НАЧАЛО
В возрасте двадцати шести лет Николай Александрович Романов стал восемнадцатым по счету царем из династии Романовых (от московского ее основания), пробыв затем у власти двадцать три года. По иронии истории, почти в самый канун падения династии ему выпала честь отпраздновать в 1913 году ее трехсотлетие.
Вопреки мнению некоторых из его помощников, Николай Второй не был ни единственной, ни главной причиной краха династии. Истинно, однако, и то, что он внес в историю этого краха свой посильный вклад.
Предки его с отцовской стороны ничего генетически блистательного ему не передали, зато обременили его вполне. Немногие из них кончили как нормальные люди: из семнадцати царей Романовых, занимавших трон до Николая II, более или менее естественной смертью умерли двое-трое. Отец последнего царя Александр III умер сравнительно молодым (49 лет), то ли от ушибов, вынесенных из железнодорожной аварии под Харьковом, то ли от нефрита, следствия неумеренных горячительных возлияний. Тяга к спиртному, унаследованная от отца, усугубила, по словам современника, «притаившуюся в душевных глубинах Николая Александровича жестокость и равнодушие к чужому страданию, столь свойственные роду Романовых вообще». Кое-что досталось ему и от матери, датской принцессы Дагмары: малый рост, стойкая скрытность, способность взирать на предмет ненависти любезными, доброжелательными, иногда почти влюбленными глазами.
Девяти лет от роду престолонаследник увидел себя в организованном для него университете на дому. Преподаватели были подобраны в соответствии с традицией, сложившейся в роду. В педагогический синклит, укомплектованный для наследника, вошли Н. X. Бунге, Г. А. Леер, О. Э. Штубендорф, А. В. Пузыревский, Е. Е. Замысловский, Н. Н. Бекетов, Ц. А. Кюи, а также генерал Г. Г. Данилович. Прежде Данилович состоял начальником пехотного училища. На каком-то смотру он понравился Александру III, был назначен «заведующим учебными занятиями цесаревича Николая» (при закреплении за К. П. Победоносцевым общего руководства).
Двенадцать лет трудилась эта коллегия над развитием интеллекта и вкусов наследника Николая, потом к курсу обучения был прибавлен тринадцатый год. Главным был на протяжении курса предмет, излагавшийся Победоносцевым: догма о божественном происхождении самодержавия, о неограниченности и неприкосновенности царской власти. Такие взгляды на воспитание развивал сам Александр III.
Первые восемь лет престолонаследник проходил почти нормальный гимназический курс, если не считать исключения из программы классических языков (латыни, греческого), усиленных занятий английским, французским и немецким, а также занятий по так называемой политической истории. Последние же пять лет были отданы «высшим наукам», с упором на военные: стратегию и тактику, топографию и геодезию. Леер читал ему историю войн; Бекетов преподавал химию; Кюи — фортификацию; Штубендорф — топографию; Бунге статистику и политическую экономию.
Особое место занимал в победоносцевской школе мистер Хит, или, как его называли во дворце, Карл Осипович, фактически не столько преподаватель, сколько гувернер. Он с ранних лет привил своему воспитаннику привычку пользоваться английским языком вместо русского, почему Николаю изъясняться по-английски было сподручней, чем по-русски, и родная его речь зачастую походила на подстрочный перевод с английского. Забота о развитии его вкусов и познаний в области родной литературы была также более чем скромной.
По всем предметам профессорам запрещено было задавать вопросы ученику, ему же самому спрашивать не хотелось; поэтому степень усвоения наук так до конца и осталась загадкой даже для Победоносцева. Видно только было, что на занятиях августейший школяр частенько мучается скукой, в моменты наивысшего вдохновения очередного лектора следит не столько за его изложением, сколько за сутолокой у аптеки напротив, за толчеей у Аничкова моста. В чем сам себе признавался в дневниках тех лет: «Был изведен Пузыревским…»; «Занимался с Леером, чуть не заснул…»; «Встал поздно, чем урезал Лееру его два часа…» Занятия действовали на него, как снотворное: «У меня сделалась своего рода болезнь — спячка, так что никакими средствами добудиться меня не могут…» Но нет ничего вечного, и мучительство спячкой не бесконечно, и однажды наступает дивный день, день его светлого пробуждения — со страниц его дневника звучит ликующий, триумфальный возглас: «Сегодня я закончил свое образование — окончательно и навсегда!»
Точнее, он «закончил окончательно» не образовательную программу в целом, а ее лекционный цикл. Ибо оставалась еще познавательная практика за пределами класса. Она наследнику нравилась больше и длилась дольше. Несколько лагерных периодов он провел в расположении войск близ столицы (большей частью под Красным Селом): два лета — в Преображенском полку, сначала субалтерн-офицером, затем командиром роты и еще два сезона — в гусарском полку командиром взвода, командиром эскадрона; и еще лето — в расположении артиллерийских частей. Пределом достигнутого было командование батальоном в звании полковника.
Зато часы досуга провел в гвардии преславно. Под руководством дяди своего Сергея Александровича, командовавшего Преображенским полком в обществе Нейгардта, фон дер Палена и братьев Витгенштейнов познал прелесть попоек и амурных похождений, каковые и составили нечто вроде параллельного университетского курса. Коронными пунктами этой просветительной программы дубль были: игра в волков и питье «аршинами» и «лестницами».
Из дыма и шума пикников вышли некоторые из его будущих приближенных — сенаторы, губернаторы, архиепископы; в числе последних — святые отцы из кавалергардских ротмистров Серафим и Гермоген.
В довершение образования отец выделил в его распоряжение балтийский крейсер и велел совершить путешествие на Дальний Восток. Много месяцев плавал он по морям и океанам, набираясь впечатлений, пока в Японии не прервал его турне некий Сандзо Цуда, вооруженный саблей.
К осени 1894 года, когда стал отходить в мир иной измотанный нефритом Александр Александрович, пред миром и Россией предстал его преемник — сильно энглизированный молодой человек, на вид скромный до застенчивости, со сдержанно-вежливыми манерами, с беглой английской и несколько натужной русской речью (плюс странный, так называемый гвардейский акцент), с общим уровнем развития гусарского офицера средней руки.
Ростом и надутым видом контрастировала с ним его невеста, той же осенью вызванная из Дармштадта.
Мнения тех, кто мог приглядеться к Николаю с ближнего расстояния, были различны. Одни говорили: это штык-юнкер. Другие: зауряд-прапорщик. Третьи: новый вариант Павла I. Четвертые: благовоспитанный, но опасный двуличием и самомнением молодой человек.
Александр III умирал, сидя в кресле на террасе Ливадийского дворца. За два часа до своей кончины он потребовал к себе наследника и приказал ему тут же, на террасе, подписать манифест к населению империи о восшествии на престол.
Это было 20 октября 1894 года.
Волоча за собой свитский хвост, в первых рядах которого выступали принцы Ольденбургские и Лейхтенбергские, Бенкендорфы, фон дер Палены и фон дер Остен-Сакены, а за ними Фредерике, Нейгардт, Гессе, Икскуль фон Гильденбрандт, фон Валь, фон Рихтер и многие другие той же категории, новый царь в горностаевой мантии отправился к местам своих вступительных публичных речей, главным мотивом которых было: крамоле и вольнодумству послабления не будет.
Спустя десять дней после смерти отца он появился на первом приеме в Большом Кремлевском дворце, в Георгиевском зале, перед представителями сословий. Запись в дневнике: «В это утро я встал с ужасными эмоциями». Оратора мутит от страха. Невеста требует, чтобы он взял себя в руки. Под ее бдительным оком, согласно дневнику же, «в 9 3/4 утра речь состоялась». Ничего особенного не произошло. Состоялось и парадное шествие из дворца в Успенский собор. В дневнике с облегчением фиксируется:
«Все это сошло, слава богу, благополучно».
Не столь гладко прошла следующая церемония, состоявшаяся в Аничковом дворце в Петербурге (17 января 1895 года). Собраны в Большом зале депутации от дворянства, земств и городов. Николаю и здесь предстоит сказать слово. Победоносцев подготовил для него речь, которая должна прозвучать отповедью либеральствующим земцам, возмечтавшим о некоторых буржуазных свободах. Бумажка с крупно написанным текстом положена в барашковую шапку оратора. В два часа дня он поднимается на тронное возвышение, обводит испуганным взглядом зал и, собравшись с духом, как бы с разбегу кидается вплавь по шпаргалке. «Я видел явственно, — рассказывал потом один из земских деятелей, — как он после каждой фразы опускал глаза книзу, в шапку, как это делали, бывало, мы в школе, когда нетвердо знали урок». Косясь на шапку, оратор произнес: «Мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекающихся бессмысленными мечтаниями об участии представителей земства в делах внутреннего управления… Пусть же все знают, что я, посвящая все свои силы благу народному, буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный покойный родитель».
В шпаргалке было слово «беспочвенные». Молодой царь, несясь вскачь по тексту, произнес «бессмысленные», что и сделало эту речь «исторической». Когда Николай в повышенном тоне выкрикнул насчет бессмысленных мечтаний, его супруга, в то время еще совсем слабо понимавшая по-русски, встревоженно спросила у стоявшей рядом фрейлины: «Не случилось ли что-нибудь? Почему он кричит?» На что фрейлина по-немецки ответила внятно и достаточно громко, чтобы услышали в депутациях: «Он объясняет им, что они идиоты».
Через неделю молодой император появляется в Государственном совете. «Члены совета, — описывал сцену английский корреспондент, — приготовились к зрелищу императорского величия. Каково же было их грустное удивление, когда они увидели инфантильную легковесность, шаркающую трусливую походку, бросаемые исподлобья беспокойные взгляды. Маленький тщедушный юноша пробрался бочком на председательское место, скосил глаза и, подняв голосок до фальцета, выдавил из себя одну-единственную фразу: „Господа, от имени моего покойного отца благодарю вас за вашу службу“».
Немного потоптался, как будто хотел еще что-то сказать, но не решился, повернулся и вышел, сопровождаемый суетящимися Фришем (старейшиной совета), Бенкендорфом и Фредериксом. Молчаливо, как писал тот же корреспондент, стали выходить остальные. У подъездов на Исаакиевской площади, не разговаривая друг с другом и не прощаясь, расселись по экипажам и разъехались по домам.
НЕОБЫКНОВЕННАЯ ОБЫКНОВЕННОСТЬ
Он сидит в Зимнем в кабинете отца за столом, заваленным непрочитанными бумагами. Заводится механизм распоряжений и деяний, которому предстоит функционировать почти четверть века. Он чувствует себя за этим столом непривычно, неловко, он даже как будто немного пуглив. Когда гурьбой вваливаются в кабинет и шумно рассаживаются где попало дядья, люди разнузданные и горластые, он ежится в кресле. Пока стоит у стола секретарь или дежурный офицер, он еще может сказать дядьям что-нибудь веское, и сказанное принимается с должным почтением. Но как только он остается наедине с дядьями, тяжелый кулак Владимира или Сергея ударяет по столу, и начинающий самодержец жмется в глубине кресла.
Пройдет немного времени, он освоится, тогда они поутихнут и в кабинете будут вести себя смирней, дабы он, чего доброго, не показал им на дверь.
Физически он крепок и подвижен — натренировался в гонках яхтных, велосипедных, на скачках, в пеших переходах и ружейных стрельбах.
Человек без кругозора и воображения, с побуждениями мелкими, большей частью сугубо личными, он принял правление империей, как чиновник принимает конторскую должность.
Приходит на службу в 9.30. Заканчивает занятия в 2 часа дня. Дает аудиенции, вызывает министров, выслушивает доклады, иногда председательствует на совещаниях. Слушая доклады или председательствуя, обычно молчалив, замкнут, себе на уме; не торопится высказываться, от оценок или выражения своего мнения уклоняется, все как будто чего-то выжидает; по ходу аудиенции на удрученность министра этим молчанием не обращает внимания.
Родзянко много позднее жаловался своим сотрудникам, что царь, принимая его, «скуп на слова», в беседах большей частью «отделывается молчанием», ответов на неотложные вопросы не дает; встречи с ним — своего рода пытка, ибо связаны с необходимостью «говорить без всякого отклика». Чтобы оживить его, Родзянко во время разговора старался сверлить его взглядом, фиксировать на себе его внимание; но тот по-прежнему бесстрастно глядел в сторону, в выражении его лица «не улавливалось ничего». И все же, по наблюдениям бывшего председателя Государственной думы, это безмолвие не было равнодушием. Как только по ходу беседы «что-нибудь задевало его за живое», то есть обнаруживалось лично и непосредственно его касающееся, как он преображался: «глаза его загорались, он вскакивал и начинал ходить по комнате». В таких случаях Родзянко принимался расхаживать по кабинету вместе с ним, «пытаясь на ходу доказать ему то, что несколько минут назад он почти не слушал».
Бумаг прочитывает множество. Читает и по вечерам. Читает аккуратно и до одурения. Обязанность эту считает самой скучной из всех и тяготится ею с самого начала; поглядывая на очередную стопку представленных ему документов, старается поскорей сбыть ее с плеч. С первых шагов дневник его отражает тягостное, унылое единоборство с бумагами: «Читал до обеда, одолевая отчет Государственного совета…»; «Много пришлось читать: одно утешение, что кончились заседания Совета министров…»; «Читал без конца губернаторские рапорты…»; «Вечером кончил чтение отчета военного министерства — в некотором роде одолел слона…»; «Безжалостно много бумаг для прочтения…»; «Опять мерзостные телеграммы одолевали целый день…»; «Опять начинает расти кипа бумаг для прочтения…» Заслушав в один день три устных доклада министров, записывает: «Вышел походить поглупевшим».
Прочитать бумагу мало. Надо, чтобы видели, что ее прочитал. И хотя он никому не подчинен и никого не боится, неудобно как-то оставить нижестоящих в неведении насчет того, что он думает о бумаге. Поэтому он усеивает документы пометками и резолюциями. Приносят донесений много, мыслей и слов на все не напасешься. Спасают трафареты. Односложные, монотонные, глядят они с полей тех бумаг, что побывали в его руках: «верно»; «согласен»; «очевидно»; «утешительно»; «вполне справедливо»; «и я то же думаю»; «и я в этом убежден»; «надеюсь, так и будет»; «но почему»; «весьма полезно»; «грустно»; «вот так так»; «это здорово»; «важный вопрос»; «что-нибудь должно быть сделано»; «надо рассмотреть».
Среди штампов проскальзывает импровизация.
На докладе о злоупотреблениях земских начальников он пишет: «В семье не без урода».
На докладе о непорядках в Керченском порту: «У семи нянек дитя без глаза».
На сообщении, что от продажи водки поступило в казну восемь миллионов рублей: «Однако!»
На докладе о забастовке железнодорожников на участке Петергоф Петербург: «Хоть вплавь добирайся».
На сообщении о забастовке в Одессе: «Милые времена».
Но что в действительности чувства юмора он был лишен, показал его анкетный лист, заполненный во время всероссийской переписи населения в 1897 году. На вопрос о звании он ответил: «Первый дворянин». В графе «род занятий» записал: «Хозяин земли русской».
Насколько банальны его резолюции на официальных документах, настолько же серы и лишены оригинальности его личные дневники.
Уже самый вид их: педантичная гладкопись, невозмутимая нанизанность слов по веревочке, тщательная орнаментальная выписанность завитушек и загогулин в каждом слове — все говорит о том, что здесь не встретить ни своеобразия мысли, ни индивидуальности выражения. Как ровны и однообразны строки, так ровен и однообразен их смысл. Равнинность и одноцветность пустыни. С первых дней царствования, изобилующего потрясениями, — почти никакого отклика на общественные явления или события. Ни одного упоминания значительных имен эпохи: писателей, мыслителей, общественных или политических лидеров. Ничего о содержании или смысле своей работы. Фиксируется только сугубо личное и мелко-бытовое: обед, чаепитие, прогулка, вечеринка, цвет новых обоев или диванов, приход гостей или отправление в гости. С редким постоянством и тщательностью ведется регистрация погоды: изо дня в день записываются дождь, снег, мороз, ветер, солнцепек, зной, словно самодержец забрался на самодельную метеорологическую вышку и оттуда, с затратой большей части своих умственных и душевных сил, следит за движением тучек в небесах, там же отмечает положение барометрической стрелки.
Носит он обычно офицерскую форму, но не прочь иногда удивить посетителей пестрым экзотическим нарядом. К министрам выходит в черкеске с газырями и кинжалом или в малиновой косоворотке с пояском и в широких шароварах, заправленных в сапоги гармошкой. Перед офицерами, депутациями, на закрытых банкетах произносит иногда краткие речи; собранные воедино, эти речи производят такое впечатление, что власти считают себя вынужденными вмешаться с целью оградить достоинство царя. Считает себя интеллигентным человеком, но не переносит слова «интеллигент». Читает газеты «Новое время» и «Гражданин», сборники легких, увеселительных рассказов, уснащенных картинками и карикатурками, — Горбунова, Лейкина, Аверченко и Тэффи; с произведениями Толстого, Тургенева и Лескова познакомится много лет спустя в тобольской ссылке.
Пригласил однажды Горбунова во дворец, для чтения в семье рассказов вслух, — тот пришел, чтение его показалось «очень забавным». Позднее посылал такое же приглашение Аркадию Аверченко, но тот уклонился.
Любит, отделавшись от трудов дневных, государственных, расклеивать по альбомам фотокарточки, играть в домино, пилить дрова. Еще доставляет ему удовольствие перебираться на жительство из дворца во дворец: из Зимнего в Большой Петергофский, из Петергофа в Павловск, из Павловска в Царское, из Царского в Ливадию, из Ливадии в Аничков; в таких случаях хлопочет по хозяйству лично, укладывает чемоданы собственноручно, сам составляет инвентарные описи, дабы где чего не потерялось; на новом месте сам и разбирает чемоданы, развешивает картинки и иконки, расставляет по своему вкусу кресла и кушетки.
Считает себя профессиональным военным (хотя званием недоволен: пожаловался как-то жене, что застрял в звании полковника, а по восшествии на престол продвижение в звании не положено по закону). Любит войсковые смотры и парады, иногда посещает полковые праздники. По воцарении одну из первых государственных проблем узрел в армейской униформе, особо — в пуговицах. Как должны застегиваться шинели, кители и гимнастерки — на пуговицы или крючки? Через посредство супруги в консультацию по крючкам вовлекается потсдамский кузен Вильгельм. Тот шлет телеграмму: «Ники, неужели ты действительно собираешься перейти на пуговицы? Хорошенько подумай. Как следует взвесь». Да, отвечает новатор, все взвешено. Вопрос решен в пользу пуговиц. Но какими должны быть пуговицы — темными или светлыми? По здравом размышлении решена и эта головоломка: пуговицы должны быть светлыми, то есть блестящими.
Обои должны быть пестренькими, книжки веселенькими, пуговицы блестящими. Ну, а памятник отцу? Он одновременно должен внушать и благоговение перед недосягаемой верховной властью, и трепет перед обыкновенным городовым. Сам Николай как бы олицетворял эту недосягаемость и обыкновенность. Он весь был, по выражению современника, необыкновенная обыкновенность.
Воздвигнутый на Знаменской площади в Петербурге монумент Александра III — редчайший образец монументальной скульптурной карикатуры. То был памятник и государственно-политическому уровню отца и духовно-эстетическому уровню сына.
О своем намерении поставить памятник отцу Николай впервые заговорил с министрами в 1897 году. Конкурс на проект был объявлен через шесть лет. Авторы выступали анонимно, под условными девизами.
Проекты были экспонированы на закрытой выставке в Зимнем дворце. К осмотру допущены члены царской фамилии и некоторые сановники. Николай, поддержанный матерью остановил свой выбор на одном проекте, объявив его лучшим. Вскрыла пакет и прочитали имя: Паоло Трубецкой.
Автора вызвали к Витте, потом представили царю. Выяснилось: родился в Италии, возраст 25 лет, приехал в Россию недавно, преподает в художественном училище в Москве; является незаконнорожденным сыном обнищавшего в Риме князя Трубецкого и итальянки. Приглашен был в Россию Петром Николаевичем Трубецким, предводителем московского дворянства, который и поселил его, как родственника, в своем доме. Витте скульптор показался «человеком необразованным и маловоспитанным, но с большим художественным талантом». Николаю и Марии Федоровне он «очень понравился».
Его проект был принят и утвержден. Для руководства строительством была учреждена комиссия под председательством князя Б. Б. Голицына, при участии (вместе с другими лицами) художника А. Н. Бенуа и графа (одно время министра просвещения) И. И. Толстого.
В специально для него оборудованном павильоне на Невском проспекте Трубецкой работал энергично, напряженно и с большим творческим увлечением; был к себе требователен — сделанное неоднократно переделывал. Комиссию игнорировал, с Голицыным был строптив, указаниям его не подчинялся. Внутренней сути произведения не поняли ни Николай (несколько раз по ходу работы он приезжал в павильон), ни Мария Федоровна, ни царедворцы. Только великий князь Владимир Александрович смутно заподозрил, что «готовится карикатура на его покойного брата» (Александра III), но Николай не захотел его слушать.
Для отливки статуи привезли мастеров из Италии; ездил за ними и отбирал их Голицын. За год до начала литейных работ Витте пожелал проверить, как будет выглядеть композиция на площади. Ночью на деревянный пьедестал была поставлена модель. «Помню, в 4 часа ночи, по рассвету, поехал я туда. Еще никого из публики не было… мы открыли его… на меня произвел этот памятник угнетающее впечатление, до такой степени он был уродлив».
Памятник обошелся казне в один миллион рублей; был открыт в 1909 году. (Удален с площади в 1937 году.)
Иногда молодой царь председательствует в Государственном совете и на так называемых Особых совещаниях. Помаленьку осваивается и с этим делом. Сидит на председательском местe спокойно, слушает внимательно. Сам высказывается мало, лишнего и неуместного не говорит, а если что и скажет, искры божьей никакой в обсуждение не вносит. Было так и вначале, и спустя годы. Извлеченные из протоколов одного совещания его реплики и указания предстают в совокупности таким букетом:
— Да.
— Нет.
— Далее.
— Пойдемте, господа, далее.
— Прежде чем пойти дальше, я предлагаю заявить (то есть высказаться) о замечаниях по пройденным в прошедшем заседании статьям.
— Вопрос, кажется, исчерпан, и мы можем пойти дальше.
— Такое изложение статьи я одобряю.
— С этим изложением я согласен.
— Можно эту статью вовсе исключить.
— Хорошо, пойдем дальше.
— Следует внести предлагаемые поправки.
— Надо вернуться к прежнему, проекту.
— Совершенно с вами согласен.
— В устранение сомнений, следует это оговорить точно.
— Оставить, как в проекте сказано.
— Есть ли замечания по пройденным статьям?
— Я не настаиваю — оставим как проектировано.
— Какая в этом разница?
— Теперь можно перейти к следующим статьям по измененному проекту.
— Я согласен с мнением государственного контролера.
— Что скажет на это министр финансов?
— Министр финансов готов ответить на этот вопрос?
— Принять поправку статьи 52, предложенную министром финансов, а затем пойдем дальше.
— Необходимо изготовить правила для служащих в канцелярии Думы и теперь же их рассмотреть. Когда они могут быть готовы?
— Возбуждение Государственной думой предположений об изменении действующей системы налогов ни к чему еще не обязывает.
— Возбуждение Думой законодательных вопросов ни к чему еще не обязывает, а так как против ограничения в этом отношении прав Думы представлены веские соображения, то оставить статью, как она проектирована.
— Следует принять этот порядок. Затем мы перейдем к положению о выборах.
* * *
Царь-чиновник. Язык чиновника. Ход мыслей — чиновничий. И все же это лишь одна из сторон его личности.
Сдваиваются наплывают одна на другую черты его портрета тех ранних лет правления, оставленные современниками — очевидцами и приближенными: внешняя скромность, даже застенчивость — и припадки самодурства и своеволия; наружная уравновешенность — и затаившийся в глазах невротический страх; чадолюбие — и равнодушие к чужой жизни; домоседство — и позывы к кутежам с гусарами; любезность, светская обходительность — и заглазно крайняя резкость суждений; подозрительность — и готовность довериться проходимцу, шарлатану; поклонение православию, щепетильность в исполнении церковных обрядов — и колдовское столоверчение, языческий фетишизм.
В мышлении и поступках личные мотивы довлеют над всем. Люди вообще, а министры и приближенные в особенности, делятся для него на две четко разграниченные категории: плохих и хороших. Первые — это те, в личной полезности и преданности которых он не уверен. Вторые — те, кто лично полезен, верен и, кроме того, может развлечь и позабавить.
Через любезное посредство его бывшего премьер-министра Витте можно узнать, кто и в каком качестве его пленил: морской министр адмирал Бирилев «забавник, всегда очень милый императору и императрице своими шутками и анекдотами»; министр юстиции Муравьев — «был очень забавный шут и анекдотист»; военный министр генерал Куропаткин — «рассказчик и комедиант»; дворцовый комендант генерал-адъютант Черевин — «крайний забавник»; князь Лобанов-Ростовский — «всегда очень забавен»; князь Оболенский — «забавник и балагур»; военный министр Сухомлинов «был презабавный балагур».
Впрочем, когда последнего, много позже, довелось представить президенту Пуанкаре, Николай шутовские его достоинства осторожно обошел, сказав лишь: «Он, как видите, не подкупает своей наружностью, зато из него вышел у меня превосходный министр, и он пользуется полным моим доверием». Комментарий президента к представлению: «Это тот самый Сухомлинов, на которого падает самая тяжелая ответственность за беспорядочность и развращенность военного управления в России… Счастье, что он оставил пост военного министра, на котором причинил столько зла» (там же).
Немного перепадало от душевных щедрот его величества и самым усердным балагурам и комедиантам. Никого, кроме себя и нескольких домочадцев, он не любил, мало кого — кроме нескольких Нейгардтов и Шванебахов — жаловал, холопствовавшим перед ним платил презрением. Приласкав, мог через час уволить. Получив к Новому году множество поздравлений, отмечает в дневнике:
«Весь вечер отписывался от пакостных телеграмм». Неприятности запоминал прочно, мстил за них (как после скандального дела Лидваля – Гурко долго. Особым поручением выказав доверие одному министру, тут же, в порядке недоверия, то же поручение давал для параллельного выполнения другому, чем неоднократно вызывал у лучших своих помощников тихое бешенство. Назначал и смещал министров с легким сердцем, иногда извлекая из своих ходов полубуффонадное развлечение, жонглируя прозвищами и эпитетами…
Вакантна должность министра внутренних дел. Нужен новый. Дела его временно исполняет Горемыкин, товарищ (заместитель) министра. Этот «ничего брать на себя не хочет, потому что каждый день может появиться министр, вследствие чего Горемыкин ведет одни текущие дела» (там же).
По ходу очередной аудиенции Витте говорит царю, что без министра внутренних дел далее обходиться невозможно — это видно из того, что, навестив министерство, «я застал целый ряд бумаг и дел не решенных и не двигающихся вперед». На что царь ответил:
«— У нас уже был с вами разговор о кандидатурах Плеве и Сипягина. Я спросил еще и мнения К. П. Победоносцева. Он сказал мне свое мнение, но я так и не решился кого-либо назначить, все ожидая вашего приезда.
Тогда я спросил государя:
— Какое же мнение Константина Петровича, если ваше величество соизволите мне это сказать?
— Да он очень просто мне сказал:
— Плеве — подлец, а Сипягин — дурак.
— Что же, ваше величество, сам он кого-нибудь рекомендовал? Государь улыбнулся и говорит:
— Да, он рекомендовал… Он, между прочим, говорил и о вас.
— Ваше величество, — сказал я, — хотя я и не знаю, что говорил Победоносцев, но почти с уверенностью догадываюсь, что он про меня сказал.
— А как вы думаете, что?
— Да, наверно, — говорю, — он сказал так: подходит Витте, да и тот… И тут он сказал что-нибудь вроде известной фразы Собакевича в „Мертвых душах“: „Один там только и есть порядочный человек — прокурор, да и тот, если правду сказать, свинья“. / Государь рассмеялся. / — А что вы думаете, — спросил он, — по поводу назначения Горемыкина?
Я ответил, что ничего определенного о нем сказать не могу, но добавил, что, по всей вероятности, К. П. рекомендует Горемыкина потому, что Горемыкин правовед и К. П. тоже правовед, а известно, что правоведы, так же как и лицеисты, держатся друг за друга, все равно как евреи в своем кагале.
Государь ответил:
— Да, я назначу Горемыкина».
