1

Однажды я слышал, как молодая танцовщица сказала: «Майя Михайловна, вчера у Кондратьевой на спектакле порвался хитон в самом неподходящем месте. Господи, я убежала бы со сцены, а она как-то все поправила и продолжала адажио!» «Это потому, что она артистка, а ты нет», — отрезала Плисецкая. И я вспомнил Зеленый театр, лето 1949 года. На открытой сцене она танцевала «Лебедя», и вдруг хлынул ливень. От воды стали с треском рваться огни рампы. Пианистка заерзала, скрипачка сжалась, и только Плисецкая танцевала, ни на секунду не изменяя ни себе, ни Фокину. Раскрыв зонты, зрители завороженно смотрели на сцену. И когда танец закончился в луже воды, они устроили настоящую овацию молодой балерине, ее долгу артистки и ее уважению к публике. «Служить искусству» — не проходная фраза для Плисецкой.

Но впервые я увидел ее не на сцене, а за кулисами, на съемке. Это было в 1948 году, мы снимали заседание комсомольцев балета Большого театра. Алексей Варламов, Александр Лапаури, Раиса Стручкова, Майя Плисецкая что-то обсуждали и за что-то голосовали. Еще не зная, кто это, мы сразу обратили на нее внимание — огромные глаза газели, необыкновенная осанка, что-то было в повороте головы и в том, как она слушала, вытянув неправдоподобную шею. Когда нужно было снять крупный план говорящей Майи (не синхрон), я ей задал вопрос, она отвечала, а в это время снимали. А смонтировали так, будто она высказывается по комсомольским делам — мы это хорошо умели делать. Я же спросил ее про следующий спектакль, она отвечала, что у нее травма ноги, вот когда нога поправится, тогда, мол, и поговорим про следующий спектакль. Оказалось, что не так давно на «Шопениане» Марина Семенова наскочила на Плисецкую, та упала, сильно повредив ногу, и, едва закрылся занавес, Майю унесли со сцены… Так я впервые услышал о травмах, а сколько их еще будет впереди, сколько они еще принесут неприятностей и огорчений! На Плисецкой была чернобурка, они тогда были в моде, и она очень ей шла, но режиссер велел скинуть ее — комсомолке это, дескать, не к лицу, хотя на самом деле очень даже было к лицу. Так я впервые увидел не только Майю, но и ее чернобурку, которую она в те годы неоднократно одалживала мне вместо денег, которых у нее не было. Моя мама закладывала лису в ломбард, и та жила там годами, время от времени мы ее выкупали, возвращали Майе, а та говорила: «Можете ее заложить снова, она мне не нужна». Когда несколько лет спустя я вдруг увидел эту чернобурку на воротнике жакета ее мамы, то обрадовался лисице как старому верному другу.

В конце сороковых годов Майя с матерью и двумя братьями жила в махровой коммуналке позади Большого театра, теперь там, кажется, финская баня. Она была уже балериной, братья Александр и Азарий занимались в Хореографическом. В комнатах был тот беспорядок, который придает московским квартирам известный уют, на столах и стульях громоздились ноты, книги, модели самолетов, которыми увлекался младший брат. Бумажные цветы и фарфоровые статуэтки вперемежку с фотографиями теснились на буфете и трюмо, а на рояле вечно красовалась забытая сковородка на хрустальной пепельнице вместо подставки. На украшение быта никогда не хватало ни времени ни сил — жизнь была трудной. Жили на заработки Майи, и она не отказывалась ни от одного концерта. В начале пятидесятых, когда начались недолгие зарубежные поездки, стало несколько полегче, она привозила какую-то одежду родным — в Москве пара сандалий все еще была проблемой. Она заботилась о доме, хотела сделать его уютнее, но довести дело до конца не хватало времени, сил и вообще быстро становилось неинтересно. Например, покупались в тон занавески, лампы и т. п., но расставить и развесить уже не хватало энтузиазма. Иной раз это делал ее дядя Нодик или я что-то переставлял, но часто это лежало годами, забывалось, потом подворачивалось под руку и тут же кому-нибудь дарилось. И в дальнейшем от квартиры или дачи требовался лишь комфорт — Красота отдавалась всегда только сцене.

Я очень любил ее мать, Рахиль Михайловну, достойную, добрую женщину. Непонятно было, как она все успевала — готовка, уборка, все ели в разное время, Майя шла в класс — надо выгладить хитон, Алик вернулся с репетиции, младший готовит уроки… Она была подвижная и стремительная.

Рахиль Михайловна много снималась в немом кино, у нее был восточный тип лица и ее приглашали на Узбекскую студию. «Прокаженная», «Вторая жена», «120 тысяч в год» — эти названия сегодня помнят лишь историки кино, но в двадцатых годах фильмы с участием Ра Мессерер были широко известны. Она вышла замуж за молодого дипломата Михаила Плисецкого.

Сталинский террор не пощадил ни одну семью в стране — отец Майи был арестован и расстрелян, мать с грудным сыном выслана… Годы не притупили горе и по-моему нету дня, чтобы Майя не вспомнила отца, и я видел слезы у нее на глазах, когда она говорила о нем. Она очень любит родню отца, которая живет в Петербурге, и часто «Астории» предпочитает квартирку своей любимой кузины Эры: «Мне с нею всегда хорошо и покойно. А как у нее удобно спать! Окно выходит во двор-колодец, тихо-тихо, и моя вечная бессонница отступила — я чуть не проспала репетицию с Якобсоном».

Окна Майиной комнаты в Москве выходили к артистическому подъезду Большого, и всегда можно было видеть, что там происходит.

— Смотри, Тихомирнова вышла.

— Через минуту жди Фарманянца.

Или:

— Майя, Преображенский приехал.

— Конечно — у него же спектакль, как он может не приехать?

Или:

— Уланова вышла. В новой шубке.

Зато и с улицы тоже можно было иной раз видеть — окна были огромные, из цельного стекла — как Майя, смеясь, разговаривала по телефону или расчесывала свои густые рыжие волосы, глядя на скандальную очередь перед Мосторгом.

Потом ей дали, наконец, отдельную квартиру в том же доме, а поженившись с Щедриным, они переехали в маленькую квартирку на Кутузовском проспекте и лишь в 1963 году купили удобное жилье на улице Горького. Там, наконец, у каждого было по своей комнате, одна общая, холл… Удобно все обставили, но «вить гнездышко» не было времени — не то выпускали премьеру, не то уехали на гастроли. Важно, что им было удобно. Та комната, что полностью принадлежала Майе, прозвана ею «свалка», но на самом деле она все могла там найти. Много часов провел я на «свалке», отбирая фотографии и рецензии для фильма, над которым мы работали. От пола до потолка комната была забита тем, что она не удосужилась выбросить — от старых журналов до платья, надетого вчера на прием и брошенного поверх чемодана, который не успела распаковать после поездки. Здесь высились коробки с гримом, лигнин, черновики Щедрина и груды писем поклонников, на которые не было времени ответить… Ворох сценических костюмов, которые ждали своего часа, или тех, что сошли со сцены, несколько пар ненадеванных балетных туфель и сверкающая бижутерия головных уборов. Все напоминало гардеробную театра. Огромные коробки с фотографиями и вырезки из газет всего мира, их горы, которые с каждым днем множат ее архив, к которому она равнодушна, на который она не обращает внимания и о котором пекутся ее друзья. Здесь же огромное зеркало и напротив маленький станок для занятий — иногда во время травмы или болезни она там ухитрялась делать небольшой экзерсис.

О, эти физические травмы, которые приводили ее в отчаяние — ведь они на какое-то время закрывали ей путь на сцену. Всю жизнь хирурги, массажисты… Однажды она вышла из спальни на костылях — я не поверил глазам, но это было так! Даже во время жестокого недуга она старалась не отменять спектакля, и публика никогда ничего не замечала. Те же немногие, кто знал, какую физическую боль она испытывает в этот момент на сцене, сопереживали ей, не переставая поражаться ее выдержке.

Годами она мечтала о домике, где можно было бы провести несколько часов на воздухе, отдохнуть от вечной публичности. И вот — прекрасный дикий участок, лес, поляна, пруд. Небольшая избушка в три комнаты, малюсенькая терраса, спальня меньше не бывает — вполне их устраивает. Удаленность от Москвы, высокий забор и намеренное отсутствие телефона обеспечивают им уединение, тишину и защищают от непрошеных репортеров. Красивые прогулки, рыбалка для Щедрина, грибы для Майи. Но пожить на даче в Снегирях удавалось редко. Однажды она провела там счастливый месяц — раскладывала пасьянс и, играя с домработницей Катей в домино, даже заразилась от нее деревенским акцентом.

Без этой Кати Жамковой трудно представить жизнь семьи в последние лет сорок. Катя была на редкость уродлива и выглядела кикиморой в парижских пальто, которые ей привозила Майя. Она знала все привычки и вкусы своих хозяев, была себе на уме, но примитивна, и Майя говорила про нее, что у Кати все же есть одна извилина, но прямая. Она девица, и время от времени получала письма от своего деревенского поклонника.

Одно читанное вслух письмо хорошо помню и по сей день. Он ей писал, что все время думает о ней, очень скучает и часто видит во сне. И не выходит она у него из головы. Словом, объяснение в любви, как ни крути. Писал о деревенских новостях — продали козу, купили швейную машину, огурцов собрали мало, не то что, мол, у тебя там в городе их хоть отбавляй, благо вокруг тебя полно ухажеров с этими самыми огурцами, и что он приедет в город и накостыляет ей по первое число. Катя обижалась на эту огородную эротику, а мы вскоре пришли в гости к нашему оператору Абраму Хавчину и, увидев на столе корнюшоны, как-то неловко прыснули. Что в них смешного, в этих огурцах-то? — удивились хозяева. Да разве расскажешь? А Катин кавалер подписывал письмо так: «Крепко жму правую руку, «он» <в письме это было названо своим именем> стоит, как палка! Твой до гроба Николай». Но Катя в деревню не вернулась. Готовила она хорошо, только злилась и ворчала, когда у Щедрина бывала удачная рыбалка, — не любила чистить чешую. Дожидаясь хозяев к обеду, смотрела в окно и как только видела, что машина подъезжает к дому, бросала на разогретую сковородку бифштекс — как в лучших бистро Нью-Йорка!

2

В наш век балет и кинематограф тесно сплелись, начиная со съемок Гельцер и Павловой и кончая… да нет, никем не кончая, ибо конца-края этому альянсу нет. И, говоря сегодня об искусстве Плисецкой, нельзя постоянно не обращаться к кинематографу.

