требовались упорядоченная жизнь и режим; это превышало возможности Мирабо. Разве он согласился бы лишить себя маленьких удовольствий, помогавших ему забыть о больших неприятностях?

К проблемам со здоровьем и финансовым затруднениям добавлялись прочие осложнения: «цех» Мирабо распался из-за нехватки денег. Дюмон вернулся в Женеву, дю Ровре отправился в Лондон. Чтобы заменить эти два столпа «Прованского курьера», Мирабо наладил связь с пастором Рейбазом, посвятил в дело Пелленка и дал повышение Этьену де Кону. И все же качество продукта снизилось. Ужасное семейство Лежей продолжало пакостить, газета висела на волоске. Пришлось убедить Клавьера взять на себя руководство ею. Только в марте 1790 года «Курьер» вновь начал выходить регулярно. Этот кризис повредил написанию речей; а главное, совпал с периодом, когда Мирабо испытывал настоящее отчаяние.

Что за радость от повсеместного признания достоинств, если невозможно дать им применение? В марте 1790 года у него не было надежд ни на Национальное собрание, ни на двор. Пока он предавался ипохондрии, фортуна, столько раз отворачивавшаяся от него, наконец-то ему улыбнулась: ее улыбка заиграла на устах той самой королевы, которую Мирабо считал своим непримиримым врагом. Однако именно Мария-Антуанетта стояла у истоков событий, подготавливавшихся в полной тайне.

В середине марта граф де Ламарк получил в Брюсселе письмо от графа де Мерси-Аржанто, который срочно вызывал его в Париж.

Мерси-Аржанто, австрийский подданный, получивший французское гражданство, сделал в своей родной стране блестящую дипломатическую карьеру. В 1766 году императрица Мария Терезия назначила его послом в Париж; именно он вел переговоры о браке Людовика XVI с эрцгерцогиней Австрийской. Он лучше всех знал секреты французской внешней политики, и в последние четверть века его деятельность более напоминала функции главы французского внешнеполитического ведомства, чем полномочного посла, аккредитованного при дворе. Приглашение этого могущественного лица, который к тому же представлял австрийского императора, сюзерена Ламарка, было равнозначно приказу; поэтому, даже не посылая ответа, де Ламарк, радуясь предлогу отстраниться от революции в Брабанте, собрал чемоданы и 16 марта уже снова был в Париже.

На следующий же день он отправился к Мирабо, которого нашел больным и унылым; восстановление королевской власти с каждым днем становилось все иллюзорнее; новое промедление делало ситуацию необратимой, даже если Мирабо призовут на помощь к королю, на что тот не терял надежды; по меньшей мере, де Ламарк на это надеялся, поскольку пессимистичные слова его друга опровергали его же недавние речи, в которых он не отчаивался по поводу общего дела; на замечание своего собеседника по поводу этого противоречия он лишь неопределенно махнул рукой.

18 марта 1790 года де Ламарк отправился к графу де Мерси-Аржанто, которого не оказалось дома. На следующий день австрийский посол сам нанес ответный визит.

— У вас близкие отношения с графом де Мирабо, — сказал он. — Король и королева, знающие об этих отношениях, подумали, что, поддерживая их, вы имели намерение сослужить им службу. Их величества поручили мне спросить вашего мнения о нынешних намерениях господина де Мирабо.

Де Ламарк ответил, что Мирабо ударился в популизм сразу после созыва Генеральных штатов лишь для того, чтобы коллеги сделали его министром. Его логический расчет не оправдался: он не смог ни стать министром, ни свалить Неккера, которого считал причиной несчастий Франции; поэтому в последние пять месяцев он несколько раз тайно предлагал королю свои услуги.

— Именно этим делом и надлежит заняться, — заверил Мерси. — Король и королева решились обратиться к услугам графа де Мирабо, если он намерен быть им полезен. Они полагаются на вас в том, что надлежит сделать в данных обстоятельствах… Вы будете их единственным посредником; вам следует держать всё в строжайшей тайне… Совершенно необходимо, чтобы господин Неккер, которым они очень недовольны, не знал об этих переговорах. Королева рассчитывает на вас.

— Господин граф, — встревожился собеседник, — нанесенный господином Неккером ущерб слишком велик, и я сомневаюсь, чтобы даже Мирабо мог исправить то, что ему позволили натворить.

В качестве предварительного условия переговоров де Ламарк потребовал встречи Мирабо с послом. Мерси отказался в этом участвовать, поскольку в силу своего положения не мог пойти на подобный шаг.

Прошло две недели; в начале апреля Мерси вызвал де Ламарка, снова изложил ему свои соображения, потом, наконец, в принципе согласился на встречу с Мирабо с той оговоркой, чтобы никто не мог о ней заподозрить. Ламарк предложил встретиться в его собственном особняке Шаро в предместье Сент-Оноре (теперь там находится посольство Великобритании).

В назначенный день австрийский посол приехал в карете к де Ламарку через двор, выходивший на предместье Сент-Оноре. Почти в тот же момент Мирабо с величайшими предосторожностями пришел со стороны Елисейских полей и крался вдоль стены сада, выходившего на нынешнюю авеню Габриэль. Ключом, полученным от де Ламарка, он отомкнул замок потайной двери, проник в сад и вышел по тропинке к дому; дверь черного хода была открыта. Никем не замеченный, он прошел в спальню хозяина дома. Тот уже ждал гостя и объяснил ему причину всех этих предосторожностей. Мирабо охотно согласился на беседу с послом императора Иосифа II, и они прошли в гостиную, где уже находился Мерси.

Разговор тотчас зашел о главном. Высказав свои опасения по поводу Франции, Мерси откровенно сказал Мирабо, что не может поверить, чтобы человек его размаха столь упорно губил свой талант, способствуя беспорядкам.

Тронутый столь искренними речами, Мирабо ответил со свойственными ему сердечностью и прямотой. Он признал опасность сложившегося положения и заметил, что единственный способ ее избежать — вывезти короля из Парижа, но не из Франции. Он настойчиво призвал Мерси постараться, если у него будет такая возможность, убедить их величества в том, что при нынешних обстоятельствах другого выхода не существует.

Мерси-Аржанто сдержанно ответил, что сделает выводы из их разговора.

У него сложилось превосходное мнение о Мирабо, и он сожалел о том, что так долго медлил обратиться к столь выдающемуся уму, тогда как тот уже давно мог очень и очень пригодиться.

Мирабо, испытывавший до встречи естественное предубеждение против австрийского посла, нашел его человеком ловким и большего ума, чем ему говорили…

Очень скоро Ламарка пригласили к госпоже Тибо, первой камеристке и преданной слуге королевы. Из ее комнаты графа провели в апартаменты Марии-Антуанетты, откуда удалили всех лишних людей.

Государыня заявила без околичностей, что уже два месяца назад принято их совместное с королем решение о том, чтобы сблизиться с графом де Мирабо; венценосные супруги так же сообща решили избрать в посредники графа де Ламарка. Однако Мария-Антуанетта хотела получить уверения в том, что Мирабо не участвовал в событиях 5 и 6 октября. Граф с уверенностью это подтвердил, и королева ему ответила:

— Мне сие радостно; мне было очень нужно знать это наверняка; ведь под воздействием слухов, ходивших на сей счет, я, признаюсь, питала к графу де Мирабо чувство ужаса, что в немалой степени было причиной того, что мы запоздали с нашим решением обратиться к нему, чтобы остановить, если это возможно, пагубные последствия революции.

В этот момент появился Людовик XVI; со своей обычной внезапностью он заявил без комментариев:

— Королева вам уже сказала, что я хочу нанять графа де Мирабо, если вы думаете, что в его намерениях и в его власти быть мне полезным. Каково ваше мнение на сей счет?

Ламарк высказал свои взгляды; он подчеркнул, что государь и его советники совершили грубую ошибку, не сумев сразу после собрания Генеральных штатов привлечь на свою сторону депутатов, проявивших качества государственных деятелей. Обратись они к Мирабо раньше, тот оказал бы им огромную услугу; вместо этого министры отвергали и всячески унижали его. Если не переменить метода, надеяться не на что.

— Ах! — воскликнул король. — В этом плане от господина Неккера нечего ждать. Поэтому нужно, чтобы всё, что ни сделает господин де Мирабо, оставалось глубокой тайной для моих министров, и в этом я рассчитываю на вас.

Система, предложенная королем, вела к неразрешимой ситуации: советы Мирабо неизбежно придут в противоречие с действиями министров.

— А каким образом господин де Мирабо, на ваш взгляд, мог бы сейчас быть мне полезен? — спросил наконец король.

Ламарк предложил спросить об этом у Мирабо; было условлено, что как только будет найдена основа для соглашения, короля поставят об этом в известность — при необходимости в письменном виде самим Мирабо.

Людовик ушел, а королева заверила Ламарка, что отныне он может приходить в Тюильри в любой момент, когда сочтет нужным.

Терзаемый тревогой, Ламарк покинул дворец…

II

Ламарк посвятил Мирабо в эти планы в апреле 1790 года; его миссия осложнялась тем, что должна была выполняться постепенно. Тот, кому она была поручена, не вел дневника своей деятельности, и для Истории это большая потеря; но, даже не зная деталей, невозможно не отметить активизацию парламентской деятельности Мирабо в последней декаде апреля. Как будто что-то незримо подстегивало оратора; редко когда он говорил более вдохновенно и вызывал больший энтузиазм своих коллег.

Финансовые затруднения вынудили депутатов уже в конце 1789 года обратить взоры на церковную собственность; ее передали в распоряжение государства как залог ипотечной задолженности для введения в обращение в виде сертификатов с процентным доходом; эти векселя, выпущенные государством под гарантию Церкви, приобрели печальную известность под названием ассигнаций.

Чтобы покрыть задолженность, Национальное собрание перешло к следующей стадии — продаже недвижимости, выступавшей в качестве гарантии. Таким способом надеялись оплатить первые векселя с истекшим сроком. Поскольку на самом деле речь шла о том, чтобы узаконить несанкционированную конфискацию, атмосфера дебатов сильно накалилась.

Часть депутатов от духовенства считала, что отчуждение собственности неизбежно, однако надо воспользоваться случаем, чтобы получить для Церкви моральные гарантии, превосходящие собой материальные выгоды, которыми можно пожертвовать. Эти взгляды довольно наивно излагались в законопроекте одного монаха, считавшего людей добродетельными. Этот монах, затесавшийся в число народных представителей, звался дом Жерль; он не возражал против распродажи с молотка церковного имущества, требуя в виде компенсации, чтобы католическая религия была навсегда провозглашена государственной. В простоте сердечной монах возводил симонию в ранг парламентского института и делал нетерпимость гарантом политической свободы.

Поскольку дом Жерль был не дурак, он тотчас понял, что перегнул палку. Посыпались замечания, но крайне правые поддержали монаха; Вирье возобновил законопроект от своего собственного имени, аббат Мори отказался закрывать заседание, не поставив его на голосование, а Мирабо-Бочка поддал жару, поклявшись скорее умереть, чем отступиться от предложения дома Жерля.

Когда депутат от дворянства маркиз д’Эстурмель, представитель Камбре, напомнил об обещании Людовика XIV не терпеть в Камбре иного культа, кроме католического, Мирабо вышел из оцепенения, в котором пребывал уже несколько недель, и вскричал:

— Поскольку тут себе позволяют исторические цитаты по занимающему нас вопросу, я тоже приведу одну! Господа, отсюда, с этой самой трибуны, с которой я к вам обращаюсь, я вижу окно дворца, из которого бунтовщики, объединившие светские интересы со святыми интересами религии, разрядили рукой французского короля роковую аркебузу, подавшую сигнал к резне в Варфоломеевскую ночь.

Ошеломленное этим напоминанием Национальное собрание отклонило проект дома Жерля, и католичество не было признано государственной религией.

На выходе из зала Манежа один депутат, придя в себя, заметил, что с трибуны зала заседаний совершенно невозможно разглядеть окна Лувра. Трибун согласился с ним в практическом плане, однако добавил, смутив своего оппонента:

— Но в тот момент я их видел.

Эта сцена свидетельствует об иллюзорности парламентских дебатов.

Менее чем через неделю, 19 апреля 1790 года, Мирабо снова взбудоражил Национальное собрание очередным ярким выступлением.

Полномочия нескольких депутатов истекали, поскольку, в принципе, выборы 1789 года предусматривали годичный мандат. Однако в соответствии с клятвой, принесенной в Зале для игры в мяч, конституционный комитет предложил: во-первых, не обновлять состав Национального собрания прежде завершения работы над Конституцией; во-вторых, отменить императивные мандаты на срок нынешней сессии.

Аббат Мори выразил протест от имени правых; депутаты избирались по округам и должны были повиноваться воле своих избирателей. Ответ ему дал Мирабо:

— Я не могу не выразить чувства глубокого возмущения в связи с тем, что злонамеренные риторы беспрестанно противопоставляют народ Национальному собранию, словно не благодаря Национальному собранию народ узнал, обрел, завоевал свои права! Словно, окружив себя памятниками из наших трудов, из опасностей, коим мы подвергались, из наших услуг, мы могли стать подозрительными народу, опасными для народных свобод! В тот день, когда зал, где мы должны были сойтись, оказался закрытым, опоганенным, ощетинившимся штыками, мы стали искать место, где собраться и в первом же попавшемся свободном помещении поклялись скорее погибнуть, чем сохранить подобный порядок вещей. Тогда депутаты от народа сформировали Национальный конвент, чтобы уничтожить власть произвола и защищать права народа от всякого посягательства… Нападки со стороны деспотизма, опасности, которые мы отвели, насилие, которое мы подавили, — вот наши титулы. Наши успехи их утвердили, неоднократно подтвержденная поддержка всех частей империи их узаконила, освятила. Откликнувшись на немолчный набат необходимости, наш Национальный конвент стал образцом для подражания, поднялся выше всякой власти; он подотчетен только самому себе, а судить его — потомкам. Господа, вы все знаете фразу римлянина, который, чтобы спасти свою родину от страшного заговора, был вынужден превысить полномочия, предоставленные ему законом. Лукавый трибун потребовал от него поклясться в том, что он их соблюдал. Таким хитроумным способом он рассчитывал поставить консула между клятвопреступлением и трудным признанием. «Клянусь, — сказал великий человек, — клянусь в том, что я спас Республику». Господа, я клянусь в том, что вы спасли общественное дело!

После этого блестящего выступления мандат депутатов продлили бессрочно вплоть до завершения работы Национального собрания.

После такого двойного успеха удвоилась и тревога в Тюильри: человек, которого хотели сделать советником короля, вновь выступил как враг католической религии и сторонник демократии.

Это наводило на размышления…

Разумеется, не исключено, что Мирабо, видя колебания королевской четы, решил продемонстрировать, как велика его власть над Национальным собранием и массами.

Было ли целью этой демонстрации ускорить переговоры или подороже продать свои услуги — до конца еще не ясно и, возможно, никогда не прояснится. У переговоров между двором и Мирабо был только один свидетель — граф де Ламарк, которому и следует предоставить слово…

III

Не указывая точной даты, Ламарк сообщает, что передал Мирабо предложение короля, однако в значительно сокращенном виде, поскольку сначала он не сказал о том, какие ограничения монархи намеревались наложить на действия избранного ими советника. Чтобы подсластить пилюлю, Ламарк подчеркнул высокую оценку политических талантов Мирабо, высказанную королем и королевой; однако не стал скрывать подозрений и недомолвок Марии-Антуанетты по поводу октябрьских дней:

«Тотчас он (Мирабо) переменился в лице; пожелтел, позеленел, пострашнел. Испытанный им ужас был поразителен. Чтобы его успокоить, я передал ему всё, что сказал королеве по этому поводу, и твердил о том, что она совершенно уверилась в его невиновности. Еще долгое время у него оставалось тягостное впечатление от того, что он стал предметом столь ужасного подозрения».

Зато когда Мирабо убедился, что король с королевой решились прибегнуть к его услугам, его лицо просияло. В осознании собственного превосходства он выказывал тщеславие своих предков. Королевское уважение произвело столь волшебное действие, словно было оказано простому придворному. Перемена была столь заметна, что Ламарк испытал еще больше сожалений — ну почему престол не обратился к Мирабо годом раньше?

Эта непосредственная реакция была вызвана естественным чувством удовлетворения крупного ума, который, наконец, оценили по заслугам; в таком поведении нет ничего, достойного презрения; вот только радость Мирабо помешала ему вполне оценить сложность своей задачи.

Ламарк так описал ему настроение короля: Людовик XVI как будто смирился с потерей абсолютной власти, чем и объясняется положение. Однако такая точка зрения противоречила мнению Мирабо, который по-прежнему был сторонником сильной исполнительной власти, по меньшей мере потому, что еще не потерял надежду сам ею руководить.

Чтобы скрепить отношения с престолом, Мирабо написал 10 мая 1790 года письмо королю, текст которого всем известен: это клятва в абсолютной преданности монархии, обещание безусловной помощи. Депутат от Экса просил о двухмесячной отсрочке перед тем, как перейти к делу; во время этой передышки он намеревался не только убедить короля, но и всё подготовить для осуществления плана, чтобы найти монарху надежное укрытие.

Тщательно запечатанное послание Мирабо было передано Ламарком графу де Мерси-Аржанто; тот вручил его королеве для Людовика XVI. Передав письмо австрийскому послу, Ламарк завел с ним разговор. Иллюзий они не питали: оба считали, что французская монархия уже погибла, и сомневались в том, что Мирабо удастся ее спасти; в очередной раз они сошлись во мнении, что он — последняя надежда.

Первое послание Мирабо обрадовало монархов, превзойдя все их ожидания. Мария-Антуанетта вызвала к себе Ламарка, приняв его у госпожи Тибо; она спросила, что нужно сделать для того, чтобы Мирабо остался доволен ею и королем.

Избегая чересчур конкретного ответа, Ламарк предложил помочь Мирабо материально, ибо служба государству не позволит ему заниматься собственными делами, а средств, необходимых для ведения достойной повседневной жизни, у него нет.

Мерси-Аржанто поручили переговорить с Ламарком о том, чем может престол отблагодарить «новобранца». Зная, что его друг погряз в долгах, Ламарк посоветовал королю уплатить их. Однако долги слыли настолько значительными, что Мерси не решился сразу дать согласие.

Ламарк затребовал у Мирабо отчета о его пассиве. Мирабо развел руками: самое большее, что он мог сказать, — сумма велика; ему это было тем более досадно, что, по его словам, ему хватило бы 100 луидоров в месяц, чтобы жить в свое удовольствие.

Несколько дней спустя, поразмыслив, он составил примерный список своих долгов за более чем два десятка лет. Список изобиловал живописными деталями: Мирабо, например, еще не расплатился за свой свадебный костюм. Включая 400 луидоров, выманенных за последний год у Ламарка, общая сумма долга составляла 208 тысяч ливров.

После этого признания разговор отклонился в сторону. Мирабо, не зная, на что ему можно рассчитывать, вернулся к теме о долгах:

— Они слишком велики, чтобы можно было их уплатить, но, друг мой, сделайте, что в вашей власти, чтобы я мог рассчитывать хотя бы на сто луидоров в месяц.

Мирабо поносили за продажность, а тут вдруг приходится поставить ее под сомнение. Он обнаружил вполне разумные притязания; правда, ему было важно прийти к власти, и эта ставка, возможно, заставляла его ограничить сиюминутные требования. К тому же долги Мирабо казались непомерными только ему самому. Узнав размер долга, Мерси сказал Ламарку с некоторым высокомерием: «Если это всё, королю ничего не стоит его оплатить; я поговорю об этом с королевой».

Несколько дней спустя Ламарка вызвали в Тюильри; госпожа Кампан провела его к королеве.

— Пока король не пришел, — сказала она, — хочу сообщить вам, что он решил уплатить долги графа де Мирабо. У него есть и другие намерения, о которых он сам скажет. Господин де Мерси уже говорил вам, что король очень доволен письмом господина де Мирабо. Мы надеемся, что он сдержит свое слово.

Ламарк стал всячески уверять ее в искренности Мирабо; поставил условие, чтобы самому уладить дело с долгами своего друга, и попросил выбрать третье лицо для контроля за выполнением этой задачи. Выбор пал на монсеньора де Фонтанжа, преемника Бриенна в должности архиепископа Тулузского.

Здесь необходимо сделать отступление, чтобы объяснить поведение Ламарка: было бы неправильным объяснить замену себя другим посредником единственно деликатностью; скорее всего, Ламарк вдруг понял, что, принимая деньги от короля, Мирабо грешил против чести и торговал своим влиянием. Мелькнула ли тогда в мозгу графа де Ламарка мысль о подкупе? Он старался не вдаваться в объяснения по этому вопросу, однако, поставив свое условие, невольно выдал себя. Впрочем, тут трудно высказываться категорично; по справедливому замечанию Лафайета, «Мирабо изменял только в рамках своих убеждений». Чтобы оправдать свою позицию, Ламарк, не настаивая, привел еще один аргумент: он полагал, что, если Мирабо придется ограничиться тайными донесениями, его деятельность не будет иметь больших последствий, а при таких условиях лучше, чтобы трибун не терял драгоценной свободы действий. Поняла ли королева его недомолвки? Возможно, поскольку она разрешила Ламарку тотчас объясниться с Людовиком XVI.

Король заявил, что доволен, повторив в разных вариациях мысль о том, что видит в личных отношениях с графом де Мирабо залог спокойствия, — а это весьма важно в преддверии грядущих событий. Затем, протянув Ламарку оригинал письма Мирабо от 10 мая, он сказал:

— Сохраните его, а также четыре мои собственноручные расписки, на двести пятьдесят тысяч ливров каждая. Если господин де Мирабо будет хорошо мне служить, как он это обещает, вы передадите ему в конце сессии Национального собрания эти расписки, по которым он получит миллион. Пока же я уплачу его долги, а вы сами решите, какую сумму я должен выдавать ему ежемесячно, чтобы преодолеть его текущие затруднения.

Ламарк ответил, что, по его мнению, 6 тысяч ливров в месяц будет достаточно.

— Очень хорошо, — ответил Людовик.

Ламарк тотчас отправился сообщить Мирабо об этом разговоре; показал ему четыре расписки по 250 тысяч ливров, указав условия выплаты; заверил, что долги его на сумму 208 тысяч ливров будут уплачены и что он будет получать по 6 тысяч ливров в месяц. Мирабо настолько обезумел от счастья, что Ламарк был поражен: он не знал, как жестоко страдал его друг от финансовых затруднений. С наивной словоохотливостью Мирабо громко заявил, что король обладает всеми качествами, необходимыми монарху, и если пока это не признано всеми, то лишь по вине бездарных и глупых министров, не сумевших представить его народу во всем блеске его достоинств, но отныне всё будет иначе, и вскоре положение короля будет достойно его великодушия.

Ламарк дал излиться потоку восторженных слов, одновременно трогательных и корыстных. А когда порыв признательности, моральные последствия которого могли быть очень ценны, иссяк, отчитался перед Мерси-Аржанто и устроил ему новую встречу с Мирабо. Она прошла очень сердечно, и Мирабо показал себя таким ярым роялистом, что после его ухода Ламарк счел своим долгом заверить австрийского посла, что, несмотря на свою невоздержанность в речах, Мирабо всегда был верным слугой монархии.

После этого Ламарк связался с монсеньором де Фонтанжем и свел его с Мирабо во время ужина, проходившего в тесном кругу. Новый архиепископ Тулузский знал, какую роль ему отвели; она не слишком ему нравилась, и он согласился на нее лишь из преданности королеве. Он получил список долгов на 208 тысяч ливров и занялся их уплатой.

В то же время Мирабо получил первые 6 тысяч ливров, потом еще 300 в уплату переписчику, тайно снимавшему копии с его записок для двора; эту роль попеременно исполняли Кон и Пелленк. Фонтанж порой подменял Ламарка, становясь связным между королевой и Мирабо.

Эти отношения должны были быть сохранены в строжайшей тайне. Увы! Это значило забыть о пылком темпераменте Мирабо. Его скромность существовала только на словах; на деле он быстро доказал обратное. Он вновь испытал угар богатства, которым были отмечены первые месяцы его совместной жизни с Эмили де Мариньян; вел себя так, будто покрытие старых долгов позволило ему прежде всего делать новые. Этот человек, тяжело страдавший от безденежья в молодости и в зрелые годы, уже не знал удержу.

«Он хотел одновременно предаваться наслаждениям и вести дела, и хотя он часто говорил о своей репутации и славе в памяти потомков, на которую надеялся, он все же был не в состоянии полностью пожертвовать настоящим ради будущего», — писал Ламарк.

Мирабо мог бы удовольствоваться квартирой поприличнее меблированных комнат, где ранее прозябал, — но он пожелал собственный дом. Легрена, который верно ему служил уже десять лет, было теперь недостаточно — он нанял лакея, повара, кучера. Купил самых лучших лошадей. Потом, поселившись в особняке на Шоссе д’Антен, держал там открытый стол и давал постоянную пищу пересудам о своих любовных приключениях.

Напрасно мудрый Ламарк твердил ему о ненужности, даже опасности такого мотовства — Мирабо находится у всех на виду и каждый знает, что он долгое время едва сводил концы с концами. Совершенно ясно, что враги Мирабо не преминут найти источник внезапного благополучия и вменят себе в обязанность истолковать его превратно, тем более что поведение трибуна в Национальном собрании внезапно изменилось.

IV

«Чрезмерная поспешность, с какой торопятся выполнить обязательство, — род неблагодарности». Возможно, еще никогда в истории это знаменитое утверждение Ларошфуко не подтверждалось столь некстати. Мирабо был в угаре признательности, хотел кричать об этом, и случай представился слишком быстро.

Наверное, никто во Франции не знал о существовании залива Нутка, что на побережье Калифорнии; но очень скоро это название стали повторять все возмущенные патриоты: испанский офицер арестовал на подходе к заливу четыре английских корабля, явившихся оккупировать территорию, которую нельзя было с полным основанием считать продолжением Луизианы. В ответ Англия мобилизовала свой флот. Франция, связанная с Испанией Семейным союзным пактом 1761 года, сочла себя обязанной принять меры содействия, как однажды уже было сделано осенью 1776 года, когда дю Шоффо отправили на Мартинику для спасения испанских колоний. Такой способ действий казался настолько очевидным, что Людовик XVI и его Совет распорядились оснастить четырнадцать линейных кораблей в портах Атлантики и Средиземноморья.

Потом, чтобы получить в свое распоряжение средства, необходимые для этой операции, королю пришлось обратиться к Национальному собранию: «Его Величество слишком убежден в патриотизме представителей народа, чтобы не быть заранее уверенным в том, что они поспешат принять необходимые законы».

Эти несколько слов выражают непростую проблему конституционного права, которая до сих пор совершенно ускользала от проницательных депутатов, действовавших ощупью, — проблему, которую можно было бы сформулировать так: принадлежит ли право заключать мир и вести войну суверенному народу и может ли король получить полномочия в этом важном вопросе?

15 мая 1790 года этот вопрос был задан с трибуны Национального собрания Александром де Ламетом; ответив на него отрицательно, он заключил:

— Сегодня это дело королей против народов.

Правые потребовали отложить рассмотрение вопроса, который глава Триумвирата считал уже разрешенным его речью.

Барнав выступил против отсрочки; Робеспьер заявил, что нация не может делегировать столь важного права; наконец поднялся Мирабо:

— Король имеет право, по меньшей мере временное, вооружать корабли и принимать предосторожности; оборона — еще не война. Король просит кредитов для вооружения кораблей, в них ему можно отказать. Утверждать по этому поводу, что речь идет о праве вести войну или заключать мир, значит внушить французам, что международное положение является напряженным, а это может лишь привести к новым беспорядкам внутри страны. Значит, нужно отложить рассмотрение законопроекта Ламета.

Против Мирабо выступил барон де Мену, который провел хитроумное различие между «министерской» войной и войной «отечественной» и выразил глубокую обеспокоенность Национального собрания в следующем выводе:

— Король-победитель представляет собой большую опасность для свободы, если это король французов.

Поняв, что атмосфера неблагоприятная, Мирабо пошел на уступки: поведение короля будет одобрено прямо сегодня демаршем председателя Собрания; зато на повестке дня от 16 мая будет вопрос: «Может ли нация делегировать право войны и мира?»

Проблема тотчас приобрела необычайную остроту: в то время как король был лишен большей части своих полномочий, неожиданно оказалось, что ему оставили главное — решать в международном плане судьбу страны.

Начиналось противостояние правых и левых. Левые перешли в наступление, голосом Шарля де Ламета обличая воинственность предков Людовика XVI и приводя в качестве примера Генриха IV, которому помешал обескровить Европу только кинжал Равальяка.

Правые контратаковали в лице аббата Мори: оратор заявил, что только демократические собрания ввергали народы в неразумные войны.

Во время этой дискуссии Мирабо хранил молчание; он посовещался с триумвирами и зачитал им подготовленный проект декрета; этот проект был в пользу короля.

— Обирать Национальное собрание — значит действовать против вас самого, — совершенно логично возразили триумвиры.

— Я не хозяин в полной мере, — сдержанно ответил Мирабо, — я только нанят.

Он объяснил, чтобы заручиться поддержкой большинства, что правительство не отступит ни под каким давлением, даже если ему придется уничтожить противников. В случае голосования успех правительства не вызывает сомнений; в таком случае, зачем упорствовать и пребывать в оппозиции, противоречащей истинным интересам нации?

Разумеется, Мирабо прекрасно знал, что, если ему никого не удастся запугать, придется снова подняться на трибуну, что и случилось 20 мая. Он уточнил, что попросил слова, только чтобы заявить, что вопрос поставлен некорректно: почему право на заключение мира и объявление войны должно принадлежать либо королю, либо Национальному собранию? Обязательно ли делать выбор «или-или»? Нет, истина лежит посередине. Бывают времена, когда каждая из двух властей может действовать самостоятельно, и времена, когда им приходится объединяться. Но если здесь упорствуют в признании исключительного права для одной из сторон, он задаст вопрос:

— Я спрошу вас: получим ли мы больше уверенности в том, что войны будут справедливы, если делегируем право ведения войны собранию из семисот человек?

Чтобы покончить с этим делом, он сознался, что написал проект декрета, достоинств которого расхваливать не станет; заставил долго себя упрашивать, а затем зачитал довольно расплывчатый текст, в котором разграничивал полномочия короля и Национального собрания, но избегал употребления главного термина — «право на объявление войны».

Триумвиры почуяли западню; продолжение прений было отложено, голосование по проекту Мирабо не состоялось.

21 мая Национальное собрание выслушало поочередно Казалеса и Барнава. Первый выступил против проекта, потому что все еще верил, что Мирабо — злейший враг монархии; в разделении между королем и Собранием права на объявление войны и заключение мира он увидел окончательную отмену королевской прерогативы.

Барнав повел себя более тонко: народ суверенен; законодательная и исполнительная власть строго разделены; закон есть выражение всеобщей воли; король — всего лишь его исполнитель. Вывод, по мнению депутата от Дофине, напрашивался сам собой:

— Объявление войны — акт всеобщей воли и должно исходить от Национального собрания. Разделять это право, как предложил Мирабо, значит пойти по пути конституционной анархии.