Между тем речь шла как раз об одном из тех ведомств, к которым царь питал особую симпатию, чтобы не сказать — нежность. Оно обеспечивало не только полицейский порядок в империи, но и безопасность его, царя, священной особы. Правда, кой-кто из помощников, по словам Витте, спрашивал себя: «Ну кто же на такого императора, как Николай II, может покуситься?» Похоже было, что бомбометатели личностью его, и в самом деле, не очень-то интересуются. Признаков какой-нибудь охоты за ним, как за его дедом и отцом, никто не замечал ни тогда, ни после. Такие происшествия, как выстрел по дворцу из пушки Петропавловской крепости или крушение яхты «Штандарт» в финских шхерах, больше смахивали на недоразумение. Под дулом пистолета Богрова (в киевском оперном театре) царь и Столыпин сидели рядом; первый внимания террориста-провокатора не удостоился, мишенью для выстрела в упор был взят второй. По вступлении Николая Александровича на пост, по Витте, «было признано как бы неудобным иметь начальника охраны», так что «должность эта была упразднена»; вместо нее ввели «должность дворцового коменданта, как бы только начальника внешнего порядка». На практике реформа обернулась тем, что «прежде военная охрана царя была гораздо малочисленное, а теперь значительно возросла; прежде и полицейский штат был несравненно меньший; прежде охрана его величества занималась только охраной его величества, а ныне (при Николае II) она, кроме того, представляет черный кабинет и гвардию секретной полиции». Ко всему прочему, «разница получилась еще та, что прежде должность начальника охраны занимали такие сравнительно крупные лица, как граф Воронцов-Дашков и генерал-адъютант Черевин; при Николае II в этой должности состоят такие сравнительно ничтожные люди, как Гессе, князь Енгалычев, роковой Трепов, а теперь той же категории Дедюлин».
С помощью «категории» молодой «помазанник божий» и стремится удержать верноподданных на максимальном от себя расстоянии.
Пока он сидит во дворце, это не слишком сложно. Иное дело, когда он хочет перебраться из Зимнего в Ливадию или вообще вздумает поездить по империи. Колесят и его родственники, никто из них не может заранее сказать, где и какой случится конфуз.
На тысячеверстных железнодорожных и шоссейных магистралях объявляется военное (или «третье») положение. Выдвигаются на линии путей полки и дивизии, приведенные в боевую готовность. Солдатам выдают боевые патроны, маршевый продовольственный рацион. Станции наводняются жандармами, сыщиками и добровольцами от черной сотни. Приостанавливается всякое другое движение по путям и под мостами. Отдается приказ: в зоне прохождения царского поезда или проезда царского кортежа стрелять в подозрительных без предупреждения. Почти ни одно дальнее путешествие царя не обходится без нескольких убийств. Стреляют в железнодорожных обходчиков, направляющихся к своим сторожкам на разъездах, в ремонтных рабочих, в стрелочников, телеграфистов, в крестьян, которые, не зная, что объявлено «третье» положение, или не разобравшись, что оно означает, едут, как обычно, на телегах к переездам. Особенно круто приходится плотогонам, если в момент прохождения царского поезда они оказываются под железнодорожными мостами. Обычно они плывут издалека, предупреждений никаких не получают, останавливать плоты, особенно на быстром течении, не могут, поэтому с мостов жандармерия расстреливает их в упор…
Как охранялась в путешествии особа Николая — это запечатлел обращенный к населению приказ генерал-лейтенанта Иоахима фон Унтерберга по случаю высочайшего проезда через Тамбовскую губернию в Саровскую пустынь (на богомолье).
«1. Все строения, жилые и холодные, как на самом пути, так и на расстоянии десяти саженей в обе стороны от дороги, за двое суток до высочайшего проезда тщательно осматриваются комиссией, состоящей из полицейского и жандармского офицера, местного сельского старосты и двух понятых. Те строения, в которых нет особой надобности, опечатываются комиссией.
2. За сутки до проезда в каждый дом, находящийся по пути следования, помещаются два охранника.
3. Все выходящие на улицу окна или отверстия на чердаках заколачиваются.
4. При расстановке жителей на местах во время проезда все котомки, как посторонних лиц, так и охранников, относятся на несколько десятков саженей в тыл охраны и там складываются, а разбираются лишь после высочайшего проезда.
5. Расходиться жители могут лишь с разрешения старшего полицейского офицера, когда последний экипаж скроется из виду. С раннего утра высочайшего проезда в попутных селениях все собаки должны быть на привязи, а весь скот загнан».
Генерал Гершельман обеспечивал такой же порядок в Москве. Об этом можно судить по его приказу, расклеенному по городу:
«Домовладельцам и управляющие домами вменяю в обязанность:
а) Ворота домов держать запертыми на замок с утра до проезда их величеств;
б) Ключ от ворот передавать старшему дворнику, занимающему место у ворот со стороны улицы;
в) В ворота пропускать исключительно живущих в домах, получивших право входа в квартиру, согласно особого списка, каковой надлежит представить заранее в 2-х экземплярах, оплаченных гербовым сбором;
г) Запереть на ключ в нижних этажах двери; выходящие на улицу окна иметь в нижних этажах закрытыми. В верхних этажах открытые окна разрешить только под личную ответственность владельца помещения
д) Преградить доступ на чердаки и крыши, для достижения каковой цели вход на чердак, по предварительном осмотре членом особой комиссии, должен быть заперт и опечатан».
Возвратившись из очередного путешествия, молодая императорская чета предавалась в Зимнем текущим приятным занятиям.
Одним из таких приятных занятий были дворцовые вечера и балы. Ими отмечались собственные отъезды приезды, рождения и бракосочетания в роду, юбилеи династические, а иногда и государственные. На балах, как и вообще во дворце, чета чувствовала себя, конечно, уютней и спокойней, чем в дороге.
Много пиров задал царь в Зимнем для родовитой знати.
Преподнес он в начале царствования угощение и народу.
ХОДЫНКА
За манифестом о воцарении следовало быть коронации. Совершалась она в первопрестольной Москве. Подготовка церемониала была возложена на обер-церемониймейстера двора К. И. фон дер Палена, министра двора И. И. Воронцова-Дашкова и его товарища (заместителя) Б. В. Фредерикса. Комиссия эта подчинена была дяде молодого императора, великому князю Сергею Александровичу, в прошлом командиру Преображенского полка, в данный момент московскому генерал-губернатору.
Программу торжеств разработал фон дер Пален. Поначалу она включала два пункта: коронацию в Успенском соборе и праздничный бал в Колонном зале Дворянского собрания. Затем обер-церемониймейстера осенила идея: приобщить к торжествам простонародье.
Времени на подготовку торжеств от момента оглашения манифеста в октябре 1894 года до дня коронации в мае 1896 года было предостаточно — свыше полутора лет. Но фон дер Пален не удосужился за этот срок даже ознакомиться с выбранным для гулянья Ходынским полем, в то время служившим учебным плацем для войск московского гарнизона. Пустырь площадью в девять квадратных километров был изборожден траншеями и брустверами, которыми войска пользовались во время тренировочных стрельб; повсюду зияли рвы, ямы, забытые колодцы. Среди этих ловушек и расставил фон дер Пален свои балаганы, палатки и ларьки со снедью и галантерейной мелочью для одаривания жителей Москвы. Никто не подумал о том, что следовало бы заранее организовать какое-то регулирование движения на поле, службу порядка в центре и по краям.
К рассвету 18 мая 1896 года на Ходынском поле собралось свыше полумиллиона человек.
Беспорядочно сгрудилась огромная плотная масса людей, из которой отдельному человеку выбраться было невозможно. Многие пришли еще ночью, постарались усесться поудобнee, повыше — на брустверах. К пяти часам утра, как свидетельствует официальный отчет, не предназначавший для опубликования, «над народною массой стоял густым туманом, мешавший различать на близком расстоянии отдельные лица. Находившейся даже в первых рядах обливаясь потом и имели измученный вид». Все чаще слышались стоны усталых и ослабевших; даже под открытым небом «атмосфера была настолько насыщена испарениями, что люди задыхались, им не хватало воздуха».
К рассвету напряжение усилилось, давка стала мучительной. Появились обморочные. Толпа невольно «выдавливала» из своей среды потерявших сознание. Их поднимали вверх, «они катились по головам до линии буфетов, где их принимали на руки солдаты» (к этому времени, слишком поздно, появились по краям поля воинские отряды). Таким же образом и многие дети «добрались до свободного пространства по головам толпы».
Потом говорили, что причиной катастрофы и гибели людей была вспышка паники. Это так, но из цитируемого документа видно, что первые жертвы появились на поле еще до того, как возникла паника, — это были «ослабевшие и потерявшие сознание, задавленные до смерти… Несколько умерших таким образом людей толпа передавала по головам, но многие трупы, вследствие тесноты, продолжали стоять в толпе, пока не удавалось их вытащить… Народ с ужасом старался отодвинуться от покойников, но это было невозможно и только усиливало давку».
На исходе шестого часа утра, словно по зловещему сигналу, возникло движение в разных концах поля, масса народа заволновалась, стала подниматься… Первые падения в рвы и ямы и отчаянные крики затаптываемых развязали всеобщую панику. «Мертвецы, стиснутые толпою, двинулись вместе с нею». Началось столпотворение. Гибли в ямах, рвах и среди насыпей старики, женщины и дети, растоптанные и раздавленные. Колодцы превратились в могилы, оттуда доносились вопли полуживых, перемешавшихся с мертвыми. Чудом уцелевшие «выскакивали из проходов оборванные, мокрые, с дикими глазами… Многие из них со стоном тут же падали… Один из оставшихся в живых оказался лежащим на трупах, поверх него лежали еще тела». Толпа катилась через груды затоптанных, над полем стоял гул от криков и стонов. Погибли тысяча триста восемьдесят девять человек, тяжело ранены были две тысячи шестьсот девяносто, с ушибами и увечьями выбрались из свалки десятки тысяч.
В то же утро весть о несчастье облетела Москву, к вечеру ею была потрясена Россия. Лишь несколько человек сохранили спокойствие: фон дер Пален, его коллеги по комиссии, а также молодой царь.
Он записал в тот день в дневнике:
«Толпа, ночевавшая на Ходынском поле в ожидании начала раздачи обеда и кружки (кулек с сайкой он считал обедом. — М. К.), наперла на постройки и тут произошла давка, причем, ужасно прибавить, потоптано около тысячи трехсот человек. Я об этом узнал в десять с половиной часов… Отвратительное впечатление осталось от этого известия».
Впечатление осталось «отвратительное» — а дальше что? А ничего. Оцепеневшая от ужаса Москва ожидала, что царь, во-первых, отменит празднества; во-вторых, распорядится об аресте и предании следствию и суду виновных; в-третьих, вместе с семьей и челядью удалится из города, где тысячи семей оплакивали погибших на его празднестве. Оказалось, что как раз такие распоряжения ему и было бы «ужасно прибавить» к объявленному фон дер Паленом увеселительному графику. Он не сделал ни первого, ни второго, ни третьего.
Ныне заатлантическая писчая коллегия заверяет, что Николай в день Ходынки был «убит горем», что его охватила «безумная жажда уйти, удалиться куда-нибудь для молитвы». Он отказался «присутствовать на балу, который давался вечером того же дня в честь коронации». Но приближенные тянули его на вечер; «скрепя сердце он уступил им и отправился туда вместе с ними, с отвращением предвидя, что там ему придется протанцевать по меньшей мере одну кадриль…».
Несколько иначе выглядит все это в изображении очевидца Витте:
«В день ходынской катастрофы, 18 мая, по церемониалу был назначен бал у французского посла Монтебелло… Бал должен был быть весьма роскошным, и, конечно, на балу должны были присутствовать император с императрицей. В течение дня мы не знали, будет ли отменен по случаю происшедшей катастрофы этот вечер или нет… Великий князь (Сергей Александрович) нам сказал, что многие советовали государю просить посла отменить бал, во всяком случае не приезжать туда, но что государь с этим мнением совершенно не согласен; по его мнению… ходынскую катастрофу надлежит игнорировать». И в другом месте записей: «К моему удивлению, празднества не были отменены, а продолжались по программе… Все имело место так, как будто бы никакой катастрофы и не было… Решено было случившуюся ужасную катастрофу не признавать, с ней не считаться».
Раз «не считаться» и «не признавать» — значит, оставлены в программе все назначенные приемы, спектакли, концерты, званые обеды, в том числе, конечно, и бал у Монтебелло. Расставлены по залам и благоухают сто тысяч свежих роз, специально для этого вечера выписанные из Прованса. Ужин сервирован на серебряной посуде, по этому случаю присланной из Версаля. Под ослепляющими огнями люстр веселятся, угощаются, танцуют у посла семь тысяч званых гостей. В те самые вечерние часы, когда на Ходынском поле еще снуют пожарные и солдаты, убирая трупы при свете фонарей, на балу выходит в круг танцующих царская чета. В описании иностранного корреспондента картина выглядит так:
«Люстры бросают тысячи огней на гирлянды цветов и на брызги фонтана. Всем весело… Слышится повсюду счастливый смех… А весь день эта знать видела мертвых, целые кучи мертвых, обжигаемых солнцем… Образуются на балу кружки. Теснятся к середине: там император с императрицей танцуют кадриль…»
Потом снова утро, и «князья, чины посольств, военные атташе получают приглашение на голубиную стрельбу. Тир находится в ста шагах от одного из кладбищ, где еще вчера хоронили погибших. И в то время как народ плачет, по улицам Москвы движется пестрый кортеж старой Европы, надушенной, разлагающейся, отживающей… Генерала Буадеффра в кортеже не было. Он отклонил приглашение стрелять голубей. Он не захотел быть свидетелем того, как князья будут целиться в коршунов, привлеченных запахом мертвечины».
Немного было среди иностранных гостей таких, как генерал Буадефф. Веселилась, как ни в чем не бывало не только «надушенная, разлагающаяся» Европа, продефилировавшая через погруженную в траур Москву, но и почтившая нового царя своими приветствиями и поздравлениями феодально-императорская, великодержавная, богдыханская Азия. В кругу представителей в Москве выдели окруженный пышной свитой особо уполномоченный Пекина на коронации Николая II Ли Хун-чжан, по оценке Витте, «выдающийся деятель занимавший в то время в Китае наивысший пост». Не стесняясь никого из стоящих рядом с ним, Ли Хун-чжан цинично высмеивает «ходынское происшествие» как пустяк, не заслуживающий не только сожаления, но и просто внимания. Китайский вельможа советовал фон дер Палену и другим царедворцам «поспокойней», «посуше» отнестись к массовой гибели людей, к горю населения. Царедворцы слушают советчика не без интереса — он иллюстрирует свои поучения оригинальными примерами из практики «Срединной империи». Витте рассказывает:
«Подъехал экипаж Ли Хун-чжана с его свитой… Он вошел в беседку и, когда я подошел к нему, он обратился ко мне через переводчика с вопросом:
— Правда ли, что произошла такая большая катастрофа и что есть около двух тысяч убитых и искалеченных?
Я ему нехотя ответил, что да, действительно, такое несчастье произошло.
Ha это Ли Хун-чжан задал мне вопрос:
— Скажите, пожалуйста, неужели об этом несчастье все будет подробно доложено государю? Я сказал, что уже доложено. Тогда Ли Хун-чжан покачал головой и сказал мне:
— Ну, у вас государственные деятели неопытные. Вот когда я был генерал-губернатором Печилийской области, у меня была чума и поумирали десятки тысяч людей. Я всегда писал богдыхану, что у нас благополучно… А когда меня спрашивали, нет ли какиx-нибудь болезней, я отвечал: никаких болезней нет, население находится в полном порядке. И затем, как бы ставя точку:
— Богдыхан есть богдыхан. Зачем ему знать и для чего я буду огорчать его вестью, что в его империи перемерли какие-то несколько десятков тысяч людей?»
Впрочем, от того, что царю было доложено о катастрофе, ничего не изменилось. Фон дер Пален и другие высокопоставленные лица пострадали за ходынские волчьи ямы не больше, чем китайский генерал-губернатор за печилийскую чуму. Невероятно, но факт: высочайшим рескриптом, данным на месте, в Москве, была объявлена официальная благодарность «за образцовую подготовку и проведение торжеств» главному виновнику несчастья Сергею Александровичу. К фон дер Палену его величество отнесся как будто посуровее: приказал расследовать обстоятельства его «недосмотра». А чтобы расследование не оказалось предвзятым, во главе следственной комиссии был поставлен… тот же фон дер Пален.
Как и следовало ожидать, оберцеремониймейстер, сам себя допросив, ничего в своем поведении предосудительного не нашел. В рапорте на имя царя он подчеркнул, что прибывшие из Петербурга представители министерства двора, включая и автора рапорта, обязаны были только «обеспечить увеселения и раздачу гостинцев». О порядке же на местности должна была позаботиться московская полиция. С ответным рапортом выступил московский обер-полицмейстер полковник Власовский. На поле, доложил он, хозяйничало министерство двора, им все устраивалось — и балаганчики, и сайки с леденцами — «полиция же ко всем этим приготовлениям никакого отношения не имела»; касалось полиции лишь то, «что было около поля и до поля, а там никаких историй не произошло, там обстояло все в порядке».
Кончилось тем, что все же отстранили от должности Власовского как единственного будто бы виновника несчастья на Ходынке.
Вполне удовлетворенный исходом разбирательства, Николай отбыл с супругой в середине июля из Москвы.
Насколько мало угнетало его случившееся, показывает хотя бы тот факт, что сразу после Ходынки царская чета предприняла увеселительное путешествие по России и Западной Европе, длившееся пять месяцев.
17 июля Николай приезжает в Нижний Новгород, чтобы торжественно открыть всероссийскую ярмарку, а затем попировать среди дворянства и купечества. 13 августа уезжает в Вену в гости к Францу-Иосифу. 22 августа уезжает в Берлин, в гости к Вильгельму. 24 августа, сопровождаемый Вильгельмом, в Бреслау делает смотр германским войскам, после чего через Киль выезжает в Копенгаген в гости к своему деду со стороны матери, датскому королю Христиану IX. 3 сентября выезжает из Копенгагена в Лондон в гости к королеве Виктории. 23 сентября прибывает из Лондона в Шербур, где его встречает французский президент. Во Франции проводит в развлечениях и прогулках три недели. 17 октября прибывает из Парижа в Дармштадт в гости к Эрнсту Гессенскому, брату жены.
И лишь 19 октября царская чета появляется у Иорданского подъезда Зимнего дворца.
Встречающие находят Николая загорелым, посвежевшим и «все забывшим».
А через два с половиной месяца, в канун Нового года, молодой царь, присев в Малахитовом зале, где наряжали елку, записал в дневнике:
«Дай бог, чтобы следующий, 1897 год, прошел бы так же благополучно, как этот».
ТОТ, КОГО НЕ БЫЛО?..
Александр Николаевич Радищев писал: «Самодержавство есть наипротивнейшее человеческому естеству состояние».
Само собою разумеется, что через сто с лишним лет после того, как это сказано было, к началу XX века, «наипротивность» самодержавия отнюдь не уменьшилась, она стала еще более очевидной.
Медленно, но неотвратимо размывались в России, расшатывались развитием капиталистических отношений помещичье-дворянские устои самодержавия. Вызревали и ширились в недрах общества новые силы, распиравшие неподвижную, окостеневшую оболочку феодально-автократического режима. Его историческая обреченность была очевидна для мыслящих людей и в России, и за ее пределами — только люди, сидевшие на троне и толпившиеся подле него, не хотели это видеть и признавать. Под натиском нараставших сил прогресса и революционного обновления старая феодально-императорская система трещала по швам, но идеологами ее и администраторами, как встарь, владела одна идея, сформулированная будочником Мымрецовым, одним из героев Г. И. Успенского: «Тащить и не пущать».
Предотвратить, или хотя бы отсрочить, падение самодержавия не смог бы и правитель посильнее умом и духом, чем Николай II. Но история судила царизму закруглиться по такой кривой, где деградация социально-классовая совпала с деградацией личной. Печать вырождения легла и на строй, и на династию. Дегенеративное измельчание власти совместилось с измельчанием ее носителей. Отсюда — свирепость финальных эксцессов и скандалов, какими увенчался крах династии. На годы царствования самого мелкого из Романовых пали самые крупные события.
Это, однако, не значит, будто в истории предреволюционных десятилетий, как пытается в наши дни уверять г-н Хойер, роль Николая II, в силу «некоторой обыденности», «пассивности» и «неамбициозности» его натуры, была «слишком незначительной, чтобы его можно было в чем-нибудь обвинить».
По мнению Хойера, Николай II стал жертвой своего окружения. Оно, включая царицу и Распутина, давило на него, злоупотребляя его уступчивостью и податливостью; оно навязывало царю порочные решения, которые были ему, по крайней мере, неприятны. «Слабоволие плюс склонность прислушиваться к дурным советам». — вот что, согласно этой оценке личности последнего Романова, предопределило его провалы, крушение и екатеринбургский финал.
Умысел г-на Хойера достаточно прозрачный: свести причастность Николая II к событиям 1894–1917 годов до минимума, с тем чтобы легко было представить уральский приговор 1918 года как необоснованный. Будем справедливы: такого представления о последнем царе придерживались в свое время и люди отнюдь не злонамеренные: одни — в полемическом увлечении, другие — по недостаточной осведомленности. Давно возник — две трети века держится — и поныне эксплуатируется заинтересованной стороной миф о пассивности, незлобивости, «тряпичности» Николая II, о столь полной необремененности его реальным участием в делах, что и предъявить ему, собственно говоря, нечего.
Склонялся к этой мысли, например, Л. Н. Толстой.
В письме к царю, посланном из Гаспры в 1902 году через посредство великого князя Николая Михайловича, Л. Н. Толстой призывал Николай избавиться от плохих помощников, которые скрывают от него правду, сбивают его с толку, подменяют его волю своей. Причина совершавшихся в России беззаконий и преступлений, считал великий писатель, «до очевидности ясная, одна: то, что помощники Ваши уверяют Вас, что, останавливая всякое движение жизни в народе, они этим обеспечивают благоденствие этого народа и Ваше спокойствие и безопасность». И далее: «Удивительно, как Вы, свободный, ни в чем не нуждающийся человек, можете верить им и, следуя их ужасным советам, делать, или допускать делать столько зла». Таким образом. Толстой поставил в вину царю лишь следование «ужасным советам».
Бесхребетность, расслабленность иногда приписывал своему шефу Витте: «Николай II имеет женский характер… Только по игре природы, незадолго до рождения, он был снабжен атрибутами, отличающими мужчину от женщины».
И со страниц старой буржуазно-либеральной публицистики Николай II встает как правитель-размазня, самодержец-непротивленец, изредка — унылый кретин-неудачник, которому просто не везло. Его изображали «Антоном Горемыкой на троне», называли чеховским Епиходовым, которого преследуют несчастья. Даже в лучших образцах ранней советской публицистики он представлен столь ничтожной, почти исчезающей величиной, сии как бы вовсе и не было. Литературный блеск фельетона «Николай», написанного Михаилом Кольцовым в 1927 году, не может искупить допущенные автором преувеличения, которыми фактически снимается с Романовых ответственность за содеянное ими. Ссылаясь на М. Н. Покровского, который фамилию «Романовы» ставил в кавычки, М. Е. Кольцов писал: «Кавычки. В кавычках ничего. Пустые кавычки. Как шуба без человека. Как пустые шагающие валенки, приснившиеся Максиму Горькому». По замечанию Кольцова, «ко дню Февральской революции Романовых не было». Точнее: «Царя не было. Николая Второго не было. Вот уж подлинно: тот, кого не было». Можно ли, по крайней мере, считать бывшим царский режим? Да, «был режим. А кроме режима? Ничего. Прямо ничего. Нуль. Как у Гоголя в „Носе“ пустое, гладкое место». Эту свою мысль автор подчеркнул также уравнением последнего Романова с игрушкой «фараонова змея». Игрушка — миниатюрный конус, из которого, если поджечь его, выползает небольшая серая змея из пепла. «Лежит совсем как змея. Пока не дотронешься до пепла пальцем. Тогда вмиг рассыпается». Власть Николая, по мнению автора, и была змеей из пепла. Не удивительно, что трудовые массы России, свергнув царский режим, о нем «немедленно после февральского переворота забыли»: как человек, «спросонья запустивший сапог в крысу, чтобы, подняв сапог, взяться за настоящие свои дневные дела».
Но ведь после свержения царизма трудящимся массам России пришлось включить в «настоящие свои дневные дела» длительную вооруженную борьбу против Корнилова, Краснова, Каледина, Деникина, Колчака, Врангеля и других царских генералов — главарей контрреволюции и поборников монархической реставрации в России. И многие годы после гражданской войны белоэмигрантский монархический стан поставлял фашизму и международной контрреволюции самых свирепых террористов-диверсантов и убийц, таких, как мстившие за «царя-батюшку» Конради (он стрелял в Воровского в Лозанне в 1923 году) и Каверда (стрелял в Войкова в Варшаве в 1927 году).
«Тот, кого не было» в действительности существовал. И был у него под руками пульт власти, у которого он двадцать три года хлопотал и орудовал. Не раз складывались острые, рискованные ситуации, тогда маленький ростом и духом самодержец терялся, проявлял нерешительность и колебания, переходя от возбуждения к апатии. Не раз подталкивали его супруга и Распутин; внушали волевое усилие сановники и царедворцы.
И все же он был далек от роли пешки. Он знал, что делал, и хотел того, что делал. Под внешним покровом безразличия и пассивности таилось понимание своей определенной роли. На пути к цели он способен был проявить и энергию, и изобретательность. Эту энергию придавали ему глубоко сидевший в нем обскурантизм, его органическая и непримиримая враждебность ко всему, что шло от исторической новизны, от прогресса и свободомыслия.
И дело было не только в том, что он верил в провиденциальное назначение системы самодержавия, стремясь сдержать данную отцу клятву о бескомпромиссном охранении ее устоев. Он сам, по самой сути своей личности, питал острую ненависть ко всему яркому и свежему, что несла с собой современность. Всякое движение сил, олицетворявших идею свободы и человечности, отождествлялось для него с угрозой его личной безопасности и благополучию его семьи.
Коль скоро представление о полезном или вредном для самодержавия и для него лично утвердилось в нем, он мог приступить к действию с решимостью, переходившей в ожесточение. Перед лицом крамолы или либерализма, в которых прежде всего усматривалась угроза его единоличной власти, а следовательно, и его личной безопасности, он не знал ни колебаний, ни пощады. Без следа улетучивалась сентиментальность, как рукой снимало его внешнюю благовоспитанность, которую, несмотря на причиненные ему к концу службы обиды, превозносил Витте.
«Император Николай II, — писал Витте, — обладает особым даром очарования. Я не знаю таких людей, которые, будучи первый раз представлены государю, не были бы им очарованы; он очаровывает как своей сердечной манерой, обхождением, так и в особенности своей удивительной воспитанностью… Мне в жизни не приходилось встречать по манере человека более воспитанного, нежели наш император».
При подавлении «всякого движения жизни в народе» Николай мог проявить и силу характера, и последовательность, и неутомимость. За двадцать три года своего правления он ни одной существенной позиции в системе своего тиранического единовластия не сдал, ничем из унаследованного не поступился, ничего против своей воли не признал, ни с чем, лично им отвергаемым, не согласился. То немногое, что с перепуга отдал, при первой возможности отнял; пережив в октябре 1905 года страх и унижение чуть было не состоявшегося бегства из России, в дальнейшем мстил революционерам и демократам изощренней, чем когда-либо прежде.
Но за его мстительным упорством никогда не было широты тактико-стратегического замысла; его реакция на опасность была упрощенной и односложной; в его представлениях о противнике отсутствовал кругозор. Дегенеративное измельчание династии на последнем этапе ее властвования породило невиданный в ее трехвековой истории административно-управленческий примитив. По замечанию одного публициста тех лет, у рычагов управления империей Николай II напоминал человека, который взялся решать задачи по интегральному исчислению, зная только таблицу умножения. Ни у какого другого правителя из рода Романовых личный отклик на явления государственной и общественной жизни не был столь мелким, как у Николая II. Едва ли не главная движущая пружина его побуждений — беспокойство за себя и свой престол; основная реальность, им учитываемая, — физическая сила; наиболее почитаемые им средства внутренней политики — экзекуции, травля и устрашение. Приспособиться к новым условиям исторической обстановки он не может и не хочет. Он не в состоянии приноровиться к Государственной думе, которую сам «даровал», и притерпеться хотя бы к ее буржуазно-националистическому большинству, которое высказало ему столь много верноподданнического почтения.
Запуганный в детстве убийством деда, в отрочестве — деспотизмом отца, в первые месяцы царствования — нахрапом горластых фанфаронствующих дядьев, маленький последний самодержец, придя в себя, вознамерился, в свою очередь, запугать Россию, взяв ее за горло.
Вдохновляемый сим идеалом царствования, с детства навеянным ему Победоносцевым, и стал Николай править стосорокамиллионной державой. Перешагнув через ходынские волчьи ямы, двинулся дальше. Из сумрачных углов Зимнего пошли один за другим во внешний мир высочайшие манифесты и указы, неизменно начинавшиеся с местоимения «Мы»… «Мы, Николай Второй…» Все сущее в империи делилось для него на «мы» и «они». Понятие «мы» включало: самого помазанника божия, его семью, великих князей и княгинь; затем обступившую их плотную толпу сановников, жандармских начальников и фрейлин, придворных анекдотистов и собутыльников, фокусников и конюших; в этих рамках — украшение и гордость двора: немецкие советники и усмирители, которым Николай II на протяжении всей своей государственной деятельности доверял стойко и непоколебимо. К разряду же «они» относились все остальные жители империи, олицетворенные в его глазах кухаркиным сыном, которого князь Мещерский рекомендовал драть по поводу и без повода — в три темпа. Относившиеся к категории «мы», в их числе и бранденбургские полицмейстеры, воплощали собой патриотизм. Зачисленные в категорию «они» сто сорок миллионов подданных были им с первого дня правления заподозрены в государственной измене.
