С Виталием Марковичем Примаковым
На склоне лет Лили Юрьевны многие удивлялись и, не веря, смотрели на нее, когда в театре или на улице им говорили: «Вон Лиля Брик. Да, да, та самая!» Несведущие думали, что она уже давно принадлежит прошлому, истории литературы и навсегда осталась героиней стихов и поэм великого поэта на страницах его книг, или с удивлением читали, как злословят бывшие ее друзья, непостижимым образом делая из нее «пиковую даму» советской поэзии.
Лиля Юрьевна была замужем четыре раза: «Я всегда любила одного — одного Осю, одного Володю, одного Виталия и одного Васю». Так она говорила. Но прежней любви к человеку, которого уже нет на свете, она не теряла. Недаром Маяковский в разговоре с ней заметил: «Ты не женщина, ты исключение».
После ухода Маяковского она была далеко не старой женщиной. С Виталием Марковичем Примаковым, крупным военным, она была знакома еще с начала двадцатых годов, но потом жизнь развела их. Родом он был с Украины, там воевал во время Гражданской войны и прославился своими смелыми рейдами в тыл белогвардейцев. Он дружил с семьей писателя Коцюбинского, был женат на его дочери Оксане (она умерла во время родов в 1920 году). В 22—23-м годах Примаков жил и учился в Москве на высших академических курсах и на одном из вечеров Маяковского был представлен ему и Лиле Юрьевне и пару раз бывал у них дома.
В 1927 году его командировали в Афганистан военным атташе, а в 1928 году Генштаб назначил его советником афганского короля. В следующем году он снова объявился в Москве и несколько раз был на Гендриковом у Маяковского и Бриков. Маяковский просил его дать для журнала очерк об Афганистане или о Японии, куда Примаков отправлялся на год военным атташе. О смерти поэта он узнал в Токио. Он пригласил ЛЮ приехать туда ненадолго, чтобы немного отвлечься, но она отказалась.
Вернувшись, он стал часто бывать у нее, и вышло так, что вскоре она связала с ним свою жизнь.
Виталий Маркович был человек интеллигентный, образованный, писал документальную прозу. В тридцатых годах он занимал крупные военные должности — в Ростове, Свердловске, Ленинграде, и ЛЮ ездила с ним как жена военного.
«Примаков был красив — ясные серые глаза, белозубая улыбка. Сильный, спортивный, великолепный кавалерист, отличный конькобежец. Он хорошо владел английским, был блестящим оратором, добр и отзывчив. Как-то в поезде за окном я увидела крытые соломой хаты и сказала: «Не хотела бы я так жить». Он же ответил: «А я не хочу, чтобы они так жили».
Жизнь шла своим чередом. Переехали жить на Арбат, в Спасопесковский переулок, в кооперативную квартиру — Лиля, Брик и Примаков. Дом был новый, но без лифта. Им полагалась квартира на втором этаже и точно такая же квартира предназначалась наркому по иностранным делам СССР Г.В.Чичерину на седьмом этаже.
Чичерин стал требовать для себя их квартиру, поднялся обычный кооперативный скандал. ЛЮ и Примаков уже переехали, обустроились и в разгар спора уехали в командировку. Осип Максимович тоже отсутствовал в Москве. А когда вернулись, то обнаружили все свои вещи на седьмом этаже — мебель стояла точно на тех же местах, что и на втором этаже, вся посуда и книги там, куда ЛЮ их поставила, все кастрюли и тряпки, лампы и письменные принадлежности, не сдвинутые ни на один сантиметр, были без их ведома перенесены на седьмой этаж.
Подчиненные Чичерина хорошо поработали, скрупулезно. Не пропало ни одной ложки, ничего не разбилось, в сахарнице по-прежнему лежал сахар… Сохранился акт переселения, подписанный и двумя понятыми дворниками.
На Арбате ЛЮ прожила до 1958 года, когда из-за болезни сердца уже не могла подниматься на седьмой этаж, и после долгих хлопот ей обменяли эту квартиру на квартиру в доме с лифтом на Кутузовском проспекте. (Теперь в ней живу я.)
В 1933 году Виталий Маркович был направлен в Берлин на учебу в Германскую академию Генштаба. В Берлине ЛЮ водила знакомство с Брехтом и Эрнстом Бушем, вела переговоры на кинофабрике о возможной совместной работе, переводила небольшие рассказы с русского на немецкий. И как всегда, возвращаясь из-за границы в Москву, где дефицитом было буквально все, она составила карандашный список необходимых покупок. Листок этот сохранился в ее архиве:
Скрепки
папки со скоросшивателями конверты от больших до маленьких кнопки
календарь настольный пленку для лейки маме конверты носки
набор резиночек — вместо веревок
туфли Осе по Виталиным московским
Жене туфли черные на 3 № больше моих
колбаса копченая, нежесткая
сыр швейцарский
шоколад с орехами
печенье
Marmelade
соленое печенье
мыло
рукавичка
лента к пиш. маш. Remington Portable маме ложку для заварки.
В большинстве случаев за строчкой был поставлен чернилами крестик, означавший, «видимо, то, что уже куплено.
На Арбате Брики и Примаков тоже жили в одной квартире, но злые языки оставили их в покое — то ли что-то поняли, то ли попривыкли.
Любовь Лили Юрьевны к Брику не мешала их отношениям с Примаковым. Хотя Осип Максимович любил
ЛЮ, интимная сторона отношений с ней его не интересовала. С Евгенией Гавриловной — да, но не с ней. И ЛЮ не ревновала его. Что ж, видимо, так бывает. Во всяком случае, с ними так было. Примаков не мог пожаловаться на отсутствие взаимности со стороны Лили Юрьевны, несмотря на то что рядом всегда был Осип Максимович. В этом одна из загадок ЛЮ.
Вот, например, она пишет Осипу Брику в 1933 году из Берлина: «Любименький, дорогой, золотой, миленький, светленький, сладенький Осик!» Далее следует подробнейшее письмо, как они с Примаковым проводят время, что видят, читают, как они с ним счастливы. Но что она ужасно скучает по Брику, «все бросила и примчалась бы в Москву, да нехорошо уехать от Виталия, который много работает, очень устает, и жаль его оставить одного». И в конце: «Я тебя обнимаю и целую и обожаю и люблю и страдаю. Твоя до фоба Лиля. Виталий шлет привет и обнимает».
В доме на Арбате к старым друзьям прибавились новые, приятели Примакова — Якир, Тухачевский, Уборе- вич, Егоров… Под Новый злосчастный 1936 год Лиля устроила маскарад, она любила подобные затеи. Это была одна из черт ее дионисийского характера. Все были одеты неузнаваемо: Тухачевский — бродячим музыкантом со скрипкой, на которой он играл, Якир — королем треф, ЛЮ была русалкой — в длинной ночной рубашке цвета морской волны, с пришитыми к ней целлулоидными красными рыбками, рыжие волосы были распущены и перевиты жемчугами. Это была веселая ночь. Я помню фотографии, вскоре исчезнувшие в недрах НКВД, — все радостно улыбаются с бокалами шампанского, встречая Новый год, который для многих из них окажется последним.
Примакова арестовали на даче под Ленинградом в ночь на 15 августа 1936 года; он тогда был заместителем командующего Ленинградским военным округом. Это был первый арест в шеренге крупных военных. «Органы НКВД располагают сведениями о враждебной деятельности, особо опасных государственных преступлениях, измене Родине, шпионаже, терроре!» Газеты пестрели шапками о «во- енно-фашистском заговоре». По делу проходили восемь человек, в их числе Якир, Уборевич, Тухачевский…
Их всех расстреляли в июне 37-го года.
Лиля Юрьевна как-то сказала: «Ужасно то, что я одно время верила, что заговор действительно был, что была какая-то высокая интрига и Виталий к этому причастен. Ведь я постоянно слышала: «Этот безграмотный Ворошилов» или «Этот дурак Буденный ничего не понимает!» До меня доходили разговоры о Сталине и Кирове, о том, насколько Киров выше, и я подумала, вдруг и вправду что-то затевается, но в разговор не вмешивалась. Я была в обиде на Виталия, что он скрыл это от меня — ведь никто из моих мужчин ничего от меня никогда не скрывал. И я часто потом плакала, что была несправедлива и могла его в чем-то подозревать».
В архиве ЛЮ сохранился акт обыска при аресте, где среди изъятых вещей значится «портсигар желтого металла с надписью «Самому дорогому существу. Николаша».
Этот дамский портсигар (вовсе не желтого металла, а чисто золотой) был подарен Примаковым Лиле Юрьевне, она тогда курила. Советская власть наградила им его за смелые рейды в тыл врага во время Гражданской войны.
«Николаша» — это Николай Второй. «Самое дорогое существо» — Матильда Кшесинская. В ее особняке во время революции был реквизирован подарок царя (ведь лозунг тех лет — «Грабь награбленное»), а потом советская власть награждала «награбленным» своих героев. Так дважды реквизированный — у Матильды Кшесинской и у Лили Брик — золотой портсигар исчез навсегда в недрах НКВД.
ЛЮ репрессии не коснулись, но она в страхе ждала ареста каждую ночь. А в 1977 году я с большими осторожностями принес ей эмигрантский «Континент», где она прочитала у Роя Медведева: «Просматривая подготовленные Ежовым списки для ареста тех или иных деятелей партии или деятелей культуры, Сталин иногда вычеркивал те или иные фамилии, вовсе не интересуясь — какие обвинения выдвинуты против данных лиц. Так, из списка литераторов, подготовленного на предмет ареста, он вычеркнул Л.Брик. «Не будем трогать жену Маяковского», — сказал он при этом». Может быть, диктатор не хотел дискредитировать поэта, совсем недавно поднятого им же на пьедестал.
Относительно внедрения картофеля на Руси
Как известно, советская власть умела хорошо расправляться не только с врагами или невиновными, но и с теми, кто верно ей служил. Так, после смерти Маяковского его совершенно перестали печатать. Люди, которые при жизни ненавидели его, сидели на тех же местах и, как могли, старались, чтобы исчезла сама память о поэте. Сочинения выходили медленно и очень маленьким тиражом. Статей о Маяковском не печатали, чтение его стихов с эстрады не поощрялось. Конечно, для всех, кто знал и любил поэта, все это было очень горько.
ЛЮ тщетно стучалась в каменную бюрократическую стену и, не видя другого выхода, обратилась к Сталину.
«После смерти Маяковского, — писала Л.Ю. Брик, — все дела, связанные с изданием его стихов и увековечением его памяти, сосредоточились у меня.
У меня весь его архив, черновики, записные книжки, рукописи, все его вещи. Я редактирую его издания. Ко мне обращаются за материалами, сведениями, фотографиями.
Я делаю все, что от меня зависит, для того чтобы его стихи печатались, чтоб вещи сохранились и чтоб все растущий интерес к Маяковскому был хоть сколько-нибудь удовлетворен.
А интерес к Маяковскому растет с каждым годом.
Его стихи не только не устарели, но они сегодня абсолютно актуальны и являются сильнейшим революционным оружием.
Прошло почти шесть лет со дня смерти Маяковского, и он еще никем не заменен, и как был, так и остался крупнейшим поэтом революции. Но далеко не все это понимают. Скоро шесть лет со дня смерти, а Полное собрание сочинений вышло только наполовину, и то в количестве 10 ООО экземпляров.
Уже больше года ведутся разговоры об однотомнике.
Материал давно сдан, а книга даже еще не набрана.
Детские книги не переиздаются совсем.
Книг Маяковского в магазинах нет. Купить их невозможно.
После смерти Маяковского в постановлении правительства было предложено организовать кабинет Маяковского при Комакадемии, где должны были быть сосредоточены все материалы и рукописи. До сих пор этого кабинета нет.
Материалы разбросаны. Часть находится в московском Литературном музее, который ими абсолютно не интересуется. Это видно хотя бы из того, что в бюллетене музея имя Маяковского почти не упоминается.
Года три тому назад райсовет Пролетарского района предложил мне восстановить последнюю квартиру Маяковского и при ней организовать районную библиотеку имени Маяковского.
Через некоторое время мне сообщили, что Московский совет отказал в деньгах, а деньги требовались очень небольшие.
Домик маленький, деревянный, из четырех квартир (Таганка, Гендриков переулок, 15). Одна квартира Маяковского. В остальных должна была разместиться библиотека. Немногочисленных жильцов райсовет брался расселить.
Квартира очень характерна для быта Маяковского. Простая, скромная, чистая.
Каждый день домик может оказаться снесенным. Вместо того чтобы через пять лет жалеть об этом и по кусочкам собирать предметы быта и рабочей обстановки великого поэта революции, не лучше ли восстановить все это, пока мы живы.
Благодарны же мы за ту чернильницу, за тот стол и стул, которые нам показывают в домике Лермонтова в Пятигорске.
Неоднократно поднимался разговор о переименовании Триумфальной площади в Москве и Надеждинской улицы в Ленинграде в площадь и улицу Маяковского, но и это не осуществлено.
Это основное. Не говоря о ряде мелких фактов, как, например: по распоряжению Наркомпроса из учебников по современной литературе на 1935 год выкинули поэмы «Ленин» и «Хорошо!». О них и не упоминается.
Все это вместе взятое указывает на то, что наши учреждения не понимают огромного значения Маяковского — его агитационной роли, его революционной актуальности.
Недооценивают тот исключительный интерес, который имеется к нему у комсомольской и советской молодежи.
Поэтому его так мало и медленно печатают, вместо того чтобы печатать его избранные стихи в сотнях тысяч экземпляров.
Поэтому не заботятся о том, чтобы — пока они не затеряны — собрать все относящиеся к нему материалы.
Не думают о том, чтобы сохранить память о нем для подрастающего поколения.
Я одна не могу преодолеть эти бюрократические незаинтересованности и сопротивление — и после шести лет работы обращаюсь к Вам, так как не вижу иного способа реализовать огромное революционное наследие Маяковского. Л. Брик.
Мой адрес: Ленинград, ул. Рылеева, 11, кв. 5. Телефоны: коммутатор Смольного, 35–39 и Некрасовская АТС 2-99-69».
Было это в 1935 году. Моя мать, которая была всему этому свидетельницей, вспоминала: «Мы все, то есть все друзья, знали об этом письме. Написать его было нетрудно — трудно было доставить адресату. Миллионы писем посылались в те годы Сталину. Прочитывались им единицы. Надеялись на помощь Примакова. Усилия его увенчались успехом — Сталин прочел письмо и написал резолюцию прямо на письме. В тот же день оно было доставлено Н.Ежову, будущему наркому НКВД. Он тогда работал в ЦК, вызвал к себе ЛЮ из Ленинграда, где они жили с Примаковым, и дал ей списать резолюцию Сталина:
«Тов. Ежов, очень прошу Вас обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям — преступление. Жалобы Брик, по-моему, правильны. Свяжитесь с ней (с Брик) или вызовите ее в Москву. Привлеките к делу Таль и Мехлиса и сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится — я готов. Привет! И.Сталин».
Так началось посмертное признание Маяковского. Но бум, который поднялся, стал, по словам Пастернака, второй смертью поэта, в которой он был неповинен. Пастернак писал, что Маяковского принялись насильственно насаждать, точно картофель на Руси при Екатерине. Но для всех, кто любил Маяковского, «зеленая улица» его творчеству была очень по сердцу. ЛЮ была рада, что Маяковского печатают, и она с энтузиазмом помогала создавать музей, отдала туда не только личные вещи поэта, но и всю обстановку, которую они приобретали втроем, и свой коврик с уточками — подарок ей от Маяковского. Правда, настанут черные времена, коврик снимут и повесят в бухгалтерию, ее комнату вообще закроют и запрут комнату Брика, снимут табличку «Брик — Маяковский», заказанную поэтом на дверь квартиры, и получится, что он жил один в Гендриковом переулке.
Но тогда Лилю Юрьевну одолевали просьбами о редактировании, составлении сборников, консультациях, просьбами дать статью, подобрать фотографии и т. п. Она охотно откликалась, и ее архив хранит множество договоров с издательствами и журналами. Под ее общей редакцией вышло посмертное Полное собрание сочинений Маяковского. «Наша квартира превратилась просто в контору», — писала она сестре.
«Что хорошего, если поэта не издают? Пусть побольше печатают, — говорила она. — И пусть читают кто что захочет: одни лирику, другие сатиру, третьи пьесы… Лично я — ранние стихи». Позднее она говорила: «Письмо мое помогло, хотя иногда я жалела, что послала его. По обычаям того времени Маяковского начали подавать тенденциозно, однобоко, кастрировали его. Похвала Сталина вызвала кучу фальшивых книг о нем. И этого куцого Маяковского «насильственно внедряли» — в этом Пастернак прав».
…Однажды — дело было в Переделкине в конце пятидесятых — ЛЮ, Семен Кирсанов и я, гуляя, шли мимо дачи Пастернака и заметили его в саду с лопатой (или тяпкой?) в руках.
Бог в помощь! — крикнул Кирсанов.
Пастернак улыбнулся, подошел к забору, поздоровался. Он был рад увидеть ЛЮ и Кирсанова. Все немного пошутили, и Кирсанов спросил, что он такое сажает. Выяснилось, что не сажает, а окучивает картошку, несколько кустов. Тут ЛЮ заметила:
Интересно, Боря, что б ты сейчас окучивал, если бы Екатерина насильно не ввела картошку на Руси? И что бы мы с тобой ели всю жизнь? Выходит, она была провидицей.
Все рассмеялись и разошлись. И лишь подходя к дому, Кирсанов не удержался:
Эк вы его, Лиличка…
Я его «эк», как вы выражаетесь, лишь с глазу на глаз, а он Володю — на весь мир.
Она глубоко лично воспринимала обиды, наносимые Маяковскому. И была обижена на Пастернака за «картошку», хотя со временем внутренне с ним согласилась.
Чем кончилась дружба домами
…В черный день 14 апреля 1930 года в нашей комнате раздался телефонный звонок, и, увидев, как у отца отлила кровь от лица и он весь как-то осел, моя мать в предчувствии неизмеримого ужаса упала на колени: «Что? Боже мой! Что?!» — «Володя застрелился». — И отец зарыдал. Я очень испугался. Через три дня на панихиде меня несли на руках мимо гроба, и я до сих пор помню огромные ботинки Маяковского и что перед нами шел человек, который плакал, закрыв лицо руками.
Личность Маяковского наложила отпечаток на всю дальнейшую жизнь нашей семьи. Мой отец до конца своих дней занимался творчеством поэта. Мать перепечатывала весь архив поэта и оставила о Маяковском воспоминания. Я занимаюсь архивом Лили Юрьевны и отца, где многое связано с поэтом. Где-то я прочел смешно, но верно: «Там, где Маяковский, там и Катаняны».
Мой отец, Василий Абгарович (1902–1980), с юных лет занимался литературой, писал стихи (кто в юности не писал стихов?) и выпустил в Тифлисе две маленькие книжечки с иллюстрациями тогда еще безвестных своих товарищей Ладо Гудиашвили и Кирилла Зданевича. Они вышли с грифом знаменитого ныне издательства «41 градус».
В двадцатых годах он работал в издательстве «Заккни- га» и в 1923 году был командирован в Москву. Приятель, поэт Василий Каменский, привел его к Маяковскому в квартиру на Водопьяном переулке, описанном в поэме «Про это». Вот как отец вспоминал о первой встрече с Владимиром Владимировичем:
«В передней, когда я снимал шубу, а Вася Каменский доху, я увидел в дверь накрытый чайный стол с кипящим самоваром и за столом А.ВЛуначарского, который ковырял вилкой в тарелке.
Вот, думаю, как здорово! Тут же и Луначарский.
В первой комнате, куда мы вошли, было много народу. С потолка свисал яркий куб из промасленной бумаги. Очень светло. На столе нарядно, розовая колбаса, розовая пастила. Рояль. За ним кровать, над которой висело объявление: «Садиться на кровать никому не разрешается».
Меня познакомили — Лиля Юрьевна Брик, Осип Максимович, Асеев, Шкловский, Лавинский, Третьяков, Пастернак, Родченко и Степанова. Луначарский при ближайшем рассмотрении оказался Гроссманом-Рощиным.
Маяковский сидел во второй комнате за большим черным письменным столом. Бритая голова, очень внимательные умные глаза. Галстук бабочкой. Общее впечатление от всего облика — величественное ощущение силы и чистоты. Почти такой, какого потом можно было разглядеть в фотомонтажах «Про это». Сейчас он мирно ел манную кашу. Я поместился сбоку у стола, как на приеме у врача. Маяковский объяснил, что у него болит живот и потому он не может принять участие в общем пиршестве, доел кашу, откинулся на спинку кресла, вытянул ноги из-под стола и любезно осведомился — чем он обязан посещением?
Я рассказал Маяковскому, что его переводят и собираются еще переводить на грузинский и армянский языки. Как он к этому относится?
С восторгом, — сказал Маяковский. — А деньги вы платите?
Я объяснил, что литературной конвенции между республиками СССР не существует, все народы могут свободно переводить произведения писателей великого русского народа, не платя им ни гроша.
Он слушал очень любезно:
Чудесно! Но если вы не хотите мне платить, то что же вы от меня хотите?
Вашего согласия на издание такого сборника. Хотя, строго говоря, мы можем обойтись и без вашего согласия.
Нет, почему же? Я согласен. Переводите себе на здоровье.
На этом полуделовая часть беседы благополучно окончилась. В комнату входили люди, разговор шел общий. Маяковский больше слушал, вставляя отдельные фразы. Разговаривали небольшими группами. Шкловский подошел ко мне и стал расспрашивать меня об Армении, в которой я никогда не был. В комнату вошла Лиля Юрьевна. Маяковский вытянул ноги из-под стола и встал».
Моя мать познакомилась с поэтом в Тбилиси, а с Лилей Брик уже в Москве. Она говорила:
«Первое впечатление от Лили — Боже мой, ведь она некрасива: большая голова, сутулится… Но она улыбнулась мне, все ее лицо вспыхнуло и озарилось, и я увидела перед собой красавицу — огромные ореховые глаза, чудесной формы рот, миндальные зубы… Вся она была какая-то бело-розовая. Ухоженные маленькие руки, изящно обутые ножки. В ней была прелесть, притягивающая с первого взгляда. Она хотела нравиться всем — молодым, старым, мужчинам, женщинам, детям… И нравилась!»
Нравилась она и моей матери. Они дружили лет десять, с Лилей всегда было интересно, у них была одна компания, и виделись они чуть не ежедневно, переписывались, мама гостила у нее в Ростове, когда Лиля Юрьевна одно время там жила с Примаковым.
Короче говоря, дружба домами.
Вскоре после расстрела Виталия Марковича Лиля Юрьевна и мой отец, которые интенсивно занимались изданием Маяковского, стали видеться ежедневно, и между ними завязался роман.
Это было мучительно для матери, для меня. В то время она с отчаянием думала о том, о чем позже Цветаева: «Глаза давно ищут крюк…»
Идеологом эгоизма и нигилизма в личных отношениях, которых придерживалась Лиля Юрьевна, был Осип Максимович Брик, которому она безоговорочно доверяла и советам которого безоглядно следовала. В самый разгар драмы, когда рушилась семья, когда на нас свалилось горе и мать оказалась в тяжелой депрессии, Осип Максимович приехал к нам домой уговаривать ее. Я помню его приезд, но меня выставили. Смысл разговора сводился к тому, что «раз так хочется Лиле Юрьевне, то все должны с ней считаться… Даже сам Владимир Владимирович… Пройдет какое-то время… Следует подождать… Все же знают характер Лили Юрьевны, что вас не устраивает? У Ли- лички с Васей была дружба. Сейчас дружба стала теснее».
Мать не нашлась, что ответить, и просто выгнала Брика из комнаты. Она не желала следовать их морали — ЛЮ хотела, чтобы отец оставался дома, а фактически жил с ней. И мать выставила отца, хотя видит Бог — чего ей это стоило.
В шестидесятых годах Лиля Юрьевна сказала мне:
Я не собиралась навсегда связывать свою жизнь с Васей. Ну, пожили бы какое-то время, потом разошлись, и он вернулся бы к Гале.
Но мама его не приняла бы после всего, что было. Для нее это невозможно.
Лиля Юрьевна досадовала, что Галина Дмитриевна порвала с ней, она хотела по-прежнему дружить, «пить чай» и вообще общаться. Подумаешь, мол, делов-то! Но моя мать дальше корректных по телефону «здравствуйте, Лиля Юрьевна, да, нет» не шла.
До самой своей смерти Василий Абгарович занимался творчеством поэта, выпустил несколько изданий «Хроники жизни Маяковского». Любой человек, кто занимается творчеством Маяковского или его эпохой, обращается к этой книге — так по крайней мере утверждают исследователи. Вы хотите знать, что было с ним 26 августа 1927 года? Откройте книгу и посмотрите. А когда и где впервые напечатано это стихотворение? Не поленитесь, загляните в «Хронику».