Трудно добавить что-либо к тому, что уже написано о балерине в сотнях рецензий, эссе, статьях, монографиях и поэмах. Но мало кто видел Плисецкую в просмотровом зале, где она тоже работает, когда дело касается танца, — смотрит ли она себя, или других. На протяжении многих сезонов мне довелось снимать, монтировать и обсуждать с нею снятый материал для фильмов, журналов и кинолетописи.

Каждый раз, прежде чем на экране появятся хроникальные куски снятого накануне материала, я уже знаю, что будет сплошное расстройство. Майя Плисецкая смотрит на себя, без пощады замечая то, чего не видят самые строгие репетиторы. От нее не ускользает малейшая неточность. Не только сделанное иногда неудачно па — все может случиться на спектакле — вызывает ее досаду. В другой раз все, кажется, идет блестяще и фонограмма передает гром аплодисментов, но она недовольна: «Выразительно-то выразительно. Да ведь неправильно. А неправильно — значит, некрасиво. А если сделать чуть-чуть так? (Она встает и показывает.) Видишь разницу? Лучше? Почему же мне никто этого не говорит?! Если б не экран, я так и не поняла бы».

Она не любит просмотры, потому что огорчается, и любит их, потому что они дают ей возможность корректировать себя. Как часто после просмотра появлялся чуть-чуть измененный стиль танца, иная поза, жест, взгляд, а иногда прическа или костюм. Здесь ее труд можно сравнить с искусством живописца: наложив краски на холст, он отходит от мольберта, смотрит, думает, решает… Затем поправляет написанное. Плисецкая смотрит, думает и решает в просмотровом зале, а исправляет «уже написаное» на очередном спектакле.

«…Ее имя связано с божественными реминисценциями. Когда создадут мифологию двадцатого века, Майя будет там фигурировать, как богиня Танца. На подмостках сцены она создала самые прекрасные рисунки, какие способно сотворить человеческое тело, поставленное на службу искусству…»

Так пишет восторженный эссеист, разделяя мнение миллионов зрителей на всех континентах. Но Майя думает по-другому:

«— Посмотри, я ноги поставила неправильно, как Головкина». — Она указывает на экран, где мы смотрим съемки «Раймонды» 1956 года. Она буквально в ужасе. — «Видишь, спина круглая. Это Елизавета Павловна нас так обучила! Не поправляла, не делала замечаний. И Стручкову так же плохо обучила. Теперь-то я знаю, что и как. А вот вагановки не могут сделать неправильно. Я всего месяц — месяц! — занималась с Агриппиной Яковлевной, и это дало мне очень много. Она звала меня к себе заниматься на год, но меня отговорили, я ведь молодая была, многого не понимала. Да и Лавровский пригрозил, что обратно в театр не возьмет. «Если ты у меня поработаешь год, — сказала мне Ваганова, — ты будешь непревзойденной в классике. Так оно и было бы! Но что сейчас говорить…»

Она с досадой смотрит на экран: «Боже, какой стыд! Почему мне никто не говорил, что так нельзя?! Смыть, сжечь, чтобы никто никогда не увидел этого! Умоляю, выкради и сожги!»

В этой затруханной и сырой монтажной Красногорского архива она смотрит на меня как мадам Бовари на Леона, когда умоляла его выкрасть из стола начальника тысячу франков… Она была просто убита, поняв, что это невозможно и она навеки останется в сейфе киноархива с круглой спиной и недотянутыми пуантами.

— Нет, Майя, мне важно художественное впечатление, а оно прекрасно. Я вижу красоту. Мне не нужны балерины, которые все делают правильно, но впечатления никакого. Я за то, как сказал Лермонтов:

Есть речи — значенье Темно иль ничтожно, Но им без волненья Внимать невозможно.

Она действительно никогда не бывает довольна собой. В моем фильме только про колдовскую вариацию Китри с кастаньетами она говорила: «Ну… это еще «ничего», хотя даже в кинозале зрители награждали танец аплодисментами. Во всем остальном — беспощадная критика: «Надо было встать так, а я встала так — видишь разницу?» Или: «Ах, поленилась сделать четыре тура и просто перевернулась. Теперь так навсегда и останется. Правильно говорят — плохо сняться, это плюнуть в вечность». Она смотрит себя на рабочем экране не любуясь, а ужасаясь и делая выводы.

«Работа актера, в сущности, начинается после премьеры, — говорил Мейерхольд. — Я утверждаю, что спектакль на премьере никогда не бывает готов, и не потому, что мы не успели, а потому, что он «дозревает» только на зрителе… Сальвини говорил, что он понял Отелло только после двухсотого спектакля. Наше время — время других темпов и потому, сократив вдесятеро, скажем критикам: судите нас только после двадцатого спектакля». Наверно, поэтому Плисецкая так ценила съемки генеральных репетиций, когда роль впервые проверялась на публике. Она нетерпеливо звонила: «Проявили материал? Когда можно посмотреть?» Так было с «Кармен-сюитой», позитив отпечатали срочно, и она тут же примчалась.

«Плисецкая — живое воплощение той истины, что как бы ни была великолепна техника сама по себе, величие ее танца состоит в умении заставить публику забыть о технике и поверить в исполнителя. Именно это отделяет ее от многих виртуозов. Она гипнотизирует. Она захватывает. Она выходит на сцену, смотрит вам прямо в глаза, и вы остаетесь с нею один на один».

Так напишут о ней позднее, когда «Кармен-сюита» завоюет мир. Именно завоюет, ибо премьера произвела шок. Спектакль не хотели разрешать. Необычная хореография, антивыворотность, вызывающий костюм, странная прическа. Стреноженные привычными канонами, многие ожидали реминисценций «Дон Кихота» — вееров, кастаньет — и поначалу не понравилось никому, кроме единиц. «Это естественно, ведь публика любит узнавать, а не познавать», — вспомнила Майя Михайловна слова Стравинского. А министр культуры Фурцева возмутилась от всей души: «В кого вы превратили национальную героиню испанского народа?!»

«Тут все поняли, что она не читала Мериме и спутала Кармен с Долорес Ибаррури», — засмеялась Майя, но вообще ей было не до смеха: следующий спектакль вдруг запретили. Она заметалась — в чем дело? Оказалось, что 22 апреля — день рождения Ленина, а табачницы в таверне сидят, широко расставив ноги, срам один! И адажио с Хозе непривычно своей эротикой… В этот вечер посадили табачниц нога на ногу — комар носу не подточит! — сократили любовное адажио — и спектакль пошел. Но вообще балет оставили в репертуаре только после угрозы Плисецкой покинуть сцену, если его запретят.

Потому что «Кармен» для нее исповедальна. В искусстве мы знаем такие высокие примеры — «Памятник» Пушкина, Шестую симфонию Чайковского, «Автопортрет с красными лилиями» Натальи Гончаровой, «Отказываюсь жить в бедламе нелюдей»… Цветаевой.

«Я люблю Кармен больше чем какую-либо свою героиню. Всю жизнь я мечтала о ней, как о персонаже, потому что это мой тип женщины. Кармен — это я! У меня развилась антипатия к людям, которые не понимают «Кармен-сюиту». Я так убеждена в талантливости и творческой самобытности этой работы, что нет на земле силы, способной изменить мое мнение».

Ее обвинили в отрицании всего, что было великого в нашем застойном балете, но она стояла насмерть: «Лишь придавая балету новые формы, можно его спасти, иначе это музей».

Но пока она сидит в темноте небольшого зала кинолаборатории, напряженно думает и просит еще и еще раз прокрутить ей материал. Плисецкая из тех художников, кому претят мода, веяния, тенденции, чужой опыт и не оплаченные своей жизнью истины. Только собственными чувствами и мнением проверяет она сейчас лишь рождающуюся героиню. А через несколько дней после просмотра мы увидели на сцене и другую прическу, и перекроенный костюм, а главное — несколько новых движений в монологе, по другому станцованную сцену с тореро, иную концовку адажио с Хозе. Потом — снова просмотр и снова поправки.

С появлением видео все упростилось. Вернувшись усталая после спектакля, Плисецкая смотрела за вечерним чаем (она чаевница — как коренная москвичка) отснятый спектакль и, как правило, во многом оставалась не удовлетворенной собою. «Но ты же видела, какой был успех!» — «При чем тут успех? Судя по тому, как я танцевала, он явно преувеличен».

Кстати, хочу тут вспомнить, что знаменитый мхатовский артист Василий Топорков посылал своих студентов смотреть, как Плисецкая сидит в таверне. Сидит! Это что-нибудь да значит?

3

Она жила в СССР по его законам: с грехом пополам ходила на занятия по марксизму — вернее, с грехом пополам не ходила; принимала ордена и звания, которые презирала, но к которым стремилась, ибо они чем-то облегчали работу — главное, что ее интересовало; открывая газету, обнаруживала под очередным гнусным воззванием свою подпись, которую не ставила; была наказуема за то, что смела перечить или вела себя так, как считала нужным. Однажды, на заре туманной юности, Майя была вызвана в горком комсомола и она разрешила мне проводить ее в Колпачный переулок. Был чудный весенний день, она была в хорошем настроении, а вышла из горкома темнее тучи: «Не поняла я — просили ходить на занятия по основам ленинизма — все, мол, на меня смотрят, а я не хожу и подаю плохой пример балетным. Почему? Что я им, Крупская? Разговаривали вежливо, но на что-то намекали, черти». И, погруженная в невеселые думы, пошла дальше: «Что за страна? Откуда этот миф о ее благородстве?»

…Это было при Хрущеве, когда мы замирялись с Броз Тито — прихожу к ней часов в пять, лежит бледная Майя, рядом на кровати лежит тоже бледно-сиреневое вечернее платье из модного тогда нейлона. «Такого не может быть… Я вчера танцевала «Лауренсию» перед Тито, сегодня прием в Кремле, а мне до сих пор не прислали приглашения. Нет, нет, не говори, это все не случайно. Балерину по протоколу всегда приглашают на прием. Так не бывает, но тем не менее это так»…

А тут еще позвонила Лепешинская, которая вообще никогда не звонила, и спросила, идет ли Майя, а то ей, мол, будет скучно одной без балетных. И она может заехать за ней на машине… «Посыпала солью», — заметила мрачно Майя, опустив трубку.

Да, это уже вспыхивали зарницы неприятностей, которые будут терзать балерину несколько лет. Лет! Я запомнил ее рассказ по возвращении из Индии в 1953 году: «Из Рима в Дели лететь несколько часов, а вечером там сразу концерт. Я села на переднее место, а наш хмырь-стукач стал меня сгонять, чтобы сесть самому. «Нет, не сойду, я классическая танцовщица, мне нужно вытянуть ноги, иначе они затекут. Мне же вечером танцевать!» — «Я тебе покажу, какая ты классическая танцовщица», — пообещал он мне».