С этой позиции, спутав новый век с эпохой испанского герцога Альбы и курляндского герцога Бирона, он сделал заявку на всесилие и величие, обнаружив при этом лишь банальность, незначительность и отсутствие воображения.
По отзыву современника, Николай был «средний, не особенно сильный, не особенно интеллигентный человек, вознесенный судьбой на сверхчеловеческую высоту, выработавшийся в самоуверенного невежду, совместивший тряпичность души с упорством, а темноту свою — с нежеланием соприкасаться с жизнью и видеть жизнь».
ТАЩИТЬ И НЕ ПУЩАТЬ
В небольшом домике на берегу моря царь подписал манифест о даровании свобод.
За умолкшими фонтанами и поредевшим парком, под шорох волны и осеннего ветра несколько человек спорили в прибрежном петергофском коттедже с раннего утра.
Дядья наседали на Николая и переругивались между собой. Спорили, есть ли в России революция. Сошлись на том, что наступила ли она или только надвигается, надо сманеврировать, выиграть время, собраться с силами — авось удастся удушить бунт в зародыше. Горячились Николай Николаевич, прозванный Длинным, и Алексей Александрович, известный в Петербурге гурман и гуляка. Оба теснят царя к письменному столику, где на раскрытом бюваре ждет его подписи бумага с заготовленным текстом.
Но он отказывается и упирается.
Он на это не пойдет.
Подпись свою на таком документе он не поставит.
Никаких послаблений. Никаких свобод.
Не просите и не уговаривайте. Напрасная трата времени.
Снова, в который раз, выступает вперед и нависает над племянником Длинный. Бегает по кабинету, рассыпая на ходу не совсем деликатную словесность, Владимир Александрович. Уступка эта ненадолго, повторяют они. Это не уступка, а уловка. Надо схитрить и извернуться, иначе все пропадет.
Отказывается.
Надолго ли, ненадолго — все равно.
Не расположен.
Папенька такого не наказывали. Напротив, они завещали не поддаваться. Ни прямой крамоле, ни юлящему либерализму. Их наказ был иной — по будочнику Мымрецову: тащить и не пущать.
К полудню уговаривающие обмякли. Но прибыло из Петербурга подрепление: Витте, глава правительства, он же один из авторов проекта Манифеста. На ходу выскочив из коляски, побежал вниз по парку, по опавшей листве.
Снова в коттедже уговоры. Под шум прибоя и ветра бархатно журчат круглые, настойчивые речи Сергея Юльевича Витте.
— Я вам не советую, — говорит он Николаю, — ходить на ненадежном судне по открытому океану. Переждите грозу в гавани. Эту паузу выжидания дает вам манифест о свободах. Переждав в тихой гавани непогоду, вы сможете взять прежний курс. У вас снова будут развязаны руки.
Ho реакция та же: нет!
Ни в какую.
Его желание иное: не отступать перед крамолой; навалиться на нее с силой утроенной, удесятеренной. Пойти на нее огнем и мечом. Подписи не будет. Льгот и попустительства не будет. Он не такой. Его принимают за кого-то другого.
Теперь, кажется, увядает и Сергей Юльевич.
Но осталась у него еще не выложенная карта: последние известия, привезенные из правительственной канцелярии.
Он считает своим долгом довести до сведения его величества:
а) что общее число бастующих по империи перевалило за миллион, а бунтующих в деревне — за три миллиона;
б) что число разгромленных крестьянами помещичьих имений достигло двух тысяч;
в) что отмечены первые бунты в армейских корпусах, возвращающихся с Дальнего Востока;
г) что если выступления мастеровых, мужиков и возвращающихся из Маньчжурии солдат сольются воедино, а маневр с манифестом не состоится, его величеству с семьей, возможно, придется эмигрировать из России;
д) о последнем свидетельствует поступивший из Берлина запрос: не желает ли его величество, чтобы на случай необходимости выезда был послан к Петергофу в его распоряжение германский эскадренный миноносец?
Пауза. Молчание. Пять минут. Десять.
Кажется, попадание.
Дошло.
Он что-то понял.
Похоже, он уловил, каков выбор: манифест — или германский крейсер.
Пожалуй, лучше манифест. С миноносцем подождем.
«Он сел у стола, ранее вставши, чтобы перекреститься, и подписал… Не у стола, стоящего на возвышенности, где он принимает доклады, а у стола, стоящего в середине комнаты, за которым он занимается»…
Такого в его практике еще не бывало. Подумать только, какое унижение. Ему пришлось собственной подписью скрепить грамоту о предоставлении прав своим подданным — конечно, «ранее вставши, чтобы перекреститься».
До сих пор его обычаем были иного рода санкции, резолюции и повеления.
Они засвидетельствовали перед современниками и потомками, что в Российской империи самым последовательным, упорным и бескомпромиссным стражем царизма был сам царь.
В таком упорстве тихий и почти застенчивый Николай превзошел всех в своем окружении: премьера и министров, генералов и казначеев, дядьев и кузенов, сенаторов и священнослужителей, и даже самых ревностных из своих слуг — кудрявых молодцов из «Палаты Михаила Архангела».
Таков он был до 17 октября и после; в начале царствования и в конце; в препирательствах на петергофском взморье и несколькими годами раньше, когда с другого взморья, крымского, в порядке своей «социальной педагогики», принялся поучать царя здравомыслию и благоразумию Л. Н. Толстой.
Случалось и прежде в истории России: писатели пытались «оздоровляюще» повлиять на царей — достаточно вспомнить А. И. Герцена и Александра II. Толстовское обличение в адрес последнего самодержца стоит рядом с герценовскими обличительными обращениями к «царю-освободителю». Сколь иллюзорной ни казалась бы там и здесь преследуемая цель повернуть, изменить образ мыслей и действий самодержца, — меньше всего было в этих действиях наивности, диктовались они только болью за терзаемый царизмом народ. Движимые жгучим к нему состраданием, авторы этих обращений готовы были добиваться облегчения его участи пусть даже путем ходатайства за него перед царем. И Герцену, и Толстому хотелось думать и верить, что царь, если его уговорить, сможет и пожелает что-нибудь сделать для простых людей.
С трудом писал Толстой свое послание к Николаю II. В Гаспре тяжело болел, чувствовал себя умирающим. Напрягая последние силы, отдавал себя захватившему его делу, о котором его старший сын Сергей впоследствии писал: «Несмотря на свои страдания и слабость, отец… даже диктовал. В конце декабря (1901 года) он написал письмо Николаю II с призывом уничтожить тот гнет, который мешает народу „высказать свои желания и нужды“… уничтожить земельную собственность… 16 января была закончена последняя редакция этого письма и отослана через великого князя Николая Михайловича. 28 января Николай Михайлович телеграфировал, что письмо его передано царю». (С. Л. Толстой. Очерки былого. Тула, 1965 г.).
Вероятно, адресата ошеломили уже первые два слова, которыми начиналось письмо. «Любезный брат!» — такую, на первый взгляд, странную форму обращения к Николаю II избрал Толстой. И сразу вслед за этим пояснение: «Такое обращение я счел наиболее уместным потому, что обращаюсь к Вам в этом письме не столько как к царю, сколько как к человеку-брату… Мне не хотелось бы умереть, не сказав Вам того, что я думаю о Вашей теперешней деятельности и о том… какое большое зло она может принести людям и Вам, если будет продолжаться в том же направлении, в котором идет теперь».
Из дальнейших строк адресат мог без труда уяснить себе, что именно думают в Гаспре как о его теперешней деятельности, так и о видах на продолжение чинимого им зла.
Толстой говорит самодержцу о бессмыслице самодержавия вообще, о несправедливости привилегий и самоуправства поддерживающих самодержавие паразитических классов — в частности. Он советует царю, во-первых, отказаться от единоличной власти; во-вторых, провести отчуждение помещичьей земли и передачу ее крестьянам. «Самодержавие, — поучает Лев Николаевич царя, — есть форма отжившая»; в ее основе лежит идея «такого неисполнимого намерения, как остановка вечного движения человечества». Лгут те охранители царского строя, которые в оправдание свое заверяют, будто «останавливая всякое движение жизни в народе, они обеспечивают благоденствие этого народа».
Каково благоденствие, могли бы засвидетельствовать «те сто миллионов, на которых зиждется могущество России», но которые «нищают с каждым годом» и доведены до того, что «голод стал нормальным явлением» Берегитесь взрыва, предостерегает царя Толстой, подумайте и о своей личной безопасности: не дожидайтесь чтобы накатывающийся воз ударил по ногам. Не следует поддаваться и иллюзии обожания, которым как будто окружают самодержца толпы верноподданных, — это самообман. «Эти люди, которых Вы принимаете за выразителей народной любви к Вам суть не что иное, как полицией собранная и подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный Вам народ, как, например, это было с Вашим дедом в Харькове, когда собор был полон народа, но весь народ состоял из переодетых городовых».
Ответить «Льву Великому» Николай маленький счел ниже своего достоинства. Призывы Толстого оказались адресованными глухонемому. Позднее, когда писатель окончательно убедится в безрезультатности своих обращений к царю и его помощникам (Витте, Столыпину), он скажет в домашнем кругу: «По крайней мере я все сделал, чтобы узнать, что к ним обращаться бесполезно».
Правда, потом Николай принял для частной беседы сына писателя. Льва Львовича. Тщетно пытался тот завязать диалог на темы, затронутые в гаспринском письме. Николай разговора не поддержал. Он угрюмо, почти раздраженно сослался на свое обещание, данное в Ливадии умирающему отцу, и на присягу, принесенную в московском кремлевском Успенском соборе в день коронации. Льву Толстому-младшему ничего не оставалось, как посвятить остаток времени популяризации других призывов своего родителя: не курить, не пить и не убивать животных. Пояснения по этим тезисам Николай выслушал спокойнее, с любопытством и даже не без видимого удовольствия, хотя потом не бросил ни пить, ни курить, ни стрелять животных и птиц — например, ворон, пальба по которым была едва ли не главным его развлечением.
Кончилась эта толстовская попытка «просвещения разбойников» тем, чем она только и могла закончиться, то есть ничем. Убедившись в таком результате, Толстой, вопреки всем своим проповедям о всепрощении и безотчетной любви, проникается острым чувством гнева и личной враждебности к Николаю. Тот, кого он назвал «любезным братом», впредь в беседах и письмах клеймится как «малоумный гусарский офицер», а под конец назван «палачом» и «убийцей». Охотно воспроизводит Лев Николаевич перед своими друзьями самые резкие оценки деятельности царя, доносящиеся из низов народных: «Софья Андреева, — рассказывает он однажды, — имела счастье встретить оборванца, который ей сказал: „То был царь Николай Палкин, а теперь у нас Николай Веревкин. Ну, да мы до него доберемся“».
Об этих настроениях Толстого царь знал (от охранки, агенты которой таились даже среди домашней прислуги писателя). И, узнавая, выше своего мелкокалиберного рефлекса на масштабные явления так и не поднялся. Не смог выше приподняться ни при жизни яснополянского гиганта, ни после того, как в астаповском пристанционном домике перестало биться великое сердце.
На докладной Столыпина о смерти Толстого царь надписал: «Господь бог будет ему милостивым судьею».
«Накатывающийся воз» бьет по ногам все сильней.
Стачки в городах, нападения крестьян на помещичьи усадьбы все чаще перерастают в вооруженные столкновения с властями.
Боясь потерять все, помещичьи лидеры призадумались, не пожертвовать ли частью. К концу 1905 года в их кругу родился проект закона об отчуждении некоторой части помещичьих и государственных земель для распределения (за компенсацию) среди крестьян. Основным автором проекта был главноуправляющий земледелием и землеустройством Кутлер, соавторами — профессор-экономист Кауфман и директор департамента государственных имуществ Риттих. Это немецко-петербургское трио наметило к изъятию и передаче двадцать пять миллионов десятин пахотных земель. Исходило оно не из интересов крестьянства, а из стремления экономики укрепить крупные латифундии, более усваивавшие капиталистический способ сельскохозяйственного производства. Маневр вполне благонамеренный, но необычный по заходу и масштабу, и именно поэтому он показался царю подозрительным. Несмотря на то, что Кутлер и его коллеги спланировали взыскание огромных выкупных платежей, общей суммой превосходивших даже те платежи, какие были взяты с крестьянства после реформы 1861 года; несмотря на то, что к передаче крестьянству намечены были преимущественно «земли, впусте лежащие, а также земли, обычно сдаваемые владельцами в аренду», — Николай, несмотря на все это, проект отклонил. На докладе Витте по этому делу он начертал: «Частная собственность должна оставаться неприкосновенной». Вслед за чем (на другом документе) появилась вторая резолюция: «Кутлера с должности главноуправляющего сместить».
5 декабря 1908 года председатель Совета министров П. А. Столыпин произнес с трибуны Государственной думы речь в защиту аграрной реформы, направленной на укрепление в деревне позиций помещиков и кулаков. Отвечая на утверждения думской оппозиции, что разработанная и осуществляемая им реформа ведет к дальнейшему разорению и закабалению трудового крестьянства, Столыпин заявил: «Когда мы пишем закон для всей страны, необходимо иметь в виду разумных и сильных, а не пьяных и слабых». И далее — снова: «Мы ставим ставку не на убогих и пьяных, а на крепких и сильных». По данным Столыпина «таковых (то есть „разумных и сильных“) насчитывается в России около полумиллиона домохозяев». Прогрессивная и либеральная пресса тогда отметила, что под «разумными и сильными» Столыпин подразумевает не полмиллиона крестьян, а «сто тридцать тысяч бар», которых он хочет защитить от крестьянства.
Результат не заставил долго ждать себя. Из общин выделились на отруба только двадцать пять процентов дворов. Половина всей земли, переданной этой части крестьянства (одна и три десятых миллиона хозяйств), так или иначе ушла в руки того же кулачества. Относительная доля неимущих и безземельных в сельском населении после реформы еще больше возросла: к 1910 году она составляла две трети всего крестьянства. Не получилось, таким образом, ни расширения собственнической базы помещичье-кулацкого господства в деревне, ни отвлечения массы крестьянства от революционной борьбы. Когда к царю попала докладная записка Кривошеина с некоторыми из этих итоговых данных, он надписал на ней: «Не слишком ли много льгот и удобств? Боюсь, все это только балует и развращает».
Разоренную помещиками и кулаками деревню периодически постигает тяжкое бедствие — голод. В пораженных голодом губерниях мучаются миллионы бедняков, многие погибают. «От просящих хлеба ни в деревне, ни в усадьбе нет прохода. Окружают толпой. Картина душераздирающая… Развились в сильной степени болезни: оспа, тиф и цинга».
Это пишет в своем дневнике В. Н. Ламздорф. Конечно, царь-батюшка удручен, не спит ночами, ему стыдно и больно? Как бы не так. Наблюдающий его с ближней дистанции сановник «в ужасе от того, как относятся к бедствию государь и интимный круг императорской семьи. Его величество не хочет верить в голод. За завтраком в тесном кругу он говорит о нем почти со смехом; находит, что большая часть раздаваемых пособий является средством деморализации народа, смеется над лицами, которые отправились на место, чтобы оказать помощь… Эта точка зрения, по-видимому, разделяется всей семьей…»
«Ужас» впечатления, вынесенного из царского дворца, Ламздорф приписывает своему тогдашнему начальнику, министру иностранных дел Гирсу. На первый взгляд может показаться, что вместе с Гирсом «ужасается» и его заместитель Ламздорф. В действительности последний вторит августейшему шефу обоих — царю, считая, как и он, что спасение умирающих с голоду «деморализует» умирающих. Ламздорф записывает: они, то есть «громадное большинство крестьян и рабочих», гоняются за пособием и получают его даром, «вместо того, чтобы работать и пособие это заслужить». Такой непорядок, по мнению автора, страшнее самого голода: «Благотворительность такого рода может в конечном счете привести к более значительным и еще более непоправимым бедствиям, чем сами последствия неурожая, от которого пострадала большая часть России».
Со всех концов страны идут в Петербург просьбы: наладить организованную помощь голодающим. Царь и правительство ссылаются на нехватку средств в казне. Возникает проект: за шестьдесят миллионов рублей наличными продать зарубежным банкам права на военную контрибуцию, взыскиваемую с Турции, и вырученные деньги обратить на закупку хлеба для голодающих. Ни один банк на сделку не согласился. Выдвигается новая идея: открыть по империи широкую благотворительную кампанию. Петербургский «Правительственный вестник» публикует призыв к пожертвованиям. Далеко не все и в сановных кругах уверены, что эта кампания сколько-нибудь серьезно облегчит положение.
«Слухи, будто бы пожертвованы миллионы рублей государем из удельных сумм в пользу голодающих, ложны… Устроена благотворительная лотерея… Применение такого крайнего средства, чтобы добыть мизерную сумму в пять миллионов, подвергается всеобщей критике… Если такого рода лотереи обыкновенно имеют деморализующее влияние, то что будет с этой, с купонами в один рубль?.. При этом нет никакого контроля над расходованием собранных сумм, и в разных местах уже совершены значительные растраты» (Ламздорф, Дневник, стр. 207–208).
Все же силами общественности кое-что существенное было сделано. Добровольцы и активисты из самого народа собирали по стране деньги, закупали и отправляли в бедствующие районы хлеб, открывали на местах столовые (много хлопотал, душевно страдая, Л. Н. Толстой). Но и общественности вставляли палки в колеса те же чиновники, которые сами в помощь голодающим ничего сделать не хотели и не сделали. Отличился по этой части некий полковник фон Вендрих, приближенный царя, в то время инспектор министерства путей сообщения (позднее — заместитель министра путей сообщения). Посланный особоуполномоченным в пострадавшие районы, он дезорганизовал грузовое движение на центральных железнодорожных магистралях, загнал в тупики одиннадцать тысяч вагонов с зерном; на загроможденных путях намокли и стали загнивать шесть с половиной миллионов пудов ржи и пшеницы. Когда о поведении фон Вендриха доложили царю, он раздраженно возразил: «Не говорите о нем вздора, это достойный офицер». И добавил: «Всяких побирающих всегда будет много, а таких верных людей, как Вендрих, раз, два — и обчелся».
Мало было обречь на нищету и голод сто миллионов — их надо было еще удержать в невежестве и темноте. Пока крестьянин темен и плохо разбирается в причинах своих бедствий рассчитывали его эксплуататоры, oн даже погибая с голоду, будет кланяться им в ноги. Ему, утверждали они, исторически свойственно поддерживать, подпирать основы консерватизма и монархической старозаветности, и он таким останется, если держать его подальше от школы и грамоты, не давать ему в руки простого букваря.
За несколько месяцев до бурных сцен в приморском коттедже, с 19 по 26 июля 1905 года, в Большом Петергофском дворце проходит «Особое совещание» с участием высшей царской элиты, главных сановников империи. Обсуждаются планы учреждения Государственной думы, разработанные С. Ю. Витте, А. А. Будбергом и А. Г. Булыгиным. Суть и смысл намечаемого: попытаться отвести от самодержавия грозовые разряды нарастающей революционной бури, приоткрыв клапан в виде «народного представительства». В зале второго этажа, обращенном настежь распахнутыми окнами к фонтанам и взморью, разместились пять великих князей и сорок четыре сановника, вызванные из Петербурга по списку, составленному царем.
Прямо перед ним сидят в креслах самые доверенные его лица: обер-прокурор синода К. П. Победоносцев; старейшинa Государственного совета статс-секретарь Эдуард Фриш; член Государственного совета Оттон Рихтер; статс-секретарь барон Юлиус Икскуль фон Гильденбрандт; главноуправляющий Императорской канцелярией барон А. Будберг; министр иностранных дел граф В. Н. Ламздорф; военный министр А. Ф. Редигер; министр двора и уделов барон Б. В. Фредерикс; главноуправляющий землеустройством и земледелием П. X. Шванебах; управяющий делами Комитета министров статс-секретарь барон Э. Ю. Нольде; член Государственного совета статс-секретарь А. Г. Тимрот; председатель департамента Государственного совета Н. Герард. Несколько поодаль за ними — братья Треповы; министр внутренних дел гофмейстер А. Г. Булыгин; сенатор и гофмейстер граф Бобринский; князь А. А. Ширский-Шахматов; статс-секратарь Танеев (отец пресловутой фрейлины А. А. Вырубовой); член Государственного совета генерал граф А. П. Игнатьев; член Государственного совета и председатель Совета объединенного дворянства сенатор А. А. Нарышкин; сановники В. Н. Коковцев, А. С. Стишинский, Н. М. Павлов, В. В. Верховский и другие.
Председательствует Николай II. Открыв первое заседание, он предупреждает участников о необходимости хранить «абсолютную и строгую тайну» осуждения от начала его до конца.
Председательствующего интересует вопрос: будет ли у проектируемой Думы возможность покушаться на его единовластие? Просит слова Шванебах. Он приводит теологический аргумент. «Ваше величество, — обращается к председательствующему, — сам господь бог подчиняется законам, которыми его же премудрость управляет вселенной… Ваш закон, вы его и истолкуете. Мы не допустим, чтобы Дума вас ограничила». Царь заключает: «Хорошо, мое самодержавие остается как встарь».
Следующий вопрос: куда должен быть включен тезис о незыблемости Самодержавия — в манифест, которым царь известит страну об учреждении Думы, или в конституционный закон, на основе которого она будет создана? Выступающие считают, что это все равно. Николай заявляет: «Нет, не все равно. Манифест прочтется и забудется, а закон о Думе будет действовать постоянно». И указывает: включить соответствующую формулу не в манифест, а в закон.
Затем он хочет знать: упоминает ли о его особе формула ответственности депутата Думы за свою деятельность? «Прочитайте мне проект текста присяги депутата». Читают. Проект гласит: «Обещаем перед всемогущим богом исполнять возложенные на нас обязанности, как верноподданные самодержавного нашего государя». Достаточно ли крепко завинчено? Чтобы не оставалось сомнений на этот счет, он хочет сравнить запроектированную присягу депутата Думы с действующей присягой члена Государственного совета. Зачитали ему и эту. Минута раздумья, потом он заключает: «Эта формула (первая) мне нравится больше. Она короче и гораздо яснее». И указывает: «Считать принятым первый текст».
Теперь, когда уточнено главное, то есть касающееся его божественной личности, можно перейти к сути дела.
Ставится на обсуждение вопрос: кто может избирать и быть избираемым в Думу? А. С. Стишинский напоминает участникам совещания, что статья 54-я будущего закона преграждает доступ в Думу лицам, «не знающим русской грамоты». Поскольку подавляющее большинство жителей империи неграмотно, а особенно мало грамотных среди крестьян, возникает соображение: как, по каким нормам и на каких условиях предоставлять им активное и пассивное избирательное право? Завязывается дискуссия, в центре которой оказывается проблема народного просвещения вообще.
Стишинский заявляет:
— Понятие грамотности слишком условно и допускает весьма противоречивые толкования. Среди деревенских стариков весьма мало грамотных, а они-то, наиболее почтенные и опытные люди, не будут иметь возможности явиться в Думу представителями своего сословия.
Стишинского поддерживают Шванебах, Будберг, Нарышкин и Павлов.
Нарышкин:
— Ваше величество, господа, я вынес глубокое убеждение в том, что неграмотные мужики, будь то старики или молодежь, обладают более цельным миросозерцанием, нежели грамотные. Первые из них проникнуты охранительным духом, обладают эпической речью. Грамотные же увлекаются проповедуемыми газетными теориями и сбиваются с истинного пути.
Булыгин:
Нельзя допускать в Думу таких членов, которые не в состоянии прочесть печатные материалы по тому или иному вопросу, рассматриваемому в Думе.
Коковцев:
— Всем известно, что деревенские старики «судят по душам». Но ведь не для этого крестьяне будут призваны в Думу, и не следует чересчур увлекаться желанием выслушать в ней эпические речи неграмотных стариков. Члены Думы должны уметь разобраться, по возможности самостоятельно, в предлагаемых на их обсуждение делах и бюджетных вопросах. Иначе они будут только пересказывать эпическим слогом то, что им расскажут и подскажут другие.
Верховский:
— Члены Думы при своем вступлении в нее должны подписывать присягу. Значит, они должны, по крайней мере, уметь написать свою фамилию.
Нарышкин:
— Они будут ставить три креста, или за них будут подписывать присягу другие сочлены… Неграмотность не мешает совершению крестьянами гражданских актов. Неграмотные старшины гораздо лучше справляются со своим сложным делом, нежели знающие грамоту.
Николай:
— Я согласен с тем, что такие крестьяне с цельным мировоззрением внесут в дело больше здравого смысла и житейской опытности.
Павлов:
— Грамотных следует считать нравственно испорченными и совращенными с пути истинного. Это плевелы. Ибо что такое сама по себе грамота? Среди чтимых православной церковью святых есть один пустынник, не знавший грамоты. Слава о нем разошлась по всему миру и достигла Афин. Два мудреца спросили святого: «Неужели ты неграмотен?» А он им ответствовал: «Скажите мне: человек для грамоты или грамота для человека?» И мудрецы поклонились ему в ноги. Вот вы и отвертывайтесь от такого человека, не допускайте его в члены Думы.
Царь выносит решение, о котором в протоколах Петергофского совещания гласят строки:
«Его императорское величество: Может быть, и в самом деле лучше исключить статью 54 на первое, по крайней мере, время. Пойдем далее».
Итак, насчет вредоносности грамотеев все ясно. А как по части других сомнительных элементов — например, интеллигенции, которая оное зло грамотности распространяет? А как быть с рабочими? С инородцами?
От имени группы членов Государственного совета, включающей Будберга, Бобринского, Нейгардта, Герарда и Рихтера, делает заявление Нарышкин:
— Председатель Комитета министров высказался за дарование избирательных прав довольно многочисленному классу фабрично-заводских рабочих. Он… выставляет мотивом признаки серьезного брожения между рабочими… Не могу не указать, что есть еще не коренной слой населения, преимущественно городского, который однако, облекается (по проекту закона) упомянутыми правами. Это интеллигенция, не владеющая имущественным цензом, а платящая только налоги, промысловый и квартирный. Я возражаю против допущения к выборам этих квартиронанимателей, опасаясь, что таким путем проникнут Думу весьма нежелательные элементы.
Решение принимается царем в согласии с мнением этой группы.
Утвержденный им вскоре после петергофских дискуссий избирательный закон от 6 августа 1905 года рассортировал население империи по трем равным куриям: землевладельческой, городской и крестьянской. Последней в виде милости было заранее отведено в Думе пятьдесят одно из четырехсот двенадцати депутатских мест. Рабочие, батраки и ремесленники лишались избирательных прав. Не допускались к выборам все женщины, все мужчины моложе двадцати пяти лет, а также учащиеся, военнослужащие и «бродячие инородцы».
Под давлением событий пришлось вскоре перестроиться на ходу. В дeкабре того же года Николай утвердил разработанный Витте новый избирательный закон, который в основном оставлял в силе положения старого, добавив пункт: учреждение 4-й, рабочей курии, при многостепенном голосовании, при условии проживания избирателя (рабочего) в определенной местности не менее шести месяцев. По этому закону один выборщик приходился на пятьдесят тысяч рабочих, на тридцать тысяч крестьян, на семь тысяч буржуа и на две тысячи помещиков; или, в другом пересчете, один голос помещика значил столько же, сколько три голоса буржуа, пятнадцать голосов крестьян или сорок пять голосов рабочих.
Но и это соотношение не удовлетворило Николая. Избранная и на такой основе первая Дума оказалась для него слишком левой, а вторая — левее первой.
3 июня 1907 года правящая группа, в нарушение ею же установленного закона, разогнала Думу. Помеченный тем же числом новый избирательный закон ввел еще более вопиющее соотношение: один голос помещика четырем голосам буржуа, шестидесяти пяти голосам мелкой буржуазии, двумстам шестидесяти голосам крестьян, пятистам пятидесяти голосам рабочих. В ходе последовавших на этой основе выборов две трети избирательных бюллетеней получили помещики и крупные буржуа, насчитывавшие (в европейской части страны) меньше одного процента населения; в результате подавляющее большинство мест в Думе оказалось захваченным группами крайней реакции, в том числе обширной фракцией монархистов-черносотенцев.
Событиям 3 июня 1907 года предшествовала провокация, организованная Столыпиным. Примерно месяцем раньше (7 мая) он объявил в Государственной думе и Государственном совете, будто располагает данными о заговоре с целью убийства царя, великого князя Николая Николаевича и его, Столыпина, и что террористы задержаны полицией. Через три недели (1 июня), рассчитывая отвлечь внимание от начавшихся дебатов по аграрному вопросу, Столыпин на закрытом заседании Думы повторил свое измышление, обвинил социал-демократическую фракцию в причастности к заговору, потребовал лишить шестьдесят пять ее членов мандатов, а шестнадцать депутатов арестовать. Кадетское большинство Думы, боясь возражать, приняло трусливое решение: образовать комиссию для рассмотрения этих требований.