Всю жизнь он собирал все, что писалось о поэте, все его переводы, беседовал с людьми, знавшими Владимира Владимировича, и заносил все в картотеку — компьютеров тогда не было. ЛЮ часто обращалась к нему с вопросами, например: «Вася, когда мы встретились с Володей в Берлине?», или «Зачем к нам приходил Синклер в Гендриков?», или «Как звали ту женщину в Америке?» Но многое и Лиля Юрьевна рассказывала ему о Маяковском, о Брике, о лефовцах, чего он не мог знать, и давала дельные советы.
Они прожили очень дружно с ЛЮ сорок лет, и он всецело подчинялся ей, а с Бриком они находились в прекрасных отношениях. И хотя они иногда спорили с ЛЮ — главным образом оценивая людей, которые встречались на их пути, — не было ни разу случая, чтобы он повысил голос. С ней это было невозможно. «Этого даже Володя не позволял себе», — сказала она однажды.
Это был самый спокойный ее союз до последнего дня, и взгляды на все у них были одни, и каждая «свинцовая пуля неуважения» (Писарев), направленная в поэта, ранила одинаково их обоих.
В годы войны
С началом войны Брик и Катанян начали работать в «Окнах ТАСС» — по типу «Окон РОСТА», что практиковали в Гражданскую войну. По месту жилья во время бомбежки их назначили дежурить на крыше и тушить зажигалки. Лилю Юрьевну определили в бригаду, которая ходила по этажам и проверяла затемнение. Однажды ночью бомба попала в театр Вахтангова, что в двух шагах от их дома, дом дрогнул, но устоял, лишь все стекла вылетели.
В конце июля Союз писателей дал им направление эвакуироваться в Молотов (ныне Пермь). Времени на сбор было в обрез, часть архива успели сдать в музей на хранение (по возвращении получили его обратно) и, понимая, что едут не на пикник, взяли как можно больше одежды и одеял. Купе было переполнено, и спали по очереди. Таковы скупые сведения от Лили Юрьевны. Но кое о чем говорят документы.
Письмо к матери О.М.Брика:
«8.8.41. Дорогая Полина Юрьевна, Фридочка и все, кто дома, телеграмму вашу о том, что вы пока не едете, получили. Очень тяжело так мало знать друг о друге. Мы были уверены, что вы выедете вслед за нами».
«Устроились мы так, — пишет ЛЮ. — У нас две чистые комнатки в двух соседних домиках по 7 кв. метров каждая. Хозяева уступают нам молоко, мед и яйца. Расстояние от центра такое, как от вас до Сокольников — дачным поездом. От станции 5 минут ходьбы. Для Оси и Васи предвидится работа в газете. Размер ее пока неизвестен, но Вася сегодня уже сдает статейку. Мучительно, конечно, беспокойство за всех вас и остальных друзей. Слушаем московское радио».
ЛЮ была инициатором помощи родителям всех своих родных. При жизни Маяковского каждое первое число напоминала ему, что надо дать деньги Александре Алексеевне, его маме. Регулярно (не прерываясь и в войну) посылала деньги своей маме, матери Брика и Екатерине Васильевне, матери Василия Абгаровича. Даже в очень трудные времена она как-то выкручивалась, и родители получали материальную помощь.
Ее мать, Елена Юльевна, эвакуировалась в Армавир, к своей сестре, там заболела и умерла. Умерла она до прихода немцев, а ее сестру с мужем убили оккупанты.
«Ося, Вася работают в газете и на радио, а Женя хозяйничает, — пишет мне ЛЮ небольшое письмецо. — Я несколько раз выступала на вечерах с воспоминаниями и написала небольшую книжицу о Володе и его любимой собаке Щене. Он его всегда рисовал в конце писем ко мне, и я эти рисуночки тоже туда поместила. Книжечка вышла небольшая, следующий раз пришлю».
Она вышла малюсеньким тиражом и стала уже библиографической редкостью.
В эвакуации ЛЮ продолжала трудиться над поэтическим словарем Маяковского. Еще до войны она задумала этот словарь, где «каждому слову будет дана смысловая характеристика». Ей проделать эту работу было легче других, ибо каждая строка была выслушана ею в свое время с авторскими пояснениями. В 1945 году в связи со смертью О. Брика работа оборвалась. Этот труд нигде не опубликован. Вот одна страничка оттуда:
ТЕАТРЫ
Рассказ о влезших на подмосток
аршинной буквою графишь,
и зазывают в вечер с досок
зрачки малеванных афиш.
Автомобиль подкрасил губы
у блеклой женщины Карьера,
а с прилетавших
рвали шубы
два огневые фокстерьера.
и т. д.
«Поэт обращается к городу, — пишет ЛЮ. — «Ты, город, рассказываешь аршинными буквами афиш о «влезших на подмосток», о подмостках театров и концертов… Афиши зазывают публику на вечерние представления.
Подъехавший автомобиль осветил яркими фарами проходящую женщину, и на мгновенье становятся видны ее красные губы. В вечерних сумерках эта женщина похожа на портрет художника Карьера, писавшего как бы смазанные, блеклые, будто в дымке портреты. Этот художник у нас не выставлялся и широкой публике не известен. С прилетевших в театры на автомобилях людей снимали (рвали) шубы швейцары в золотых галунах, похожие в своем рвении и угодливости на фокстерьеров, которые служат на задних лапах».
Через год они вернулись на Арбат, в разоренную квартиру с выбитыми окнами. Жили бытом военной Москвы: отоваривание карточек, обмен вещей на продукты, железная буржуйка, возле которой поставили письменный стол и работали все трое — это было единственное теплое место в комнате. Иногда сидели в пальто. ЛЮ воспринимала все без особых жалоб. «Как в 18-м году», — говорила она. Небольшое подспорье давал огород, землю под который выделил литераторам Союз писателей где-то возле Сельхозвыставки. Я ездил помогать отцу и Брику управляться с картошкой, а ЛЮ посадила грядку петрушки, она считала ее очень полезной. Она ездила с нами, поливала свою петрушку и варила на костре картошку, которую мы ели часто только с солью — больше ничего не было.
В войну членам Литфонда давали американские подарки, и, чтобы их получить, нужно было написать заявление. ЛЮ: «Я не могу написать «Прошу дать мне подарок». Подарок дарят, а не дают в ответ на просьбу». И не написала. А отец написал и получил ботинки, которые я носил два года.
Как-то в институте нам дали задание описать человека по его вещам. «Интересно, можно ли понять, что я за человек», — сказала ЛЮ, вывалив содержимое своей сумки на стол: рецепт для окраски волос, расписка о получении денег Фондом детей фронтовиков, жетоны на сдачу бутылок, пенсионная книжка, которую ей дали после смерти Маяковского, рецепт, лекарство в коробочке, папиросы, записная книжка, губная помада, неотправленное письмо, гривенник и доверенность на получение денег в «Окнах ТАСС». Так записано в моем дневнике.
Несмотря на полуразрушенный быт и полуголодное существование, ЛЮ старалась, чтобы дом был чистый и уютный; люди к ней тянулись. Она всю жизнь любила красивую посуду и хорошо сервированный стол, и это правило из остатков былой красоты соблюдалось даже тогда, когда на обед бывал суп из крапивы и на второе пшенная каша, которую она любила.
После обеда всегда был кофе — тогда его почему-то много и относительно дешево продавали в зеленых зернах. ЛЮ их умело жарила, молола и очень вкусно заваривала с щепоткой соли.
Все, кто приходил к обеду или к ужину, старались принести что-нибудь съестное. Борис Барнет принес однажды в кастрюле борщ. Таков был быт в Москве.
На пятидесятилетие Маяковского Лиля Юрьевна в виде изысканного десерта сварила сладкую манную кашу, и все ели ее холодную, присыпая корицей. Вообще-то в день рождения Маяковского ЛЮ всегда делала его любимое блюдо — вареники с вишнями. Но в сей голодный военный год муку нигде нельзя было купить, и ни у кого из знакомых ее тоже не было: ею не разрешено было торговать.
На юбилей поэта пришло много народу, пришли днем (комендантский час!), каждый принес что мог, и Лиля Юрьевна в хрустальном бочонке смешала крюшон — его всегда ставили на стол во время заседания Л ЕФа. Из присутствующих помню далеко не всех — Кулешова с Хохловой, Тарасенковас Машей Белкиной, Владимира Яхонтова с Поповой, Татьяну Ивановну Лещенко, вернувшуюся из ссылки, — она пришла с гитарой и замечательно пела, Рину Зеленую с Котэ Топуридзе, Куприянова (из Кукрыниксов), Штеренбергов… полвека назад это было, разве всех вспомнишь? А вот еда из того голодного времени запомнилась. Я, например, принес десяток вареных яиц, тогда это было тоже угощение…
Любимые поэты
После резолюции Сталина еще брали во внимание посмертную волю Маяковского: «Оставшиеся стихи отдайте Брикам, они разберутся», — и ЛЮ принимала участие в работе над его поэтическим наследием. Со временем положение изменилось, но Лиля Юрьевна продолжала работать «в стол», а поскольку рукописи не горят, то по прошествии времени сегодня публикуются ее воспоминания или литературоведческие исследования.
Среди статей Лили Брик есть и та, где она вспоминает об отношении Маяковского к стихам других поэтов. Вот два небольших отрывка:
«Чужие стихи Маяковский читал постоянно, по самым разнообразным поводам. Иногда те, которые ему особенно нравились: «Свидание» Лермонтова, «Незнакомку» Блока, «Гренаду» Светлова, без конца — Пастернака, иногда — особенно плохие: «Я пролетарская пушка, стреляю туда и сюда». Чаще же всего те, что передавали в данную минуту его настроение, и легко было понять, о чем он думает, по тому, что он повторял без конца. Я знала, что он ревнует, если он твердил за едой, на улице., во время игры в карты:
Я знаю, чем утешенный,
По звонкой мостовой Вчера скакал как бешеный Татарин молодой.
И конечно, он бывал влюблен, когда повторял:
Но, поднявши руку сухую,
Он слегка потрогал цветы:
«Расскажи, как тебя целуют,
Расскажи, как целуешь ты».
«Маяковский думал, чувствовал, горевал, возмущался, радовался стихом — своим, чужим ли. В начале двадцатых он был насквозь пропитан Пастернаком… Он знал его всего наизусть и долгие годы читал «Поверх барьеров», «Темы и вариации» и «Сестра моя — жизнь».
У капель — тяжесть запонок,
И сад слепит, как плес.
Обрызганный, закапанный Мильоном синих слез.
Часто повторял:
Тишина, ты — лучшее Из всего, что слышал.
Особенно любил читать:
Любимая — жуть! Когда любит поэт,
Влюбляется бог неприкаянный.
И хаос опять выползает на свет,
Как во времена ископаемых.
Он читал это так, будто это написано о нем.
Почти ежедневно повторял:
В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Носил я с собою и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал.
Я уверена, что он жалел, что не сам написал эти четверостишия, так они ему нравились, так были близки и так выражали его».
ЛЮ писала, что «при жизни Есенина Маяковский полемизировал с ним, но они знали друг другу цену. А не высказывали свое хорошее отношение — принципиально. Есенин переносил свое признание на меня и при встречах называл меня «Беатрисочкой», тем самым приравнивая Маяковского к Данте».
Это только небольшие отрывки из статьи. Если говорить о вкусах самой Лили Брик, то она больше любила Лермонтова, чем Пушкина. Увлекалась Блоком, к его стихам она возвращалась до конца жизни. В 1939 году в квартире у Лили Юрьевны появился Николай Глазков. Он был молодой, голодный и неухоженный, похожий на неандертальца и улыбался, смущенно опустив глаза. Было в нем что-то детское, что и осталось до конца дней. Знающие толк в поэзии любили его творчество и его самого, но такие были времена, что все необщепринятое не издавалось. Едва услышав его стихи, ЛЮ обратила на него внимание.
Как-то ЛЮ рассказала: «В голодный 1919 год я переписала от руки «Флейту-позвоночник», Маяковский сделал обложку и несколько рисунков. Он отнес книжку в магазин на комиссию, кто-то ее купил, и мы два дня обедали. А недавно вышла книга Харджиева «Поэтическая культура Маяковского», и из нее я узнала, что эта книжица нашлась. Когда и где? Николай Иванович опубликовал несколько иллюстраций Маяковского к этой «Флейте». Я ему позвонила, но он очень темнит, не хочет мне ее показать, а ведь я узнала свой почерк и вспомнила рисунки. Почему я не могу посмотреть на оригинал, сделанный моими руками? Вечно с ним всякие оказии, хотя мы в хороших отношениях».
Уникальный рукописный экземпляр «Флейты-позвоночника» ныне экспонируется в музее. Как видно, ЛЮ было не привыкать к рукотворным книгам, и в 1945 году она задумала сделать сборник стихов Глазкова. Она привлекала к этому всех, кто появлялся в ее доме, кто любил поэта и кто мог что-то привнести в издание. В нем нет двух страниц, похожих одна на другую. Увидев книгу, Глазков радостно улыбнулся и произнес: «Самиздат», — так я впервые услышал это слово.
У ЛЮ было удивительное чутье на все новое, талантливое, на людей незаурядных. Когорта предвоенных молодых поэтов — Борис Слуцкий, Михаил Львовский, Павел Коган, Михаил Кульчицкий… Она их выделила, и они инстинктивно тянулись к ней — музе поэта, которого они боготворили. Неизвестные, молодые, беспечные студенты бывали у нее в доме, читали ей стихи, разговаривали о поэзии, она их всегда вкусно угощала. Бывало шумно, весело, но безалаберности студенческих вечеринок не было — видно, Лиля Юрьевна как-то их сдерживала. Те, кто вернулся с войны, продолжали дружить с ЛЮ до конца дней.
В бумагах сохранилась копия письма Михаила Кульчицкого родителям, где он, в частности, писал:
«3.12.40. Сейчас 12 часов ночи, вернулся из гостей. Я пришел к Лиле Брик в 8 вечера. Был чай с творожным пирогом, сардины, котлеты, паштет и графин водки на апельсиновых корках. Жаль, что в конверте ничего этого нельзя послать… Я читал, и мне сказали, что в этом доме от стихов в любом количестве не устают, и просили еще и еще, и я уже не знал, что читать, и прочел кусочек из последней поэмы. Читал я и Слуцкого, Львовского и Кауфмана, которые тоже понравились, и все говорили, что я читаю лучше, чем Асеев <…> и что Маяковский меня бы не отпускал от себя».
Когда Кульчицкого призвали на фронт, он по дороге на сборный пункт пришел к ЛЮ попрощаться и прочитал ей стихотворение, сочиненное ночью:
Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!
Что? Пули в каску безопасней капель?
И всадники проносятся со свистом
Вертящихся пропеллерами сабель…
ЛЮ попросила записать их ей. Вернее, стала записывать сама, но он продолжил своей рукой. И, сделав еще рисунок, посвятил ей: «ЛЮ БРИК, которая меня открыла».
Перед уходом на фронт она дала ему две пары шерстяных носков и кулек сахару — что было дома. Но на память — носовой платок обожаемого им Маяковского…
После войны на стене пантеона в Сталинграде была высечена фамилия погибшего Кульчицкого. Узнав об этом, Лиля Юрьевна заплакала.
«Лиля Брик была русской по духу и в то же время космополиткой. Социализм она считала заблуждением, капитализм — глупостью. Ее литературный приговор был уверенный, о стихах она знала все. Пока русские поэты были юными, она помогала им. Они приходили охотно и часто, потому что Лиля их любила и кухня в ее доме была едва ли не лучшей во всей Москве. Она всегда просила их читать новое. Когда юные поэты становились звездами, Лиля теряла к ним интерес. «Бедняжки, — говорила она. — Они опустились до своего собственного успеха».
Так написал о ней уже после войны известный американский публицист Гаррисон Солсбери.
В те шестидесятые годы наиболее любимы были поэты Слуцкий, Соснора и Вознесенский. Она с ними дружила, часто встречалась, и они подолгу вели беседы о поэзии, о делах, о жизни. ЛЮ всегда внимательно слушала их стихи, и они считались с ее мнением. Она близко к сердцу принимала их огорчения и радовалась удачам. Чем могла, помогала и протежировала. Сосноре, к примеру, ЛЮ устроила (через Эльзу) приглашение в Париж. Вознесенского познакомила с Арагоном и Триоле, которая впер-
вые перевела его «Озу» на французский язык. Это не значит, конечно, что эти талантливые люди завяли бы без нее в безвестности, но что было — то было, все знают, что значит поддержка для молодого писателя.
Однажды — в 1961 году — ЛЮ попросила пригласить к ней Новеллу Матвееву, с которой были знакомы мои друзья и я, мы увлекались ею, и я проиграл ЛЮ на магнитофоне наши записи. Ей очень понравилось. Она спросила, что Новелла любит из еды, хотела принять ее получше: когда это касалось поэтов, ЛЮ относилась к делу серьезно. А мы и не знали — Новелла была бедная, неизвестная и неприхотливая, на наших вечеринках ела то же, что и все. «Нет, ваш номер у меня в доме не пройдет», — заметила ЛЮ, купила черной икры и велела зажарить индейку. И обращалась к Матвеевой «Новелла Николаевна». Как только та запела тоненьким кликушеским голоском свои потрясающие песни, ЛЮ просто замерла и не могла оторвать от нее глаз. Она много пела по ее просьбе, некоторые песни по два раза. На магнитофон записали «Кисть художника» — о живописцах, которые рисуют на асфальте, и послали Эльзе — это было как будто специально о тех уличных художниках, что нарисовали Маяковского и Лилю на мосту в Париже, но Новелла Николаевна об этом не слышала, еще не было написано стихотворение Вознесенского «Маяковский в Париже». После песни «Окраина» ЛЮ сказала: «Она настоящий поэт — так суметь из городских отбросов сделать талантливые стихи!» Когда вышла первая книжка Матвеевой, ЛЮ послала ее с восторженной припиской Эльзе, и та перевела два стихотворения и представила ее французскому читателю.
Часто приходил Юлий Ким, ЛЮ любила его песни и очень любила Окуджаву, но тот был у нее всего раз. А пленки его она слушала часто. «Как он все понимает в любви!» — воскликнула она однажды. Когда во Франции впервые вышел диск с песнями Окуджавы, она попросила прислать ей две пластинки и одну подарила Окуджаве — у него ее не было.
Жена Слуцкого Таня в шестидесятых годах была тяжело больна, и ЛЮ помогла ей два раза съездить к врачам в Париж. Это она сумела организовать через своих французских друзей, и лечение продлило Тане жизнь на несколько лет. Вообще к ЛЮ обращались многие — за лекарством, за деньгами, замолвить слово, что-либо устроить и т. п., но я не помню случая, чтобы она отказала, если у нее была возможность помочь.
Вот, например, однажды из Парижа, где она гостила у сестры зимой 1966 года, Родион Щедрин привез от нее посылку. Мы, конечно, обрадовались, а когда вскрыли, то обнаружили кучу лекарств и записку:
«Дорогие Инночка <это моя жена> и Вася, спешу — поэтому пишу коротко. Щедрин берет со скрипом (страшный перевес): 2 коробки серпазила А.Сацу («Новый мир»), 5 коробок аспанола Вале Мильман, 1 резиновый чулок Анне Лукьяновне, 3 коробки обзидана Тышлеру, 8 коробок сампредона для Софьи Сергеевны Шамардиной (героиня «Облака», ее телефон найдете в телефонной книжке в верхнем левом ящике бюро). Очень прошу все это передать немедленно. Инночке пока только пудра. Напишите, нравится ли цвет? Целую, Лиля».
«Соловей замолкает на рассвете»
Свою младшую сестру Эльзу Лиля Юрьевна очень любила всю жизнь, от первого дня, когда ее подвели к колыбельке, где лежала светлая голубоглазая девочка, непохожая на Лилю, — и до конца своих дней, когда она уже только вспоминала сестру, пережив ее на восемь лет. Любила неизменно, но любовью сложной, непростой — иначе она не была бы Лилей.
Эльза была очень одаренной девочкой и — в отличие отЛили — прилежной и послушной. Она все заканчивала, что начинала. В гимназии аккуратно готовила уроки, чего Лиля не делала; без особой охоты, но занималась музыкой в школе Гнесиных. Лилю же учили играть то на рояле, то на скрипке, потом купили мандолину. Папа спросил: «Что тебе купить еще?» — «Барабан!» А Эльза все доводила до конца: гимназию окончила с золотой медалью, Архитектурный институт — с отличием. Начала писать — и получила Гонкуровскую премию.
Несмотря на глубокую привязанность, любовь и потребность друг в друге, отношения сестер и сама эта любовь были очень непростые. Обе — личности с характером. Многие оттенки их отношений имеют один исток — Маяковский. Если перечитать его переписку с Эльзой 1915 года, когда начинался роман с Лилей, то между строк можно уловить досаду и ревность со стороны Эльзы, какое-то напряженное отношение к Лиле. Чувства эти подсознательно, волей-неволей отложили налет на дальнейшие отношения сестер, что ощущалось до конца их дней.
В ЛЮ осталось на всю жизнь с детства усвоенное старшинство, усиленное в дальнейшем еще и тем, что знаменитый поэт предпочел ее Эльзе. ЛЮ вообще не терпела, чтобы кто-то был выше. Впереди должна была быть она — да так оно и было. В Эльзе она видела глубоко родного, очень близкого и любимого человека — и в то же время соперницу в авторитете, на пути к славе и в отношениях с людьми. Эльза это понимала и стремилась этому противостоять.
В 1918 году Эльза Юрьевна вышла замуж за французского офицера Андре Триоле и жила в Париже. В 1928 году она стала женой крупнейшего поэта Франции Луи Арагона. До войны Эльза и Арагон приезжали в СССР, и сестры встречались. Из-за войны они не виделись десять лет, а в 1945 году, наконец, Эльза с Арагоном прилетели в Москву.
…За ужином у сестры сидела моложавая, красивая и элегантная дама, за ней была слава известной французской писательницы, участие в Сопротивлении; ее муж, знаменитый поэт, красавец Луи Арагон, не сводил с нее влюбленных глаз, стараясь все время быть рядом с ней, прикоснуться к ее руке. Руки у нее были красивые — с бирюзовыми кольцами и ухоженными ногтями, — после войны это обращало на себя внимание. Глаза ее сверкали, когда она улыбалась. Если же она слушала кого-то, то в этот момент казалось, что существует только тот, кто говорит. «Когда-нибудь кончится война, и, может быть, мы приедем к вам или вы к нам», — писала она Лиле в военный год. И вот теперь она была счастлива, сидя в кругу родных и московских друзей.
Я много слышал и читал о ней, читал и ее вещи, особенно мне нравилась «Земляничка», беллетризирован- ная автобиография, написанная искренне и точно. Эту манеру простоты, ясной описательности и неожиданных сравнений она сохранила в своих позднейших больших романах с их философскими многоплановыми построениями. Но романы еще впереди, а сегодня люди еще живут войной, затемнение сняли лишь несколько месяцев назад, и я во все глаза смотрю на Эльзу, силясь представить ее жизнь в подполье Сопротивления, где они с Арагоном нелегально издавали антифашистский журнал. Я уже читал машинопись — переведенные Лилей Юрьевной рассказы Эльзы «Авиньонские любовники», «Порванное сукно стоит двести франков», «Тетради, закопанные под персиковым деревом». В них описывалась жизнь Франции военных лет, они были полны подробностей повседневной жизни и этим подкупали. Я видел много общего с нашей жизнью в эвакуации. Перечитывая сегодня ее военные вещи, замечаешь, что они не утратили точности времени и читаются с еще большим интересом, поскольку пробуждают воспоминания. Я всегда держу в уме, что писалось это в глухом подполье, когда цветаевская строка «поэта далеко заводит речь» каждый час могла оказаться вещей…
И глядя на элегантную, красивую даму, которая ест пирожки с капустой, столь любимые сестрами с детства, или, раскрыв серебряную лорнетку, читает какой-то листок, я силюсь представить ее в конспиративной квартире, когда туда врывается гестапо и устраивает обыск, переворачивая все вверх дном; или в купе, когда Эльза везет чемодан нелегальной литературы, «внутри не прикрытой даже носовым платком». Поезд следует через демаркационную линию, входит немец, проверяя документы. Вдруг его окликают из коридора, и таким образом депортации ей удается избежать чудом. Все это так живо в памяти и еще не ушло в историю.
Красота сестер всегда останавливала внимание окружающих, она служила вдохновением для поэтов, писателей, художников. Глаза Эльзы воспел в знаменитой поэме Луи Арагон, их не раз писал Анри Матисс, Ив Сен- Лоран создал костюм «Глаза Эльзы», вышив по черному бархату фиолетовым и золотым бисером необыкновенные зрачки. В двадцатые годы ее благосклонности тщетно добивались многие замечательные молодые люди, среди них — Василий Каменский, Роман Якобсон, Иван Пуни, Виктор Шкловский, на их долю выпало пронести чувство к ней через всю жизнь, но остаться лишь друзьями. Она стала главным персонажем романа Шкловского «ZOO», который читают и сегодня, а Виктор Борисович говорил, что все его способности к несчастной любви ушли на героиню «ZOO» и что с тех пор он может любить только счастливо.