И слово сдержал. Обо всех невыездных безобразиях, обидах и несправедливостях с гневом и болью написано самой Плисецкой в ее книге. А передо мной ее письмо тех лет:

«Москва, 30/VIII-56 г.
Майя».

Дорогой милый Васенька!

Прости меня, что я долго тебе не отвечала. У меня большие неприятности, и я никак не могла тебе писать.

Видимо, я не поеду в Лондон. Очень много обстоятельств против меня. Все мои враги сделали все, чтоб я не поехала. Восстановили против меня всех, от кого все зависит. В Ковент-Гарден уже сообщили, что я не приеду. Газеты, конечно, будут об этом писать, и каждая из них будет предполагать свои догадки. Так жить тошно, что хоть бросай все. Надежды почти никакой. Сегодня, вероятно, буду у Михайлова <министр культуры> и думаю, что что-нибудь окончательно выясню. Боюсь итти, боюсь услышать самое плохое. Хоть вешайся. Видимо, посеяли недоверие ко мне, а это, сам понимаешь, самое ужасное, что можно придумать. <…>

Целую тебя крепко

Итак, Большой балет ездит по всем странам, а ей — первой танцовщице — на глазах у всего мира выказано недоверие. Она готова была уйти из театра, поехать работать в Тбилиси к Чабукиани, она потеряла сон… Что бы ни было потом, никакие триумфы и награды никогда не смогут заставить ее забыть нанесенные ей оскорбления, как не смогут заставить примириться с гибелью отца.

Итак, она жила в СССР по его законам, ибо не подчиняться им было нельзя — сплошь и рядом приходилось изворачиваться, чтобы иметь возможность выходить на сцену. Но вот на сцене-то она как раз их и нарушала. Нарушала каноны.

Ее время было нелегким, и она не верила утверждению, что художник успешно творит только в столкновении с препятствиями и несчастьями. Она же считала, что лучше иметь хорошие условия, однако всегда эти «хорошие условия» отсутствовали и всего ей приходилось добиваться. Лишенная очаровательной слабости дебюта, которой обычно умиляют выпускницы, она с первых же шагов на сцене озадачила изяществом классических линий в сочетании с чувством современности. Это было необычно, что и породило растерянные рассуждения балетмейстеров: «Какая же ты Зарема? Тебе надо танцевать кроткую Марию».

Но в «Бахчисарайском фонтане», даже в ту пору казавшимся архаичным, задыхаясь среди изобилия шальвар, кальянов, тюбетеек и увитых розочками колонн, она взрывала мещанский мирок ориент-балета ничем не стесненной экспрессией танца. Она ломала хореографическую грамматику, подчиняя ее грамматике любви. Окрашивая роль «бесстыдством бешеных желаний», она сгибала корпус, наклоняла голову, делала движение руками, которые никто в мире не мог сделать, — и возникал образ. Уже тогда она поражала невиданной техникой: «Дирижер дал медленный темп, и мне пришлось несколько задержаться в воздухе», — так отшутилась она насчет потрясающего баллона, о котором балетоманы говорят до сих пор.

«Какая же ты Одетта? Твое дело — знойная Зарема!» — твердили ей, отговаривая от «Лебединого озера». Но она его добилась, она танцевала Одетту-Одилию по всему миру, и ни один, кто видел Плисецкую в этом балете, не забудет ее.

«При чем тут Китри? Твое дело — нежная Одетта», — услышала она, когда захотела танцевать в «Дон Кихоте». Сначала ей дали небольшую вариацию в четвертом акте, и зрители устроили ей такую овацию посреди действия, что спектакль задержался на четырнадцать минут. На следующий день дирекция вывесила объявление — словно на смех любителям балета: «Запрещается прерывать действие аплодисментами».

Всю жизнь ей говорили: «Так не полагается! Так нельзя!» — и шли по ее пути. Классические балеты она танцевала, как до нее их не танцевали, и была не похожа ни на кого. «Лучше хуже, но свое», — любила она цитировать Ваганову, а у нее самой получалось «свое, но лучше». Это была настоящая царица Мидас — все, к чему она прикасалась, все становилось красивым — движения балерины, каждый ее жест, поза, поворот головы, взгляд, взмах ресниц, ее поклоны, даже препарасьон, даже то, как она сидела!

Она обладала совершенством пропорций и врожденным изяществом, однако этого, как известно, мало для того искусства, которому посвятила себя Плисецкая. «Жест есть второй орган речи, который дала природа человеку, — писал Жан Жорж Новер в XVI веке. — Но его можно услышать только тогда, когда душа приказывает ему говорить».

Этот «приказ души» всегда составлял силу и обаяние танца Плисецкой. Она — художник идеи. Помимо прочего, ее манит психологический театр, и она психологизирует даже «Болеро» Равеля. Подобно Марине Цветаевой, она не признает полутона, камерность, лирический лепет, она враг «золотой середины». Закон ее искусства — крайность, предельность: если поза — так выразительнее не бывает, если прыжок — то зачеркивающий само понятие земного притяжения. Взгляните на нее в «Дон-Кихоте» — взлетев и откинувшись назад, она видит свою стопу. Сегодня так делают все (кто может), но первой так взлетела Плисецкая. «Некоторые вещи, которые я делала, вызывали скандалы. Сегодня же эти скандалы объявлены классикой».

Известно, что Маяковский сочинял всюду и на ходу заносил в записные книжки, на папиросные коробки строки будущих стихов. Я заметил, что Плисецкая тоже «сочиняет всюду», разговаривая по телефону или перед телевизором, она вдруг делает какой-то жест или принимает позу, странную в данном случае, или как-то непонятно смотрит… Это «строки», которые могут потом появиться в «стихотворении»-танце. Как-то, собирая грибы, она разогнулась и сказала Щедрину: «А что, если после встречи с Вронским вставить этот кусок?» И она напела. Часто дома, казалось бы, ничего не делая, или в машине она включает кассету с музыкой много раз станцованного балета — и тогда с нею не следует разговаривать, она думает о чем-то своем.

4

Вышло так, что я видел ее со всеми партнерами, за исключением трех-четырех, танцевавших с нею за рубежом. В конце сороковых она выходила на сцену с Вячеславом Голубиным. Он был ее первой любовью. Это был красивый, с синими-синими глазами, несколько плотный, романтического стиля танцор. Хорошо помню его в «Коньке-горбуньке» Пуни.

Кстати, в этом достаточно архаичном балете был замечательный вставной номер на музыку Чайковского, который Плисецкая танцевала в сарафане и кокошнике, густо расшитом жемчугами. При пируэтах они трещали, ударяясь друг о дружку, и я волновался, что жемчужины разлетятся. Но обходилось. Век Голубина был короток: он пил и покончил с собою.

В 50–60-е годы Плисецкая много танцевала с Юрием Кондратовым — «Лебединое», «Спящую», «Раймонду», премьеру «Шурале» Леонида Якобсона, которого Майя очень ценила. Юра был хорошим танцором, а в жизни — с большим чувством юмора. Иногда на сцене в самый неподходящий момент он что-то говорил с непроницаемым лицом, и Майе стоило больших усилий не рассмеяться. Они много концертировали ради заработка. Его жена Нина — одна из первых наших теледикторш. В тот страшный день, когда на съемке с нею произошло ужасное несчастье — корова выколола ей глаз, — Кондратов должен был танцевать с Плисецкой «Лебединое». И танцевал — замены не было! Мы знали в чем дело, и смотрели на сцену, содрогаясь. Он умер сорока шести лет, в 1967 году.

Атлетически сложенный, высокий, с красивыми чертами лица, Владимир Преображенский очень подходил Майе по всем статьям. Он был ее партнером, когда она впервые вышла на сцену в «Лебедином озере». Это было в 1947 году. Мы были немного знакомы, и однажды в гостях я слышал, как две кордебалетные признались ему, что в войну в Куйбышеве, куда он бежал из Киева, они ходили на реку смотреть на другой берег в бинокль из-за кустов, когда он загорал — так он был ослепителен. «Ну вот, а сегодня на вас, Антиноя, каждый вечер может смотреть полный театр, и не надо никаких кустов и других берегов», — заметила ему Майя. Они танцевали вместе и другие балеты.

С Николаем Фадеечевым было долгое и плодотворное содружество. У него добродушный, спокойный характер, он немногословен и хорошо действовал на Майю в стрессовых ситуациях, которых ей всегда хватало. Однажды в третьем акте «Лебединого» перед выходом на па-де-де у нее развязалась тесемка туфли. Музыка играет, сцена пуста, Майя в ужасе, торопясь пытается завязать ленту, а Фадеечев спокойно, тихо говорит: «Ничего, Маечка, не торопитесь, публика никуда не уйдет, куда ей деться? Вот видите, уже узел есть, заправьте концы… спокойнее… ну вот, пошли» — и вылетели на сцену, и станцевали, как надо.

Аристократическая манера поведения и мягкая, элегическая манера танца делали его на сцене «персоналите». Он никогда не конфликтовал с Майей, и я не слышал, чтобы он когда-нибудь ее подвел. Склонный к полноте, он вечно жаловался, что хочет есть, но не может себе этого разрешить, даже ложки сметаны в борщ и то не кладет. «Пока мы танцуем, надо во всем себе отказывать, а когда уйдем на пенсию, то обнаружится язва желудка, и опять будет нельзя». «Да не верь ты ему, — вступала в разговор Майя, — он съедает кастрюлю грибного супа и целую курицу зараз». Кстати, уйдя со сцены, Коля несколько пополнел — язва желудка, к счастью, его не постигла.

В «Дон Кихоте» (да и не только в этом балете) Плисецкая часто танцевала с Владимиром Тихоновым. Это был слаженный дуэт, и Майя говорила, что рядом с ним она спокойна, что с Тихоновым не было даже малейших накладок. Когда была премьера документального фильма, где они сняты в «Дон Кихоте», мы сидели в ложе, и едва послышалась музыка Минкуса, как они оба напряглись, затаили дыхание. «Что с вами?» «Сейчас наш выход» ответил Тихонов. На экране ли, на сцене — Тихонов одинаково волновался, когда рядом с ним была Плисецкая, и относился к ней с особым пиететом.