Национальное собрание устроило Барнаву бешеную овацию, а затем с триумфом пронесло на руках прямо под окнами короля; в это время Мирабо, оставшийся на своем месте, делал вид, что спокойно записывает что-то для памяти.

Вечером туча разносчиков пронеслась по Парижу, выкрикивая название брошюры, экземпляры которой раздавались бесплатно: «Раскрыта измена графа де Мирабо».

Народ жадно читал памфлет; на всех перекрестках столицы собирались люди, чтобы обсудить текст, полный угроз; самые пикантные отрывки читали вслух прямо у дверей Национального собрания:

«Твои преступления, наконец, раскрыты, ловкий обманщик. У нас были только сомнения по поводу твоего поведения в Национальном собрании. Сегодня эти подозрения оправдались. Ты объявил себя сторонником абсолютного вето лишь потому, что хотел золота и почестей… Ты довел до предела свои преступления, свое коварство, составив обманный проект, чтобы дать исполнительной власти право нас резать, захватывать нашу собственность под красивым и напускным предлогом общественного блага, под предлогом сохранения за законодательной властью нелепого содействия исполнению этого ужасного права… Берегись, как бы народ, отомстив своим угнетателям, не обратил против тебя свою праведную ярость и не покарал бы тебя за измену. Берегись, как бы народ не пронес по улицам твою голову, как пронес в свое время голову Фулона с набитым сеном ртом! Народ долго раскачивается, но он страшен, когда наступает час возмездия; он неумолим, жесток, в той же мере, как велико коварство, как велики были надежды, которые ему внушили, как велики были почести, коих лишили его… Одно твое имя в будущем будет напоминать обо всех преступлениях, вместе взятых. Твое имя будет бранным словом, а твое постыдное существование заставит краснеть и природу, и твою страну, и твой век за то, что они породили такое чудовище, как ты».

Этими проклятиями, списанными с тирады Агриппины, направленной против Нерона, брошюра заканчивалась. Она задела Мирабо за живое, ибо делала акцент на его отношениях с двором и наверняка могла поставить под сомнение ту поддержку, какую он хотел оказать королевской чете. Объявив памфлет «подлым», Мирабо все же продолжал твердить о свободе печати.

Если название памфлета и сохранилось в веках, то имя его автора — малоизвестного журналиста Лакруа — в них затерялось; этот безвестный автор, на один день снискавший славу, не был уверен в своей безнаказанности, и охотно давал понять, что работал по заказу Триумвирата. Это утверждение похоже на правду, однако оно не было доказано; по жалобе, поданной 3 июля на «жестокий пасквиль», было начато расследование, но так и не доведено до конца.

Брошюра приобрела особое значение на фоне событий, во время которых она вышла в свет: Мирабо попытался заставить триумвиров молчать, запугав их; те, используя тот же прием, явно надеялись заткнуть ему рот. Однако этот маневр обернулся против них и снискал Мирабо более значительную аудиторию, чем он мог надеяться.

22 мая он отправился в Национальное собрание; на террасе монастыря фейянов его встречала шумная толпа с криками: «Вздернуть его!», «Предатель!».

— Меня вынесут из Национального собрания с триумфом или разорванным на клочки, — сказал Мирабо своим друзьям, проходя в зал Манежа.

На трибуне был Дюкенуа: он отстаивал тезис Мирабо о «золотой середине, необходимой во всех общественных институтах».

Дюпор со своей скамьи сухо одернул оратора:

— Соблаговолите выражаться яснее. В постоянной борьбе между законодательной и исполнительной властью не следует произносить двусмысленных фраз.

Час Мирабо пробил; когда он поднимался по ступенькам, Вольней прокричал:

— Вчера Мирабо был на Капитолии, а сегодня — на Тарпейской скале!

На этот выкрик трибун пожал плечами, а потом ровным голосом начал речь, которая считается его шедевром:

— Несомненно, для сближения противоположностей важно ясно признать, с чем ты согласен и в чем расходишься. Дружеские дискуссии в большей мере способствуют согласию, нежели клеветнические инсинуации, бешеные обвинения, ненависть соперничества, махинации интриги и злонамеренности… Такое впечатление, что нельзя, не совершая преступления, иметь своего мнения по одному из самых тонких и самых сложных вопросов общественной организации…

Не так давно мне хотели устроить триумфальное шествие, а теперь на улицах кричат о «великой измене графа де Мирабо». Мне ни к чему этот урок, я и так знаю, что от Капитолийского холма не так далеко до Тарпейской скалы. Но человек, сражающийся за разум, за родину, не может легко признать себя побежденным. Тот, кто сознает, что многого заслужил, работая для своей страны, а главное, что еще может быть ей полезен, тот, кто не упивается суетной известностью и презирает однодневную славу ради истинной, тот, кто хочет говорить правду, кто хочет общественного блага и радеет за него вне зависимости от переменчивого общественного мнения, такой человек находит в себе самом награду за свои заслуги, он очарован вынесенными тяготами и знает цену преодоленных опасностей; он должен ждать жатвы, свершения своей судьбы — единственной, какая его интересует: судьбы своего имени, — только от времени, сего неподкупного судьи, что вершит правосудие над всеми нами.

Восхищенное красотой этого вступления, Собрание внимало Мирабо. Послышался шепот одобрения, когда он заклеймил клевету так же мощно, как когда-то Бомарше; и когда рука оратора как будто указала на клеветников, «живущих при дворах», взгляды депутатов обратились к скамье, где сидели рядышком Ламеты, Дюпор и Барнав.

Именно против последнего был направлен сокрушительный выпад Мирабо. Каковы были аргументы Барнава? Что война, в общем-то, — последняя надежда всех тиранов и единственный остающийся им способ замаскировать свой правительственный и финансовых крах; в качестве примера депутат от Гренобля привел Перикла. Доводы Барнава рушились один за другим, а затем последовал вывод:

— Вы попрали Конституцию, ибо в ней уделено место королю, который и утверждает декреты законодательной власти. Передавая всю власть Собранию, мы нарушаем Конституцию. Вы не ответили на это возражение и никогда на него не ответите. Вы говорите лишь о том, чтобы подавлять злоупотребления правительства, а я говорю вам — не пора ли начать подавлять злоупотребления представительной власти?

И Мирабо обратился к тому самому примеру, что привел Барнав, — о Перикле, начавшем Пелопоннесскую войну:

— Вы упомянули о Перикле, который вел войну, чтобы ни перед кем не отчитываться. По вашим словам выходит, что Перикл был царем. Перикл же, напротив, был человеком, который, умея польстить народным страстям и сорвать рукоплескания своими щедротами и щедротами своих друзей, вовлек в Пелопоннесскую войну — что? Национальное собрание Афин!

Под аплодисменты Мирабо закончил такими словами:

— Пора, наконец, завершить эти долгие дебаты. Согласитесь, что мой декрет навязывает исполнительной власти ограничения, которых нет в вашем проекте и ни в каком другом, согласитесь, что, в то время как мне грозит обманутый народ, я все еще защищаю этот народ лучше вас. Или же, если будете настаивать на том, что не нужен король, то не говорите, что не нужен только король беспомощный и бездеятельный.

После этого зачитали двадцать два проекта декрета; заслуживающими рассмотрения сочли только два из них — проекты Барнава и Мирабо. Этот выбор был навязан ходом дебатов; оставалось только утвердить один из противоречащих друг другу текстов.

Лафайет, которому Мирабо в своей речи адресовал несколько комплиментов, заявил, что вариант Мирабо, на его взгляд, соответствует «величию великого народа». Собрание сделало выбор в пользу именно этого проекта.

Тогда триумвиры решили словчить, предложив в виде поправки изменить главную статью декрета; они потребовали написать: «Война может быть объявлена только декретом Законодательного собрания, изданным по официальному предложению короля». Именно к этому срединному решению и стремился с самого начала Мирабо. Очень ловко напустив на себя вид непонятого, он притворился, что вынужден признать поправку своих противников. Собрание в большинстве своем присоединилось, думая, что он проиграл; таким образом, декрет был принят единогласно.

В результате право войны и мира осталось в числе королевских инициатив; если бы монарх обратился за одобрением к Собранию, сделав все необходимое, чтобы начать военные действия, как бы депутаты могли отказать в своем согласии, не подвергая себя риску государственной измены? Современники не сразу разглядели возможность такого последствия; каждая сторона считала, что одержала победу.

Камилл Демулен умно записал: «Вопрос был решен: 1) в пользу народа; 2) в пользу короля; 3) в пользу и того и другого».

Затем, через несколько дней, левые осознали, что впервые с момента открытия Генеральных штатов одна из королевских прерогатив была сохранена и монархия получила очко в свою пользу.

«Декрет отвратителен», — сказал Робеспьер, а госпожа Ролан добавила: «Да, он отвратительный, совершенно иллюзорный и полностью роялистский».

Была и обратная сторона этого спорного успеха: Мирабо знал, что на карту поставлена его популярность. С редким лицемерием он привел в «Прованском курьере» подредактированную версию своей речи от 22 мая; новый текст был разослан во все департаменты в сопровождении форменной атаки на Триумвират, который он насмешливо называл «Триумгезатом».

На этот нечестный прием Ламеты и Барнав ответили «Исследованием», в котором сопоставили оба текста. Отныне между триумвирами и Мирабо началась война.

V

Весной 1790 года, не слишком богатой на выдающиеся события в сравнении с тем же периодом предыдущего года, беспрестанно плелись интриги. Их нити, переплетавшиеся в голове Мирабо, были столь тонкими, что их трудно распутать. Трибун не успел написать мемуаров, и их остро не хватает для объяснения происходившего. Однако можно утверждать следующее: Мирабо знал, а главное, верил в то, что он — самая сильная политическая фигура в Национальном собрании; самое большее, он допускал сравнение с Талейраном, и то если они примирятся и смогут сговориться.

Демократическую силу в Собрании тогда представляли собой триумвиры; братья Ламеты были посредственными ораторами и не обладали ясностью ума; зато они были сильны благодаря своему внушительному состоянию и блестящим родственным связям; их мозговой центр, Дюпор, представлял собой немаловажную силу; их представитель Барнав считался лучшим оратором после Мирабо. Было естественно атаковать эту силу в лоб; сражение завязалось по поводу права объявления войны и мира; оно не закончилось ничьим поражением, однако ознаменовало собой разрыв. В этом плане всё было ясно: в случае правительственного кризиса триумвиры, исходя из только что занятой ими позиции, не смогут протолкнуть своих ставленников в королевский Совет.

А кризис, вероятно, скоро наступит. Мирабо, вскружив себе голову правом писать секретные донесения двору, был убежден, что падение Неккера — вопрос нескольких недель. Кто его заменит? В том-то и вопрос. Если декрет от 7 ноября 1789 года будет отменен, это место перейдет к самому влиятельному депутату; в противном случае — к фракции, которую он представляет.

Для торжества фракции Мирабо ей нужно было неоспоримо завладеть ситуацией, чтобы у короля не оставалось иного выбора. А выбор оставался: либо Мирабо, простой советник на жалованье, либо Лафайет, популярный командующий вооруженными силами. Разумеется, у последнего было больше шансов на победу. Поэтому союз этих людей, казавшийся общественности прочным, мог быть только притворным.

Мирабо разглядел опасность раньше всех; помогли ему в этом ненависть и презрение к генералу. Но до апреля 1790 года ввиду подозрительности короля в отношении Мирабо всё это не имело решающего значения; а после первых бесед с Мерси-Аржанто Мирабо убедился в том, что проблему нужно немедленно решать.

Тогда он стал действовать на опережение; 28 апреля 1790 года написал Лафайету ловкое письмо с предложением политического союза.

«Господин маркиз, — писал он в конце, — подобные откровения редко поверяют бумаге; но я рад предоставить Вам такое свидетельство доверия, хотя это письмо преследует и другую цель. Если я когда-нибудь нарушу законы политического союза, который Вам предлагаю, воспользуйтесь сим документом, чтобы доказать, что я был лживым и коварным человеком, когда Вам писал. Этого достаточно, чтобы показать, намерен ли я предать Вас. За исключением оного случая, сие письмо останется сохранным в Ваших руках».

Лафайет не любил Мирабо. После дела Фавра он не доверял ему; в тот день, когда повесили заговорщика, Лафайет писал одному из друзей: «Мне предложили сговориться с г-ном де Мирабо. Но я его не люблю, не уважаю и не боюсь; с какой стати я стал бы с ним сговариваться».

Получив письмо, которым Мирабо как будто предавал себя его власти, командующий Национальной гвардией, хоть и впечатленный величественностью этого поступка, не изменил своей позиции.

Через несколько дней после написания письма, роскошествуя за счет престола, Мирабо окрылился надеждой на власть; ему показалось совершенно естественным отказаться от планов союза с Лафайетом; однако этот маневр он осуществлял ступенчато, с покаяниями, когда те казались ему обоснованными.

14 мая Мирабо написал Лафайету, сетуя на то, что не получил его поддержки в Национальном собрании во время дискуссии о беспорядках в Марселе; зато во время заседания 22 мая ловкая лесть в отношении Лафайета помогла Мирабо перетянуть Собрание на свою сторону в вопросе о праве объявления войны и заключения мира.

Поддержка, оказанная тогда Лафайетом, ознаменовала собой последнюю попытку сближения — вероятно, не без вмешательства Людовика XVI: король углядел в согласии между двумя силами, бывшими у него под рукой, залог безопасности. В тот момент Мирабо считал такое согласие невозможным и решился на тайную войну со своим соперником.

Подтверждение тому — первая записка, адресованная двору, в соответствии с тайным договором, заключенным в мае 1790 года; эта записка — сплошной поток яростных обвинений в адрес Лафайета:

«Я боролся за права престола, когда внушал одно лишь недоверие, и все мои поступки, превратно трактовавшиеся лукавыми людьми, казались ловушками. Я служил монарху, когда знал, что не должен ждать от справедливого, но обманутого короля ни благодеяний, ни наград. Что же я стану делать теперь, когда доверие придало мне мужества, а признательность сделала мои принципы моим долгом? Я буду тем, кем был всегда, — защитником монархической власти, упорядоченной законами, и апостолом свободы, гарантированной монархической властью».

После этой декларации искренности и верности следовала форменная атака на главное препятствие на пути к идеалу — «придворного генерала, соперника короля».

Его могущество основано на том, что «генерал плывет по течению толпы. Бояться народа и льстить ему, разделять его заблуждения из лицемерия или корысти; поддерживать партию большинства, права ли она или не права; запугивать двор народными волнениями, которые он спланировал или которыми пригрозит, чтобы сделаться необходимым; предпочитать общественное мнение Парижа общественному мнению королевства, потому что его сила не происходит от провинций, — вот зачастую порочный и всегда опасный круг, из которого ему уже не выбраться; вот вся его судьба. Этот человек, даже без власти толпы, будет представлять угрозу для королевской власти так долго, пока общественность Парижа, орудием которой он является, будет диктовать ему законы. Но поскольку, исходя из предположения, что королевство вернется к более здравым представлениям об истинной свободе, Париж как самый экзальтированный город последним изменит свои принципы, а г-н де Лафайет является гражданином, на которого король может рассчитывать менее всего».

Трудно с большей яростью изничтожить соперника в борьбе за пост первого министра; далее в записке выдвигаются еще более жестокие обвинения против Лафайета, он заклеймен за «инертность мысли и ничтожность таланта». Наконец в первом своде советов двору предлагается заменить Лафайета, стоявшего во главе Национальной гвардии, человеком, которого последующие события выведут на первый план, — маркизом де Булье, будущим организатором бегства в Варенн.

Подобное предчувствие вызывает трепетное отношение к первой из пятидесяти записок — Мирабо будет посылать их двору в среднем по две в неделю.

Тайная война нимало не мешала Мирабо поддерживать на публике учтивые отношения с генералом и часто появляться в Собрании.

Из пяти его выступлений в июне 1790 года два стоит отметить особо. Волнующая речь на смерть Франклина 11 июня усилила популярность Мирабо; зато выступление по поводу фантазий его младшего брата 19 июня поставило всё под сомнение.

Экстравагантный Мирабо-Бочка привлек к себе внимание безумной выходкой. Туреньский полк, которым он командовал, заявил о сочувствии революции, и виконт де Мирабо покинул Собрание, отправившись в свою часть, стоявшую в Перпиньяне. В начале июня он лично явился покарать мятежников и увез ленты с их знамен, приколов их к груди. Этот необычный поступок всех взбудоражил; за начудившим полковником погнались и арестовали его на обратном пути, в Кастельнодари.

Мирабо высказался по поводу инцидента однозначно: личность депутатов неприкосновенна; защищающий их декрет не терпит исключений. «Кроме того, надо бы узнать, кто нападающая сторона — мятежный полк или его командир, желающий призвать его к порядку». Он добился от коллег, чтобы «во имя свободы похититель знаменных лент явился в Национальное собрание для оправданий». Этот поступок, продиктованный братской и парламентской солидарностью, пришелся по вкусу памфлетистам; на Мирабо пролился поток оскорблений:

«Похоже, что Мирабо, чтобы сблизиться с братом и отплатить ему за дружбу, ждал, пока тот станет достоин его благодаря какому-нибудь новому жесту против народа. Мирабо не только старше годами, но и имеет больший опыт в такого рода поступках», — писал Фрерон, редактор «Народного оратора».

Такие удары пошатнули популярность Мирабо, лишив его потаенной надежды открыто создать и возглавить монархическую партию. Он возместил себе ущерб тайной деятельностью и во второй записке, составленной 20 июня 1790 года, усилил натиск на Лафайета; он обвинял «честолюбивую бездарность» в диктаторских замашках. Чтобы нейтрализовать Лафайета, он видел только один способ — заставить двор назначить его, Мирабо, на должность помощника главнокомандующего Национальной гвардией.

Эта мысль, которая теперь кажется малообоснованной, заинтересовала Людовика XVI. Король написал Лафайету письмо, но не отправил — его нашли в 1792 году в «Железном шкафу».

Однако самая интересная страница из второй «записки для двора» — не нападки на Лафайета, а прославление королевы, на которую Мирабо вдруг начал возлагать свои надежды. Именно в этой части содержится знаменитая фраза: «Королю не на кого положиться, кроме как на жену», и это утверждение дополнено такими волнующими словами: «Она будет в безопасности, только если королевская власть будет восстановлена. Мне хочется верить, что ей не нужна жизнь без короны; но я совершенно уверен в том, что она не сохранит жизни, не сохранив короны. Вскоре настанет момент, когда ей придется проверить, на что способны женщина и ребенок в седле; для нее это семейный метод; пока же нужно постараться, не считая, что это в нашей власти, либо по случайности, либо при помощи комбинаций выйти из необычайного кризиса благодаря обычным людям и способам».

VI

Женщина, даже если она королева, даже если она сто раз предубеждена против человека, которого презирает, не останется бесчувственной к подобным речам; возможно, именно по этой причине у нее возникла мысль о встрече с Мирабо. Разговор напрямую наверняка позволит поднять множество вопросов: натиск на Лафайета, по мнению Мирабо, достаточно продвинулся, чтобы ожидаемый плод созрел. Приближался праздник Федерации, и герцог Орлеанский мог вернуться во Францию. Дело с заливом Нутка так и не было решено, сохранялся риск войны на стороне Испании. В «записках для двора» в конце июня предлагалось направить тайного эмиссара в Мадрид; нужно ли это сделать с согласия Монморена или без оного?

Ответы на все эти вопросы, возможно, были даны во время непосредственной встречи Мирабо с королевской четой; несомненно, эта встреча состоялась, однако никаких подробностей ее не известно.

Король и королева поселились на лето в замке Сен-Клу. Хотя он усиленно охранялся, там все же сохранялись видимость свободы по сравнению с Тюильри и возможность избежать плотного надзора.

Вечером 2 июля 1790 года Мирабо отправился к своему племяннику дю Сайяну.

— Ты по-прежнему верный роялист? — спросил он.

— Да.

— Раз ты так предан королю, я предоставлю тебе случай сослужить ему службу.

Мирабо объявил, что проведет ночь со 2 на 3 июля в доме дю Сайянов в Пасси.

Утром 3-го числа племянник нарядился кучером и по повелению дядюшки поехал по дороге в Сен-Клу; он остановил экипаж возле садовой калитки; трибун, скрывавший свое лицо, вышел; прежде чем войти в парк, он сверил свои часы с часами дю Сайяна, дал ему письмо, обращенное к коменданту парижской Национальной гвардии, и сказал театральным тоном:

— Не знаю, намерены ли обойтись со мной честно или убить меня. Если я через час не вернусь, скачи во весь опор, передай это письмо по адресу, бей в набат и сообщи народу о коварстве двора.

Дядя скрылся за стеной, молодой человек стал ждать; прошел час, а дверь всё не открывалась. Дю Сайян, сильно тревожась, выделил себе еще четверть часа. Поскольку никто так и не появился, он пустил лошадей шагом; остановился, прислушался, подождал еще несколько минут, снова поехал, потом, на повороте дороги, подождал еще чуть-чуть, не отрывая глаз от калитки. И оказался прав, ибо от потайной двери, отдуваясь, бежал Мирабо; задыхаясь, он вскочил в коляску и шепнул на ухо вознице:

— Как я боялся, что ты уедешь! Я рад, все будет хорошо. Храни полное молчание об этой поездке, столь важной для государства.

Разумеется, на самом деле событие было лишено нелепого романтизма; нашлись бы другие способы избавиться от Мирабо, чем разыграть новое убийство герцога де Гиза. Раз король с королевой согласились принять у себя своего тайного советника, значит, они собирались вести с ним серьезный разговор.

Возможно, встреча состоялась в апартаментах королевы или в павильоне, венчавшем собой сад Армиды. Это один из второстепенных моментов, которые необязательно прояснять; гораздо интереснее узнать подробности разговора, длившегося больше часа. Достоверных сведений об этом нет — разве что потом королева призналась Ламарку, что они с королем «убедились в искренней преданности Мирабо делу монархии и их особам».

Архиепископ Тулузский, участвовавший во встрече, высказался в том же ключе: «По отношению к обычному врагу, к человеку, который поклялся бы погубить монархию, не видя ее пользы для великого народа, мой поступок был бы самым дерзким; но когда говоришь с Мирабо…»

О том, как началась эта встреча, королева якобы рассказала госпоже Кампан; свидетельство последней особенно сомнительно, и маловероятно, чтобы при столь напряженных обстоятельствах Мария-Антуанетта почувствовала необходимость сообщить своей камеристке о разговоре с Мирабо.

Так отнесемся же к Истории с уважением и не станем пытаться воспроизвести в подробностях разговор, о котором ничего не известно; дадим лучше слово воображению или просто здравому смыслу.

Не прошло и трех месяцев с того дня, когда Мария-Антуанетта спросила Ламарка, не является ли Мирабо истинным организатором октябрьских событий; теперь она стала доверять ему настолько, что встретилась с ним наедине, несмотря на огромный политический риск подобного свидания.

Так что вполне вероятно, что королева могла сказать гостю:

— Сударь, даже когда я считала вас своим врагом, я всегда видела различие между вами и прочими.

Также вероятно, что в конце встречи Мирабо попросил, склонившись перед государыней:

— Мадам, когда ваша августейшая мать удостаивала одного из своих подданных чести говорить с нею, она никогда не отпускала его, не дав поцеловать своей руки.

Почему бы королеве отказать в этом человеку, который хотел ее защищать? И разве не в характере Мирабо было, коснувшись губами королевской руки, прошептать с отнюдь не наигранным волнением:

— Мадам, монархия спасена!

Всё это выдержано в том же тоне, что и «записки для двора». Поэтому, вернувшись к кабриолету, где его дожидался племянник, Мирабо вполне мог сказать дю Сайяну:

— Она, конечно, королева, аристократка, но она поистине несчастна, и я ее спасу.

Менее чем через год, после возвращения из Варенна, Барнав скажет то же самое; а достойный доверия Ламарк сообщает, что после встречи в Сен-Клу Мирабо ему сказал:

— Ничто меня не остановит, я скорее погибну, чем не сдержу своих обещаний.

Похоже на истину…

VII

В самый день встречи в Сен-Клу Мирабо передал Ламарку восьмую записку: в ней он старался доказать, что революция не так сильно ослабила королевскую власть, как считали при дворе; абсолютная власть в законодательном плане всегда была мифом; в плане налогов монархия всегда была связана привилегированными сословиями и парламентом. Сегодня был сделан большой шаг вперед; признав ответственность министров, Национальное собрание отдало должное порядочности короля. С той единственной оговоркой, что до созыва Генеральных штатов король управлял бесконтрольно; передать собранию административные полномочия значило отречься от власти: «Управлять значит править; править значит царствовать; этим всё сказано. Разве не важно оказаться без парламентов, без автономных провинций, без церковных властей, без привилегированных сословий, без дворянства? Мысль о единственном классе граждан понравилась бы Ришелье; хотя внешнее равенство подходит для свободы, оно упрощает вершение власти».

Однако, несмотря на этот оптимистический вывод, Мирабо впервые со времени плана бегства короля 15 октября 1789 года видел вероятность гражданской войны. Чтобы ее избежать, нужно провести выборы, избрать умелых министров, приблизить к себе влиятельных депутатов и людей, применять щедроты и приманки королевской власти. По данному поводу Мирабо выступал за увеличение цивильного листа: он потребовал выделить 36 миллионов на содержание короля; Национальное собрание предоставило только 25, но и это уже давало престолу огромное могущество. Отныне король на законном основании располагал кредитами, которые приписывал себе «по своему усмотрению» до созыва Генеральных штатов; теоретически у него была гарантия того, что налоги на покрытие расходов двора всегда будут утверждены.

На взгляд Мирабо, это была значительная сила; он так этим дорожил, что ради принятия своего проекта даже проголосовал за предложение Матье де Монморанси об отмене дворянских титулов, хотя и с большой неохотой. «Назвав меня Рикети, Европу вывели из равновесия на три дня», — писал он. Вернувшись домой после голосования, Мирабо сказал своему лакею: «Если ты позабудешь назвать меня „господин граф“, я сломаю свою трость о твою спину». Если этот анекдот грешит в деталях, он все же верен по своему духу.

Аристократ в душе, парвеню в манерах, Мирабо жаждал почестей, особенно с тех пор, как он стал располагать денежными средствами; прежде всего ему хотелось быть избранным председателем Национального собрания на те две недели, в течение которых будут отмечать праздник Федерации.

К несчастью, встреча в Сен-Клу не была сохранена в полнейшей тайне, как было условлено. Уже 5 июля монсеньор де Фонтанж писал: «О субботней поездке распространяются кое-какие слухи; похоже, это просто болтовня».

Увы, он рассуждал слишком оптимистично; два дня спустя Мирабо сообщил двору, что в Разыскной комитет поступило анонимное письмо: «Сие письмо написано столь дурным почерком и пестрит таким количеством орфографических ошибок, что я почел его за личное для себя оскорбление. Утверждают, что его нашли в парке Сен-Клу, в понедельник или во вторник, накануне или за день до моей мнимой встречи».

Пресса подхватила эти слухи: «Говорят о глухих угрозах Рикети-старшего в Сен-Клу», — уверял Марат в «Друге народа».

В парижских кругах имела ход анонимная брошюра под заглавием «Ночная встреча Оноре Габриэля де Рикети, бывшего графа де Мирабо, с королем в Сен-Клу 2 июля 1790 года».

Хотя доказательств не было, эти слухи не давали покоя. Натиск на Мирабо велся тысячами других методов, некоторые из них напоминали собой самые подлые полицейские приемы. Некий Труар де Риоль, вероятно двойной агент, был арестован в Бургуэне; при нем оказались бумаги, которые навели на него подозрение в контрреволюции, в их числе — «письмо, приписываемое графу де Мирабо, хоть и не написанное его рукой», и документ, начинающийся такими словами: «Мирабо-старший — негодяй, готовый продаться кому угодно». Арестованного заключили в тюрьму и начали расследование, которого мы еще коснемся.

Совокупность этих досадных инцидентов вызвала у Мирабо еще более острое желание стать председателем Национального собрания. Это укрепило бы его положение в парламенте, он с полным основанием полагал, что с большей пользой будет служить королю, если это назначение первостепенной важности совпадет с масштабными мероприятиями, намеченными на 14 июля 1790 года.

В праздновании первой годовщины взятия Бастилии приняли участие все слои общества, но зачастую по противоречивым причинам: для левых оно должно было стать окончательным торжеством над врагами революции; для правых — проявлением единства нации и средством сохранить то, что еще можно спасти; нужно было оставить в силе право собственности, заставить соблюдать законы империи и уважать власть монарха.

Эти расхождения во взглядах в полной мере открылись зрителям, следившим за приготовлениями к празднику на Марсовом поле: с одной стороны, под стягом, украшенным изображением большого ножа с надписью «Дрожите, аристократы, вот подмастерья мясников», люди таскали камни, распевая «За ira»; с другой стороны, герцогиня де Люинь во главе женской делегации толкала тачку из красного дерева, подавая пример в труде, тогда как между двумя этими группами орудовал киркой дом Жерль, возглавляя делегацию монахов.

Чтобы взять власть над разрозненным национальным единством, Мирабо следовало предпринять непростые шаги; он прощупал намерения Талейрана, несмотря на ссору; епископ Отенский, который должен был служить праздничную мессу, согласился бы взять Мирабо в певчие, а следовательно, не стал бы возражать против его избрания председателем.

Напротив, Лафайет, наверняка бывший в курсе нападок на него, был непримирим. Он рассказал в своих мемуарах, что, «не противясь избранию Мирабо председателем при иных обстоятельствах, в данный момент хотел бы видеть на этом посту добродетельного патриота и прямо об этом заявил».

Мирабо отправил к генералу на разведку своего друга Фрошо. Лафайет ответил исторической фразой, проникнутой тщеславием:

— Господин де Мирабо очень плохо ведет себя со мной. Я превзошел могущество английского короля, власть короля французского, ярость народа, и я не уступлю господину де Мирабо.

Передавая эти слова Ламарку, Мирабо сопроводил их презрительным комментарием:

— Это вызвало бы смех в балагане, но поверьте, дорогой граф, рано или поздно он заплатит за эти слова, открывающие, до какой степени он ничтожен и тщеславен.

Правду сказать, и Мирабо, и Лафайет ясно представляли себе положение дел: великое народное торжество, к которому шли приготовления, требовало триумфатора.

Мирабо думал, что, будь он председателем Национального собрания, этим победителем может стать он; точнее, заняв первый пост в государстве, он смог бы своим присутствием навязать власть короля и попрочнее усадить Людовика XVI на троне.

Лафайет полагал, что та же роль по праву принадлежит ему как главнокомандующему; он присовокупит к ней свою военную славу, гарцующего коня и позолоту мундира. Мудрая психология толпы не даст промашки.