Разойдясь с Триоле в 1923 году, Эльза жила в шикарном Париже в бедности и одиночестве. Лиля регулярно помогала ей, посылая деньги, которые брала у Маяковского, посылала и после его смерти — тогда наши червонцы были конвертируемыми. Но вскоре Эльза стала зарабатывать на жизнь, включившись в круговерть моды большого города. Она была «рукастая» и начала делать бусы из чего попало — вплоть до метлахской плитки. Продавала она их в модные дома Парижа. Где-то ее принимали любезно, но бывало и так, что приходилось часами ждать, стоя на черной лестнице, и модельер грубо отказывал в заказе. Она присылала бусы Лиле и своим приятельницам, и еще долго их можно было увидеть на пожилых дамах.
В свое время, рассказывала Эльза, Лиля подарила крупные коралловые бусы Елене Тагер. Когда Марина Ивановна Цветаева увидела их, она стала просить Тагер отдать эти бусы ей, уж очень понравились. Каждый раз, как встречала ее, так и просила. «Я не могу, — отвечала та, — мне их подарила Лиля Юрьевна». — «Так попросите ее, чтобы она разрешила вам отдать эти бусы мне!» Та, помявшись, спросила Лилю. И Лиля, несколько обескураженная, что ее подарок хотят передарить, все же разрешила, учитывая, что кораллы будет носить Цветаева, которой этого так хочется. Тагер отдала их Марине Ивановне, а та на следующий же день… их продала! «Ну, не может быть!» — «Как так не может быть, когда Тагер сама, каясь, сказала об этом Лиле. И очень на Марину похоже». И как реагировала Лиля? Она сказала: «Бедная! Представляю, как она нуждалась».
Еще будучи женой Андре Триоле, Эльза побывала на Таити и прислала оттуда письмо Шкловскому, обыкновенное, нелитературное, которое ему так понравилось, что он прочел его Горькому. Дело было в Берлине в двадцатых годах. И Горький откликнулся: «Я бы очень советовал автору письма написать о Таити, вероятно, это очень удастся ей. Писать же надо, опираясь только на свои впечатления и только их имея в виду… Яркие мелочи должны быть подчеркнуты, тогда они заблестят, как драгоценные камни, но их не должно быть много, иначе блеск их затемнит существенное. Существенное же должно быть ощутимо-непонятно, как все существенное и всякая новизна. Действительность, видимая впервые, ощущается как фантастика. Это ощущение очень важно сохранить. Не надо бояться наивности, наивность предохраняет от многословия, всегда пагубного в искусстве слова…»
Свои первые книги Эльза написала на русском языке, потом стала писать по-французски. Много переводила. Трудно переоценить ее деятельность, ее неукротимое желание знакомить французов с русской культурой, а советских людей — с французской.
Вместе с Константином Симоновым Эльза написала сценарий фильма «Нормандия — Неман». Это она — одна из самых активных устроителей выставки в Лувре неизвестного французам гениального примитивиста Пиросма- нишвили. Это она организовала и прокомментировала выставку Маяковского, которую провезли по городам Франции в духе русских передвижников. Это она придумала, чтобы знаменитая Любовь Орлова сыграла в Москве «Милого лжеца» Килти, переведенного ею и поставленного Ниной Михоэлс. Это она на страницах газет представляла парижанам только что изданную повесть Чингиза Айтматова или новую роль Николая Черкасова и еще не знакомую французам Плисецкую.
В начале пятидесятых годов Эльза с Арагоном решили подыскать себе к надвигающейся старости загородный дом и в конце концов остановили свой выбор на… полуразрушенной мельнице неподалеку от Парижа, в местечке Сен- Арну. Мельницу перестроили, получился уютный и оригинальный дом. «Боже мой, наконец-то мы отрезаны от всех этих любителей пожирать чужое время!» Для нее было важно одно — писать. Чем дальше — тем времени все меньше, «не успеешь отметить один день рождения, как уже наступает следующий», а она была полна планов и надеялась, что судьба будет милостива… Хорошо там работалось и ей, и Арагону! Уже давно она была вне парижской' суматохи, чужда публичности, хотя любила одеваться, предпочитала одежду от Грэ, всегда носила шляпы и до последнего дня отличалась элегантностью.
Сестры переписывались более пятидесяти лет, и большинство писем сохранилось. Они лежат в архивах Москвы и Парижа. Переписка эта интересна и панорамой культурной жизни, и литературными суждениями, и сложной мозаикой политической жизни Франции, и знаменитыми персонажами XX века, и обычными житейскими делами…
Письма молодых лет — в числе серьезного и существенного — пестрят разговорами о моде, описанием блузок, цвета губной помады, формы шляп и названиями духов. В них — рисунки платьев, фасоны причесок, высота каблуков, что носят в Париже. Но с годами все чаще мелькают рецепты лекарств, просьбы прислать пилюли, инструкции инъекций, вопросы относительно кардиограмм и давления… Правда, тема одежды окончательно не исчезает, но больше внимания уделяется, скажем, не модной обуви, а обуви удобной. И на первое место ставится не фасон осеннего пальто, а его легкость. И это естественно: какие-то интересы женщин меняются, но навсегда не исчезают.
Вот письмо Лили Юрьевны: получив ответ на свое письмо Сталину, она тут же все подробнейше описала сестре — и текст, и резолюцию вождя, и как все двинулось с места, а в следующем абзаце все же:
«Платье, которое ты мне прислала, я ношу не снимая. То же со шляпами. Если ты уже получила деньги, купи мне, пожалуйста, два полувечерних платья (длинные) — одно черное, второе какое-нибудь (если не слишком дорого, то что-нибудь вроде парчи, обязательно темной) и туфли к ним. Материи в этих платьях — позабавнее, туфли — тоже. Потом мне нужно 4 коробки моей пудры (телесного цвета); 3 губных карандаша Ritz — твоего цвета; румяна Institut de Beaute. Как видишь — список огромный, а денег мало! Скомбинируй как-нибудь. Если лень или некогда возиться — можно ничего не покупать, наплевать! Напиши немедленно все, что тебе нужно. Все могу прислать. Как твое здоровье? Напиши подробно».
Из писем Лили нельзя узнать, что было в те годы в стране — по той простой причине, что вся корреспонденция перлюстрировалась и рассказ о том, что творится вокруг, грозил неминуемой карой. А с той стороны приходили письма, где было все, чем жила Франция, — митинги и забастовки, политические скандалы и Испанская война… И полно чисто житейских подробностей — как, например, в этом письме из Парижа летом 1937-го:
«Моя родная Лилечка! У нас волнение — послезавтра грандиозный вечер в пользу испанских детей, организованный «Се Soir»’oM. Арагоше сшили фрак! Портной приходит в 8 утра — мерить. Портниха одолжила мне платье — длинное и накидку из перьев, как на Марлен Дитрих! Форменный маскарад. Если ты получаешь «Се Soir», то увидишь, что на вечере участвуют Мистингетт, Жозефина Бекер и т. д., и т. д. Будет лотерея — Пикассо, Леже дали картины, мои связи с «couture» принесли нам платье от Лелонг за 2000 франков! Билеты от 10 до 100 франков почти все распроданы. В редакцию беспрерывно приходят актеры, между прочим обезьяна Тото! Она со всеми здоровается за руку (обезьяна большая, мне до плеча), как хорошо воспитанные дети, читает газеты и только что не разговаривает, а когда ушиблась, то ходила взад и вперед по комнате и совершенно по-человечески ныла — уй-уй-уй!».
Осенью 1962 года пришло письмо, где Эльза писала: «Теперь расскажу вам необычайную вещь. Я позвонила художнику Абидину, пригласила к обеду (завтра будут гости — блины! и Симоновы, двенадцать человек, для нас это много!). Но дело не в этом: Абидин сказал мне, что, переходя через мост для пешеходов, напротив Академии, он увидел намалеванный на мостовой Лилин портрет! Не буду рассказывать, что он рассказывал, мы с Арагоном сели и поехали к тому мосту. Там разместились художники, которые живописуют на асфальте, за что им опускают в кружку монеты, — и вот стоят три паренька, лет по двадцать им, и в ногах у них огромно увеличенная обложка «Про это» — так и написано — и, вокруг, по- французски и по-русски Володины стихи. Лиля ярко-чернобелая, а стихи немножко размылись — ночью была страшная гроза.
…Сегодня туда должен был прийти Симонов со своим аппаратом. Настоящее чудо! Фольклор!
А еще там были на асфальте намалеваны пресвятые девы, изображены под Пикассо — рядом с одной написано: «Цена вместе с мостом 1 новый франк!» Постараюсь прислать фотографии. Интересное чудо?».
История эта вдохновила Андрея Вознесенского. Он написал стихотворение, которым, по его словам, в шестидесятые годы всегда начинал свои публичные выступления:
Лили Брик на мосту лежит, разутюженная машинами.
Под подошвами, под резинами, как монетка, зрачок блестит!
Пешеходы бросают мзду,
И как рана,
Маяковский, щемяще ранний, как игральная карта в раме, намалеван на том мосту!
Каково Вам, поэт с любимой?!
Это надо ж — рвануть судьбой, чтобы ликом, как Хиросимой, отпечататься в мостовой!
По груди Вашей толпы торопятся,
Сена плещется под спиной.
И, как божья коровка, автобусик мчит, щекочущий и смешной.
Как волнение Вас охватывает!..
Мост парит,
ночью в поры свои асфальтовые, как сирень,
впитавши Париж.
и т. д.
Лиля и Эльза всю жизнь помогали друг другу. Эльза как парижанка одевала сестру — когда скромно, а когда шикарно — зависело от возможностей. Но Лиля в долгу не оставалась. Например, в конце сороковых она регулярно посылала продуктовые посылки в Париж, еда там была в это время намного дороже нашей. Я ездил на Центральный почтамт и на таможне предъявлял посылку, ее смотрели, перебирали, я зашивал холстину иглой, которую мне давала с собой ЛЮ. Так продолжалось годами.
Как-то, уже на склоне лет, Эльза грустно заметила, что «умереть легче всего летом, так как все врачи отдыхают, в отпуске». Свою смерть она предсказала в последней книге «Соловей замолкает на заре». Незадолго до кончины она писала Лиле о романе, который не успела послать ей:
«В летнюю ночь сидят на террасе загородного дома несколько пожилых людей, старые знакомые. Это люди искусства, и хотя жизнь сложилась по-разному, все они как-то вышли в люди. Женщина — старая актриса. Она хозяйка дома. Неторопливые разговоры, полувоспомина- ния, полурассказы. Слышны соловьиные трели, они все тише и тише… На рассвете хозяйку дома находят умершей в кресле».
Скончалась Эльза в семьдесят четыре года от сердечной недостаточности. Было это в 1970 году.
На «Мельнице» цветы, посаженные ею, садовые скамейки, выкрашенные Арагоном. Здесь нередко бывала Лиля. Здесь Эльза принимала своих друзей со всего света — Жолио Кюри, Пабло Неруду, Шагала и Пикассо — и тех, с кем ее познакомила Лиля: Юткевича, Черкасова, Любовь Орлову, Симоновых, Плисецкую.
Лиля пережила Эльзу на восемь лет, Арагон — на двенадцать. На похоронах Эльзы играл Мстислав Ростропович, в день погребения Арагона многотысячная толпа, стоя на площади, которой присвоят его имя, слушала его стихи с обнаженными головами.
Сегодня «Мельница» — небольшой культурный центр в двух шагах от городка Сен-Арну. Арагон и Триоле распорядились, чтобы после их смерти в доме могли бы время от времени жить и работать молодые неимущие писатели — такие, какими были они сами в юности, — и пользоваться их огромной уникальной русско-француз- ской библиотекой. И в качестве «дара Франции, каким бы ни был тип ее правительства», они завещали стране все свои рукописи, документы и письма — дар, который невозможно переоценить.
Эльза и Арагон похоронены у себя в саду, под вековым ясенем. Я долго стоял над могильной плитой, думая о белокурой маленькой москвичке в кружевных панталончиках из-под платьица, которую мама за ручку водила гулять на Чистые пруды. И о закончившей свой путь на окраине провинциального французского городка знаменитой писательнице. Эльза сказала однажды, что город любят не за красоту самого города, а за те чувства, которые человеку пришлось там испытать. Для нее это были Москва и Париж.
В лучах заходящего солнца можно прочесть выбитые на могильной плите слова Эльзы Триоле: «Возможно, с помощью смерти, более уверенно, чем война при нашей жизни, попытаются и преуспеют разлучить нас: мертвые беззащитны. Тогда наши скрестившиеся друг с другом книги черным по белому, рука в руке, придут, чтобы воспротивиться попыткам оторвать нас друг от друга. Эльза».
Если бы!..
Борьба за целомудрие поэта
В 1955 году ЛЮ говорила, что Илья Самойлович Зиль- берштейн очень уговаривает ее дать в «Литературное наследство» письма к ней Маяковского, но что она очень этого не хочет. И долго этому сопротивлялась. Через какое-то время ЛЮ поддалась на уговоры, дала несколько писем и небольшие свои воспоминания («но буду счастлива, если их не напечатают», — написала она мне). Их напечатали, и разразился огромный скандал, имена Маяковского и Брик полоскала вся официальная пресса, а насчет 65-го тома «Литературного наследства» (с подзаголовком «Новое о Маяковском») и лично о И.С.Зиль- берштейне было даже закрытое разгромное постановление ЦК. Видимо, у ЦК КПСС не было в то время других забот, как заниматься любовной перепиской поэта со своей возлюбленной.
«Новое о Маяковском» должно было выйти в двух томах, №№ 65 и 66. После скандала второй том печатать запретили, и в издании «Литнаследства», которое выходит с последовательной нумерацией, после № 65 появился сразу… № 67. Никто ничего не объяснил читателям, которые долго еще искали пропавший том. Исследования, документы, письма, так скрупулезно собранные для невышедшей книги, в эпоху гласности поодиночке разошлись по другим изданиям.
Но «рукописи не горят», и все письма ЛЮ и Маяковского увидели свет вскоре после смерти ЛЮ. В 1982 году Бенгт Янгфельдт, маяковед-швед, опубликовал в Стокгольме полную переписку на русском языке с интереснейшими комментариями и фотографиями. Копии всех писем ему предоставила ЛЮ, отлично понимая их литературно-исторический интерес. Книгу перевели на несколько языков, а в 1991 году она наконец вышла и у нас таким вот кругосветным образом.
И когда их все прочли, то удивились — из-за чего ЦК КПСС побросал все дела и занялся чужими письмами? Вспоминается Ахматова, которая в своих записках задала риторический вопрос относительно постановления ЦК о ней и Зощенко: «Для чего огромному, сильному государству понадобилось проехать всеми своими танками по грудной клетке немолодой, никому не страшной женщины?» (цитирую по памяти). Собственно, то же могла спросить и ЛЮ…
Много крови попортил ЛЮ в 1968 году и журнал «Огонек», где появились разнузданные юдофобские статьи, и то, что поэт писал пером, без зазрения совести вырубали топором.
В статье «Любовь поэта» развязно описывались отношения Маяковского с женщинами, события и факты были искажены, цитаты передернуты. Публикация приобретала просто-напросто характер скандала. Тем более что и Лиля Брик, и Вероника Полонская, и Татьяна Яковлева в те годы были живы.
Вскоре «Огонек» опубликовал еще две статьи на ту же тему и в том же развязном тоне. Читая их, Лиля Юрьевна много плакала. Она была в отчаянии, что не может защитить Маяковского от лжи, не может читателям объяснить, что было на самом деле. «Сегодня меня спросила почтальонша, правда ли было так? И спросила строго, даже осуждающе. Я поскорее ушла, чтобы не заплакать от обиды, от беспомощности. Что делать? Для таких неосведомленных людей этот журнал — авторитет. Их миллионы. И они верят, что Маяковским можно было вертеть как угодно и его друзья были сплошь подлецы».
Протестующих откликов было много, но их не печатали. Зато печатали такие пассажи: «Как можно давать возможность разговаривать с молодежью этим Брикам, Коганам, Эренбургам, Чуковским и им подобным. Неужели в редакции «Кругозора» нет здоровых сил, а верховодят Визборы, которые не ценят человеческого отношения к ним в нашей стране». И стоит подпись: комсомольцы завода «Каучук», 20.8.68.
Безнаказанность «операции «Огонек» давала хороший пример для дальнейших «операций» такого же рода — по всем правилам номенклатурных доносов.
В 1973 году на «Мосфильме» Сергей Юткевич затеял делать телефильм «Маяковский и кино». Туда должны были войти уцелевшие куски «Закованной фильмой», «Не для денег родившийся» (фотографии) и целиком фильм «Барышня и хулиган». Казалось бы, скажите спасибо. Ан нет!
Из Государственного музея Маяковского от его директора и парторга на имя главного идеолога СССР М.А.Суслова поступает донос, где, в частности, сообщалось:
«Главное, чего хочет С.И.Юткевич, — это показать советскому зрителю, как «садилась на колени» Маяковскому Л.Ю.Брик и как «бешено» он ее любил… Ко дню всенародных юбилейных торжеств глашатая революции, полпреда Ленинской партии в поэзии, С.И.Юткевич готовит «юбилейную» ленту, в которой Маяковский выступает в роли хулигана и в роли «скучающего» художника, мечтающего о чудесной киностране «Любландии». Образ величайшего поэта, его монументальность, его страстность в деле служения революции, партии, народу — все это подменяется Маяковским-хулиганом, «Любландией…»
Открывшиеся сегодня архивы ЦК КПСС и КГБ сделали безусловным то, о чем раньше приходилось только догадываться и искать причины травли Лили Юрьевны вперемежку с Маяковским. Например, стали известны причины, которые привели к закрытию музея-квартиры в Гендриковом переулке. Все это шло при активном участии сестры поэта Людмилы Владимировны Маяковской.
Мой отец знал ее с давних времен и писал о ней в своих мемуарах «Не только воспоминания»:
«С тех пор как Маяковский определил свое призвание, у него со старшими сестрами (Людой и Олей) никакой интеллектуальной близости не осталось. Конечно, он любил и жалел двух одиноких женщин, и тем не менее они его раздражали — похожими чертами, карикатурно затупленными, антиартистизмом, полной несовместимостью вкусов». И далее: «Он никогда не приглашал их на чтение новых стихов домой, потому что не выносил их воспаленных, мучительно непонимающих лиц».
ЛЮ относилась к ним вполне доброжелательно, не забывая напоминать ВВ, чтобы он регулярно давал деньги матери. Близости у нее с семьей Маяковских не было, но отношения были ровные, ничем не омрачаемые, можно сказать, хорошие. В дневнике ЛЮ от 23 января 1930 года есть такая запись:
«До чего Володю раздражают родственники — его форменно трясет, когда Люда бывает у нас раз в три месяца. Я даже зашла к нему в комнату и сказала: надо хотя бы полчаса поговорить с Людой или хотя бы открыть дверь — она не войдет. А он: «Я не мо-гу, о-на ме-ня раз-дра- жает!!» И весь искривился при этом. Мне ужасно было неприятно».
После смерти поэта Людмила Владимировна пришла на Гендриков и заявила, что хочет заниматься литературными делами брата, как сестра Чехова занимается Чеховым. Осип Брик деликатно посоветовал ей писать воспоминания о детстве и юности брата, то есть заняться тем, что ей знакомо. Так появился первый вариант ее воспоминаний о жизни в Багдадах и Кутаиси. Но с годами ее роль в биографии Маяковского росла, как росла мировая слава поэта. Ей стало казаться, что ей то тут, то там не отдают должного, недостаточно низко кланяются, недостаточно громко кричат «ура». Почему «Детство и юность», а не вообще воспоминания? Долго ли неумеючи? И она садится писать не столько воспоминания, сколько жалобы в ЦК и другие организации: почему, например, в «Хронике» Катаняна в перечислении сотрудников «Окон РОСТА» Брик указана, а она, сестра, пропущена? (Хорошо еще, что об этом написал сам Маяковский.) Или — на каком основании Асеев написал в поэме: «Заплатами мать начищает иглу»? Какие такие заплаты? Откуда он взял? Мы этого дела так не оставим! А что за пьесу репетируют в Ленинграде в театре Пушкина? «Не могу не поделиться с Вами опасениями, — пишет она секретарю Ленинградского обкома, — о тех последствиях, которые может иметь спектакль, поставленный по пьесе, искажающей образ поэта». («Они знали Маяковского» В.А.Ката- няна с Н.Черкасовым в главной роли.)
Она отменила всех друзей и соратников Маяковского, назвав их примазавшимися вредителями (какие полновесные слова из лексикона тридцатых годов!); чувство, оставившее след во всем творчестве поэта, вдохновившее его на самые значительные лирические произведения, объявила ошибкой; а роман с Татьяной Яковлевой, «дочерью русских родителей», — настоящей любовью, сулившей успокоение в супружеской жизни.
Подстрекаемая и используемая приживалами и провокаторами, она дождалась наконец времени, когда ее кляузы оказались ко двору.
Борьба началась с уничтожения мемориального музея в Гендриковом переулке, ибо «поэт имел к тому малое отношение». Письма писались и Суслову, и Брежневу, и просто в ЦК КПСС.
Брежнева, например, Людмила Владимировна пугала так (письмо от 16.12.71):
«Здесь будет паломничество для охотников до пикант- ньгх деталей обывателя. Волна обывательщины захлестнет мутной волной неопытные группы молодежи, создаст возможность для «леваков» и космополитов организовывать здесь книжные и другие выставки, выступления, доклады, юбилеи и т. п. Крученых, Кирсановых, Бурлюков, Катанянов, Бриков, Паперных и проч., а может быть, еще хуже — разных Синявских, Кузнецовых, духовных власовцев, Дубчеков, словом, предателей отечественного и зарубежного происхождения».
Партия, возглавляемая Людмилой Владимировной, победила, и в результате в 1967 году появилось «Совершенно секретное» (?!) постановление ЦК КПСС «О Музее В.В.Маяковского», после чего домик в Гендриковом переулке заколотили.
С тех пор прошли годы. Музей Маяковского на Лубянке открыт, и в нем нет ни одной нормальной фотографии Л.Брик. Домик в Гендриковом заколочен, он медленно, но неуклонно разрушается. В нем законсервированы мемориальные вещи, характеризующие быт трех людей, которые там жили. Сотрудники заколоченного музея любовно берегут находящиеся там запакованные экспонаты. Но открыть экспозицию и пустить туда посетителей им категорически запрещено.
Борьба, которая шла вокруг Маяковского при его жизни, не прекращается и по сей день. И прекратится ли?
Но она о вкусах спорила
Дилетант, как пишет толковый словарь, — это «человек, занимающийся наукой или искусством без специальной подготовки». Таким талантливым дилетантом была Лиля Юрьевна.
В Мюнхене она образования не закончила — тяжело заболел отец, и ей пришлось вернуться в Москву. А в 1938 году она поставила у себя в комнате станок, завезла светло-голубую глину и начала лепить. Сначала это была голова Маяковского. Первая работа была не очень удачна, однако голову поставили в его музее. Вслед за ней она сделала еще несколько портретов, как бы семейную галерею — Брик, Евгения Гавриловна, Катанян. Наиболее интересным получился ее автопортрет, она отлила два экземпляра в бронзе, в этом ей содействовал Натан Альтман. Одна голова стояла у нее дома, вторую она подарила Эльзе, и та находилась в ее парижской квартире. Когда немцы оккупировали город, рни пришли к Арагону с обыском, все разгромили, перевернули вверх дном, скульптура упала на кровать, но уцелела. Теперь она в Музее Арагона — Триоле в Сен-Арну. Мне кажется наиболее удачной голова Осипа Брика.
В ЛЮ всегда удивительным образом сочетались известная буржуазность и социалистические взгляды. Она не чуралась ни того, ни другого. Футуризм ей импонировал новаторством, интересным искусством и яркими людьми. Это был тот авангард, окрашенный в красный цвет революции, который подарил миру достаточное количество несбывшихся иллюзий, но которые она принимала, ибо прозрение наступило позднее, когда оно обернулось царством ненависти и репрессий.
В юности сильно увлекалась «Что делать?» Чернышевского. Этот роман очень любили и Маяковский, и Брик, жизнь ее героев в известной степени напоминала их отношения. ЛЮ всячески всем его рекомендовала, и тот, кто его прочитывал, очень недоумевал. Сохранилась магнитофонная запись ее разговора с художником Михаилом Кулаковым:
«— Лиля Юрьевна, «Что делать?» вам нравилось с художественной стороны или… вот…
Я не отделяю этого. Все говорят, что это художественно плохо написано, а я так не считаю. Это достаточно хорошо написано, чтобы читать с восторгом. Во всяком случае, мне это ближе, чем Тургенев.