«Каменный цветок» Григоровича и «Конек-горбунок» Радунского Плисецкая танцевала с Владимиром Васильевым. В «Коньке» они были очень задорные, веселые, играли и танцевали с юмором. На гастролях в Лондоне имели оглушительный успех и, стоя за занавесом, слушая бесконечные аплодисменты и крики, с удивлением переглядывались: «Да что они, взбесились, что ли?»

Мужественный красавец, темпераментный виртуоз Вахтанг Чабукиани — легендарное имя еще с довоенных лет. В Большом он повторил свой балет «Лауренсия» специально для Плисецкой и танцевал с нею первые спектакли. Он был еще в расцвете, я помню его немыслимые вращения, экспрессию и страсть — он буквально грыз кулисы. Чабукиани очень ценил Майю, приглашал ее на гастроли в Тбилиси, где встречал ее по-царски и где она всегда имела триумфальный успех. Она любила его как танцовщика и отзывалась о нем только хорошо.

С Юрием Ждановым Майя вместе училась, но никогда не танцевала до 1961 года, когда сделала Джульетту. И больше они не встречались ни в одном балете. А с его братом Леонидом Ждановым они в 40–50-х несколько раз танцевали «Лебединое» и «Спящую». Он был курносый, и Майя незлобиво называла его «прынц». Позже стал фотографом и с явным знанием дела выпустил несколько фотоальбомов о балете Большого. Вместе с Плисецкой они танцевали адажио из «Спящей» и «Песнь любви» Листа в концерте, который специально для нее поставил Касьян Голейзовский. Там, кроме того, был запоминающийся номер: пианист Юрий Брюшков играл Шопена, а Плисецкая танцевала вокруг рояля. Это было в 1949 году в зале Чайковского.

Майя потом говорила о Голейзовском: «У Голейзовского настолько была сильна индивидуальность, что танцовщик всегда был подчинен его влиянию. Он мог для кордебалетного артиста поставить номер, в котором тот смотрелся как солист. Он сказал вообще много нового в балетном искусстве. Знаменитые на весь мир «герлс» — это выдумал Голейзовский. «Переплетение тел» в танце началось с него, он во многом отошел от канонов классики. Жорж Баланчин называет его «балетмейстером века». Но как мне ни интересно было работать с Касьяном Ярославичем, у меня, к сожалению, ничего хорошего не получилось. Однажды он сделал мне целиком вечер, который вышел неудачным. Вероятно, я не подчинялась ему достаточно. Верно, «нашла коса на камень», и каждый из нас тянул на свою индивидуальность. Я была молода, неопытна, всего пятый сезон в театре…»

Для молодой балерины была большая честь — сольный концерт. Я помню этот вечер, который всех разочаровал. Внешне все было хорошо — публика вызывала, вносили цветы. Но Плисецкая и Голейзовский все понимали. Понимали и мы. Потом ехали к Майе домой, везли в такси гору костюмов и цветов, дома сидели за столом, не зажигая света, кто-то пришел, Майя была усталая и к телефону в коридор не подходила.

Карьера Мариса Лиепы вся прошла на моих глазах. Впервые я увидел его в начале пятидесятых, когда снимал в Большом театре заключительный концерт декады Латвийского искусства. Были такие декады. Он танцевал в голубом плаще с серебряными звездами, длинноногий, молоденький и миловидный. Вскоре я встретил его у Майи в компании латышей, а затем все поняли, что у них начался роман. Он в это время танцевал в Риге. В 1956 году Плисецкой предложили гастроль в Будапешт с «Лебединым», и она захотела танцевать там с Лиепой, у них уже было отрепетировано. Но поскольку Министерство культуры всегда стояло на страже ее увлечений, а КГБ зорко следил за целомудрием балерины, то сразу начались препятствия. Тогда, верная своему спонтанному характеру и принципу «добродетель достояние уродов» (Бальзак), Майя пошла в ЗАГС, и они с Лиепой расписалась. Их выпустили, но брак был недолгий, она вскоре ушла от него и холодные отношения сохранились на всю жизнь. Впрочем, это не мешало им вместе много танцевать. Майя ценила его именно как кавалера, он умело держал, с ним было удобно в дуэтах, он хорошо смотрелся, и балерины любили танцевать с Лиепой.

На него ставили Вронского в «Анне Карениной», он был хорош актерски и выглядел прекрасно. Но годы делали свое черное дело, и однажды Плисецкая напомнила ему, что искусство требует жертв. Она принесла его в жертву Годунову, который из второго состава стал безраздельным Вронским, а Мариса из любовника разжаловали в покинутого мужа. Он был в бешенстве и сказал, что воспитал и пригрел змею — Годунов одно время занимался у него и вообще он ему протежировал, оба из Риги. Я был за кулисами на спектакле, где они впервые выступали в новых ролях. Лиепа-Каренин сидел в своей гримуборной злой и насупленный (как и полагалось Каренину), ел домашние оладьи, запивая их чаем из термоса. Счастливый соперник Годунов-Вронский сидел в своей уборной, положив ноги на гримировальный стол, пил чешское пиво прямо из горлышка, а в рукомойнике под струей охлаждалась еще пара бутылок для следующих антрактов. Он был расстроен, в меланхолии, ибо его в очередной раз не пустили за границу. На поклоны они выходили, дружно взявшись за руки и улыбаясь, а потом за занавесом, холодно кивнув, разошлись по артистическим, желая в душе друг другу всего самого худшего.

Годунов был хорошим Вронским, особенно в сцене скачек, и чем дальше, тем танцевал серьезнее. Во время съемок на «Мосфильме» ему сделали удачный парик, и он потом надевал его на спектакли. Когда же его ввели в «Кармен-сюиту» на роль Хозе, то все зазвучало иначе — вместо элегически-элегантного Фадеечева появился молодой и страстный Хозе. Прекрасно он выглядел и в «Больной розе».

Внешне он очень подходил Плисецкой как партнер — высокий, артистичный, современный. Хотя она говорила, что он лучше танцует, чем держит. В «Лебедином», в адажио, я помню красивые движения, от которых они, правда, потом отказались: она взлетала, а он ловил ее за талию и приземлял. Одетта хотела улететь, принц — не отпускал. Они танцевали, как поставлено, но… так, как никто: «Я никогда не изменяла хореографию. Только образ. Я танцевала, как того требовали образ и музыка».

Вне сцены он совсем не был похож на премьера — весь джинсовый, вечно с жевательной резинкой, патлатый. Это выводило из себя руководство. Майя презирала его за пристрастие к бутылке, «даже на репетиции от него частенько разит, куда это годится?». Вообще он был не злой, но абсолютно непредсказуемый.

— Вчера смотрела по телевизору «Розу» и вдруг смотрю в том месте — знаешь? — ля-ля-ля, за моей спиной (на спектакле-то я этого не вижу) Сашка делает какие-то кретинские прыжки. Разве это поставлено? Что за самодеятельность! Он должен замереть в потрясении, а он прыгает козлом, мать его за ногу!

— При чем тут его мать? Его самого надо за ногу…

— Ну ничего, завтра в классе я с ним так поговорю, что он будет стоять как вкопанный.

Он и стоял как вкопанный до тех пор, пока не убежал в Америку. Майя реагировала на это по-своему: «Ну вот, теперь снимут с экрана «Анну Каренину» и не покажут по телевизору «Кармен». (В этих фильмах ее партнером был Годунов.) А позже сетовала, что абсолютно все фильмы с ее участием не идут из-за… беглецов. Мой документальный фильм «Майя Плисецкая» сняли с экрана из-за того, что там было фото Суламифь Мессерер, а она бежала в Японию. Фильм-балет «Конек-горбунок» из-за танцовщицы Щербининой, которая уехала вслед за мужем — в фильме она прыгала этим самым Коньком. «Анна» и «Кармен» из-за Годунова. Кого наказывали? Нас, зрителей. И только в 1982 году, когда во второй редакции фильма я вырезал три метра фотографии Суламифь Мессерер и метр Щербининой, его вновь стали показывать. А сейчас, когда настали новые времена, идут и «Анна Каренина», и «Кармен-сюита». Но Майе эти запреты испортили немало крови.

В последние годы работы Плисецкой в Большом театре с партнерами стало невыносимо трудно. Фадеечев, Тихонов, Лиепа ушли, Годунов убежал. Отношения с руководством балета испортились — не по ее вине, — и танцевать с артистом, который подходил балерине для той или иной партии, сплошь и рядом становилось неразрешимой проблемой. Богатырев, Ефимов или Барыкин регулярно «оказывались заняты», и спектаклям Плисецкой грозили отмены. Приходилось приглашать гастролеров — Ковтуна из Киева, Бердышева из Новосибирска, Петухова из Одессы… Хорошие танцоры, но было это хлопотно, неудобно и нестабильно — один уезжает на гастроли, другого не отпускают с репетиций, третий занят в репертуаре своего театра.

Она очень была рада балету-соло «Айседора». Конечно, в первую очередь здесь были соображения художественного порядка, но в этом балете Плисецкая впервые была свободна от хлопот с партнерами и унизительными объяснениями с руководством балета.

5

Мне всегда интересно разговаривать с Плисецкой, у нее каждый раз совершенно неожиданный взгляд на то или другое явление, всегда свой, никому не подражающий. Ее реакцию нельзя предугадать, а чувство юмора, крепкое словцо, за которым она в карман не лезет, или нижегородский «сленг», заимствованный у Кати, делают ее речь своеобразной и ставят собеседника в тупик. А иной раз превращают и в соляной столб.

…На Международном конкурсе артистов балета в Москве Плисецкая была членом жюри. Она сидела рядом с югославским композитором Костичем, а за ним сидел Арам Хачатурян, который все время надоедал Майе бесконечными вопросами. Перегибаясь через Костича, он спрашивал: «Майя, а что было бы, если бы эти артисты танцевали не в туниках, а в пачках?» Или: «Майя, а что было бы, если бы эти солисты танцевали не «Гаянэ», а «Спартака»? Затем: «Майя, как ты думаешь, что было бы, если бы на эту музыку танцевали не эти артисты, а те?», и так далее. Майя что-то отвечала, отмахивалась, потом ей это в конце концов надоело и на очередной вопрос Хачатуряна, перегнувшись через Костича, она в сердцах сказала: «Что было бы, что было бы… А что было бы, если бы у бабушки был…? Был бы дедушка!»

Костич от смеха сполз под стол, Хачатурян окаменел, а Фурцева, не расслышав, ибо сидела дальше, постучала карандашом, призывая к порядку.