Людовик XVI не стал произносить речь, которую подготовил для него Мирабо; он неловко принес присягу, в которую не верил, и хотя полтора миллиона человек повторили ее слова вслед за ним, их восторг проистекал больше из их единства, чем из присутствия правителя.

Присутствие Мену — безвестного депутата, которого Собрание избрало своим главой на эти две недели, — было едва замечено, а вымокший под дождем мэр Парижа Бальи не имел никакого успеха.

Все взгляды были обращены на генерала Лафайета, застывшего перед алтарем на своем белом коне. Талейран, поднимаясь по ступенькам, говорил своим помощникам Луи и Гобелю: «Не смешите меня».

Когда Лафайет принес присягу, толпа хлынула волной; безбожники склонялись перед своим кумиром; генералу целовали руки, сапоги, седло, даже круп его коня.

Мирабо было отвратительно видеть, как почитают презираемого им врага; несмотря на всё свое самомнение, Лафайет теперь был всего лишь тюремщиком короля на службе народа.

Разумеется, каждый видел положение под своим углом зрения: Лафайет искренне желал союза всех патриотов, рассчитывая получить таким образом власть и сохранить монархию.

Мирабо преследовал те же цели, но, что бы ни говорили, ему претила глупая восторженность толпы. Вечером дня Федерации, ужиная с друзьями, среди которых был Сьейес, он даже сказал:

— Если при таком народе меня позовут в правительство, заколите меня кинжалом, ибо через год вы станете рабами.

Несмотря на эту фразу, составленную в античном духе, французский народ оставался переменчив; на следующий же день после братания в праздник Федерации он снова начал грабить замки и резать аристократов; в полках царил беспорядок, отсутствовала дисциплина, вспыхнули мятежи.

Мирабо с радостью взвалил на Лафайета ответственность за это брожение; праздник Федерации был лишь обманом, поцелуем Иуды, положение короля и королевы в Париже оставалось непрочным и опасным; этого бы не случилось, если бы прислушались к указаниям графа де Мирабо. Поэтому двенадцатая «записка для двора», от 17 июля, выдержана в разочарованном, почти мрачном тоне:

«Короля скомпрометировали, нанесли вред его власти, оказали услугу опасному человеку (Лафайету), сделали его членом Федерации, единственным человеком провинций, хотя он и продемонстрировал свою бездарность по сему торжественному случаю — величайшими способами, какие только можно представить, сведя на нет всё, к чему прикоснулся. Я это предсказал, предугадал; мои пророчества, мои советы оказались не нужны. Такое ужасное положение, при котором все чувства, все планы, все комбинации уступают личным опасениям, когда не решаются ни спросить совета или взять на службу здравомыслящего человека, ни даже выгнать из своего окружения предателей, ни говорить языком, в каком есть хоть сколько-нибудь достоинства, влияния, пользы, ни даже изменить правительство, то есть пойти по единственному пути спасения, какой еще остается и для престола, и для общественного спокойствия, — такое ужасное положение всё губит на корню, нужно его изменить…»

Ближайшее будущее выглядело мрачным. В Национальном собрании по-прежнему спорили о статусе духовенства; высказывались самые смелые предположения; Робеспьер заговорил о браке для священников. Затем, 12 июля, на ратификацию королю представили проект гражданской Конституции духовенства, отменявшей конкордат 1516 года. Если бы король дал свое согласие, мог возникнуть раскол; разразись бы гражданская война, она могла бы выродиться в войну религиозную; вот почему король колебался. Тем временем дым праздника Федерации развеялся и вновь нарастало недовольство.

17 июля Мирабо, передав свою записку, терзался предчувствиями. Чтобы в очередной раз попытаться возглавить Национальное собрание, он согласился на встречу с Лафайетом; теперь он не решался туда идти, не столько из опасения смертельной ловушки, сколько из-за серьезных проблем со здоровьем. Офтальмия, нефрит, общая усталость заставили Мирабо встревожиться: если он вдруг скончается и в его бумагах начнут рыться — тогда конец монархии!

Прежде чем отправиться к Лафайету, он сделал два свертка из записок и писем, адресованных двору; присовокупил к ним проекты и самые компрометирующие планы и велел отнести их Ламарку:

— Здесь, дорогой граф, два свертка, которые вы вернете только лично мне, что бы ни случилось, а в случае смерти передадите тому, кто проявит достаточно интереса к моей памяти, чтобы ее защищать. Поставьте на эти свертки какую-нибудь осторожную, но точную надпись…

Предосторожности были приняты слишком рано; хранителю пришлось довольно скоро вернуть опасные бумаги; но ненадолго! Через восемь месяцев умирающий Мирабо окончательно доверит графу де Ламарку рукописи, которые однажды отмоют его память от самого серьезного обвинения, какое было против него выдвинуто, — обвинения в двойной игре.

Ведь отныне все, а тем более двор, принимали за непреложную истину, что Мирабо — слуга двух господ, короля и народа.

Следует показать, что для того чтобы действовать результативно, ему не оставалось иного выбора, кроме как радеть для отвода глаз обеим сторонам…

 

Глава четвертая

ВИДИМОСТЬ ДВОЙНОЙ ИГРЫ (АВГУСТ-ДЕКАБРЬ 1790)

I

После июля 1790 года политическая деятельность Мирабо зашла в тупик: в мае он стал советником двора; в июне выполнил свою роль, упиваясь материальными благами, которыми его осыпали; в первых числах июля получил аудиенцию у королевской четы и всерьез решил, что близок тот день, когда судьба Франции окажется в его руках. Двух-трех недель оказалось достаточно, чтобы он в очередной раз разочаровался. В глазах народа Мирабо служил двору; на взгляд двора, он оставался авантюристом, умным и опасным. Лафайет, командующий внутренними войсками, мог в любой момент стать военным диктатором. Какие шансы остались бы тогда Мирабо да и Франции тоже?

Какое-то время следовало придерживаться политики, которая вернет депутату от Экса все былые возможности. В качестве тайного советника двора ему следовало продолжать — осторожно, как никогда, — направлять короля на верный путь. Как популярный оратор, к которому прислушивались, Мирабо считал себя обязанным «возобновить работу» в Национальном собрании, даже если ему придется порой отстаивать идеи демократического характера; что же касалось войск, то от руководства ими было необходимо отстранить Лафайета.

Последний вопрос был рассмотрен в первую очередь; здесь не обошлось без личных чувств. Национальной гвардии требовалось противопоставить другую силу, на преданность которой можно было бы полностью положиться в случае мятежа.

Именно этому была посвящена шестнадцатая записка для двора от 13 августа 1790 года с блестящим вступлением: «Четверо врагов наступают ускоренным шагом: налоги, банкротство, армия, зима», а суть, состоящая в реорганизации армии для предупреждения гражданской войны, обычно упускается.

Ядром будущих вооруженных сил Мирабо с замечательным предвидением предложил сделать швейцарские полки — те самые, которые 10 августа 1792 года погибнут за уже проигранное дело. Возглавить эти войска, в надежности которых не должно было быть никаких сомнений, должен верный человек. Мирабо назвал его, не колеблясь: им станет граф де Ламарк, «самый верный и самый замечательный военачальник, какой только у вас есть… Он покинет вас лишь на эшафоте».

Ламарк, узнав об этом предложении, запротестовал:

— Либо наступят такие беспорядки, что придется обнажить шпагу, и тогда у меня будет выбор, либо не наступят, и в таком случае я предпочитаю не поступать на службу.

Слово «эшафот» взволновало королеву; справившись с волнением, она высокомерно написала Мерси-Аржанто, что эта фраза показалась ей «весьма неуместной», и заключила так: «Честно говоря, этот план безумен от начала и до конца, только интересы г-на де Ламарка соблюдены».

Хотя Мирабо и не удалось сделать Ламарка вторым Лафайетом, своим подручным, события подтвердили, что он был прав: в гарнизоне Нанси начались бунты, и, что примечательно, порядок был восстановлен генералом, доблесть и преданность которого первым отметил Мирабо, — маркизом де Булье. Людовик XVI уже не забудет это имя; на данный момент то был единственный результат «записок для двора».

Поэтому Мирабо совершенно логичным образом возобновил борьбу в Национальном собрании, тем более что одна из обсуждавшихся тем позволяла повести атаку на Неккера с самой уязвимой стороны — финансовой.

В последний год проблемы бюджета связывались с вопросом о духовенстве. Когда займы августа 1789 года постиг печальный финал, Национальное собрание решило выпустить платежные сертификаты под обеспечение церковной собственности. Как хороший специалист, Неккер потребовал банковских гарантий; по идеологическим причинам Национальное собрание три месяца препятствовало реализации планов министра финансов.

Только в начале 1790 года была выпущена первая партия в четыреста миллионов «ассигнаций». Подобный кредит заполнил бы брешь, образованную двумя-тремя годами обычного дефицита. Таким образом, казна могла бы быстро наполниться, однако этого не произошло, поскольку налоги собрать не удалось. В августе 1790 года четыреста миллионов уже были поглощены, и пришлось предусмотреть новую эмиссию, чтобы наполнить государственную кассу.

Выдающиеся финансисты, такие как Кондорсе и Лавуазье, забили тревогу в связи с неразумным печатанием бумажных денег. Дюпон де Немур поддержал их, опубликовав очень умную брошюру под заглавием «Воздействие ассигнаций на цены на хлеб, написано другом народа»; в этом сочинении разбирались будущие отрицательные последствия инфляции и возвещался неизбежный и неконтролируемый рост цен на продукты питания.

Неккер, разделявший точку зрения экономистов, отказался от новой эмиссии банкнот. Мирабо, довольно сведущий в финансах (в свое время он подверг критике эмиссии Учетной кассы), повел наступление на Неккера 27 августа. Его весьма посредственная речь была составлена Рейбазом, в ней содержались размытые нападки на дефицит; он обвинял Неккера в косности и объявлял его совершенно неспособным успешно осуществить новую эмиссию.

Однако, опасаясь критики со стороны специалистов, Мирабо воздержался от того, чтобы расхваливать ассигнации. В «записках для двора» он даже соглашается с тем, что предполагаемая эмиссия преследовала политические цели и заключала в себе финансовые риски.

Хотя речь Мирабо и была безосновательной, он все же добился желаемого результата: отказавшись дать разрешение на новую эмиссию бумажных денег, Неккер подал в отставку.

Министр финансов оставил 2 миллиона ливров — половину своего состояния — в качестве гарантии государственной казне, однако его уход прошел без блеска. Неблагодарные и забывчивые французы не выказали уважения к государственному деятелю, которого боготворили тринадцать месяцев тому назад. Карету Неккера остановили в Арси-сюр-Об, и бывшему первому министру пришлось взывать к великодушию Национального собрания, чтобы ему разрешили продолжить свой путь в замок Коппе.

С исчезновением Неккера Мирабо получил все карты в руки; поэтому 27 сентября он вышел на трибуну, чтобы произнести новую речь о финансах. Общественность многого ожидала от этого выступления; уже месяц все только и говорили, что о новой эмиссии бумажных денег, высказываясь «за» или «против», в зависимости от того, доверяли Мирабо или нет.

Речь, которую он произнес, самая длинная и, возможно, наименее удачная из всех, имела, однако, далекоидущие последствия; она позволила Революции продолжиться.

Мирабо провел различие между плохой инфляцией и хорошей: плохая — это инфляция, как у американцев, из-за которой во время войны за независимость доллар упал до одной сороковой своей стоимости в золотом эквиваленте; причиной такого краха послужило то, что используемый тогда залог был иллюзорным, он ограничивался словами и доверием к государству. Совсем иначе будет с бумажными деньгами, гарантированными плодородными землями Франции и неистощимыми богатствами ее духовенства. Отказавшись выставить на продажу государственное имущество, Неккер усомнился во Франции. Мирабо мог с легким сердцем нападать на своего побежденного врага, придавая вес себе самому:

— Осмелиться быть великим, уметь быть справедливым — только такой ценой можно сделаться законодателем.

Как ни прискорбно, Национальное собрание проголосовало за то, чтобы напечатать эту посредственную речь, благодаря чему Мирабо частично отвоевал свою популярность.

Открылось ли посвященным всё значение аргументов Мирабо, какое они получат впоследствии? Историки, подчеркивавшие такую цитату из речи: «Выгода, разумеется, связывает эгоистов через их частную собственность с собственностью государства, с успехом революции», справедливо заключили, что в решении, принятом Собранием после речи Мирабо, Революция нашла принцип преемственности: отныне у нее был способ обеспечить свое финансирование.

Мирабо открыл эту истину прежде остальных; он слишком хорошо разбирался в финансах, чтобы понимать, что он неправ, отвергая аргументы Дюпона де Немура и осуждая Неккера. Но он заблуждался лишь в технических финансовых вопросах; он знал, что прав в плане управления; пока Национальное собрание и король смогут обеспечивать выплату ренты, платить жалованье государственным служащим и обеспечивать текущие государственные расходы, монархия продержится до восстановления порядка. Добившись эмиссии бумажных денег, обеспеченных имуществом духовенства, Мирабо хотел вовлечь всех французов в Революцию, в которой видел спасение монархии. Но из-за новой и трагической ошибки его судьбы произошло прямо противоположное: ассигнации позволили Революции продержаться до падения монархии; держатели ценных бумаг, обеспеченных национальным достоянием, поддержали республику, которая пришла на ее место. Поэтому, когда Мирабо, следуя своей логике, торжествующе писал Мовийону: «Это истинная печать революции», кое-какие серьезные умы спрашивали себя — не остается ли он по-прежнему бунтарем, восставшим против монархии в июне и октябре 1789 года?

II

И все же, если сопоставить все аспекты поведения Мирабо, оно всегда было логичным.

Изучая его записки с восемнадцатой по двадцать восьмую, составленные с 17 августа по 28 сентября 1790 года, можно обнаружить полную последовательность в мыслях — к несчастью, немного теряющуюся в отступлениях, уступках текущему моменту, порывах чувств.

«У этого человека вместо души — зеркало, где всё отражается и тотчас исчезает», — писал когда-то Друг людей о своем старшем сыне. Жесткость этого замечания справедлива, только если поверхностно проглядеть «записки для двора»; она смягчается, даже исчезает вовсе, если постараться копнуть поглубже. Цель, преследуемая Мирабо, неизменна: нужно свалить Лафайета, забрать власть над Национальным собранием, руководить королем.

Во время полутора месяцев, ознаменовавшихся падением Неккера и защитой ассигнаций, Мирабо негласно придерживался этой программы: чтобы завоевать Национальное собрание, он без колебаний пустился в финансовую демагогию, а параллельно сделал несколько иных заявлений, чтобы успокоить двор.

25 августа он выступил с докладом о международной напряженности, составленным от имени дипломатического комитета; в интересах нации он поддержал точку зрения монарха касательно внешней политики; защищая обязательства, содержащиеся в семейном пакте Бурбонов, заключенном в 1761 году, он призывал немедленно вооружить сорок пять кораблей, которые позволили бы напасть на Англию, если спор по поводу залива Нутка не удастся уладить дипломатическим путем.

Мирабо дважды выступил в защиту своего брата: уходя от преследования, Мирабо-Бочка пересек Рейн и сколачивал общину эмигрантов в Брейсгау. Действуя в том же направлении, Оноре Габриэль провел 3 сентября приказ о поздравлении местных властей, войск и национальных гвардейцев, подавивших восстание в Нанси. И эти залоги верности престолу подтверждались заявлениями в его записках, в которых он оправдывал свои высказывания, которые могли показаться подозрительными королю и королеве; такая позиция особенно четко проявилась в вопросе об ассигнациях.

Однако через одиннадцать записок, составленных в тот период, красной нитью проходят нападки на Лафайета, доверие к которому Мирабо хотел подорвать любой ценой; его настойчивость могла показаться почти ребяческой, если не знать, что под ней скрывается; если же вникнуть в суть дела, то она покажется невероятно ловкой. В самом деле, несмотря на депутатскую неприкосновенность, против Мирабо тогда начали политическую процедуру с целью его погубить; он заранее выстраивал свою защиту; если он преуспеет, то обвиняемым вместо него окажется Лафайет.

Именно под таким, непривычным углом зрения следует рассматривать довольно запутанные события, которые часто сводят воедино под общим названием «расследование Шатле».

Это расследование было начато в предыдущем году, чтобы определить виновных в событиях 5 и 6 октября; оно началось с самого прибытия Людовика XVI в Тюильри заботами муниципального следственного комитета; в конце ноября 1789 года комитет передал это дело в ведение Шатле — парижского управления уголовной полиции.

Вести дело оказалось непросто. Опасаясь себя скомпрометировать, муниципалитет отказался передать документы, находившиеся в его распоряжении; часть свидетелей, например, сто двадцать правых депутатов, которые в октябре подали в отставку вслед за Мунье, рассеялась по провинциям. К тому же наслоилось дело Фавра, так что следствие велось черепашьими темпами. Это не значит, что общественность им не интересовалась; газеты часто на него намекали; обычно упоминались два имени: герцога Орлеанского и Мирабо. Правые ожидали от возможного процесса окончательного падения Мирабо; левые думали, что судьи Шатле не могут судить беспристрастно, поскольку находятся в руках короля, и презрительно называли Шатле «прачечной королевы».

Столь противоречивые настроения не позволяли сделать окончательный вывод; процесс против действующих депутатов был юридически невозможен, пока Национальное собрание не распущено. По меньшей мере, так в те времена толковалась доктрина о парламентской неприкосновенности.

После одного инцидента, когда члена Собрания арестовали под Тулузой, 26 июля 1790 года был издан декрет, уточнявший, что именно надлежит понимать под «неприкосновенностью представителей». Этот декрет подтвердил, что ни один депутат не может предстать перед судом; однако было предусмотрено одно исключение: если само Национальное собрание, ознакомившись с материалами обвинения, даст согласие, правосудие может вершить свое дело. Ссылаясь на этот декрет, Мирабо потребовал, чтобы следственный комитет подготовил отчет по поводу обвинений, выдвинутых против некоторых депутатов, дабы Собрание могло снять обвинения или дать им ход.

Для этого представился случай, поскольку один из депутатов, аббат Бармон, был арестован за содействие побегу некоего Бон-Савардена, обвиняемого в сношениях с эмигрантами. Шатле предложили отчитаться перед Национальным собранием о ходе следствия, чтобы вынести решение; представитель Шатле сделал сообщение в первых числах августа 1790 года; в нем он сильно отдалился от своего предмета; пародируя знаменитую строчку из трагедии Вольтера «Заира», оратор заявил: «О них узнают, о тайнах сих ужасных», ясно намекнув на расследование октябрьских событий и объявив, что два члена Собрания серьезно скомпрометированы, так что только от Собрания зависит предание их суду. Имена этих депутатов шепотом произносили все: один был в зале, другой вернулся из Лондона с позволения короля, чтобы присутствовать на дне Федерации. Очень может быть, что слухи исходили от Лафайета: генерал по-прежнему был воинственно настроен против герцога Орлеанского и не мог простить Мирабо ни его роли в деле Фавра, ни недавнего очернительства перед королем.

Такое объяснение позволяет понять поведение Мирабо. Когда правые, в лице аббата Мори, выступили против предложения депутата от Экса, тот высокомерно ответил:

— Нельзя допустить, чтобы в этом споре меня и тех, кто разделяет мое мнение, обвиняли в том, что мы взываем к мраку, тогда как те, кто требует хранить тайну, утверждают, что взывают к свету.

Национальное собрание поддержало Мирабо: оно потребовало предоставить материалы дела, вызвав протесты со стороны муниципалитета.

23 августа разбирали дело аббата Бармона. Мирабо потребовал «непреклонного правосудия» и добавил:

— Я умоляю, заклинаю Отчетный комитет ускорить работу по делу о 6 октября и опубликовать эти жуткие следственные материалы Шатле, раскрыв тайну которых, можно будет положить конец стольким дерзостям.

Игра Мирабо была ясна: он хотел устроить процесс над самим собой, чтобы выиграть его; положение оправданного порой выгоднее статуса честного человека.

Неделю спустя Отчетный комитет сообщил, что рассмотрение материалов Шатле закончено. Несмотря на противодействие со стороны правых, Мирабо добился, чтобы дело издали отдельной брошюрой.

— Впрочем, — заключил он, — мне все равно, ибо я не столь скромен, чтобы не знать, что в процессе над Революцией найдется место для меня.

В очередной раз он спустился с трибуны под аплодисменты. На его успех тотчас ответили коварным маневром: на рассмотрение Собрания вынесли инцидент с Труаром де Риолем — сомнительным типом, арестованным в Бургуэне на следующий день после встречи в Сен-Клу, который назвал себя агентом Мирабо, действующим в пользу двора.

Мирабо сумел обратить к своей пользе удар, который должен был его свалить; он вовсе не стал отрицать, что знал Риоля, однако описал его назойливым безумцем. Затем, отведя грозу, произнес хвалу самому себе, представив себя мучеником за свободу, заговорил о годах, проведенных в заключении, о семнадцати тайных приказах, выданных против него.

Ему рукоплескали как истинной жертве деспотизма; тогда он подготовил большое заседание, посвященное процессу в Шатле:

— Мое положение необычно; на следующей неделе, как позволил мне надеяться комитет, будет представлен доклад о деле, в котором я играю роль мятежного заговорщика; сегодня меня обвиняют в контрреволюционном заговоре.

Позвольте же мне попросить разделить эти два дела. Заговор заговором, процесс процессом, а если нужно, даже казнь казнью; позвольте же, по меньшей мере, чтобы я стал мучеником — революционером.

Путь был свободен, партия выиграна. 30 сентября и 1 октября докладчик Шабру зачитал доклад на ста восемнадцати страницах об октябрьских событиях 1789 года. Завершался он так:

— Несчастья 6 октября послужат полезным уроком королям, придворным и народам.

Выставив на посмешище магистратов из Шатле, докладчик предложил Национальному собранию заявить, что для судебного преследования и Мирабо, и герцога Орлеанского нет оснований.

Последний тотчас представил свои оправдания через Бирона и подтвердил их в нескольких словах. 3 октября всё было готово, чтобы позволить и Мирабо смыть с себя обвинения. Он сделал это как человек, решительно настроенный отомстить за свою поруганную честь и введение общественности в заблуждение.

— Я заявляю, что выступаю обвинителем Шатле, бросаю ему вызов и не отстану от него до самой могилы.

Шаг за шагом он опроверг свидетельства, выдвинутые против него. Де Вальфон обвинил Мирабо в том, что тот с саблей в руке промчался вдоль рядов Фландрского полка.

— Меня обвиняют в великой нелепости, — возразил Мирабо. — На мне был костюм депутата третьего сословия, который сочетается с саблей только карикатурно. Меня спутали с господином де Гамашем, что весьма досадно для него, ведь теперь его на законном основании и с большим пылом подозревают в уродстве, раз он на меня похож.

Затем, под смех присутствующих, он стал отрицать слова Мунье, объявившего, что Париж идет на Версаль; с той же энергией он опроверг, что советовал герцогу Орлеанскому покинуть Францию. Кто был истинным виновником этого отъезда? Мирабо заявил во всеуслышание: генерал Лафайет. Вывод можно было и не делать: если герцог Орлеанский и Мирабо невиновны в октябрьских беспорядках, то этого нельзя сказать о командующем Национальной гвардией, который позволил группе бунтовщиков захватить замок французских королей. Мирабо этого не сказал, он был слишком хитер; он ограничился красноречивым переходом:

— Пусть сгинут жестокие обвинения, безудержная клевета, причислившая к опаснейшим заговорщикам, к мерзейшим преступникам человека, знающего, что он всегда хотел быть полезен своей стране и что он не всегда был ей бесполезен!

Затем, перейдя в наступление, он не оставил камня на камне от всего дела и заключил, указывая пальцем на правых депутатов:

— Да, тайна этого адского процесса наконец раскрыта; она здесь вся целиком; она нужна тем, чьи свидетельства и клеветы составили ее основу. Она в средствах, предоставленных врагам Революции. Она в сердце судей, а вскоре будет отчеканена в Истории самой праведной и беспощадной местью.

Под рукоплескания Мирабо спустился в зал; юридическая уловка, затеянная против него, обернулась к его торжеству; он не только восстановил свою власть над массами, но и привлек на свою сторону левых депутатов, усомнившихся в нем. Поэтому 6 октября 1790 года, в годовщину версальского бунта, Мирабо устроили торжественный прием в клубе якобинцев, из которого он вышел. Левые газеты прославляли это событие: «Мирабо вернулся к своим братьям по оружию; эта новость порадует всех друзей свободы». Камилл Демулен поэтически приветствовал возвращение блудного сына: «А ты, святой Мирабо, вновь стал святым, побывав великим грешником».

К несчастью, у демократического триумфа была обратная сторона. Двору не пришелся по нраву успех Мирабо, и не с точки зрения выпада против Лафайета, и даже не из-за оправдания герцога Орлеанского, а потому, что тайный советник короля вновь стал необузданным трибуном, сотрясавшим Генеральные штаты; он только что оправдал октябрьские события и поощрил власть улицы против силы закона; одним словом, он оправдал Революцию.

Мария-Антуанетта уже не видела в этом буяне почтительного и преданного придворного, низко склонившегося, чтобы поцеловать ее королевскую руку во дворце Сен-Клу; разочарованная государыня печально писала Мерси-Аржанто: «При всем его уме и изворотливости, мне кажется, ему будет весьма трудно доказать, что он произнес эту речь, служа нам».

III

По этим словам можно судить о трагической ошибке, под знаком которой пройдет октябрь 1790 года: намерения Мирабо ничуть не изменились; но чтобы довести до конца свои действия в пользу короля, он был вынужден играть роль, которая ему удавалась — роль вождя плебеев. Он вел двойную игру, полагая, что может одновременно держать в своих руках Национальное собрание и давать советы монархам.

Ободрясь двойной поддержкой, которую, как он думал, наконец себе обеспечил, Мирабо собирался приложить все силы, чтобы отменить декрет от 7 ноября 1789 года.

Место первого министра свободно, Национальное собрание у Мирабо в руках, судьба короля зависит от малейшего неверного шага — разве возможен провал?

Жребий был брошен, и Мирабо перешел в наступление.

В самом деле, речь шла о том, чтобы пересмотреть Конституцию — свод постановлений. В отместку Лафайет добился вывода Мирабо из ревизионного комитета.

Тот не смирился с поражением; в «записках двору» он изложил свои взгляды на необходимые изменения: ему ведь нужно было убедить двор, поскольку Национальное собрание уже за него.

В записках XXVIII–XXXIV можно разглядеть конституционные принципы Мирабо, его преданность наследственной монархии, глубокую мудрость и трезвый взгляд на реальность: «Народу пообещали больше, чем могли; ему внушили надежды, которые невозможно осуществить; а главное, ему позволили стряхнуть ярмо, под которое его теперь уже невозможно загнать; можно сколько угодно урезать, отбирать, экономить — расходы нового режима будут крупнее, чем у прежнего, и в конечном счете народ станет судить о Революции только по одному факту: больше или меньше денег вытащат у него из кармана? Сможет ли он жить в достатке? Получит ли он больше работы? Будет ли эта работа лучше оплачиваться?..»

Чтобы вести трудную игру для обеспечения успеха Революции, король должен, раз Неккер освободил место, составить новую правительственную команду; неплохо бы набрать ее из депутатов Национального собрания; а еще лучше — собраться с мужеством и выбрать правительство из оппозиции, чтобы ее нейтрализовать, — таково важное утверждение, уточняющееся в тридцатой записке от 14 октября 1790 года:

«Якобинские министры не будут министрами-якобинцами; каков бы ни был человек, резкое возвышение — это кризис, излечивающий имеющиеся недуги и вызывающий те, которых не было прежде. Поставленный у кормила власти самый ярый демократ увидит вблизи беды королевства и признает, что королевская власть недостаточно сильна. Чем больше хвалить его за содеянное, тем с большей охотой он это исправит».

Мирабо был уверен, что Людовик XVI извлечет для себя урок из этих строчек, в которых раскрывается весь секрет демократического правления, даже если осуществлять его в рамках монархии; решив, что самое трудное сделано, он готовился столкнуться с Национальным собранием, даже не подозревая, что его ждет поражение на обоих фронтах.

Бунты военных моряков в Бресте стали досадным продолжением мятежей пехоты в Нанси. Комитеты Национального собрания взвалили вину за беспорядки на министров и предложили проект декрета, чтобы потребовать у короля их отставки. Начались прения, и вышедшие поочередно на трибуну Александр де Ламет и Барнав высказались в пользу принятия декрета.

Во время этих дебатов, которые могли иметь первостепенное значение, Мирабо намеренно хранил молчание, дрожа от сдерживаемого бешенства: он-то думал, что убедил короля, считал себя единственным советником двора, единственным возможным спасителем. А оказалось, что Людовик XVI обращался за советами к другим, по меньшей мере, принимал предложения от средних умов, не сопоставимых по таланту с Мирабо.

Тайной причиной бури был проект письма, написанный для короля депутатом Бергасом, представителем Лиона и прозелитом «животного магнетизма», о том, как вести себя по отношению к брестским бунтовщикам; гром прогремел 18 октября, когда Ламарк получил бурное послание с пометкой «только для Вас», в котором Мирабо сообщал ему о случившемся и писал:

«Я не сделаю глупости, совершаемой королевским быдлом; если я признаю и просвещенность, и порядочность, и преданность человека, то не решусь ни на один серьезный шаг, не посоветовавшись с ним, причем не стану советоваться, чтобы никогда не делать то, что он говорит. Так значит, они будут искать исцеления от своих напастей в месмерском ушате, на треножнике озарения! Господи! Кто только не сможет себе сказать: „Посредственность этих людей, которых мы поддерживали всеми силами, коих больше нет, не позволила и на минуту переломить ход сражения! И возобновила его, когда оно было совершенно проиграно, против тех же самых генералов и тех же войск, когда им уже нельзя противопоставить ни войск, ни генералов“. О безумие!»

Это уж было слишком! Вчера он говорил об «эшафоте», сегодня — о бойне для «королевского быдла». Привыкший к изысканной учтивости придворных, Ламарк лишился дара речи, замолчав на четыре дня; именно в это время в Национальном собрании и прошло голосование.

Мирабо не присовокупил своего неистовства к пламенным выступлениям предыдущих ораторов; самим своим молчанием он хотел соизмерить мощь своего слова. Из списка изгоняемых министров поправкой, принятой без обсуждения, был исключен Монморен.

Впервые за всю историю французского парламентаризма голосовали за свержение правительства. О ненадежность вотумов! Вдруг обнаружилось, что Мирабо не нанес смертельного удара: к всеобщему удивлению, министры сохранили свои портфели благодаря 403 голосам против 340.

— Защитники свободы покинули ее знамена, — в тот же вечер заявили в клубе якобинцев.

Причину происшедшего следовало искать в тайниках души депутатов: они вовсе не намеревались сохранить посты министрам, которых презирали, если не ненавидели. Но под этим предлогом они, сознательно или нет, повторно проголосовали за поправку, предложенную Ланжюинэ и Бленом 7 ноября 1789 года.