А Рахметов? Как вы к нему относились тогда?
Я к нему вообще хорошо отношусь, он мне нравится. Прочтите этот роман сейчас. Интересно. Не слишком придирайтесь к тому, как это написано. И вообще надо держать в уме, что все это написано в тюрьме. Что он никогда не жаловался, ни в чем не покривил душой. Что его боготворила молодежь, чуть не на коленях читала его вслух. И на студенческих вечеринках пели: «Выпьем мы за того, кто «Что делать?» писал, за героев его, за его идеал».
У Ольги Сократовны есть воспоминания, где она предстает очень легкомысленной особой по отношению к Чернышевскому.
Он же всю жизнь сидел в тюрьме. Ясно, что она с кем-то жила. Она была самостоятельна, он ей давал эту свободу, он ее очень любил.
Она вспоминает, как он сидит, пишет, а она в нише, где-то там в алькове с кем-то…
Целовались? Делов-то!
Да нет, не целовались…
Жили? Может, и жили. Это ничего не значит. Это не значит, что она его не любила. Нет, это сложно, так нельзя — по какому-то воспоминанию… Ну целовались, ну и что? (Прекращает разговор, который ей неприятен.)
ЛЮ, вы читали роман Набокова… этот…
Знаю, знаю. Это где он о Чернышевском плохо пишет? Я за это Набокова терпеть не могу. Читала и эту идиотскую гимназическую дребедень «Лолиту», что это за эротика? Ну, любит он эту маленькую девочку, ну, нравится ему ее щупать… Дело какое».
Вообще в ней все было неоднозначно. И ее образ никак не укладывался ни в какие конструкции. Ратовала за «Моссельпром»? Да, но с удовольствием покупала и там, и у богатых нэпманов. С восторгом относилась к рекламе «Резинотреста», но предпочитала носить обувь от Bally. Радовалась, что открываются новые парфюмерные магазины ТэЖэ, но душилась парижскими «Джикки» (а позднее «Бандит») от Герлена с интригующим и дерзким ароматом.
Одно не мешало другому — так же, как авангард и традиционное искусство. Она не была прямолинейна. «Окна РОСТА» и — Третьяковская галерея. Коллажи Варвары Степановой и — Эль Греко. Томик Маяковского переплетался ею в шевро с золотым тиснением, и она же восторгалась книгой, отпечатанной по бедности на клочках обоев. Критерий был один — талант. Она даже закрывала глаза на некоторые неблаговидные поступки — для нее поведение талантливого человека было на втором месте. Правда, если это не касалось важных для нее идей. Так, она с неприязнью относилась к Бунину из-за его вранья про Маяковского; терпеть не могла Набокова из- за того, что он замахнулся на нимб Чернышевского.
Контраст ее пристрастий отражался на ее доме, на том, что ее окружало. ЛЮ жила среди самых неожиданных вещей, но с ее вкусом они никогда не выглядели нелепыми. Даже китч она умела возвести в ранг искусства. Будучи поклонницей левого фронта, она тем не менее всю жизнь любила коврик, который никак нельзя было отнести к этому направлению. В 1916 году он был ей подарен Маяковским — расшитый бисером и цветной шерстью, с выпуклыми уточками, которые пялили перламутровые глаза. Это была насмешка молодого футуриста над мещанством, «красивостью», над китчем. «Володя рассчитывал, что мы посмеемся над шуткой и забудем о коврике. А мне он понравился, мне было приятно, что это подарок Володи, я его повесила над кроватью, и, ко всеобщему удивлению, он провисел у меня всю жизнь». Наверно, и элемент эпатажа здесь тоже присутствовал.
Она любила расписные подносы и старинные фарфоровые масленки. В конце сороковых у нее зажглись керосиновые лампы, которые все давно уже выбросили. Их мой отец переделывал в электрические. Вскоре ими стали увлекаться. «Я их ввела в моду», — сказала ЛЮ. Она уловила то, что витало в воздухе.
Во время войны, когда ничего не было и даже пара чулок превращалась в неразрешимую проблему, ей понадобилась занавеска на окно. Она собрала старые тряпочки, какие-то лоскутки, что ей давали знакомые, и по принципу деревенского одеяла сшила замечательной красоты лоскутную занавеску. Она висела у нее лет тридцать. А рядом стоял фикус, она не видела в нем ничего мещанского — просто растение с красивыми листьями.
Стены ее квартиры говорили о ее пристрастиях, о разнообразии ее склонностей. Кубистический автопортрет
Маяковского отлично соседствовал с эфиопским лубком, а птицы Брака летали рядом с космическими спутниками Натальи Гончаровой… Она любила определенных художников, самых разных — это были ее знакомые, друзья, а дружила и приятельствовала она с теми, чьи взгляды она разделяла, кого считала талантом или гениальной и интересной личностью. Часто эти люди дарили ей свои работы. Вот так и сложилось ее собрание.
С Марком Шагалом она была знакома еще до его эмиграции. Когда же подняли железный занавес, они встретились так, будто и не расставались.
Марк, вот ты всегда говоришь, что любишь Маяковского, а сам не сделал ни одной фантазии на тему его стихов.
Ах, Лиля, я уже старый и ничего не могу.
Отлично можешь. Попробуй!
Ну, я постараюсь… Но я хочу, чтобы ты посмотрела и посоветовала, а моя мастерская высоко, и ты не сможешь подняться из-за твоего больного сердца, — продолжал он отнекиваться.
Ты нарисуй, а я уж поднимусь. Не беспокойся.
Так появилась графическая серия о Маяковском, вызванная к жизни ею. Она даже подобрала с пола и сохранила наброски, как некогда сохранила обрезки пленки от картины «Закованная фильмой». Несколько листов этой серии Шагал подарил ЛЮ, несколько листов — Пушкинскому музею в Москве.
Они виделись во Франции, когда ЛЮ туда приезжала. Шагал подарил ей и отцу свою огромную монографию, где от руки на фронтисписе сделал рисунок фломастером и дарственную надпись. ЛЮ при каждой возможности посылала ему «Мишки» — конфеты, которые Шагал очень любил. (Один раз я отвозил в отель «Москва» Симоне Синьоре для него посылку — кило «Мишек» и книгу фотографий Наппельбаума.) В ее архиве лежат открытки- репродукции его картин, которые он отправлял ей и Василию Абгаровичу по праздникам. И последнее письмо от 12 августа 1978 года:
«Дорогой Вася! Как мне выразить нашу грусть и как мне передать все наши чувства о потере Лили. Вы знаете, как давно мы были с ней дружны. Мы помним Вас. Я и моя жена жмем сердечно Вашу руку. Марк Шагал».
Из классики она отдавала предпочтение Федотову и Венецианову, а передвижники оставляли ее совершенно равнодушной. Насчет же современных русских мастеров… Пожалуй, больше всех были близки ей по своим устремлениям Наталья Гончарова и Михаил Ларионов. В России они не встречались, а подружились лишь в Париже в пятидесятые годы. Гончарова подарила ЛЮ несколько работ. «Моей дорогой подружке Лиле», — надписала она каталог своей последней выставки в Париже.
Одна из картин Гончаровой — «Сфера» написана в 1959 году. Запуск спутника произвел на художницу такое сильное впечатление, что она сделала на эту тему несколько вещей. «Она ведь очень немолода, но как свежо чувствует, как современна!» — заметила ЛЮ.
ЛЮ рассказывала, как навестила Михаила Ларионова в его мастерской, пробираясь к постели больного художника по тропинке между сугробами бесчисленных полотен, картонов, рулонов и книг, книг… Они встретились так, будто были знакомы сто лет, много говорили о жизни, стихах, живописи, о том, как ему трудно и что он ничего не может найти среди этого, как он выразился, хлама… На прощание он все же нашел и подарил ей несколько рисунков, которые ЛЮ в Москве заботливо окантовала. И время от времени вешала то «Дягилева», то «Аполлинера», то профиль Маяковского в канотье, которого Ларионов нарисовал в 1922 году.
Она ценила Михаила Кулакова, Краснопевцева, у нее были их работы. Однажды где-то увидела картины Зверева и сказала, что это замечательно. Глазунова один раз посмотрела, первую выставку в ЦДРИ, и тут же перестала им интересоваться, хотя та, первая его выставка, была свежая и свернула со столбовой дороги социалистического реализма, что ЛЮ, правда, и отметила. Но она обладала даром предвидения.
Художники, которых она ценила, были из числа гонимых формалистов, то есть тех, кого не выставляли, не признавали, кто жил трудно, но не сдавался. Всегда любила Давида Штеренберга, Натана Альтмана и особенно Александра Тышлера. Из всех мастеров она ценила этого художника более других. Любила в его работах весь этот сплав фантастики и реальности, его выдумку. Рисунок «Хорошее отношение к лошадям» переезжал с ней с квартиры на квартиру, и она мечтала, чтобы Маяковскому поставили такой памятник. Куда там!
Когда Тышлер бывал у нее, она подкладывала ему листы бумаги, и за разговором он рисовал. А потом она эти рисунки окантовывала или дарила друзьям. Один из таких набросков — «Рука Лили». А портрет, который он написал в 1949 году, — самый любимый ею. Из своих портретов она еще любила полотно Штеренберга 1934 года. И конечно, портрет работы Маяковского, про который она рассказала:
«Однажды мы играли в карты (это было в 1916 году) и прервались, чтобы поужинать. Я сидела и ждала, пока закипит самовар. Володя схватил какую-то картонку, которая лежала среди старых газет, и начал рисовать на обороте. Я не успела опомниться, как портрет был готов. Мне он показался удачным, и я попросила его подписать. Вообще в 15—18-м годах вечерами, когда у нас собирался народ, Маяковский часто рисовал пером, карандашом или спичкой, обмакнутой в чернила. Портреты вручались оригиналам. В ту пору он был уже всероссийской знаменитостью, и его подарками дорожили, их берегли. Где они теперь? В каких запасниках или частных собраниях покоится эта галерея его современников? Мне удалось разыскать несколько рисунков…»
Как-то в 1939 году Надежда Давидовна Штеренберг, жена художника, пришла в гости к своей знакомой. Квартира была коммунальная, и, проходя по коридору, она увидела в соседней комнате на стене картину явно куби- стического стиля. Какая-то женщина мыла пол и ничего не могла объяснить, хозяйки не было. Надежда Давидовна подошла поближе, разглядела подпись и тут же позвонила ЛЮ, которая моментально примчалась и выяснила, что владелица картины, старушка, не прочь с нею расстаться за 200 рублей. Она дала ей 300 и стала владелицей автопортрета Маяковского! Он написал его в 1918 году. ЛЮ его помнила и тут же узнала. Картина затерялась где-то в хаосе революции, но все же нашлась. Поэт изобразил себя в цилиндре и желтой полосатой кофте. Он нахмурился — в правом углу, на него валится город. Это как бы визуальное продолжение его ранних урбанистических стихов.
Поскольку от автопортрета веет кубизмом, то его, конечно, нигде не выставляли до последнего времени, и увидеть его можно было лишь дома у ЛЮ. В 1983 году — еще до перестройки — Литературный музей взял его на юбилейную выставку в Политехнический и поместил как украшение экспозиции. Но комиссия МК КПСС, которая принимала выставку, ужаснулась и велела перевесить портрет высоко под потолок и снять этикетку — так, висит что-то цветное, ну и пусть себе висит. Никто на него не обратил внимания — что и требовалось. А вот западногерманским немцам МК КПСС был не указ и, еще раз напомнив нам, что нет пророка в своем отечестве, они выставили этого пророка у себя на выставке футуристов в самом центре Берлина. Центрее нельзя. Успех был огромный.
Что касается Пикассо, то они были знакомы заочно, передавали друг другу приветы через родных и общих друзей. «Вчера был Пикассо, я его кормила едой из твоей посылки, — писала ей Эльза в трудном послевоенном году. — Пикассо говорит, что у нас всегда очень вкусная еда, а ведь это то, что ты нам присылаешь… На днях вчетвером у Пабло праздновали его рождение, он с женой и мы. На столе стояло блюдо из креветок в виде огромной розовой клумбы, которую он сам соорудил. Очень красиво, но совершенно невкусно». Ну, раз Пикассо нравится русская еда, то ЛЮ послала ему продуктовую посылку, которую я же и отвез на почту. Он через Арагона поблагодарил и передал, что хочет написать двойной портрет «Музы»: Лиля — муза Маяковского, Эльза — муза Арагона. Но железный занавес еще не подняли, и это помешало ей приехать в Париж позировать художнику.
В годы, когда в России запрещали даже имя Пикассо, она перевела с французского его статью, чтобы окружающие могли узнать о нем хоть что-то.
Но один раз они с Пикассо все же увиделись. Вернувшись из Франции в 63-м году, ЛЮ рассказала, что они с Эльзой и Надей Леже ехали на машине мимо местечка, где у Пикассо была керамическая мастерская. «Надя предложила заглянуть — «а вдруг Пабло у себя?» — и мы действительно застали его за работой, с засученными рукавами. Руки были по локоть в глине, он даже не мог с нами поздороваться, мы поцеловались, повосклицали, на минуту присели, о чем-то пошутили — и тут же поднялись, чтобы ехать дальше, не мешать ему. Он не удерживал нас — ведь мы приехали не вовремя, — но приказал рабочему принести ящик с керамикой и предложил каждой выбрать подарок. Царский подарок! Я взяла барельеф головы быка. И, провожаемые его сожалениями о краткости визита, отбыли восвояси».
С Мартиросом Сарьяном ее связывали искренние приятельские отношения, из окна ее квартиры на Арбате были видны окна его московской квартиры. Иногда они говорили по телефону, одновременно смотрели друг на друга в окно и смеялись. Помню, что несколько раз кто- то от Сарьянов приносил ЛЮ сациви, или лобио, или всякую зелень, присланную из Еревана. Это было так просто — перейти переулок. ЛЮ в ответ передавала итальянский ликер, который появился в Москве в начале пятидесятых, коробку конфет или французские газеты. Но, в общем, это бывало нечасто, так как Сарьян большей частью жил в Армении.
ЛЮ активно интересовалась творчеством Нико Пиро- сманишвили и его личностью. Собирала материалы о нем — фото, документы, воспоминания, написала о художнике эссе. У нее было три его картины, и она щедро давала их на выставки, пока они не обветшали. Когда однажды во Франции решили сделать его экспозицию и обсуждали, где ее разместить, она удивленно сказала: «Как — где?! Конечно в Лувре!» В Лувре она и была устроена. ЛЮ считала Пиросмани гением.
Если бы ЛЮ узнала о нем при его жизни, я уверен — она нашла бы способ с ним познакомиться. А проведав о его бедственном положении, помогла бы ему в меру своих возможностей. Меценатство всегда было ей свойственно. Правда, оно не поощрялось советской властью, высмеивалось и осуждалось, но она поступала так, как считала нужным.
С Всеволодом Мейерхольдом
Человеческие отношения преходящи, и наши записные книжки полны мертвых телефонных номеров. Люди раззнакомливаются, уезжают, исчезают, умирают или забывают друг о друге, теряют интерес, перестают звонить… Но на смену одним приходят другие, появляются новые фамилии, вписанные свежими чернилами. Листая телефонную книгу ЛЮ, не перестаешь поражаться количеству людей, с которыми она общалась, людей разных эпох и возрастов. Писатели, артисты, врачи, музыканты, портные, какие-то чиновники… Некоторые абоненты вычеркнуты — умерли, скорее всего. А может быть, оказались негодяями. Всяко бывало. Какие-то персонажи густо зачеркнуты самопиской, даже аккуратно вырезаны бритвой или — есть и такие — тщательно стерты резинкой. Это значит, что жизнь стала не та — человек исчез на Лубянке и знакомство с ним, даже прошлое, опасно, очень опасно…
…Кто думал, что их сотрет,
Как резинкой с бумаги усилье карандаша,
Время? Никто, ни одна душа.
Однако время, шурша, сделало именно это…
Так впоследствии опишет тот мир, в котором царили «абажур, фокстрот, кушетка и комбинация, соль острот», Иосиф Бродский.
Но в двадцатых — тридцатых в алфавите Лили Юрьевны еще можно прочесть имена Сергея Эйзенштейна, Василия Качалова, Елены Сергеевны Булгаковой и Фаины Раневской, Фадеева, Гельцер и Дм. Шостаковича… Это те, кого «время не стерло резинкой».
Вот телефоны Любови Орловой и Григория Александрова, Николая Черкасова, Григория Козинцева, Маргариты Алигер и Рины Зеленой…
Шли годы, в записной книжке ЛЮ появились номера Юрия Любимова, Артемия Исааковича Алиханяна, Микаэла Таривердиева, Татьяны Самойловой, Андрея Миронова…
Но нет никаких следов телефона Всеволода Мейерхольда и Зинаиды Райх.
«Впервые мы встретились с ним на репетиции «Мистерии-буфф» в 1918 году в Петрограде, — вспоминала Лиля Юрьевна. — Он, как известно, ставил, а меня наняли учить актеров читать хором стихи. Артисты были набраны откуда попало, многие из императорской Александринки. Они не понимали новых стихов, были настроены антисоветски и саботировали постановку, подпиливая сук, на котором сидели. Мейерхольд выбивался из сил, репетируя с разношерстной труппой, а Маяковский злился, кричал и отчаивался.
Для работы дали помещение музыкальной драмы или консерватории, не помню. Помню, что много было роялей, и я сидела, зажатая двумя арфами, струны которых напоминали мне прутья клетки. Отчаявшись добиться толку от хихикающих артистов, я вылезла из клетки и пошла жаловаться Всеволоду Эмильевичу. Он вспылил и побежал в залу, где мы репетировали, с каким-то посохом в руках. Он был похож на Ивана Грозного, который вот- вот убьет своего сына. От одного его вида все притихли и перепугались, я в первую очередь. Помогло. Потом мы сидели в буфете, пили, наверно, морковный чай (другого тогда не было), и я восхитилась, как он быстро всех укротил. Он же, усмехнувшись, ответил, что у него большой опыт, приобретенный на репетициях с Идой Рубинштейн… «Ну и ну», — подумала я.
Потом мы дружили домами, ведь он ставил «Клопа» и «Баню». Он обожал Владимира Владимировича, как и тот Мейерхольда. На мой взгляд, это немного мешало делу, так как Всеволод Эмильевич беспрекословно принимал все, что предлагал Володя, а тот подчас предлагал не все одинаково хорошо, и ломать, исправлять недостатки, которые обнажала сцена, было иногда трудно и поздно. Такие же промахи бывали и у Мейерхольда, но Маяковский из-за своей влюбленности в него их не замечал.
Мейерхольд с Зинаидой Николаевной приехал в Ген- дриков на юбилей Маяковского с целым сундуком костюмов и париков. Все переодевались, многие стали неузнаваемы, и это в какой-то степени скрасило вечер, который был для юбилея не очень веселым. Но об этом много написано.
В тридцатых годах я бывала на всех премьерах в его театре и очень любила «Пиковую даму», которую он поставил в Малом оперном в Ленинграде. Я не пропускала ни одного спектакля, когда мы жили там с Примаковым в 1935 году.
Я очень хорошо относилась к его театру, считала Мейерхольда замечательным, первым режиссером. Мне импонировало его новаторство, его левые взгляды. Но спектакли нравились не все одинаково. Например, в «Бане» понравились частности, а в целом я считала постановку неудачной.
С Зинаидой Николаевной мы были в хороших отношениях. Правда, она меня почему-то немного стеснялась. Я знала ее еще до Мейерхольда, когда она жила с Есениным. У нее была запоминающаяся красота. Но мы тогда не общались, просто были знакомы. При Всеволоде Эмильевиче — другое дело. Мы бывали у них, они у нас, раз мы ездили к ним на дачу. У них всегда вкусно кормили и очень изысканная была сервировка.
Когда приближалось шестидесятилетие Мейерхольда, я спросила Зинаиду Николаевну: какой подарок мог бы его порадовать? — «Любой предмет, к которому прикасался Маяковский», — ответила она. Я подарила ему Володин портсигар, и он был очень тронут. Он им пользовался, и я видела его у него в руках несколько раз.
Я помню Райх в «Даме с камелиями». Это был первый спектакль, по-моему, когда актеры не орали, а говорили нормальными голосами. Зинаида Николаевна была очень эффектна и декоративна. У нее в это время был роман с Царевым, и все любовные сцены они играли вполне убедительно. Когда она выходила, не смотрели ни на кого. Это была заслуга ювелира-Мейерхольда — он ставил ей каждый взмах ресниц, учил с голоса каждой интонации, он заставлял актеров не дышать, чтобы все слышали шуршание ее трена.
За всю жизнь я один раз потеряла сознание — когда узнала об ее ужасном убийстве… Пережив войны, аресты и обыски, у нас уцелело одно письмо Зинаиды Николаевны. Оно датировано 21 августа 1930 года.
«Здравствуйте, Лиля Юрьевна! Я порывалась Вам написать много раз, но некая стена, что я чувствовала в Вас к себе, мешала мне. Я никак не могу стать европейкой, и моя азиатская искренность во мне все живет! За нее прошу простить, ибо чувствую все же, что это (искренность) дурная привычка…
В начале гастролей наших в Берлине очень хотелось Вас повидать, но выяснилось, что Вы уехали в Лондон.
Я еще в прошлом году говорила Осипу М.Брику о том, что не чувствую разницы в состояниях В.В. и Серг. Ал. <Есенина> — внутренне бешеное беспокойство, неудовлетворенность и страх перед уходящей молодой славой.
Когда мы уезжали в Берлин, в период репетиций «Бани», я наблюдала Вл. Вл. и ужасно волновалась. Он метался. Когда был вопрос о поездке «Клопа» в Берлин — я советовала написать Вс-ду Эм-чу (Вс. Эм. был болен), а он мне на это: «Я Лиле не пишу, а только телеграфирую, я сейчас в таком состоянии — ни за что воевать и бороться не могу».
К себе я в нем все время чувствовала желание какой- то женски-дружеской подзащитности, он все звонил, волновался так безумно, что во время премьеры мне Штраух перед выходом сказал: «Не знаю, как буду играть, Маяковский так волнуется, что… все во мне дрожит… Я боюсь за все».
Потом история с Ермиловым, и как-то исторически страшно странно, что в защиту выступил только Вс. Эм., а все Рефовцы и всяческие друзья молчали. Это мне казалось издевкой.
Я не любила «Бани» — концовка — последний акт и когда обозначилось «замалчивание» премьеры, шушукание на счет «провала», — я, как дурной женский педагог, радовалась, думала: это ему на пользу — Маяковскому. Станет серьезнее относиться к театру, не халтурить.
Потом видела его больным — в Доме печати, на дурацком диспуте, это было в последний раз, что я его видела. Ушла оттуда точно во второй раз похоронила — такое гнусное состояние тоски было в сердце.
Когда уехали, я все время думала о том, что Вас нет, что ему трудно, не знала: как же помочь?! Приехав в Берлин, среди оглушительной прессы своей и «головокружительного» успеха своего — хотела послать Вл. Вл. телеграмму с какими-то дружескими, успокаивающими словами, но думала: что ему эта телеграмма?! Состроит гримасу и будет ходить и метаться с кровью тяжелой и страшной в сердце. «Исторически» тоже сия телеграмма казалась глупой и наивной — оберегла себя и не послала.
В одно утро подает прислуга кофе в постель нам и говорит по-немецки: наш слуга читал, что умер поэт русский Мейерхольд! Вс. Эм. приподнялся и стал у него добиваться толку, послал за газетами, а я завыла. Я поняла сразу все, что это Маяковский… Он ошибся!
Вечером я играла, шел «Рогоносец», перед спектаклем все вышли и сказали о случившемся, публика стояла секунд двадцать.
Видела Вашу сестру в Париже — она мне рассказывала кое-что, как Вы ей писали о его «фатализме» и что он, может быть не хотел умереть.
Я думаю, что некоторым из нас — родившимся всем в одно десятилетие от 1890 до 1900-х годов — судьба рано состариться, все съесть рано в жизни. Лодки, рифы, все от океана…
Вот «извините» — «лирически» — житейская часть. Она могла бы быть углублена и продлена, но стоит ли? — так думаю — думаете Вы.
Теперь часть деловая.<…> Я очень тяжко до сих пор переживаю эту смерть. Сегодня опять снилось, снилось сумбурно, без конца, какой-то пепел из гробика, и я должна была одна его нести и хоронить. Юношество наше и молодость наша сильнее нас — «сказала она»…
Целую Вас. Привет Ос. Макс. и Аграновым. Ваша Зинаида Райх.
Очень прошу — изничтожить сие мое послание по прочтении».
Далее следует приписка: «Мой сердечный привет Вам, милая Лили Юрьевна! И всем, кто меня еще не забыл. Вс. Мейерхольд».
«Нежная и неистовая Лиля, добрый вечер!»