Вернувшись из Парижа, Майя рассказала о знакомстве с Пьером Карденом, о котором мы знали только понаслышке. «Я была у него в офисе. Он в одежде первый авангардист, и в кабинете у него треугольный прозрачный стол, который все время подсвечивается откуда-то снизу разноцветным светом. Кресло такое, что в нем можно только как-то полулежать, очень неудобное, но архимодерн. Телевизор в каком-то шаре, подвешен, ничего толком не видно, магнитофон вмонтирован, кажется в стул, — словом, стиль XXII века. А дома у него все наоборот: уютные бабушкины креслица, удобные оттоманки, буфеты и комоды, абажурчики и ламбрекены с помпончиками. Мы обедали с ним и его сестрой, как будто в далеком детстве у бабушки с дедушкой».

В январе 1971 года в Ленинграде, в зале имени Глинки Щедрин играл 24 фуги, свое новое сочинение. Майя сидела в публике, а перед нею — какая-то петербургская расфуфыренная дама. После исполнения дама поднялась, возмущенная неизвестной ей музыкой, достаточно новаторской, и, ища сочувствия у окружающих, не нашла ничего лучшего, как обратиться к Майе (естественно, не подозревая, с кем имеет дело): «Какая ужасная музыка! Чудовищно! Как можно слушать такое?!» А Майя ей в ответ громко, при всем честном народе, сверкая глазами и жемчугами: «А чего вы приперлись? Кто вас звал? Только место занимали. Вон сколько людей у входа спрашивали лишний билет!» Дамочка превратилась в соляной столб, а Майя дальше: «Лучше отдали бы свой билет желающим, а сами пошли домой да проср…ись!»

Действительно, лучше. Тут уж не поспоришь.

В декабре 1981 года, вернувшись из Франции от Ролана Пети, где она за неделю должна была разучить новый балет и сняться в нем, Плисецкая — усталая и озабоченная навалившимися на нее делами — активно отбивалась от корреспондента «Советской культуры». Наконец он поймал ее, и она ответила на вопросы, но вопреки желанию. Отсюда в интервью много парадоксов, лукавства, полупризнаний и обманных ходов.

«— Майя Михайловна, расскажите о балете, в котором вы только что снялись в Париже. Что за балет, кого вы танцуете?

— Что за балет — я не знаю. Не видела.

— Как так?

— А вот так. Не видела — и все. Как же я могла его посмотреть, когда у меня была всего неделя? Надо было выучить партию, и подогнать платья, и сняться… Но вообще-то это большой балет по мотивам Марселя Пруста.

— Ну, может быть, вы хоть что-нибудь знаете о его содержании?

— Знать-то я кое-что знаю, но боюсь неточностей. Там действуют герои Пруста, он их сам выводит на сцену и представляет.

— Ну, а еще что-нибудь?

— Вам что, этого мало?

— Гм…

— Подождите, у меня где-то была программка, если я ее разыщу, то мы что-нибудь да выясним.

Уходит на «свалку» и возвращается:

— Вам сильно повезло, в этом бедламе я нашла буклет. Вот!

— Но он же на французском!

— А на каком же он должен быть? Вы по-французски ни бум-бум? Ну, тогда плохо ваше дело. Давайте его обратно.

— Нет-нет, я завтра найду переводчика и выясню содержание.

— Это было бы чудесно. Тогда позвоните мне и расскажите, в чем там дело, было бы любопытно узнать. (Смеется.)

— Но Ваша роль? Кого Вы танцевали?

— Танцевала! Там были такие тяжелые платья, что особенно не потанцуешь. Вот, посмотрите фото. Это же настоящий бархат, не синтетика — знаете, сколько он весит?

— Н-да… Воображаю.

— Этого даже нельзя себе вообразить.

— Ну, а все же, кем же вы были?

— Ее звали герцогиня де Германт. Пруст всю жизнь ее любил, а она его мучила. Она была женщина незаурядная, у нее был салон, она диктовала вкусы и моду и так далее. Это прототип. Я пыталась узнать что-нибудь подробнее, Пети мне много рассказал, но переводчица была полная идиотка, переводила с пятого на десятое, я половину не поняла и действовала интуитивно. Но Ролан Пети все время кричал мне — восхитительно! Мне не нужно его восхищение, я просила, чтобы он показал мне движения, а он все твердил — импровизируй! Давал музыку и твердил — импровизируй. Я и сочинила себе движения, те, что мне подсказывала музыка… Ну, вы это не пишите, а то получится странно.

— А что же мне писать?

— Не знаю, что хотите, только не это. (Смеется. Ему же не до смеха.)

— Ну хорошо. А какая была музыка?

— Всякое дерьмо. Но у меня, к счастью, только Вагнер. Знаете, это (напевает) «там-там-ля-ля», помните? И еще это: «там-там-цам!»

— Ну…вроде бы да… Скажите, Майя Михайловна, а советские зрители увидят этот фильм?

— Не уверена. Там есть такие вещи, которые нашему зрителю почему-то не показывают. Например, адажио двух мужчин.

— Ну, на этот счет у нас есть ножницы!

— Если бы все упиралось в ножницы, то мы были бы самой просвещенной нацией. Дело тут не в ножницах, а в других причинах. Я не провидица, начет танцев могу сказать, а вот насчет купли-продажи фильмов…

— А какие у вас там были танцы?

— В белом костюме я импровизировала на три темы: грусть, отчаяние, страсть. Кто эта женщина в белых одеждах? Ее образ навеян Ролану Пети Сарой Бернар. Пети внятно мне об этом не сказал, но дал понять. Это зыбко. Пруст увлекался Сарой Бернар, этот образ оттуда. Поскольку у меня не было времени — я Сару никогда не видела, мало о ней знаю, плохо ее себе представляю — словом, не работала над ней, то я могла лишь фантазировать, а создать образ конкретного человека не успела, да и не ставила такую задачу. Над Айседорой я работала по-другому, тут этого не могло быть. Поэтому не называйте Сару Бернар, это и она и не она… Не пишите об этом.

— А о чем же мне писать?

— О чем хотите, только не об этом.

— Гм. А в каких сценах вы были заняты?

— Мне трудно сказать. Для каких-то сцен меня снимали отдельно, и куда меня Пети вмонтирует, кретинка-переводчица объяснить мне не смогла. Еще я снималась с массой. Например, там общество, оно танцует вот так, изломанными движениями (показывает).

— Что это за общество?

— Уж, конечно, не колхозники, а, судя по костюмам, светские люди. Пети мне сказал — дирижируй ими! И я стала дирижировать тоже так — изломанно, механистически. Общество погибающее, сломанное, декадентское — смотрите, какой у них грим, это лица покойников. Кстати, Васильев взял у Пети эти движения для «Юноны и Авось», он это раньше видел. Я тогда подумала — откуда это у него? Теперь мне ясно. Но вы этого не пишите.

— А о чем же мне писать?

— О чем хотите, только не об этом. (Смеется. А тот совсем скис.)

Уходя, корреспондент признался, что никогда не видел ее на сцене.

— Ну, тут вы совсем как Анатолий Эфрос, который начал снимать «Фантазию», никогда не видя меня в «Лебедином». Правда, инициатором фильма была я.

— А когда у вас «Кармен»? Нельзя ли мне…

— 25 декабря. У меня катастрофа с билетами, но я постараюсь выкроить. Вы сможете пойти?

— Вечером могу. А днем у меня суд — я развожусь с женой.

— Это чудесно! Надеюсь, что вас разведут, и тогда я вам оставлю всего один билет, а не два, что сильно облегчит мою жизнь! (Смеется.)»

«Незадолго до отъезда в Сухум звонят мне из Киева. Со студии Довженко. Представляешь? Зовут сниматься в какой-то картине. Я говорю: «Да я не видела ни одной хорошей картины с вашей маркой и сниматься у вас не буду. Кроме того, я уезжаю отдыхать — у меня всего две недели отдыха — и мне некогда даже говорить с вами. Извините». Но они умоляют не вешать трубку и говорят, что это будет замечательная картина о знаменитой и гениальной украинской певице Крушельницкой. Я отвечаю, что если бы она была знаменитая, то ее все бы знали, а ее не знает никто. Ни я, ни Щедрин. Катя тоже не слыхала. Ты знаешь такую? Тоже нет? Вот видишь! Слушай дальше. Живу я в Сухуми, вдруг за три дня до конца отпуска является какая-то тетка и говорит, что она из Киева и приехала для переговоров. Я просто взвилась: «Какое вы имеете право отнимать у меня три дня от моего короткого отдыха, это безжалостно, это нахальство, я не буду сниматься на вашей студии и знать не хочу никакую вашу Крушельницкую, тем более… что ее никто на свете не знает. Оставьте меня в покое!» Но она канючит, что ее послали и велели… и она умоляет взглянуть хотя бы на две книжечки, которые и сует мне. Я отбрыкиваюсь, ничего не хочу смотреть, а она спрашивает, где же ей ночевать? «Где хотите, я же вас не приглашала». Но потом мне стало ее жаль с ее Крушельницкой, и Родион ее куда-то пристроил ночевать. Перед сном, от нечего делать взглянула в одну книжечку — и обомлела! Такая красавица! Осиная талия, значительное лицо, что-то в ней от Элеоноры Дузе. Изумительные костюмы, красивые позы… То она в обнимку с Пуччини, то с Карузо, то с Тосканини или с Шаляпиным. Мама родная! Она украинка, но училась в Италии и очень долго там жила, всюду гастролировала — поэтому у нас о ней и не слыхали. Она спасла «Мадам Баттерфляй», после того, как ее спела: ведь до нее опера провалилась, и Пуччини боготворил ее до конца своих дней. Она пела с Шаляпиным, там, за границей, и он звал ее с собой в Америку, но при условии, что она должна ему дать, а у нее любимый муж, и она не дала Шаляпину и не поехала с ним. Словом, целая история. Все знаменитые роли, шумная пресса, слава, успех — все она испытала. А в тридцать шестом году, овдовев и сойдя со сцены, она приехала жить во Львов, у нее там была сестра. Вскоре мы Львов присоединили. Но ее, как ни странно, не репрессировали, и она изредка пела в концертах украинские песни. Ее почему-то не посадили и после оккупации, она затаилась и работала простой учительницей пения в школе! Умерла она в 1952 году, всеми забытая.

Вернувшись в Москву, я на один день съездила погулять на дачу, там в лесу встретила жену Гаука, которая дружит с Козловским, и попросила узнать у него про эту Крушельницкую, слышал ли он о ней? И поздно вечером он мне позвонил уже в Москву. У нас на даче телефон стоит в правлении, у сторожа, так он не поленился пройти туда, чтобы позвонить мне: «Майя, это была гениальная певица и большая актриса, это было незабываемо — я ее слышал несколько раз, это было потрясение! О ней делают фильм? Как бы мне хотелось посмотреть! Она была великой певицей».