Во время двух дней дебатов в кулуарах проходили совещания. Депутаты сходились во мнениях по одному вопросу: министров нельзя назначать из числа членов Собрания, иначе завтра Мирабо станет первым министром, а вскоре — диктатором.

— Декрет нерушим, каждый знает в глубине своего сердца, что мы никогда его не изменим, — вырвалось у Барнава.

— Декрет — гарант свободы, — заявил де Мену.

Мирабо знал об этом. 19 октября он проницательно писал Мовийону: «Всё Собрание поголовно с упорством поддерживает нелепый декрет».

Итак, 20 октября он молчал намеренно; он возлагал больше надежд на свое молчание, чем на свою речь; однако речь эта была готова; ее обнаружили много лет спустя в бумагах Мирабо; в ней было выражено непререкаемое намерение потребовать отмены декрета.

Но в тот день Мирабо не питал никаких иллюзий; он был уверен, что его коллеги предпочтут сохранить потрепанных министров, чем склониться перед превосходством, которого не могут ему простить. Так что он замкнулся в презрительном молчании; в очередной раз битва была проиграна.

И даже дважды, потому что в то же время его бросил двор.

В очередной раз ему приходилось всё начинать заново; чтобы вернуть доверие двора, он размышлял над политическим планом, разработка которого займет у него несколько недель; во время, необходимое для его составления, он будет вынужден соглашаться на все популистские уступки, чтобы сохранить свою популярность.

IV

Этот новый период, во время которого Мирабо вновь предстал в глазах несведущей публики корифеем Революции, длился семь недель, с 20 октября до первых чисел декабря 1790 года. Он отмечен «записками двору» (XXXIV–XLI) и шестнадцатью выступлениями в Собрании. Возможно, никогда еще Мирабо не вел столь активной парламентской деятельности, хотя состояние его здоровья сильно ухудшилось.

После дебатов, в результате которых министры остались на своих постах, Мирабо поднялся на трибуну, чтобы показать свою власть. Под видом защиты брестских моряков, поднявших вместо белого (королевского) знамени трехцветный флаг, он повел политическую речь и, несмотря на смешки правых, продолжил ее:

— Господа, уделите мне несколько минут внимания, и я клянусь вам, что когда я замолчу, вам не захочется смеяться… Потому что я не знаю, какая успешная и обманная тактика на вчерашнем заседании заставила важничать контрреволюционные сердца. В одну ночь все идеи настолько извратились, все принципы настолько исказились, дух народа настолько не принимается в расчет, что вы сами себе заявляете, перед лицом внимающего нам народа, что существуют старинные предрассудки, которые следует уважать, как будто ваша слава и слава народа не состоит в том, чтобы уничтожить эти самые предрассудки… Правые слишком возомнили о себе… Поверьте мне, не позволяйте себя усыпить в столь тревожной обстановке, ибо пробуждение будет скорым и ужасным.

— Это речи бунтовщика! — прокричал кто-то со стороны правых.

Депутат Гилерми, выйдя за рамки дозволенного, обозвал Мирабо продажным негодяем, за что тотчас был приговорен к трем суткам ареста, тогда как Собрание, выслушав предложения Мирабо, позволило брестским морякам поднимать на своих кораблях трехцветный государственный флаг.

В очередной раз после этой подрывной речи Мирабо обрел превосходство над якобинцами. Соответственно, Ламарк был удручен, а двор встревожен; граф де Мерси-Аржанто воспользовался случаем, чтобы уехать из Парижа; монсеньор де Фонтанж сокрушался: «Нелегкая задача — усмирять столь кипучий темперамент».

Мирабо был не намерен краснеть за свое поведение, отнюдь. «Я вовсе не был популистом, — писал он де Ламарку, — я был великим гражданином и, возможно, умелым оратором. У меня нет ни малейшего желания вверять кому бы то ни было свою честь, а двору — свою жизнь. Я — за восстановление порядка, но не прежнего режима».

Эти слова не убедили Людовика XVI, и Мирабо три дня кряду посылал записки в свое оправдание, объясняя своим венценосным читателям: «Моя речь, которой ее напористость придала остроты, то есть красноречия, целиком была прославлением монарха. Вот каково мое поведение, пусть о нем судят!»

Мирабо продолжал гнуть свою линию, за которую его укоряли; 30 октября 1790 года, выступая по поводу беспорядков, устроенных в Бельфоре офицерами Льежского королевского полка и гусарами Лозена, он заявил:

— Просто удивительно, но приходится внушать тем, кто некогда посмел назвать национальный флаг детской игрушкой, что народные революции — не детские игры.

6 ноября произошла бурная сцена: на Мирабо накинулся аббат Перетти, депутат от Корсики, обвинив его в том, что он зачитал с трибуны частное письмо, осуждающее антикатолические меры Национального собрания. Островной священник использовал приемы партизанской борьбы; он вытащил из кармана стилет и сделал вид, будто собирается ударить Мирабо в спину; Рюбель удержал его руку.

Правые подняли шум, называя Мирабо нищим, убийцей, негодяем и разбойником. Началась всеобщая драка, которую председателю Барнаву удалось прекратить лишь тогда, когда он пригрозил принять суровые меры против драчунов.

Глубинную причину всех этих беспорядков следовало искать в правительственном кризисе. Голосование 20 октября спасло министров только перед лицом Национального собрания; в глазах общественности они лишились авторитета.

В конце 1790 года, когда Революция гораздо дальше продвинулась вперед, чем мог себе представить двор, состоялось типичное выступление народа против Национального собрания. Назревающий кризис был разрешен извне.

10 ноября делегация от сорока восьми секций Парижской коммуны, возглавляемая мэром, явилась на заседание Национального собрания. Бальи, не воспользовавшись своей прерогативой. предоставил слово одному из делегатов. От имени суверенного народа неизвестный оратор потребовал немедленной отставки некоторых министров: хранителя печатей архиепископа Шампьона де Сисе, министра королевского дома Гиньяра де Сен-При и Натур дю Пена, военного министра, уже подавшего в отставку.

Представитель народных масс, громким голосом излагавший требования парижан, был карикатурой на Мирабо: у него было толстое лицо, побитое оспой, глубоко посаженные сверкающие глазки и бесспорный ораторский дар. Его вскоре так и прозвали — плебейский Мирабо.

Депутат от Экса с аристократическим высокомерием взирал со своей скамьи на этого уличного смутьяна по имени Жак Дантон.

Возможно, под воздействием отвращения, которое вызвала у него эта возмутительная сцена, Мирабо в тот же день написал и немедленно передал сороковую «записку для двора», о которой Ламарк сообщил: «Королева была чрезвычайно довольна Вашей последней запиской; она внушила новое доверие».

В этой сороковой записке Мирабо обращал внимание королевской четы на коварный маневр, который тогда пытались осуществить: из Лондона тайно привезли Жанну де Валуа, графиню де Ламотт — интриганку, затеявшую «дело с ожерельем». Сбежав из тюрьмы, куда парламент заключил ее пожизненно, авантюристка давала понять, что потребует у Национального собрания пересмотра ее дела. Можно себе представить, какой из этого мог выйти скандал.

«Невозможно описать, какое чувство возбудили во мне подобные несправедливость и коварство», — заявлял Мирабо в конце записки, тронувшей сердце Марии-Антуанетты.

Каким бы искренним ни было возмущение Мирабо, действовал он очень ловко; сообщив об освобождении госпожи де Ламотт, он бросил тень на двух человек: герцога Орлеанского, способствовавшего возвращению осужденной во Францию, и Лафайета, закрывавшего глаза на ее присутствие.

Командующий Национальной гвардией как раз хотел навязать престолу выбранных им министров. Мирабо предполагал, что он действует путем шантажа: Лафайет якобы пригрозил королеве бракоразводным процессом «из-за супружеской измены» в связи с пребыванием графа Ферзена в Сен-Клу летом 1790 года. Такое отвратительное поведение, совершенно несообразное с рыцарским характером Лафайета, не было доказано; прискорбно, что его вообще сочли возможным, но слухи об этом ходили самые упорные. Мирабо передал эти слухи, чтобы избавиться от соперника; дабы окончательно его погубить, он попросил, чтобы король приказал Лафайету арестовать госпожу де Ламотт. Королева не сумела скрыть своей радости, что подтвердило в глазах общественности сплетни на ее счет.

В конечном счете все дело кончилось ничем, но лишь потому, что 11 ноября 1790 года произошли другие события, резко изменившие позицию королевы по отношению к Мирабо.

Во время дневного заседания Национального собрания молодой офицер Шовиньи де Бло попросил позволения поговорить с депутатом Шарлем де Ламетом; тот тотчас вышел из зала. Посетитель, служивший в кавалерийском полку, расквартированном в Нанси, потребовал у депутата сатисфакции за слова, которые тот произнес с трибуны по поводу поведения этого полка во время мятежа.

Ламет отказался биться с ним на дуэли; отказ от поединков был обычным делом среди депутатов: некоторым бросали вызов постоянно. Мирабо как-то в один день получил пять картелей и ответил всем сразу в том духе, что всегда носит с собой «пистолет для убийц и трость для нахалов».

Ламету не повезло: его уклонение от дуэли вызвало скандал. Полковник кавалерийского полка, где служил офицер, вызвавший Ламета, был депутатом от правых и представителем виконтства Парижского герцогом де Кастром, сыном маршала. Шарль де Ламет, переложив на него ответственность за поведение Шовиньи де Бло, высказывался о нем столь нелицеприятно, что Кастр, сочтя себя оскорбленным, потребовал у Ламета удовлетворения. Дуэль состоялась на Марсовом поле днем 12 ноября. Ламет был ранен в левое запястье — рана болезненная, но неопасная.

Эта дуэль, простое объяснение между дворянами — бывшими собратьями по оружию, разошедшимися во мнениях, — тотчас обросла политическими толками, возможно, преувеличенными: Шарль де Ламет был влюблен в королеву, по меньшей мере так же, как Ферзен; безразличие государыни и стало одной из причин его поведения в Национальном собрании. Кастр, сын бывшего министра, сыгравшего важную роль в последнее царствование, был скомпрометирован по множеству причин: маршал де Кастр уехал к Неккеру в Копе. Ходили слухи, что там он поддерживает связь с графом д’Артуа, который плетет заговор в Турине. Герцог де Кастр ездил к отцу, и когда вернулся, депутат Жиро де Туари обвинил его в сношениях с врагами Революции.

А поскольку де Кастр слыл любовником принцессы де Тарант — невестки герцога де Ла Тремуля и любимой статс-дамы Марии-Антуанетты, — из вызова на дуэль с легкостью заключили, что Кастру поручено убить Ламета. Общественное мнение, ловко обработанное Ламетом со товарищи, пришло в большое возбуждение. Камилл Демулен вечером 12 ноября написал зажигательную статью. Напротив, Мирабо высказался умеренно; он лишь порекомендовал коллегам избегать дуэлей, чтобы не играть на руку аристократам, и посоветовал отправить к раненому депутацию. В этом герцог де Кастр его опередил: он прислал к Ламету своего врача и лично навестил своего противника.

Забота де Кастра о раненом Ламете не была принята обществом во внимание. Париж проснулся 13 ноября в сильном возбуждении; книгоноши за 3 ливра продавали брошюру, в которой подробно рассказывалось о дуэли и отравленной шпаге де Кастра.

После полудня из Пале-Рояля вышла группа смутьянов; их вожаки — Фейдель, будущий министр внутренних дел при Конвенте Паре, и Жиль Клермон, профессиональный провокатор, участвовавший во множестве других бунтов, — слыли фанатиками на службе у партии Ламета.

Эта толпа явилась в особняк Кастра (дом 72 по улице Варенн), вынесла двери и стала выбрасывать мебель в окна. Вовремя предупрежденный принцессой де Тарант, герцог де Кастр укрылся в ее доме. Ночью он эмигрировал.

Разгром особняка продолжался с ярым ожесточением; пощадили только апартаменты маршала де Кастра; мародерствовали с какой-то дикой радостью. «Это стоит взятия Бастилии», — заявила вечером квартирная хозяйка г-ну де Алему, автору мемуаров, содержащих подробный рассказ об этом дне. На многих гравюрах, изображающих разграбление дома, начертана мстительная надпись: «Лучший способ выставить аристократа». Вовремя предупрежденный Лафайет прибыл только тогда, когда дом уже разнесли; он не допустил только пожара, показав, что огонь перекинется на близстоящие дома. Правду сказать, Лафайет, тесно связанный с маршалом де Кастром, был настолько раздосадован, что на следующий день послал ему довольно пошлое письмо с извинениями; но на тот момент, чтобы не потерять популярность, он не стал вмешиваться и употреблять силу против плебса.

Едва погром закончился, Национальное собрание узнало о нем от д’Эпремениля, который, как и де Кастр, был депутатом виконтства Парижского.

— Грабят дом герцога де Кастра, — объявил он.

— Нет больше герцогов! — закричали с галерки, откуда беспрестанно доносились аплодисменты, пока сообщалось о подробностях. Вопреки обыкновению, депутаты призвали зрителей к тишине.

Аббат Мори посетовал на бессилие Национальной гвардии; затем, когда объявили, что порядок восстановлен, заседание было закрыто. Оно возобновилось в шесть часов вечера: в Собрание явилась парижская депутация требовать возмездия. Имя «этого дерзкого человека (Кастра) должно отныне вызывать возмущение у всех друзей Конституции».

Левые шумно зааплодировали этому предложению. Депутат от правых Руа храбро крикнул:

— Только негодяи могут рукоплескать!

Эта фраза вызвала большой шум, а затем и драку. Барнав потребовал арестовать Руа; Вирье жаловался на давление со стороны зрителей на решения Собрания; председатель Шассе призвал его к порядку. Депутат Фуко вызвал смех, напомнив о парламентской неприкосновенности и заявив: «Если бы вы приказали меня арестовать, я бы не повиновался».

Возмущенный происшедшим, Малуэ, верный друг де Кастров, попросил слова, чтобы добиться наказания погромщиков; у самой трибуны он столкнулся нос к носу с Мирабо, который шепнул ему на ухо:

— Уступите слово мне; я хочу привести публику к тому же выводу, что и вы, а ко мне скорее прислушаются.

Голос Мирабо звучал настолько искренне, что Малуэ уступил, не колеблясь; к несчастью, правые не поняли маневра; когда Мирабо хотел заговорить, его оборвали, крича: «Долой мерзавца!»

От такого приема тон речи Мирабо изменился. Потеряв контроль над собой, он начал с брани в адрес депутата Фуко. Правые снова запротестовали; некоторые депутаты начали движение к трибуне. Председатель призвал оратора к порядку, спокойствие было восстановлено. Мирабо пустился в натужную импровизацию по поводу уважения к закону.

Потом вдруг, вопреки ожиданиям Малуэ, обернулся к правым и стал расхваливать добродетели, проявленные народом во время погрома.

— Знаете ли вы, что сказали нынче утром одному из главных начальников внутренних войск, который говорил перед домом господина де Кастра об уважении к закону? Послушайте ответ народа в его простоте: а почему же его не уважают депутаты?.. Знаете ли вы, что возмущенный народ, круша вещи в этом доме, трепетно остановился перед изображением монарха, что портрет главы нации, высшего исполнителя закона, стал в тот момент бушующей ярости предметом его почитания и постоянных забот? Знаете ли вы, что этот раздраженный народ проявил к госпоже де Кастр, почтенной в силу своего возраста, уважаемой в силу своих невзгод, самую трогательную участливость, самую нежную обходительность?

Знаете ли вы, что народ решил, чтобы каждый, покидая дом, который он только что разрушил, соблюдая порядок и спокойствие, вывернул карманы, показав таким образом, что месть, которую он считал справедливой, не замарана никакой низостью?

Вот она, вот истинная честь, какой никогда не будет в предрассудках гладиаторов и в их ужасных ритуалах! Вот каков народ — неистовый, но милостивый, буйный, но великодушный; вот каков даже восставший народ, когда свободная Конституция вернула ему природное достоинство и когда он считает свое достоинство оскорбленным…

В завершение Мирабо потребовал арестовать Руа и посадить его на трое суток в тюрьму.

— Я требую, чтобы господина Мирабо приговорили к восьми суткам ареста за слова, произнесенные им с трибуны! — храбро закричал один депутат.

А Малуэ осыпал его горькими упреками.

— Я очень смущен, — спокойно ответил ему Мирабо, — но научите меня ладить с людьми, которые только и мечтают, чтобы меня повесили.

Речь Мирабо принесла ему возросшую популярность; когда три дня спустя он отправился на представление вольтеровского «Брута» в театре Нации, весь зал приветствовал его стоя.

Зато впечатление, произведенное на двор, было хуже некуда; призыв к убийству и бунту серьезно подорвал доверие к тайному советнику.

Он это понял и в свое оправдание написал сорок вторую «записку для двора», помеченную 17 ноября. Защита в ней была показная: по его утверждению, он просто хотел доказать, что Ламеты могут опираться лишь на разбойников с большой дороги. В очередной раз он воспользовался случаем, чтобы возложить ответственность на Лафайета, «этого героя, глубокого политика и доблестного военного, под началом которого сорок тысяч солдат не смогли сдержать тридцать бандитов».

Довольно ловко он решил воспользоваться обстоятельствами, чтобы восстановить Лафайета против Ламетов; таким способом он надеялся провести декрет о несовместимости парламентского мандата с командованием Национальной гвардии, что стало бы своего рода реваншем за недопущение к правительственному посту, которое по-прежнему над ним довлело.

Тем не менее Мирабо окончательно встревожил двор, прочитав 27 ноября длинную и туманную речь, сочиненную аббатом Ламуреттом, о гражданской конституции духовенства; завершил он ее повесткой дня, предусматривающей принесение присяги французскими священниками, что впоследствии привело к расколу.

V

Двор небезосновательно сетовал в тот период на «неизлечимую манию», заставлявшую Мирабо искать популярности; эта «мания» была не только природной наклонностью трибуна; она происходила прежде всего из недостатка доверия со стороны двора: записки Мирабо читали, но никогда не следовали советам, которые в них содержались.

Под натиском народа правительство было переформировано; прежний его состав рассыпался; уже 28 октября Ла Люзерн передал пост военно-морского министра Кларе де Флерье. В последних числах ноября адвокат Дюпор-Дютертр получил печати из рук Шампьона де Сисе; Дюпортайль сменил Латур дю Пена на посту военного министра; бывший соратник Неккера Вальдек де Лессар возглавил департамент финансов; в конце декабря он взял на себя еще и заботу о владениях короля, когда Сен-При также ушел в отставку.

Новые назначения, расставившие на самые высокие посты людей второго плана, как будто были продиктованы Лафайетом; Дюпор-Дютертр был другом Ламетов и в этом качестве пользовался определенной популярностью.

От прежнего состава уцелел один-единственный министр — старый и упорный противник Мирабо, граф де Монморен-Сент-Эрем, заправлявший иностранными делами. Каким образом этот убежденный роялист очутился в милости у народа? Утверждали, что дочь министра Полина де Бомон, нежная возлюбленная, которую Шатобриан похоронит в Сен-Луи-де-Франсе, была тогда любовницей Барнава. Хотя это и не доказано, в этом нет ничего невозможного.

Мирабо держался в стороне от нового правительства; как никогда, он делал ставку на свою популярность; так же часто, как в Национальном собрании, его видели в клубе якобинцев, председателем которого он был избран 30 ноября.

Кто из этой передовой фракции мог заподозрить, что вечером 5 декабря, после бурного заседания клуба, на котором Ламет выставлял напоказ свою руку на перевязи, а Робеспьер дискутировал с Мирабо, последний отправился не домой, а на тайную встречу, которую ему назначил министр иностранных дел?

В последних числах ноября Ламарк принял двух посланцев Монморена — Дюкенуа, депутата от Бар-ле-Дюка, талантливого адвоката, связанного с Мирабо, и лейтенанта уголовной полиции Омера Талона, следователя по делу Фавра. Оба сообщили, что Монморен желает «создать коалицию с Мирабо» и что этот план держится в тайне от Лафайета.

Всё это было настолько невероятно, что Ламарк почуял ловушку; вместо того чтобы предупредить своего друга, он попросил о встрече с королевой. Он знал, что та не доверяет Монморену, считая его человеком Лафайета. Мария-Антуанетта снеслась с Мерси-Аржанто, который дал добро на союз.

Поставленный в известность, Мирабо стал ломаться; он презирал Талона и держал зло на Монморена. Однако, поскольку король тайно дал свое согласие, а Монморен дважды попросил о встрече, Мирабо согласился и, выйдя в ночь с 5 на 6 декабря 1790 года из клуба якобинцев, отправился к министру.

Об этой встрече известно лишь из одного документа — сорок шестой «записки для двора».

Было десять часов вечера; Монморен только что отпустил Барнава и Мену, как раз вовремя, чтобы они не столкнулись с Мирабо. Тот вошел в кабинет министра, так долго его угнетавшего своим высокомерием.

— Я призвал вас, — начал Монморен, — чтобы совершить акт доверия; прежде всего я должен его заслужить; стало быть, мне следует отмести все подозрения, которые могут заставить вас занять оборонительную позицию. Первое, что я обязан вам сообщить, это что Лафайет не имеет никакого отношения к данному делу; но я не ограничусь словами, я хочу вам это доказать, а для того мне нужно лишь сообщить вам настоящую позицию Лафайета. Вы к нему непримиримы. Он вас обманул, но кого он не обманул точно так же, намеренно или по незнанию, сам того не желая? Вы считаете этого человека честолюбцем? Для него нет других почестей, кроме восхвалений. Жаждущим власти? Он ищет более ее видимости, нежели реальности. Верным дружбе? Он любит лишь себя и ради себя. Как же он не обманул бы вас при таком характере?

Такое вступление произвело сильное впечатление на Мирабо — оно отвечало его тайным желаниям; поэтому он с удвоенным вниманием стал слушать откровения министра.

— Хотите ли вы узнать о влиянии Лафайета? — продолжал Монморен. — Он имеет влияние на двор, но только запугиванием; а на правительство, на кабинет, на Совет — никакого. И никогда не имел, ибо всё, что он знал, он знал от меня.

Перейдя к подробностям, Монморен заявил, что устал видеть, как бездарный Лафайет играет за кулисами роль первого министра, для которой у него нет способностей, и уничтожает королевскую власть, хотя как будто согласился ее защищать.

Складывалось такое впечатление, что Монморен ознакомился с «записками для двора» и наконец собрался дать их автору роль, соответствующую его достоинствам; он перешел к публичному покаянию:

— Я обязан дать вам второе объяснение. Вы, конечно, спросите, почему, поддерживая с вами в прошлом самые близкие отношения и признавая вас наибольшим талантом в Собрании, я так долго медлил, прежде чем сблизиться с вами. Так вот, судите сами о моей искренности: сначала я был тесно связан с господином Неккером, а господин Неккер совершенно вас отвергал; это первое препятствие показалось мне непреодолимым. Затем лица из окружения королевы всегда порочили меня в ее глазах; я никогда не пользовался ее доверием, что всегда мешало мне заручиться доверием короля, к тому же мне так и не простили высказанного мною мнения на королевском заседании от 23 июня и моего возвращения по милости народа. Чему же послужило бы наше сближение без доверия двора? Вы сами были дружны с господином де Лафайетом; и то был не лучший момент для меня, чтобы заключить с вами союз. Теперь всё изменилось. Впервые мое положение кажется мне независимым. Я теперь способен по-настоящему служить общему делу и королю. Я очень хорошо ощущаю это положение. Мои коллеги в правительстве без году неделя. Я не вызываю подозрений ни у Национального собрания, ни у различных партий, ни у общества. Я имею кое-какое право на доверие со стороны двора, и, поскольку я никогда никого не обманывал, на меня могут положиться. Вот почему я хочу сблизиться с вами.

Мирабо прекрасно всё понял. Благодаря своему опыту Монморен фактически стал первым министром, и, чтобы достойно играть свою роль, он был готов следовать советам своего гостя. Неужели Мирабо и впрямь станет «серым кардиналом»?

Дальнейшие объяснения де Монморена вселяли надежду: резко раскритиковав Ламетов, тот уверял, что Талейран у него в руках, и думал, что Барнав может стать союзником. Наконец, ловкая лесть довершила дело:

— Вы один сумели утратить популярность благодаря своему мужеству и вернуть ее благодаря своей осторожности.

Чего конкретно хотел де Монморен от Мирабо? Тот свел предложения министра к трем следующим пунктам:

наметить план, который позволит завершить работу Национального собрания без потрясений;

переломить общественное мнение в департаментах, проследить за выборами и вернуть популярность королеве;

добиться доверия королевы к министру.

«Я был слишком убежден в искренности господина де Монморена, чтобы не быть искренним самому», — думал Мирабо, выходя на улицу около двух часов ночи.

Перед уходом он тепло пожал обе руки хозяина дома:

— Я слышал не министра короля, порой вынужденного лукавить, а господина де Монморена, со мной говорил человек чести, который не хочет меня обманывать. Я стану вам служить; я поддержу вас всей своей властью. Прежде всего надлежит разработать план, и я сообщу вам несколько идей по этому поводу. Ваше поведение с королевой вызовет доверие к вам с ее стороны. Если хотите добиться расположения, меньше сомневайтесь в нем.

Оба расстались, «весьма довольные друг другом».

Мирабо горел решимостью сдержать свои обещания; не теряя времени, он вернул доверие королевы к Монморену — он и не мог подозревать, что эта милость будет стоить министру головы в сентябре 1792 года.

На разработку же плана требовалось несколько дней.

— Это новорожденное дитя, — объяснял Мирабо Ламарку 6 декабря 1790 года, — нужно дать ему время подрасти.

Чувствуя, как в нем возрождается душа Макиавелли, Мирабо взялся за дело, чтобы подготовить грандиозный план, о котором идет речь в сорок седьмой «записке двору».

VI

Окончательная разработка плана, уже набросанного в общих чертах задолго до союза с Монмореном, застопорилась из-за крупных волнений на юге Франции. Хотя сражение разыгрывалось в Париже, Мирабо не терял из виду свою малую родину; сквозь политические амбиции просачивались застарелые мечты, выраженные Другом людей: «Сделать прованский род французским родом».

Беспорядки в Авиньоне разожгли пожар рядом с Эксом и Марселем. Захваченные новыми идеями жители графства Венессен восстали против власти папы и потребовали присоединить графство к Франции. Их пожелание передали дипломатическому комитету Национального собрания, левые высказались «за», правые — «против».

Во избежание несвоевременного разрыва с Римом Мирабо лавировал между двумя крайностями; вместо того чтобы представить доклад, он ограничился простыми замечаниями; намеренно отступив от природного права людей выбирать себе господина, он ограничился рассмотрением того, существует ли в настоящий момент интерес для Франции аннексировать Авиньон. Существование этого интереса показалось ему недоказанным, и он предложил направить войска, но только чтобы восстановить порядок, и отложить дебаты о присоединении папских земель к Франции. Однако присутствие войск в Авиньоне и кровавые беспорядки в этом городе усилили брожение в умах южан.

Мирабо, чувствуя себя морально ответственным за порядок в провинции, представителем которой он являлся, пристально следил за развитием событий, которые, как ему казалось, возвещали серьезные потрясения.

Революция продолжалась уже полтора года, а дворянство Экса осталось таким же непонятливым, как тогда, когда Мирабо столкнулся с ним на предвыборных ассамблеях; оно по-прежнему проводило закрытые собрания, на которых носили белую кокарду, и браталось с реакционными элементами в гарнизоне.

После одной совместной попойки дворяне и офицеры принялись оскорблять членов республиканского клуба; завязалась драка, а затем и перестрелка. Последовали аресты; из аристократов посадили Паскалиса — знаменитого адвоката, который вместе с Порталисом защищал интересы Эмили де Мариньян, когда ее муж требовал возобновления супружеской жизни.

Похоже, эксских дворян арестовали, чтобы обеспечить им безопасность. К несчастью, муниципалитет, пытаясь успокоить толпу, неосторожно отпустил регулярные войска, пожелав поддерживать порядок силами Национальной гвардии. Этот метод а-ля Мирабо удался бы при наличии вождя; но поскольку его не было, Национальная гвардия была быстро сломлена. Толпа пошла на тюрьму, выломала двери, схватила Паскалиса с двумя другими аристократами и повесила их на высоких платанах, осенявших двор.

«Эксское дело еще ужаснее, чем думают, — писал Мирабо Ламарку 19 декабря 1790 года, — и две трети королевства почти в таком же состоянии».

Потрясенный до глубины души, Мирабо решился поехать в Прованс, намереваясь навести там порядок; потом множество причин удержали его в Париже; он работал над планом для Монморена, да и эксское дело должно было обсуждаться в Собрании. По этому случаю Мирабо намеревался выставить свою кандидатуру на пост председателя.

20 декабря аббат Мори, встревоженный беспорядками в Эксе, поднялся на трибуну. Всю ответственность за них он возлагал на бездарность муниципальных чиновников.

— Беспорядки в Эксе и так слишком серьезны и слишком прискорбны, чтобы их преувеличивать, — возразил Мирабо и объяснил затруднения чиновников муниципалитета в городе, лежащем ближе к аристократическому меридиану, чем к демократическому.

Изнанка дебатов была одновременно некрасивой и запутанной: речь шла о предстоящих выборах председателя. Конкурент Мирабо, д’Андре, тоже был депутатом Экса; в противоположность своему коллеге, он провозгласил себя другом Паскалиса; избрав его, Собрание тешило себя иллюзией, будто осудило бунт. Мирабо, сильно униженный поражением, плохо перенес неудачу; он объявил о своем немедленном отъезде в Прованс. Думал ли он восстановить там порядок единственно своим присутствием? Испытывал ли он в глубине души чувства императора Вителлин, которому был приятен запах, исходящий от трупа врага, «особенно если это соотечественник»? Страшный конец Паскалиса превзошел всё, о чем только могла мечтать человеческая месть; так что следует доверять более разумным предположениям, включая попытку сближения Мирабо с Эмили.

Все сплотились, чтобы помешать Мирабо покинуть Париж.

— Марсель будет потерян для Франции, если объявит себя республикой, — заявил Мирабо в оправдание своего отъезда.

— Когда вы будете в Марселе, — иронично ответил ему Ламарк, — я стану опасаться, что вы предпочтете возглавить партию сильнейшего, чем оказаться побежденным.

Правые разделяли точку зрения Ламарка; они обвиняли Мирабо в том, что тот хочет перенести гражданскую войну в Прованс. В тот же момент, с замечательным отсутствием логики, Марат писал, что «подлый Рикети» под предлогом поездки в Прованс хочет «организовать свое бегство к заговорщикам, укрывшимся в Турине».

Различные кварталы Парижа отправили депутации к Мирабо, прося его не удаляться от столицы; в клубе якобинцев Барнав поставил на голосование предписание того же толка.

«Не совершает ли человек, столь полезный для общего дела, неосторожный шаг, удаляясь от храма Закона?» — писала «Кроник де Пари», призывая своих читателей «сделать все возможное, чтобы воспротивиться отъезду человека, необходимого Национальному собранию, как необходим король при монархическом правлении».