Пятидесятые годы. День бывал занят — редакционные дела, корректура, работа над архивом, ответы на письма, встречи с переводчиком, хозяйственные дела…
Вечерами играли в карты с Гринкругом и Жемчужным. Но после инфаркта ЛЮ запретили играть — из-за волнения: придет или не придет туз пик? А играла она много лет, и играла хорошо. Но не так страстно, как Маяковский когда-то.
Часто ходили в театры, в консерваторию, в кино — на избранные вещи, ТВ еще было редкостью. Любили балет, театр Сатиры Плучека, «Современник», иногда Вахтангова.
Но больше всего Лиля Юрьевна любила дом и принимать людей, которые ей интересны.
Задолго до прихода гостей она, не торопясь, накрывала на стол самодельную ситцевую пеструю скатерть (таких нет в других домах) или узбекское сюзане. Красиво! Ставила дивные поповские тарелки, клала до блеска начищенное серебро, старинные бокалы и розовые стопки для водки. Кстати, когда поповские тарелки все перебили, она купила фаянсовые плоские хлебницы, расписанные цветами, и использовала их как тарелки. И все говорили: откуда такая красота? «Напротив из магазина русских изделий за 85 копеек. Завались».
Вот здесь будет стоять пирог с капустой, здесь крабы, облитые майонезом, квашеная капуста и корнишоны, рядом заливная осетрина, ростбиф или холодная индейка — в пятидесятые годы это было не очень накладно и свободно продавалось. Водку ЛЮ любила настаивать на лимонных корочках, а весной — на черносмородинных почках. Бутылка красного вина. Сама ЛЮ на моей памяти не пила, только чокалась.
Вообще ЛЮ была необыкновенно хлебосольна, внимательна к гастрономическим вкусам людей, помнила, кто что любит и кто чего не ест. Кулешову она не забывала предлагать водку и селедку с картошкой. Для Симоновых всегда было шампанское и тоник. Якобсон не обходился без гречневой каши. Кому-то посылали в Париж вареную колбасу. Зархи не любил свежую зелень в супе, и ЛЮ каждый раз боялась забыться и бросить ему щепотку укропа. Пабло Неруда и его жена Матильда обожали борщ.
Если человек был не специально приглашен, а заходил по делу среди дня, ЛЮ всегда спрашивала: «Вы не голодны?» И если следовала хоть секундная заминка, то тут же делали глазунью и заваривали кофе.
Любила праздновать Пасху, Масленицу, отмечала чужие дни рождения у себя — Крученыха, Гринкруга. Домработницы умели отлично готовить, работали подолгу и уходили по старости. ЛЮ платила им пенсию до конца жизни. Вообще она знала, что с чем едят, знала, как надо готовить, но сама не любила этим заниматься и лишь давала толковые советы на кухне.
В начале пятидесятых в моду вошел магнитофон, им увлекались, записывая большей частью застольные разговоры. Лиля Юрьевна каждый раз спрашивала разрешения присутствующих, чтобы это не выглядело подслушиванием. Некоторые пленки со временем оказались ерундой, но некоторые — бесценные и лежат в специальном архиве.
…1954 год. Слышен смех, звонит телефон, кто-то здоровается, журчит вода из чайника — вам покрепче? По поводу приезда Эльзы и Арагона в квартире ЛЮ и ВА собрались гости — Эренбург с Любовью Михайловной, Кирсанов с Раей, Назым Хикмет и Пабло Неруда, Симонов. Слышно, как Кирсанов спрашивает:
Лиличка, а как колли Бори Кузнецова? (У общего знакомого академика Бориса Григорьевича Кузнецова была на последнем издыхании любимая собака.)
Я ему сегодня позвонила справиться о ее состоянии, а он ответил, что собака очень плоха и он так ее любит, что предпочел бы, чтобы многие его знакомые были на ее месте, а колли выздоровела бы… И я подумала, что среди этих его знакомых, вероятно, и мы с вами, и поскорее попрощалась.
После общего разговора все поэты читали стихи или переводы чужих стихов. Эренбург прочел Цветаеву «Все чаще думаю». Немного помолчали, затем Любовь Михайловна рассказала, как она в августе 41-го года пошла в Мосторг, на ней был серебряный дутый браслет, единственный подарок Цветаевой. Она попала в водоворот толпы, браслет соскользнул, она, к счастью, успела его подобрать, но он переломился на две половины. Приходит домой, Эренбург говорит: «Телеграмма из Чистополя. Марина повесилась…»
В этот вечер впервые в дом пришел Неруда, его привела Эльза. ЛЮ очень подружилась с ним, полюбила его стихи, и во время его приездов они всегда виделись. Она говорила: «Вчера был Неруда, с ним два испанских поэта. Все читали стихи. Я половину не поняла, но чувствуется, что вещи красивые. Талантливые люди». Или: «Звонил Пабло из Рима, он завтра прилетает, и мы условились, что вечером повидаемся». А однажды: «Вчера вдруг приносят двенадцать бутылок кьянти, перевязанных зеленой и оранжевой лентами, и с запиской от Неруды. Очень было приятно. Вскоре он позвонил и сказал, что двенадцать чилийских поэтов написали стихи в мою честь и что он мне их прочтет, как только вырвется с какого-то конгресса, на котором он выступает. Он вечно где-то выступает! Представляешь, двенадцать поэтов. Откуда их столько в Чили?»
Он дарил ей свои книги с нежными надписями, национальные соломенные и керамические игрушки, сохранилось его письмо на изысканной японской бумаге с камышами и птицами и стихотворение, ей посвященное:
«Живы, еще живы — и любовь поэта из бронзы, и хрупкая, более хрупкая, чем яйцо перепелки, тоненькая, как свист дикого кенаря,
Лиля Брик. Она мой друг, мой старый друг.
Я не знал костра ее глаз
и только по ее портретам
на обложках Маяковского угадывал,
что именно эти глаза, сегодня погрустневшие,
зажгли пурпур русского авангарда.
Лиля! Она еще фосфоресцирует, как горстка угольков.
Ее рука везде, где рождается жизнь, в руке — роза гостеприимства.
И при каждом взмахе крыла — словно рана от запоздалого камня, предназначенного Маяковскому.
Нежная и неистовая Лиля, добрый вечер!
Дай мне еще раз прозрачный бокал, чтоб я выпил его залпом — в твою честь за прошлое, что продолжает петь и искрится, как огненная птица».
Перевод Ю.Добровольской.
Бурлюки прилетели!
В последние годы рядом с креслом ЛЮ в столовой висели две небольшие работы Давида Бурлюка, написанные маслом на деревяшках. Про одну он говорил, что она навеяна Маяковским. ЛЮ любила ее, хотя считала, что «навеяна Маяковским» — это громко сказано. А про вторую он ничего не говорил, но ЛЮ решила, что вот она- то точно навеяна, но Есениным, и прочла из его «Исповеди хулигана»:
…Я нарочно иду нечесаным,
С головой, как керосиновая лампа на плечах.
Ваших душ безлиственную осень Мне нравится в потемках освещать.
Они с Бурлюком встретились после тридцати лет разлуки и не чаяли души друг в друге. Давид Давидович с Марией Никифоровной приехали в Москву в конце апреля 1956 года и первым делом пришли в восторг от первомайского парада на Красной площади.
Бурлюк высокий, сгорбленный, почти лысый, ему семьдесят четыре года, один глаз вставной. Он очень симпа- точный. Вошел и сказал: «Я Бурлюк, а вы кто?» Жена его похожа на рисунки в «Сатириконе»: высокая, старомодная, в кое-как сшитой шляпе, медлительная, с тоненьким голоском. У них абсолютно ясные головы, они помнят все на свете, говорят умно, говор украинский. Ма- руся — живописец и музыкантша, она что-то напевала в уголке себе на уме, а потом вдруг сказала: «Володя у нас был своим человеком. Я всегда собирала в баню троих — Давида, Володю и Хлебникова. Последнего с трудом. Потом долго пили чай из самовара. Это было на Бронной, я вчера видела этот дом. Он уцелел». А Давид Давидович сказал, что давал Маяковскому рубль в день, чтобы тот не голодал. «Как рубль? Володя писал, что полтинник». — «Нет. Он сам же подтвердил делом, что рубль. Во время приезда в Америку он дал Марусе серебряный рубль на память о тех рублях. Вот он у нее на одной цепочке с солдатским номерком сына. Это у Никиты был амулет. Маруся, покажи».
Бурлюк живет живописью и нерегулярно издает журнал. У них огромный дом на берегу океана под Нью- Йорком, масса картин и книг. Сейчас пристроили галерею, чтобы посетители-покупатели не толклись по всему дому. Двое взрослых сыновей, один из них архитектор.
Он талантлив? — спросила ЛЮ Марусю.
— Да.
Как отец?
О, Давид гениален, — ответила она тихо.
Бурлюк с Марией Никифоровной каждый день приходили к ЛЮ, обедали у нее, подолгу разговаривали, листали книги. Бурлюк на каких-то обрывках, листочках и бумажных салфетках оставлял стихи. Например, «Зал старости»:
Высыхает сердца озеро И ручьи, что в озеро текут,
И душою мерзнут на морозе Розы в час, когда цветут.
Это — сердца жизни истощенье,
Это — блеск, что вдруг увял,
Это — край, где царствуют лишенья,
Это — старости холодный, скушный зал.
Об Ахматовой и Якобсоне
С Ахматовой на протяжении многих лет отношения были разные. Ее стихи Лиля Юрьевна хорошо знала, имела все книги, начиная от первоизданий, в разные годы ей нравились разные вещи. Во время войны она перепечатала «Поэму без героя», своей рукой вписала туда французские слова и переплела странички. И давала читать окружающим — тогда поэма не была опубликована. А про «Реквием» ЛЮ не знала, она не дожила до его публикации.
Время от времени они встречались, ЛЮ бывала у нее и у Пунина в Фонтанном доме. Анна Андреевна бывала у ЛЮ до войны. Например, 6 июня 1941 года в календаре ЛЮ записано: «К обеду Ахматова». Помню, мы шли с ЛЮ по Арбату, мне было лет пятнадцать, и у витрины винного магазина она остановилась: «Смотри-ка, есть Кинзмараули. Давай купим». И потом добавила: «Это любимое вино Ахматовой. Пусть будет». Я тогда ее еще не читал, но имя слышал.
После войны они не общались. Иногда передавали приветы через П.Харджиева. Но вообще, судя по записям Л.Чуковской и А.Наймана, Анна Андреевна говорила о ЛЮ неприязненно. Меня поразил записанный Л.Чуковской разговор с Анной Андреевной:
«Академик Виноградов рассказывал, что он лично, своею рукой, запретил воспоминания Лили Брик о Маяковском. Он Маяковского — в отличие от меня — не любит, но все же считает ее воспоминания полным безобразием и бесстыдством. Она там рассказывает, например, как Маяковского послали в Берлин написать какие- то очерки, а он неделю просидел в бильярдной, носу на улицу не высунул, а потом написал очерк, ни на что не поглядев… Что он был чудовищно необразован: ни одной книги, кроме «Преступления и наказания», в жизни не прочитал… Неизвестно, отсебятина это, вранье или правда».
Теперь прочтем письмо этого самого академика Виноградова, хранящееся в РГАЛИ: «Глубокоуважаемая Лиля
Юрьевна! С живым интересом и большим увлечением я прочитал Ваши воспоминания о В.В.Маяковском. Естественно, что они носят яркий отпечаток Вашей личности, Вашего стиля, Вашего эмоционального отношения. Но все это так интимно и так органически связано у Вас с художественным творчеством В.В.Маяковского, что находит глубокое внутреннее оправдание. Не могу не отметить также очень интересных, а порой и неожиданных Ваших стилистических или историко-литературных наблюдений и сопоставлений (напр., Маяковский — Достоевский). Следовательно, опубликование Ваших воспоминаний и писем В. В.Маяковского к Вам явится большим событием в изучении жизни и творчества поэта.
Очень рад написать Вам обо всем этом. Вместе с тем не могу не принести Вам самого искреннего, самого чистосердечного сожаления о том, что я так безбожно опоздал со своими признаниями, со своим сообщением Вам.
Была тяжело больна моя жена вирусным гриппом. А затем заболел и я. Простите меня и будьте уверены в моем глубоком уважении к Вам и в моей преданности. В.Виноградов».
«Как странно, что уже через сорок лет можно выдумывать такой вздор. Что же будет через сто?» — говорила Анна Ахматова по поводу одного прочитанного ею воспоминания. По-моему, это суждение глубокоуважаемого поэта можно применить к вышеприведенному пересказу об оценке воспоминаний Лили Брик.
Лиля Юрьевна и Роман Якобсон знали друг друга с далекого детства, дружили еще их матери. Лиля была старше его, а с Эльзой они были одногодки. Родители Якобсона вечно попрекали мальчика, что Лиля в его возрасте лучше писала сочинения, чем он. Он бесился и ненавидел ее, а когда уже взрослый рассказал ей об этом, она засмеялась: «Учитель был влюблен в меня и помогал писать».
Якобсон долго был влюблен в Эльзу, делал ей предложение, но получил отказ, что не мешало им до конца дней оставаться в очень хороших отношениях. Как-то был такой случай: к Якобсону приехала на пять дней погостить знакомая барышня, но через день уехала. «Что так скоро?» — спросила Лиля. Он ответил: «Нельзя же пять суток непрерывно целоваться». — «А ты бы разговаривал». — «Ах, Лиля, ты же знаешь, что разговаривать мне интересно только с тобой и с Эльзой!»
Роман Осипович появился в доме ЛЮ в Петербурге еще в 1917 году, и они все дружили — Брики, Маяковский и Якобсон, у них было много общих литературных интересов. Они надолго расстались после отъезда Якобсона за границу, мельком встретились в Германии, но по- настоящему увиделись в Москве лишь в 1957 году. С тех пор они с Л Ю и Василием Абгаровичем Катаняном встречались в Москве, во время приездов Якобсон каждый раз бывал у них, они подолгу беседовали, вспоминали. Вели большую переписку, посылали друг другу книги, фотографии. Якобсон много писал о Маяковском и Брике и оставил воспоминания, где достаточно сплетен. Недавно мне попалось его письмо 1922 года, где он пишет: «Лиля называет меня сплетником». Судя по воспоминаниям, правильно называла.
Я уже писал, что у Лили Юрьевны была одна из первых моделей магнитофона в Москве — так сохранилась запись беседы Романа Якобсона с ЛЮ в его первый приезд.
«— Ты давно знала Михаила Кузмина?
Еще при царе Горохе. Познакомил нас Маяковский, Кузмин страшно любил Володю, одно время был под большим его влиянием. И Маяковский любил его стихи и любил его самого. Он был блестящий собеседник, нам казалось, что характером он похож на Пушкина. Он был очень интересный человек, и мы часто встречались. Он играл нам на рояле свои песенки — «Дитя, не тянись ты весною за розой» (напевает). Кузмин подарил мне свою рукопись «Вторник Мери», кажется, драма в стихах. Я отдала ее в ЦГАЛИ.
Наверно, не напечатана, я никогда не читал. А книжку «Двое» ты видела?
Еще бы. Там напечатано стихотворение с посвящением мне. Это номерные экземпляры, и на моем он сам проставил цифру. Я выздоравливала после болезни, и у нас была молоденькая домработница, которую он встретил во дворе и расспрашивал обо мне. Так появилось это стихотворение, а другое стихотворение посвящено новорожденной дочке Пронина. Было это в начале революции, мы жили на Жуковской, теперь улица Маяковского, — ты помнишь нашу квартиру?
Там было много комнат и стоял рояль. И висел самодельный плакат со стихами про какой-то диван…
Мы из Петрограда поехали в Москву, а в нашей квартире поселился Шкловский, среди наших вещей и книг. Там была полка, куда мы ставили футуристические книги. Они все погибли в числе других. Шкловский пустил в квартиру солдат, они топили печи книгами. Было холодно.
Помню, как я однажды сказал: «Лиля, ты не думаешь, что если вымыть Кузмина, почистить его, то получился бы царедворец Людовика Четырнадцатого?» А ты ответила: «Рома, неужели ты полагаешь, что царедворцы Людовика были мытые?»
Помолчали. Затем Якобсон:
«— Кузмин мне говорил, что собирается написать рассказ: я всегда в рассказах изображаю живых людей, но я их комбинирую. На сей раз я вас скомбинирую с Вербицкой! Можешь себе представить?
Только в страшном сне. А Кузмина много издавали в свое время. Стихи последнего периода были хорошие, но их почти не печатали.
Он был очень музыкальный.
Он же у Римского учился. Окончил консерваторию.
А ты помнишь, Лиля, эти его стихи, которые он напевал:
Я лилия пониклая,
Бледна и анемична,
Быть девой так привыкла я,
Что даже неприлично.
Взгляну на тело белое —
Туманится рассудок,
Вчера всю ночь глядела я На грядку незабудок.
И сводит, словно клейстером,
Мою младую душу,
И девство лишь с танцмейстером Я, может быть, нарушу…
Я никогда не видел этого в печати, только слышал от него.
Как ты все помнишь? Я помню лишь строки про грядку незабудок…» На этом запись обрывается, так как стали смотреть телевизор.
Несколько писем Романа Осиповича говорят об их отношениях с Лилей Юрьевной больше, чем его воспоминания, напечатанные в книге Бенгта Янгфельда «Будет- лянин».
«25 X 58,
Дорогая Лилечка, прилетел в Париж и провел три отрадных часа с Арагонами. Все время вспоминали о чудесных московских днях, когда было снова к тебе рукой подать. Ты мне — пожалуйста, помни это! — во многих отношениях ближе всех людей на свете, понимаем друг друга с полуслова. Все это время я провел очень интересно в Нем. дем. респ., Болгарии, Румынии и Польше! Читал множество лекций. Надеюсь скоро свидеться. Обнимаю Вас обоих и Кому с женой. Твой Роман».
«11 июля 1956
Лилечка дорогая,
никогда так крепко Тебя не любил, как сейчас. Сколько в Тебе красоты, мудрости и человечности. Давно мне не было так весело, благодатно и просто, как у Тебя в доме. Весь последний мой московский вечер я безуспешно звонил Тебе — поблагодарить за дары и благодать.
И очень я сжился с Василием Абгаровичем. Он все и сразу понимает — с нежностью и великодушием. Мне здорово без всех вас скучно и сумасшедше по всех вас грустно. Хочу скоро свидеться снова.
Посылаю Тебе (а другую копию в музей Маяковского) два снимка: 1) сверху вниз я, Нетте и его тогдашний коллега, дипкурьер, бывший портовый грузчик — Зимин возле Праги в конце лета 1920 г., накануне отъезда Нетте в Москву с «рекомендательным письмом» от меня к Володе; 2) есть у Тебя эта картинка — Ты и Щеник? А Ты мне, пожалуйста, пришли Твои и мою с Эльзой детскую фотографию!
Спасибо за недавно прибывший второй том Собрания сочинений. Обдумываю воспоминания о Володе для Лит. наследства. Убеждаю поставить здесь англ. перевод «Клопа». Пожалуйста, напомни Харджиеву его обещание прислать мне «Ряв» с надписью Хлебникова мне. Твой и снова Твой Роман».
«13 XI б.г.
Дорогая Лиличка!
Читаю здесь лекции в академии и университете, скоро еду в Париж, где очень надеюсь повидать Элечку. Много работаю, но очень-очень грущу, что не пишешь. Обязательно напиши по моему обычному адресу. Печатаю тут работу о лингвистике и поэтике, где весьма горячо говорю об Осе. Собираюсь еще писать о нем, и очень мне нужны его «Ритмико-синтаксические этюды» о Лефе, а как раз этих номеров у меня нет, но я буду тебе нескончаемо признателен, если пришлешь их мне. Обнимаю обоих. Пиши! Твой Роман».
б/д
«Ненаглядная Лиличка, крепко-накрепко Тебя, обоих люблю и любим. Скучаю по Тебе, по всем закадычным друзьям и по городу, но едва ли попаду раньше Элечки. По всяческим причинам взял и всерьез загрустил, так что даже только что отменил свои майские итальянские гастроли. О Тебе да всех вас денно думается, нощно снится. Чего же боле? Будьте оба здоровехоньки. Лекарство вскоре дойдет.
Твой донельзя Рома».
О дружбе с Сергеем Параджановым
Как-то ЛЮ сказала: «Подумай, скольким моим друзьям, многих из которых я знала бедными и безвестными, сегодня открыли музеи». Мы стали перечислять: Маяковский, Хлебников, Пастернак, Неруда, Леже, Шагал, Сарьян, Эйзенштейн. И уже после ее смерти — Арагон и Триоле, Ив Сен-Лоран, Тамара Ханум, Сергей Параджанов.
Все, знавшие Сергея Параджанова, помнят, как он сразу, легко и весело сходился с людьми. Правда, иной раз он уже через день забывал о новом знакомстве, в другом же случае это была дружба до гробовой доски. Так было с Лилей Юрьевной и моим отцом.
Я им часто рассказывал о Сереже, его причудах и вкусах, а тут еще Шкловский начал с ним работать и был восхищен, о чем не раз говорил Лиле Юрьевне по телефону (они были очень старые, и видеться им было трудно). В 1974 году ЛЮ посмотрела в «Повторном» кинотеатре «Тени забытых предков», поразилась и захотела познакомиться с режиссером. Я привел его к обеду.
«Это был человек колоссальной энергии, силовое поле которого заманивало и не отпускало многих, — писали о нем. — Он рисовал, кроил, шил, готовил еду, мыл посуду с изяществом фокусника. Страшно не терпел, когда кто-то не мог забить гвоздь, завязать узел, повесить картину. Он жил и творил ежечасно, ежеминутно в любое время, в любых условиях. За столом, на съемочной площадке, в тюремной камере… Он создавал свою единственную, неповторимую, не связанную какими-либо канонами красоту из совершенно не подходящих для этого вещей — кефирных крышек, старых гребешков, поломанных игрушек… Своим вещам он придумывал биографии. Его гость садился на стул, на котором «сидел Наполеон», рассматривал картину, которая «висела в царских покоях», и пил чай из чашки, которая непременно принадлежала какой-нибудь выдающейся личности. Он любил и умел красиво дарить. Даря, он как бы распределял красоту между жаждущими, но не мог терпеть, если его подарки не «функционировали», то есть не украшали кого- либо или что-либо.
Его дом был центром притяжения для знаменитостей всего мира, и никто не удивлялся появлению у него Высоцкого, Плисецкой или Мастроянни, торгашей и режиссеров, «воров в законе» и князей, зэков из зоны и милиционеров. Он говорил все, что думал, зачастую эпатируя и шокируя. Одни уходили, поверив, что посетили великого человека, другие были уверены, что общались с самим дьяволом.
Он был всегда не любим властями. И, наверное, в первую очередь за то, что обладал потрясающим чувством свободы. Он был человеком вне систем, канцелярских книг, паспортов или похвальных грамот».
И вот с таким человеком мы шли к Лиле Юрьевне на обед. Сережа заехал на рынок и вместо букета купил огромную фиалку в цветочном горшке, я таких больших и не видел. Но разве у него могло быть иначе?
Как мне обращаться к ней — Лили или Лиля Юрьевна?
Ее назвали Лили в честь возлюбленной Гёте. Но Маяковский посвящал ей стихи так: «Тебе, Лиля». Она же подписывается то Лиля, то Лили. Так что решай сам.
Буквально с первых же минут они влюбились друг в друга, начали разговаривать как старые знакомые, много смеялись. Сергей рассматривал картины и всякие разности, не обратив внимания ни на одну книгу, которыми был набит дом. По его словам, он никогда не читал Маяковского. «Ну, не хочет человек — и не читает», — сказала Лиля Юрьевна. Это ее ничуть не обидело, а только удивило, что даже в школе он о нем не слышал.
В школе я плохо учился, — объяснил Сережа, — так как часто пропускал занятия. По ночам у нас все время были обыски, и родители заставляли меня глотать бриллианты, сапфиры, изумруды и кораллы, глотать, глотать… (он показал)… пока милиция поднималась по лестнице. А утром не отпускали в школу, пока из меня не выйдут драгоценности, сажали на горшок сквозь дуршлаг. И мне приходилось пропускать уроки.
Лиля Юрьевна с первых же минут почувствовала его индивидуальность, а через час поняла, что он живет в обществе, игнорируя его законы. Ей импонировали его раскованность, юмор, спонтанность и безоглядная щедрость — словом, его очарование. И точное совпадение с ее мнением в оценках искусства и каких-то жизненных позиций. «До чего же он не любит ходить в упряжке», — напишет она позднее.