Столыпин не стал ждать разбирательства в комиссии. В ночь на 3 июня были арестованы социал-демократические депутаты (впоследствии отправленные на каторгу и в ссылку). 3 июня Дума была распущена, объявлено о новом избирательном законе. Фактически совершился государственный переворот, ознаменовавший окончательное удушение первой русской революции, наступление мрачной полосы столыпинской реакции.
Ни большого, ни малого повода не упускал Николай, чтобы укрепить дух самодержавия.
Екатеринославский губернатор в очередном отчете о своей деятельности запрашивает: обоснованно ли предположение, что административные органы на местах будут лишены прав судебной власти, то есть — что они не смогут и далее пользоваться правом по собственному усмотрению преследовать и карать? Резолюция Николая: «Об этом и речи быть не может».
Полтавский губернатор в одном из своих годовых отчетов замечает, что, хотя существует разница между программами церковно-приходских и земских школ, его, губернатора, тщанием обеспечено единство, так сказать, идейной базы: «и там и здесь преподавание ведется на одной общей основе православия и преданности царю». Николай пишет на полях: «В сохранении этих начал, присущих каждому русскому сердцу, зиждется залог настоящего развития у нас народных масс».
Тамбовский губернатор в годовом отчете ставит вопрос, не пришло ли время сузить его контроль за содержанием преподавания в школах, во всех ли школах такой полицейский присмотр нужен? Резолюция Николая: «Не сужать, а еще больше расширить права губернаторов по наблюдению за средними учебными заведениями всех ведомств».
Олонецкий губернатор в годовом отчете сообщает, что стараниями земств в подведомственных ему районах «открыты еще сто семнадцать народных школ». Подчеркнув эти слова, Николай надписывает: «Излишняя торопливость в этом направлении совсем нежелательна».
Вологодский губернатор в отчете сообщает, что готовится открытие в губернии новой гимназии. Резолюция царя: «Ни в каком случае не гимназию, а разве что техническое училище».
Тот же губернатор сообщает, что земства стремятся сократить кредиты на содержание церковно-приходских школ, добиваясь перераспределения средств в пользу школ народных. Резолюция Николая: «Это мне сильно не нравится».
Школ поменьше, церквей побольше; не парламент (хотя бы буржуазный), а филиал черной сотни; не Лев Толстой, а фон Вендрих; не помощь голодным, а защита обжирающихся от мрущих с голоду — это и был путь императора всероссийского «к каждому русскому сердцу».
Личность в общем скудная и шаткая, он в острые периоды борьбы с собственными подданными обнаруживал и неутомимость, и инициативу. Сквозь внешнюю оболочку благовоспитанной деликатности и мягкости проступала унылая и вязкая злоба, нудная незатейливая жестокость. И если таков он был, осуществляя с помощью немецких подручных управление империей, вдвойне становился он таким, когда их же руками пытался сломить отказ народа от повиновения этому управлению.
РУЛЕТКА СМЕРТИ
Сломить сопротивление подданных, однако, оказалось делом несколько более трудным, нежели это представлялось Николаю.
Трудным — потому что, как уже втолковывал ему яснополянский педагог, «скорее можно остановить течение реки, чем всегдашнее движение вперед человечества».
Поскольку же Николай и его свита вознамерились «всегдашнее движение вперед» приостановить, понадобилось им для этого пустить в ход и соответственные средства, то есть — преградить движению путь «посредством всякого рода насилий, усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещений книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел» (Из того же письма Л. Н. Толстого к Николаю II).
Что подразумевал автор гаспринского письма под «всякого рода дурными и жестокими делами» — детализировано так: «Треть России находится в положении усиленной охраны, то есть вне закона. Армия полицейских, явных и тайных, все увеличивается и увеличивается… Везде в городах и фабричных центрах сосредоточены войска и высылаются с боевыми патронами против народа. Во многих местах уже были братоубийственные кровопролития и везде готовятся, и неизбежно будут, новые и еще более жестокие».
Какие пророческие слова! Ведь Толстой написал это до 9 января 1905 года; до разрушения Пресни; до подмосковных и прибалтийских рейдов фон Мина, фон Римана и фон Рихтера; до расправ в Кронштадте, Свеаборге и Иваново-Вознесенске; до расстрела рабочих на Лене.
Ныне «Ди вельт» и «Бунте иллюстрирте» особенно подчеркивают, что и до высылки, и в Тобольске Николай самолично давал уроки истории своему сыну. Да, уроки сыну царь давал, историю в какой-то степени знал (он состоял даже почетным председателем Всероссийского исторического общества). Однако г-н Хойер не рассказал нам, что же поучительного для сына извлек Николай из истории собственного царствования?
Рассказал ли он своему наследнику, например, как посылал Ренненкампфа на усмирение Забайкалья, Колчака — в бунтующий Черноморский флот, фон Мина на покорение Москвы, а фон дер Лауница — на завоевание площади под самыми окнами Зимнего дворца?
Если тобольские лекции преподавателя Н. А. Романова содержали хотя бы краткое упоминание о 9 января, они, несомненно, могли заинтересовать хоть и не очень прилежного, но неглупого мальчика Алексея.
В тот день, за тринадцать с половиной лет до екатеринбургского финала, царь позволяет своим немецким генералам учинить побоище на улицах столицы и на площади перед дворцом. Для этой цели вводятся в центральные и окраинные кварталы города сорок тысяч солдат и жандармов, в том числе два батальона Преображенского полка, где царь в свое время проходил офицерскую практику под начальством своего дяди Сергей Александровича и в обществе Нейгардта и Ренненкампфа. Войска и жандармерия напали на шествие рабочих (вместе с женами и детьми — до ста сорока тысяч человек), которых полицейский провокатор Гапон подговорил пойти к царю-батюшке за помощью и защитой. Первые выстрелы раздались в 12 часов у Нарвских ворот. К 2 часам дня преображенцы и семеновцы открывают огонь у Зимнего дворца, куда подошла главная колонна — огромная толпа вполне наивно, благонамеренно и даже богомольно настроенных простых людей.
Солдаты и полицейские стреляют по хоругвям и иконам, поднятым над толпой; конные рубят женщин и детей шашками, топчут лошадьми, добивают раненых. Дворцовая площадь и прилегающие улицы усеяны убитыми и ранеными. Солдаты ведут огонь по верхушкам деревьев Александровского сада — туда из любопытства забрались мальчишки, чтобы лучше видеть демонстрацию; дети, расстрелянные в ветвях, падают на заснеженные клумбы… Потом идет истязание на Невском проспекте, у Казанского собора, на Морской и Гороховой улицах, за заставами Нарвской, Невской, на Выборгской. К концу дня в реестре Кровавого воскресенья значатся тысячи убитых и раненых.
Николай записывает:
«9 января. Воскресенье. Тяжелый день. В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных частях города: было много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело».
Кто разрешил, кто приказал стрелять? Запись в дневнике оставляет эти вопросы без ответа.
Когда при Толстом однажды кто-то рассказал, что царь подавлен событиями 9 января, писатель усмехнулся: «Я этому не верю, потому что он лгун».
И в самом деле. После слов «много убитых и раненых» он записывает через несколько строк: «Мама приехала к нам из города прямо к обедне. Завтракали со всеми. Гулял с Мишой (?)». И далее: «Завтракал дядя Алексей. Принял депутацию уральских казаков, приехавших с икрой. Гуляли. Пили чай у мамы».
В феврале 1912 года семейство Романовых узнает, что вспыхнули волнения на берегах Лены. В таежной глухомани, в двух тысячах верст от железной дороги, забастовали, доведенные до отчаяния жестокостями администрации, рабочие Андреевского прииска общества «Лензолото». Главные акционеры общества — царь, его мать, четыре великих князя, министры и сенаторы. К середине марта волнения распространились и на другие прииски: забастовка на Лене стала всеобщей. «Навести порядок» поручено было жандармскому ротмистру Трещенкову, памятному своими садистскими выходками еще с 1905 года, когда он участвовал в карательных набегах на Сормово и другие рабочие районы.
4 апреля, когда стачечники мирной толпой пошли к Надеждинскому прииску, чтобы еще раз поговорить с администрацией об улучшении условий труда (а заодно добиться освобождения арестованных членов забастовочного комитета), Трещенков со своим отрядом преградил им дорогу и скомандовал открыть огонь. Солдаты стреляли в толпу в упор с короткого расстояния. Двести семьдесят человек были убиты, двести семьдесят ранены. Зверское преступление взбудоражило Россию. На запрос социал-демократической фракции в Думе министр внутренних дел Макаров заявил с трибуны: «Так было, так будет». Царь не допустил предания Трещенкова суду, демонстративно распорядился выдать ему денежную награду, повысил в звании и послал на должность начальника жандармерии в Ташкент.
В промежутке между этими двумя экзекуциями — на Неве и на Лене протянулась полоса полицейско-жандармского разгула.
После того как в сентябре 1905 года был подписан русско-японский (Портсмутский) мирный договор, завершивший девятнадцатимесячную войну, царское правительство поставило перед собой две задачи: а) оттянуть возвращение с Дальнего Востока войск, охваченных революционным брожением; б) оттуда же перебросить в центр страны казачьи части, пригодные для участия в усмирительных рейдах. Вторая операция оказалась почти неосуществимой: сибирская магистраль в восточной ее части была захвачена революционно настроенными солдатами и фактически вышла из-под контроля правительства. Возникает в окружении Николая II план: снарядить два отряда, которые согласованными ударами с двух противоположных сторон проломили бы заслон на дороге и дали бы возможность казачьим полкам прорваться в центральные губернии.
В первых числах января вышли навстречу друг другу по железной дороге две группы: одна под командованием генерала Ренненкампфа — с запада на восток; другая, генерала Меллера (он же Закомельский), — с востока на запад. Эшелонам было задано встретиться в Чите.
Ренненкампф в своем поезде отвел вагон под военно-полевой суд. Приговоры о казнях выносились на ходу эшелона. Арестованные, загнанные в вагон на одной станции, прибывали смертниками на следующую. Только первые десять заседаний суда, состоявшихся в поезде, дали семьдесят семь смертных приговоров (тут же приведенных в исполнение) и тридцать три приговора к пожизненному заключению. Такую же машину смерти на колесах вел из Харбина навстречу Ренненкампфу Меллер. Впрочем, этот зачастую предпочитал вешать и расстреливать без всякого суда. Вовсю практиковал Меллер и истязания: порол нагайками, шомполами, кнутами, розгами. Витте засвидетельствовал, что Меллер на пути своего продвижения к Чите «драл» даже железнодорожных служащих. Например, он «выдрал за ослушание несколько телеграфистов». По словам того же автора, «дранье генерала Меллера-Закомельского наверху очень понравилось», почему после этой экспедиции и «назначили его генерал-губернатором прибалтийских губерний».
В конце концов заслон с дороги сбили, дорвались с обеих сторон до Читы. Опричнина в центральных губерниях получила подкрепление. С помощью казачьих частей, переброшенных из Маньчжурии, были подавлены очаги вооруженного сопротивления рабочих в важнейших промышленных районах страны. В частности, были сокрушены опорные пункты восстания в Московском промышленном районе, где с осени 1905 года свирепствовала другая команда усмирителей: фон Мина, фон Римана и Дубасова.
Образчики той же практики в центре империи.
Полковник Г. А. Мин, с 1904 года командир лейб-гвардейского Преображенского полка, в 1905 году неоднократно выводивший солдат на улицы Петербурга для разгона демонстраций и избиения рабочих и студентов, в конце 1905 года был послан с полком на подавление вооруженного восстания в Москве. Даже Витте, в то время глава правительства, отметил, что Мин в карательном походе на Москву проявил «поистине животную жестокость». Им же, Мином, в декабре 1905 года была послана на Казанскую железную дорогу кровавая экспедиция полковника Римана. Пресловутая инструкция — «пленных не брать, пощады не давать» — исходила от Мина. По его же приказу 17 декабря 1905 года был открыт артиллерийский огонь по Прохоровской мануфактуре — району сосредоточения боевых групп московского пролетариата. С садистским озверением громили Мин и Дубасов на рабочих окраинах Москвы квартал за кварталом, улицу за улицей в уверенности, что испепеление «первопрестольной» отвечает желаниям самого царя. На представления правительства о волнениях в Москве и о необходимости отправки туда войск Николай, по свидетельству Витте, ответил: «Да, Москва ведет себя еще хуже Петербурга. Ее следовало бы наказать. Но что касается войск — посмотрим, что будет дальше». Скрытую мысль царя разъяснил премьеру великий князь Николай Николаевич: «При теперешнем положении вещей задача должна заключаться в том, чтобы охранять Петербург и его окрестности, в которых пребывают государь и его августейшая семья… Что же касается Москвы, то пусть она пропадает. Это ей будет урок. Когда-то Москва была действительно сердцем и разумом России, теперь это центр, откуда исходят все антимонархические и революционные идеи. Никакой беды для России от того, если Москву разгромят, не будет» (Витте, III-175).
Награды за усердие Мину пришлось ждать недолго: в марте он был произведен в генерал-майоры, в апреле получил денежную премию «с присовокуплением царского поцелуя». Впрочем, попользоваться заработанным он не успел, так как не заставил себя ждать расчет по заслугам и с противоположной стороны: летом 1906 года на перроне вокзала в Новом Петергофе убийцу поразила пуля 3. В. Коноплянниковой.
Та же участь постигла фон дер Лауница. В бытность свою тамбовским губернатором он ввел в практику поголовную порку в «беспокойных» деревнях; «по ошибке», как сам доложил в одном из отчетов царю, «выпорол и несколько спокойных». В Тамбове Лауниц устроил суд над группой крестьян — участников аграрных волнений; допустив к выступлениям на процессе адвокатов, схватил и выпорол также адвокатов. Выдающийся истязатель был и незаурядным вором. Посвятив часть своей энергии скупке и перепродаже земель, он шантажом и жульническими махинациями восстановил против себя в Тамбовской губернии даже собственных приспешников; местное дворянство возбудило в Петербурге ходатайство о лишении его дворянского звания. Кончились тамбовские похождения гусарского генерала тем, что царь, отозвав его в Петербург, зачислил в свою свиту, затем назначил столичным градоначальником. В этой должности он и нашел свою смерть. 22 декабря 1905 года в Петербургском медицинском институте состоялась церемония открытия нового (дерматологического) отделения. По просьбе принца Ольденбургского, покровительствовавшего институту, церемонию почтил своим присутствием градоначальник фон дер Лауниц. В тот момент, когда закончился молебен и Лауниц спускался по лестнице к выходу, неизвестный выстрелил в него и убил наповал. Полицейские набросились на покушавшегося и затоптали его насмерть. Когда свыше потребовали сведений о неизвестном, а она оказалась неспособной установить его личность, был применен беспрецедентный способ опознания: убитому отрезали голову, положили в стеклянный сосуд со спиртом и выставили напоказ перед фасадом института.
Однокашником фон дер Лауница по кадетскому корпусу и его компаньоном по пирушкам в Царском Селе был генерал Курлов. Оба стоили друг друга. Получив назначение в Курск на должность вице-губернатора. Курлов одним махом завоевывает себе всероссийскую известность: на второй день после выхода царского манифеста об отмене телесных наказаний он приказывает выпороть восемьдесят шесть крестьян, арестованных за неповиновение. Перемещенный вскоре после этого на равную должность в Минск, он и здесь вписывает в свой послужной список достойное деяние: с жандармским отрядом окружил на привокзальной площади большую толпу рабочих, проводивших митинг, и приказал стрелять в них. Площадь усеяна убитыми и ранеными. Царь отзывает Курлова из Минска и назначает его товарищем министра внутренних дел.
Образчики той же практики на юге империи.
На подавление крестьянских волнений в Харьковской и Полтавской губерниях послан карательный отряд под начальством генерала Клейгельса; в помощь ему прикомандирован князь Оболенский. Оба открывают, по выражению Витте, «сплошное триумфальное сечение бунтующих и неспокойных крестьян». Порют мужчин и женщин, старух и девушек, даже детей. Общественность страны охвачена гневом. Царь же посылает Клейгельсу орден и денежную премию, объявляет ему благодарность, а Оболенского, прежде харьковского генерал-губернатора, производит в сенаторы. Оным способом «дранья» добывали себе у царя аттестаты на государственную зрелость и другие высшие администраторы.
Пока на севере Украины («Малороссии») бесчинствовали Клейгельс и Оболенский, на юге, в Причерноморье, бесновались генерал Каульбарс (командовавший войсками Одесского военного округа), барон Нейгардт (одесский градоначальник), генерал Толмачев (сменивший Нейгардта) и граф Коновницын (сменивший Толмачева). Многие честные люди пали жертвами террора, развязанного в Одессе и прилегающих районах этими прямыми ставленниками петербургского двора. Они убивали граждан — на улицах и в тюрьмах, вымогали у населения дань, расхищали денежные фонды и имущество города. Когда же группа представителей общественности опротестовала в центре произвол одесских властей, царь демонстративно пригласил Коновницына к себе в Ливадию (где проводил лето), обласкал его, одарил и посадил за свой семейный стол. Все газеты сообщали тогда, как о сенсации, что «граф Коновницын приглашен его величеством на интимный завтрак. Это сообщение многих поразило, ибо обыкновенные смертные постесняются пригласить к себе и сидеть за одним столом с таким субъектом, как граф Коновницын» (Витте, Ш-479).
В бытность свою (до премьерства) министром внутренних дел Столыпин, по просьбе Каульбарса, разработал проект указа о переводе Одессы на режим так называемого исключительного положения. Почему-то, однако, не решился представить проект на подпись царю. Узнав об этом, Николай сказал: «Я не понимаю, почему Столыпин думает, что я постеснялся бы перевести Одессу на исключительное положение. Впрочем, Каульбарс и Толмачев такие градоначальники, что им никакого исключительного положения не нужно. Они и без всяких исключительных положений сделают то, что сделать надлежит, не стесняясь существующими законами».
В его устах это была высшая из похвал.
После него в архивах осталось множество бумаг-докладов, отчетов, рапортов и донесений, на которых начертаны его резолюции. Они как нельзя лучше характеризуют образ мышления Николая.
Министерство внутренних дел представило ему доклад о забастовочном движении в промышленных центрах страны. В докладе указано, где и сколько стачек сорвано с помощью штрейкбрехеров, сколько подавлено силой. Николай надписывает: «И впредь действовать без послаблений». Владимирский губернатор сообщает о волнениях в рабочих районах, просит разрешения организовать фабричную полицию «с определением ее численного состава сообразно числу рабочих». Царь пишет резолюцию: «Скорейшее создание такой полиции настоятельная необходимость». (Последние два слова им подчеркнуты).
Командующий Киевским военным округом доносит, что революционные настроения рабочих передаются солдатам; соприкосновение войск с населением, считает он, грозит армии разложением. Предлагает: оградить гарнизоны от населения, для чего построить вокруг казарм высокие дощатые заборы. Царь пишет на полях: «Насчет ограждения правильно. Истина безусловная».
Забор хорош, но розги — лучше.
По действовавшему в империи «Положению о телесных наказаниях» местный полицейский начальник мог по своему усмотрению выпороть любого крестьянина. За отмену «Положения», как позорного, выступил Государственный совет. Получив отчет о дискуссии в совете, Николай ставит на нем надпись: «Когда захочу, тогда отменю».
Петербургский градоначальник предлагает: наиболее «строптивых» стачечников в административном порядке приговаривать к заключению в «рабочие дома с особо строгим режимом». То есть рекомендует еще одну внесудебную, полицейскую форму принудительного труда. Резолюция царя на докладной: «Да, или розги, как сделано в Дании». (Он не раз ездил в Данию в гости к родителям матери; из тамошних достопримечательностей ему особенно запечатлелось, что наказывают розгами).
Херсонский губернатор в годовом отчете сообщает, что учащаются случаи «правонарушений» в рабочих районах. На полях резолюция царя: «Розги!»
Вологодский губернатор в годовом отчете сообщает, что в рабочих районах его подчиненные практикуют аресты участников «эксцессов» и заключение их в «рабочие дома», где они принуждаются «отрабатывать своим трудом причиненные убытки». Царь ставит против этих строк помету: «Да — после розог».
Пороть — хорошо, но вешать — лучше.
Дальневосточное командование сообщает в Петербург, будто из центра страны прибыли в армию «анархисты-агитаторы» с целью разложить ее. Не интересуясь ни следствием или судом, ни даже простым подтверждением факта, царь фактически приказывает: «Задержанных повесить».
Вешать хорошо, но можно и расстреливать.
В Государственной думе (второй) бурно обсуждается случай расстрела заключенных в Рижской тюрьме. По требованию царя министерство внутренних дел представляет ему докладную — что произошло. Против того места записки, где изложены подробности, когда и кто стрелял в узников, Николай делает помету: «Молодцы конвойные! Не растерялись!»
Прочитал донесение московских властей об исходе боев на Пресне. Отмечает в дневнике: «В Москве, слава богу, мятеж подавлен силой оружия».
Ярославский губернатор рапортует, что при подавлении волнений офицеры Фанагорийского полка приказали солдатам стрелять в толпу бастующих. Есть убитые и раненые. Николай пишет на рапорте: «Царское спасибо молодцам-фанагорийцам».
Витте докладывает о «переизбытке усердия» капитан-лейтенанта Рихтера, командующего карательной экспедицией в прибалтийских губерниях. Его жандармы порют поголовно крестьян, расстреливают без суда и следствия, выжигают деревни. Следует высочайшая резолюция на записке: «Ай да молодец!».
На докладе уфимского губернатора о расстреле рабочей демонстрации и о гибели под пулями нескольких десятков человек Николай надписывает: «Жаль, что мало».
Генерал Казбек на личном приеме докладывает царю, что солдаты владикавказского гарнизона вышли на улицу с красным знаменем, но ему, коменданту Владикавказа, удалось демонстрацию сорвать, а солдат увести в казармы без кровопролития. Как вспоминал потом генерал, Николай остался недоволен его докладом и, выпроваживая его из кабинета, назидательно сказал: «Следовало, следовало пострелять»…
Можно стрелять, не худо и топить.
Во время доклада Витте о положении в стране царь подошел к окну и, глядя на Неву, сказал: «Вот бы взять всех этих революционеров да утопить в заливе».
Хорошо бы утопить, но неплохо бы и сжечь.
В здании городского театра в Томске идет митинг демократической общественности. Извещенный охранкой, губернатор Азанчевский-Азанчеев велит полиции и черной сотне оцепить театр и поджечь его. Погибла тысяча человек. Губернатор любуется пожарищем с балкона своего дома, а архиепископ (будущий московский митрополит) Макарий с соборной паперти объявляет свое благословение поджигателям. Тот и другой получили из Петербурга благодарность и «царский поцелуй».
Не слишком придирчив государь император к методам и средствам умиротворения — главное, чтобы пребывала в непрестанном круговом движении, как выразился его тогдашний главный ассистент, «рулетка смерти». Основное — конечный, то есть кладбищенский, эффект. А таким ли, этаким ли манером вертится рулетка — ему все равно.
Особенно его занимает работа военно-полевых судов, введенных в действие на основе его «высочайшего повеления»: они придают рулетке максимальные обороты.
26 августа 1907 года правительство закрытым циркуляром доводит до сведения властей на местах, что «государь император высочайше повелеть соизволил: безусловно и безоговорочно применять закон о военно-полевых судах». Дополнительным циркуляром запрещено тем же должностным лицам «препровождать его величеству просьбы о помиловании».
Бывало, что такие просьбы все же до него доходили. Бывало, что заговаривали в его присутствии о милосердии или снисхождении.
Министр юстиции Манухин во время очередного доклада о работе министерства спросил, как быть с Каляевым, приговоренным к смертной казни; проскользнул едва заметны намек, не пожелает ли царь изменить что-нибудь в участи смертника. Николай, по последующему свидетельству Манухина, «молча отошел к окну, забарабанил по стеклу пальцам. Разговаривать с министром больше не стал, выпроводил его, не прощаясь. Вдогонку министром двора Фредериксом было послано Манухину предупреждение, чтобы он впредь на аудиенциях воздерживался от «бестактных вопросов», иначе ему грозит отставка.
Во время прогулки Дубасова по Таврическому саду появился в аллее молодой человек и с расстояния в десять шагов выстрелил в него из браунинга. Покушавшийся промахнулся, был схвачен. На допросе в полиции заявил, что хотел отомстить за зверства, учиненные карателями при подавлении восстания в Москве. Ссылаясь на молодость арестованного, Дубасов сам обратился к царю с просьбой пощадить его, назвал его «почти мальчиком». Николай просьбу отклонил, «почти мальчик» предстал перед военно-полевым судом и был повешен. Об этом инциденте в Таврическом саду Дубасов говорил Витте следующее: «Так передо мною и стоят эти детские бессознательные глаза, испуганные тем, что он в меня выстрелил… Я написал государю, прося его, пощадить этого юношу и судить его общим порядком».
Через день Дубасов рассказывает Витте об ответе царя на просьбу о помиловании: «Никто, — сказал ему Николай, — не должен умалять силу законов; законы должны действовать механически; то, что по закону должно быть, не должно зависеть ни о кого, и ни от него — государя императора». Комментарий Витте: «Точно закон, по которому этот юноша был судим и затем немедленно повешен, установлен не им — императором Николаем II… Точно его величество в то же время не миловал осужденных из шайки крайних правых… Еще чаще полиция просто не обнаруживала этих заведомых убийц и организаторов покушений и потому не привлекала их к следствию… Разве государю все это не было отлично известно?»
Уже тогда, в годы первой революции, кое-кто из окружения царя призадумывался: пройдут ли даром жестокости? Гадали, кому и как в час расплаты придется отвечать; когда и где этот час грянет. Являлся соблазн отдалиться от рулетки смерти, отмежеваться от непосредственных мастеров заплечных дел, запастись на всякий случай хоть видимостью алиби. В такие моменты Витте наедине с собой упражнялся в упреках Николаю как «бессердечному правителю», царствование которого «характеризуется сплошным проливанием более или менее невинной крови» (III-70); в сетованиях в адрес Столыпина, который уничтожил смертную казнь и обратил этот вид наказания в простое убийство, часто совсем бессмысленное, убийство по недоразумению» (III-62); что место правосудия, хотя бы только формального, заняла «мешанина правительственных убийств» (III-62). Витте саркастически спрашивал: «Интересно было бы знать, как бы теперь отнеслись анархисты к Столыпину (то есть что бы они ему сделали), теперь, после того, как он перестрелял и перевешал десятки тысяч человек, если бы он не был защищен армией сыщиков и полицейских, на что тратятся десятки тысяч рублей в год» (III-145). Понимается как бы само собой, что автор упреков никакого отношения к «мешанине» не имеет; он разглядывает ее откуда-то извне, порицает ее как посторонний; себя ограждать ему не от кого и незачем — он не навлек на себя ничьих обид. Правда, его пытались втянуть в предосудительную практику преследования и устрашения. Но он не дался. «Я себе ставлю в особую заслугу то, что за время моего премьерства в Петербурге было всего убито несколько десятков людей и никто не казнен, во всей же России за это время было казнено меньше людей, нежели теперь Столыпин казнит в несколько дней» (III-62).
Какие-то там пустяки, следовательно, были, «несколько десятков людей», но что обошлось такими мелочами, это результат его стойкости и выдержки, ибо обвинения в высших сферах предъявлялись ему серьезные: «одно из главных обвинений, мне предъявленных, это то, что, будучи председателем Совета министров, я после 17 октября мало расстреливал и другим мешал этим заниматься» (III-272). «Говорили, что Витте смутился, даже перепугался, мало расстреливал, мало вешал; кто не умеет проливать кровь, не должен занимать такие высокие посты» (Там же).
Даже если учесть, что многие ламентации Витте продиктованы обидой на Николая, который лишил его премьерского кресла, и ненавистью к Столыпину, который его кресло перехватил, — при самой большой скидке на эти обстоятельства очевидно, что свое «неприятие» террора граф изрядно преувеличил. Не свойственно было ему ни «смутиться», ни «перепугаться», и должность свою высокую он занял при полном соблюдении условия о способности участвовать в игре в рулетку смерти.
Нетрудно заметить, что в своих заметках, относящихся к более позднему периоду (последнюю их страницу он пометил 12 марта 1912 года), экс-премьер где только можно, задним числом, «фрондирует», обличает и уличает, явно затаив обиду на Николая II и своих соперников в окружении царя. Мемуарист иногда рядится в тогу либерала, сторонника демократического развития России, противника Столыпина, Трепова и других наиболее ярых прислужников самодержавия. В действительности Витте, как и тесно связанная с царизмом русская буржуазия, никогда не выдвигал и не мог выдвинуть подлинно демократическую, прогрессивную программу. Он предлагал царю программу буржуазного развития России лишь в той степени, в какой это можно было осуществить посредством реформ с согласия дворянства и под эгидой Николая II. Последнему одинаково усердно, хоть и на разных ролях, служили и Витте, и Столыпин с Треповым, и главари черной сотни. Ленин указывал, что «царю одинаково нужны и Витте, и Трепов; Витте, чтобы подманивать одних; Трепов, чтобы удерживать других; Витте — для обещаний, Трепов — для дела; Витте для буржуазии, Трепов для пролетариата… Витте истекает в потоках слов. Трепов истекает в потоках крови».