В такой обстановке было мало шансов, чтобы председатель д’Андре предоставил своему коллеге из Экса четырехнедельный отпуск, о котором тот просил. А если бы и предоставил, возражения поступили бы сверху: Монморен упорно преследовал свой план. Чтобы Мирабо оставался в его распоряжении, он отказался вмешаться и не допустить избрания д’Андре. Министр хотел, чтобы Мирабо прежде всего разработал политический план, позволявший выполнить предназначение Национального собрания.

Несмотря на инциденты, задержавшие работу над планом, Мирабо ее не бросал; 23 декабря он вручил графу де Ламарку свой знаменитый «Обзор положения во Франции и способов примирить общественную свободу с королевской властью».

VII

Этот обзор — сорок седьмое послание Мирабо двору — 27 декабря дополнила сорок восьмая записка — объемистый труд, частично составленный секретарем Пелленком на основе очень точных данных, предоставленных Мирабо; последний внес в рукопись множество исправлений.

Изучая этот капитальный труд, чувствуешь: для его полной проработки времени не хватало и автор не избежал ни повторов, ни противоречий. Несовершенная форма, возможно, повредила научной репутации труда, историческая важность которого позволяет поставить его в один ряд с сочинениями Макиавелли и Монтескье.

Однако, несмотря на значительные недостатки композиции, сорок седьмая записка остается сочинением, лучше всего иллюстрирующим политическую мысль Мирабо; она раскрывает беспредельные горизонты, показывая, какую грандиозную правительственную деятельность он мог бы вести в тот момент, когда надлежало сдержать Революцию и сохранить в порядке всё, что еще было возможно.

«План восстановить власть короля и спасти общее дело настолько отвечает моим принципам, что я попытался бы его осуществить даже без помощников, если бы не обнаружил, что удастся только систематический план, что нужны большие средства, чтобы привести в движение такую большую машину, а главное, что просто создать теорию недостаточно, нужно привести ее в движение».

Так начинается эта гигантская записка, обозначающая следующие основополагающие принципы: чтобы составить систематический план, надо знать препятствия, которые надлежит преодолеть, точно обозначить цель, к которой хочешь прийти, определить самые надежные способы ее достичь и заручиться величайшей точностью исполнения.

Каковы эти препятствия? На первый план Мирабо выдвигает Париж, народ которого — только один из аспектов. Французская столица — «это сфинкс Революции», и кишащие в нем алчные амбиции представляют собой беспрестанно возрождающуюся опасность. Народ, привязанный к своим новым завоеваниям, привык к прямому воздействию на законодателей, превратив их практически в своих рабов. Настоящая опасность для Парижа — «осуществление суверенитета самой нацией».

Препятствие, противостоящее этому, находится не внизу, а наверху: это хроническая нерешительность короля, отражающаяся на правительстве, и непопулярность королевы, перекидывающаяся на двор.

Возросшее недоверие к правым, то есть естественным защитникам монархии, слабость и популизм Национальной гвардии, чересчур большое количество «бесполезных недовольных», необходимость отказаться от ряда уступок — таковы в целом основные препятствия в реализации второго плана.

По всем этим пунктам Национальное собрание должно пересмотреть свои решения и отказаться от некоторых основ Конституции.

Очевидно, насколько внушительно общее число трудностей, которые предстоит преодолеть. Поэтому необходимо наметить чрезвычайно общую цель, в рамках которой можно будет исправить второстепенные ошибки; эту цель следует облачить в широкую по смыслу формулировку: примирить общественную свободу с королевской властью.

Этой цели невозможно достичь при недостатках существующей Конституции; значит, нужна лучшая Конституция; но как ее получить? Стоит ли осуществить контрреволюцию? Мирабо тотчас выказал себя решительным противником такого мнения, поскольку оно химерично. Несуразно надеяться, «что французский народ вернется к своему прежнему положению, откажется от всех надежд и решится потерять плод всех своих усилий». Даже если одним махом устранить целое поколение и лишить памяти двадцать пять миллионов человек, этого не добиться. Часть завоеваний необратима, и нужно смотреть как на преимущество (как для народа, так и для монарха) на исчезновение политических институтов, которые препятствовали развитию государства, — парламентов, аристократии, духовенства, провинциальных штатов, — одним словом, всех пережитков феодализма.

Контрреволюцию следует заменить более доступной целью; Мирабо называет ее «контрконституцией».

Франция ясно выразила свои желания: она хочет наследственную монархию с постоянно действующим представительным органом. Хотя эта программа сама по себе очень хороша, в настоящее время ее осуществление затруднено препятствиями, созданными Национальным собранием; мы живем при смешанном режиме, в котором причудливо переплетаются демократия, аристократия и монархия. Влияние народа преувеличили, а тем самым опасно ослабили власть короля. Чтобы восстановить разумное равновесие властей, нужно полностью пересмотреть Конституцию, а этого нельзя ждать от нынешнего Собрания, которое не захочет отменять своих решений одновременно из предвзятости и страха. Значит, чтобы добиться своего, нужно избавиться от Собрания и заменить его новым, решениями которого можно будет управлять.

Далее Мирабо переходит к средствам, которые приведут к желанной цели.

Чтобы избавиться от Собрания, надо погубить его в глазах общественности. Благоприятный момент для роспуска Собрания силой был упущен; нужно добиться его распада «обманом и лаской», расставляя ловушки. Например: допускать принятие всех декретов, которые увеличат число недовольных, за исключением тех, которые ослабят королевскую власть; склонять Собрание делать больше исключений из правил в пользу столицы, чтобы возбудить ревность со стороны провинциальных городов; направлять в Собрание петиции, противоречащие принципам его членов, чтобы депутаты их отвергали, роняя свой авторитет; исподволь подталкивать Собрание к узурпации всех полномочий, что усилит административную дезорганизацию; бесконечно затягивать дискуссии по незначительным вопросам; постоянно восстанавливать Собрание против министров; заставлять лидеров фракций изменять своим принципам, принуждая их тем самым занимать умеренную позицию, чего их партии не одобрят.

Таковы основные нити паутины, в которой Мирабо считал возможным запутать Национальное собрание нынешнего созыва, измотав его и дискредитировав, чтобы оно само решило положить конец своему существованию.

Прежде чем это произойдет, необходимо провести «закон о выборах», которые определят состав Собрания второго созыва.

Этот закон Мирабо тоже продумал: члены действующего собрания не подлежат переизбранию, точнее, они смогут быть переизбраны только в округах по месту рождения, что помешает парижским демагогам типа Марата или Дантона баллотироваться в провинции. Разумеется, в противоположность тому, что было в 1789 году, надо будет тщательно подготовить новые выборы.

Эта подготовка представляет собой третий пункт плана, то есть исполнение; в нем предусмотрены три основных поля деятельности: Собрание, Париж, провинция.

Чтобы воздействовать на Собрание и добиться необходимых изменений Конституции, а также принятия «закона о выборах», позволяющего иметь законодательный корпус под своим началом, следует заручиться поддержкой определенного числа депутатов; их надо тайно выбрать среди трех нынешних партий — правых, сторонников Лафайета и якобинцев. Они не должны знать друг о друге. Среди правых Мирабо привел имена Казалеса, Бонне, Монтескью, Клермон-Тоннера; среди лафайетистов — Талейрана, д’Андре, Туре и Ла Шапелье; среди левых — Барнава и, разумеется, самого себя. «Я не хочу, чтобы мой союз с кем бы то ни было бросался в глаза, — пояснил он, — ибо искомый результат не сможет удовлетворить всех посвященных одновременно».

Помимо Мирабо и Монморена, которые определят все детали в ходе периодических совещаний, только один депутат будет посвящен в весь замысел целиком и возьмет на себя координацию действий; им будет Дюкенуа.

Чтобы воздействовать на Париж, то есть оказывать влияние одновременно на Национальную гвардию, администрацию, избирательный корпус, партии, общественность, печать, нужна тайная полиция: создать ее Мирабо поручает Талону и Семонвилю; оба этих человека с нечистой совестью обладают в точности теми качествами, какие нужны для дела. Разумеется, надо совладать с предубеждением королевы против этих агентов. Со времен дела Фавра Мария-Антуанетта не питала иллюзий по поводу Талона; портрет Семонвиля еще в 1790 году набросал Ламарк, а история его подтвердила: «Интриган, ловкий, предприимчивый, скрытный, жадный до денег, всегда спокойный в делах, верный из корысти и предатель, если потребуется, когда он увидит в этом выгоду для себя, знакомый всем партиям, но не скомпрометировавший себя ни с одной из них». Не обманываясь в отношении будущих сообщников, Мирабо проницательно отмечает, что «существуют определенные услуги, которых можно ожидать лишь от определенных людей».

Наверное, именно поэтому он устанавливает кое-какие ограничения в использовании этих людей: Талона и Семонвиля ни за что на свете нельзя посвящать в тайну всего плана; им нужно назвать «несколько общих соображений и очень расплывчатую цель». Их задачей будет составить «полицейский цех», который ежедневно станет присылать министру краткий отчет по конкретным пунктам: Национальная гвардия, поведение Лафайета, реакция рабочего класса и т. д.

Совещания с Монмореном дважды в неделю позволят свести эти сведения воедино и принять решение о необходимых действиях.

Для воздействия на провинции нужен еще более тонкий механизм; следует сколотить два «цеха» — «переписки» и «печатных трудов».

В первом должно быть сорок агентов (по одному на два департамента); эти агенты, так называемые «путешествующие первым классом», должны быть известны Монморену и незнакомы друг с другом. Располагая деньгами на дорогу в размере 1200 ливров и ежемесячным жалованьем в тысячу ливров, они получат подорожную с указанием мнимого поручения, которое будет прикрывать собой их истинную деятельность; она будет состоять в информировании правительства, но путешественников не введут в курс их истинной задачи; они будут выполнять ее неосознанно, отвечая на анкеты, присылаемые министром. Из ответов на эти опросные листы правительство сделает общий вывод о настроении общественности в провинциях, узнав имена дельных людей.

Чтобы установить контакты с этими полезными личностями, выявленными в ходе разведки, потребуется второй, крайне ограниченный корпус агентов — максимум четыре-пять, — «путешествующих вторым классом», с жалованьем в 3 тысячи ливров в месяц, которым поручат устанавливать контакты и передавать инструкции.

Все сведения будут стекаться в корреспондентское бюро, управляемое надежным человеком; на эту должность Мирабо рекомендовал своего секретаря Пелленка, редактора Плана.

Дополнительный цех — «цех печатных трудов» — использует полученные сведения для организации пропаганды, издавая брошюры, которые сориентируют общественное мнение в нужном правительству направлении, учитывая пункты, по которым его следует подправить или просветить. Клермон-Тоннер возглавит исполнительное бюро, Монморен возьмет на себя распространение.

Разумеется (и это одно из слабых мест Плана), чтобы осуществить эту гигантскую программу, необходимо рассчитывать на содействие и соблюдение тайны всеми министрами; для этого их необходимо предварительно «прощупать»; если полученный результат окажется отрицательным, придется заменить все сомнительные элементы.

Таковы общие направления; их дополняет ряд приложений: регламент работы и еженедельные совещания, позволяющие скоординировать различные организмы; венцом всей организации и ежедневным участником совещаний с Монмореном, естественно, является граф де Мирабо. Он станет невидимым диктатором или, вернее, своего рода высшим алхимиком.

Как говорит он сам в сорок восьмой записке, дополняющей План, «нам нужна своего рода политическая аптека, в которой только ее хозяин, имеющий под рукой как целебные вещества, так и ядовитые растения, составляет свои снадобья, руководствуясь своим гением и пользуясь безграничным доверием со стороны больного».

Таков в общих чертах этот документ, один из самых знаменитых во всей политической философии; учитывая метод секретности между различными агентами, делающими одно дело, его можно считать первоосновой всех «сетей», столь часто создававшихся с тех пор. В нем используются также методы, уже применявшиеся инками и привычные для масонских лож того времени. Эти методы были не чужды революционным собраниям и эмигрантским организациям, а в особенности Фуше и имперской полиции; отнюдь не случайно Семонвиль станет одним из пособников герцога Отрантского.

Сведя к этому костяку длиннейшую записку Мирабо, мы одновременно предаем его и поясняем. Предаем — потому что опускаем многочисленные тонкости: каждая проблема выдвигается словно затем, чтобы дать ей изобретательное и безапелляционное решение. Делаем яснее — потому что в избытке подробностей тонет целое, извлекаемое на свет божий четким анализом, — целое, которое можно сформулировать так: «Дела Франции в конце 1790 года плохи, но еще недостаточно плохи, чтобы гражданам неудержимо захотелось иметь над собой власть; дабы у них появилось это желание, нужно довести беспорядок до анархии; тогда королевская власть станет последней надеждой и единственным средством».

В этом и проявился политический гений Мирабо; как и все гении, даже политические, он плох тем, что опережает события. Он прозорливо сумел разглядеть всё неизбежное, не уточняя подробностей. Совершенно верно, что полная анархия была необходима, чтобы возбудить стремление к порядку; вот только эта анархия произошла не от распада Учредительного собрания; она развилась в Законодательном собрании и Конвенте, достигнув высшей точки в олигархии Директории. Тогда желание иметь над собой власть возобладало, и Франция, очнувшись от грез о свободе, воззвала к безграничной власти. Но речь шла уже не о короле; чтобы французы склонились под саблей Бонапарта, потребовалось срубить головы Людовику XVI и Марии-Антуанетте и обезглавить аристократию на эшафотах. Мирабо и это предвидел с самого начала, но как будто перестал в это верить в момент составления Плана; он один мог привести его в исполнение и знал это лучше других; его смерть разрешит все сомнения.

План вовсе не вызвал у «королевского быдла» ожидаемого автором безграничного энтузиазма; только малую толику задуманного попытались осуществить.

Ламарк зачитал записку королеве, а потом передал ей в руки; последние страницы поразили Марию-Антуанетту. К несчастью, Людовик отнесся к делу совершенно иначе. Оторвавшись от «Истории Карла I» Дэвида Юма — своей настольной книги, — он заявил, что «нашел сильно преувеличенной картину опасностей, набросанную Мирабо».

«Он не отдавал себе отчета в положении дел, — печально добавляет Ламарк, — его смирение или, возможно, владевшая им апатия была настолько велика, что даже такое чтение не побудило его принять твердое решение».

Зато человек, инициировавший написание Плана, остался доволен. «Ваша записка превосходна, — тотчас написал Монморен, — и я во всем и полностью с Вами согласен».

Ламарк, хоть и преданный Мирабо, был не столь убежден; он находил План очень сложным и считал, что его осуществление в руках единственно Мирабо; без него всё это — не более чем игра ума.

Впрочем, такое мнение сложилось у Ламарка лишь постфактум, под старость. Напротив, мнение Мерси-Аржанто, которому План передали в Брюсселе, сразу было благоприятным: «План показался мне совершенным в теории, но трудноосуществимым на практике, потому что для этого требуются сотрудники под стать тому, кто определит им задачу».

Свое мнение позволили высказать и Малуэ; примерно через полтора месяца после составления Плана Мирабо передал коллеге записку, в которой говорилось: «Я уже давно разделяю Ваше мнение, и больше, чем Вы думаете; я хочу, наконец, Вам это доказать». И назначил встречу у Монморена. Малуэ пришел; министр достал из шкатулки План; там же лежала расписка короля, сулящая Мирабо 2 миллиона ливров, если тот сдержит свои обещания.

Без труда убежденный, Малуэ был неприятно поражен этим доказательством продажности, которое Монморен, возможно, слишком охотно предъявил.

— Если бы обращение Мирабо произошло только ради денег, я бы не счел возможным поддерживать его популярность, — обронил честный депутат Риома.

— Он не просил того, что мы ему дали, — ответил Малуэ Монморен. — В предполагаемой вами сделке нет ничего подлого и неприглядного.

Услышав такое заявление, Малуэ согласился изучить План в целом. В своих мемуарах он оценил его так: последняя важная попытка воспрепятствовать полному падению монархии.

Изучив План, Малуэ согласился переговорить с Мирабо; тот был изнурен болезнью, лежал с красными глазами и распухшей шеей, вид его был ужасен.

— Если вы видите недостатки в том, что я предлагаю, сделайте лучше, но только поскорее, ибо мы долго не протянем, — сказал ему Мирабо. — Пусть меня подозревают, пусть обвиняют в том, что я продался двору — что за дело! Никто не поверит, что я продал ему свободу моей страны, что я приготовил ей оковы. Вы видели меня среди народа, борющегося против тирании, с ней я и борюсь до сих пор; но законная власть, конституционная монархия, покровительственная власть монарха — я всегда оставлял за собой право и обязанность их защищать.

Стараясь отогнать предубеждения, Малуэ стал уверять Мирабо в своей поддержке; однако, не сумев подавить порыв искренности, добавил:

— Вы лучше любого другого исправите зло, которое причинили.

— Нет, — ответил Мирабо, откинув голову назад, — я не причинял зло намеренно; я был в ярме обстоятельств, в которых оказался помимо воли. Великое зло, которое было совершено, — дело рук всех нас, за исключением преступлений, совершенных отдельными лицами. Вы, умеренные, были недостаточно умеренны, чтобы меня оценить, вы, министры, не сделавшие ни одного верного шага, и вы, глупое Собрание, не понимающее, ни что вы говорите, ни что вы делаете, — вот виновники несчастья!

Эти потрясающие слова, переданные самым честным из депутатов Учредительного собрания, придают особенно волнующее звучание обращению Мирабо к Марии-Антуанетте в предисловии к Плану:

— Я готов пасть к ногам королевы, моля ее не сломать последнего орудия спасения в наших руках.

В этой мольбе, в которой звучит и воспоминание о встрече в Сен-Клу, разумно расслышать искренность монархиста Мирабо. Он хотел спасти королевскую власть и надеялся совершить это в 1791 году.

 

Глава пятая

ОГРОМНАЯ ДОБЫЧА (ЯНВАРЬ-АПРЕЛЬ 1791)

I

Вот и начался 1791 год. Мирабо доживет лишь до ранней его весны. Этот год он считал решающим; долгожданный зверь наконец-то бежал на ловца. Осуществив свой План, Мирабо стал бы истинным господином Франции.

В тот момент, когда трибун наконец-то готовился осуществить свои политические грезы, возможно, стоит в последний раз окинуть взглядом его личную жизнь.

Бурная деятельность и яростные сражения, которыми приходилось за нее расплачиваться, отнюдь не умерили аппетитов пылкого темперамента.

Вплоть до заключения договора с двором Мирабо страдал от денежных затруднений. Как только долги были уплачены, а в перспективе забрезжило огромное вознаграждение за труды, он использовал месячное содержание лишь для обеспечения кредита. Он лихорадочно наделал новых долгов и за полгода промотал кучу денег, как во времена своей молодости, когда он безрассудно вызолотил замок Мирабо.

В начале 1791 года он купил имение Марэ в Аржантейе, неподалеку от маленького домика, в котором умер Друг людей.

За 140 тысяч ливров он сторговал роскошную библиотеку Бюффона. Как странно переплетаются людские судьбы: стареющий Бюффон чуть было не женился на Софи де Монье, а теперь невестка натуралиста стала любовницей герцога Орлеанского.

Роскошествуя подобным образом, Мирабо был в состоянии уплатить лишь скудный задаток; тем не менее красивые переплеты, предмет гордости автора «Естественной истории», украсили собой особняк Мирабо на Шоссе д’Антен. Этот дом, в котором побывал весь Париж, был убран, «точно будуар молоденькой любовницы», — без всякого снисхождения рассказывает Дюмон.

Несмотря на одолевавшие его заботы, Мирабо нашел время составить каталог своих книг; потом разместил часть из них в столовой. «Эта комната, — сообщает мемуарист Горани, второсортный Казанова, — ничем не напоминала столовую любого другого человека. Из четырех стен этой комнаты одна являла собой богатый и элегантный буфет, отделанный с утонченным вкусом, с античными вазами, наполненными всякими вкусными вещами. Другая стена была книжным шкафом с книгами в великолепных переплетах и редкими изданиями. Еще одна стена была покрыта картинами, изображающими застолья, а четвертая — эстампами на ту же тему».

В этой роскошной обстановке ежедневно устраивались пиры. «Когда стол был накрыт, входили в столовую; перед гостями стояли четырехэтажные сервировочные столики, заставленные бутылками, тарелками, бокалами, сервизами, так что каждый брал, что хотел. Когда первое было съедено, Мирабо звонил, и тогда разговоры прекращались. Трое слуг мгновенно уносили пустые блюда, а трое других заменяли их тем же количеством блюд со вторым и исчезали. То же происходило в конце второй перемены; Мирабо звонил и говорил, чтобы приготовили кофе и ликеры. Затем вставали из-за стола и переходили в другую комнату, где, без единого слуги, пили кофе и ликеры».

Однако эти ужины не всегда проводились в сплошь мужской компании за серьезными политическими разговорами. Госпожа Лежей часто бывала на этих пирах, однако ее быстро заменила актриса из итальянской труппы, более замечательная своим талантом, нежели своей красотой, — мадемуазель Морикелли, последняя пассия Мирабо. К тому моменту книгоиздатель Лежей умер, оставив после себя внушительные долги. Мирабо в шутку повторял, что смерть его издателя обошлась ему в 130 тысяч ливров; возможно, он воспользовался случаем, чтобы избавиться от чересчур требовательной любовницы и предаться многочисленным случайным увлечениям, в которых, благодаря его политической карьере, недостатка не было.

Чтобы не ударить лицом в грязь, трибун велел сдабривать блюда столь сильными приправами, что одна из постоянных посетительниц дома, мемуаристка Арманда Роллан, призналась, что «почти кашляла кровью, когда ужинала у Мирабо». Когда специй оказывалось недостаточно, к ним добавлялись афродизиаки. Один из знакомых Мирабо сказал ему: «Вы, должно быть, саламандра, если можете жить в таком огне и не сгорать».

Секретарь Пелленк благоразумно твердил своему хозяину, чтобы тот поберег себя, напоминая, что он всего лишь человек.

— Вы правы, — отвечал Мирабо, — но с недавнего времени, ибо раньше во мне было больше жизни, чем в десяти мужчинах, которым ее достаточно.

Какое бы восхищение ни вызывало такое жизнелюбие, огорчительно отмечать в человеке такого большого ума столь низменные потребности. Внебрачный сын Мирабо Люка де Монтаньи, много сделавший, чтобы идеализировать память об отце, все же счел своим долгом отметить, что сексуальная несдержанность Мирабо «была врожденным проявлением своего рода сатириазиса, которым он мучился всю свою жизнь и который проявлялся еще несколько часов после его смерти, — факт, разумеется, странный, но неопровержимый». Эта буйная натура, обреченная на долгое воздержание, предавалась прискорбным излишествам, которые позволяет успех; сей порок, частый спутник политической карьеры, вызвал не одну безвременную кончину.

Мирабо не мог одновременно сражаться на поле наслаждений и на поле долга; а долг для него состоял в спасении государства.

В первый день 1791 года все его заботы сосредоточились на внезапно обострившейся проблеме, чуть не вызвавшей во Франции религиозную войну, — на вопросе о присяге священников гражданской Конституции.

До ноября 1790 года Мирабо держался в стороне от вопросов церковной доктрины, возможно, потому, что был атеистом. Конечно, он поддержал Талейрана в вопросе о секуляризации церковного имущества, но тогда его занимали государственные финансы, а не вероисповедание. Лишь в конце ноября 1790 года ему пришлось вмешаться в это дело, и его выступление вызвало скандал.

Идея о гражданской присяге сильно взволновала священников и епископов из числа членов Собрания. Когда последнее сделало выборными должности кюре и епископов, духовенство почти единогласно потребовало «исключить специальным постановлением предметы, находящиеся в ведении духовной власти», и обратилось к папе за одобрением, а также «применением канонических форм к изменениям, касающимся церковной иерархии и дисциплины».

Мирабо одним из первых разглядел в этой попытке сопротивления опасность раскола; тогда он поставил себе задачей не отменить решение Собрания, что показалось ему невозможным, а смягчить последствия его решений.

26 ноября депутат Вуадель потребовал, чтобы священники принесли присягу в течение недели. Мирабо выдвинул более умеренный контрпроект. К несчастью, он был мало сведущ в вопросах богословия и положился на указания своего коллеги аббата Ламуретта, не вникнув в суть дела. Вместо того чтобы уладить конфликт, он лишь раздул его демагогическими угрозами в адрес реакционно настроенной части духовенства. В результате его пылкого и неловкого выступления приняли тот самый проект Вуаделя, который он и критиковал.

Людовик XVI, сильно недовольный голосованием, не ратифицировал декрет о принесении присяги.

В этот момент Мирабо тайно вызвал к себе Монморен. В последующие две недели, во время которых разрабатывался План, король нарочито продолжал отказывать в ратификации декрета. 23 декабря он ознакомился с великим Планом Мирабо. В тот же день Национальное собрание настойчиво призвало его санкционировать декрет.

Терзаясь сомнениями, Людовик посоветовался с монсеньором де Буажеленом; архиепископ Экса уверил короля в том, что подпись, вытребованная под давлением, не будет иметь силы.

Прежде чем дать согласие на роковое решение, король написал папе Пию VI, умоляя его дать разрешение на присягу гражданской Конституции, что выглядит довольно трусливым прикрытием. С другой стороны, подписывая декрет, который он не принимал, Людовик XVI дословно исполнял План Мирабо: усугублял беспорядок, ронял Собрание в глазах истинных христиан, неумолимо подталкивая Францию к той самой анархии, которая сделает неизбежным обращение к власти. Поведению Людовика XVI редко давали такое объяснение; оно выглядит интересным, так как наводит на мысль о том, что поначалу король действовал в соответствии с Планом.

Кстати, одного результата достичь удалось: беспорядок усилился. Теперь, когда на декрете стояла подпись короля, французские священнослужители были обязаны принести гражданскую присягу в течение недели. Следовало ожидать серьезных трудностей; в Париже на стенах тайно расклеивали листовки, яростно восстанавливающие общественность против священников — «нарушителей общественного порядка».

1 января 1791 года Мирабо поднялся на трибуну и произнес речь в духе терпимости, осуждая эту листовку, которую он объявил «неконституционной». По его словам, вопрос ставился таким образом: «Не соблюдающими закон могут считаться лишь те священники, которые, не принеся присяги, захотят продолжать исполнять свои функции; если же они уйдут в отставку, разве можно считать их виновными?» Было заявлено, что «Собрание не посягнуло на духовность», и 4 января депутаты проголосовали за ряд мер, направленных на то, чтобы облегчить процедуру избрания епископов, кюре и викариев.

В этих примиряющих решениях плохо было одно: они шли против Плана; поэтому Ламарк довольно логично возразил в письме от 5 января 1791 года:

«Говорят, Вы вчера чудесно говорили в Собрании. Однако я думаю, что Вы лучше следовали бы предложенному Вами плану, если бы предоставили Собранию напороться на меч, что оно было готово сделать…»

Правда в том, что на 4 января было назначено принесение присяги; на это согласилось лишь незначительное меньшинство депутатов от духовенства — семь епископов (из них четыре, не имевших юрисдикции в своем приходе) и пятьдесят восемь кюре.

Опасаясь гораздо больших осложнений, чем он рассчитывал, Мирабо счел дипломатичным предложить отсрочку.

7 января Шарль де Ламет вызвал конфликт, обличив одного «мятежного» кюре; Мирабо вновь попросил слова и сделал акцент на беспорядках, которые возникнут из-за прекращения на длительный срок деятельности священнослужителей. Пораженное его аргументами Собрание поручило Комитету по делам церкви подготовить «обращение к французам» о гражданской Конституции; хотя Мирабо и не являлся членом комитета, составить обращение поручили ему.

Казалось, что он получил способ из тех, о которых говорил в своем Плане, чтобы дискредитировать Собрание и заставить его противоречить самому себе.

Истины ради следует признать, что эта попытка закончилась почти полным провалом: помимо богословских ошибок, в очередной раз вызванных советами аббата Ламуретта, Мирабо опять не устоял перед своими демагогическими наклонностями.

«Обращение» разводило в разные стороны светское и церковное; оно исключало возможность конкордата между духовной властью папы и светской властью, исполняемой народом.

Затем шел поразительный пассаж, направленный против епископов старого режима, около полусотни из которых находились в зале заседаний:

— Вы, порождение чудовищной несправедливости, призвавшей на первые посты в Церкви тех, кто прозябал в праздности и невежестве и безжалостно закрывал двери святилищ перед мудрой и трудолюбивой частью церковного сословия! Взгляните на этих прелатов и священников, которые внушают дух мятежа и ярости, этих пастырей, беспрестанно размышляющих над способами захватить власть над силами безопасности! Разве не видно, что у них те же цели, что и у нечестивцев, и что они полны решимости погубить христианство, лишь бы отомстить за себя, любой ценой вернуть себе свое место и вновь ввергнуть вас в рабство?

Волна возмущения пробежала по рядам, где сидели правые депутаты; аббат Мори с шумом покинул зал, увлекая за собой часть духовенства.

Конечно, если целью Плана было внести смуту в заседания, успех был полным; но, возможно, Ламарк с Монмореном не одобряли такие приемы.

Дальше пошло еще хуже: речь вдруг обратилась в проповедь. Приведя несколько цитат из Библии, Мирабо призвал добропорядочных священников принести присягу и, сравнив будущую Францию с той, какой она была еще несколько месяцев назад, заключил:

— Просвещенные христиане вопрошали, где же сокрылась священная религия их отцов, а истинной религии церкви там не было. Мы были нацией без родины, страной без правительства и церковью без своего лица и системы.

В то время как левые выказывали свое удовлетворение, докладчик от Комитета по делам церкви, суровый Камю, защитник духовенства, прервал оратора, крикнув:

— Это невозможно слушать! Нам говорят мерзости, которые невозможно выслушивать хладнокровно. Я требую перенести дебаты и вернуть текст в комитет! Надо закрыть заседание!

Мирабо зашел слишком далеко. Камю не хотел раскола; он был сторонником отделения, то есть продвижения к галликанской церкви, одобренной папой.

Выкрик Камю отрезвил левых, и они в свою очередь осудили Мирабо. Он восстановил против себя всё Национальное собрание, поставив под вопрос свое избрание на пост председателя, на который выдвигал свою кандидатуру каждые две недели.

Мирабо бывает непросто объяснить. Он не пожелал признать, что дал маху; в «записках для двора», составленных после этих неудачных дебатов, он заявлял, что вызвал беспорядок, строго придерживаясь Плана.

26 января дебаты возобновились: Казалес умолял депутатов отказаться от присяги для священников. Мирабо, оценивший опасность раскола, мог бы поддержать коллегу, которого втайне сделал фланговой ударной группой Плана; тем самым он бы послужил интересам монархии и Франции.

К несчастью, Мирабо сильно испугался за свою популярность во время дебатов 15 января; правда, благодаря своей антиклерикальной речи он был избран комендантом Национальной гвардии, но эта честь недорогого стоила по сравнению с постом председателя, выборы которого были назначены на 28 января.