Обед затянулся, часа через два пили чай, потом ужинали. С моим отцом они вспоминали Тбилиси и сразу нашли общие интересы, даже немного полопотали по- армянски, благо оба говорили еле-еле. И все никак не могли расстаться. Дня через два снова увиделись. Лиля Юрьевна и отец к этому времени прочли его сценарии «Демон», «Киевские фрески», наброски «Исповеди». Говорили о сценариях. Параджанов хотел в роли Демона снимать Плисецкую. («Представляете, ее рыжие волосы и костюмы из серого крепдешина, она в темных облаках, мрачные тучи, сверкают молнии — и посреди рыжий Демон!») Сережа фантазировал, и казалось, что именно он летает в облаках, а мы, как это всегда бывало в таких случаях, зачарованно смотрели на него. Лилю Юрьевну затея восхитила своей неординарностью. И вот он уже рассказывает, как Сергей Герасимов, известный режиссер, хотел поставить «Кармен» и говорит Сереже: «Представь себе, открывается занавес, на столе сидит Кармен нога на ногу и курит!» — «Какая чепуха, — ответил Сергей. — Лучше пусть она лежит в кровати и к ней подходит Хосе, он начинает чихать, и она его отталкивает. Зачем он ей такой, чихающий?» — «Где же он так простудился?» — спрашивает режиссер. «Да ведь Кармен работает на табачной фабрике, и от нее за версту несет табаком, он попадает в нос Хосе, и тот чихает, чихает…»
Затем Сережа уехал в Киев. Они ежедневно перезванивались, говорили подолгу, подробно, обменивались подарками. Однажды он прислал с кем-то собственноручно зажаренную индейку, в другой раз сразу три крестьянских холщовых платья, чудесно расшитых, потом кавказский серебряный пояс — он вообще любил все, что делалось руками. И вдруг (там, где Сергей, непременно появляются эти бесконечные «вдруг») его арестовали!
В силу своего характера он много рассказывал, фантазировал и часто «Остапа несло» (куда — увидим). И среди его россказней была масса неправды — на то они и россказни. По натуре он был эротоман, и малейшее упоминание о любви вызывало в нем взрыв эмоций и причудливую игру воображения. У него был «пунктик», что вокруг все знаменитые люди в него влюблены и жаждут с ним близости. И мужчины, и женщины. Например, он хвастался своими амурными похождениями, всегда выдуманными, и ему было все равно — с мужчиной или с женщиной, про мужчин было даже интереснее, ибо это поражало собеседников. Особенно малознакомых, так как друзья, зная цену его болтовне, кричали: «Да заткнись ты!» — понимая, чем это грозит. А он знай себе размахивал красным плащом перед быком — давал интервью датской газете, что его благосклонности добивались двадцать пять членов ЦК КПСС! Что и было напечатано.
Лиля Юрьевна не поддерживала эти его разглагольствования не потому, что была против, а просто ей было интереснее разговаривать с ним о кино, живописи и восточном искусстве, где он был дока. Он это понял и в ее присутствии про голубых помалкивал.
Но не только добрые знакомые бывали у него дома, заходило много людей случайных, непорядочных, пустых и просто стукачей, которых вызывали потом, куда не надо, и расспрашивали, о ком не надо, добиваясь нужных ответов. И когда власти решили изолировать Параджанова, им показалась удачной мысль приписать ему статью о гомосексуализме, воспользовавшись его высказываниями, лжепоказанием провокатора и темными людьми из его окружения. А изолировать они его решили, ибо надоели им его независимость, его речи и его неуправляемость. Не надо забывать, что это была Украина, далеко не самая либеральная республика в стране в семидесятых годах.
Уже потом присутствующие на процессе рассказывали, что к концу суда произошла странная мистическая вещь, как в плохом кино: вдруг резко потемнело, даже зажгли электричество, грянул гром и огласили приговор — пять лет! Вместо года, как ожидали. И потянулись долгие годы неволи. К счастью, переписка была разрешена, и по его письмам оттуда встает его жизнь в лагерях — это был не один лагерь. Его первые письма полны смятения, отчаяния, горечи. Он был раздавлен, сломлен и унижен.
«У меня твердое убеждение, что задолго до его рождения о нем уже писали и предсказали его муки, — сказала Лиля Юрьевна, держа в руках том Оскара Уайльда «Исповедь». — Читая, я невольно сегодня отмечаю страницы, где сказано словно бы про него. Посуди сам — разве не о Параджанове написал Оскар Уайльд:
«Досчатые нары, внушающая отвращение пища, грубые веревки, которых нужно щипать на паклю, пока пальцы не станут бесчувственными от боли, унизительные обязанности, которыми начинается и кончается день; резкие окрики, которых, как видно, требует обычай; отвратительная одежда, делающая страдания смешными; молчание, одиночество, стыд — все эти испытания мне надо перенести в область духовного.
В моей жизни было два поворотных момента — первый, когда отец послал меня учиться в Оксфорд («Читай, — отрывалась от книги ЛЮ, — во ВГИК»), второй — когда общество послало меня в тюрьму.
В тюрьме мне советовали забыть — кто я. То был пагубный совет. Лишь в сознании, кто я, находил я себе отраду. Теперь другие советуют мне забыть, что я был в тюрьме. Это такая же роковая ошибка».
В самом деле. Параджанов испытания «перенес в область духовного», сочиняя в тюрьме сценарии и истории, которые он держал в уме, подобно тому, как Анна Ахматова годами держала в голове «Реквием».
Насчет советов «забыть, что я был в тюрьме», которые он слышал, вернувшись из лагеря, он говорил: «Как я могу «забыть» и встать к аппарату после всего, что я там видел?» Но время, к счастью, сделало свое дело, и он снял еще три картины.
«По ту сторону тюремной стены, — продолжала читать Лиля Юрьевна, — стоят жалкие, покрытые сажей деревья. На них пробиваются почки, зеленые почки. Я хорошо знаю, что происходит с ними — они выражают себя».
Ну разве это не про Параджанова? Даже в тех условиях он не мог не выражать себя. И там на тюремном дворе он собирал нужные ему отбросы и засушивал жалкие цветы, чтобы склеить из них неповторимые коллажики — я их называю так уменьшительно, ибо они должны были уложиться в простой почтовый конверт, чтоб их можно было послать друзьям и родным. Теперь эти «зеленые почки» являются украшениями музеев. На металлической крышке от кефира он гвоздем выдавил и процарапал портрет Пушкина, который поначалу повеселил кучку уголовников, окружавших его, а позже, в дни, до которых
Сережа не дожил, Федерико Феллини отлил по его модели серебряную медаль, и ею награждается лучший фильм на фестивале в Римини!
Он был прачкой, сторожем, дворником, швеей — шил мешки для сахара.
Все годы несвободы он переписывался с родными и друзьями более или менее постоянно. Но с Лилей Брик — с первого до последнего дня. Она писала ему слова утешения, поддерживала в нем надежду, подробно сообщала об общих знакомых и писала о новостях в искусстве. Отвечая, он часто вместо подписи рисовал автопортрет с нимбом из колючей проволоки. Есть что-то бесконечно трогательное в его работах, посланных из лагеря. Это драгоценные реликвии. Конечно, Лиля Юрьевна и отец все бережно хранили, некоторые вещи окантовали и повесили рядом с самыми любимыми картинами.
Однажды, отправляя ему письмо, я спросил Лилю Юрьевну, что приписать от нее? «Напиши ему, что мы буквально грызем землю, но земля твердая». Так оно и было: усилия всех, кто боролся за его свободу, не приводили ни к чему. И тогда Лиля Юрьевна стала будоражить иностранцев через корреспондентов, с которыми была знакома. Появились статьи, главным образом во Франции. Они были вызваны ее энергией. Статьи повлекли за собой демонстрацию его фильмов. В Вашингтоне я видел рекламу «Саят-Новы»: «Фильм великого режиссера, который за решеткой».
Но главное — Лиля Юрьевна уговорила Луи Арагона приехать в Москву, куда он не ездил уже много лет, будучи возмущен многими нашими деяниями в области внешней и внутренней политики. Ради Параджанова Лиля Юрьевна просила Арагона принять орден Дружбы народов, которым его пытались умаслить, ибо иметь в оппозиции такую фигуру, как лауреат Международной Ленинской премии мира, сильно не устраивало ни Суслова, ни Брежнева. Лиля Юрьевна, преодолев недомогание и возраст, согласилась полететь в Париж на открытие выставки Маяковского, чтобы лично поговорить с Арагоном…
И вот Арагон прилетел в Москву, обратился с соответствующей просьбой к Брежневу, и в результате 30 декабря 1977 года Параджанова освободили на год раньше срока. И сделала это, в сущности, Л.Ю.Брик в свои восемьдесят шесть лет…
Но наконец он настал, этот долгожданный день. Сережа приехал в Москву и пронесся, как вихрь, по всем знакомым. С Лилей Юрьевной они виделись каждый день, не могли наговориться, не могли насмотреться.
Однажды к Лиле Юрьевне пришел фотограф Валерий Плотников (Сережа звал его «Блоу-ап»), Параджанов, дорвавшись, режиссировал: снял со стены и держал с моим отцом коврик, подаренный Лиле Юрьевне Маяковским, попросил ее надеть бальное платье, присланное Сен-Лораном. Снято было несколько вариантов — с ковриком и без. Фото часто публикуют, подписывая что вздумается. Например, в 1990 году в американском журнале «Арарат»: «Сергей Параджанов со своей мамой в Тбилиси»…
Еще о дружбе Сергея Параджанова с Лилей Брик. Будучи уже тяжелобольным, он прочитал «Воскресение Маяковского» Ю.Карабчиевского, талантливую и злобную книгу, опубликованную в журнале «Театр», и написал — по-моему, это последнее письмо в его жизни — в редакцию. (Копию он послал в архив Л.Ю.Брик в ЦГАЛИ.) Письмо Параджанова ставит все на свои места в истории взаимоотношений этих двух незаурядных личностей, разбивает инсинуации и ложь Карабчневского, которую тот с легкостью Хлестакова позволил себе по отношению к этим двум людям.
«Должен сказать, что с отвращением прочитал в Вашем журнале опус Карабчиевского. Поскольку в главе «Любовь» он позволил себе сплошные выдумки — о чем я могу судить и как действующее лицо, и как свидетель, — то эта желтая беллетристика заставляет усомниться и во всем остальном. Хотя имя и не названо, все легко узнали меня. Удивительно, что никто не удосужился связаться со мной, чтобы элементарно проверить факты. Только моя болезнь не позволяет подать в суд на Карабчиевского за клевету на наши отношения с Л.Ю.Брик.
Лиля Юрьевна — самая замечательная из женщин, с которыми меня сталкивала судьба, — никогда не была влюблена в меня, и объяснять ее смерть «неразделенной любовью» — значит, безнравственно сплетничать и унижать ее посмертно. Известно (неоднократно напечатано), что она тяжело болела, страдала перед смертью и, поняв, что недуг необратим, ушла из жизни именно по этой причине. Как же можно о смерти и человеческом страдании писать (и печатать!) такие пошлости!
Наши отношения всегда были чисто дружеские. Так же она дружила с Щедриным, Вознесенским, Плисецкой, Смеховым, Глазковым, Самойловой и другими моими сверстниками. Что ни абзац — то неправда: не было никаких специальных платьев для моей встречи, никаких «браслетов и колец», которые якобы коллекционировала Л.Ю., не существует фотографии, так подробно описанной, и т. д. и т. д. и т. д… Не много ли «и т. д.» для одной небольшой главки? Представляю, сколько таких неточностей во всех остальных. Но там речь об ушедших людях, и никто не может уличить автора в подтасовках и убогой фантазии, которыми насыщена и упомянутая мною глава.
Сергей Иосифович Параджанов
Тбилиси, 26 октября 1989».
Царица Мидас
Лиля Юрьевна до последнего дня сохраняла способность радоваться, если люди вырывались из пут предрассудков и разбивали стереотипы. В ней было дягилевское умение разбудить искру Божью, вдохновить человека на создание поэмы, спектакля, фильма или симфонии.
В декабре 1948 года главный редактор газеты «Советская культура» Владимир Орлов пригласил Лилю Юрьевну пойти в Большой театр на оперу «Руслан и Людмила».
Побойтесь Бога, Вова! Где «Руслан», а где я… С чего вдруг идти на оперу в Большой? Наверняка вампука.
Выяснилось, что действительно вампука, но игра стоила свеч. В картине «Замок Наины» солировала молоденькая танцовщица, она танцевала Деву и чуть не каждая ее обольстительная поза, диагональ и прыжки с невиданным баллоном вызывали взрыв аплодисментов. Оказалось, что половина зала пришла не слушать Людмилу, а смотреть танцы Девы. Дело в том, что танцевала их молоденькая и мало кому известная Майя Плисецкая.
Даже в этой небольшой партии ЛЮ безошибочно угадала в ней великую балерину. «Какое талантливое тело, какое сочетание классики и современности! Поразительное чувство позы и необыкновенная красота линий. И этот эротический подтекст в адажио…» — заметила она в антракте.
Чего тут долго раздумывать? Лиля Юрьевна позвонила незнакомой Майе и пригласила ее к себе встречать Новый 1949 год. 31 декабря, станцевав Зарему в «Бахчисарайском фонтане», она вышла к артистическому входу, где я поджидал ее в такси, и мы покатили на Арбат. Плисецкая шуршала вечерним черным тафтовым платьем, сверкали золотые с синей эмалью старинные серьги. Огромные глаза газели светились юмором, поражала необыкновенная осанка, что-то в повороте головы, в том, как она слушала, вытянув неправдоподобную шею.
Среди приглашенных были Орловы, Андрониковы, Кирсановы, Рина Зеленая с мужем, архитектором Котэ Топуридзе. Все на нее пялили глаза, но с легкой руки Лили Юрьевны Майя чувствовала себя непринужденно, сразу подпав под ее харизму. Она много смеялась, не отказывалась танцевать буги-вуги или рок-н-ролл — что тогда танцевали? — и веселый вечер затянулся до утра. Потом их будет много, совместных новогодних вечеров, у Лили Юрьевны, но уже вместе с Родионом Щедриным.
С этого момента началась их с Лилей Юрьевной любовь и дружба. Лиля Юрьевна стала самой горячей ее поклонницей, не пропускала, кажется, ни одного ее спектакля, всем о ней рассказывала, знакомила с полезными людьми и прославляла — тогда Плисецкая была еще не столь знаменита и все это было нелишне. В лице Лили Юрьевны она нашла доброжелательную, умную, блестящую и веселую собеседницу, которая за свою жизнь многого навидалась и могла дать толковый совет относительно житейских поступков, поведения в театре или отношений с поклонниками, которые осаждали молодую танцовщицу.
Майя любила бывать у Лили Юрьевны и Василия Абгаровича, у них в доме всегда можно было увидеть интересных людей, изысканно поужинать, причем ЛЮ деликатно пододвигала ей ту еду, которая не нарушала диету. Это было так непохоже на ту среду, где выросла Майя, на трудный быт дома, о котором приходилось заботиться.
Лиля Юрьевна любила Плисецкую со всем ей присущим максимализмом. Ни один спектакль не проходил без огромной корзины цветов, которую она посылала ей из магазина на Арбате. Сохранилась записка от 5 ноября 1952 года, написанная крупным почерком ЛЮ: «Май- инька! Любименькая! Догадайтесь, от кого эти цветы… Обнимаем, целуем до хруста костей». Тогда еще у балерины не было Сонма поклонников, забрасывающих ее цветами с ярусов. Часто эта корзина бывала единственной. И надо помнить, что денег тогда у Майи было мало — братья еще учились, и она тянула всю семью. Не всегда можно было купить то, что нужно. И Лиля Юрьевна посылала ей сотню мандаринов в ящике или просила меня (угрызаясь совестью) отвезти ей огромную коробку засахаренных фруктов из Восточного магазина на Арбате, которые Майя обожала. Каждый день они подолгу говорили по телефону: как прошла репетиция? какие литературные неприятности у Василия Абгаровича? все еще болит нога у брата Алика? с кем следующая «Раймонда»? что за скандал опять учинила Марина Семенова? и т. д. Они виделись часто, и Лиля Юрьевна бывала ей очень рада. ЛЮ была щедра, и элегантная парижская блузка, подаренная ею Майе в те годы, значила для той больше, чем сегодня, может быть, сорти да баль от Кардена. В те годы каждая пара туфель, каждая юбка были проблемой. А молодая балерина, естественно, хотела быть нарядной — она была уже популярна, и всюду на нее смотрели. Лиля Юрьевна радовалась, когда парижская кофточка, присланная Эльзой, оказывалась ей мала, а Майе в самый раз. Однажды она подарила Майе испанское черное трикотажное платье с бахромой, потому что оно ей очень шло. А как-то у Майи для новогоднего бала в ЦДРИ не было вечернего платья и ЛЮ купила нечто воздушно-белое и элегантное у жены Юрия Файера, Майя была в нем наряднее всех на балу… Поначалу Плисецкая могла платить только любовью и признательностью, но, когда пришла всемирная слава и у нее появилась возможность доставлять Лиле Юрьевне радость, она в долгу не осталась.
Однако не это было главным в их отношениях. К творчеству балерины Лиля Юрьевна всегда относилась восторженно, но объективно. Она говорила ей все без прикрас: и что на сцене были видны два лишних кило, «и почему вы сделали шене на полупальцах, когда поставлено на пальцах?», и что хитон странный, а шаровары ее толстят, и пусть она наденет другой костюм. «Но что я могу надеть на Зарему, кроме шаровар? И вообще Лиле этот балет не нравится, зачем она мне все время об этом говорит, — сетовала Майя. — Это меня расхолаживает, я же люблю свою роль, мне она интересна, а Лиля меня ругает. Она говорит, что я не имею права выглядеть плохо в этих проклятых шароварах и что все это старомодно!» Но она продолжала танцевать «Бахчисарайский фонтан» («Я ведь служу в театре») среди колонн, увитых розочками, хотя внутренним чувством художника уже ощущала глухие подземные толчки нового, нарождающегося искусства и, может быть не вполне осознанно, стремилась к спектаклям, в которых со временем выйдет на сцену, вызвав анафему дирекции и восторг публики во всем мире. И тогда сбудутся пожелания Лили Юрьевны, и Майя всех затмит в костюмах от Кардена и Сен-Лорана, но сколько крови это будет стоить балерине и сколько лет на это уйдет!
«Работа актера, в сущности, начинается после премьеры, — говорил Мейерхольд. — Я утверждаю, что спектакль на премьере никогда не бывает готов, и не потому, что мы не успели, а потому, что он «дозревает» только на зрителе… Сальвини говорил, что он понял Отел- ло только после двухсотого спектакля. Наше время — время других темпов, и потому, сократив вдесятеро, скажем критикам: судите нас только после двадцатого спектакля». Плисецкая так ценила мнение людей, которые были для нее авторитетом, что, не дожидаясь двадцатого спектакля, звала Лилю Юрьевну с Василием Абгаровичем на генеральную репетицию, когда роль впервые проверялась на публике. И не было случая, чтобы они не откликнулись и Лиля Юрьевна не сказала бы ей все без прикрас (обычно прикрас и не требовалось). Но чтобы «генералка» прошла без ЛЮ? Такого никто не упомнит.
У Лили Юрьевны была теория, что художник должен страдать, испытывать лишения, чтобы создать настоящее произведение. Приводила в пример Достоевского, Маяковского. Маино время было нелегким, и она, наоборот, считала, что лучше иметь хорошие условия, однако всегда эти «хорошие условия» отсутствовали, и всего ей приходилось упорно и долго добиваться. Она с первых же шагов на сцене озадачила изяществом классических линий в сочетании с чувством современности. Это было необычно, что и породило растерянные рассуждения балетмейстеров: «Какая же ты Зарема? Тебе надо танцевать кроткую Марию». Но в «Бахчисарайском фонтане», даже в ту пору казавшемся архаичным, задыхаясь среди изобилия шальвар, кальянов и тюбетеек, ее Зарема взрывала мещанский мирок ориент-балета ничем не стесненной экспрессией танца.
«Почему ей не дают танцевать то, что она хочет и может! — возмущалась Лиля Юрьевна. — Что у них там за балетмейстеры? Неужели эти дураки не видят, что она создана для «Лебединого»?!»
«Какая же ты Одетта? Твое дело — знойная Зарема!» — твердили ей, отговаривая от «Лебединого озера». Но она его отвоевала, она танцевала Одетту-Одилию по всему миру, и ни один, кто видел Плисецкую в этом балете, не забудет ее.
«При чем тут Китри? Твое дело — нежная Одетта», — услышала она, когда захотела танцевать в «Дон Кихоте». «Опять двадцать пять», — заметила по этому поводу ЛЮ. Майя долго добивалась Китри. Сначала ей дали небольшую вариацию в четвертом акте, и зрители устроили ей такую овацию посреди действия, что спектакль задержался на четырнадцать минут.
Ни один балет не был ей предложен, всего она добивалась страдая, и никак не разделяла теорию Лили Юрьевны, что мучения украшают создания художника.
И Майю, и Родиона Щедрина ЛЮ знала еще до того, как они познакомились друг с другом. И знакомство это произошло у нее в доме. «Однажды мои друзья Лиля Юрьевна и Василий Абгарович предложили мне послушать запись их домашней фонотеки, — писал Щедрин. — Я услышал, как Плисецкая пела музыку Прокофьева из балета «Золушка», и запись меня поразила. Прежде всего то, что у балерины оказался абсолютный слух — все мелодии и даже подголоски она воспроизводила точно в тональности оригинала, а ведь в то время музыка Прокофьева была достаточно трудна для восприятия. Несколькими днями позже к Лиле Юрьевне пришел в гости знаменитый актер Жерар Филипп. Она пригласила нескольких писателей, художников, Майю, меня… Так мы познакомились».
И двадцать пять лет две семьи Плисецкая — Щедрин и Брик — Катанян нежно дружили и в чем-то сотрудничали. Щедрин писал музыку к пьесе Катаняна, еще будучи студентом. Молодая семья очень считалась со вкусом и умением ЛЮ устраивать уютное жилье, и многое в их квартире сделано было по ее совету. В 1963 году они переехали в кооперативную квартиру на улицу Горького. И ЛЮ ездила с ними по магазинам, выискивая что-то красивое и удобное, и советовала, какие мелочи привезти для жилья с гастролей.
Унижения и несправедливости, которым подвергали Майю в театре много лет, вызывали у ЛЮ огромное сочувствие и страстное желание помочь. Унижения? У Плисецкой? Да, именно у нее, как ни у кого другого в театре.
В 1953 году уже вспыхнули зарницы неприятностей, которые будут терзать балерину годы. Годы! Вот ее рассказ по возвращении из Индии в 1953 году: «Из Рима в Дели лететь несколько часов, а вечером там сразу концерт. Я села на переднее место, а наш хмырь-стукач стал меня сгонять, чтобы сесть самому. «Нет, я не сойду, я классическая танцовщица, мне нужно вытянуть ноги, иначе они затекут. Мне же вечером танцевать!» — «Я тебе покажу, какая ты классическая танцовщица», — пообещал он мне».
И слово сдержал. Обо всех «невыездных» безобразиях, обидах и несправедливостях с гневом и болью написано самой Плисецкой в ее книге. Но расскажем, как все же восторжествовала справедливость, поскольку не последнюю роль здесь сыграла Лиля Юрьевна.
Итак, Плисецкая «невыездная», меченная клеймом КГБ. Весь театр ездит по миру, а его прима сидит дома и смотрит в окно на очередь в Мосторг. Каких только попыток не предпринимала Майя, но вырваться из клетки не могла. Лиля Юрьевна, сочувствуя и расстраиваясь, решила, что Майе надо написать письмо Хрущеву и передать его через Арагона, который был в это время в Москве. «Писать нужно на самый верх. Однажды мне помогло письмо Сталину о Маяковском. Теперь Плисецкая должна написать Хрущеву, только ему!» — настаивала она.
Она заставила Арагона, Эльзу, Василия Абгаровича, Щедрина и Майю написать письмо от имени Плисецкой — про издевательства и несправедливости. Но встреча с Хрущевым, увы, на сей раз не состоялась.
Раздосадованная Л Ю не унималась. За спиной у Майи они с Василием Абгаровичем решили послать Щедрина на прием к Шелепину — тогдашнему главе КГБ. Всеми немыслимыми способами узнала Лиля Юрьевна номер телефона, и из ее квартиры Щедрин позвонил. Но говорил он ненастойчиво, и его согласился принять лишь заместитель.
«Никаких замов! Только к первому!» — жестко сказала ЛЮ, и все вспомнили слова Маяковского: «Лиля всегда права». Она была недовольна, что столько трудов потратила на добывание телефона, а Щедрин говорил робко (да ведь молодой был!), и настаивала на вторичном звонке. «Никаких замов, только к первому!»
Во второй раз «там» попросили телефон Щедрина, чтобы ему можно было отзвонить из приемной. В штаб-квар- тире Лили Юрьевны думали, что в очередной раз отфутболили. Но не зря она настаивала, дело поручили заместителю Шелепина, генералу КГБ Питовранову. Именно он передал письмо Плисецкой Хрущеву и устроил встречу ее с Шелепиным. Ей сказали, что Хрущев ей поверил и «оснований не доверять ей нет». Оковы пали.