Человек был Сергей Юльевич просвещенный, а в пользе «дранья», например, сомневался столь же мало, как его соперник Столыпин, как их общий августейший шеф.
В одной из своих докладных записок царю (от 16 сентября 1898 года) Витте касается вопроса, «как быть с розгами», то есть отменить их или не отменить. В общем, считает он, порка — дело нехорошее, некрасивое. Но не потому, собственно говоря, что она оскорбительна и позорна для человека, а потому, что она «оскорбляет в человеке бога». (Она еще причиняет боль и раны, но стоит ли об этом и упоминать.) В основе же Сергей Юльевич не исключает, что в порке крестьян есть какая-то своя сермяжная правда. Поэтому, замечает он, «если еще розги необходимы, то они должны даваться закономерно».
Будет в порках закономерность, можно и далее пороть. Закономерность же следует понимать так, что правом на порку должны пользоваться в иерархии власти не всякий, кому вздумается, а только определенные должностные лица, достойные нести такую возвышенную миссию. Например, «крестьян секут по усмотрению — и кого же? По решению волостных судов — темных коллегий, иногда руководимых отребьем крестьянства»… Получается неувязка: мужику мужика выпороть можно, а губернатору иной раз и нельзя. «Если губернатор высечет крестьянина, то его будет судить сенат, а если крестьянина выдерут по каверзе волостного суда, то это так и быть надлежит». Благородное дело должно делаться благородными руками: дабы не было каверз, чинимых «отребьем крестьянства», пусть будет передана эта функция исключительно губернаторам, а уж они по самой своей дворянской природе каверз чинить не будут; тогда будет желанная закономерность, то есть в неприкосновенности может оставаться и дранье.
Сии критико-аналитические рекомендации о перестройке порки на местах давались царю его лучшим советником всего лишь за семь лет до первой революции и за девятнадцать до второй. И это еще была, можно сказать, безвинная сторона участия Сергея Юльевича в розыгрышах петербургской рулетки.
Он был инициатором сибирского рейда Ренненкампфа – Меллера, о чем сам охотно рассказал (III-152); его тезис о «непролитии крови» иллюстрируется той руководящей ролью, которую он сыграл в организации похода фон Мина и Дубасова на Москву, Рихтера — на Ригу, прибалтийских и причерноморских оргий Каульбарса, Нейгардта и Толмачева; и не только этим.
В 1905 году от правительства Витте исходит серия циркуляров и постановлений, предписывающих гражданским и военным властям применение самых крайних мер в борьбе с освободительным движением, включая смертную казнь без суда и следствия. Наказному атаману Войска донского председатель Совета министров по поручению царя лично телеграфирует: «Ничего не стесняясь, задушить восстание в Ростове-на-Дону».
На основе решения Совета министров, принятого в заседании от 15 декабря 1905 года под председательством Витте, военный министр рассылает командующим военными округами секретный циркуляр с требованием «без всякого колебания прибегать к употреблению оружия для прекращения беспорядков».
На основании того же решения министр внутренних дел рассылает органам власти на местах директиву, в которой подчеркивается, что «в настоящую минуту необходимо раз и навсегда искоренить самоуправство». Поскольку, гласила директива, «аресты теперь не достигают цели, а судить сотни и тысячи людей невозможно, властям вменяется в обязанность: немедленно истребить силой оружия бунтовщиков, а в случае сопротивления — разрушать или сжигать их жилища».
С одной стороны, просвещенный граф напускает на себя выражение кротости и милосердия; с другой стороны, слышится его команда убивать и выжигать. Вещи, казалось бы, трудно совместимые, но граф Витте гибко их совмещал. Приводимый им самим штрих его милосердия: «Когда Peнненкампф доехал до Читы и несколько вожаков-революционеров были осуждены к смертной казни, моя жена в тот же день получила от русских эмигрантов в Брюсселе депешу, что если сказанные революционеры будут в Чите казнены, то моя дочь и внук будут убиты. Жена пришла ко мне в слезах с этой телеграммой. Я ей сказал, что если бы они не стращали, то, может быть, я бы о них ходатайствовал, но теперь этого сделать не могу. Революционеры были казнены» (III-154).
Одно не приходило ему в голову: что угроза разрушения может повиснуть и над его собственным жилищем.
Он сделал немало тонких наблюдений над своим августейшим шефом, но не учел одной его черты: способности, в силу двойственности натуры, предать любого из своих помощников. Самое ревностное служение ему не давало ассистентам ни устойчивости, ни безопасности.
Самое пылкое верноподданническое усердие никому из сановников не гарантировало неприкосновенности с того момента, как выяснилось, что этот сановник царю надоел, или вызвал его раздражение, или — что почти то же самое — навлек на себя гнев близкой царскому сердцу черной сотни.
В таких случаях любой из обласканных прислужников мог внезапно очутиться на плахе, которую сам помогал устанавливать, и попасть под топор, который сам точил.
Окончательное падение оказавшегося в немилости Столыпина предотвратила только его гибель от пули агента-провокатора из им же выпестованной и натренированной на подобных операциях охранки.
1 (14) сентября 1911 года в Киевском оперном театре, в помпезной обстановке, при скоплении знати, сановников, министров, в присутствии Николая II и его четырех дочерей, двумя выстрелами в упор из револьвера смертельно ранил премьер-министра Столыпина агент охранки провокатор Дмитрий Богров, которому удалось проникнуть в сильно охраняемый зрительный зал при содействии начальника местного охранного отделения полковника Кулябко.
«Это могло случиться немного ранее, немного позже, не от руки Богрова, а от руки кого-нибудь другого, но все вероятности говорили, что это так кончится… Для меня было ясно, что co Столыпиным произойдет какая-либо катастрофа, и он погибнет»… Атмосфера вокруг трона сложилась такая, рулетка смерти навинтила в системе управления империей такой полицейско-провокаторский ажиотаж, что «для всякого мало-мальски благоразумного человека было совершенно очевидно, что Столыпин, уцепившись за свое место, на этом месте и погибнет» (Витте, III-554, 557).
Но и самого Витте едва не постиглa та же участь. В признание оказанных им услуг Николай II сначала осыпал его наградами и возвел в графское достоинство, затем, отрешив от премьерства, выдал на травлю черной сотне, и только случайность спасла от гибели и свежеиспеченного графа, и его особняк на Каменноостровском проспекте.
ВЕЧЕРА В ЗАКУСОЧНЫХ БЛИЗ ТАГАНКИ
Высунувшись из чердачного окна, маленький усатый человечек в горностаевой мантии кричит двум взлохмаченным субъектам, примостившимся у дымохода на крыше соседнего дома:
— Эй вы, чего тянете! Сказано же вам было: заткнуть и взорвать!
Такой карикатурой мюнхенский художник Раухвергер откликнулся на происшествие, случившееся в Петербурге в ночь на 29 января 1906 года.
Место происшествия: угол Каменноостровского проспекта и Малой Посадской улицы. Точнее: крыша расположенного на этом углу особняка С. Ю. Витте, в то время главы правительства.
Ночью на крышу особняка Витте по чердакам соседнего дома Лидваля пробрались некие Казанцев и Федоров, накануне утренним поездом прибывшие из Москвы с двумя самодельными «адскими машинами» в чемодане. Под покровом предутренней мглы они спустили свой груз в дымовые трубы резиденции премьер-министра, теми же чердачными ходами возвратились на улицу и из запорошенных аллей Александровского парка стали поглядывать, какой от этого получится эффект.
Взрыв должен был произойти в девять утра. Но снаряды не сработали.
В тот же день о случившемся узнал весь город.
Стало также известно, чьих рук это дело.
Покушение организовал «Союз русского народа». За игру Витте с либералами в компромиссы и уступки.
Решение убить Витте было принято 16 декабря 1905 года на встрече лидеров двух филиалов «Союза русского народа» — петербургского и московского. Из соображений скрытности исполнение было возложено на московскую организацию. Последняя и отрядила в Петербург Казанцева и Федорова.
27 января Буксгевден, чиновник для особых поручений при московском генерал-губернаторе, привез обоих в Петербург и поместил их в меблированных комнатах на Староневском. Отсюда они ночью доставили адские машины к дому Лидваля. Узнав утром 29 января о неудаче, Буксгевден приказал террористам снова взобраться на крышу в следующую ночь и протолкнуть вниз снаряды, застрявшие в дымоходах. Но к этому времени прислуга Витте обнаружила в трубах странные предметы, и особняк был оцеплен полицией.
Четыре месяца спустя черносотенцы повторили попытку. По указанию Буксгевдена те же двое снова приехали из Москвы, чтобы бросить бомбу под карету Витте на его пути с Каменноостровского проспекта в Мариинский дворец (на заседание Государственного совета). Но в утро намеченного покушения, 29 мая, Казанцев и Федоров поссорились в подпольной мастерской «Союза русского народа» на Пороховых из-за денег, полученных накануне от Буксгевдена, и Федоров ударом кинжала в горло убил своего компаньона…
Куда же, спрашивали опытные наблюдатели, восходят нити этой операции, на которую «союзники», столь же наглые, сколь и трусливые, сами вряд ли решились бы пойти? И поскольку петербуржцы втихомолку поговаривали, что на святой чердачный подвиг черносотенцев благословили и подтолкнули из царского дворца, наблюдатели недоумевали: неужели помазанник божий может опуститься до соучастия в покушении на собственного премьер-министра?
Вот что писал по этому поводу сам Витте:
«Убийство в политическом смысле… затем покушения на меня — все это было сделано „Союзом русского народа“ при участии и попустительстве агентов полиции и правительства вообще… Конечно, государь не принимал никакого (прямого) участия в этих кровавых делах. Но ему были если не приятны, то курьезны все эти убийства и покушения. Совершавшие их знали, что его величество будет на это реагировать по меньшей мере безразлично, а затем власть постарается все это прикрыть» (III-387).
Остались запечатленными в анналах царствования и светлые обличья тех, кого служение идеалам «Союза русского народа» привело в ночь на 29 января к дымоходам на Каменноостровском.
Филимон Казанцев . До 1901 года работал ассенизатором за Рогожской заставой. Потом — банщиком в Сандунах на Неглинной. За кражу в раздевалке был бит тазами и шайками, в довершение изгнан из бань взашей и навсегда. В поисках места случайно забрел во двор особняка Буксгевдена близ Таганки. Управляющий представил его графу, последнему с первого взгляда он пришелся по душе, зачислен на должность дворника, а затем отведен к трактиру на Таганской площади, где в те поры по воскресным и праздничным вечерам собиралась черносотенная братия. Здесь Казанцев быстро освоился и вошел в круг испытанных в потасовках молодцов. В последующем не бывало в центре и на окраинах «союзнического» побоища, когда впереди пьяной ватаги не виден был бы Казанцев с высоко поднятым ломом или оглоблей. С ведома и поощрения начальства постепенно перешел на «мокрые» дела, брался за такое, от чего другие отказывались. За соучастие в убийстве профессора Иоллоса, депутата Государственной думы, получил от Буксгевдена восемьдесят рублей; за содействие убийству депутата Думы Герценштейна — семьдесят пять рублей; за участие в убийстве Баумана — девяносто рублей; за восхождение на премьерову крышу — сто рублей. Называл себя всегда отставным солдатом, хотя в действительности в армии не служил.
Афанасий Федоров . Шесть лет был ломовым извозчиком в Марьиной Роще. Потом — легковой извозчик, стоял у биржи на Ильинке. Выйдя в 1900 году из-под следствия по подозрению в убийстве и ограблении седока, бросил извоз, поступил швейцаром («вышибалой») в ресторан «Яр». Здесь попал на глаза Грингмуту, главарю московской организации «СРН», понравился ему ростом, здоровой глоткой и диким выражением лица. Вовлечен был в таганскую группу «Союза русского народа», связался в том же трактире-закусочной с Казанцевым, с тех пор оба в нападениях и самосудах орудовали рядом. На деньги, заработанные у Буксгевдена, Федоров выбился в мелкие хозяйчики, обзавелся осенью 1906 года собственной чайной у Разгуляя, где вскоре на задворках его пришибли свои же дружки в отместку за убийство Казанцева.
Из таких, как эти двое, и комплектовалась в низах своих черная сотня.
По этим двум, как по витринному образцу, можно было судить о житиях и деяниях остальных рыцарей скулодробительного и великомученического черносотенного братства.
Последний самодержец питал особые симпатии к черной сотне.
Тонкое воспитание, теологическая философия, внушенная Победоносцевым, аристократические навыки и изысканная английская речь не помешали Николаю с удовольствием втиснуться в толпу трактирных вышибал и ломовых извозчиков, которые, по его понятиям, и представляли собой «настоящих, исконных, не подточенных грамотейством и сомнениями русских людей», к тому же «сплотившихся в любезном моему сердцу Союзе русского народа».
Влечение к этому союзу было у него душевное, почти сентиментальное, нутряное — род недуга.
Имелись на то причины.
В опасные для него первые годы века Николай постиг, что речь идет о жизни и смерти романовской монархии. Все очевидней становилось и то, что для спасения самодержавия ни окостеневшая бюрократия, ни ослабленный военными провалами генералитет достаточными силами не располагает. Тогда-то в ведомстве В. К. Плеве, сначала — директора департамента полиции, а затем министра внутренних дел и шефа жандармов, и родилась идея: из омута мещанско-кулацких низов вызвать на поверхность дополнительные промонархические силы, которые помогут выручить династию. «Монархия не могла не защищаться от революции, а полуазиатская, крепостническая, русская монархия Романовых не могла защищаться иными, как самыми грязными, отвратительными, подло-жестокими средствами»…
Систему таких средств, особенно широко пущенную в ход Плеве, а затем усовершенствованную Столыпиным и увенчала черная сотня, в первую очередь ее наиболее свирепая и многочисленная группа, назвавшая себя «Союзом русского народа».
Структурно «Союз русского народа» окончательно оформился в октябре 1905 года. С этого же времени он открыто выступает как организация монархическая, расистско-шовинистическая и погромно-террористическая.
В 1906 году вокруг «СРН» сконцентрировались другие монархические организации (в частности, так называемое «Русское собрание»). Поглотив таких групп, «СРН» в 1907 году сам раскололся, образовав две партии: Дубровинский СРН» (лидер А. М. Дубровин) и «Палату Михаила Архангела» (лидер В. М. Пуришкевич). Существенной разницы между ними не было; они разошлись главным образом в вопросе об отношении к Государственной думе. Главными органами организации были газеты «Русское знамя» (выходила с октября 1905 по февраль 1917 года), «Объединение» и «Гроза», специализировавшиеся, по выражению Витте, «в руготне на жаргоне публичных домов» (III-124). К кульминационному пункту событий периода революции 1905 года эта организация имеет филиалы («отделения») почти во всех крупных городах страны; самые разветвленные и активные из ее отрядов действуют в Петербурге, Москве, Киеве и Одессе, фактически взятые на содержание правительством, опекаемые и используемые охранкой, ограждаемые полицией и жандармерией, поддерживаемые военными властями. После 17 октября 1905 года «Союз русского народа» выступает на политической авансцене империи как значительная и довольно опасная сила, располагающая денежными фондами, пропагандистскими центрами и полиграфической базой.
Программная цель «СРН»: спасение самодержавия и династии Романовых.
Средство к достижению цели: массовый и индивидуальный террор.
Социальные слои, поставляющие активистов и рядовой состав: мещанство, купечество, кулачество, чиновничество, духовенство; наконец, городское «дно», деклассированные элементы. Предпочтительно рекрутируются в действующие на местах отряды: дворники, извозчики, приказчики, официанты пивных и чайных, мелкие лавочники и ростовщики, отставные фельдфебели и урядники, трактиро- и притоносодержатели, обитатели городских трущоб, ночлежек и рынков — отсидевшие в тюрьмах воры, налетчики, сутенеры и т. д.
Основала «СРН» группа крупных помещиков, предпринимателей и домовладельцев. Официальные лидеры организации: несколько известных в свое время адвокатов и священников, в остальном — типы неясного происхождения с темным прошлым, во многих случаях выходцы из Германии или тесно связанные с ней. В их числе: в Петербурге — фон дер Лауниц, фон Раух, Дубровин, Пуришкевич, Марков 2-й, князь Путятин; в Москве — Грингмут, Буксгевден, Гершельман. Восторгов, Ознобишин, Говоруха-Отрок; в провинции — Доррер, Дезабри, Нейгардт, Юзефович, епископ Илиодор (в Царицыне), епископ Гермоген (в Саратове), священник Виталий (в Почаеве) и другие.
Почаево было одним из центров расистской агитации «СРН», распространявшейся на всю страну.
Точнее, таким центром был мужской Успенский монастырь в селе Почаево Волынской губернии. Значение монастыря для «союзников» определялось, во-первых, его богатством (он владел обширными землями и получал крупные доходы в виде ассигнований от синода и пожертвований от богомольцев); во-вторых, при монастыре издавна действовала типография, печатавшая Евангелия, псалмы, проповеди и прочую богослужебную и нравоучительную литературу. Черная сотня прибрала типографию к рукам и наладила здесь изготовление миллионными тиражами погромных листовок и брошюр. Кроме того, к 1905–1906 году была превращена во всероссийский рупор расизма и человеконенавистничества газетка «Почаевские листки» (выходила с 1887 года); редактировал ее тот же Виталий.
О главарях черной сотни Ленин писал в сентябре 1906 года в статье «Опыт классификации русских политических партий»: «В их интересах вся та грязь, темнота и продажность, которые процветают при всевластии обожаемого монарха. Их сплачивает бешеная борьба за привилегии камарильи, за возможность по-прежнему грабить, насильничать и затыкать рот всей России».
Лейтмотив кликушеской агитации «Союза русского народа»: на возлюбленного царя-батюшку наступают со всех сторон видимые и невидимые враги. Угрожают ему крамольник или инородец, чаще всего совместившиеся в одном лице. Истинно русский человек не может стать крамольником, тем более восстать на своего обожаемого монарха; настоящего же крамольника достаточно слегка поскрести, чтобы обнаружить в нем инородца-поляка, еврея, латыша, татарина, кавказца, хохла, чухонца. Все сомнительны, всех следует согнуть в бараний рог.
На таком идейном стержне с 1905 года и вращается пропаганда «Союза русского народа», преследующего прозрачные цели. Обличая «СРН» и его покровителей, представители демократической общественности и прессы подчеркивали, что он преследует в основном три цели:
а) под шум погромов надломить боевую силу революции, физически истребить лучших людей русского рабочего класса;
б) кровавыми эксцессами запугать либеральную буржуазию, принудив ее к отказу от требований свобод, от претензий на участие в государственной власти;
в) одурманить расистской демагогией население, отвлечь его от борьбы против самодержавия, удержать трудящихся от участия в забастовках, митингах и других массовых выступлениях.
Проповеди черной сотни столь низкопробны, что иногда и сановники с трудом скрывают отвращение к ней. Витте, в молодости сам бывший членом тайной монархической группы, квалифицирует «СРН» как «шайку наемных хулиганов», возглавляемых «политической сволочью» (II-271). Эта организация, отмечает он, способна «произвести ужасные погромы и потрясения, но ничего, кроме отрицательного, создать не может. Она представляет дикий, нигилистический патриотизм, питаемый ложью, коварством и обманом… она есть партия дикого и трусливого отчаяния»… (II-272). Ее члены начертали «на своем знамени высокие слова — самодержавие, православие и народность, а приемы и способы их действий архилживы, архибессовестны и архикровожадны. Ложь, коварство и убийство — их стихия» (II-507).
Хоть и с некоторым опозданием, то есть уже будучи отстраненным от дел, все же Сергей Юльевич в конце концов открыл для себя, что «большинство правых, прославившихся со времен 1905 года, — негодяи, которые под видом защиты консервативных принципов преследуют исключительно свои личные выгоды, в своих действиях не стесняются ничем, идя на убийства и на всякие подлости» (I-283). Всё без исключения руководство «СРН», как и отпочковавшейся от него «Палаты Михаила Архангела», состоит «из политических негодяев, тайных соучастников из придворных и различных, преимущественно титулованных, дворян, все благополучие которых связано с бесправием и лозунг которых гласит: не мы для народа, а народ для нашего чрева. Это дегенераты дворянства, взлелеянные миллионными подачками с царских столов» (II-272). Воинство же, ими на «подачки с царских столов» навербованное и распаляемое, состоит из темной, дикой массы «лабазников и убийц из-за угла… хулиганов самого низкого разряда… преследующих цели самые эгоистические, самые низкие, цели желудочные и карманные» (III-43). И это-то воинство повели на штурм крамолы, на спасение царской власти достойные его «вожаки — политические проходимцы, люди грязные по мысли и чувствам, не имеющие ни одной жизнеспособной и честной политической идеи и все свои усилия направившие на разжигание самых низких страстей дикой темной толпы» (II-272).
Всех вызывала на смертный бой черная сотня; самосудом грозила всем, кто навлек на себя ее недовольство или подозрение. Но был на обширном фронте ее войны с подданными возлюбленного монарха участок на котором она орудовала с особой яростью — страстно и самозабвенно. Этой линией, на которую царева подворотная рать выдвинулась еще в начале века, была травля национальных меньшинств, то есть значительной части трудящегося населения империи.
6 и 7 апреля 1903 года происходит погром в Кишиневе. На улицах и в домах убиты и искалечены до пятисот человек. Даже в отчете местных властей центру о случившемся в те два дня кишиневская расправа названа «выдающейся по своей жестокости». Но то была лишь прелюдия к кампании дальнейших преследований и избиений, которую развязали патроны и вдохновители черной сотни — фон Плеве, фон дер Лауниц, фон Раух, Путятин, Нейгардт и Буксгевден. Из края в край империи, по городам и весям катится мутный вал полицейско-черносотенных оргий, взбитый немецко-петербургскими уполномоченными царя, — попытка приглушить занимающиеся то здесь, то там сполоху революционного пламени. Возвестивший о свободах царский манифест в действительности возвестил о новых погромах.
В следующие после выхода манифеста дни октября происходят погромы в Одессе, Екатеринославле, Томске, Самаре и Елисаветграде. Еще через несколько дней распоясываются черносотенцы в столице: они рыщут по Выборгской стороне и за Московской и Нарвской заставами, преследуют и избивают рабочих-активистов. В двадцатых числах октября в Москве охотнорядские группы пытаются бесчинствовать на Пресне и в Лефортове; одновременно разыгрываются сцены травли и истязаний в окраинных кварталах Гомеля и Бердичева. От рук наемных убийц погибают тогда Н. Э. Бауман в Москве, Ф. А. Афанасьев в Иваново-Вознесенске, А. Л. Караваев в Петербурге, другие деятели революционного и демократического движения в центре и на периферии. Власти и реакционная пресса ссылаются на «гнев народных низов», которые якобы стихийно выходят чинить самосуд, движимые любовью к царю и ненавистью к революции. Но для всех очевидно, что под «низы народные» подстраивается навербованный отделениями «СРН» и оплачиваемый из фондов охранки мещанский и уголовный сброд. Постепенно стандартизуется методика собирания этих элементов в банды и науськивания их на трудовое население; вырабатывается типовая схема зауряд-провокации.
В район, намеченный, по выражению Плеве, к «проработке погромом», негласно являлся агент министерства внутренних дел, он же доверенное лицо руководства «СРН». Представившись губернатору (или полицейско-жандармскому начальнику), он вручал ему директиву о проведении монархической манифестации, передавал инструкции и, как правило, сумму из секретных фондов министерства. Деньги тут же передавались в местное отделение «СРН». На звон поступившей наличности, на зов своих атаманов выходил из подворотен, трактиров, притонов и толкучих рынков актив черной сотни — разновидности казанцевых и федоровых.
Этап первый: подняв над собой хоругви, иконы и портреты царя, беспорядочная толпа угрожающе движется по городу или поселку. Время от времени местные вожаки «СРН», приостановив шествие, произносят подстрекательские речи. Распространяются листовки с провокационными призывами. Манифестация завершается молебном, после чего депутация идет на телеграф и от имени манифестантов отправляет на высочайшее имя депешу с изъявлением верноподданнических чувств любви и преданности.
Этап второй: из Петербурга поступает ответная телеграмма с выражением благодарности и одобрения. Это сигнал. Вооружившись дрекольем и ножами, а кому сказано было — и огнестрельным оружием, «союзники» рассредоточиваются по улицам и кварталам и переходят к делу. Раздаются первые удары железными ломами в двери и окна бедняцких лачуг; слышатся первые крики женщин и детей; начинается шабаш грабежей, убийств и поджогов. Разбиваются по пути лавки, особенно усердно — винные; водку растаскивают, многие тут же напиваются. Зачастую черносотенцы наталкиваются на очаги сопротивления и отпора; быстро сплотившиеся рабочие дружины отбивают натиск пьяных банд. Особенно действенны эти ответные удары в тех случаях, когда на помощь дружинам быстро приходит масса рабочих с ближайших крупных фабрик и заводов. Тогда нередко завязываются баррикадные бои с погромщиками. Власти вызывают на помощь громилам полицию и жандармерию. В ходе столкновений каратели стараются дотянуться до руководителей рабочих организаций и боевых дружин. Схваченным с оружием в руках грозит смерть. Те, кому удалось отбиться от черносотенцев, зачастую становятся жертвами царской юстиции. Сотни людей из мирного трудового населения, спасшиеся от пуль и ножей громил, попали на виселицу или каторгу по судебным приговорам.
В своей известной книге «Дни» В. В. Шульгин красочно описал разгул черной сотни в Киеве в 1905 году. В дни манифеста о даровании свобод он в качестве офицера (прапорщика) 14-го саперного батальона вывел группу солдат в район Демиевки на пресечение черносотенных насилий и грабежей. Он, Шульгин, был одним из тех, кто создание черной сотни благословил, кто вдохновлял и подталкивал ее на действия. И вот теперь он среди развалин и трупов пытается ее утихомирить…
— Ну так вот… И говорю вам еще раз… Вы хотите царским именем прикрыться и ради царя вот то делать, что вы делаете… Ради царя хотите узлы чужим добром набивать! Возьмете портреты и пойдете: впереди — царь, а за царем — грабители и воры… Это вы хотите?..(«Дни», стр.25)
Но они, черносотенные громилы и грабители, оборачивались на бегу и смеялись нам в лицо.
— Господин офицер, — зачем вы нас гоните?!. Мы ведь за вас.
— Мы — за вас, ваше благородие. Ей-богу — за вас!..
Я посмотрел на своих солдат. Они делали страшные лица и шли с винтовками наперевес, но дело было ясно:
Эта толпа — за нас, а мы — за них…
Под этим объединяющим девизом — «вы за нас, а мы за вас» — власти и черная сотня с 1903 по 1906 год учинили погромы в ста шестнадцати городах страны. Только в первые недели после издания манифеста 17 октября жертвами черной сотни пали десятки тысяч человек. По жестокости превзошел все прежние одесский погром: здесь было убито свыше тысячи человек.
Из цитированных записок бывшего прапорщика 14-го саперного батальона В. В. Шульгина явствует, что он, будучи послан в Демиевку на увещевание разгулявшейся черносотенной братии, выступил перед ней с нравоучением: следует воздержаться от постыдного марша, в котором шествуют «впереди царь, а за царем — грабители и воры». По-видимому, оратор-усмиритель обратил тогда свои упреки не по адресу. Дело было не столько в том, что мародеры пожелали видеть во главе своей рати царя, сколько в том, что царь пожелал стать и фактически уже стоял во главе этой рати.
Те самые ландскнехты с титулами, которые на протяжении многих лет на совещаниях под его председательством и с его одобрения обосновывали пользительность для жителей империи голода, неграмотности и порки, там же доказывали пользу и целесообразность погромов. Они призывали готовить погромы, сами участвовали в их подготовке, отравляя инсинуациями общественную атмосферу и обеспечивая подвигам черной сотни подходящий фон.
Одним из специалистов по этой части становится с 1903 года некий Адальберт фон Краммер, член Государственного совета, прибалтийский помещик, соотечественник царицы и участник ее интимного кружка. Речи, произносившиеся им в Государственном совете в годы первой русской революции, поражают сходством с последующими монологами Геббельса и Штрейхера, произносившимися в Мюнхене и Нюрнберге спустя три десятилетия. Он буквально призывал к истреблению национальных меньшинств. Его речи одобрительно слушали на приемах и совещаниях генералы, губернаторы, высшие полицейские чины, лидеры «СРН». Поднимались с мест и спешили пожать ему руку фон Плеве, фон дер Лауниц, Меллер-Закомельский, Буксгевден и подобные им деятели, озарившие пламенем пожарищ небо Украины и Прибалтики за тридцать лет до появления там эсесовско-гестаповских головорезов. Улыбчиво-сочувственно внимал Краммеру на заседаниях в своем дворце и царь. Когда же речами фон Краммера возмутились даже некоторые буржуазные политики, требуя предания его суду за подстрекательство к самосудам, Николай II демонстративно присвоил ему звание статс-секретаря и послал в поместье под Ригой приветственную телеграмму.