Поэтому, вместо того чтобы поддержать разумные речи Казалеса, Мирабо заявил, что Собрание должно выполнять обязательства, определенные принятыми решениями; раз есть декрет о присяге, нужно его применять:

— Любое колебание было бы аполитично и неуместно.

Увы! Такая бесхарактерность указывала на глубокое знание человеческого малодушия; Национальное собрание, довольное тем, что ему не нужно пересматривать своих решений, рукоплескало Мирабо и утвердило решение, которое могло вызвать раскол. Но Мирабо вернул себе популярность в нужный момент.

II

Эту популярность он действительно заслужил во время заседания 28 января 1791 года, на котором произнес одну из своих лучших речей.

Комитет по иностранным делам поручил ему изучить международное положение. Мирабо сделал доклад, который до сих пор остается самым проницательным взглядом на внешнюю политику того времени.

Он остановился на проблемах, волновавших тогда общественное мнение: упорно ходили слухи о возможном бегстве королевской семьи; к ним примешивались слухи о войне.

Мирабо привел доводы в пользу мира: разве присутствие короля и его семьи в Париже не является подлинной его гарантией? Имея таких заложников, Франция не подвергается никакой непосредственной опасности.

Какие же страны, кстати, могли бы на нее напасть? Это не слабые государства вроде Сардинии или Швейцарии, связанные с Францией узами дружбы или крови; Австрия занята восстановлением порядка в Нидерландах, ее бояться не стоит. Опасна ли Англия?

Борьба с этим могущественным островом идет безостановочно с начала XVIII века, и там только что был опубликован антиреволюционный памфлет — знаменитые «Размышления о французской революции» Эдмунда Берка. Мирабо определил истинную цену этому произведению: это мнение отдельного человека, а не целого народа, который «возрадовался, когда мы опубликовали „Великую хартию человечества“, найденную на развалинах Бастилии».

Подавляя исподволь ведущуюся пропаганду, Мирабо выступает как убежденный сторонник согласия с Англией; в этом союзе он видит залог мира для всей Европы.

Советуя усилить французскую армию, чтобы доказать, что страна не позволит иностранцам читать себе нотации, он выступает за обновление дипломатических кадров и надеется, что новые люди донесут до всех стран стремление Франции к миру.

— Кто стал бы опасаться нападения, несправедливой войны со стороны народа, который первым записал в своде своих законов отказ от всяческих завоеваний, который хочет воздвигнуть алтарь миру из орудий разрушения, покрывающих и марающих собой Европу, стереть, если это возможно, границы всех империй и хранить только против тиранов оружие, освященное благородным завоеванием свободы?

Эти тирады, исполненные красот и иллюзий, вызвали столь большое воодушевление, что Собрание распорядилось напечатать речь Мирабо, что было хорошим предзнаменованием накануне избрания председателя.

Выборы состоялись 29 января. Предыдущий председатель, знаменитый аббат Грегуар, был избран 3 января; тогда Мирабо не хватило для победы всего трех голосов; на сей раз у него даже не было соперника.

Эта честь запоздала: Мирабо стал сорок четвертым председателем Собрания. В целом, История позабыла имена людей, занимавших место, прозванное в народе «креслом Мирабо».

«Наконец вы председатель, — писал Ламарк, — и мне уже хочется, чтобы вы перестали им быть, ибо теперь вы немы на пятнадцать дней».

По сложившемуся обычаю председатель не вмешивался в дебаты; возможно, именно для того, чтобы обречь Мирабо на молчание, его враги наконец решились отдать ему свои голоса. Однако они не добились того, чего хотели; две недели председательства Мирабо стали одним из выдающихся периодов в его жизни. Его речи были не пламенными выступлениями, а любезными приветствиями, которые сделали для его репутации столько же, сколько и прежние яркие выпады.

Находясь в кресле председателя, Мирабо проявил гораздо больше властности, чем его предшественники; он невольно оправдал опасения своих коллег, не решавшихся поставить его господином над собой.

Остроты, уснащавшие собой этот период, цитировали неоднократно.

Когда старик Тронше не мог произнести свою речь, которую заглушал шум в зале, Мирабо просто сказал:

— Требую тишины для господина Тронше; его легкие не столь мощны, как его голова.

А депутата Ренье, с которого только что сняли обвинение в злоупотреблениях и который все же хотел выступить, Мирабо призвал к молчанию тонким замечанием:

— Господин Ренье, прошу у вас позволения отказать вам в слове: не лишайте нас удовольствия воздать должное вашей порядочности, даже не выслушав вас.

Столь же удачны были все импровизированные ответы делегациям, являвшимся на трибуну Собрания в две недели, которые выглядели самыми безмятежными в политической жизни Мирабо.

Похвалу музыке, с какой он обратился к авторам песен, слова сочувствия, выраженного слепым из прихода Святого Антония, можно включать в антологии: они ни в чем не уступят произведениям Дидро или Руссо; шедевром в этой области стало знаменитое обращение к французским квакерам.

В тот день Мирабо чувствовал себя очень скверно. Накануне он корчился от боли, вызванной желчными коликами; поутру ему приставили пиявок, чтобы унять разгоряченную кровь. Когда он сел на место председателя, его шея была обернута окровавленными повязками.

В этот момент ввели делегацию квакеров; фанатики-пуритане отказывались приносить гражданскую присягу, выдвигая в качестве аргумента свое неприятие кровопролития. Мирабо принял этих уклонистов как нельзя лучше; речь, произнесенная им безо всякой подготовки и внушающая уважение своей красотой, показательна в плане его истинных представлений о «коллективной безопасности».

Он поэтически упомянул о постоянном возобновлении захватнических войн и неизбывном принесении в жертву народов, пренебрегающих своей защитой. Пообещав представить на рассмотрение Собрания просьбу, выраженную посетителями, он заключил:

— Если я когда-нибудь встречу квакера, то скажу ему: брат мой, раз у тебя есть право быть свободным, у тебя есть обязанность помешать тому, чтобы тебя сделали рабом. Поскольку ты любишь ближнего, не допусти, чтобы его задушила тирания, это значило бы убить его самому. Ты хочешь мира; ну что ж, это слабость, призывающая войну; всеобщее сопротивление и будет общим миром.

Сделав весьма странный вывод из этой поэтической философии, Собрание освободило квакеров от присяги, которую в то же время самым жестоким образом навязывало духовенству.

Под конец председательства Мирабо депутация от районов Парижа, принятая в Собрании, подняла куда более важный вопрос. «Парижане, — утверждали делегаты, — не могут видеть без боли, что их дорогой король покинут частью своей семьи».

В этой слезливой фразе заключалась вся проблема эмиграции принцев крови. Обе тетки короля, мадам Аделаида и мадам Виктория, подозревались в том, что намерены покинуть свою парижскую резиденцию и уехать в Рим. Дочери Людовика XV располагали каждая миллионной рентой, и парижские торговцы не могли смириться с мыслью о том, что эти денежки будут потрачены за границей. Возможно, это и было настоящей причиной демарша, закамуфлированного патриотическими лозунгами.

— Вы предложили вниманию Национального собрания один из важнейших вопросов, которыми оно занимается, — ответил Мирабо, в последний раз выступая как председатель. — Независимость от любой другой власти, кроме власти закона, — право каждого гражданина, но из самых общих правил существуют исключения. Королевская семья неотделима от престола. Если члены этой семьи посмеют восстать против законов, их, возможно, без проблем образумит ее глава. Все эти доводы Национальное собрание взвесит и обсудит. Каково бы ни было поведение окружающих монарха, он не одинок; великий народ стал его семьей; его имя, стоящее рядом с именем народа и закона, гарантирует одновременно его честь и могущество.

Этой тирадой, которую Собрание распорядилось напечатать, Мирабо отвечал на тайные опасения. Подлинную суть его двухнедельного председательства следует, наверное, искать не в зале заседаний Национального собрания, а в теневых интригах; однако рассуждать о ней можно лишь с оговорками, без решительных утверждений, постоянно помня о том, что мы только бродим вокруг истины, которая, возможно, никогда не откроется полностью.

Чтобы понять таинственные события первой половины февраля 1791 года, нужно вернуться на несколько недель назад, к выступлению Мирабо в конце ноября 1790 года по поводу поправки Вуаделя; его поведение сделало неизбежной гражданскую присягу для священников и заставило короля тянуть время, отсрочивая решение, которое возмущало его как христианина.

— Я бы предпочел быть королем Меца, чем оставаться королем Франции в подобной ситуации. Но это скоро кончится, — сообщил Людовик XVI графу Ферзену.

Шведский красавец-авантюрист знал это лучше других и даже сам породил такое мнение: разве не заказал он дорожную карету, предназначенную для возможного тайного отъезда короля и его семьи?

Этот план вплетался в невероятно запутанную сеть интриг, в центре которой стоял Бретейль, бывший министр королевского дома и глава трехдневного правительства, подавшего в отставку после взятия Бастилии.

Интендант цивильного листа, масон Лапорт, преданный Людовику XVI, был посвящен в План Мирабо; он сказал королю:

— Осмелюсь заметить Вашему Величеству, что, какое бы решение вы ни сочли нужным принять по поводу записки господина де Мирабо, лучше не говорить о ней тем, кто готовит другой план — о выезде из Парижа.

Лапорт, Бретейль и Ферзен, возможные авторы этого «другого плана», подумывали о том, чтобы поручить его исполнение маркизу де Булье, которого и Мирабо, со своей стороны, тоже отличил.

Ведь именно Мирабо самым первым подумал о бегстве короля, чтобы тому было легче вернуть себе власть; в октябре 1789 года он хотел отвезти его в Руан, а летом 1790-го — попросту в Фонтенбло.

Другая же фракция обратила свой взор к восточной границе и не исключала поддержки со стороны австрийцев, если французских войск окажется недостаточно.

Похоже, король с королевой, к которым тянулись все нити, надеялись, что в великом Плане Мирабо будут оговорены условия побега, о котором шла речь раньше; однако в Плане ничего не говорилось по поводу этого пункта, вдруг вышедшего на первый план из-за угрозы применения гражданской Конституции. Этим можно объяснить колебания в применении Плана в январе 1791 года.

Есть также все основания поставить в один ряд фразу, оброненную Марией-Антуанеттой Мерси-Аржанто 1 или 2 февраля, — «Я думаю, что Мирабо может быть полезен, однако нимало не доверяю ему ни в чем», — и письмо Ламарка в последних числах января, в котором он также говорит Мерси: «Теперь перейду к этапу, на котором находится План. Ни один путешественник еще не уехал. Цех печатных трудов не учрежден. От содействия других министров почти отказались, поскольку отвратительный выбор, навязанный г-ном Лафайетом, делает это содействие невозможным или опасным. Ни о каком плановом наступлении на Национальное собрание еще не решено. Однако полицейский цех начинает действовать. Кое-какие махинации уже выстраиваются; несколько писак наняты на службу».

Не углубляясь в толкование этих текстов, можно предположить, что двор отодвинул План Мирабо на второе место, уделяя больше внимания тайно разрабатываемому плану бегства в Монмеди по дороге в Варенн. Этот план, который — увы! — однажды будет приведен в исполнение и погубит монархию, был лишь неловким искажением идей Мирабо; его готовили без ведома Монморена (это осознали лишь в момент бегства короля), однако кое-кто подозревал о его существовании.

Любопытно и, в общем, лишено объяснения, что Ламарк настаивал, чтобы Мирабо дополнил свой великий План способом вывезти короля из Парижа.

Напуганный нарастающим бурлением, Мирабо тогда в свою очередь написал, что «революционный дух слишком окреп, чтобы спасение королевской семьи можно было отдать на волю простому помощнику».

Затем мысль его приняла странный оборот, и он предложил выбрать город на восточной границе, где находились бы одновременно хорошая крепость и надежная армия; в качестве исполнителя он тоже, не колеблясь, назвал Булье.

Кабинет этого преданного военного стал, по странному совпадению, местом встречи двух групп заговорщиков, работающих над одним проектом.

В начале февраля 1791 года Ламарк добился от короля поручения увидеться с Булье, чтобы сообщить ему План Мирабо.

Чтобы не привлекать к себе внимания, Ламарк должен был уехать в направлении Страсбурга, якобы сопровождая свою сестру, княгиню фон Штаремберг.

План путешествия не остался незамеченным Лафайетом; почуяв какую-то интригу, тот на всякий случай написал Булье, своему близкому родственнику, чтобы предупредить его о возможных махинациях Мирабо и Ламарка — «злонамеренных особ».

Перед отъездом Ламарка Лафайет попытался устроить встречу с Мирабо; она состоялась 8 февраля у г-на Эмери, но как будто не дала никаких результатов.

Наверное, было нужно, чтобы там присутствовал Булье, чтобы дело продвинулось вперед, а его никто не позвал.

Ламарк выехал из Парижа за несколько часов до встречи; при нем были казенная подорожная, подписанная Людовиком XVI по представлению Монморена, — для предъявления при проверках документов, а еще личное письмо короля, просившего Булье полностью доверять его подателю. Встреча состоялась в Меце. Генерал де Булье выслушал гостя, который изложил ему План Мирабо, сравнил его с планом Бретейля и счел его гораздо лучше, ибо бегство короля было лишь одним из элементов в обширной системе внутренней реорганизации.

В проекте же Бретейля предполагалась поддержка извне. «Король никогда не будет королем без поддержки из-за границы, которая представляется необходимой даже членам его партии», — писал в тот самый момент Ферзен шведскому королю Густаву III.

У нас недостаточно сведений, чтобы представить себе в подробностях встречу Булье с Ламарком; однако можно предположить, что в тот момент Булье, связанный тайной, не раскрыл плана Бретейля. Ему не было нужды это делать, поскольку теперь, когда он знал о Плане Мирабо, он решил склонить королевскую чету к этому проекту, который казался ему более надежным.

С другой стороны, даже если Ламарк и не знал сути двойной игры, невозможно, чтобы он ее не заподозрил и не сообщил об этом Мирабо, вернувшись в Париж 17 февраля.

Этим можно объяснить слова Мирабо, обращенные к его врачу Кабанису: «Я защищал монархию до конца, я защищаю ее даже сейчас, считая ее погибшей, поскольку ее спасение зависело от короля, и я все еще считаю ее полезной, но если он уедет, я поднимусь на трибуну, объявлю трон свободным и провозглашу Республику».

Ламарк оспорил подлинность этих слов, возможно, из боязни, что сам наговорил лишнего.

Здоровье Мирабо тогда находилось в тяжелом состоянии, что, вероятно, побуждало его откровенничать с врачом.

— Если бы я верил в медленно действующие яды, — признался он своему другу Дюмону, пришедшему с ним попрощаться, — я бы не усомнился в том, что отравлен, я чувствую, что гибну, таю на глазах.

Он обнял Дюмона, непривычно растрогавшись, и добавил:

— Я умру, надорвавшись, мой добрый друг, возможно, мы больше не увидимся. Когда меня не станет, все узнают, чего я стоил. Несчастья, которые я остановил, со всех сторон посыплются на Францию: преступную шайку, трепещущую предо мной, уже некому будет удержать. У меня впереди одни несчастья.

Эти предчувствия были высказаны в первых числах февраля 1791 года, когда Мирабо упивался своим положением председателя; еще до конца срока его правления объяснение, вытекающее из отчета Ламарка, подтвердило часть его пессимистичных прогнозов.

16 февраля Мирабо уступил кресло председателя своему преемнику, Адриану Дюпору. Разрушаемый болезнью, он хотел дать себе отдых. Тот оказался недолог: сначала Мирабо восстал против двуличия двора, а вскоре оказался вынужден лоб в лоб столкнуться с якобинцами…

III

Перейти в оппозицию по отношению к части Собрания, к которой он столь долго принадлежал, Мирабо заставили проблемы, порожденные эмиграцией. Точнее, под предлогом эмиграции он решил перейти в оппозицию; возможно, он увидел в этом способ подтолкнуть на крайности тех, кого ему не удалось погубить, принуждая к умеренности. Такая тактика вписывалась в общее направление Плана; похоже, при данных обстоятельствах она била мимо цели, поскольку сделала Мирабо подозрительным в глазах бывших товарищей.

Как и опасался парижский люд, дочери Людовика XV уехали в Италию. Никакой закон не мог воспрепятствовать этому отъезду, но головы были настолько разгорячены, что, благодаря усердию провинциальных патриотов, на пути принцесс выросло множество препятствий.

Они столкнулись с первыми трудностями, предъявив свои паспорта национальным гвардейцам в Море-сюр-Луэн, а Париж, растревоженный статьями Камилла Демулена, уже начинал бурлить. В клубах поговаривали о том, чтобы сжечь замок Бельвю, покинутый своими обитательницами. Некоторые сведущие люди уверяли, что дофин похищен двоюродными бабушками. Ходили слухи и о том, что граф Прованский грузит наличность в кареты, которые готовит для собственного бегства.

Подрывная речь Барнава вызвала доверие к последней сплетне; 22 февраля 1791 года огромная толпа отправилась к Люксембургскому дворцу, где жил монсеньор. Принц хладнокровно вышел к толпе и спокойно заверил ее, что и не думал покидать столицу.

Множество голосов перекрыл один:

— А если король уедет?!

— Вы посмеете такое предположить? — спокойно ответил брат Людовика XVI.

Этот ответ отнюдь не успокоил непрошеных гостей; графу Прованскому против воли пришлось пойти с ними в Тюильри; пока монсеньор входил во дворец, толпа заполонила все дворы.

Спешно вызванные Лафайет и Бальи были так же пассивны, как тремя месяцами раньше, когда смутьяны грабили особняк де Кастров. Однако они проследили за тем, чтобы ворота Тюильри не выломали.

«Ничего страшного не случилось, но все это было очень неприлично», — в тот же вечер написал Монморен Мирабо, который все еще лежал в постели.

На следующий день в Собрании обсуждали инцидент в Море, подробности которого стали известны: национальные гвардейцы закрыли городские ворота, и потребовалось вмешательство лотарингских егерей, чтобы путешествие могло продолжиться.

Якобинцы шумно возмущались: от имени Конституционного комитета Ле-Шапелье объявил о скором представлении законов об эмиграции, о правах королевской семьи и о регентстве.

Продолжение дебатов об «инциденте в Море» было отложено на 24 февраля. На рассвете этого дня Монморен известил Мирабо о том, что дальнейший путь принцесс был омрачен еще более серьезным происшествием: в настоящее время они обе — пленницы муниципалитета Арне-ле-Дюка.

Находясь в небольшом замешательстве по поводу того, какую линию поведения избрать, Мирабо отправился за советом к Ламарку; тот, еще не проснувшийся после ночной попойки, дал ему совет:

— Объявите себя их защитником, ибо до сих пор нет ни одного закона против них. В таком поступке, на мой взгляд, будет нечто античное, величественное, простое; вы будете красноречивы и, если нужно, убьете всех этих Робеспьеров, Крансе и Барнавов.

— Неплохо сказано для пьяницы, — лаконично ответил Мирабо и, несмотря на состояние своего здоровья, отправился в Манеж.

Он тотчас заявил с трибуны, что «ни один существующий закон не запрещает теткам короля путешествовать». Они совершили нечто «неосторожное, аполитичное, но вполне законное».

Он предложил не обсуждать это дело, поскольку оно касается только исполнительной власти. С юридической точки зрения его мнение было неоспоримо, поэтому ораторы от якобинцев не посмели ему противоречить. Запротестовал только никому не известный депутат из партии Ламета, некий Гурдан:

— Ни один закон? Я не согласен; есть такой закон: это спасение народа.

— Для спасения народа, — возразил Мирабо, — вовсе не обязательно, чтобы принцессы устроили в пути на три-четыре ночевки больше.

Таким образом, несмотря на противодействие Ламета, предложение Мирабо было принято после замечания г-на де Мену, вызвавшего у всех улыбку:

— Европа сильно удивится, узнав, что Национальное собрание четыре часа обсуждало отъезд двух дам, предпочитающих слушать мессу в Риме, а не в Париже.

В порыве оптимизма Ламарк написал тогда Мерси-Аржанто: «Если бы король последовал примеру (своих тетушек), он, возможно, добился бы того же успеха. Ему надо только четко заявить, что он хочет выехать из Парижа, назначить день отъезда и энергично настаивать на своем решении. Ему не смогут помешать».

Неужели! В силу существующих законов Собрание было вынуждено признать, что принцессы могут продолжать свой путь; но народ, обычно ставящий свои настроения выше закона, к нему не прислушался. Вечером 24 февраля разъяренная толпа заполонила дворы и сады Тюильри, громко требуя, чтобы король немедленно вернул своих теток. Лафайету пришлось пригрозить, что он станет стрелять из пушек, чтобы манифестанты разошлись.

Печатные издания в своих выпусках от 25 февраля признали правоту бунтовщиков; резко критикуя предложение Мирабо, Демулен даже назвал его недостойным якобинцем.

Заседание 25 февраля проходило под знаком всеобщего возбуждения. Под предлогом обсуждения внешне безобидного вопроса о местожительстве государственных чиновников короля попытались сделать узником в своем дворце.

— Короля хотят приговорить к пожизненному заключению, — запротестовал Ла-Галисоньер.

Казалес и Мори потребовали отложить рассмотрение вопроса; Монлозье хотел, чтобы декрет бросили в огонь. Председатель Дюпор не сумел или не захотел прекратить гвалт. Правые встали как один и поклялись в верности королю, заявляя, что Дюпор хотел подменить эту присягу присягой в верности одной лишь Конституции.

Мирабо не без труда получил слово и изложил свой символ веры, взволновавший общественность:

— Было бы глубоко оскорбительно для Национального собрания, глубоко преступно пожелать раздробить присягу, которую мы принесли. Наша клятва в верности королю заложена в Конституции, она конституционна. Глубоко оскорбительно ставить под сомнение наше уважение к этой клятве. Тот, кто так делает, первый заслуживает порицания. Делая это недвусмысленное заявление, я буду энергично бороться со всеми, полный решимости сражаться с мятежниками всякого рода, посягающими на принцип монархии при какой бы то ни было системе, в какой бы части королевства они ни проявились, кто бы они ни были по своему достоинству.

Обманутые этими словами с двойным смыслом якобинцы зааплодировали. Барнав предложил поправку, чтобы запретить членам королевской семьи удаляться от Парижа; принять ее значило непоправимо помешать исполнению Плана. Мирабо воспользовался своим ораторским успехом, чтобы отложить обсуждение поправки Барнава.

Якобинцы поняли, что их провели, и не скрывали своей ярости; считаясь с ними, Собрание постановило рассмотреть закон против эмиграции на заседании 28 февраля.

Это заседание, вернее, то, что за ним последовало, сделало необратимым разрыв между Мирабо и якобинцами.

Ле-Шапелье, докладчик Конституционного комитета, заявил, что закон против эмиграции был бы посягательством на «Декларацию прав человека и гражданина»; он предложил отказаться от дискуссии. Крайне левые воспротивились; почти в едином порыве Собрание обратилось за советом к Мирабо.

Тот зачитал письмо, которое некогда адресовал прусскому королю Фридриху Вильгельму II и в котором высказывался за полную и безграничную свободу эмиграции; поскольку это письмо не было написано на злобу дня, оно произвело значительный эффект:

— Даруйте, даруйте свободу эмиграции, вечный закон справедливости, не превращайте ваши земли в тюрьму; человек не прикреплен к земле, человек не собственность, человек внутренне ощущает эти святые истины.

Логичным продолжением этих воззваний к иностранному монарху Мирабо предложил такое постановление:

«Национальное собрание, считая, что ни один закон об эмиграции не согласуется с принципами Конституции, не пожелало выслушать проект закона против этого явления и решило перейти к повестке дня».

Сообщники Ламетов, в том числе будущий член Директории Рюбель и Приер, выступили против этого предложения, исходя из двусторонности прав компаньонов в обществе; они уподобили эмигрантов дезертирам, что не соответствовало истине, поскольку страна не находилась в состоянии войны. Однако спорщикам не было дела до таких тонкостей, и некий Мюге, сегодня основательно позабытый, возразил:

— Здесь ссылаются на права человека; возможно, права будут исполняться в полной мере, когда родина будет спасена, но во время смуты, опасностей нужны руки, штыки и, возможно, кровь.

Затем Мюге обвинил докладчика Ле-Шапелье в том, что тот изменил свои выводы и осудил закон, который должен был защищать.

Когда Ле-Шапелье пожелал оправдаться, в зале поднялся шум.

— Здесь сидят три десятка бунтовщиков, которые считают себя вправе галдеть, — сказал Казалес председателю Дюпору, отказывавшему ему в слове.

С большим трудом Ле-Шапелье все-таки смог зачитать изначальный законопроект, который счел нужным отбросить; в нем в трех статьях учреждался диктаторский совет из трех депутатов, свободно наказывающий мятежников лишением гражданства и конфискацией имущества.

Тогда Мирабо вновь поднялся на трибуну.

— Варварский закон, — прокричал он, — неисполнимый закон; граждан не удерживают в империи драконовскими мерами! Да, диктатура необходимости может навязывать полицейские меры, нарушающие законы и принципы. Однако между полицейской мерой и законом лежит огромное расстояние. Вопрос в том, достоин ли обсуждения проект, предложенный комитетом, и я это отрицаю, — продолжал он, заявляя о собственной позиции. — Я клянусь, что буду считать себя свободным от всякой клятвы в верности тем, кто пойдет на подлость и учредит диктаторскую инквизицию. Конечно, популярность, к которой я стремился и которой имел честь пользоваться, — не слабый тростник. Это дуб, и я хочу, чтобы он ушел своими корнями в землю, то есть в непоколебимые основы разума и свободы… Если вы примете такой закон, я клянусь никогда ему не подчиняться!

Все тогда думали, что Мирабо победит. Но, сомневаясь теперь в якобинстве депутата от Экса, Триумвират решился на отчаянный маневр. По его наущению, безвестный депутат Вернье предложил проект согласования Конституции с законом об эмиграции; вместо того чтобы окончательно похоронить проект, как того желал Мирабо, его всего лишь отложили на потом.

Собраниям так свойственна переменчивость! Депутаты приняли предложение Вернье.

Мирабо не смирился с поражением; в третий раз за день он попросил слова.

— Это какая-то диктатура господина де Мирабо в нашем собрании! — прокричали со скамей якобинцев.

Мирабо не обратил на них внимания.

— Господин председатель, — сказал он, — прошу перебивающих меня припомнить, что я всю свою жизнь боролся с деспотизмом, и быть уверенными в том, что я буду с ним бороться всю свою жизнь.

После такого заявления, согласующегося со всем его существованием, он начал речь, которую на каждой фразе систематически прерывали депутаты-якобинцы. Тогда Мирабо громовым голосом прокричал слова, оставшиеся в истории:

— Молчать, мятежники! Молчать, тридцать глоток!

В парламентском плане это выступление не достигло своей цели: предложение Вернье было принято. Но в плане историческом Мирабо победил, показав, кто были истинные противники свободы.

«Тридцать человек, за которых, однако, стоял народ, были сражены и не проронили ни слова. Мирабо обрушил на их головы ответственность, а они не отвечали. Публика, встревоженная толпа, заполнявшая трибуны, тщетно ждала. Никогда еще нанесенный удар не был столь силен… Заседание закрылось в половине шестого. Мирабо отправился к своей сестре, близкой и дорогой советчице, и сказал ей: „Я объявил свой смертный приговор. Со мною кончено, они меня убьют“» .

Из всех свидетельств того периода явствует, что все близкие трибуна опасались его убийства.

Теперь до самого конца будет звучать слово «яд».

Мирабо слишком унизил своих врагов, чтобы не бояться крайностей с их стороны; даже допуская, что Ламеты или Дюпор не решились бы нанять убийц, можно было опасаться инициатив со стороны фанатиков, которые их окружали.

Тем не менее Мирабо решил показать, что не подвластен страху; в тот же день, расставшись с госпожой дю Сайян, он направился в клуб якобинцев.

Его как будто ждали, зал уже был полон; Дюпор с трибуны заявил:

— Все кончено, господа, мы больше не хозяева; сегодня утром мы уступили Национальному собранию; принятые здесь решения не обрели форму закона. Мирабо, знающий все наши секреты, предал нас: он ратовал за свободу.

Увидев входящего депутата от Экса, действующий председатель Национального собрания прервал свою речь и спросил у присутствующих:

— Как смеет он сидеть среди нас?

Затем, продолжив свое обвинение, Дюпор громко заявил:

— Сомневаться в этом невозможно, но самые опасные наши враги здесь, и глава их коалиции — господин де Мирабо.

Мирабо молча слушал; он поднялся на трибуну, как только Дюпор с нее сошел, и в ярких выражениях стал отстаивать свое мнение, которое, возможно, было «диаметрально противоположно взглядам кое-кого из его коллег, однако не противоречило принципам Конституции и Свободы».

Виконт де Ноайль попытался было возразить; Мирабо властно заставил его замолчать.

Тогда заговорил Александр де Ламет. Единственный раз за всю свою жизнь этот посредственный оратор поднялся над собой:

— Господин де Мирабо, нас не тридцать; нас здесь сто пятьдесят, и нас не разобщить, — сто пятьдесят депутатов-якобинцев, составляющих силу этого общества в Национальном собрании. Когда вы таким образом указали на мятежников, я ни слова не возразил; я позволил вам говорить, ведь важно было узнать вас. Если хоть кто-нибудь здесь не разглядел вашего коварства, пусть опровергнет меня!

Со всех концов зала послышалось: «Нет!» — и Александр Ламет заключил:

— Для скромных депутатов патриотизм — религия, и им достаточно, чтобы Небо увидело их усердие. Они не менее ценны для отечества; остается только молить Бога, чтобы вы столь же хорошо служили ему вашими речами, как они — своим молчанием!

Под этим напором Мирабо обливался жарким потом, словно «в Гефсиманском саду, перед чашей страданий», как напишет Камилл Демулен. Однако он не смолчал:

— Возможно, за неимением настоящих провинностей, мне хотят приписать мнимые? Я привык служить неблагодарным.

Собираясь выйти из зала и бросая вызов Дюпору, Ламетам, Робеспьеру, Мирабо выкрикнул:

— Я тоже народ, и я тоже все для него сделаю! Поэтому я останусь с вами вплоть до остракизма!

Напрасная мольба! Разрыв состоялся; неловкое письмо Дюкенуа, заклеймившее «невыносимый деспотизм Ламетов», окончательно сплотило якобинцев против Мирабо. Тот лишь пожал плечами. Через неделю ему должно было исполниться сорок два года; в таком возрасте еще вся жизнь впереди, можно рассчитывать на любую карьеру, даже если тебя преследует якобинская свора.

Увы! Мирабо оставалось прожить всего месяц…

IV

Кто бы мог поверить, что его судьба окажется столь ужасно краткой? Скоро она оборвется, так и не свершившись.

Политическую деятельность Мирабо в марте 1791 года словно подстегивала борьба с якобинцами. Разве он не завоевал себе полную свободу? И отныне, служа единственно делу монархии, не шел прямо к своему идеалу?