И Америка, а затем и весь мир увидели Плисецкую. И Лиля Юрьевна радовалась, кажется, не меньше, чем Майя и Щедрин…
Больше всех балерин на свете ЛЮ любила Плисецкую, а больше всех ее балетов, как она уже говорила, «Лебединое» и «Кармен-сюиту». Последний, как известно, был ультрановаторским, на премьере зал раскололся, и Лиля Юрьевна, конечно, была среди тех, кто аплодировал, а не шикал.
А министр культуры Фурцева возмутилась от всей души: «В кого вы превратили национальную героиню испанского народа?!» «Тут все поняли, что она не читала Мериме и спутала эту путанку с Долорес Ибаррури», — засмеялась Майя, но вообще ей было не до смеха: следующий спектакль вдруг запретили. Она заметалась: в чем дело? Оказалось, что 22 апреля — день рождения Ленина, а табачницы в таверне сидят, широко расставив ноги, срам один! «Боже мой, какая дура эта Фурцева! Что же придумать? — заволновалась ЛЮ. — Может быть, позвонить в ЦК? Что за причина — ноги врозь? Уже и этого нельзя?»
В этот вечер посадили табачниц нога на ногу — комар носу не подточит! — и спектакль состоялся. Но вообще балет оставили в репертуаре только после угрозы Плисецкой покинуть сцену, если его запретят. Ибо это ее кредо — «Кармен» для нее — исповедальня. В искусстве мы знаем такие высокие примеры — «Памятник» Пушкина, Шестую симфонию Чайковского, «Автопортрет с красными лилиями» Натальи Гончаровой, «Отказываюсь быть. В Бедламе нелюдей…» Цветаевой.
В начале шестидесятых ЛЮ посоветовала Родиону Щедрину, тогда еще начинающему композитору, написать оперу, действие которой происходит… в колхозе! «Надо же делать что-то новое!»
Щедрин сочинил музыку, интонационный мир которой воспроизводил жанр частушки. Поставленный в Большом театре, где привыкли к королям и куртизанкам, спектакль успеха не имел. Это обескуражило всех, но не Лилю Юрьевну. «Вспомните «Кармен» или «Ревизора», — сказала она Щедрину. — Все они на премьерах проваливались. Так же, как «Леди Макбет Мценского уезда» Шостаковича. Слушатели еще не доросли до вашей музыки». Она оказалась права. Оперу «Не только любовь» ставят и в России, и в других странах, выпускают диски, а выдающиеся певцы и музыканты исполняют музыку и сегодня.
С Щедриным ЛЮ часто разговаривала о музыке, она ходила с ним на концерты классики, слушала ее внимательно, как стихи, а не между прочим. Терпеть не могла, когда во время игры разговаривали. Шостакович, Стравинский, Вайнберг, Щедрин, очень любила Таривердие- ва. Не пропускала выдающихся исполнителей — Микельанджело, Рихтера, Шварцкопф… Очень любила «Болеро» и «Ля вальс» Равеля. Часами могла слушать Моцарта. В опере были пристрастия — «Пиковая дама», но только в постановке Мейерхольда, и «Леди Макбет» Шостаковича. Луиджи Нонно прислал ей запись своей оперы, и она внимательно прослушала ее от начала до конца на проигрывателе. Потом Нонно прислал ей сонату, посвященную ей, но на нотной бумаге, и она досадовала, что не может ее послушать.
Многочисленные письма подтверждают, сколь интересным и искренним было общение этих людей все долгие годы их знакомства.
* * *
За четыре года до смерти Лили Юрьевны дружба и любовь с Плисецкой и Щедриным кончилась. Объективности ради следует сказать, что отношения прервались по вине Лили Юрьевны, и причина была нелепая.
Про ссору этих людей мне писать трудно, ибо я не был свидетелем разговоров, а лишь поверенным двух сторон, которые, кстати, говорили одно и то же.
Итак, к восьмидесятилетию Маяковского С.И.Юткевич и В.А.Катанян задумали сделать на ТВ фильм о Маяковском и кино (я писал об этом выше). Как всегда бывает в таких случаях, заявку должен был утвердить председатель Гостелерадио Лапин, и чем больше знаменитых фамилий было в заявке, тем лучше (одного Маяковского мало?). Пригласили Игоря Ильинского комментировать и Щедрина писать музыку. Он сказал Лиле Юрьевне, что к тому времени, через год, когда надо будет писать, он будет занят другой работой, у него уже договор.
Ну вы подпишите эту заявку сейчас, для солидности, а через год видно будет, — сказала Лиля Юрьевна. — И я попрошу вас лично передать эту заявку Лапину из рук в руки, он вас знает и ценит.
Щедрин, предупредив, что не сможет заниматься музыкой к Маяковскому, скрепя сердце поставил свою подпись. Упорно он добивался свидания с Лапиным, чтобы передать «из рук в руки». Тот, узнав о чем речь, неохотно пошел навстречу, и Щедрин, из любви к Лиле Юрьевне и Василию Абгаровичу, долго его убеждал в интересное- ти затеи. И картину включили в план. (Доносы из музея Маяковского появились уже тогда, когда картина подходила к концу.)
Через год, когда пришло время писать музыку, Щедрин сказал ЛЮ, что он же предупреждал, что будет в это время занят и не сможет писать музыку к фильму Сергея Юткевича. И что можно пригласить другого композитора.
Лиля Юрьевна, по-видимому, забыла, что Щедрин говорил ей год назад о своей занятости, обидевшись и разозлившись, в гневе повесила трубку. Щедрин обиделся, что Лиля Юрьевна несправедливо поссорилась с ним, а Майя обиделась за Родиона… Хотя причины были нелепы, они перестали разговаривать и встречаться. Обе стороны жалели о ссоре, и вот-вот должны были наладиться отношения. «Я не злопамятна», — говорила Лиля Юрьевна, но времени ее жизни не хватило. «Я ужасно жалею, что не помирился с Лилей Юрьевной перед ее смертью», — сказал Щедрин.
Проблема возраста не могла не волновать Плисецкую, как, впрочем, каждую женщину. Но балерину — особенно:
Время летит быстро, а в театре еще быстрее — оно измеряется сезонами, а сезон — от спектакля к спектаклю. Не успеваешь оглянуться, как новый сбор труппы, и год прошел.
Что же делать? — отвечала Лиля Юрьевна, как бы стараясь несколько ее утешить. — Талант не стареет, а стареет, приходит в негодность материал, из которого талант сделан. Вот Утесов, он петь умеет, держится прекрасно, а голоса уже нет. Материал, голос пришел в негодность, пропал. Люся Ильюшенко с ее «мо» верно заметила: «Приходит опыт — уходит прыжок». У вас в балете это особенно обидно, молодая женщина в расцвете сил и — пожалте на пенсию!
Майя пожала плечами, что в данном случае означало: «Ну, это как сказать». И доказала всей своей последующей жизнью, что она — исключение.
Настольный календарь
Редко когда возле телефона не лежит календарь с записями на ближайшие дни. Лежал такой еженедельник и на столе у Владимира Владимировича в Гендриковом переулке. После 14 апреля он продолжал служить Лиле Юрьевне до конца года и потом с архивом был сдан в музей, ибо там были записи, сделанные для памяти еще Владимиром Владимировичем:
24.3.1930 — 1 ч. дня цирк
25.3. — 1905 год сдать
— «Серп и молот» клуб Астахова. Рогожская застава
— Дом печати. Диспут «Баня»
— Книгу «5-ый год»
— Сокольники, выставка
— Сенная площадь. Средне-Тишинский пер. д. З кв. 19 в прав. угол. Сема, Клава.
Жизнь продолжалась, и рукой ЛЮ, каждое первое число месяца написано: «Эля, Аннушка». Это значило — не забыть послать деньги Эльзе в Париж (тогда еще конвертируемые червонцы) и заплатить жалованье домработнице Аннушке. Смотрим дальше:
— письмо маме
— завтра обед Маяковские. Купить сметаны
24.5. — За квартиру. Маяковские. Посылку Арватову
— Зубной врач. Починить часы
— Райх в нас дня.
Бытовые дела перемежаются с делами издательскими:
— Гранки в Гиз
— Фото в «Огонек»
— Переводчик Фосп В. Г.
— 9 — Керженцев. Пудра
— Катанян в 2 часа
19.8 — «Молодая гвардия». Талоны на дрова.
И так годами.
Некоторые ее календари последующих лет сданы в архив, другие затерялись в хаосе войны, что-то уцелело в бумагах…
Бертолъд Брехт и Елена Вайгель
В поездках роль календаря-памятки играли записные книжки. В феврале 1933 года, когда ЛЮ была с Примаковым в Берлине, написано: «Завтра в час дня в «Кранцле- ре» встречаюсь с Брехтом. Пойду одна, Виталий занят».
Хотя ЛЮ бывала в Берлине и раньше, с Брехтом она познакомилась только теперь. Они вместе ездили смотреть новые индустриальные районы Берлина, ЛЮ интересовали всяческие новшества и в полиграфии, и в рекламе, о которых ее просил писать ему Осип Максимович. В конторе «Совэкспортфильма» была копия «Стеклянного глаза», и Брехт захотел ее посмотреть. Он пришел на просмотр с Эрнстом Бушем. Втроем они фантазировали насчет фильма, где Брехт хотел, чтобы Буш пел зонги на стихи Маяковского, но дальше разговоров дело не пошло — не нашли денег. Обычное дело.
«Уже после войны, — рассказывала ЛЮ, — когда театр приезжал в Москву, ко мне несколько раз приходила Елена Вайгель, его жена, актриса. Это была острая, умная и очень некрасивая женщина, но с ней было интересно разговаривать и она многое знала. Очень увлекалась Фрейдом (мы все через это прошли в десятых годах), называла его Зигмундом, будто он ее родственник, и цитировала на память целые абзацы. Я не поверила и достала с полки его том, она моментально нашла это место, и все оказалось точно. Я была посрамлена, мы смеялись, а она сказала: «Жаль, что не заключили пари. Я бы выиграла!» Типично по-немецки.
Несколько раз я их приглашала с Эрнстом Бушем. Он как актер мне нравился больше, чем певец, хотя зонги его любила. Несколько песен он пел на стихи Маяковского, но переводы не всюду были точны, я пару мест ему исправила, и он мне потом прислал пластинку, где он поет уже исправленные слова.
Я их расспрашивала о Валеске Герт, но они ничего вразумительного не могли сказать. Это была знаменитая в двадцатых годах танцовщица и певица, красавица с талантливым телом. Она могла все — и классику, и эстрадную эксцентрику. На нее ставили специально ревю, и она произвела сенсацию тем, что пела один номер, окруженная почему-то стадом дрессированных шимпанзе. Мы водили компанию с нею и Эйзенштейном. Его пригласили поставить с Валеской феерию в стиле начала века, на сцене и экране одновременно — как я сейчас понимаю, это была бы «Латерна магика», но тогда она еще не была придумана. Ее богатый любовник хотел выписать костюмы и шляпы из Парижа, музыку заказать Равелю, а декорацию Руо — все, как задумал Эйзенштейн, но он внезапно разорился, и вся затея лопнула. Валеска, вопреки ожиданиям, не бросила его, а какое-то время он жил на ее деньги, пока его дела не поправились, но не настолько, чтобы финансировать затею Эйзенштейна. Она была презабавная, очень остроумная, и с ней всегда было весело, даже тогда, когда все было плохо. У меня есть фотография — мы с Эйзеном и она в Москве. В 1928 году она приезжала на гастроли.
Я потом ее видела у Феллини в «Джульетте и духи». Жуткую какую-то бабу несут в ванной, а она показывает язык. Лучше бы я этого не смотрела, и она осталась бы в моем воспоминании красавицей».
Виктор Шкловский
Из календаря 1940 года: «От Шкловского завтра привезут книгу о Володе».
У Лили Юрьевны была привычка — литературоведческие сочинения, воспоминания, некоторые статьи она читала с карандашом в руках, делая заметки на полях, исправляя, не соглашаясь, полемизируя и уличая. Особенно много помет она делала в книгах Перцова, Катаева, Шкловского.
Вот, к примеру, книга Виктора Шкловского «О Маяковском», «Советский писатель», 1940.
Авторская надпись: «Л.Ю.Б.! О.М.Б.! Жизнь моя прошла рядом с вашей жизнью. Много мы видели вместе. Многое я узнал от Брика, не имеющего желаний. Пытался писать справедливо.
Виктор Шкловский 9 мая 1940».
Привожу в скобках лишь некоторые пометы ЛЮ:
стр. 49 — «Ося Брик не писал и литературу презирал» (??!!)
стр. 64 — «Символистов он не любил. (?!)…написал какую-то книгу, под названием, кажется (?), «Пустыня и лепестки».
стр. 77 — «Мимо Корнея Чуковского прошел Блок, и Белый, и Горький… Он понял по-своему Маяковского и так его смял, так пересказал, чтобы публика не забеспокоилась». (?!)
стр. 79 — «Брик строил на рояле театр не менее метра в кубе и автомобиль из карт. Постройкой восхищалась Лиля Брик». (Не только я!)
стр. 81 — «…Большая картина — масло под стеклом, работы Бориса Григорьева — хозяйка дома лежит в платье. Плохая картина. Лиля ее потом продала». (Хорошая картина. Без стекла и в другой квартире.)
стр. 86 — «Л.Брик Маяковского остригла, велела ему помыться, переодела. Он начал носить тяжелую палку». (Начал носить раньше. Всегда был чистоплотен.)
стр. 87 — «Помню, был такой человек Кричевский, вероятно фабрикант». (Юрист.)
стр. 169 — «Книжка Маяковского была уже издана, Лиля переплела ее в елизаветинскую лиловую парчу». (В кожу.)
стр. 173 — «В Берлин приезжал Маяковский с Бриками. Потом они уехали, и Маяковский остался один». (Было наоборот.)
стр. 178 — «Есенин Маяковского не любил и рвал его книги, если находил в своем доме». (Любил, но полемизировал, задирался.)
стр. 179 — «На Водопьяном переулке… телефон общий, на всю квартиру». (Не общий, а наш 67—.)
стр. 195 — «Кажется, из окна через дом виден ВХУТЕМАС». (Не виден.)
стр. 205 — «Сценарий «Как поживаете» обратился в пьесу «Клоп». («Позабудь про камин, а не «Как поживаете».)
стр. 210 — «Однажды в русско-еврейской аудитории поэта приветствовали на идиш без перевода. Он встал и очень серьезно ответил речью по-грузински». (Выдумка.)
стр. 219 — «Пастернака Маяковский очень долго любил». (Всегда).
стр. 220 — «Он убил себя выстрелом из того револьвера, который снят в картине «Не для денег родившийся». (О Господи, какая чепуха.)
«Маяковский лежал в светлой голубой рубашке. (Белой.) Он не собирался умирать. Дома стояло еще несколько пар ботинок с железом» (?!)
Как тут не вспомнить Ахматову, которая, прочитав чьи-то воспоминания, воскликнула: «И такое пишут через сорок лет! Что же будут писать через сто?» А ведь Шкловский написал это всего через десять (!) лет!
А вот статья того же Шкловского в журнале «Октябрь», № 7, 1962. Тоже вся в пометах ЛЮ.
«Он хорошо знал Маркса». (Только «Капитал».)
«Он говорил: «Мы пишем друг другу жестокие вещи. Но когда мне писать, не говори, что моя последняя книга хуже, чем предпоследняя. Нельзя закрывать надежду человеку». (Это интонация не Маяковского, а Шкловского.)
«Мы странно улучшаем и переделываем биографии писателей». (Шкловский — безусловно.)
«Будем беречь поэта от одиночества, от изоляции, будем учиться дружбе!» (Шкловскому следует.)
Цитирую далеко не все, но одна фраза вызвала возмущение, и ЛЮ ее резко подчеркнула: «ЖАЛКО, ЧТО В ТОМЕ НЕ НАПЕЧАТАНО БОЛЬШОЕ ПИСЬМО О ПОЭЗИИ».
Речь идет о 65-м томе «Литературного наследства», где были опубликованы письма. Шкловский сокрушается, что не было напечатано письмо Маяковского о поэзии. Письмо НЕСУЩЕСТВУЮЩЕЕ, оно никогда и не писалось. Но читатель настораживается — в самом деле, почему Лиля Брик не напечатала его?!
Не знаю, писала ли ЛЮ об этом Шкловскому или просто с кем-то говорила о его выдумке, но он написал ей письмо:
«Дорогая Лиля!
Андроников сказал мне, что письма Маяковского о поэзии, направленного тебе, не было. Конечно, я верю. Об этом будет оговорено в моих воспоминаниях. Я очень огорчен. О письме, о его содержании и о том, что ты хочешь напечатать письмо в своих воспоминаниях, мне сказал Федор Гриц. Значит, он ошибся, я его понял так, будто он письмо хоть частью читал. (Путаница идет вокруг пись- ма-дневника времен написания «Про это», обращенного лично к Лиле, и «хоть частью» Гриц его не мог читать и не читал. — В.К.)
Почему я поверил Гоицу?…Я радовался, что есть письмо, к тебе обращенное. Без этого остальные письма еще непонятнее. Он должен был спорить с женщиной, которой посвятил свою жизнь и стих, за право поэзии говорить о любви не в шутку.
Так я понял и твои записи о разорванной поэме «Дон Жуан». Опять про любовь.
Но факт есть факт. Письма не существует и не было.
Мне жалко, что я ошибся и обидел тебя.
Новых друзей не будет. Нового горя, равного для нас, тому что мы видели, — не будет.
Прости меня.
Я стар. Пишу о Толстом и жалуюсь, через него, на вечную несправедливость во всех людях. Прости меня.
Виктор Шкловский, 17 июля 1962 года Скоро 70
Еще прости за ошибки. Пером писать — еще более не умею». (Письмо написано карандашом.)
Шкловский перепутал письмо с дневником, который поэт писал специально для Лили Юрьевны, работая над поэмой «Про это». Читатели остались дезинформированы — ведь вышеприведенное письмо с оправданиями Шкловского нигде не напечатано. А ложь и путаницу, которую он внес, можно прочитать, взяв журнал в любой библиотеке.
«Я считала лефовцев своими друзьями еще с 15-го года в Петербурге, с «Облака в штанах», с Володиных выступлений, — вспоминала ЛЮ. — С переездом в Москву сколотился ЛЕФ, собирались каждую неделю. Это было содружество одинаково мыслящих, талантливых, советских людей. Мне казалось, что я вхожу в это содружество, и принимала к сердцу близко все лефовские дела и вместе со всеми обсуждала лефовские мероприятия.
В одно из заседаний, посвященных кино, Жемчужный выругал какой-то сценарий. Ося его поддержал. Оказалось, что сценарий Шкловского. Тот необычайно самолюбив — пришел в ярость и, не помня себя, стал крыть Жемчужного и Осю чуть ли не жуликами. Жемчужный вообще человек тихий и только удивлялся, а Ося всегда относился к Шкловскому как к неврастенику, с которым не стоит связываться, и промолчал. Володи не было. А я не выдержала и предложила вместо сценария Шкловского обсуждать любой другой плохой игровой сценарий. Шкловский вышел из себя, вскочил, крикнув мне, что хозяйка дома должна знать свое место, не вмешиваться в разговоры, и убежал. Назавтра он прислал мне извинительное письмо, я прочла его с гадливым чувством. На следующий день еще одно письмо, которое я, не читая, бросила в печь».
Они не встречались долгие годы. Лишь в день смерти О.М.Брика 22 февраля 1945 года Шкловский впервые переступил порог их дома. Не сказав ни слова, он поцеловал руку Лиле Юрьевне, прошел в комнату Брика, чтобы проститься, и снова наступило отчуждение на долгие годы. Вдруг, без звонка, в 1951 году он явился из тьмы веков. Лиля сидела в шубе на балконе, после инфаркта она не выходила. Он тоже сел на балконе. Она посмотрела на него с удивлением и сказала: «Мне сегодня шестьдесят лет». — «Что ж. Такое бывает. Поздравляю». Помолчали.
«Асеева ты давно не видела?» — спросил Шкловский.
«Нет, он давно не звонил. Наверно, сделал нам очередную гадость и сам же на нас за это обиделся».
И лишь в шестидесятых годах они постепенно, незаметно стали общаться: то какое-то письмо, то поручение от Эльзы, то борьба за освобождение Параджанова, то какие-то литературные вопросы и соседство по Переделкину… И старая обида как-то притупилась.
Владимир Яхонтов
Из календаря от 4 марта 1945 года: «Придут Яхонтовы».
ЛЮ очень ценила и любила его, так же, как и Лилю Ефимовну Попову, его жену и постоянного режиссера. Они бывали у нее на Арбате, еще до войны. Они жили во флигеле, где во дворе стоит старый памятник Гоголю. Был день рождения Маяковского, и Лиля Ефимовна сделала вареники с вишнями, любимое его блюдо. Это было днем 19 июля 1944 года.
ЛЮ часто просила Яхонтова почитать Пушкина или Маяковского, это было, конечно, не так, как на пластинках или на эстраде, — тише, проще, но столь же замечательно. Почти всегда он читал «Слыхали ль вы…»
За ужином разговаривали о поэзии, о театре. ЛЮ спрашивала его, отчего он исполняет так мало раннего Маяковского, это такие искренние стихи, наболевшие и пронзительные. И читала ему вполголоса наизусть:
Вам ли понять, почему я, спокойный, насмешек грозою душу на блюде несу к обеду идущих лет.
С небритой щеки площадей стекая ненужной слезою, я,
быть может, последний поэт.
Она знала наизусть всего раннего Маяковского. Как- то во время войны мы пошли с ЛЮ днем в Дом актера на прогон моноспектакля, который играл Яхонтов, а поставила Лиля Попова. Это было «Горе от ума». На сцене стояло лишь кресло, а всех аксессуаров — накидка, цилиндр и трость. Это было замечательно. Не буду повторяться, так как спектакль подробно описан театроведом Натальей Крымовой в ее интереснейшей монографии о Яхонтове. Потом поехали обедать к ЛЮ, и за столом состоялся настоящий худсовет. За давностью лет я запамятовал, о чем говорили, и говорили главным образом ЛЮ и Лиля Ефимовна. А Яхонтов сидел усталый, иногда тихо улыбался и пожимал плечами.
Во время разговора зазвонил телефон — Василий Иванович Качалов! Все очень обрадовались, просили передать приветы, он тоже просил кланяться Яхонтовым. ЛЮ была давно знакома с Качаловым и — к слову — вспомнила, какой он был блестящий Чацкий в старой постановке, еще в Общедоступном…
«А в сороковом я не пошла смотреть его Чацкого, ему впору было бы играть Фамусова. Видела фотографии — зачем он взялся? И голос уже немолодой…»
А как вам его чтение Маяковского?
Боже, это же пародия на самого себя! Но все равно я его очень люблю.
Заговорили о МХАТе, куда ЛЮ недавно занесло на «Кремлевские куранты», и она рассказала такую притчу: «Однажды, еще до революции, к нам приехал родственник из провинции, и мы ему купили билет в Художественный Общедоступный на «Гамлета» в постановке Гордона Крега. Возвращается, его спрашивают: «Как понравилось?» — «Ничего, посмеялся». Так и я на «Кремлевских курантах», ничего… посмеялась!
Много лет спустя после смерти Яхонтова ЛЮ мне рассказала:
«Во время войны в Москву приехал на гастроли пианист из Англии. Яхонтов с ним когда-то учился, пианист нашел его, позвонил и пригласил на концерт. Потом он был у него пару раз в «Национале». Вскоре Яхонтова вызвали на явочную квартиру и предложили сотрудничество. Когда он отказался, намекнули, что это отразится на работе артиста. Предложили сообщать о Пастернаке. Яхонтов отнекивался, говорил, что не исполняет его стихов и с ним не знаком. «Так познакомьтесь с ним под предлогом чтения его стихов». И как-то он попросил меня познакомить его с Пастернаком, но я не советовала ему читать его стихи, очень уж они были разные. Тогда я ничего этого, разумеется, не знала. Они так и не познакомились, я потом спросила Пастернака.
Яхонтов в последнее время перестал ходить к нам, только звонил изредка. Я сейчас думаю, что он не хотел, чтобы его ТАМ спрашивали о нас. Он был в ужасном состоянии, его терзала тяжелейшая депрессия…»
Не выдержав, он выбросился из окна. Летом 1945 года.
Николай Черкасов
Из календаря от 2 апреля 1949 года: «Вечером Коля Черкасов с Ниной. Не забыть горчицу».