В декабре 1905 года произошли черносотенные кровавые погромы в Гомеле. Витте распорядился произвести следствие. Было установлено, что избиение жителей организовал с помощью «СРН» местный жандармский офицер граф Подгоричани. Сам он свою роль в случившемся не отрицал. Данные следствия Витте вынес на заседание в Совете министров. Заслушав доклад министра внутренних дел Дурново, правительство постановило: отстранить Подгоричани от должности и предать его суду. Царь, получив на утверждение журнал (протокол) заседания, поставил резолюцию: «Какое мне до всего этого дело? Вопрос о дальнейшем направлении дела графа Подгоричани подлежит только ведению министра внутренних дел».
Из Гомеля Подгоричани пришлось уехать, но он ничего не потерял: с повышением в должности и звании был назначен в один из приморских городов на юге России.
С энтузиастами карательного промысла обхождение царя было одно. Со скептиками — несколько иное.
Одесским военным округом, в пределы которого входил Кишинев, командовал генерал Мусин-Пушкин. После апрельского (1903 года) выступления в Кишиневе черной сотни Мусин-Пушкин поехал туда выяснить поведение подчиненных ему войск. «Описав все ужасы, которые творили с беззащитными евреями, он удостоверил, что все произошло оттого, что войска совершенно бездействовали, им не давали приказания действовать со стороны гражданского начальства, как требует закон. Он возмутился всей этой историей и говорил, что таким путем развращают войска» (Витте, III-116). Докладная командующего поступила в Петербург. Царь, ознакомившись с ней, распорядился отозвать Мусина-Пушкина из Одессы, в аудиенции ему отказал, через военное министерство распорядился направить его в какой-то захолустный гарнизон.
Безнаказанность окрыляла черную сотню. Бывало, что от осуждения громил (если случалось их задержать) не могла уклониться даже царская юстиция. Тогда царь сам освобождал их от наказания. О помиловании революционеров он запрещал и говорить в его присутствии; за «союзников» вступался по первой просьбе, да и без просьб, по своей инициативе. Он сам признался однажды в беседе с Коновницыным, что ведет «постоянную борьбу с собственным судом» в пользу черносотенцев. «Я знаю, — говорил он собеседнику, — что русские суды относятся к участникам погромов с излишней строгостью и педантизмом. Даю вам мое царское слово, что буду всегда исправлять их приговоры по просьба дорогого мне „Союза русского народа“». Приговоры «исправлял», а «исправив», мог послать в адрес подзащитного приветственную телеграмму, «царский поцелуй», благодарность, награду. «Под его горностаевой мантией черная сотня укрывалась, из-под трона российского она высовывала свое ядовитое жало; держава ее была сильна, сплочена и организована, как только могут быть крепки воровские и разбойные шайки, иначе всем им будет конец».
Долго не знали, кто пишет и где печатаются погромные прокламации «Союза русского народа», которыми от времени до времени наводнялись различные районы России. Потом выяснилось, что значительная часть этой продукции изготовляется в типографии, специально оборудованной в одном из зданий министерства внутренних дел; что наладили эту фабрику духовной отравы барон фон дер Липпе, сенатор барон фон Тизенгаузен и генерал фон Раух; что сотрудниками в них состоят шеф тайной службы Рачковский и жандармский ротмистр Комиссаров, а техническую сторону обеспечивают Вуич и Климович; и, наконец, что тексты для прокламаций частью поступают из… дворца. От кого именно? Наиболее грубые из этих зловещих писаний были, как установила пресса, плодом пера Д. Ф. Трепова; часть текстов писал фон Краммер, частенько бывавший в покоях царицы; упражнялись в этом литературном творчестве также Буксгевден, Нейгардт и генерал Богданович; несколько же листовок вышли из-под пера некоего «высокого автора», который предпочел свое имя не называть. В этой связи петроградская пресса после Февральской революции отмечала, что Николай II слыл в придворных кругах «недурно пишущим человеком», превозносились его «гибкий слог», «чувство стиля», да и сам он, видимо, числил за собой такие достоинства, почему, шефствуя над Всероссийским историческим обществом, счел не слишком обременительным для себя одновременно вступить и в Российское общество любителей изящной словесности.
На званом обеде в Петербурге супруга премьера Витте сказала за столом: «А Рачковскому за его поганую типографию семьдесят тысяч рублей наградных дали». После чего за «несение пошлого вздора» в кругу гостей госпоже Витте дорога в дом хозяина была заказана. Из документов же царского правительства явствует, что в конце 1906 года Трепов действительно представил Николаю II доклад о работе подпольной фабрики прокламаций, на коем его величеству благоугодно было собственной рукой начертать: «Выдать 75 тысяч рублей Рачковскому за успешное использование общественных сил». Собственно говоря, «пошлый вздор» г-жи Витте мог бы быть еще «пошлее»: она могла добавить, например, что в поощрение того же контакта с общественными силами, то есть с трактирными лакеями и ломовыми извозчиками, Рачковский и Комиссаров по повелению царя были награждены орденами: первый — Станислава, второй Владимира, не считая других милостей и поблажек.
Что упустила мадам Витте за обеденным столом, возместил ее супруг в своих мемуарах. Он пишет, что черносотенцы «завели при департаменте полиции типографию фабрикации погромных прокламаций, то есть для науськивания темных сил, преимущественно против евреев» (III-138).
Витте свидетельствует: «Государь после 17 октября больше всех возлюбил черносотенцев, открыто провозглашая их как первых людей Российской империи, как образцы патриотизма, как национальную гордость. И это таких людей, во главе которых стоят герои вонючего рынка…, которых сторонятся и которым порядочные люди не дают руки» (III-43).
На первых порах контакты царя с лидерами «СРН» кое-как маскируются; они поддерживаются, с соблюдением некоторых правил конспирации, главным образом через таких посредников, как великие князья Николай Николаевич и Владимир Александрович, генерал Раух и князь Путятин. Пока не привык, Николай II в какой-то степени еще стесняется соприкосновения с «союзом этим, составленным из воров и хулиганов» (III-393). В дальнейшем «тайная, или, вернее, не демонстративная поддержка царем „Союза русского народа“ делается явною, ничем не стесняющейся» (III-333). Насколько обе стороны уже «ничем не стеснялись», видно из того, что Дубровин, глава организации, открыто приглашается Николаем II во дворец для личных бесед; там же официально принимаются депутации «Союза русского народа». В декабре 1905 года на очередном приеме группы черносотенцев Николай получает из их рук подарок — два значка «СРН»; один прикрепляет к своей гимнастерке, другой — к рубашке своего полуторагодовалого сына.
Эта братия влекла его к себе. В ее кругу он чувствовал себя легко и непринужденно. Он пускал ее в дворцовые покои, устраивал для нее угощения, церемонии раздачи наград, выносил наследника и передавал его из рук в руки, давал лабазникам и вышибалам становиться на колени и целовать край полковничьего кителя, край детской рубашки, пригоршнями высыпал на их молодецкие груди крестики, жетоны, медальоны и бляшки.
Как нигде в другом общественном окружении, он был здесь в своей тарелке. Если на дипломатических раутах и государственных приемах у него прилипал к нёбу язык и он заикаясь с трудом выдавливал из себя несколько слов, то в этой компании, где представали перед его взором кувшинные рыла героев кистеня и оглобли, он становился словоохотливым, даже красноречивым, в нем загорался риторический огонек, поднималось ораторское вдохновение. Он мог в этом обществе запросто подвыпить и под хмельком сплясать «барыню». Он взывал к черносотенцам в тостах, приветственных обращениях и поздравительных телеграммах: «Объединяйтесь, истинно русские люди!»… «Искренне вас благодарю»… «Буду миловать преданных!»… «Вы мне нужны»… «Царское вам спасибо»… «Вы моя опора и надежда»…
На верноподданнический адрес союза извозопромышленников, поставлявшего черной сотне актив, царь 23 декабря 1906 года отвечает: «Передайте извозчикам мою благодарность, объединяйтесь и старайтесь». На приеме во дворце он не стесняется при всех справиться у ярославского губернатора Римского-Корсакова о здоровье такого деятеля, как владелец мучного лабаза Кацауров — один из главарей местного отделения «Союза русского народа». За пределами ярославских лабазов и трактиров никто не хотел знаться с этим человеком.
В сентябре 1906 года, когда председатель «СРН» Дубровин слегка занемог, генерал Раух привез ему на квартиру — на Большой Вульфовой улице на Петербургской стороне — личное соболезнование его величества с присовокуплением пожелания скорейшего выздоровления.
А 3 июня 1907 года, в день, когда разгоном Государственной думы второго созыва Столыпин фактически совершил государственный переворот, Николай послал тому же Дубровину телеграмму. В ней, отбросив в сторону недомолвки, самодержец воззвал: «Да будет мне Союз русского народа надежной опорой».
«Безобразнейшая телеграмма эта, — писал потом Витте, — в связи с манифестом о роспуске второй Думы показала все убожество политической мысли и болезненность души нашего самодержавного императора».
Увы, вздыхал экс-премьер, те из приближенных царя, которые могли бы удержать его от якшанья с черной сотней, «утеряли всякие принципы и действуют по минутному влечению, держа нос по ветру, как это делает хорошая легавая собака» (III- 393).
Себя самого Сергей Юльевич в легавых, конечно, не числил. Между тем готовности «держать нос по ветру» царь требовал от каждого своего ассистента, стоявшего перед ним, и испытующе приглядывался, кто и в какой степени эту готовность проявляет. К тем из своих приближенных, кто не состоял в «Союзе русского народа» или не ладил с этой организацией, царь относился настороженно, нередко с подозрением. Похоже было, что он подрядился вербовать в черную сотню новых членов, не останавливая перед обработкой на сей предмет министров. «Отчего вы, Петр Аркадьевич, не запишетесь в Союз русского народа? — спросил он однажды Столыпина. — Ведь Дубровина там теперь нет». (Столыпин и Дубровин относились друг к другу неприязненно.) С таким же вопросом царь обратился в свое время к предшественнику Столыпина Витте, намекнув, что знает и помнит — в подобной организации Сергей Юльевич когда-то уже состоял. В другой раз Николай, беседуя с Витте, огорошил его вопросом:
«Правду ли о вас говорят, что вы стоите за евреев?» (II-210).
Вероятно, та же нота подозрения и скрытой угрозы прозвучала бы в вопросе царя, если бы он вздумал допытываться у своего премьера, а не «стоит» ли он, скажем, еще за украинцев («малороссов»), или за армян, или за финнов, или, что было бы совсем уж предосудительно, за поляков?.. Ибо в основе отношения Николая II к своим подданным различных национальностей лежал, по определению Витте, «лозунг гонения всех русских граждан нерусского происхождения, иначе говоря, одной трети или около шестидесяти миллионов жителей империи».
Если в прежние царствования некоторые окраинные области еще пользовались относительными льготами и послаблениями в смысле элементарных национальных прав или внутренней культурной жизни, то администрация Николая эти послабления стала отнимать и перечеркивать с резкостью, какой они не испытывали раньше. Последнего царя без преувеличения можно назвать организатором крупнейшего в истории империи наступления на элементарные права национальных меньшинств. Именно при нем империя особенно эффективно соперничала с некоторыми другими многонациональными дворянско-капиталистическими государствами, например, с лоскутной двуединой Габсбургской империей, в утверждении за собой репутации «тюрьмы народов».
В эту эру, отмечают французские историки Лависс и Рамбо, в общем не слишком склонные критиковать деятельность царской администрации, все подводится под один ранжир… <на> все народы, населяющие империю, надето одинаковое ярмо, воспрещается национальный язык, уничтожается национальная культура». Драконова политика дискриминации, преследования и подавления, политика разжигания национальной розни осуществляется по личным указаниям царя «во всех инородческих губерниях, на всех окраинах, опоясывающих Россию от Балтики до Кавказа».
О том, что антисемитизм был официально провозглашенной идеологией и практикой царского правительства и едва ли не важнейшей принципиально-политической платформой, на которой базировалось единение (впрочем, зачастую лишь кажущееся) разношерстных реакционно-шовинистических и обскурантистских сил, хорошо известно. Однако, по выражению Лависса и Рамбо, «меры, принимавшиеся против поляков, зачастую были еще более суровы… Им пришлось гораздо больше, чем евреям, страдать из-за верности своему языку и религии».
Поляки (не принадлежащие к аристократической верхушке) не могут занимать государственные должности. Они в юго-западных губерниях не могут владеть земельной собственностью. Польский язык в самой Польше вычеркнут из программ школ — сначала средней, затем начальной и, наконец, высших учебных заведений, включая Варшавский университет. Запрещено в учреждениях Царства Польского употреблять польский язык. Полиция под контролем царских чиновников сдирает с фасадов домов вывески на польском языке, таблички с написанными по-польски названиями улиц и площадей. В соседней Литве, как отмечают те же авторы, «гонения на польский язык приняли характер настоящей инквизиции».
Казалось бы, прибалтийские провинции — Лифляндия, Эстляндия и Курляндия — традиционно пользуются поблажками со стороны царя. В итоге полутора веков таких поблажек здешнее дворянство — «в основном немецкие бароны, происходящие от древних меченосцев» — превратилось в рассадник генералов, министров и дипломатов для империи. Они пользуются в Прибалтике обширными привилегиями, владеют огромными землями, совместно с немецкой городской буржуазией задают тон в Риге, Ревеле и других крупных городах. Им в царской империи жаловаться не на что.
Иное дело — эксплуатируемая этим слоем немецких господ эстонская и латышская народная масса. Еще в 1883 году сенатор Манасеин, по поручению Александра III, исследовал «проблему внутренней расшатанности управления в прибалтийских губерниях» и выдвинул проект мер, цель которых — эту систему управления «прибрать к рукам». С вступлением на престол Николая II центральные власти решительно берутся за реализацию наметок Манасеина. Начальные школы изъяты из ведения местных властей и переданы под контроль министерства просвещения. Ландегерихты заменены мировыми судьями, которые могут назначаться и сменяться только министерством юстиции. Окружные суды Ревеля, Риги, Митавы и Либавы подчинены Петербургской судебной палате. При этом в Прибалтике, как и в Польше, подавление национальной культурной жизни, война против языка сопровождается войной против религии, точнее, против традиционно сложившихся религиозно-церковных привязанностей народных масс на фоне грубого полицейского давления, попыток навязать населению казенное православие.
К лютеранству эстонцы и латыши были всегда более или менее равнодушны. В их глазах это была главным образом религия немецких господ. Однако лютые методы сначала графа Протасова, силой навязавшего православие ста тысячам эстонцев и латышей, а затем такое же усердие других царских администраторов вызвали в населении обратную реакцию: многие простые люди стали отчаянно отстаивать, отбиваясь от православия, лютеранскую веру, которой у них в действительности не было. Особое ожесточение на периферии империи вызвала практика насильственного отлучения детей у «инородческих» родителей с целью воспитания их в верноподданническом и православном духе. Отнимали (и увозили подальше, в другие губернии) детей у духоборов, униатов, иудеев, поляков-католиков, прибалтов-протестантов и т. д.
Не всегда могли скрыть свое чувство отвращения перед лицом этого варварства даже некоторые из царских сановников. Ламздорф удрученно записывает однажды в дневнике, что «поступают печальные известия о насилиях, творимых в балтийских провинциях. Там имеются „православные“, которые со времени своего крещения, о котором и не помнят, были воспитаны исключительно в лютеранской среде; если, в случае смешанного брака, их дети не бывают крещены в православной церкви, а власти узнают об этом столь естественном правонарушении, то детей отнимают от родителей. Можно ли представить себе подобные ужасы?»
Перенесемся на Кавказ. Наместник Голицын доносит царю, что, на его взгляд, «армяне слишком о себе возомнили». К тому же, сообщает он, «армянская церковь способствует революционизированию местного населения». Чтобы проучить непокорных, наместник с согласия царя наложил секвестр на имущество армянских церквей. Государственный совет в особом заседании под председательством Фриша признает секвестр незаконным и подлежащим отмене. Царь отказывает в утверждении журнала (протокола) заседания совета, тем самым аннулируя его решение, и приказ о секвестре вступает в силу.
Обращение с финнами. С воцарением Николая II отношение к ним становится все более жестким. Назначенный в 1899 году в Финляндию генерал-губернатором Бобриков резко усиливает практику исключительных распоряжений. 3 февраля 1899 года эта система увенчивается царским манифестом, аннулирующим значительную часть прежних традиционных прав финских учреждений. Сенат в Гельсингфорсе заявляет протест. Специальная депутация отправляется в Петербург с петицией, на которой поставили подписи пятьсот тысяч человек. Николай депутацию не принимает. В 1901 году отправляется к нему другая депутация с таким же обращением, он снова отказывается принять ее.
Бобриков за свое полицейское неистовство поплатился жизнью (3 июня 1904 года он был убит финским буржуазным националистом — сыном сенатора Шаумана). Ту же практику на посту генерал-губернатора Финляндии продолжили в 1905–1908 году Н. Н. Герард и в 1908–1909 году В. А. Бекман. С просьбой «не травить финляндцев» (выражение Витте) обращался к царю его дед со стороны матери, датский король; но и это заступничество было оставлено без внимания.
17 марта 1910 года Столыпин, по указанию Николая II, вносит в Государственную думу проект положения «О порядке издания касающихся Финляндии законов и постановлений общегосударственного значения». Этой мерой царь хочет еще раз продемонстрировать, что он является «великим князем Финляндским», что его верховная власть над этой страной незыблема, что он намерен не ослабить, а еще более усилить механизм своего единоличного законодательствования в ней — по крайней мере «в вопросах, касающихся одновременно и великого княжества, и империи в целом». Анализируя сущность этих событий, В. И. Ленин в своей статье «Поход на Финляндию», опубликованной 26 апреля (9 мая) 1910 года, еще раз заклеймил позором «национализм самодержавия, давящего всех „инородцев“». Он разоблачает пустозвонство буржуазных либералов, выражающих лицемерное сочувствие угнетаемым царизмом национальностям — «фраза осталась фразой, а сущность пошла на пользу человеконенавистнической политике самодержавия», — и пророчески говорит: «Придет время — за свободу Финляндии, за демократическую республику в России поднимется российский пролетариат».
Витте советовал царю «предоставить евреям равноправие с другими подданными», но поскольку и у «других подданных» не было прав, «беспредметной была речь о каком-то уравнении в правах — все были уравнены в бесправии». В том числе украинцы и белорусы, которым отказано было в праве на национальную культуру и родной язык. В том числе кавказские народы, под кнутом царизма «возгоревшиеся так, что многие заговорили, что Кавказ нужно снова покорять». Впрочем, размышляли другие в правительственных сферах, «нужно покорить Россию, тогда нетрудно будет покорить Кавказ и привести к благоразумию Россию. Ну вот, пусть покорят Россию» (Витте, II-207).
Ничто не могло поколебать твердого убеждения Николая II: все специальные законы, направленные против национальных меньшинств, подлежат не отмене, а усилению; и если существует в империи сила, исполненная решимости эту систему травли и преследований поддерживать и отстаивать, то такой силой, по августейшему убеждению, является черная сотня.
По действовавшему в Российской империи Основному уложению, проекты новых законов, прежде чем быть представленными на усмотрение царя, предварительно должны были проходить обсуждение и утверждение в Государственном совете (после 1905 года — также в Государственной думе). Ни один расистско-шовинистический акт, введенный в действие в последние десятилетия царизма, такой процедуры в названных инстанциях не прошел. Все подобные законы были проведены окольными путями и явочным порядком.
Законопроекты, явно обреченные на провал в Думе или в Государственном совете, протаскивались, например, через так называемые Особые совещания при царе в порядке «верховного управления». Они могли получить силу закона с помощью одной только подписи царя на соответствующем докладе министра. Так, единоличной властью Николая II были проведены в 1905–1910 годах почти все постановления, направленные против элементарных прав национальных меньшинств. Бывало, что осмеливались поднять голос против беззакония отдельные чиновники, даже сановники. Было время, когда сенат в целом пытался даже оказать сопротивление слишком грубым и бесчеловечным актам дискриминации. В таких случаях со стороны министра внутренних дел следовали всякие наветы на сенаторов как противодействующих администрации». Их «обходили наградами, переводили их из одних департаментов в другие, даже были случаи увольнения наиболее строптивых»… В конечном счете, «и сенат начал давать… толкования, которые из законов никоим образом не следовали» (Витте, II-212).
В обход ли закона или на его основe — все равно: империю надо удерживать в постоянном напряжении погромной атмосферы; бандам «СРН» должна быть обеспечена психологическая возможность в любой момент выйти на разбой; демократическая общественность должна оцепенеть под мертвящим взглядом охранки и черной сотни. То, чего не успевают сделать Дубровин и Буксгевден, доделывают министр юстиции Щегловитов и прокурор Виппер; и наоборот чудовищными судебно-расистскими спектаклями Щегловитова и Виппера протаптывается дорога к новым подвигам для таганских и демиевских молодчиков. Скоординировались между собой юстиция и полиция, охранка и генералитет, военно-полевые суды и жандармерия; с каждым из них в отдельности — «Союз русского народа»; и со всеми вместе взятыми — божьей милостью Николай Второй.
Таким образом, на заключительном этапе существования царизма сложилась единственная в своем роде многослойная система, которую в общественных кругах назвали «карательным самодержавием». Роль Николая II в этой системе была главенствующая, участие в ее практике — прямое и непосредственное. Мера этого участия, по свидетельству современника, определялась тем, что «не было такой картины человеческих страдании, которая могла бы тронуть его высушенное вырождением сердце, и не было предела полномочиям, которые он готов был кому угодно дать для избиения своих подданных… В своеобразном саду пыток, в который волей самодержца обратилась империя его предков, было где разгуляться мстительному воображению, и Николай широкими жестами являл его миру».
Из Мариинского и Таврического дворцов фон Краммер и Пуришкевич с трибун Государственного совета и Государственной думы обличают «мировой жидомасонский заговор», направленный против двуглавого орла, и призывают государя императора каленым железом выжечь, вытравить из российской почвы иродово семя.
Но ведь он в таких призывах вовсе не нуждается.
Его незачем подталкивать — он сам идет.
Идет охотно, в сознании своей миссии.
ПОЛКОВНИК РОМАНОВ ВОЮЕТ С БЕЛОКУРОЙ БЕСТИЕЙ
Прелюдия: укус японской блохи
Важной, если не главной причиной возникновения русско-японской войны была экспансионистская, необузданно захватническая политика тогдашних правителей Японии.
Движущей пружиной этой экспансии был бурный рост капитализма в Японии в последней трети девятнадцатого века. Он толкал молодую агрессивную буржуазию на захват территорий на азиатском материке; вынашивались в Токио планы создания своей дальневосточно-тихоокеанской колониальной империи. В ближней перспективе вырисовывалась программа поглощения Маньчжурии и Кореи, аннексий за счет Китая; в дальней — захват обширных русских областей, в том числе Сахалина, Приморья с Владивостоком и Хабаровском, Уссурийского и Приамурского краев. По первому разделу программы токийским экстремистам удалось сделать крупный шаг вперед в результате Симоносекского диктата, последовавшего за разгромом Китая в войне 1894–1895 года: тогда они отторгли от империи богдыханов острова Тайвань (Формозу), Пенхуледао (Пескадорские) и Ляодунский полуостров. Далее японцы убедились, что продвижение по этому пути агрессии и экспансии преграждает им — преследуя свои в такой же степени захватнические цели — царская Россия. Они почувствовали это, когда русский ультиматум (поддержанный Францией и Германией) заставил их отступиться от части уже присвоенной добычи (Ляодунский полуостров) и возвратить ее Китаю.
Токийский генеральный штаб приступил к разработке плана нового вооруженного выступления — на этот раз в направлении русского дальневосточного Приморья, с фланговым охватом сопредельных русских, корейских и китайских областей. Особенно интенсивно повели японцы эту подготовку после того, как им удалось заключить военный союз с Англией (1902 год) и серию негласных контрактов на поставку оружия и других военных материалов с германскими концернами (1899–1902 годы).
В Петербурге видели, что японцы готовят нападение. Но не слишком стремились его избежать.
На русскую политику на Дальнем Востоке сильно влияла безобразовская группа. Сын петербургского губернского предводителя дворянства Александр Михайлович Безобразов, в молодые годы окончивший Николаевское кавалерийское училище, дослужился в гвардии до звания полковника, затем, выйдя в отставку, подвизался по коммерческой части в Сибири и на Дальнем Востоке. В 90-х годах он появился в Петербурге, развернул в дворцовых и буржуазных кругах агитацию за более активное противодействие японским притязаниям на азиатском материке, при этом завоевал личное расположение Николая II. Человек он был малограмотный и тупой, о чем свидетельствуют его курьезные, в стиле щедринского помпадура, письма к царю.
У истоков безобразовской эпопеи стоял немецкий коммерсант фон Бриннер, уроженец Баден-Вюртемберга, при содействии русских властей получивший в 1896 году от корейского правительства концессию на эксплуатацию лесов по реке Ялу. В 1901 году концессия фон Бриннера с помощью русской правительственной субсидии в два миллиона рублей была преобразована в «Русское лесопромышленное товарищество», которое взяли под свое покровительство (негласно вступив в число его пайщиков) царь, Мария Федоровна, В. К. Плеве, контр-адмирал А. М. Абаза, адмирал Е. И. Алексеев. Правление общества обосновалось в Петербурге; главным ходатаем по его делам стал А. М. Безобразов, опиравшийся на свои связи с царской семьей и лично с Николаем.
Отстаивая интересы компании, основанной фон Бриннером, выдвигая проекты новых концессий и спекулятивных комбинаций, Безобразов убедил царя и правительство в необходимости ответить агрессией на японскую агрессию. Это было тем легче сделать, что участники сформировавшейся «безобразовской группы», а в их среде оказался и сам государь император, в большинстве своем были лично и непосредственно заинтересованы в обогащении на дальневосточных авантюрах, на отчуждениях и спекуляциях. (Крупнейшим пакетом акций концессии на Ялу завладели Николай и его мать.) Компанией Безобразова и инспирировалась в Петербурге резко отрицательная реакция на японские домогательства. Чувствуя расположение к ней царя, она все настойчивей требовала от правительства «остановить» японцев, вплоть до применения вооруженной силы.
Разоблачая политику царизма на Дальнем Востоке, В. И. Ленин писал:
«Несовместимость самодержавия с интересами всего общественного развития, с интересами всего народа (кроме кучки чиновников и тузов) выступила наружу, как только пришлось народу на деле, своей кровью, paсплачиваться за самодержавие».
Вместе с тем царь и его приближенные, видя, что в стране назревает революционная буря, рассчитывали отвратить ее от себя с помощью маленькой, веселенькой, легко закругляющейся войны. Из этого расчета и исходили, выступая за войну, фон Ламздорф, фон Плеве, фон Розен — люди, в общем «рассудительные, но с немецким мышлением» (Витте, II-279).
Что же касается самого Николая то он, по свидетельству Витте, был уверен, что «Япония, хоть может быть с некоторыми усилиями, будет разбита вдребезги». Придется, правда, не такую войну слегка потратиться, но, считает самодержец, и тут «бояться нечего, так как Япония все вернет посредством контрибуции». Он их знает, этих японцев, он их видел и разглядел. И нет у него другого для них прозвища, как «макаки».
На предвзятости Николая и пренебрежительном его отношении к японцам нетрудно было сыграть тем из приближенных, кто рассчитывал извлечь из этого выгоду.
Подлил масла в огонь и берлинский кузен Вильгельм. Николаю он наговаривал на японцев, а японцам — на Николая.
Стравить Россию с Японией, а далее, по возможности, с Китаем; втянуть в дальневосточный конфликт русскую армию, вынудив ее ослабить прикрытие западных границ страны; повиснув над этой границей, оставленной без достаточной защиты, продиктовать России такие условия дальнейших экономических и политических отношений с рейхом, которые открыли бы ему путь к гегемонии над Европой. Таков был замысел Вильгельма. В 1898 году дальневосточная эскадра германского военно-морского флота с явно аннексионистскими целями вошла в китайский порт Циндао (точнее — Цзяочжоу, также Киао-Чао, Кяо-Чао — город и порт на южном побережье Шаньдунского полуострова). Через своего посла в Токио кайзер доводит до сведения японского правительства, будто Николай II сам предложил ему сделать этот шаг, чтобы и в дальнейшем «совместно двигаться в глубь Азии»; что царь советует немцам «сделать за Циндао следующий шаг», и одновременно «совместно с Россией подготовиться к устранению японского барьера».
Обозначилась перспектива резкой активизации политики и военных «приготовлений Японии против России. Несомненно, что один из сильных толчков к этому дал император Вильгельм своим захватом Циндао… В то время он всячески старался нас втиснуть в дальневосточные авантюры; он стремился к тому, чтобы отвлечь наши силы на Дальний Восток…; что было им вполне достигнуто». (Витте, II-143).
Исследованиями советских историков Б. А. Романова и А. С. Ерусалимского давно доказано, что кайзер попросту лгал, когда говорил японцам о своей договоренности с царем. В действительности Николай ни в Петергофе, ни в каком-либо другом месте не давал ему согласия на немецкoe вторжение в Китай вообще, на захват германским флотом Циндао — в частности. В провокационных целях Вильгельм раздул версию о русско-германской договоренности на Дальнем Востоке, чтобы подтолкнуть развязывание конфликта в этом районе мира.