К сожалению, надо отметить, что уверенность в достижении своей цели выразилась прежде всего в попытке более полно обеспечить себя с финансовой стороны. 2 марта Лапорт, интендант цивильного листа, сообщил Людовику XVI, что «просьбы г-на де Мирабо совершенно ясны, он хочет постоянного дохода либо в виде пожизненной ренты, выплачиваемой из государственной казны, либо в виде недвижимости; количества доходов он не устанавливает».

Не устанавливал он и пределов своей преданности. Хорошо осведомленным наблюдателям казалось, что эта преданность приносила действенные результаты. «Если особа монарха полностью в руках Лафайета, то правительство, похоже, быстро переходит в руки Мирабо», — писал 4 марта 1791 года английский посол. Прав ли он был? Ответ на этот вопрос останется тайной Истории: чтобы его получить, не хватило времени.

В последние недели жизни Мирабо вел лихорадочную деятельность; он не менее одиннадцати раз выступил в Национальном собрании между заседанием 28 февраля в клубе якобинцев и своей последней речью о шахтах 27 марта. Личный кабинет трибуна работал с полной отдачей. Он составил речи, которые Мирабо так и не успел произнести.

3 марта он поднялся на трибуну с предложением назначить пожизненную ренту неимущим старикам.

— Я бы охотно назвал экономику вторым покровителем человеческого рода; природа сохраняется благодаря воспроизводству и разрушается через наслаждения, — заявил он довольно странным образом. Существенно опережая свое время, он призвал установить обязательные отчисления из заработка для образования пенсионного фонда.

Этот первый набросок социального страхования вызвал досадный инцидент. Чтобы убедить своих коллег, Мирабо предложил в качестве примера взять из государственной казны средства на пятидневное содержание каждого депутата и выпустить на них тысячу двести акций для тысячи двухсот бедных семей. Тогда поднялся Робеспьер; он резко выступил против предложения Мирабо и яростно заявил:

— Люди, работающие для народа, должны получать плату от него же, иначе вскоре им начнут платить другие.

«Неподкупный» отвечал продажному, и его устами якобинцы подтверждали, что не сложат оружия. Однако Мирабо продолжил борьбу, хоть и не без примеси скептицизма, жестоким образом преподанного ему жизнью. Двор не возражал против его недавних просьб о деньгах; но верил ли двор в него? Похоже, что нет. В начале марта 1791 года Мария-Антуанетта писала Мерси-Аржанто: «Я думаю, что г-н де Мирабо может быть полезен, однако нисколько не доверяю ему ни в чем». А ведь обычно не так говорят о человеке, которому собираются доверить роль первого министра, пусть даже неофициально.

Мог ли Мирабо сохранить свою политическую власть после того, как ему с трибуны бросили обвинение в продажности? В то время как осуществление плана явно буксовало, Мирабо, уже скомпрометировавший себя в глазах левых из-за своей позиции по отношению к эмиграции, твердо выступил в поддержку общественного порядка, отстаивал право собственности, выказал себя поборником королевской власти; он призывал раздавать бесплатный суп, вынести на повестку дня дебаты о наследстве, защищал не принесшего присягу кюре…

21 марта 1791 года он поставил вопрос о праве собственности на шахты: принадлежат ли недра владельцу земли или государству, которое могло бы ими располагать, сдавая в концессию?

Этот вопрос поднимал несколькими годами ранее маршал де Кастр по поводу шахт Гран-Комб — тогда это вылилось в масштабный гражданский процесс.

Сегодня заинтересованное лицо — граф Ламарк, состояние которого по большей части складывалось из концессии на шахты Анзена.

Первый, чисто технический, доклад был подготовлен Пелленком: содержавшиеся в нем подробности о расходах, связанных с инвестициями, необходимыми для восстановления шахт, сильно поразили Собрание, однако, за неимением времени, продолжение дебатов перенесли.

Существовали другие, более неотложные дела. 22 марта Мирабо выразил порицание военному министру Дюпортайлю; он требовал объяснений по поводу слабости пограничных войск на востоке.

Было ли целью этого выступления, согласно Плану, лишить уважения министра, от которого хотели избавиться? Возможно. Было ли его тайной целью доставить Булье необходимые подкрепления, чтобы подготовить бегство короля? Эта версия, выглядящая более правдоподобной, тотчас была принята якобинской прессой, которая стала сыпать злонамеренными предположениями по поводу возможного перемещения войск в направлении восточной границы. Мирабо, вовлеченный в борьбу за интересы королевской власти, как будто не придавал значения этим инсинуациям. Его уже захватила другая борьба; она началась 22 марта с доклада Туре по поводу законопроекта о регентстве.

Каким образом ставился юридический вопрос, который хотели если не разрешить, то, по меньшей мере, поднять? Речь шла о том, чтобы определить, к кому перейдет право на регентство, если король умрет или будет неспособен править. Выдвигались два противоположных предложения: в одном предусматривался установленный порядок, по которому регент без обсуждения вступает в свою должность, что в конечном итоге сводилось к положению о «наследственном регентстве»; во втором предполагалось, что регент будет избран Собранием, если это будет оправдано обстоятельствами.

Для посвященных теневая сторона этого лукаво поставленного вопроса была ясна: изыскивался законный способ не допустить к регентству королеву Марию-Антуанетту и, возможно, графа д’Артуа, находившегося тогда в эмиграции. Дальше вырисовывалась кандидатура герцога Орлеанского.

Во время дебатов, в целом носивших довольно неясный характер, Мирабо выступил несколько раз и весьма расплывчато; он добился переноса дискуссий по одному пункту, который показался ему опасным, — тому, что мог повлечь за собой выборы регента.

В последнем его письме Ламарку уточняется как раз этот пункт: «Мы в очень большой опасности; будьте уверены, что нас хотят принудить к выборам, то есть к разрушению наследственности, то есть к разрушению монархии… Выиграем время, и всё будет спасено».

Вопрос о регентстве настолько беспокоил Мирабо, что он старался отвлечься и устроил скандальную оргию. 25 марта он ужинал с двумя танцовщицами из Оперы — Кулон и Хейльсберг. Бриссо сообщает, что Мирабо провел ночь в их объятиях и удовлетворил обеих женщин. Последствия этих излишеств, которым он предавался благодаря возбуждающим средствам, не заставили себя ждать: 26 марта Мирабо, отправившись в свое имение Маре в Аржантейе, почувствовал сильнейшие почечные колики и был вынужден провести весь день в постели.

В воскресенье 27-го он едва держался на ногах и нуждался в отдыхе. Но в тот день было заседание Национального собрания, да к тому же Мирабо должен был произнести речь о шахтах. Сначала он заехал к Ламарку; тот, напуганный исказившимся лицом своего друга, стал отговаривать его от выступления. Мирабо возразил.

— Друг мой, — сказал он, — эти люди разорят вас, если я не поеду; я хочу говорить, вам не удастся меня удержать.

Говоря это, он пошатнулся; тогда он попросил у Ламарка старого токайского вина, которое особенно любил, и выпил два бокала подряд; потом вышел из особняка на улице Сент-Оноре и отправился на заседание, которое станет для него последним. Экономический доклад об управлении шахтами убедил его коллег, и он вышел из Манежа в уверенности, что его друг оставит за собой Анзенскую шахту, «одну из прекраснейших в Европе». Поэтому прежде чем вернуться в Аржантей, он заглянул в особняк Шаро, где его ждал Ламарк.

Когда его провели в гостиную, он упал на канапе.

— Ваше дело выиграно, — сказал он, — а я мертв!

V

Смерть! Она была для него роковой неизбежностью и, возможно, неким выходом. Жюль Мишле, столь хорошо изучивший поведение Мирабо, первым высказал это предположение. Разве жребий великого трибуна не был трагичен? Он не смог добиться поста первого министра и не мог ожидать его ни от короля, который в него не верил, ни от якобинцев, ставших его беспощадными врагами. Чего ему отныне оставалось ждать от будущего? «Из трех ролей, которые могут привлекать гения во время революции — Ришелье, Вашингтон, Кромвель, — ему не была доступна ни одна; самое лучшее, что ему оставалось сделать, — это вовремя умереть».

Впрочем, он уже не был хозяином собственной судьбы…

Вечером в воскресенье 27 марта, находясь у Ламарка, умирающий Мирабо велел везти себя в Маре; его сопровождали Шамфор и молодой врач по имени Лашез.

Заботы врача принесли облегчение. Несмотря на периодически возникающие острые боли, Мирабо показал себя блестящим собеседником; затем сквозь его шутки пробилась тоска.

— Уж не знаю, радоваться ли мне, — сказал он Шамфору. — Не правда ли, вы написали бы обо мне хорошую биографическую статью? Вы, Гара и Кабанис?

Ночь с 27-го на 28-е прошла довольно хорошо, и Мирабо решил встать; превозмогая боль, он велел везти себя домой на Шоссе д’Антен. Днем он отправился в китайские бани; горячая вода облегчила его страдания, и он решил провести вечер в Опере. Прежде чем отправиться в театр вместе с Лашезом, он плотно пообедал; потом занял ложу, зарезервированную в Итальянской Комедии. С наслаждением слушал пение Морикелли, которая была одной из его любовниц. Однако он довольно быстро понял, что шум и свет утомляют его, потом его пронзила резкая боль; к обычным мучениям колик добавилась незнакомая мука — «железный коготь», раздиравший его диафрагму до самых плеч, не давая дышать.

Подавляя крики боли, он оперся на Лашеза и повлекся к выходу; карету его еще не подали, он собрал все свои силы и прошел пешком несколько шагов, отделявших его от дома.

Около полуночи приехал поднятый с постели Кабанис.

— Еще никогда ни один больной не казался мне с первого взгляда столь решительно обреченным на смерть, — рассказывал он.

Великий трибун ловил ртом воздух, «дышал с величайшим трудом, лицо его раздулось из-за остановки крови в легких, пульс был неровным и судорожным, конечности холодны, он тщетно силился сдержать стоны». Врач применил все известные средства — кровопускание, горчичники, банки.

Подошедшего Фрошо немного пришедший в себя Мирабо отправил среди ночи за нотариусом. Кабанис резко этому воспротивился, требуя, чтобы больной прежде всего лечился. Медицинские средства подействовали: на заре вторника 29 марта Мирабо, изрядно пропотев, стал свободнее дышать. Улыбаясь, он сказал Фрошо:

— Мне лучше, но признайтесь, что вы здорово напугались.

Около полудня его навестил Кабанис; Мирабо долго пожимал руку врачу и сказал ему с благодарностью:

— Ах, как приятно быть обязанным жизнью своему другу!

Слух о болезни Мирабо распространился по Парижу, везде только о ней и говорили. Вечером во вторник особняк на Шоссе д’Антен осаждала толпа, явившаяся узнать новости; в этом скоплении народа перемешались все общественные классы.

В среду утром «Монитер» опубликовал сводку о его здоровье, приведя оптимистичный диагноз прошлого дня.

На самом деле все было не так отрадно. Кабанис хотел провести ночь подле больного; действие лекарств ослабло; поутру пульс вновь участился; во рту ощущалась горечь; сильный жар сопровождался тяжелой мигренью. За день Кабанис испробовал все свои жалкие средства. Устав глотать лекарства, Мирабо отказался их принимать; врач все же продолжал ставить ему горчичники и делать промывания сельтерской водой.

Близился вечер, Мирабо согласился съесть немного бульона и выпить стакан бордо; слегка повеселев, он разрешил приготовить ему постель и переменить белье.

Тогда-то и стало ясно, как он ослаб; его ноги подкосились, пришлось подхватить его под мышки, чтобы он не упал.

Уже в полдень люди узнали, что состояние здоровья больного ухудшилось. Весь Париж словно оцепенел; под дуновением смерти склонялись все головы — и друзей, и врагов.

Обычаем того времени было записываться в доме у больных, чтобы засвидетельствовать им свое участие; король, королева и монсеньор не преминули это сделать.

Совершенно естественно, что клуб якобинцев тоже последовал обычаю; на Шоссе д’Антен явилась делегация во главе с Барнавом. Человек высокой души, он сумел найти дружеские слова, которые тотчас передали Мирабо; тот был растроган до слез.

Кабанис добавил, что Шарль де Ламет отказался присоединиться к делегации, сказав:

— Я вменил бы себе в обязанность отправиться к самому безвестному патриоту, но я обвинил господина Мирабо, прямо здесь и прямо в лицо, в том, что он смертный враг нашего общества; его болезнь ни в чем не изменила моего мнения, а я не умею лгать.

— Судите же, — сказал тогда Мирабо, — насколько неприемлемо подобное поведение; во времена знаменитой царапины, о которой вы знаете, я не пропустил ни одного дня, не послав справиться о его здоровье или не навестив его сам. Я прекрасно знал, что он мятежник, но только не знал, что он дурак.

В тот вечер, хотя Мирабо как будто было не так плохо, почти повсюду начали поговаривать об отравлении.

В ночь с 30 на 31 марта жестокие страдания были почти непрерывны; грудь больного раздирали спазмы, а его горло словно сжимали тиски. Сжалившись над уставшим Кабанисом, Мирабо не стал его звать; однако врач проснулся задолго до рассвета и встревожился. Он послал за пиявками, а пока их не принесли, назначил больному успокаивающее из шести зерен мускуса; затем объявил, что позовет на консилиум одного из коллег.

— Я никого не хочу видеть, — печально сказал Мирабо, — на вашу долю выпали все заботы; если я вернусь к жизни, вся заслуга в том тоже будет ваша; я хочу, чтобы и вся слава досталась вам.

Кажется, именно с этого момента Мирабо, и так сильно тревожившийся по поводу своего здоровья, уверился в том, что погиб; он потребовал, чтобы к нему немедленно позвали графа де Ламарка.

Тот неоднократно приходил справиться о новостях, однако из деликатности ни разу не приближался к постели больного. Он тотчас прибежал и нашел своего друга задыхающимся на ложе страданий. В комнате, полной людей, находились госпожа дю Сайян и ее дочь госпожа д’Арагон, Фрошо, Пелленк, Этьен де Кон и даже маленький Коко, которому тогда было девять лет.

Все присутствующие вышли; встреча с гостем, которого вызвал к себе Мирабо, была для посвященных самой большой необходимостью. Дюкенуа уже умолял Ламарка съездить за бумагами Мирабо: «Ради бога, займитесь без промедления этим делом и подумайте о том, что, если мы его потеряем, какой-нибудь кредитор, настоящий или мнимый, опечатает помещение и все всё увидят». Тревожился не только этот депутат, бывший центральным звеном Плана, Монморен тоже связался с Ламарком:

— Если его жизни по-прежнему угрожает опасность, не кажется ли вам, что следует принять кое-какие предосторожности в отношении бумаг? Мне говорят, что несколько человек могут оказаться скомпрометированы.

Такая возможность была ясна Ламарку как никому другому; приходя справиться о здоровье Мирабо, он уже встревожился, видя, что вокруг его дома бродят «люди всякого сорта»; агенты Лафайета смешивались с агентами якобинцев.

Возможно, деликатность удержала Ламарка за границей осторожности; и вот теперь Мирабо его опередил, не столько чтобы избавить от опасности тех, кого он мог скомпрометировать, сколько заботясь о собственной репутации.

— Друг мой, — сказал он Ламарку, как только они остались одни, — у меня здесь много бумаг, компрометирующих немало людей — вас, других, а особенно тех, кого я так хотел избавить от грозящей им опасности. Возможно, разумнее всего будет уничтожить все эти бумаги, но признаюсь вам, что я не могу на это решиться.

Эти слова лучше всего отражают психологию Мирабо; он отнюдь не краснел за действия, которые по праву считал настолько же важными, как и свои пламенные выступления на трибуне.

— Именно в этих бумагах, — продолжал он, — потомки, как я надеюсь, найдут лучшее оправдание моему поведению в последнее время; в них честная память обо мне. Не могли бы вы забрать эти бумаги? Укрыть их от наших врагов?.. Но обещайте мне, что однажды они получат известность и что ваша дружба сумеет отомстить за память обо мне, предав их гласности.

Ламарк обещал; Мирабо как будто испытал облегчение. Призванный Пелленк помог разобрать документы, наименее интересные из которых бросили в огонь; вечером Ламарк должен был тайно перенести остальное в надежное место. Он провел часть дня подле больного; пока он молча сидел у камина, где сгорали принесенные в жертву документы, Мирабо очнулся от дремоты и позвал его.

Он собирался намекнуть на прошлогодний разговор, в котором речь зашла об умерших стоически. Ламарк тогда уверял, что самая прекрасная смерть та, когда больные сохраняют спокойствие, ничуть не сожалея о жизни и прося только, чтобы им придали положение, в котором они бы меньше страдали и умерли с удобством. Поэтому умирающий пожал руку своему другу и спросил:

— Мой дорогой знаток прекрасных смертей, вы довольны?

Затем Мирабо изложил Ламарку, который не смог сдержать слез, свою последнюю волю. Тревожась о состоянии своих дел, но все же желая кое-что завещать, он хотел знать, уплатят ли его долги.

— У меня есть долги, — доверительно сказал он Фрошо, — и я не знаю их точного количества; величина моего состояния известна мне не лучше; однако у меня есть множество обязательств, важных для моей совести и дорогих моему сердцу.

Вероятно, пока Мирабо дремал, Фрошо передал эти слова Ламарку; тот ответил:

— Скажите ему, что, если его средств не хватит на уплату завещанного, я включу в свое завещание тех, кого он порекомендует мне как другу; пусть еще немного порадуется.

Мирабо попросил Ламарка и Фрошо быть его душеприказчиками. Когда спустилась ночь, Ламарк вышел, соблюдая всяческие предосторожности и унося ценные документы, которые должны были однажды открыть потомкам истинное лицо Мирабо.

Среди посетителей, толпившихся в прихожей, находился Лапорт, интендант цивильного листа; Ламарк шепнул ему на ухо, что Людовик XVI может быть спокоен, поскольку бумаги, интересующие Его Величество, находятся в надежном укрытии.

На соседнем стуле сидела старая дама с увядшим лицом; она томилась здесь долгие часы, напрасно требуя для себя права войти в спальню Мирабо. Эта старая дама, которую никто здесь не знал, — маркиза де Мирабо, урожденная Вассан, вдова Друга людей, родная мать умирающего. Она вдруг вынырнула из мрака и забвения, словно члены семейства Атридов, обладавшие привилегией появляться в самый драматический момент.

— Я сделала всё и готова сделать всё, чтобы спасти сына, ради которого я наделала долгов в несчастливые времена и до сих пор еще от них не освободилась.

Увы! Вот и всё объяснение запоздалому проявлению материнской нежности: маркиза де Мирабо явилась всего-навсего узнать, оплатят ли ей долговое обязательство, выписанное на имя сына!

В какой-то момент отвращение начинает переливаться через край. Сообщили ли Мирабо о нежданном визите матери? Мы знаем только, что старая маркиза прождала шесть часов кряду, и когда ее, наконец, прогнали из передней, она укрылась в сарае от моросящего дождя.

Мирабо было больше нечего сказать этой недостойной матери; он унаследовал от нее только гнилую кровь и любовь к порокам; за такое наследство нечего благодарить. Да и жизнь, которой он был обязан этой презренной женщине, вопреки ее воле, он вскоре должен был потерять. Мирабо не верил в загробную жизнь; он был уверен, что со смертью всё закончится.

Ища последних радостей, на которые его жизнь была столь скупа, он обратился к друзьям.

Когда Ламарк вышел, к больному приблизился Фрошо, поправил подушки, приподнял тяжелую голову.

— Хотел бы я оставить тебе ее в наследство, — грустно сказал Мирабо.

В этот момент в комнату вошел Кабанис.

— Когда моя судьба прояснится?

— В субботу утром.

Мирабо взял врача за руку.

— Друг мой, — сказал он ему. — ты великий врач, но есть врач посильнее тебя, повелитель всё сметающего ветра, всепроникающей воды, всеоживляющего и всепожирающего огня.

За неимением Верховного существа, в которого он тоже не верил, Кабанис позвал на консилиум одного из коллег, доктора Пети. Мирабо не захотел его принять; оба врача долго разговаривали в гостиной. Они сошлись лишь в своем бессилии поставить диагноз и в качестве временного решения назвали злокачественную перемежающуюся лихорадку; согласились они и в том, чтобы прописать больному хинин. Это лекарство, только что вошедшее в моду, было довольно трудно достать; когда в Париже узнали, что оно требуется Мирабо, его стали приносить отовсюду.

— Ах, — сказал Мирабо, узнав об этом, — столь добрый народ достоин того, чтобы посвятить себя служению ему; для меня было славой отдать ему целую жизнь; я чувствую, что мне приятно умирать среди него.

Несмотря на хинин, ночь с 31 марта на 1 апреля прошла очень тяжело; рано утром Кабанис вновь поставил банки и горчичники. Мирабо спокойно сказал:

— Вы были правы, мой друг: моя жизнь закончится завтра утром, я это чувствую.

Тогда, по настоянию Кабаниса, он согласился пустить к себе доктора Пети. Тот долго обследовал знаменитого умирающего. Его пульс почти не прощупывался, руки были ледяные; он задыхался и снова начинал страдать от пронзительных болей.

— Скажите мне правду, я способен ее выслушать.

— Я думаю, что мы спасем вас, однако не поручусь за это, — сказал доктор Пети.

— Господин Пети, взгляните на всех этих людей, которые меня окружают; они ухаживают за мной, как слуги, а ведь это мои друзья; позволительно любить жизнь и сожалеть о ней, когда оставляешь после себя такие богатства.

Пети прошел в соседнюю комнату и сказал Кабанису, что считает Мирабо потерянным. Больной уже и сам это понял, он сказал Кабанису:

— Его слова суровы, я их слышу; вы не столь решительны; я склонен судить так, как он, но мне нравиться верить, как вы.

Больному, конец которого уже приближался, было невозможно отказать в услугах нотариуса; находясь в трезвом уме, Мирабо продиктовал свое завещание. Он назначил единственным наследником своего племянника дю Сайяна, оставил ренту своему побочному сыну Коко Люка де Монтаньи и 20 тысяч ливров госпоже де Нера, воспоминание о которой преследовало его неотступно. Ламарку он официально завещал все свои политические бумаги, Кабанису — свои литературные и философские опыты, Кону — 20 тысяч ливров, Пелленку — бриллиант стоимостью 100 луидоров; детям Лежея вручил долговые обязательства на книжный магазин; аббату Ламуретту подарил деньги, которые одолжил ему, чтобы тот смог поселиться в архиепископстве Лионском.

Эти щедроты наверняка были для него последней радостью; он мог забыть, что его наследство составит пассив более чем в 300 тысяч ливров, который не могла покрыть продажа его библиотеки. Ламарк заработал достаточно денег на деле о шахтах, чтобы восполнить разницу. В глазах общественности было бы лучше, чтобы после Мирабо остались одни долги: это стало бы лучшим опровержением его репутации продажного…

В последний день, в пятницу 1 апреля, среди всё более многочисленных посетителей, требовавших их пропустить, находились два священника: одного послала старая маркиза де Мирабо, другой был кюре из церкви Сен-Луи д’Антен, по собственной инициативе явившийся к самому знаменитому из своих прихожан. Пока оба представителя духовенства тщетно дожидались, возвестили о приходе бывшего епископа Отенского, монсеньора де Талейрана. Перед этим церковным иерархом двери раскрылись.

— Вот уж исповедник под стать кающемуся! — произнес чей-то ироничный голос.

Со времен публикации «Тайной истории берлинского двора» Мирабо и Талейран больше не разговаривали; нежданный визит должен был ознаменовать собой их примирение.

Мирабо попросил коллегу по Собранию и сообщника в национализации церковного имущества об одной услуге: после его смерти зачитать с трибуны речь, которую он написал, чтобы добиться включения в новый закон о наследстве положения о равном разделе имущества; это стало бы посмертным реваншем над главой семьи. Ведь Друг людей обездолил старшего сына в пользу младшего.

— Будет забавно слышать, — сказал он гостю, — как против этого закона выступает человек, которого больше нет и который только что составил собственное завещание.

Разговор двух депутатов продолжался более полутора часов. Мирабо был более озабочен возможностью союза Франции и Англии, чем спасением души, которой требовалось покаяние.

Под конец дня Талейран вышел из комнаты, держа в руке листки с речью; если он и был растроган, то умело это скрывал.

Людям, донимавшим его расспросами, он презрительно бросил:

— Он сделал драму из своей смерти.

Как будто в этом была необходимость!!!

Когда епископ-ренегат ушел, Мирабо учтиво сказал:

— Говорят, что больным вредны разговоры, но только не этот; как было бы чудесно жить в окружении друзей, в нем и умирать-то приятно.

К ночи вернулась тоска; около восьми часов вечера послышался выстрел из пушки.

— Что, Ахилла уже хоронят? — спросил Мирабо.

Эту фразу тотчас передали Робеспьеру; тот ответил не без удовлетворения:

— Если Ахилл мертв, Трою не возьмут.

В тот вечер, который окажется последним, Мирабо много говорил; по меньшей мере, до нас дошло множество его высказываний, вписывающихся в его доктрину.

— Этот Питт, — говорил он, вспоминая о разговоре с Талейраном, — министр приготовлений; он управляет угрозами, а не делами; если бы я пожил подольше, то, наверное, доставил бы ему массу неприятностей.

Затем, вспомнив о буйствах своей юности, он сказал такую фразу, напоминающую его жалобу Ламарку:

— Мой дорогой Кабанис, если бы я пришел в Революцию с такой же репутацией, как у Мальзерба! Какую судьбу я готовил своей стране! Какую славу связывал со своим именем!

Все его мучения и тревоги полностью отразились в одной фразе, возможно, дословно неточной, но до сих пор волнующей своей патетикой:

— Я уношу в своем сердце траур по монархии, обломки которой станут добычей мятежников.

Ночь обещала быть тяжелой; моменты совершенно ясного сознания сменялись длинными периодами бреда.

Около четырех часов утра Мирабо настойчиво попросил позвать Этьена де Кона. Верный секретарь был хранителем опасных откровений. Кабанис постучался к молодому человеку, жившему в том же доме; он услышал сильный шум, но не получил ответа; тогда врач вошел в комнату.

Этьен де Кон лежал на полу весь в крови; на его шее и груди было пять ножевых ран.

Подробности этой трагедии так до конца и не прояснились. Известно лишь, что прежде чем пойти спать, молодой секретарь в последний раз поговорил с хозяином, которого почитал; сквозь дверь было слышно, как Этьен де Кон сказал Мирабо: «Да, на жизнь и на смерть». Потом, с блуждающим взглядом, пошел к себе и заперся в своей комнате, и вот теперь его нашли зарезавшимся.

Ходило много версий: утверждали, что Кон решил, будто ему хотят сообщить о кончине Мирабо, и с отчаяния попытался покончить с собой.

Менее благопристойную версию запустили Ламеты. В бреду Кон якобы произнес слово «яд»; главари Триумвирата не побоялись заявить, что молодому секретарю было поручено налить своему хозяину какой-то роковой напиток, а потом страх перед разоблачением заставил его совершить безумный поступок.

Кабанис счел своим долгом скрыть происшествие от Мирабо; тот вновь впал в почти полную атонию, которую нарушали только его стоны.

Еще до рассвета Ламарк вернулся к одру своего друга.

Заря просачивалась сквозь жалюзи; снова обретя ясность ума, Мирабо велел раскрыть окна, потом сказал Кабанису:

— Друг мой, я сегодня умру; когда ты дошел до такого, остается только одно: окутать себя духами, увенчать цветами и опьянить музыкой, чтобы с приятностью погрузиться в вечный сон.

Ламарк как очевидец решительно опровергал эти низменно эпикурейские речи, возможно, произнесенные за несколько дней до того. В самом деле, похоже, что рассказ о последних минутах содержится в нескольких словах, более простых и человечных.

Мирабо призвал своего лакея, который накануне был очень болен, и спросил:

— Как твои дела?

— Ах, сударь, хотел бы я, чтобы вы были на моем месте.

— Да, — медленно произнес Мирабо, словно после глубокого раздумья, — не хотел бы я, чтобы ты был на моем.

Пока лакей брил его и причесывал, он попросил придвинуть кровать поближе к окну, чтобы посмотреть на первые листья и первые цветы в саду. Кабанис отказал, говоря, что нужен полный покой, а малейшее движение может сделать приступ смертельным.

— Он и так смертелен, — ровным тоном сказал Мирабо. Взглянув на молодые листочки, он произнес: — Прекрасная зелень, ты появляешься в тот момент, когда я ухожу.

Первые лучи солнца позолотили оконную раму.

— Если это не Бог, то, по меньшей мере, его дальний родственник, — прошептал Мирабо Фрошо, который только что вошел; взяв руки друга в свои, он вложил одну из них в ладонь Ламарка, а другую — в руку Кабаниса и твердым голосом сказал:

— Я завещаю вашей дружбе моего друга Фрошо; вы видели его нежную привязанность ко мне, он достоин вашей.

Он вдруг больше не мог говорить; его губы сложились, точно для поцелуя; подумали, что он просит пить; он оттолкнул рукой стакан оранжада, который ему подали, и сделал знак, будто пишет; ему подсунули клочок бумаги, и он вывел одно только слово: «Спать»…

Не призывал ли он вечный сон, чтобы унять страдания, вновь терзавшие его, вырывая у него стоны, которые он был не в силах подавить? Атеист Кабанис, однако, не решался применить эвтаназию и преждевременно уничтожить величайшего политика того времени; он притворился, будто не понял.

Тогда Мирабо вновь взял свое стило и написал:

«Верите ли вы, что смерть — опасное чувство? Пока можно было думать, что опиум зафиксирует настроение, было правильным не давать его мне; но теперь, когда надежда лишь на неведомое явление, почему бы его не испробовать, допустимо ли оставить умирать своего друга на колесе еще, возможно, несколько дней?»

Признав свое поражение, Кабанис выписал рецепт на опиумную настойку; побежали к аптекарю.

Пронзаемый болью, Мирабо выгнулся в конвульсии, что вдруг вернуло ему дар речи; он сказал Ламарку:

— Меня обманывают.

— Лекарство сейчас будет, — успокоил его Ламарк, — мы все видели, как его выписали.

Мирабо снова изогнулся; потряс кулаком и прошептал:

— Ах, доктора, доктора!

Пристально глядя на Кабаниса, он просил его:

— Разве вы не мой врач и друг? Разве вы не обещали избавить меня от этой пытки? Вы что, хотите, чтобы я умер, сожалея о том, что доверился вам?

Кабанис притворился бесстрастным; лекарства всё не было, что избавляло от необходимости решать трудную проблему — обрывать ли жизнь умирающего.

Мирабо, находившийся в сознании, снова протянул руку за пером, потом жестом попрощался с присутствующими. Последняя судорога сотрясла его и опрокинула на правый бок; его глаза расширились, словно увидев нечто невыразимое…

Подошедший доктор Пети наклонился над ним; закрыв Мирабо глаза, он просто сказал:

— Отмучился.