Вот так так! Словом, я им сказала, что хочу увидеть материал, и если оператор хороший, то можно о чем-то поговорить. Дело в том, что на протяжении фильма Крушельницкую играют несколько актрис, в разные периоды ее карьеры. Но если мне предложат играть ее во Львове, зачем это мне? Они говорят, что если я соглашусь сниматься, то сделают две серии. Они привезли материала на полтора часа и завтра покажут мне на Мосфильме. Приходи, интересно, что это такое и умеет ли оператор снимать? Они мне сказали, что он ученик Параджанова. Ну, фамилию я, конечно, тут же забыла.

Пойти на просмотр я не мог, но вечером позвонил.

— Оператор действительно хороший, но картина будет провинциальной и беспомощной. Я им сказала напрямик, что мое участие только подчеркнет все эти качества, что-то в таком роде.

— Господи!

— А что же тут хитрить? Нет так нет. Они, конечно, огорчились, но что делать? Зачем мне тратить время на плохую картину?»

Что верно, то верно.

В 1982 году Майя Плисецкая танцевала в Тбилиси несколько спектаклей «Кармен-сюиты» и имела там триумфальный успех, грузины не отпускали ее со сцены, пока в зале не гасили свет. Ее партнеры рассказывали, что в Аргентине после «Болеро», которое идет 17 минут, вызовы длились 45 минут и темпераментные аргентинцы так бесновались после спектакля, что пришлось вызвать полицию: «Они совершенно взбесились и хотели, чтобы я танцевала всю ночь!»

Сергей Параджанов не пропустил ни одного представления в Театре Руставели. Он посылал балерине изысканные, ювелирно составленные удивительные букеты, кричал и махал из ложи шарфом и отправил ей украшенное виньеткой с ангелочками приглашение, где «нижайше просил великую балерину посетить его приют на горе Давида». Плисецкая была немного знакома с ним, к тому же постоянно слышала о нем от своего брата Александра, кузена Бориса Мессерера и его жены Беллы Ахмадулиной, которые дружили с Параджановым.

Ее ждали после спектакля. Параджанов расстарался. Лестница была усыпана только красными розами — того же оттенка, что у нее в волосах. Вся лучшая посуда, взятые напрокат венецианские бокалы — на столе. Изысканное царское угощение в перламутровых раковинах и виноградные кисти, которые протягивали ей фарфоровые статуэтки. Потом Сережа наметил провести Майю Михайловну по боковой галерее, сплошь увешанной его работами, и остановиться перед дверью, открыв которую старинным ключом, она должна будет увидеть статую Антиноя. Именно Антиноя, никого иного. Статуя оживет и с поклоном преподнесет гостье на серебряном подносе золотую розу и необыкновенное пирожное, которое Сергей сам испек и ослепительно разукрасил. Для этого спектакля позвали соседа Ило, юношу божественного телосложения с лицом Массимо Джиротти (как утверждал Параджанов). Кое-как ему прикрыли чресла, густо обсыпали мукой, чтобы больше походил на статую, а в волосы вплели виноградные листья.

Плисецкая пришла поздно: публика в театре долго не отпускала ее. Отметив изысканность стола, она ни к чему не притронулась, к огорчению хозяина, но долго разговаривала с Сергеем и с интересом рассматривала его работы, которыми были увешаны стены. «А теперь, Майя Михайловна, вот вам ключ от комнаты, где вас ждет сюрприз». Ее провели через галерейку, где она снова задержалась возле коллажей и рассмеялась у композиции «Царь Ираклий в бане», где предусмотрительный царь положил свои причиндалы на пол — чтобы не разбились… Наконец ей вручили старинный ржавый ключ и попросили отпереть замок. Все столпились вокруг в ожидании эффекта. Он действительно был: взору гостей предстал Антиной, уютно свернувшийся калачиком на полу среди осыпавшейся муки. Заждавшись (дело было далеко за полночь), он уснул, предварительно сжевав от голода пирожное, произведение искусства. «Давно уже я так не смеялась», — сказала Плисецкая, утешая хозяина.

6

На протяжении почти четверти века мне довелось быть свидетелем дружеских отношений двух замечательных женщин нашего времени — Лили Брик и Майи Плисецкой.

Лили Юрьевна обладала безошибочным даром — узнавать настоящий талант сразу, когда другие проходили мимо. До последнего дня она сохранила способность радоваться, если люди вырывались из пут предрассудков и разбивали стереотипы. В ней было дягилевское умение разбудить искру Божью, вдохновить человека на создание поэмы, спектакля, фильма или симфонии.

В декабре 1947 года, увидев в небольшой роли молоденькую танцовщицу, она безошибочно угадала в ней великую балерину. «Какое талантливое тело, какое сочетание классики и современности! Поразительное чувство позы и необыкновенная красота линий. И этот эротический подтекст в адажио…» — заметила она в антракте. А это были всего лишь танцы Девы в опере «Руслан и Людмила». Но танцевала их Плисецкая…

Лили Юрьевна позвонила Майе и пригласила ее к себе встречать Новый, 1948 год. 31 декабря, станцевав Зарему в «Бахчисарайском фонтане», Плисецкая приехала в вечернем черном тафтовом платье, в золотых с синей эмалью серьгах. С этого вечера началась их с Лили Юрьевной любовь и дружба. Лили Юрьевна стала самой горячей ее поклонницей, не пропускала ни одного ее спектакля, всем о ней рассказывала, знакомила с полезными людьми и прославляла — тогда Плисецкая была еще не столь знаменита, и все это было не лишне. В лице Лили Юрьевны она нашла доброжелательную, умную, блестящую и веселую собеседницу, которая много знала и давала толковые советы относительно поведения и любовных дел. У нее в доме всегда можно было увидеть интересных людей, изысканно поужинать, узнать про всех и вся. Это было непохоже на ту среду, где выросла Майя, на трудный быт дома, о котором она заботилась.

Лили Юрьевна любила Плисецкую со всем максимализмом, ей присущим. Ни один спектакль не проходил без огромной корзины цветов, которую она посылала ей из магазина на Арбате. Тогда еще у балерины не было сонма поклонников, забрасывающих ее цветами с ярусов, часто эта корзина бывала единственной. И надо помнить, что денег тогда у Майи было мало, — братья еще учились, и она тянула всю семью. Не всегда можно было купить то, что нужно или соблюдать диэту. И Лили Юрьевна посылала ей сотню мандаринов в ящике или просила меня отвезти коробку засахаренных фруктов, которые та очень любила. Каждый день они подолгу говорили по телефону, виделись часто, и Лили Юрьевна бывала ей очень рада. Она была щедра, и элегантная парижская блузка, подаренная ею Майе в те годы, значила для нее больше, чем сегодня, думаю, sortie-de-bal Кардена. Поначалу Плисецкая могла платить только любовью и признательностью, но с годами, когда пришла слава, она в долгу не осталась.

Однако не это было главным в их отношениях. К творчеству балерины Лили Юрьевна всегда относилась восторженно, но объективно. Она говорила ей все без прикрас — и что на сцене были видны два лишних кило, и что хитон странный, и что Зарема не ее роль, и что Фригия ей не идет.

«Анна Каренина» ей не понравилась, что задело Плисецкую, хотя сама Лили Юрьевна и натолкнула ее на эту мысль. Именно она посоветовала Зархи пригласить Плисецкую на роль Бетси в фильм, оттуда цепочка потянулась дальше. (Кстати, Лили Юрьевна терпеть не могла роман, считая его столь же салонным, сколь и сельскохозяйственным. Кстати, и Ахматова его не любила, она говорила: «Я всегда за развод!»)

Дружба длилась долгие годы. Лили Юрьевна когда-то сама занималась классическим балетом и отлично разбиралась в искусстве танца. Она любила Плисецкую больше всех балерин на свете, а больше всех ее спектаклей — «Лебединое озеро» и «Кармен-сюиту». Последний, как известно, был ультрановаторским, на премьере зал раскололся надвое, и Лили Юрьевна, конечно, была среди тех, кто аплодировал, а не шикал.

И Майю и Родиона Щедрина она знала еще до того, как они познакомились друг с другом. И знакомство это произошло у нее в доме. «Однажды мои друзья Лиля Юрьевна и Василий Абгарович предложили мне послушать запись их домашней фонотеки, — писал Щедрин. — Я услышал, как Плисецкая пела музыку Прокофьева из балета «Золушка», и запись меня поразила. Прежде всего то, что у балерины оказался абсолютный слух, — все мелодии и даже подголоски она воспроизводила точно в тональности оригинала, а ведь в то время музыка Прокофьева была достаточно трудна для восприятия. Несколькими днями позже к Лили Юрьевне пришел в гости знаменитый киноактер Жерар Филипп. Она пригласила несколько писателей, художников, Майю, меня… Так мы познакомились».

Лили Юрьевне всегда импонировало, когда шли против течения, когда сворачивали влево со столбовой дороги искусства, и, подобно Саре Бернар, любила, когда зрительный зал раскалывался надвое и одни аплодировали, а другие свистели. В начале шестидесятых она посоветовала Родиону Щедрину, тогда еще начинающему композитору, написать оперу, действие которой происходило… в колхозе! «Надо же делать что-то новое!» Щедрин сочинил музыку, интонационный мир которой проецировал жанр частушки. Поставленный в Большом театре, где привыкли к королям и куртизанкам, спектакль успеха не имел. Это обескуражило всех, но не Лили Юрьевну. «Вспомните «Кармен» или «Ревизора», — сказала она Щедрину. — Все они на премьерах проваливались. Так же, как «Леди Макбет Мценского уезда» Шостаковича. Слушатели еще не доросли до вашей музыки».

Она оказалась права. Оперу «Не только любовь» ставят и в России, и в других странах, выпускают диски, а выдающиеся певцы и музыканты исполняют музыку и сегодня.

Многочисленные письма той и другой стороны подтверждают, сколь интересным и искренним было общение этих людей все долгие годы их знакомства.

«Лилинька Юрьевна дорогая, любимая, — писала Плисецкая, — сегодня получили Ваше письмо. Несказанно обрадовались ему. Очень хорошо, что Вы фантазируете над «Первой любовью», я с превеликим удовольствием приму в «ней» участие.