Возникновению войны предшествовали длительные русско-японские переговоры. Они велись в Петербурге с 1901 года. Русскую сторону представляли Витте и Ламздорф, японскую — маркиз Ито. (Последний искусственно затягивал дискуссию до последнего момента, когда японцы без объявления войны напали на Порт-Артур). В тот момент, когда переговоры резко осложнились и стало очевидно, что японцы, невзирая на уступчивость Петербурга, клонят к разрыву, царь и царица выезжают в гости к родственникам в Дармштадт. Не считаясь с тем, что обострилась опасность войны, Николай забирает с собой в Гессен руководителей военного и внешнеполитического ведомств (в том числе министра иностранных дел Ламздорфа), а также группу генералов из своей военно-походной канцелярии (нечто вроде передвижного филиала Главного штаба). Эту свиту он размещает во дворце великого герцога (брата царицы) и с ее помощью пытается из Германии руководить как делами империи вообще, так и в особенности действиями своего наместника на Дальнем Востоке Алексеева.
Для Вильгельма, напрягавшего в те дни все усилия, чтобы связать Россию вооруженным конфликтом на Дальнем Востоке, появление русского центра власти на германской территории было даром неба. На глазах у его разведки и генерального штаба ежедневно проходит поток русской секретной информации на восток и обратно.
В герцогском дворце, кишащем шпионами кайзера (и первым среди них был сам гостеприимный герцог), русские офицеры день за днем отрабатывают штабную документацию, шифруют приказы и директивы, расшифровывают доклады и донесения, поступающие из Петербурга, Харбина и Порт-Артура. Изо дня в день немецкие дешифровальщики кладут кайзеру на стол копии перехватов. Он в курсе всех замышляемых ходов и маневров царского правительства на Дальнем Востоке, включая передвижения и боевую подготовку вооруженных сил. Вся переписка милого кузена лежит перед кайзером, как открытая карта. Он уверенно играет на обе стороны, сталкивая их и подстрекая.
Установлено, что перехваченную в Дармштадте информацию кайзер (по крайней мере, частично) передавал японскому генеральному штабу. Витте ужаснулся, узнав об этой «вакханалии беспечности» в компании, разбившей свой табор во дворце Эрнста Людвига Гессенского. Министра двора Фредерикса, прибывшего из Дармштадта в Петербург, Витте спросил, как тот может равнодушно взирать на столь преступное отношение к интересам государственной безопасности. Фредерикс возразил: он уже обратил внимание государя императора на опасность утечки и перехвата сведений, но тот ничего не пожелал изменить. Осталось без результата такое же предостережение, сделанное Витте Ламздорфу.
Современники свидетельствуют, что горечь потерь, причиненных внезапным и вероломным нападением японских милитаристов, переживала в 1904 году вся Россия. Было в сердцах простых людей много гнева и обиды. Возмущались честные люди в России и поведением царского правительства — его «безобразовским» авантюризмом и хищничеством, его слепотой, косностью и бездарностью, обрекавшими страну на слабость перед лицом внешней угрозы. Вестью о катастрофе на рейде Порт-Артура население было подавлено. Тщетно пытались в те дни власти и черная сотня вызвать промонархические манифестации — почти никто не пошел. Не видно было воодушевления на улице, не очень-то заметно оно было и во дворце.
Предвидения бедствий не было настолько, что когда прибывший из Бессарабии предводитель тамошнего дворянства Крупенский встревоженно спросил царя: что же будет теперь, после ночного разгрома эскадры на рейде Порт-Артура, тот небрежно бросил: «Ну, знаете, я вообще смотрю на все это, как на укус блохи».
То, что Николай с таким веселым пренебрежением назвал укусом японской блохи, обернулось длительной и кровопролитной войной. Она продолжалась девятнадцать месяцев; она стоила России четыреста тысяч человек убитыми, ранеными, больными и попавшими в плен; она обошлась стране в два с половиной миллиарда золотых рублей прямых военных расходов, не считая пятисот миллионов рублей, потерянных в виде отошедшего к Японии имущества и потопленных противником кораблей.
Черту под войной подвел Портсмутский мирный договор.
Этим договором фиксировались итоги и сдвиги, которые берлинская шовинистическая пресса в те дни восхищенно определила как «дальневосточный феномен», или «японское чудо». В действительности чуда никакого не было. Токийский ларчик открывался сравнительно просто.
Японскому милитаризму подставил плечо для подъема на пьедестал его маньчжурской победы германский империализм. И не он один.
С апреля 1904 по июль 1905 года Япония получила от Германии, Англии и США четыре займа на общую сумму до полумиллиарда долларов, которыми была покрыта почти половина ее расходов на войну. Не меньшее, если не большее значение сыграли и немецкое оружие, и немецкий военный инструктаж. Кайзеровский Берлин начал оказывать императорской Японии всестороннюю военную помощь по крайней мере за десять лет до русско-японской войны.
Японскую армию, высадившуюся в 1904 году на материке, фактически создали и обучили офицеры кайзеровской армии. Трехкратное увеличение численности японской армии с 1896 по 1903 год совершилось под их же руководством. Японскую морскую армаду, какой она к 27 мая 1905 года построилась в Цусимском проливе, чтобы встретить эскадру Рожественского, помогали строить и вооружать германские и английские кораблестроители и адмиралы, с их материально-технической помощью и при их консультации японский военно-морской тоннаж за те же восемь лет возрос в четыре с половиной раза. В результате, когда на Дальнем Востоке возникла война, против шестидесяти девяти изрядно послуживших кораблей русской Тихоокеанской эскадры выступили сто шестьдесят восемь японских боевых кораблей новейшего образца.
Самый образ военного мышления японского генералитета носил в основе своей прусские черты. Не были исключением из этого правила ни старшие, ни высшие военачальники. Особенно «опруссачились» морские офицеры, поклонявшиеся системе фон Тирпица. За японской милитаристской кастой утвердилась уже в те времена кличка: «пруссаки Востока».
Тесно связаны были и секретные службы Германии и Японии. Шпионские услуги во многих случаях были предметом дружеского обмена на безналичной основе. Сотни японских шпионов, взращенных под крылом германской разведки, орудовали в тылах русской армии, в Петербурге и Москве (о типе тогдашнего японского шпиона в русском тылу всегда напоминает нам известный рассказ A. Куприна «Штабс-капитан Рыбников»), в европейских и азиатских крупных городах. Одновременно и Берлин делился с японцами секретной информацией, поступавшей из петербургской немецкой партии.
В то время как администрация Николая II пренебрегла элементарной подготовкой отпора возможному японскому нападению, положившись на «авось», рассчитывая «шапками закидать» японцев, вероятный противник довольно отчетливо просматривал русский военный и экономический механизмы, заранее засек его бреши и слабые узлы и с первых дней конфликта оказался в состоянии наносить безошибочные удары.
Сыграли на руку японцам и некоторые другие обстоятельства.
При численности кадровой армии в один миллион сто тысяч человек и обученных резервов в три с половиной миллиона Россия к январю 1904 года имела на Дальнем Востоке всего лишь девяносто восемь тысяч солдат и офицеров (кроме двадцати четырех тысяч человек на охране КВЖД). Эти силы были разбросаны на пространстве от Читы до Владивостока и от Благовещенска до Порт-Артура. Подкрепления поступали медленно и неровно. Лишь к началу ляоянского сражения численность русской полевой армии в Маньчжурии достигла ста пятидесяти тысяч человек.
Ее вооружение было слабым и по количеству, и по качеству. Первоначально (к январю 1904 года) в дальневосточных войсках насчитывалось сто семьдесят четыре полевых орудия и восемь (!) пулеметов. По скорострельности русская пушка превосходила японскую, но батареи снабжались только шрапнелью, гранат не получали. Вовсе не было гаубиц; мортир были единицы, и те устарелой конструкции, малой дальнобойности. Стрельбы с закрытых позиций русская дальневосточная артиллерия в первые месяцы войны фактически не знала. На считанные пулеметы в русской армии приходились сотни пулеметов в японской. Отставал технически флот. Программа военно-морского строительства оставалась к 1904 году незавершенной. Эскадры большей частью состояли из устарелых кораблей: со слабой артиллерией, низкой быстроходности, недостаточного бронирования.
Сказалась в ходе войны и удаленность театра от центральной России — то, чего Николай II и его генералы заранее в расчет возможного столкновения не взяли. Дальневосточную армию связывала с внутренними губерниями нитка единственной колеи Симбирской магистрали; в районе Байкала дорога осталась недостроенной. Пропускная способность транссибирской магистрали составляла всего три пары воинских эшелонов в сутки. На месте действующая армия не имела ни резервов живой силы, ни военно-промышленной базы; у противника то и другое было под рукой.
Не отвечал требованиям времени и уровень боевой подготовки в русских вооруженных силах, сконцентрированных на Дальнем Востоке. По старинке царь и его генералитет заботились главным образом о внешнем виде построений, стремились к эффекту парадов и маневров, остальным интересовались мало. По старинке практиковался сомкнутый строй под огнем противника, велась на поле боя залповая стрельба; заботы об индивидуальной подготовке стрелка не было, применяться к местности солдата не учили. Запасные, доставленные на маньчжурский фронт, с ходу скученными массами шли в бой, не зная свойств тут же полученной магазинной винтовки. Офицеры были подготовлены слабо: действовали, как правило, безынициативно, боясь ответственности. Особо тяжелыми последствиями обернулись пороки высшего командного состава. Одни военачальники, типа Е. И. Алексеева, не подходили к решению поставленных этой войной проблем уже по личным своим способностям, вернее, неспособности; другие, как Эверт, Маннергейм, Стессель, Скоропадский, Фок, Рожественский, тесно связанные с Германией, были внутренне слишком далеки от России и русского народа, чтобы действительно сильно хотеть победы, проявить уверенность и воодушевление, необходимые для ее достижения; третьим, типа А. Н. Куропаткина, не хватало смелости, воображения и воли. Отсюда — цепь неудач и провалов даже там, где их вполне можно было избежать. В своих расчетах эти люди неизменно преувеличивали численность японских сил, посеяли в армии манию страха перед японскими обходами и охватами и, постоянно прижимая войска к железнодорожной нитке, действительно давали японцам возможность совершать обходы и охваты.
«Генералы и полководцы оказались бездарностями и ничтожествами… — писал Ленин в январе 1905 года в статье „Падение Порт-Артура“. — Бюрократия гражданская и военная оказалась такой же тунеядствующей и продажной, как и во времена крепостного права. Офицерство оказалось необразованным, неразвитым, неподготовленным, лишенным тесной связи с солдатами и не пользующимся их доверием… Военное могущество самодержавной России оказалось мишурным. Царизм оказался помехой современной, на высоте новейших требований стоящей, организации военного дела…» И Ленин делал вывод: «Не русский народ, а самодержавие пришло к позорному поражению».
Нельзя сказать, что Николаю безразличны были течение и исход русско-японской войны. Прервав чтение рапортов и отчетов, он колесит по дорогам империи, инспектируя войска. Вот его маршруты 1904 года:
– в мае — побывал в Полтаве, Белгороде, Туле, Москве;
– в июне — Коломна, Пенза и Сызрань;
– в сентябре — Елисаветград, Николаев, Одесса, Кишинев и другие города юга и запада страны; круг этот завершен посещением Риги и Ревеля;
– в октябре — Минск, Витебск, Сувалки и другие города западных губерний;
– в декабре — Житомир, Жмеринка, Бирзула и другие районы Юго-Запада.
Всюду он инспектирует и напутствует воинские части, отправляемые на Дальний Восток; раздает солдатам и офицерам образа и крестики; участвует в церемониях освящения новых военных кораблей, начатых строительством или сходящих со стапелей. Генерал М. И. Драгомиров тогда острил:
«Бьем японцев образами наших святых, а они лупят нас снарядами и гранатами. Мы их образами, а они нас — гранатами. Ты его евангелием, а он тебя — пулей. Ничего себе война, веселенькая!»
Им же, Драгомировым, пущена была в оборот лаконичная злая острота:
— Война кое-каков с макаками…
Весть о падении Порт-Артура застала Николая в пути, на станции Барановичи.
Вечером он записывает в дневнике:
«Потрясающее известие от Стесселя о сдаче Порт-Артура японцам, ввиду громадных потерь и болезненности среди гарнизона и полного израсходования снарядов. Тяжело и больно, хотя оно и предвиделось, но хотелось верить, что армия выручит крепость. Защитники все герои и сделали все, что можно было предполагать. На то, значит, воля божья».
«Тяжело и больно»… Есть у него разные средства для восстановления душевного равновесия. Одно из них: стрельба по воронам.
Стреляет он мастерски, почти из любого положения: стоя у дворцового окна, с коня, а то даже и с велосипеда. Каждую свою снайперскую удачу он отмечает в дневнике. Период главных дальневосточных событий почему-то совпал с особенной вспышкой этой его страсти — убивать ворон. Дневник пестрит записями: «Убил сегодня ворону»… «Убил двух ворон»… «Поехал на велосипеде, с ходу подстрелил ворону»… Еще у меня три расстрелянных вороны»… «Гуляли с мама́, искали грибы, убил трех ворон»… «Гулял долго, пять ворон»…
Быть может, эта страстишка, для истинного охотника постыдная, и в самом деле служила ему душевной опорой в трудные минуты…
Из Порт-Артура поступает в Петербург весть о гибели флагманского броненосца «Петропавловск». Доложить царю о катастрофе должен К. Н. Рыдзевский, замещающий министра двора. Аудиенция назначена на три часа дня. Не без тревоги Рыдзевский ждет этого часа. Но вдруг — курьер из Зимнего: прием отменен. Рыдзевский облегченно вздыхает — хоть временно, но пронесло. Вскоре опять курьер — прием состоится в назначенный час.
«Приезжаю, — рассказывал потом Рыдзевский. — Оказывается, государь на панихиде по Макарове. Ну, думаю, еще хуже вышло все. Но вот служба кончается. Царь в морской форме возвращается из церкви, весело здоровается со мной, тянет за руку в кабинет и говорит, указывая на окна, в которых порхали крупные снежинки:
— Какая погода! Хорошо бы поохотиться, давно мы с вами не были на охоте. Сегодня что у нас — пятница? Хотите, завтра поедем?»
Рыдзевский смущен, бормочет что-то невнятное, спешит уйти. А по дороге, спускаясь по дворцовой лестнице, видит с площадки: царь стоит у окна, вскинув ружье, и прицеливается в стаю ворон, крутящихся в сером зимнем небе…
Стрелял он и настоящую дичь. Летом 1904 года, в дни Вафангоу и Ляояна, его занимает тетеревиная охота. Он записывает: «Убил двух тетеревей». Хорошо вообще поболтаться запросто, без цели, в загородной глуши. В те дни, когда Куропаткин из Маньчжурии засыпает его шифровками, показывающими всю глубину бездарности и провалов на поле боя генералов Штакельберга и Фока, он отмечает в дневнике: «Баловался на речке, по которой ходил голыми ногами».
Тем же летом:
«У меня случилось небольшое, но чувствительное горе: я лишился своего верного пса Имама».
Из дневниковых записей дней Цусимы (сражение произошло 14/27 мая)
«17 мая. Тяжелые и противоречивые известия приходят относительно неудачного боя в Цусимском проливе. Гуляли вдвоем. Погода была чудная, жаркая. Пили чай и обедали на балконе».
«19 мая. Теперь окончательно подтвердились ужасные сведения о гибели почти всей эскадры в двухдневном бою. Сам Рожественский, раненый взят в плен. День стоял дивный, что прибавляло еще больше грусти в душе. Завтракал Петя. Ездили верхом».
«20 мая. Было очень жарко. Утром слышался гром вдали. Завтракала Е. А. Нарышкина. Принял Трепова. Гулял и катался на байдарке».
Россия в войне 1904–1905 гг. не была побеждена. Вопреки всем неудачам и отступлениям, несмотря даже на Цусиму, Вафангоу и Мукден, русская военная и экономическая мощь и к концу войны намного превосходила японскую. Противник же был измотан и изнурен. Со своим государственным долгом, возросшим в 1904–1905 году с шестисот миллионов до двух с половиной миллиардов иен, Япония стояла на краю финансового банкротства; к лету 1905 года ее потери составили сто тридцать пять тысяч убитых и умерших от ран, пятьсот пятьдесят четыре тысячи раненых и тяжело больных. Империалистическая Япония торжествовала, побледнев от кровотечения. Ее действительное состояние — с учетом быстро нараставшего в стране революционного брожения — было таково, что почти сразу же после Цусимы, 18 (31) мая 1905 года, японское правительство обратилось к президенту США Теодору Рузвельту с просьбой взять на себя мирное посредничество. Рузвельт согласился.
Он передает по телеграфу в Петербург директиву американскому послу: просить аудиенцию у царя, а встретившись — постараться убедить его, что продолжение конфликта не выгодно ни одной из воюющих сторон, напротив, оно грозит обеим опасными внутренними осложнениями; что особенно нужен мир России, потрясенной волнениями и мятежами, которым, как полагает правительство США, надо через заключение мира поскорей положить конец.
25 мая (7 июня) посол принят. Николай выслушал его и сказал, что на переговоры согласен. На следующий день президент Рузвельт официально обращается к русскому и японскому правительствам с предложением вступить в переговоры о прекращении войны и заключении мира. Оба правительства отвечают согласием; русское — в соответствии с доводами президента о необходимости обратить силы на подавление революции; японское — в сознании своей фактической неспособности продолжать борьбу с Россией и с тем же тайным страхом перед ростом революционного настроения масс, все более проникавшихся пониманием того, что эта война чужда подлинным интересам трудящихся как России, так и Японии. Местом переговоров был избран американский городок Портсмут.
Через Портсмут к удушению русской революции — таков был замысел. Но получилось у организаторов замирения нечто иное: через Портсмут — к дальнейшему ожесточению народных масс, возмущенных дальневосточной авантюрой, к новым революционным потрясениям. Особенность обстановки в России состояла еще в том, что в события все шире вовлекались вооруженные силы. С востока движется в центр страны армия, взбудораженная позором неудач, который навлекли на нее царские генералы. Солдаты заражают своими настроениями население; и наоборот — под влиянием подъема рабочего движения в стране нарастают революционные настроения в армии. Ее возвращения с Дальнего Востока власти и хотят, и боятся. Отношение к ней дворцовых верхов двойственное. Они хотели бы бросить возвращающуюся армию на народ, ее штыками подавить революцию. Из тех же кругов раздаются голоса, что армию в центр страны пускать нельзя. Многие из офицеров, кто вел воинские эшелоны с Дальнего Востока, не знали, что происходит в центре России. Князь Васильчиков, после заключения мира возвратившийся со своим полком в Петербург, рассказывал Николаю II, что он «до самого Челябинска не знал точно, что делается в стране»; он думал, что «уже не застанет в ней царскую семью, которая, по слухам, будто бы бежала за границу», а премьера Витте вместе с его коллегами по кабинету «ожидал увидеть на Марсовом поле висящими на виселицах» (Витте, III-148). Но для того и был заключен Портсмутский мир, чтобы подобного не случилось. «По моему глубочайшему убеждению, — писал Витте, — если бы не был заключен Портсмутский мир, то последовали бы такие внешние и внутренние катастрофы, при которых не удержался бы на престоле дом Романовых».
Для того, следовательно, чтобы удержался на престоле дом Романовых, и в особенности для того, чтобы ему, Сергею Юльевичу, не повиснуть на Марсовом поле на перекладине, он и поехал за океан во главе мирной делегации.
Спервоначалу, собственно говоря, ведено было ехать не ему. Но как-то так вышло, что пока стрелка компаса показывала на разжигание войны и подыгрывание провокаторским шашням Вильгельма — охотников участвовать в игре было в Петербурге хоть отбавляй; когда же подошел час сесть за стол с японцами, получить из их рук для оплаты счет и вступить в диалог с ними — желающих терпеть стыд и срам не оказалось. Задание было хлопотное, даже опасное: легко предвидеть, что тот, кто подпишет с японцами договор, в котором будут зафиксированы для России потери, особенно территориальные, рискует многим и лично — чего доброго, не снесет головы.
Сначала пост главы мирной делегации был предложен Муравьеву, послу в Риме. Муравьев было согласился, рассчитывая получить за миссию по крайней мере сто тысяч рублей. Когда же выяснилось, что на поездку, включая суточные, гостиничные и проездные, ассигновано всего пятнадцать тысяч, он отказался, сославшись на нездоровье. Предложили миссию Извольскому, послу в Копенгагене, — тоже отказался. Предложили Нелидову, послу в Париже, — и тот уклонился. Тогда Витте велит ехать Ламздорфу, напомнив, что представительство на мирной конференции больше всего соответствует компетенции министра иностранных дел, «не говоря уже о том, что он (Ламздорф) был одним из главных виновников войны» (II-394). Но воспротивился и обычно исполнительный служака Ламздорф: не слишком утруждая себя аргументацией, он просто возразил, что «оставить свой пост не может». Витте явился во дворец с жалобой, что намеченные кандидаты один за другим отказались. Николай, не долго думая, велел на эти пятнадцать тысяч рублей ехать самому Витте.
Позднее Витте вспоминал: «Так как я получил на поездку пятнадцать тысяч рублей и потом дополучил пять тысяч, всего двадцать тысяч рублей, то я должен был приплатить несколько десятков тысяч из собственного кармана». Как могло хватить казенных командировочных, жаловался Витте, если только за номер в портсмутской гостинице взимали с него триста восемьдесят рублей в сутки, и лишь по заключении договора, когда он перешел на положение частного лица, эту плату американцы снизили ему до восьмидесяти двух рублей в сутки (II-448).
Конференция в Портсмуте открылась 27 июля (9 августа) 1905 года; переговоры длились двадцать семь дней. 23 августа (5 сентября) С. Ю. Витте от имени России и Дзютаро Комура от имени Японии подписали договор. Его результатом было утверждение японского империализма на азиатском материке. С этого времени токийское правительство в открытую возомнило себя хозяином Кореи (через два с половиной месяца после Портсмута оно навязало этой стране договор о протекторате, а спустя еще пятилетие, в 1910 году, включило Корею в состав Японской империи). Перешли к Японии Квантунский полуостров с Порт-Артуром и Дальним, южная ветка КВЖД, а также половина русского острова Сахалин (к югу от 50-й параллели). Но с добычей вышла из конфликта не только Япония. Чужими руками вытащил из дальневосточного костра груду каштанов и берлинский кузен Николая.
Вильгельм поставил ставку на длительное изнурение России в этой войне. Расчет его оказался не столь уж неточным: от схватки, которая Россию действительно ослабила на многие годы, Германия, по мнению Витте, «выиграла больше всех». Добился кайзер «такого громадного результата… маневрами, основанными в значительной мере на том, что он, наконец, понял, что представляет собой Николай» (Витте, II-408). Еще 28 июля 1904 года Витте, по прямому указанию Николая, без всяких оговорок подписал в Берлине новый торговый договор с Германией, точнее, дополнительную конвенцию к русско-германскому договору о торговле и мореплавании от 1894 года.
По этому соглашению немцы резко повышали импортные пошлины на русскую пшеницу и рожь; русские же ставки обложения германского промышленного ввоза в Россию оставались на прежнем, крайне низком уровне. Пошлины на вывозимый из России в Германию лес были снижены, но одновременно повышались тарифы обложения импортируемых изделий русской деревообрабатывающей промышленности. В общем и целом, еще более, чем в 1894 году, усугублялась роль русского экономического партнера как поставщика сырья. Договор был пронизан стремлением германских экспансионистов удержать Россию в роли источника дешевого сырья для германской промышленности, а также широко раскрытого, не защищенного барьерами рынка сбыта немецких промышленных товаров.
И это был лишь один из призов, которыми берлинский кузен вознаградил себя за удачу поджигательского гешефта на Дальнем Востоке. Сталкивая Петербург с Токио, Вильгельм извлек для себя еще кой-какую поживу.
Циндао. Воспользовавшись моментом, когда Россия и Япония вступили в вооруженное противоборство, кайзеровская Германия без особых помех укрепилась на этом захваченном еще в 1898 году плацдарме, открывавшем возможность дальнейшего империалистического проникновения в Китай. Не теряя времени, кайзеровские морские стратеги во главе с Тирпицем в течение 1904–1905 годов переоборудовали и оснастили Циндао как главную базу своего военного флота в Восточной Азии. Впрочем, удерживали они эту базу сравнительно недолго. Их японские выученики не дали им там засидеться. 23 августа 1914 года Япония, присоединившаяся к Антанте, объявила войну Германии и, воспользовавшись отвлечением сил кайзера на европейские фронты, захватили Циндао, а также группу тихоокеанских островов (Каролинские, Марианские и Маршальские).
В руках японцев Циндао находился до 1921–1922 годов. Развернувшееся под влиянием победы Великой Октябрьской социалистической революции китайское революционное движение, а также активная поддержка, оказанная русским рабочим классом китайскому, вынудили японских империалистов убраться из Циндао; обратилось в шелуху пресловутое агрессивное «21 требование» Японии к Китаю. В дальнейшем японцы вновь пытались водвориться в Циндао, но с военной и прочей братской помощью Советского Союза китайский народ окончательно изгнал империалистических захватчиков — как японских, так и иных…
Роминтен. Подписав Портсмутский договор, Витте возвращается домой, а по пути, по указанию Николая II, наносит визит Вильгельму II в его охотничьем замке Роминтен, неподалеку от русско-германской границы. На станции у Роминтена русского премьера встретил, проводив к кайзеру, тот самый граф Эйленбург, в руках которого сосредоточивались все нити германского шпионажа в зоне русской западной границы, с центром этой службы в Вержболове, главном русском контрольном пункте на границе. Витте нашел Вильгельма в приподнятом настроении: ведь «дело его было в шляпе: война ослабила Россию и развязала ему руки с востока»…
Премьера угощают завтраком и обедом. Тосты кузена берлинского во здравие кузена петербургского. Тосты за Портсмут и Бьерке. Кайзер самодовольно хохочет. После обеда «все держали себя весьма непринужденно, расселись на креслах около столика, пили кофе, пиво и курили». Хватит о делах, можно и поболтать о том, о сем. «Начали по очереди рассказывать различные смешные истории и анекдоты». Какие? Уж во всяком случае не о том, как Штакельберг, Фок и Стессель показали японцам свои спины. Говорили о зайцах, вальдшнепах, дамах и гусарах. «Император больше всех смеялся, причем меня поразило его отношение к графу Эйленбургу. Император не сидел на отдельном кресле, а на ручке кресла, на котором сидел Эйленбург, причем его величество правую руку держал на плечах графа, как бы его обнимая. Граф же держал себя менее всех принужденно, так что, если бы кто-либо взглянул в эту комнату, не зная никого из там находящихся, и его бы спросили, кто из присутствующих германский император, он скорее указал бы на графа Эйленбурга, нежели на Вильгельма. Обращение императора с ним показало мне, что он пользуется у кайзера особым доверием» (II-457).
Преисполненные взаимной любви и преданности, почти в обнимку, и пошли навстречу грядущему кайзер и его обер-шпион, богом данная власть и ее тайная служба.
От Циндао — к Бьерке. От Бьерке — к Свинемюнде. От Свинемюнде к Потсдаму. От Потсдама — к Танжеру, к прыжку «Пантеры». И, вконец потеряв голову, поддавшись собственному исступлению, от марокканской провокации — к боснийской, от «Пантеры» — к Сараеву и далее — вплоть до того летнего августовского вечера, когда кайзеровский посол, войдя в кабинет Сазонова и не здороваясь, замычал:
— Э… мэ… с настоящего момента… Германская империя… в состоянии войны… с Российской империей…
Потом, в белой эмиграции, Сазонов вспоминал: он пошел через Дворцовую площадь в Зимний к царю, прибывшему из Петергофа, и рассказал ему во всех подробностях, как Пурталес вошел, как мычал, как вышел. На что государь император, задумчиво пошевелив усами, высочайше заметить соизволил:
— Ницше писал, что они белокурые бестии. Масти они разной, но бестии, похоже, все.
Местоимением «все» он метил, по мнению Сазонова, в кузена. «Очень он был в ту минуту зол на него».
С сентября 1905 года, когда Витте в Портсмуте вытащил своего шефа из капкана, расставленного Вильгельмом, резко ослабела политическая зависимость Петербурга от Берлина, обозначившаяся в пору дальневосточного кризиса; параллельно нарастало — и к 1914 году достигло предельной остроты — напряжение в русско-германских отношениях.
Предыдущие войны — японо-китайская, американо-испанская, англо-бурская — носили более или менее локальный характер. Надвинувшиеся к 1914 году события несли в себе заряд первого вооруженного столкновения глобального масштаба.
Анализируя сущность русско-японской войны, В. И. Ленин относил ее к числу главных исторических вех того периода империалистической эпохи, который предшествовал первой мировой войне.
Дальневосточный пожар 1904–1905 годов был своего рода прелюдией к мировому пожару 1914–1918 годов.
По стопам генералов микадо спустя девять лет вышли в поход за жизненным пространством, зерном и рудой генералы кайзера.
Два выстрела на Латинском мосту
В четыре часа пополудни 16 (29) июня 1914 года фельдъегерь поручик Скуратов поднялся из шлюпки на борт царской яхты «Штандарт», находившейся у побережья Ханко. С разрешения флаг-капитана адмирала Нилова фельдъегерь прошел по открытой палубе к столику, за которым играли в карты царь, царица и фрейлина Вырубова.