Это случилось в субботу 2 апреля 1791 года, в половине девятого утра…

VI

«Для народа день чьей-нибудь смерти — всегда великий день», — этим скептическим афоризмом умирающий Мирабо встретил Талейрана; прошло не более суток, и его слова подтвердились.

«Народ, заполнявший улицу вокруг его дома, зная, что половина его тела оледенела от смерти, все же никак не мог привыкнуть к мысли о том, что Мирабо смертен», — писал Камилл Демулен, проницательный наблюдатель.

Народу казалось, что он лишился своего единственного защитника; поэтому, возмутившись против несправедливости судьбы, народ решил найти виновных. Слух об отравлении был окончательно утвержден плакатами, которые уже в воскресенье 3 апреля в одночасье покрыли стены парижских домов. Ламетов и Барнава публично обвиняли в смерти Мирабо, что могло бы навести историка на мысль о том, что вывешенные плакаты были своего рода исполнением Плана. Вероятно, это Талон или Семонвиль, но никак не суверенный народ, отнес их в набор к печатникам.

Придав направление общественной мысли, следовало навести ее на конкретный результат. Общественный обвинитель из первого округа отдал приказ о вскрытии; его провел хирург Лефевр под контролем Вик-д’Азира, одного из величайших врачей своего времени. Помимо посмертного проявления мужского начала, операция не выявила ничего, кроме общего воспаления внутренностей, гипертрофии почки и, выражаясь современным языком, огромного скопления холестерина в области сердца.

Таких последствий излишеств было вполне достаточно для объяснения смерти; но похоже, что предположение о яде тоже показалось врачам удовлетворительным; однако осторожный Вик-д’Азир призвал их к молчанию.

— Он не был отравлен, — заявил он, — он не мог быть отравлен, слышите, вы! Вы что, хотите, чтобы королю. Собранию и всем нам перерезали глотки?

Ламарк проводил его в Тюильри, и Вик-д’Азир сообщил королеве, что «протокол, составленный о состоянии кишок, равно применим к смерти, вызванной использованием как сильнодействующих лекарств, так и яда. Он также сказал, что медики были точны в своем отчете, но из осторожности лучше дать заключение о естественной смерти, поскольку в состоянии кризиса, который переживает Франция, невиновные в подобном преступлении могут стать жертвой общественной мести».

Таким образом, исходя из государственных интересов, в Истории было записано, что смерть Мирабо наступила естественным путем; следует предположить, что на этот счет существовали сомнения.

Мерси-Аржанто написал Ламарку: «Всё оборачивается против нас; с таким решительным невезением невозможно бороться».

Посол выразил мнение королевы; хотя она вовсе не любила Мирабо, она была потрясена и не скрывала своего сожаления.

Национальное собрание напыщенно встретило известие о его кончине.

— Мне предстоит исполнить тяжелое поручение, — сказал председатель. — Я должен сообщить о постигшей вас преждевременной утрате г-на Мирабо-старшего. Не стану напоминать о рукоплесканиях, коими вы воздавали должное его талантам; его заслуги превыше скорби и слез, которые мы проливаем на его могиле.

Тогда на трибуну поднялся Талейран.

— Господин де Мирабо посылал за мной, — сказал он. — Не буду говорить о волнении, испытанном мною под воздействием некоторых его речей. Я принес вам, как драгоценные осколки, последние слова, вырванные у огромной добычи, которой только что завладела смерть.

Затем бывший епископ Отенский зачитал речь о наследовании.

Барер попросил, чтобы все члены Собрания присутствовали на похоронах величайшего среди них.

— Мы все пойдем, все! — единодушно закричали депутаты.

4 апреля 1791 года похоронный кортеж, каких в Париже еще не видывали, выехал с улицы Шоссе д’Антен и направился к Пантеону.

«В первый раз человек, прославившийся своими сочинениями и своим красноречием, получал почести, которыми ранее удостаивали лишь вельмож и великих воинов», — писала госпожа де Сталь.

Пробиваясь сквозь толпу из четырехсот тысяч человек, кортеж целых три часа добирался до церкви Сент-Эсташ, где состоялось отпевание.

Иезуит Черутти, полемика которого с Мирабо наделала в свое время столько шуму, произнес помпезную проповедь, вызвавшую слезы у присутствующих, которые были готовы их проливать. И когда автор панегирика провозгласил: «Мирабо будет признан первым из французов», честолюбец Бриссо прошептал:

— А кто бы не захотел быть вторым?

Вся трагедия грядущих лет заключалась в этой фразе, которую никто не расслышал.

Кортеж продолжил свой путь к горе Святой Женевьевы; спустилась ночь, но чуткая толпа хранила благоговейное молчание. Пробило полночь, когда гроб Мирабо опустили рядом с Декартом; каждый думал, что он здесь на веки вечные; но мы уже знаем, что было потом.

Нелегко оставаться великим человеком в глазах толпы. Однако еще труднее казаться таковым в глазах собственной семьи, и надгробная речь, произнесенная Луизой де Кабри, звучала гораздо искреннее. «Бич семьи окончил свой земной путь, — писала увядшая любовница своему брату Мирабо-Бочке. — Это благодеяние Провидения, всю цену которого должны почувствовать его семья и отчизна».

Они были последними обломками адского рода. Луизе де Кабри оставалось жить несколько лет; Мирабо-Бочка погибнет в следующем году на поединке выпивох во Фрибурге в Брейсгау, где он командовал полком эмигрантов. Бальи де Мирабо, единственный мудрый человек в семье, покинул Францию и отправился на Мальту, где мирно угас в 1794 году.

Эмили де Мариньян на какое-то время переживет этот мор. Выйдя замуж за итальянского аристократа, графа делла Рокка, и потом снова овдовев, наследница Мариньянов порой будет с нежностью вспоминать о великом человеке, которого она недооценивала. И когда она умрет в 1800 году, то завещает свое состояние маленькому Коко — внебрачному сыну своего мужа. По странному повороту судьбы деньги, которых некогда вожделел молодой честолюбец из Прованса, чуть было не вернулись к его кровинке. Погрешность в оформлении завещания помешала исполнить последнюю волю Эмили де Мариньян. Люка де Монтиньи не стал наследником состояния, но получил тяжелую наследственность и посвятил все силы тому, чтобы создать идеализированный образ незаурядного человека, даровавшего ему жизнь.

Правда, это «житие святого» малоубедительно, и суждения о Мирабо будут по-прежнему разниться на протяжении веков.

VII

Как выразить в нескольких строках столь противоречивый характер, тогда как этого не сделать и в целом томе, написанном беспристрастно?

И все же нельзя провести целые месяцы в близком общении с таким человеком, разбирая листки, покрытые его высокомерным почерком, добросовестно читая его речи и письма, не создав невысказанного мнения, которое, впрочем, не претендует на непреложность.

Исключительный характер в исключительной среде — вот отправная точка.

Друг людей был необычен тем, что стал интеллектуалом в роду солдат. Живя в век Просвещения, он неумеренно возгордился из-за склонности, за которую, возможно, краснели бы его предки-вояки. По редкому капризу судьбы, его сын оказался на него похож, и это обстоятельство показалось его исключительному отцу настолько необычайным, что он пришел в раздражение, обнаружив у своего отпрыска собственные недостатки; к этому раздражению вскоре примешалась ревность, почти естественным образом преобразившаяся в ненависть.

Блестящие дарования, сдерживаемые ленью и зажимаемые невежами, тревожная сексуальность, доведенная до отчаяния грубостью, раннее осознание того, что его систематически задвигают на задний план, — всё это вместе поставило юного Оноре Габриэля де Мирабо в невыносимые условия.

Пламенная натура, испытывающая подобное угнетение, может заявить о себе лишь яркими ошибками; в их чрезмерности и заключалось освобождение.

За глупостями, которые лишь усугубляло неверно подобранное противоядие, последовали варварские наказания, которые навсегда разрушили слабое здоровье, скрывавшееся под крепкой с виду оболочкой.

И все эти ужасы происходили в век, когда люди верили в доброту рода человеческого, в добродетели свободы и осуждали гнет.

Бунт стал самой естественной формой защиты; в случае Мирабо его умеряло сознание собственной цены и рассуждение, суть которого он выразил так: свободный или нет, я до последнего вздоха буду отстаивать права человеческого рода.

Тридцатидвухлетний мужчина, вышедший в 1780 году из башни Венсенского замка, вполне созрел для того, чтобы стать великим гражданином; величайшая ошибка того времени, возможно, заключалась в том, что никто этого не заметил, и аристократа по рождению, превосходящего своим умом большинство равных себе, принуждали жить, перебиваясь с пятого на десятое жалким заработком.

Непониманием и завистью из этого человека, удивительно чувствительного к вопросам происхождения, сумели сделать деклассированный элемент; убежденного монархиста превратить в популиста, который, однако, ненавидел фракции и олигархии, поскольку был из них изгнан.

Однако несколько недель, проведенных в Национальном собрании, убедили Мирабо в том, что, если деспотизм короля переносить трудно, деспотизм парламента не вынести вообще.

Хорошо разбираясь в проблемах управления, он понял, что единственным решением для Франции было бы равновесие властей; когда он в этом убедился, монархия получила в его лице преданного слугу.

Значит ли это, что тогда он был в состоянии не допустить революции? Этот пункт требует уточнения: Мирабо вовсе не хотел предотвратить потрясения, а лишь остановить их на стадии, казавшейся ему разумной.

Когда двор обратился к его услугам, намеченная цель уже давно была пройдена; требовалось вернуться назад, что было невозможно без полномочий и в условиях подозрительности.

Мирабо быстро почувствовал, что его политическое поведение, слишком сложное для среднего человеческого понимания, скомпрометировало его во всех областях.

Собрание сомневалось в нем, потому что считало его продавшимся; двор презирал, потому что знал, что он куплен. Из-за денежных проблем, весьма распространенных тогда в окружении короля и довольно жалких по сравнению с истинными интересами государства, никто не пожелал отдать должное превосходству, которое, может, и не было столь подавляющим, как казалось тем, кто его боялся.

Ибо Мирабо никогда не был членом правительства, а только крылом оппозиции. В его голове роились идеи. Это было кстати, когда требовалось ответить противникам или представить план возрождения, но могло превратиться в серьезное затруднение, если бы его принудили выбирать среди собственных богатств, чтобы исполнить намеченные в общих чертах программы.

Мирабо придавал незаурядности его ораторский дар, вероятно, самый яркий за всю историю человечества. Но временные успехи, обязанные собой блестящим речам, ничуть не изменили мнения современников об ораторе, когда он переставал говорить; подобно тунике Несса, к нему прилипла и нещадно жгла память о постыдной юности — следствии непонимания со стороны отца; именно в этом, вероятно, заключается истинная драма Мирабо, здесь корень неудач и крах многообещающей судьбы.

Ибо люди судят о нас не по нашим достоинствам, а по тому мнению, какое о нас составляют; вот почему высшие люди столь часто становятся жертвами уколов зависти.

Этот урок дан нам свыше, непосредственно от Бога.

Для не веривших в Христа евреев он навсегда остался сыном плотника из Назарета. Поскольку Он знал, что он Бог, это неверие не помешало Ему свершить свое предназначение; умереть ради человечества было чисто личной драмой, которая не зависела от непонимания окружающих.

Для простых смертных столь важные проблемы не могут разрешиться так просто.

Поэтому, отодвигая в сторону главную тему, историки часто задавали по поводу Мирабо вопросы, предполагаемые ответы на которые не удовлетворяли. В самом деле, речь не о том, прекратилась ли бы Революция, если бы герой остался жить; еще менее важно, привела ли бы Мирабо на эшафот месть Робеспьера, или он стал бы принцем по прихоти Наполеона.

Правда в том, что он умер в тот момент, которого требовала ревнивая судьба: никто не пожелал его понять; даже двор, ждавший от него своего спасения, не верил в него.

Мирабо прекрасно знал об их презрительном непонимании; чтобы забыть о нем, он в наслаждениях искал компенсацию уважения; он без меры удовлетворял требовательное тело, тогда как предпочел бы удовлетворить чаяния могучего духа.

Так что отнюдь не парадоксально будет заключить, что Мирабо покинул этот мир, не найдя в нем понимания; более того, следуя логике до конца, можно сказать, что он умер, чтобы в него, наконец, уверовали.

По странной причуде того скептического века, атеист умер от той же раны, что и Бог.

 

ИЛЛЮСТРАЦИИ

Отец Мирабо — маркиз Виктор де Рикети

Замок Биньяр, где родился Мирабо

Жан Антуан (Бальи), дядя Оноре Габриэля

Брат Мирабо — Бонифаций по прозвищу «Мирабо-Бочка». Французская карикатура

Маркиза Софи де Монье

Госпожа де Нера

Венсенский замок место заключения Мирабо

Камера Мирабо в Венсене

Оноре Габриэль в одной из тюрем

Трактат Мирабо «О тайных приказах и государственных тюрьмах»

Заседание Генеральных штатов

Министр финансов Жак Неккер

Знаменитая отповедь Мирабо королевскому посланцу Дрё-Брезе. 23 июня 1789 г.

Дьявол диктует Мирабо его речи. Роялистская карикатура

Клятва депутатов в Зале для игры в мяч. Картина Ж. Л. Давида

Взятие Бастилии. Картина Ж. П. Гуэля

Прибытие короля и его свиты в Париж. Октябрь 1789 г.

Декларация прав человека и гражданина

Людовик XVI

Мария-Антуанетта

Выступление короля в Национальном собрании. Февраль 1790 г.

Маркиз де Лафайет

Апофеоз Мирабо. Гравюра времен Революции

Мирабо на трибуне

Аббат Эмманюэль Жозеф Сьейес

Посмертная маска Мирабо

Похороны «трибуна революции». Апрель 1791 г.

«Скелет в шкафу». Письма Мирабо королю, обнаруженные в «Железном шкафу» во дворце Тюильри. Французская карикатура

Статуя Мирабо в Национальном собрании Французской Республики

 

ОСНОВНЫЕ ДАТЫ ЖИЗНИ ОНОРЕ ГАБРИЭЛЯ РИКЕТИ (МИРАБО)

1749 , 9 марта — в замке Биньяр близ Экса родился Оноре Габриэль де Мирабо, старший из одиннадцати детей маркиза Мирабо, одного из наиболее просвещенных людей своего времени.

1754 — рождение брата Бонифация по прозвищу «Мирабо-Бочка» 1764–1767 — военная школа в Париже, обучение у аббата Шокара. 1766— торжественная речь в День святого Людовика — дебют Мирабо как оратора.

1767 , 19 июля — принят в полк.

1768 — заключение на острове Ре. Первый опыт пребывания в королевской тюрьме.

1769 , апрель — в чине младшего лейтенанта Оноре Габриэль со своим полком на корсиканской земле. Посланный на Корсику со своим полком, Мирабо возвращается оттуда в чине капитана драгун. 1770— отплытие в Прованс.

1771 — Мирабо покинул Версаль и направился в Париж.

1772 , 23 июня — свадьба в Эксе с Эмили де Кове, единственной дочерью маркиза де Мариньяна.

1773 — за драку с бароном де Вильнев заключен в замок Иф.

28 декабря — Людовик XV в очередном тайном приказе повелел Мирабо с женой безвыездно проживать в их замке.

1774 — написан «Опыт о деспотизме».

Март — Мирабо ссылается на жительство в маленький городок Маноск.

9 мая — допрос следователя в Маноске.

8 июня — Мирабо признан недееспособным.

22 августа — ордер на арест. Бегство из Грасса в Маноск.

1775 , май — перевод в замок де Жу.

11 июня — встреча с Софи де Монье.

1776 — памфлет «Немецкие правители продают Англии свой народ».

Август — побег Софи к своему любовнику Габриэлю де Мирабо.

1777–1780 — узник Венсенского замка. Письма к Софи.

1777 , 14 мая — Габриэля и Софи выследили и препроводили в Париж, где им было объявлено о заочном решении суда. Мирабо приговорили за побег и обольщение Софи к смертной казни, а Софи — к лишению всех прав в качестве жены или вдовы маркиза Монье.

1778 — трактат «О тайных приказах и государственных тюрьмах».

1781–1783 — процессы над Мирабо.

1784 — встреча с девятнадцатилетней голландкой Генриеттой-Амелией де Нера, дочерью Онно Эвьера ван Харена.

1786 — поездка в Пруссию с тайным поручением составить отчет о впечатлении, произведенном в Германии смертью Фридриха Великого, изучить характер его молодого преемника и подготовить почву для займа. Мирабо отправил министру Калонну 66 писем, заключающих в себе много интересных наблюдений, сатирических портретов и остроумных выводов.

1789 — Мирабо — депутат Генеральных штатов. Издание газеты «Письма к моим избирателям».

13 июля — смерть маркиза де Мирабо. Перед смертью он написал письмо, в котором покрывает позором своего сына.

14 июля — взятие Бастилии. Начало Великой французской революции.

1790, июль — 1791, апрель — попытки спасти монархию. 50 «записок для двора».

1791 , 2 апреля — Мирабо скончался в Париже на улице Шоссе д’Антен.

4 апреля — похоронен в Национальном пантеоне.

1792 , 10 августа — найдены доказательства сношений Мирабо с Людовиком XVI и Марией-Антуанеттой; вследствие этого останки его были удалены из пантеона и на место их положены останки Марата.

 

КРАТКАЯ БИБЛИОГРАФИЯ

Васильев В. Мирабо. — В кн.: Мирабо. Меттерних. Франклин. Вашингтон. Линкольн (Библиотека Флорентия Павленкова). Челябинск, 1998.

Гримм Э. Д. Мирабо. Очерк из истории великой французской революции. М., 1908.

Манфред А. З. Три портрета эпохи Великой французской революции: Руссо, Мирабо, Робеспьер. М., 1978.

Aulard F. A. Les Grands orateurs de la Révolution: Mirabeau. Paris, 1918.

Barthou L. Mirabeau. Paris, 1913.

Bonnet A. Mirabeau et sa femme. Paris, 1900.

Chaussinaud-Nogaret G. Mirabeau. Paris, 1982.

Chevalier J. J. Mirabeau, un grand destin manqué. Paris, 1946.

Cock J. de. Mirabeau et la naissance du régime parlementaire. Lyon, 2001.

Domnique P. Mirabeau. Paris, 1947.

Ferval C. La jeunesse de Mirabeau. Paris, 1926.

Guihal G. Mirabeau et la Provence en 1789. Vol. 1–2. Paris, 1891–1901.

Hugo V. Etudes sur Mirabeau. Paris, 1834.

Jean R. Le dessus et le dessous ou L’érotique de Mirabeau: roman-essai. Arles, 1997.

Jouvenel H. de. La vie orageuse de Mirabeau. Paris, 1928.

Les grands discours parlementaires de la Révolution: de Mirabeau à Robespierre, 1789–1795. Textes présentés par G. Chaussinand-Nogaret; préf. de J.-L. Debré. Paris, 2005.

Lomenie L. de. Les Mirabeaus. Vol. 1–5. Paris, 1889–1891.

Manceron C. Mirabeau, l’homme a la vie brulee. Paris, 1969.

Mezieres A. Vie de Mirabeau. Paris, 1892.

Rousse E. Mirabeau. Paris, 1891.

Sagnac Ph. Le correspondence de Mirabeau. Paris, 1935.

Stem A, La vie de Mirabeau. Vol. 1–2. Paris, 1895.

Vallentin A. Mirabeau avant la Révolution. Paris, 1946.

Vallentin A. Mirabeau pendant la Révolution. Paris, 1947.

Venier R. Mirabeau franc-maçon. Marseille, 1951.

Tournu C. Milton, Mirabeau, une rencontre révolutionnaire. Paris, 2002.

Ссылки

[1] Пер. М. П. Кудинова. Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примечания научного редактора.

[2] Жан-Поль Марат в годы Французской революции издавал газету «Друг народа», от которой получил свое прозвище. Отец Мирабо, как будет сказано далее, называл себя «Другом людей».

[3] Напомним, что этот маркиз является прямым предком автора книги Рене де Кастра, как и упомянутый далее маршал де Кастр.

[4] Некоторые авторы приписывают эту фразу дяде Жана Антуана де Мирабо, шевалье де Вильбонну, что можно было бы утверждать с большей долей вероятности. — Прим. авт.

[5] Бальи — чиновник, вершивший правосудие именем короля или крупного феодала.

[6] Главный персонаж пьесы Мольера «Мизантроп».

[7] Пилосский царь, участник Троянской войны. Опытный и храбрый воин, красноречивый оратор. В литературной традиции — умудренный опытом старец, ценный советчик.

[8] Персонаж фарса Мольера «Господин де Пурсоньяк», лиможский дворянин, осмеянный и одураченный парижанами. Прототипом его послужил реальный человек, который повел себя грубо на театральном представлении.

[9] Алексис де Токвиль (1805–1859) — французский юрист, политолог и мыслитель.

[10] Анн Робер Жак Тюрго (1727–1781) — французский государственный деятель, философ-просветитель и экономист, человек незаурядного ума, с решительным характером, с необыкновенной силой воли, пытавшийся осуществить широкие замыслы. Постоянно был занят мыслью об улучшении положения народа: он один предполагал сделать все то, что позднее совершила революция, — уничтожить все повинности и все привилегии.

[11] Персонаж одноименной басни Лафонтена — дунайский крестьянин, который явился в Рим и стал обличать в сенате римские порядки. Синоним грубого, неотесанного мужлана.

[12] «Тайный приказ» (lettre de cachet)  — документ, содержавший в себе королевский приказ об изгнании или заточении без суда и следствия.

[13] Письмо от 21 июля 1768 года — первое из известных нам писем Мирабо. — Прим. авт.

[14] Сюжет «Пармской обители» Стендаля.

[15] Основное здание замка Мариньян, провансальская реплика виллы Фарнезе, существует до сих пор. В нем, частично занятом под муниципальные службы, сохранился зал с поразительным декором. Этот зал называют, хотя и без веских на то оснований, «спальней Мирабо». — Прим. авт.

[16] Пьер Самуэль Дюпон де Немур (1739–1817) — французский экономист и политический деятель. Примкнул к кружку Ф. Кенэ и стал одним из представителей школы физиократов и пропагандистов их идей. Был редактором основанного в 1765 году «Журнала сельского хозяйства, торговли и финансов». В 1767 году издал в двух томах собрание напечатанных в этом журнале статей Кенэ. Опубликовал систематическое изложение доктрины физиократов под названием «О возникновении и развитии новой науки».

[17] Lance faudrá — разящая молния (фр.).

[18] «Чистый продукт» — важная категория учения физиократов, напоминающая прибавочную стоимость современной политической экономии.

[19] Жан-Фредерик Морепа (1701–1791) — с 1774 года первый министр Людовика XV. Стал первым министром при восшествии Людовика XVI на престол и сильно повлиял на характер и мировоззрение молодого короля.

[20] Речь идет о знаменитом «деле об ожерелье королевы»: авантюристка Ламотт, переодевшись Марией-Антуанеттой, уговорила кардинала де Рогана купить, якобы для королевы, сверхдорогое бриллиантовое ожерелье, которым и завладела. Процесс по этому делу в 1785 году скомпрометировал монархию, став одной из причин ее падения.

[21] Имеется в виду роман «Опасные связи».

[22] Мари Жозеф Поль Ив Рош Жильбер дю Мотье, маркиз де Лафайет (1757–1834) — представитель высшей французской знати. Прославился во время войны за независимость в США (1775–1783). Активный участник Великой французской революции, в которой проявил себя как один из заметных либералов, перейдя позже в лагерь «конституционалистов» и Клуб фейянов. Мирабо, бывший его соратником, являлся в то же время одним из его главных противников в революционном лагере и называл его Жиль Сезар, намекая на Юлия Цезаря.

[23] Жан-Жак-Пьер Бриссо (1754–1793) — журналист, впоследствии лидер жирондистов, казненный в период якобинского террора.

[24] Жак Неккер (1732–1804) — французский финансист и государственный деятель, протестант. Был скорее великим администратором, чем государственным деятелем; он задумал реформу Франции по плану менее обширному, чем план Тюрго, но проводил его с бо́льшим тактом и выдержкой. Назначенный министром с тем, чтобы он нашел деньги для двора, он пользовался этим, чтобы дать некоторые свободы народу. Он поправил финансы, введя в них порядок, и дал возможность провинциям до некоторой степени участвовать в управлении.

[25] Этот бюст находится в музее Арбо в Экс-ан-Провансе. — Прим. авт.

[26] Джон Ло — шотландский финансист, был генеральным инспектором финансов во Франции. В 1716 году он основал в Париже банк, печатавший ценные бумаги, обеспеченные государством. Этими бумагами также оплачивались акции созданной им компании. Началась безудержная спекуляция, вызвавшая сокрушительное банкротство в 1720 году.

[27] Шарль Александр Калонн (1734–1802) — французский государственный деятель. В 1783–1787 годах генеральный контролер финансов. Принял в администрации систему, совершенно противоположную системе своего предшественника Неккера.

[28] Творил чудеса (лат.).

[29] Имеется в виду Рахиль Варнхаген фон Энзе (1771–1833), в девичестве Левин, будущая хозяйка влиятельного литературного салона в Берлине.

[30] 22 февраля 1787 года нотабли открыли свои заседания в Версале. Нотабли, выбранные правительством из среды высших классов, образовали особое собрание при правительстве, не имевшее ни собственного существования, ни полномочий. К этому собранию обратился Калонн, полагая, что оно, будучи зависимым, окажется более покорным, и ему удастся избежать обращения к провинциальным парламентам или к Генеральным штатам.

[31] Император Калигула говорил: «Я бы хотел, чтобы у римского народа была одна голова, которую можно срубить одним ударом».

[32] Громыхание ( ит .) — в переносном смысле пустая болтовня.

[33] Огюст Мари Раймон, граф де Ламарк, князь д’Аренберг. Начал службу французской короне в качестве полковника во время американской кампании (1780–1782). Депутат от французской Фландрии в 1789 году в Генеральных штатах, где сблизился с Мирабо. Заслужил известность как оратор и сторонник королевы. Мирабо сделал его исполнителем своей посмертной воли и умер у него на руках. В 1793 году граф бежал в Австрию, оставил «Воспоминания о Мирабо», опубликованные в 1853 году.

[34] Наконец настало время, когда третье сословие должно было получить свое право участия в правлении. Оно уже раньше делало попытки к получению этого права, но эти попытки были бесплодны, так как были преждевременны. Представители третьего сословия до 1789 года не пользовались никакими политическими правами, не принимали никакого участия в управлении и совершенно не допускались к государственной службе. Сословие, изнуренное налогами двора, унижаемое дворянством, было разделено на враждующие друг с другом корпорации, организованные для охраны односторонних их интересов. Это сословие владело едва одной третью всех земель, с которой оно принуждено было платить феодальный оброк помещикам, десятинный сбор — духовенству и подати — королю.

[35] Сочинение Гийома Рейналя (1713–1796), французского историка, близкого к энциклопедистам.

[36] Рождается новый порядок (лат.).

[37] Текст этой речи был сохранен Фрошо, другом Мирабо, депутатом от третьего сословия, ставшим во времена Империи префектом департамента Сены. — Прим. авт.

[38] Характерный поступок. Король увлекался охотой, но на заседаниях, где обсуждались государственные дела, явно спал или притворялся спящим. Он вел дневник, где ежедневно записывал в основном итоги дневной охоты — сколько убито зайцев, лис, тетеревов. Если охота была неудачной, король записывал в дневнике: «Ничего». Характерно, что 14 июля 1789 года, в день взятия Бастилии, в дневнике короля стоит та же запись: «Ничего».

[39] Граф Прованский — младший брат Людовика XVI. Герцог Орлеанский (позже Филипп Эгалите) — его кузен, депутат Генеральных штатов, примкнувший в числе 47 аристократов к Национальному собранию.

[40] Мазаньелло (настоящее имя Томмазо Аньелло) — неаполитанский революционер, возглавивший восстание против испанцев в 1647 году и убитый по приказу вице-короля.

[41] Луций Сергий Катилина — римский патриций, перешедший на сторону плебса и возглавивший в 63 году до н. э. заговор с целью захвата власти. Убит в схватке с противниками.

[42] Право относительного вето осуществляется, когда отказ главы государства санкционировать закон лишь приостанавливает вступление его в силу, поскольку парламенту предоставляется право принять его вторичным голосованием.

[43] Знаменитая писательница Жермена де Сталь (1766–1817) была дочерью Жака Неккера.

[44] Почетное обращение к ближайшим родственникам короля.

[45] Мирабо не погрешил против истины: Людовик XVI действительно не был ни деспотом, ни мотом. Прошли те времена, когда все были раздражены ужасным распутством двора Людовика XV, — нынешний король отличался чистотою нравов и умеренностью своих потребностей.

[46] Фулон сменил Неккера на посту сюринтенданта финансов, Бертье, интендант Парижа, был его зятем. Обоих бунтовщики повесили, потом проволокли по улицам, обезглавили и носили их головы на пиках.

[47] Парижская коммуна — выборный орган городского самоуправления Парижа, созданный 25 июля 1789 года.

[48] На Капитолийском холме в Риме заседал Сенат; с Тарпейской скалы, находившейся неподалеку, сбрасывали осужденных преступников.

[49] От фр. gueux — нищий, прощелыга, негодяй. Гёзы — прозвище нидерландских дворян и народных повстанцев, которые вели борьбу с испанцами во время Нидерландской революции XVI века.

[50] Потайной сейф с секретными документами, обнаруженный после взятия восставшими королевского дворца Тюильри 10 августа 1792 года.

[51] Доктрина шарлатана Месмера, лечившего с помощью «ушата здоровья» — обливания «намагниченной» водой. — Прим. авт.

[52] В отечественной историографии Дантон (1759–1794) более известен под именем Жорж, его полное имя — Жорж Жак.

[53] Супруга маршала де Кастра, на которую намекал Мирабо, с ноября 1789 года находилась в Швейцарии. Народ, грабивший особняк, таким образом, не мог выразить ей свое почтение. Но точно так же, как Мирабо разглядел окно Лувра, когда говорил о Варфоломеевской ночи, в тот день он увидел трогательную сцену, которой не было и быть не могло. — Прим. авт.

[54] После провозглашения Франции республикой многие священнослужители отказались присягать ей, что привело к массовым репрессиям против них и гонениям на церковь в целом.

[55] Мишле Ж. История французской Революции, IV, 9; Противостояние Мирабо. — Прим. авт.

[56] «Знаменитой царапиной» была рана в руку, полученная Ламетом 12 ноября 1790 года во время дуэли с герцогом де Кастром. — Прим. авт.

[57] В качестве иллюстрации этого замечания можно привести тот факт, что 16 мая 1791 года Робеспьер добился принятия проекта Мирабо, по которому депутаты Учредительного собрания не могли избираться в Собрание нового созыва. Выборы 1791 года прошли бесконтрольно, и одно из основных положений плана спасения, придуманного Мирабо, непосредственно привело к падению монархии. — Прим. авт.

Содержание