Я прекрасно понимаю, что это безумно трудно, так же, как поставить балет и найти хорошего балетмейстера. Я все время думаю о том, кто поставит мне номера на Робинькову музыку и вообще что из этого получится. Концерт нужен, как воздух, и не просто концерт, но совершенно новый. <…> И ведь нужно подобрать так концерт, чтобы вытянуть из меня максимум, сделать очень разнообразный концерт, хотелось, чтобы было всем интересно. Робинька написал очень здорово вступление к «Нормандии» (для титров), и мне это хочется станцевать. Очень героическая музыка и совершенно новая, 12-ти тонная. Но опять вопрос — кто поставит?»

«Что касается работы, — продолжает Щедрин, — то делаю одновременно три дела — инструментую «Конька», пишу маленькие кусочки для кино и, наконец, опера. Начал второй акт, частушечную кантату. Получается что-то очень любопытное и неожиданное. Каждое продвижение хоть на один такт убеждает меня (и Маиньку уже тоже — она очень загорелась оперой. Поет, подыгрывает мне!) в абсолютнейшей правоте задуманного. Жаль, что не могу заниматься только ею.

Живем мы чудесно — очень любим друг друга, каждый день по тысяче раз поминаем Вас самыми-самыми добрыми словами».

За четыре года до смерти Лили Юрьевны дружба и любовь с Плисецкой и Щедриным кончилась. Объективности ради следует сказать, что отношения прервались по вине Лили Юрьевны. И хотя причины были нелепы, со временем трещина все увеличивалась. Обе стороны жалели о ссоре. Они вот-вот должны были наладить отношения — «я не злопамятна», говорила Лили Юрьевна, — но времени ее жизни не хватило. «Я ужасно жалею, что не помирился с Лили Юрьевной перед ее смертью», — сказал мне недавно Щедрин.

Проблема возраста не могла не волновать Плисецкую, как, впрочем, каждую женщину. Но балерину — особенно:

— Время летит быстро, а в театре еще быстрее — оно измеряется сезонами, а сезон — от спектакля к спектаклю. Не успеваешь оглянуться, как новый сбор труппы и год прошел.

— Что же делать? — отвечала Лили Юрьевна, как бы стараясь несколько ее утешить. — Талант не стареет, а стареет и приходит в негодность материал, из которого талант сделан. Вот Утесов, он петь умеет, держится прекрасно, а голоса уже нет. Материал, голос пришел в негодность, пропал. У вас в балете это особенно обидно: «приходит опыт — уходит прыжок». Молодая женщина в расцвете сил и — пожалте на пенсию!

Майя пожала плечами, что в данном случае означало: «Ну, это как сказать». И доказала всей своей последующей жизнью, что она — исключение.

7

«Он хорошо умеет фантазировать правду, — сказал Луи Арагон про одного писателя. — Он не просто документально показывает, а поверяет искусством исторически реального человека». Фантазирует правду и Плисецкая, когда появляется на сцене в хитоне Айседоры Дункан. О знаменитой босоножке современники писали по-разному. Соллертинский: «Танец ее был любопытным сочетанием морали и гимнастики. Своим «освобожденным» телом она владела несвободно. Движения ее были монотонны и схематичны: прыжок, коленопреклоненная поза, бег с воздетыми руками. Ей были свойственны стереотипные выражения лица». А Станиславский говорил ей: «Я ищу в своем искусстве то, что вы создали в вашем. Это красота простая, как природа…»

У нас нет никаких оснований им не доверять — они видели Дункан на сцене. Плисецкая и Бежар не цитировали ее танцы, они решили передать новаторский дух и внутреннюю красоту великой американки. И новаторство Дункан подвигло на новаторство Плисецкую: в «Айседоре» мы впервые услышали ее голос. Она вообще не раз говорила, что будущее балета в диффузии жанров: «Иногда я чувствую, что пора крикнуть «хватит!» всей этой неоклассике и попытаться создать нечто совершенно новое — современный танец. Я продолжаю любить классику, ведь она сделала меня тем, что я есть. И без нее нельзя идти на эксперимент. Искать новое нелегко, ибо очень силен стереотип восприятия, но публику надо приучать к новому, каких бы трудов это ни стоило».

Просматривая сегодня материал, снятый в пятидесятых годах, в ее танце можно увидеть нечто, говорящее о том, что внутренним слухом и актерской интуицией она уже тогда улавливала эстетические новации, которые несло с собой время. Уже была снята «Дорога» Феллини, поставлен «Агон» Стравинского, вышли романы Фолкнера и Маркеса, но за железным занавесом мы этого не видели. Однако предчувствие, которое дано далеко не каждому, позволило Плисецкой ощутить эти подземные толчки нового, нарождающегося искусства и явиться их предтечей в балете. Техника ее танца была поразительна, но не она главенствовала. Артистка, которой в ту пору было двадцать пять, уже тогда стремилась выразить «жизнь человеческого духа». Она драматизировала пушкинскую Зарему и принесла на сцену ее прошлое и ее судьбу. Даже героиню «Раймонды» с ее смехотворным средневековьем Майя лишала паточности, трактуя по-своему, и мы забывали о всех нелепостях либретто, глядя на нее в гран-па, который исполнялся с незабываемой экспрессией, элегантностью и… лукавством.

Но в восьмидесятых, просматривая фрагменты для новой редакции фильма, Плисецкая говорила, что «эту сцену она сейчас сделала бы иначе, а в другом балете мне нужно было танцевать не на полупальцах, а на пуантах». Видно, что это свойство натур ищущих, для них нет ролей отыгранных, сданных вместе с костюмом в театральный гардероб. Книппер-Чехова под конец жизни признавалась: «Я играю про себя все мои чеховские роли. Только теперь я понимаю, сколько… сыграла не так». Вот и Плисецкая в темноте кинозала, глядя на съемки прошлых лет, отзывалась о своем исполнении с позиции своего современного опыта и вкуса. Но это не значит, конечно, что для публики то замечательное, что было ею создано, перестало быть замечательным.

Бескомпромиссна Плисецкая и когда дело касается выразительности киносъемки — а тем самым и подачи танца. На «Мосфильме» снимали «Кармен-сюиту», и, просмотрев материал первого дня, Майя Михайловна схватилась за голову: «Почему художник сделал фон пестро-красным, как винегрет, куда переложили свеклы? Все солисты теряются на этом заднике, и движения пропадают. Я говорю: сделайте ровный фон, как в театре, чтобы отчетливо был виден танец. Это же главное! Отвечают: теперь поздно — смета, сроки. Я настаиваю. Собрали худсовет. Потом мне звонят: «А многим понравилось!» — «Вот кому понравилось, — говорю, — пусть тот и танцует». Помогло. Переделали. И, конечно, стало лучше».

«Искусство требует жертв» — для нее не проходная фраза.

Плисецкая любила работать за монтажным столом, экспериментировать. Там в любой момент можно остановить движение, вернуть его назад, замедлить, чтобы разглядеть. Каждый раз, когда мы пускали танец с конца на начало, она восторгалась: «Как необыкновенно получается, какие невиданные движения, все па новые! Ни одного такого в классике нет. Ах, если бы тело могло все это выполнить — как было бы интересно. Но это, к сожалению, физически невозможно. Увы!»

Ей нравилось, что на монтажном столе можно танцевать не так, как снято: как-то мы смотрели мазурку из «Анны Карениной», и Майя попросила пустить музыку на три кадрика вперед — движения как бы догоняли мелодию. «А что? В этом что-то есть». Затем сделали так, чтобы музыка догоняла движение… 3–4 кадрика… Тоже получилось интересно. «Хороший актер отличается от плохого тем, что он в четверг играет не так, как он играл во вторник. Радость его не в повторении удавшегося, а в вариациях и импровизации в пределах композиции целого», — сказал Мейерхольд как будто про Плисецкую. Эту мазурку она танцевала, делая пластическое «ударение» то на один музыкальный акцент, то — в другой вечер — на другой. Как ей хотелось. И всегда это получалось и красиво и музыкально. Видимо, в этом было то «чуть-чуть», которое так ценится в искусстве.

8

Как-то в начале пятидесятых годов Плисецкая сказала: «Я люблю танцевать с Улановой. На ее спектаклях всегда творческая атмосфера, и публика это чувствует». «Жизель», «Бахчисарайский фонтан» и «Каменный цветок» Лавровского — три балета, где они встречались.

«В «Бахчисарайском» я иногда забывалась и больно ударяла Галину Сергеевну деревянным кинжалом, потом приходила к ней в гримуборную извиняться, а она: «Ничего, ничего, неважно…»

Когда ехали в Ленинград сниматься в «Мастерах русского балета», Майе дали два билета — второй для Улановой. Прихожу к поезду, стоит Галина Сергеевна, она без билета не может зайти в вагон, ждет, накрапывает дождик… Майя появляется в предпоследнюю минуту с виноватым видом, смущенно извиняется, а в ответ лишь: «Ничего, ничего, неважно…»

В «Жизели» обе они имели огромный успех, Плисецкая танцевала вторую партию — Мирту. После спектакля она выходила на вызовы только три раза, Уланова же, естественно — бесконечно. «Что же ты больше не выходила, мы так тебе кричали!» — «Зачем же? Ведь это балет Улановой».

Уланова была репетитором Майи в «Жар-птице», но партия Майе «не шла», и она выступила всего раз. Какое-то время в шестидесятых она репетировала с Галиной Сергеевной «Лебединое», и все заметили, стала она танцевать суше, постнее, что ли… Встретила Семенову и пожаловалась, что у нее все болит.

«Вот видишь, а когда ты занималась со мною, у тебя ничего не болело. Давай возвращайся».

На первом спектакле «Ромео и Джульетта» с участием Плисецкой Уланова зашла к ней в гримуборную с тремя розами: «Ничего, ничего, продолжайте так же» — сказала она, понимая волнение Майи.

Когда мы смотрели документальный фильм «Галина Уланова», Плисецкая заметила, что вся хореография в фильме безукоризненна. После коды вариации в первом действии «Жизели»: «Поразительно — как можно танцевать, не касаясь пола? Красивее и выразительнее ее стопы я не видела». И в другом месте: «Уланова — эфемерна, бестелесна, она — тень. Я же земная. Я — женщина. У нее чувства — у меня страсти».

В общем, отношения были ровные, корректные — до поры до времени. Эти пора и время пришли, когда заканчивалась работа над «Анной Карениной». После прогона был худсовет, Уланова выступать не хотела, но Фурцева насильно тянула ее за язык, и тогда она сказала, что это возвращение к драмбалету тридцатых годов, от которого теперь уже все отказались. Для Майи этот спектакль был принципиальным, очень важным и нужным, она за него долго боролась и, естественно, критическое и авторитетное высказывание Галины Сергеевны она восприняла очень болезненно.