Николай взял из рук отрапортовавшего поручика конверт, вскрыл его. Пробежав телеграммы, вложенные в конверт, быстро встал и в сопровождении Нилова пошел по палубе к своему кабинету-салону, взглядом пригласив за собой дам.
До вечера все трое на палубе не появлялись. Яхта круто повернула от Ханко в море и на предельной скорости взяла курс на Кронштадт.
Обе телеграммы, доставленные Скуратовым, содержали чрезвычайные сообщения.
В одной из них подтверждалось известие, в неясной форме поступившее на яхту накануне:
15 (28) июня, в 10 часов утра, в боснийском городке Сараево молодой серб двумя револьверными выстрелами в упор убил австро-венгерского престолонаследника эрцгерцога Франца Фердинанда и его супругу Софи фон Гогенберг. Покушавшийся схвачен.
Второе сообщение взволновало всех троих не меньше первого. За сутки до выстрелов в Сараево, в далеком селе Покровском, в Сибири, ударом ножа в живот был тяжело ранен Григорий Ефимович Распутин — Новых. Некая Феония Гусева, бывшая его спутница по монастырским странствиям, напала на него, когда высокочтимый старец <был> окруженный толпой почитательниц-богомолок. Мужики гонялись за ней потом по селу, все хотели схватить, а она не давалась, кричала: «Все равно убью антихриста!» И тем же ножом хотела сама зарезаться…
Вечером «Штандарт» при потушенных огнях миновал Кронштадт, прошел к Петергофу.
В Большом Петергофском дворце Александра Федоровна тотчас удалилась в свои апартаменты.
Слугам вначале показалось — скорбят о Франце Фердинанде. Потом поняли: нет, о досточтимом Григории.
Царица и ее фрейлина пришли в себя лишь тогда, когда из Тюмени поступила весть: жизнь старца вне опасности.
Пока Распутина выхаживали в тюменской больнице (пролежал он там до конца лета), разразилась мировая катастрофа, поводом для которой послужили два сараевских выстрела.
2 августа 1914 года, через тридцать пять дней после того, как фельдъегерь поднялся с конвертом на яхту «Штандарт», Николай II в присутствии толпы сановников в Зимнем дворце официально возвестил стране, что ей навязана Германией война. На следующий день, 3 августа, в 11 часов утра, он в присутствии знати огласил тот же манифест в Георгиевском зале московского Кремля.
Сараевское и покровское покушения, разумеется, связаны между собой только лишь тем, что произошли почти в одно время. Однако…
Распутин впоследствии уверял всех, что, не будь этого случая с окаянной Феонией, не было бы… войны! Он, Григорий Ефимович, всегда был против того, чтобы царь воевал с «такой царской страной, как Германия». Он удерживал Николая II от столкновения с ней раньше, удержал бы и в то лето. Не потому, что вообще был против войны, а потому, что стоял за союз монархий против революции. Ради такого союза, считал он, стоило кайзеру уступить.
Знал о такой позиции Распутина и потому благоволил к нему Вильгельм II.
Потом, вслед за Вильгельмом, в узком кругу приближенных поминал Распутина добрым словом также и Гитлер.
В пропагандистской компании Кеннана – Макмиллана – Шпрингера предается размышлениям о Распутине Роберт К. Масси. История, говорит он, движется алогичными, иррациональными ходами. Куда больше исторического смысла было бы, например, в ином исходе сараевского и покровского эпизодов. Остался бы невредимым в своем автомобиле эрцгерцог, а вместо него, с легкой руки Феонии, отправился бы к праотцам тюменский чудодей. Не пришлось бы тогда Романовым, Гогенцоллернам и Габсбургам пережить свой тотальный, почти групповой, крах. Не будь Сараева, не потеряли бы свои престолы «царь Николай, равно как и я».
Так писал в 1926 году бывший кайзер Вильгельм бывшему царскому военному министру Сухомлинову.
Организовали же покушение в Сараеве, по убеждению группы кельнских и геттингенских профессоров, коллективно выступивших на страницах венской газеты «Ди прессе», «петербургское правительство и его военные». Мировой войны, считает эта ученая бригада, больше всех хотели Николай Николаевич, Брусилов, Самсонов и их коллеги. Они-то через свою белградскую агентуру — сербскую секретную службу — и послали навстречу эрцгерцогскому автомобилю гимназиста Гаврилу Принципа. Означенным способом им удалось спровоцировать взрыв, захвативший врасплох кайзера и Мольтке. До зубов вооруженная Россия напала на ничего не подозревавшую Германию, а также на Австро-Венгрию. Последние же, из просто душевной рассеянности, как-то упустили из виду, что к подобному возможному случаю надо было подготовиться. В 1914 году каверзный Николай внезапно вцепился в простофилю Вильгельма.
Участник названной бригады, профессор Кельнского университета Теодор Шидер сам непоколебимо уверен и других хочет убедить в том, что в 1914 году Вильгельм II и Бетман-Гольвег, равно как в 1939 году Гитлер и Риббентроп, были решительными противниками войны. Некоторая разница между этими двумя парами, по мнению профессора, состоит разве лишь в том, что кайзер, оказавшийся в положении «изоляции и угрозы» и поддавшийся «реакции страха», действовал более оборонительно, фюрер же через двадцать пять лет принял тактику наступательную; если тот и другой внутренне готовы были пойти на риск войны, то лишь малой, локальной — «в первом случае Австрии с Сербией, во втором случае Германии с Польшей, не более того.
«Австрийские государственные деятели, — пишет Адам Вандрушка, другой кельнский профессор, — находились летом 1914 года в почти безвыходном положении. У историка не поднимается рука написать в их адрес жестокое слово „повинны“; более уместны здесь слова — „им было суждено“; ибо эти слова заключают в себе веру в действие неисповедимых сил».
Ну, а раз заработали неисповедимые силы, тут уж ясно, что ничего не могли поделать в пользу спасения мира ни Вильгельм с Бетман-Гольвегом, ни Франц-Иосиф с Берхтольдом. Взять хотя бы последнего. Это он, будучи министром иностранных дел, больше всех в Вене похлопотал над составлением ультиматума такой сути и формы, чтобы Сербия никак не смогла его принять. Он же ультиматум передал, а 29 июля послал в Белград объявление войны. Но, подбирается теперь к читателю с новаторской находкой еще один профессор, Гуго Ханч, «хотя Берхтольд никогда не отрицал свою ответственность за события июля 1914 года, он до конца жизни был уверен, что иного выхода для него не было». И ведь какой благовоспитанный и утонченный был граф, не дерюга какая-нибудь, нувориш или узурпатор. «Мягкая, уступчивая натура… человек нежной чувствительности, впечатлительный… преданный искусствам и наукам»… Естественно, что при такой впечатлительности эта мягкая, уступчивая натура больше других в июне 1914 года опасалась, как бы сербы не согласились на все и не обошлось бы тогда дело без вооруженного столкновения. И еще эта нежная натура питала страх и недоверие к России. Не случайно, получив в молодости назначение в австрийское посольство в Петербурге, «он написал в своем дневнике: один лот радости, два лота огорчения и сто фунтов адского страха». Сие неотвязное ощущение сопровождало графа до конца жизни, то есть до 1942 года, когда он смежил очи, окруженный друзьями в эсэсовской форме, «в своем дворце Бухлау в обширном родовом поместье Берхтольдов на моравской земле».
Русскому нападению, видите ли, подверглась Габсбургская империя, бывшая, по мнению Ганса Вейделя, «раем» для населявших ее народов; к несчастью, «в этот рай, впоследствии ими утерянный, была вмонтирована адская машина», и машиной той был «начиненный бешеной яростью динамитный снаряд славянского национализма, к которому Россия задолго до 28 июня подвела свой бикфордов шнур». Вену, как и Берлин, подточили петербургские козни. Безграничны были любовь и преданность славянских народов к Вильгельму и Францу-Иосифу, но все испортила своими наветами и диверсиями русская политика!..
Вспомните, взывает со страниц «Ди прессе» Иоганн-Христоф Альмайер-Бек, «те незабываемые дни начала первой мировой войны, величие которых не могут затмить даже первые дни начала второй мировой войны». Толпы людей вышли на бульвары Вены, запрудили улицы и площади городов по всей империи и, провожая взглядами уходящие на фронт войска, восторженно кричали им вслед: «Вы наши герои! Победы вам! До скорого свидания — в рождество!»
Еще один член авторской группы, университетский доцент Фриц Фельнер, с удовольствием воспроизводит слова князя Андраши, однажды доложившего Францу-Иосифу и Францу Фердинанду: «Наша политика (на Востоке) сводится не только к территориальным приобретениям; мы должны устремиться вперед также в моральном и экономическом отношениях; параллельно захвату земель должно осуществляться также мирное проникновение. Нести на Восток культуру и товары — такова ныне задача габсбургской монархии». Поскольку же «Остен», то есть русский и другие славянские народы, отказались от чести быть облагодетельствованными культурой и товарами Габсбургов и Гогенцоллернов газета «Нейе фрайе прессе» завопила после сараевских событий: «Болото должно быть осушено, дабы исчезла злокачественная лихорадка». Успеху дранга нах остен, считали сподвижники Франца Фердинанда — главы военной партии в Вене, будет способствовать «не боязливая сдержанность, а лишь бросок вперед… баня крови и стали — совместно (с Германией) проведенная победоносная война».
Как представитель этого курса («баня крови и стали») и выступил Франц Фердинанд. Он был одним из тех, кто давно мечтал толкнуть Европу и мир на «путь кровавого обновления».
Вторжения, захваты и экзекуции были родовым занятием Гогенцоллернов и Габсбургов издревле.
По части захватнических устремлений антантовские соперники мало в чем им уступали. Но зачастую напором агрессии, экспансионистским неистовством Гогенцоллерны и Габсбурги своих противников превосходили.
Усиленно эксплуатируя рурско-рейнскую «кузницу оружия», которую предоставил в их распоряжение возникший в 1871 году бисмарковский рейх, они за двадцать-тридцать лет перед мировой войной развернули лихорадочную гонку вооружений и вскоре стали в центре Европы в вызывающе воинственной позе, вооруженные до зубов.
Добившись ослабления России в дальневосточном столкновении, которое он сам стремился спровоцировать, Вильгельм II в последнее предвоенное десятилетие опередил своих потенциальных противников в степени боеготовности и ударной мощи и решил поскорей воспользоваться своим военным превосходством, пока время не сыграло против него. Летом 1914 года над пультом австро-германской стратегии борьбы за мировое господство, составным элементом которой был дранг нах остен, зажегся сигнал: «теперь или никогда!»
Первую мировую войну готовили все империалисты, но особенно вызывающе настроены были германские, жаждавшие коренного передела мира в свою пользу. «Немецкая буржуазия, распространяя сказки об оборонительной войне с ее стороны, на деле выбрала наиболее удобный, с ее точки зрения, момент для войны, используя свои последние усовершенствования в военной технике и предупреждая новые вооружения, уже намеченные и предрешенные Россией и Францией».
Кайзеровская Германия хотела войны и развязала ее.
Берлинский генеральный штаб ринулся в глобальную схватку, соблазненный разрывом в наличных военных средствах обеих сторон, точнее своим материально-техническим перевесом над противной стороной, в первую очередь над царской Россией.
Формулируя основные доводы, в силу которых центрально-европейскому блоку после сараевского инцидента не следовало бы дальше откладывать военное выступление, статс-секретарь по иностранным делам фон Ягов в июле 1914 года в своем директивном письме германскому послу в Лондоне подчеркивал, что «Россия в настоящий момент к войне не готова, а Франция и Англия также не захотят сейчас войны». Вывод: «Нанести плохо или мало подготовленному противнику нокаутирующий удар».
Два пистолетных выстрела, прозвучавшие у въезда на Латинский мост в центре Сараева, возвестили о наступлении одного из грандиозных событий истории — первой мировой войны. Для России они прозвучали еще и сигналом окончания той внешнеполитической и военной передышки, которую дала ей с 1905 года кайзеровская Германия.
В изображении нынешней шпрингеровской публицистики Вильгельм II, заслышав сараевские выстрелы, в ужасе простирает руки к небу, моля всевышние силы отвратить от него вызванную детонацией лавину.
События обрушиваются на него, он же пытается от них уйти.
Кто-то где-то подстрекает, провоцирует и бряцает оружием, толкая мир к краю бездны; он же, божьей милостью кайзер Вильгельм II, замер в оцепенении перед надвигающейся грозой, ни к чему не причастный.
Свой очерк о состоянии и поведении Вильгельма в последние предвоенные дни Пауль Зете так и озаглавил: «Кайзер боялся войны — он ее не хотел».
Стоит по сему поводу взглянуть <на> оробевшего кайзера сквозь призму тогдашней (в том числе австро-германской) документации.
Несколько фрагментов (даты по н. ст.):
1. Из донесения фон Чиршки от 30.VI.1914 года; «Граф Берхтольд сегодня сообщил мне, что, по всем признакам, нити заговора, жертвой которого пал эрцгерцог Франц Фердинанд сходятся в Белграде. Дело было задумано именно так, что для совершения преступления подобрали совсем молодых людей, чтобы они могли отделаться самыми легкими наказаниями». Ремарка Вильгельма II на документе: «Надеюсь, не отделаются. Вильгельм».
«Теперь я многократно слышу здесь даже со стороны весьма серьезных людей, что нужно раз и навсегда свести счеты с сербами».
«Теперь или никогда! Вильгельм».
«Я использую любой повод, чтобы сдержанно, но весьма настоятельно и серьезно предостеречь (австрийские власти) от необдуманных шагов».
«Кто его уполномочил на это? Какие глупости! Пусть Чиршки соблаговолит прекратить этот вздор! С сербами следует покончить, и именно сейчас, Вильгельм».
2. Из донесения фон Чиршки от 8.VII.1914 года: «Если бы сербы приняли все предъявленные им (Австрией) требования, для Берхтольда это был бы крайне неприятный исход. Он ломает себе голову над тем, какие еще можно было бы поставить Сербии требования, приемлемость которых была бы совершенно исключена».
«Очистить Санджак! Тогда свалка немедленно налицо. Вильгельм».
3. Из донесения фон Чиршки от 10.VII.1914 года: «Австрийский военный министр с завтрашнего дня уедет в отпуск; Конрад фон Гетцендорф (главнокомандующий) тоже временно оставит Вену. Это делается умышленно чтобы раньше времени не вызывать тревогу».
«Ребячество. Вильгельм».
4. Из донесения фон Чиршки от IT.1914 года: «С передачей Сербии ультиматума здесь решили подождать, пока не уедет из Петербурга президент Пуанкаре».
«Какая досада! Вильгельм».
5. Из телеграфного донесения германского посольства в Белграде от 24.VII.1914 года: «Энергичный тон и резкие требования австрийского ультиматума вызвали явное смятение у правительства Сербии».
«Браво! Признаюсь, от венцев я подобного уже не ожидал. Вильгельм».
«С сегодняшнего утра здесь идет заседание сербского совета министров под председательством престолонаследника».
«Видимо, сам его величество уже соизволил из Белграда удрать. Вот какова оказывается на деле сербская дутая так называемая державность. И так обстоит дело со всеми славянскими государствами. Этой сволочи надо лишь покрепче наступать на мозоли! Вильгельм».
6. Из донесения фон Пурталеса от 25.VII.1914 года: «Сазонов мне сказал: если Австрия попытается раздавить сербов, мы, то есть русские, вступим с ней в борьбу».
«Ну хорошо же, валяйте! Вильгельм».
7. Из донесения фон Лихновски от 29.VII.1914 года: «Сэр Эдуард Грэй сегодня пригласил меня к себе. Он был спокоен, но очень серьезен, встретив меня заявлением, что положение все более обостряется».
«Наглейший, неслыханнейший образчик британского фарисейства, какой я когда-либо до сих пор видел! И с такими мерзавцами вступать в какие-либо соглашения! Вильгельм».
«Затем он сказал мне, что у него имеется для меня вполне дружеское личное сообщение… Он не хочет, чтобы в будущем кто-либо мог бы упрекнуть его в неискренности».
«Ага! Подлый фарисей! Этих-то упреков ему и не избежать! Вильгельм».
«Он сказал, что британское правительство намерено и далее поддерживать дружбу с нами и оставаться в стороне, но лишь до тех пор, пока конфликт ограничивается Австрией и Россией».
«То есть мы должны покинуть Австрию… Неслыханная пошлость, поистине дьявольское фарисейство, зато вполне по-английски! Вильгельм».
«Если мы и Франция, сказал он, окажемся вовлеченными в войну, окажемся вовлеченными примет иной оборот, и Англия вынуждена будет принять срочные решения…»
«Она их уже приняла! Вильгельм».
«Он сказал еще, что его правительство должно считаться с общественным мнением».
«Этим общественным мнением, если правительство захочет, оно может легко управлять и вертеть, пресса ему беспрекословно повинуется.
Британия открывает свои карты в тот момент, когда ей кажется, что мы загнаны в тупик и наше положение стало безвыходным.
Гнусная торгашеская сволочь пыталась обмануть нас банкетами и тостами!
Грэй!.. Мерзкий сукин сын! Вильгельм».
Растаяли в воздухе ноктюрны и фиоритуры потсдамского любителя концертмейстера, и заговорили языком артиллерийских сверхкалибров крупповские стволы.
С сентября 1905 года, когда, вопреки проискам Вильгельма II, была в Портсмуте подведена черта под русско-японским конфликтом, и до июня 1914 года, когда австро-германской разведке удалось в Сараеве высечь искру нового, теперь всесветного пожара, прошло неполных девять лет.
Это не очень много — девять лет, но не так уж и мало.
И в меньшие сроки в истории удавалось потерпевшей военную неудачу стране привести в порядок свои оборонительные средства, восстановить на своих границах необходимый заслон.
Полковнику Н. А. Романову и его приближенным решение такой задачи оказалось не под силу, не по росту.
Хотя очевидно было, что германская угроза нарастает, в боеспособности и боеготовности русских вооруженных сил по состоянию на 28 июня 1914 года мало что изменилось в сравнении с 1905 годом.
Ни морально, ни материально армия и флот от маньчжурского и цусимского потрясения до конца не оправились. Программы перевооружения и модернизации не были завершены.
За две недели до начала мировой войны Николай, принимая у себя Пуанкаре, заверил его в готовности ринуться в бой — примерно так же, как незадолго до того в Конопиште обменялись подобными заверениями Вильгельм и Франц Фердинанд.
Но когда вспыхнуло пламя, полковник Романов на какую-то минуту заколебался.
Отдав приказ о мобилизации, Николай, под влиянием угрожающей телеграммы Вильгельма II, раздумал и по телефону предложил начальнику Главного штаба генералу Янушкевичу приостановить принятые меры.
Янушкевич возразил, что указания в военные округа уже даны и отбой связан с трудностями и опасностями. Но ему пришлось подчиниться и мобилизацию отменить.
Спустя несколько часов, под давлением Николая Николаевича, заданный военной машине ход был восстановлен, и в округа снова пошел приказ о мобилизации. Янушкевич хотел перерезать телефонные провода между дворцом и Главным штабом, боясь, как бы царь вновь не передумал…
Пройдет несколько недель, и Россия узнает о трагической гибели Самсонова. Пройдет несколько месяцев, и страна узнает, что преданы и вынуждены отступать под германским свинцовым ливнем оставленные без снарядов и патронов дивизии, взявшие Львов, освободившие Галицию, загнавшие противника в глубь Восточной Пруссии, устроившие австрийцам перемышльский Седан. К весне и лету 1915 года выяснится, что отступающие войска, лишенные боеприпасов, оставили на полях сражений почти половину своего артиллерийского парка и потеряли убитыми и ранеными свыше миллиона человек.
Вот тогда-то начнут один за другим выходить на трибуну в Таврическом дворце думские помещичье-буржуазные лидеры и примутся с пеной у рта обличать немощь системы, неотъемлемую часть которой они сами, своими личностями, состояниями и политико-философским кредо, составляли. Они с думской трибуны будут сетовать на военную неподготовленность и технико-экономическую отсталость страны, которую сами по рукам и ногам связали.
Много лет спустя, уже пребывая в эмиграции, В. В. Шульгин, не без любования собственным даром прорицания, вспоминал об обличительных речах, которые он до революции произносил в Таврическом дворце. Вот видите, писал Шульгин, я ведь еще до войны предупреждал: «Будет беда, Россия безнадежно отстает».
Он и в самом деле когда-то говорил, что «нельзя жить в таком неравенстве», в каком оказалась Poссия по отношению к своим соседям, что «такое соседство опасно». Что ж было делать? А ничего. Из уст самого Шульгина можно было тогда же услышать, что правящий класс во главе со своим помазанником божьим неспособны что-либо существенно изменить в положении. Буквально было сказано оратором: «Был класс, да изъездился».
Такой констатацией только и мог ограничиться волынский землевладелец Шульгин.
Но ею не могли удовлетвориться миллионы крестьян и рабочих, которые в 1914 году были мобилизованы, отправлены на фронт и здесь увидели себя подставленными под германский ураганный огонь; увидели свою армию, себя без снарядов, без пулеметов, без самолетов, увидели некомпетентность военного руководства, увидели, что вынуждены бессмысленной потерей жизней оплатить неспособность и бесталанность господствующего класса, который «был, да изъездился».
Насколько «изъездился» правящий класс, показал сам Шульгин. По данным, какими он располагал в конце 1916 и в начале 1917 года, «благодаря нашей отсталости огромная русская армия держит против себя гораздо меньше сил противника, чем это полагалось бы ей». Уступая врагу в оснащении, она несет «жесточайшие потери». К началу 1917 года, по сведениям Шульгина, общее число убитых, раненых и попавших в плен составило восемь миллионов человек; «этой ценой мы вывели из строя четыре миллиона противников». К счастью, замечал автор, «страна не знает этого ужасного баланса смерти: два русских за одного немца». Одно это сопоставление, говорит он, звучит как приговор. «Приговор в настоящем и прошлом. Приговор нам всем. Всему правящему и неправящему классу, всей интеллигенции, которая жила беспечно, не обращая внимания на то, как безнадежно в смысле материальной культуры Россия отстает от соседей».
Сказано сильно. И все же: зря пытался Шульгин вынести приговор и «неправящему» классу. Как раз русский рабочий класс, завоевавший в октябре 1917 года государственную власть, и явился в союзе с трудовым крестьянством той исторической силой, которая спасла от катастрофы Россию. Спасла в длительной и тяжкой борьбе с классом, к которому принадлежал Шульгин; спасла — самоотверженным, героическим трудом преодолев отсталость, которую Шульгин в канун революции называл «безнадежной»; спасла — породив и воспитав новую, народную интеллигенцию, которой и в голову не придет «жить беспечно», не обращая внимания на потребности и жизненные интересы Родины.
«Баланс смерти», ужасавший Шульгина, далеко не полон. Его можно было бы внушительно дополнить. Именно:
Каждая германская дивизия, выступившая 1 августа 1914 года к русским границам, имела на своем артиллерийском вооружении восемьдесят орудий; русская дивизия — пятьдесят восемь. На каждые двадцать четыре батальона, составлявшие германский корпус, приходилось сто восемь полевых пушек и пятьдесят две гаубицы (в числе последних — шестнадцать тяжелых и тридцать шесть легких); каждые же пятьдесят два батальона, составлявшие русский армейский корпус, имели на своем вооружении девяносто шесть полевых пушек и восемь гаубиц.
В ходе войны соотношение показателей боевой оснащенности русских и германских вооруженных сил не только не улучшилось в пользу русской армии, но продолжало ухудшаться. Так, с 1914 по 1917 год количество пулеметов в германской армии возросло с трех тысяч до семидесяти тысяч (почти в двадцать четыре раза), а артиллерийских орудий — с девяти тысяч трехсот до двадцати тысяч (более чем в два раза). Русская же армия, вступив в войну с четырьмя тысячами сто пятьюдесятью двумя пулеметами, к 1917 году имела их всего двадцать три тысячи восемьсот (в пять раз больше); а орудийный свой парк за тот же период смогла увеличить лишь с семи тысяч девятисот девяти до девяти тысяч восьмисот пятнадцати (всего на двадцать пять процентов).
Из отечественных источников хорошо известно, что не хватало тогда на фронте не только орудий и пулеметов, но и винтовок. В составе маршевых рот десятки тысяч русских солдат прибывали на фронт безоружными и в таком виде под огнем противника рассредоточивались по окопам, выжидая, когда можно будет получить винтовку убитого или раненого тут же, рядом. Неравенство в вооружении усугублялось неравенством в снабжении боеприпасами.
В то время как кайзеровская армия, вступив в войну, располагала запасом в тысячу сто снарядов на каждое орудие, в русской запас составлял шестьсот снарядов, да и тот быстро растаял в первых крупных боях, так как почти не пополнялся. В результате к весне-лету 1915 года, когда на фронте сложилась особенно тяжелая обстановка, русская артиллерия в массе своей фактически вышла из строя: лишенная боеприпасов, она молчала под массированным огнем противника. Хотя казалось, что военным ведомством принимаются срочные меры, а под давлением общественного возмущения поспешили на помощь военному ведомству земские, частнопредпринимательские и прочие организации, снабжение армии снарядами улучшалось медленно и неровно. Даже когда поток боеприпасов на фронт заметно усилился, выяснилось, что большую его часть составляет шрапнель, в то время как «войска отчаянно требовали от тыла поставки гранат» (Шульгин). Все, что царское военное ведомство смогло дать армии в грозные для нее месяцы, были двадцать гранат на одно орудие. Слабость интендантско-снабженческой организации, впрочем, отражала и состояние военного производства в стране. Таков был общий уровень русского военно-промышленного потенциала, задолго до войны взятого под контроль международным капиталом и в годы войны в значительной своей части находившегося в иностранных руках.
К моменту, когда Николай II в Зимнем дворце зачитал манифест о вступлении в войну, русская промышленность по объему выпускаемой продукции пребывала примерно на том же уровне, на каком находилась американская промышленность до гражданской войны 1860–1863 гг., то есть в период, когда в США еще применялся рабский труд. Разрыв в показателях выпуска промышленной продукции в России и Германии был огромным. Производство в последнем предвоенном году такого важнейшего в ту эпоху стратегического материала, как свинец, составляло в России одну и четыре десятых тысячи тонн, в Германии сто восемьдесят семь и девять десятых; цинка было произведено в обеих странах соответственно десять и одна тысячная и сто одиннадцать тысяч тонн; алюминия — ноль и двенадцать тысяч тонн. Германия в 1913 году выплавляла в три раза больше чугуна и стали, нежели Россия.
В ходе войны высшее руководство не сделало серьезной попытки наверстать упущенное путем координированной и планомерной мобилизации экономических ресурсов. Поэтому с 1914 по 1917 год работа тыла на нужды фронта существенно не улучшилась, а под конец помещичье-буржуазной власти даже стала сокращаться: в мае 1917 года, например, закрыли свои заводы сто восемь предпринимателей, ссылаясь на нехватку рабочей силы и дефицит сырья. К августу того же года производство металла в России, а соответственно и изготовление для армии тяжелых видов вооружения (прежде всего артиллерии крупных калибров и снарядов к ним) сократилось по отношению к начальному периоду войны на сорок процентов.
«Баланс смерти», о котором говорил Шульгин, и был следствием в первую очередь слабости боевого оснащения, на которую обрекли русскую армию царь и его министры, а также коллеги и единомышленники шумливого волынского депутата. Не обеспеченная достаточными техническими средствами, лишенная нужного запаса снарядов и патронов, армия не только не в состоянии была нанести противнику решающий удар, но и несла под его огнем неслыханные потери; она залегла вдоль трехтысячеверстной линии проволочных и минных заграждений и истекала кровью в бесплодных попытках сокрушить австро-германский фронт.
В среднем русская армия теряла каждый месяц сто семьдесят пять тысяч человек убитыми и ранеными. В отдельные периоды эта статистика выглядела, еще мрачней. Свои рекорды эта мельница смерти ставит как раз в те месяцы, когда противник переходит в крупные атаки, поддерживаемые тяжелой артиллерией, а русские корпуса, за недостатком техники и боеприпасов, вынуждены «отмалчиваться», отвечая преимущественно штыковыми контратаками. Одним из таких месяцев и был август 1915 года, когда на жерновах неравной борьбы были перемолоты почти шестьсот тысяч жизней русских солдат и офицеров.
Общий итог:
С начала войны до крушения царизма мобилизованы были в русскую армию четырнадцать с половиной миллионов человек. Призывы охватили почти половину мужского населения (на каждую тысячу человек четыреста семьдесят четыре мобилизованных). По отдельным районам этот показатель был еще выше (например, по Пензенской губернии из тысячи человек призваны были пятьсот три, по Тульской — пятьсот тридцать шесть, и т. д.). К концу войны общая численность мобилизованных — свыше пятнадцати миллионов, общее число потерь — до восьми миллионов. Таким образом, потери составили более половины мобилизованных мужчин лучших возрастов — цвет населения России.
«Воевнули чем бог послал», — угрюмо сострил думский депутат и прапорщик В. В. Шульгин, вернувшись в 1915 году из поездки в действующую армию.