В конце сороковых в записной книжке ЛЮ появился ленинградский номер телефона Николая Константиновича Черкасова. Знакомство сразу стало дружбой, которая продолжалась до самой его смерти. Он был приглашен на роль Маяковского в фильме «Они знали Маяковского», который должны были ставить Зархи и Хейфец на «Лен- фильме» по сценарию Василия Абгаровича Катаняна. Затея эта не состоялась, хотя сценарий был написан и принят к постановке, — то ли потому, что режиссеров заставили делать какой-то фильм о борьбе за мир, то ли из-за того, что союз Зархи и Хейфеца распался, то ли из-за того и другого вместе. Центром, вокруг которого все вращалось, была ЛЮ. Она со всеми разговаривала, давала советы, мирила, сводила людей, звонила в Ленинград — все шло через нее.
Черкасов был очень увлечен этой затеей, он полюбил и ЛЮ, и Василия Абгаровича, ежедневно общался с ними, каждый день звонил из Ленинграда. Пока суть да дело, он начал читать по радио «Рассказы о Маяковском», в 1940 году вышла такая книга у В.А.Катаняна. Когда затея с фильмом не состоялась, Василий Абгарович сделал из сценария пьесу «Они знали Маяковского», ее поставили на сцене Академического театра им. Пушкина в Ленинграде в 1953 году. В заглавной роли — Николай Черкасов.
ЛЮ была душой этой затеи, принимала участие в выборе режиссера. Кого-то отмели и взяли Николая Петрова. Она надоумила пригласить в качестве художника Тышле- ра и посоветовала взять композитора Щедрина, тогда еще студента. Его музыку они где-то с Василием Абгаровичем уже слышали, и это решило дело. Она много разговаривала с Черкасовым, рассказывала ему о Маяковском, о его характере, повадках. При мне как-то сказала: «Володя никогда громко не хохотал, он смеялся». Говорила, что Маяковский был элегантен, смотрела материю, которую хотели купить на пиджак для героя спектакля, забраковала и дала собственный отрез из твида: «Нельзя, чтобы Володя выглядел пугалом».
Во время репетиций ЛЮ и Василий Абгарович жили в Ленинграде. Театр снял им апартаменты в «Европейской», зима была суровая, и в отеле было холодно. «Я, наверно, замерзну под какой-нибудь из ваз, которыми утыкан номер», — писала мне ЛЮ.
Премьера 6 ноября 1953 года прошла с большим успехом, спектакль играли долго, его снимало ТВ. Пресса была разная, но в большинстве доброжелательная.
Банкет устроили в «Европейской». В центре стола сидели ЛЮ и Черкасов, потом все остальные. Главной была Лиля Юрьевна. Почти все тосты были в ее честь.
Черкасов был блестящий рассказчик, ЛЮ любила его общество. «Ему все время дают не те роли. Он не должен скакать на коне из картины в картину и размахивать мечом. Его амплуа — герой-неврастеник, человек тонкий, ранимый. Он мог бы блестяще играть Ибсена, Чехова, в современных западных пьесах…»
Кадр из фильма «Закованная фильмои», 1918 год
Осип Брик, ЛЮ, Василий Абгарович Катанян, конец 30-х годов
В музее Маяковского при московской школе № 1274, начало 70-х годов
Слева направо: Василий Абгарович Катанян, ЛЮ, Маруся Бурлюк, Семен Кирсанов
ЛЮ с Николаем Черкасовым, загримированным под Маяковского для спектакля «Они знали Маяковского». Ленинград, 1955 год
Слева направо: Надя Ходасевич-Леже, ЛЮ, В.А. Катанян. На открытии музея Леже в Париже, 1959 год
Незаконченный портрет ЛЮ и Маяковского Фернана Леже, 1955 год
1966 год
В Париже на выставке «20лет работы Маяковского», 1975 год
Балет Ролана Пети «Зажгите звезды» (1972 год), посвященный ЛЮ и Маяковскому
В Париже с Франсуа-Мари Банье, 1975 год
© Фото В. Плотникова1975 год
© Фото В. Плотникова
1975 год
Поле под Звенигородом, где рассеян прах ЛЮ
Я всегда вспоминал ее слова, когда видел его царевича Алексея или генерала Хлудова в «Беге», которого он играл потрясающе.
Когда Черкасов приезжал в Москву, ЛЮ всегда звала его с Ниной Николаевной, его женой, обедать и ужинать. Он буквально объедался горчицей, которую ЛЮ собственноручно готовила в его честь. Накануне его приезда она начинала в большой миске растирать горчицу с медом и оливковым маслом — гигантскую порцию. Что оставалось, давали ему в банке с собой в Ленинград.
Мне Черкасов нравился — он был веселый, общительный, добрый. Рассказывал много историй с матерщиной, это было никак не похабно, а остроумно. Помню сценку на узбекском базаре или охотника с больным животом. Очень смешно он показывал театрального критика, которому дали билет не во второй ряд, а в двадцатый… Эту пантомиму очень любил смотреть Сергей Эйзенштейн. Когда он привез к нам на занятия Черкасова, то велел ему показать «Критика» и, заливаясь смехом, попросил повторить.
Нина была умная женщина, которую Черкасов любил и с мнением которой очень считался. Артистка она была небольшая, но все отлично понимала. Лиля Юрьевна как- то много говорила с ней об Эйзенштейне, Нина читала ей куски из своих воспоминаний. Она редко смеялась, но была остроумной. Для какого-то сборника Нине предложили написать воспоминания о Шостаковиче. Валентина Георгиевна Козинцева ей заметила, что это не совсем этично: Нина играла в подоночной пьесе жену Шостаковича, а пьеса была антишостаковичская. «Ну, я ее и играла плохо», — нашлась Нина.
После смерти Черкасова она продолжала дружить с Лилей Юрьевной и моим отцом. Каждый раз, как я ехал в Ленинград, я отвозил ей от ЛЮ то конфеты, то духи, то красивую косынку. Нина иногда звонила или писала открытки, но прежнего общения, как раньше, уже не было, поскольку не было Николая Константиновича. Я был удивлен, что Нина никак не отреагировала на смерть моего отца, но потом узнал, что она впала в глубокую депрессию и летом 1980 года окончила свои дни в психиатрической больнице.
Леонид Утесов, О.Л.Книппер-Чехова
Из календаря от 14 июля 1951 года: «Когда возвращалась из лавки, встретилась с Леонидом Утесовым».
Дело было на Николиной горе, дачном поселке, где Лиля Юрьевна снимала дачу в пятидесятых годах. Леонид Утесов приехал к кому-то в гости и, гуляя с хозяевами после обеда, встретил Лилю Юрьевну. С ним был его зять Альберт Гинделыптейн. Оба они буквально бросились на нее, словно не видели ее сто лет, что, вероятно, так и было. Долго восклицали, а потом решили, что увяжутся за ней, а хозяева пойдут готовить ужин. «И повкуснее!» — крикнул им вслед Утесов.
Альберт говорил ЛЮ, как давно он ее любит, но Леонид Осипович заметил, что все же в два раза меньше, чем он, ибо Альберт в два раза моложе его.
Я же еще увивался вокруг вас в Одессе в двадцатых годах. Помните?
Не помню, ибо никогда не была в Одессе.
Были! Были! Вы же приезжали туда с этим — как его? — у вас с ним был роман, и останавливались вы в «Лондонской». Об этом говорил весь город!
Да, действительно. И «Лондонскую» помню, и пляж, и как у вас сидели до утра, тоже вспомнила, а вот поклонника не помню.
Все засмеялись. Мы шли мимо дач, Утесов много шутил и было весело. Подошли к дому ЛЮ (она снимала дачу у Гольдиной-Семашко), и она пригласила всех зайти поесть ягод. За столом на террасе ЛЮ сказала, что Кирсанов подарил ей пластинку с песней Утесова на слова Семы (так они его звали) — «Есть город, который я вижу во сне».
Я прослушала ее три раза, так она мне понравилась.
Спасибо. Но больше этот босяк ничего для меня не пишет, сколько я его ни прошу. А когда он только приехал в Москву, то все время торчал у меня — ведь мы одесситы. Его папа написал мне, чтобы я не дал сбиться с пути его чаду. Сын добропорядочного портного — и вдруг эта московская богема…
Ну, он попал в хорошие руки, за ним смотрели и вы, и Маяковский.
А что вы думаете? Конечно, ему повезло.
Вы должны помнить, как Сема картавил, когда приехал в Москву, и его чудовищный акцент. Но он все время рвался читать стихи на эстраде. Володя сказал ему, что он должен любой ценой избавиться от этих недостатков, ибо его пафос неумолимо превращается в гротеск. Я отвела его к моему дальнему родственнику, логопеду, который лечил от заикания, и попросила его наладить Семину речь. И он стал давать ему уроки дикции.
А вышло как в анекдоте с попом и евреем?
Вовсе нет. Сема перестал картавить, акцент исчез, и он стал выступать публично. Правда, читал он похоже на Есенина, невольно ему подражая, но это было заметно тогда, когда есенинское чтение было у всех на слуху. Сегодня этого никто не помнит, да это уже и не играет роли. Тем более, что он давно читает по-другому. Он поэт талантливый, а некоторые его стихи я считаю блестящими. Его жену Клаву вы помните?
Смутно.
Я-то ее помню хорошо. Она была из деревни, но очень быстро цивилизовалась, заразилась Семиным снобизмом, была умница, симпатичная, очень хорошенькая и даже элегантная. Страстно хотела ребенка и умерла от родов. А Вова, их сын, вырос толковым парнем, занимается наукой. Доктор наук.
Вскоре пришла девочка и пролепетала, что дедушка велел идти ужинать, в том числе и всем нам. Мы не пошли, а Утесов с Лилей Юрьевной прощались так, будто они опять не увидятся в ближайшие сто лет. Что, в сущности, и произошло.
Там же, на Николиной горе, Лиля Юрьевна очень весело общалась со всеми Михалковыми, они жили напротив, и Сергей Владимирович заходил к ним чуть не каждый день, он был замечательный рассказчик. По вечерам часто пили чай с Капицами. К Асеевым ходили редко. Однажды О.Л.Книппер-Чехова пригласила Лилю Юрьевну на пятичасовой чай. Она уже почти ничего не видела, но была красиво причесана, с маникюром, в стеганой китайской пестрой куртке. Пили чай из самовара, ЛЮ принесла трюфели. Книппер ругала нынешний МХАТ, говорила, что он изжил себя, что театры умирают, как люди.
Ну, я не хотела бы умереть, как МХАТ, такая скука, — заметила ЛЮ.
Нет, МХАТ надо закрыть, в его помещении открыть другой театр, с другими принципами, другой манерой и репертуаром, другой режиссурой. Актеров можно оставить прежних, но не всех, не всех. Ведь есть гениальные, а есть…
И она махнула рукой. Чем все это кончилось, мы видим.
Константин Симонов
Из календаря от 2 декабря 1963 года: «В 4 часа заедет с письмом от Эльзы Константин Симонов».
С Константином Симоновым у Лили Брик на протяжении тридцати с лишним лет отношения были полярные. Как молодого поэта она его не ценила, он не был в когорте Глазкова — Кульчицкого, и ей, видимо, не импонировала эта громкая литературная его любовь к Валентине Серовой, и, наверно, где-то подсознательно она ревновала к тому, что вот снова поэт и муза, повсюду о ней его стихи… Вроде бы история повторяется, много шума и славы вокруг, но не вокруг нее. Похоже, что было так. И сами стихи — по стилю, образности, поэтике — были не ее вкуса. Ей нравилась в то время другая поэзия — Кульчицкий, Кирсанов, Глазков, Слуцкий…
Домами они не встречались, виделись то у Кирсанова, то на банкетах по поводу Арагона и Эльзы или на литературных вечерах… Однажды она сказала, году в пятидесятом:
Как я могла так неосторожно отозваться о его стихах, когда он был на вершине писательской власти!
Как именно?
Когда меня на банкете в «Арагви» посадили с ним рядом, я ему негромко сказала: «Зачем вы печатаете эти стихи? Неужели считаете их хорошими?» Что-то в этом роде. Сказать такое поэту! Это было очень неосторожно, интуиция мне изменила. И мы нажили в его лице опасного врага.
Константин Михайлович в те годы занимал руководящие литературные посты — в Союзе писателей, в «Литературной газете», в «Новом мире». Он никогда не вел антимаяковской политики, но поскольку был фигурой сложной, то занимал позицию официозную — Маяковский — поэт революции! И только. Никакого футуризма! А эта позиция не устраивала Лилю Юрьевну и Василия Абгаровича. Отношения были натянуто-неприязненные.
Но в конце пятидесятых они как бы познакомились заново, словно впервые увидели друг друга. Изменилось время, изменились в какой-то степени они и их взгляды. Симонов ушел от Серовой; Лариса Жадова по-другому смотрела на левое искусство и была симпатична Лиле Юрьевне. Она говорила, что Лариса сильно повлияла на Симонова, сделала его мягче, человечнее, «левее». Что после «ссылки» в Узбекистан он сильно изменился в лучшую сторону. С Эльзой Триоле он в это время работал над сценарием фильма «Нормандия — Неман». Но не только это явилось причиной сближения. Когда они лучше узнали друг друга, они подружились домами. И последние лет двадцать это была самая настоящая дружба — верная и искренняя. Им было интересно общаться, переписываться, разговаривать — о войне, о Франции, о жизни, об искусстве, о Маяковском… ЛЮ рассказывала о нем вещи очень личные, которые Симонов не мог узнать ни от кого, кроме как от нее. Много говорила о Брике — таком, каким она его считала. Она снимала христоматий- ный глянец с личности Маяковского, рассказывала много интересного о друзьях и врагах поэта, об Арагоне и Эльзе — «со своей колокольни». («Зачем же мне спускаться со своей и залезать на чужую?» — сказала она однажды.)
Летом 1978 года, когда не стало Лили Юрьевны, в разговоре с Константином Михайловичем я сказал, что вот, мол, какие две потери для вас в один год — Роман Кармен и Лиля Юрьевна. С Карменом они дружили и много раз работали. Симонов, помолчав, ответил: «Нет, Кармен, конечно, это тяжело. Но уход Лили Юрьевны — потеря для меня незаменимая. Она была самым большим моим другом».
И я уверен, что развеять свой прах он решил под влиянием Лили Юрьевны. Вскоре после ее похорон он слег в больницу и, безнадежно больной, звонил Василию Абгаровичу и расспрашивал, как это было, кто выполнил ее волю. Потом долго молчал. Вскоре его не стало.
Но пока — шестидесятые годы. Константин Михайлович дарит ей свою военную прозу, романы, публицистику. Она с интересом их читает, о чем говорит или же пишет ему в Среднюю Азию — там он жил одно время в хрущевской опале. Симонов внимательно прислушивался к ее мнению или замечаниям, если таковые были. Об этом — в их письмах, которые лежат в архивах РГАЛИ.
«Дорогая Лили Юрьевна! — писал Симонов 15.1.1960 года. — Спасибо, что написали про роман! Рад, что конец показался Вам не хуже начала. Этого я больше всего боялся в последние месяцы работы, уже устав и потеряв свежесть взгляда на то, что делал.
Я очень рад, что книга эта — Вам по душе. Для меня хороши она или худа, — но это самая душевно важная работа из всего, что я делал за последние 15 лет.
Жизнь наша идет хорошо, и я бы сказал даже — прекрасно, — если бы не «дамоклов меч» в виде «Нормандия — Неман». Сегодня ночью два раза звонили-теребили, что-то рассказывали и объясняли, а в общем, все это угрожает мне еще одной поездкой в Москву. А ехать смерть как не хочется — хочется тут посидеть, оглядеться, сесть за новую работу.
В общем, хожу злой по этому поводу, и наоборот — добрый по всем остальным.
Если буду в Москве — буду звонить Вам!
Большой привет Василию Абгаровичу.
Лариса, наверно, напишет отдельно, она сидит и диктует сейчас разные свои мексиканские мысли.
Крепко жму Вашу руку. Ваш Константин Симонов.
Ташкент».
Зная, как ЛЮ любит прикладное искусство Средней Азии, он прислал ей шесть покрывал с узбекской набойкой, которые она повесила у себя на даче как занавески. И очень их любила.
Однажды ЛЮ, Симонов и Маргарита Алигер весь вечер читали стихи и переводы Пабло НерудЫ, а Маргарита Иосифовна рассказывала, как была у него в Чили и что у него необыкновенный дом на берегу океана, показывала альбом.
Если «перлюстрировать» переписку ЛЮ и Эльзы шестидесятых годов, то каждая встреча с Симоновыми — в Париже или Москве — описана в их письмах. Как выглядели Лариса и дочки, о чем разговаривали, что ели, что напечатал Константин Михайлович. Рассказывалось
опремьере спектакля Симонова или о перипетиях с фильмом по его сценарию. И всегда о нем писалось только хорошее.
Симонов очень много и от души занимался Маяковским, всячески ломая укоренившееся представление о нем как о «горлане-главаре» — что было не так просто. Он восстановил его выставку «XX лет работы». Выступал против новой официозной экспозиции музея. Активно боролся со статьями в «Огоньке» 1968 года и с Воронцовым и Колосковым (их авторами) — креатурами М.Суслова. Он писал Брежневу, что в сочинениях Маяковского изымают посвящения поэта Лиле Брик. И это именно он добился того, что сняли неуча и авантюриста Макарова с поста директора Музея Маяковского, а Воронцова и Ко- лоскова отстранили от курирования Маяковского — до этого все, что касалось поэта, проходило их цензуру, и Лиля Юрьевна, и мой отец были ими вычеркнуты из л итературоведения.
Много сделал Симонов, освобождая живую фигуру Маяковского от бронзы многопудья, а Лилю Юрьевну от наветов. Он писал о поэте — как поэт. После него я видел такое благородное отношение к Маяковскому только у Евгения Евтушенко.
Ролан Пети
Календарь, 12.5.75: «Вечером придет Пети».
Знаменитый французский балетмейстер Ролан Пети поставил балет «Зажгите звезды». Этим спектаклем он открыл свой театр балета в Марселе. В 1974 году он анонсировал свои спектакли в Москве. Наши чиновники ездили отбирать спектакли в Марсель и забраковали «Звезды» — это спектакль про Маяковского, революцию и вдобавок еще там партнерша героя, его возлюбленная — молодая Лиля Брик. Да ни в коем разе!
Итак, театр с успехом гастролировал в Москве, Плисецкая впервые показала москвичам «Умирающую розу» в паре с Брианом. А вечера Ролан Пети проводил у Плисецкой; когда они уже обо всем, не зная языков, переговорили и она не знала, что с ним делать, я посоветовал познакомить его с Лилей Юрьевной.
Как, она жива? — воскликнул Пети. Он воображал, что ее уже нет, как и Маяковского, и ставил адажио с ней, как с мифической фигурой.
Он помчался к ней на Кутузовский, они очень понравились друг другу. Долго говорили, ЛЮ расспрашивала, что и как она танцует у него в балете. А Володя? Он показал фотографии и даже сделал несколько движений в ее тесной столовой.
Как бы мне хотелось это увидеть. Я уверена, что мне очень понравилось бы, судя по вашим рассказам и фото.
Так почему же ваши руководители не захотели его здесь показать?
Потому что они дураки и невежды.
Вместо увертюры в начале представления звучит запись голоса Луи Арагона, который читает большой фрагмент из «Флейты-позвоночника» (рассказывая это, Ролан Пети не отрываясь смотрел на героиню поэмы), затем органически начинается действие балета с музыкой Шостаковича, Прокофьева, Мусоргского… «На фоне революционных великих потрясений, решенных символически, проходит дуэт с возлюбленной, которая становится Вечной Музой поэта, и воображаемая встреча зрелого поэта с юным ниспровергателем-футуристом. Дуэт поставлен с необыкновенной глубиной и поразителен по исполнению», — писала Плисецкая.
Лиля Юрьевна подарила Ролану Пети рисунок Леже «Танец» с надписью: «Если это танец, то он должен принадлежать Вам. Лиля».
Он же подарил ей модную в те годы синюю гарусную шаль с большой бахромой, которая очень шла Лиле Юрьевне.
Зиновий Паперный
Календарь, 12.11.1975: «Поблагодарить Паперного».
Многолетняя, радостная дружба связывала ЛЮ с Зиновием Самойловичем Паперным и всей его многочисленной семьей. Он был доктором филологических наук и занимался творчеством Маяковского. И они чуть не каждый день виделись или говорили по телефону. Слишком уж много у них было общих литературных интересов, и вообще Паперный был очень интересный человек, один из самых остроумных в Москве. Но в один прекрасный день он написал пародию «Чего же ты хохочешь» на жутко бездарный опус Кочетова «Чего же ты хочешь» — черносотенную мазню. Однако Союз советских писателей встал горой за «своего», и Паперного «казнили» (в духе большинства наших кретинских решений в области литературы) — запретили заниматься Маяковским, а велели взяться за Чехова. Что делать? Про Маяковского печатать не будут, а значит, и денег платить не будут, на что жить?
Занявшись Чеховым, как человек талантливый, он выпустил несколько интереснейших работ о нем. Но «в стол» не переставал писать о любимом поэте и продолжал дружить с Лилей Юрьевной и Василием Абгаровичем. Он был им настоящим преданным другом.
Несмотря на трудные времена, он не терял оптимизма, и с ним всегда было интересно и весело. В день рождения ЛЮ он позвонил ей буквально ни свет ни заря, разбудил ее, поздно заснувшую, и она испуганно спросила, что стряслось. Ведь у него такая большая семья…
Ничего. Я просто хотел поздравить вас с днем рождения первым, как тот пенсионер, который приходит к урне голосовать раньше всех.
Слушайте, Зяма. Пожалуйста, не делайте из себя пенсионера, а из меня урну!
Вот одно из писем ЛЮ, «переходного периода» от Маяковского к Чехову, написанное ею по просьбе Паперного.
«4.70.
Милый Зиновий Самойлович, сейчас напишу Вам нескладное письмо.
Вы просили рассказать Вам о чеховской «Чайке».
Мы с Владимиром Владимировичем и Осипом Максимовичем всегда думали, что Чехов — футурист. Особенно — в «Чайке».
В нашем понимании каждый новатор — футурист. Чехов был им. Гениальный Толстой — нет. Вот, пожалуйста:
Треплев (который Чехов) —…по-моему, современный театр — это рутина, предрассудок. Когда поднимается занавес и при вечернем освещении, в комнате с тремя стенами, эти великие таланты, жрецы святого искусства изображают, как люди едят, пьют, любят, ходят, носят свои пиджаки; когда из пошлых картин и фраз стараются выудить мораль — мораль маленькую, удобопонятную, полезную в домашнем обиходе… то я бегу и бегу… Нужны новые формы, а если их нет, то лучше ничего не нужно.
И еще: «Я талантливее вас всех, коли на то пошло. Вы, рутинеры, расхватили первенство в искусстве и считаете законным и настоящим лишь то, что делаете вы сами, а остальное вы гнетете и душите! Не признаю я вас!»
Критика (Аркадина) — «…Устроил этот спектакль… не для шутки, а для демонстрации… Тут претензии на новые формы, на новую эру в искусстве».
Маяковский:
Для других театров Представлять не важно.
Для них сцена —
Замочная скважина.
Сиди, мол, смирно Прямо или наискосочек.
Смотришь и видишь —
Гнусят на диване Тети Мани, да дяди Вани.
А нас не интересуют Ни дяди, ни тети.
Теть и дядь дома найдете.
Забавная, очень «маяковская» консолидация с Чеховым.
И еще Треплев-Чехов: «…Все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли… Уже тысячи веков, как земля не носит на себе ни одного живого существа… Пусто, пусто, пусто…»
Уж это полный футуризм. Такого еще нет у Маяковского. Не успел.
И вот на что я обратила внимание много позже, после смерти Маяковского. И все-таки…
Треплев: «Скоро таким же образом я убью самого себя».
И последняя фраза в «Чайке»: «Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился».
Это, конечно, к футуризму отношения не имеет. Это я просто так.
Можете лишний раз убедиться, что я не литературовед.
Обнимаю Калерию Николаевну и Вас очень крепко.
Лиля».
В 1975 году Зиновий, памятуя, что не следует сравнивать себя с пенсионером, а Лилю Юрьевну с урной, прислал ей поздравительное стихотворение.
11.11.1975
Серебряное судно Увидел я в порту,
И буквы золотые Горели на борту.
Серебряное судно,
Такой красивый бриг,
И ясно было видно Четыре буквы Брик. Кораблик-каравелла, Вопрос тебе задам:
И как ты пролетела По огненным годам? Тебя трепали штормы, и лютая гроза срывала флаги, шторы, срывала паруса.
Кораблик отвечает:
«Ну что ж, была игра,
И вьюга ледяная,
И жаркие ветра.
Все это было, было,
Чего уж тут скрывать,
И солнце мне светило, какого вам не знать. Такой был виден берег — Нельзя его забыть.
И вам таких Америк Уж больше не открыть». И я сказал — кораблик,
И я сказал — корвет,
Ваш 3. Паперный. И я сказал — Ура, Брик! И я сказал — привет!
Ваш 3. Паперный.