В своей книге Плисецкая писала, что «нас часто пытались сталкивать лбами». Иногда это удавалось, но время все поставило на свои места, и отношения их остались ровными и благожелательными.

Откинув размышления о святом искусстве, можно сказать, что ее рабочее место — театр, где она проводила две трети суток, то есть две трети жизни прошло в стенах Большого. С утра — класс, за ним — репетиция, массаж, мастерские с костюмами, после обеда, вечером — спектакль, или концерт, или репетиция, или съемка… К спектаклю она готовится задолго: дома не торопясь собирает какие-то ей одной понятные и нужные мелочи, подправляет туфли, что-то колдует с убором и из дома выходит с набитой сумкой, как всякая советская женщина. В театре делает прическу и грим, затем разогревается в классе, долго одевается. Я любил смотреть, как она гримируется, как преображалось и всегда хорошело лицо. «Я научилась гримироваться на Мосфильме, теперь я гримируюсь сама, и мне не нужны все эти тетки. Они толком и причесать не умеют».

У каждой артистки в театре есть своя рабочая комната (одна на нескольких), свой стол с ящиком и зеркалом. Ящики всегда запираются, т. к. случается воровство. Майя долгие годы сидела в одной комнате с Раисой Стручковой и Тамарой Никитиной, репетитором, бывшей танцовщицей. И вот театральные нравы: в течение многих лет Никитина, ежедневно встречаясь в гримуборной с Майей, говорила одно и то же: «Ах, Маечка, вчера была «Анна», я опять не собралась ее посмотреть. Когда же я ее увижу?» Или «Черт побери, я и забыла, что вчера была «Анна», опять не видела. Говорят, ты была хороша».

Майя мне: «Ну не видела и не видела, ее дело. Не хочешь — не смотри. Но каждый раз в течение шести лет наутро мне сообщать, вздыхая, что опять пропустила «Анну»… Как бы между прочим, переодевая штаны. Очень любезно».

Наконец, как я понял, Майе это осточертело и Никитину отселили, а на ее место поместили молоденькую Надежду Павлову, которой Майя симпатизировала и от которой не должна была выслушивать бесконечные сожаления о пропущенной «Анне Карениной». Поднялся скандал, вмешался профком, но Никитина как взлетела в какую-то уборную на третьем этаже, так там и осталась на веки вечные.

Много я слышал всяких закулисных историй — и веселых, и драматических, и таких, что нельзя было не вспылить, но Плисецкая брала себя в руки, а «закулисная история» оставляла еще одну зарубку на сердце.

В 1963 году ее выдвинули на соискание Ленинской премии. В то время это было очень почетно, в балете их имели только Уланова и Чабукиани. И поднялись силы, которые не хотели этого допустить. В то время шли все спектакли ее репертуара, которые смотрели члены Комитета. «Вчера на «Спящую» пришла Елизавета Павловна Гердт, с букетиком, — рассказала Майя с ледяным спокойствием. — «Пришла на тебя полюбоваться, моя радость. Давно не видела». А мне уже сказали из Комитета, что там получили письмо от нее — Плисецкой, мол, одной премию давать нельзя, надо вместе с NN, поскольку та ничуть не хуже, что они вместе учились, вместе начинали, вместе работают — и премия должна быть вместе! Вот тебе и «пришла на тебя полюбоваться, моя радость»… Дант поместил предателей, кажется, в девятый, последний круг ада. Ты не помнишь?»

Мне всегда нравилось слушать профессиональные суждения Майи о своих коллегах. Говоря о них в театре, она часто понижала голос, поэтому я не считаю возможным называть их имена:

«Вот ты видел вчера N в «Вальпургиевой». А ты понял, почему такие плохие балерины, как она, ни минуты не стоят спокойно, несутся, вертятся, прыгают? Да чтобы никто не успел рассмотреть, как они некрасивы и плохо делают свое дело!»

«Она умная — это уже про другую танцовщицу — она отлично знает про свои короткие и некрасивые руки. И каждый раз чем-нибудь удлиняет их — то цветком, то веером, а то и метелкой в «Золушке». Заметил? Ведь еще Мейерхольд сказал, что «предмет в руке — продолжение руки».

«Поклоны W после спектакля смешили всю труппу. Она пулей вылетала из-за занавеса, скакала по авансцене, висела на занавесе, лягалась, подпрыгивала, засовывала кулак в рот и давала партнеру один цветочек из своего букета — всегда один!»

«В последние сезоны D на сцене была суетлива и много мельтешила, стараясь заменить ушедшую фацию и красоту».

Посмотрев одну балерину в «Спящей»: «Грустно: она все еще думает, что у нее молодое тело».

Да, много «самых известных среди неизвестных» танцовщиц сгорело на костре ее беспощадных суждений. Недаром в театре говорили: «Хочешь узнать о себе правду — спроси Плисецкую».

— Ах, Майя, как ММ вчера танцевала «Жизель»! Так трогательно, в первом акте она просто заливалась слезами.

— А в зале? В зале заливались?

— Н-н-нет…

— А я люблю, когда наоборот.

«Вчера была на прогоне «Звезд». Смотреть этот балет такая же мука, как слушать лжесвидетеля на суде».

«Я удивилась, когда А. сказал мне, что ни о чем не жалеет и если бы начал жизнь снова, то прожил бы ее так же. Значит, он делал свою жизнь расчетливо и ловко. Именно — делал. А я бы все начала по-другому. У меня хватит пальцев на одной руке; чтобы перечислить то, что я в своей жизни сделала правильно».

«Ты знаешь, она умная, у нее голова на плечах». «А у танцовщицы голова должна быть на шее», — заметила Майя.

Была однажды такая история: на премьере «Спящей красавицы» во время поклонов артисту — принцу Дезире — вынесли огромный букет белых калл. Майя — принцесса Аврора — стояла рядом, усыпанная цветами. Принц Дезире преклонил перед ней колено и положил к ее ногам этот самый белый букет. Зал наградил щедрого кавалера новым взрывом аплодисментов.

— Как элегантно поступил вчера принц Дезире, — сказал я на другой день по телефону.

— Уж насчет его элегантности ты спроси меня, — ответила принцесса Аврора. — Я давно уже большая специалистка в этом вопросе. Едва дали занавес, как он, не поднимаясь с колена, тут же сгреб в охапку преподнесенные мне на глазах у всего зала цветы и унес к себе в уборную. Только его и видели. Все были поражены, но не я. Я была рада, что он не забрал и мои букеты.

Такие вот «закулисные тайны».

Итак, кроме рабочих комнат для артистов есть еще балеринская уборная, где одевается балерина, которая ведет балет. Она рядом со сценой, у правой кулисы. И такая же мужская уборная слева. В последние годы Майя часто одевалась в своей рабочей комнате, а не в балеринской. Там все ее вещи, не нужно перетаскивать. Когда шла «Анна Каренина», то слева, в мужской стороне, возле второй кулисы делали из ширм выгородку. Там Майя переодевалась в тех случаях, когда, уйдя влево, должна выйти в новом костюме слева же. Это чтобы сберечь силы, не ходить лишний раз огромные расстояния.

Однажды я видел, стоя за кулисами, как после танца Майя убегала с ослепительной улыбкой, легко, грациозно… Но едва ступив за кулису, она тяжело задышала, в лице появилось что-то мучительное. Метаморфоза была поразительной. Никак не реагируя на гром аплодисментов, она поспешила за ширмы, на ходу расстегивая лиф. Моментально переодевшись, она — все еще тяжело дыша — стояла, дожидаясь выхода. Через секунду она снова на сцене — легкая, красивая, молодая…

Когда я сказал ей, что был поражен зрелищем труда и пота, она спросила:

— Это было заметно на сцене?

— Нет.

— Вот в том-то и фокус!

Отвечая на вопрос, любит ли она успех, Плисецкая не без юмора, но с большой долей правды ответила: «Конечно! Чем больше успех, тем больше мы можем отдохнуть между танцами». Поэтому опытные балетоманы часто вызывают на поклон не только любимую танцовщицу, но и ее партнера. Пока кавалер выходит на аплодисменты, балерина набирается сил перед следующим номером.

Вот сколько Плисецкая танцевала «Лебединое озеро», столько раз я ее и смотрел. После спектакля всегда был огромный успех, овация и крики, а я любил кричать «Плисецкая, браво!» посреди действия. Например, когда кавалер после адажио выводил ее на поклон, я, видя, что они приближаются к центру, что было сил кричал «Плисецкая, браво!», и она склонялась в глубоком реверансе как бы в ответ. Она бы все равно поклонилась на аплодисменты публики, но получалось, что лично мне. И я бывал счастлив.

Однажды я сидел далеко и не рискнул крикнуть. Фадеечев потом сказал мне, что они за кулисами гадали — уж не заболел ли я, или, случаем, не охрип? Оркестранты знали меня в лицо и держали пари, один или два раза я крикну после адажио. А как-то мы были в гостях у Файера, в те годы бессменного балетного дирижера, и тот сказал: «Что-то мне ваш противный голос знаком. Уж не вы ли кричите каждый раз у меня за спиной?»

9

Когда мы работали над документальным фильмом «Майя Плисецкая», то естественно, что ее пригласили консультантом, — кто же лучше ее самой знает что — откуда и что — когда.

Для рассказа о «Бахчисарайском фонтане» мы специально ездили в Бахчисарай, снимали во дворце у фонтана и на могиле дорогого Гирей-хана. Я хотел провести какие-то смутные параллели. Майя с Щедриным отдыхали в Крыму и специально приехали на съемку во дворец, где мы их ждали с группой. На ней было белое, очень модное платье Диора с крупными украшениями, а на голове ковбойская шляпа — от солнца. Мы развеселились, шляпу и украшения сняли — не рыдать же на могиле в таком виде, а платье оказалось подходящим той самой простотой, которая стоит тысячи. Я взял танцевальный фрагмент из фильма «Мастера русского балета», где она была красива, прекрасно танцевала и играла, но ужасающие шаровары очень ее толстили и, мягко говоря, не украшали. Из-за этого я хотел убрать эпизод, да он и не ложился в композицию фильма. Но консультант упорно сопротивлялся, ей жаль было выкинуть невиданный баллон, действительно потрясающий.

Однако на просмотре все ее друзья единогласно посоветовали ей вырезать эпизод из-за тех же злополучных шаровар, и тут уж она скрепя сердце согласилась.

Через несколько лет, когда мы делали вторую редакцию фильма, Зарема вернулась на экран. Она уже казалась «ретро», и интересно было увидеть Плисецкую тридцатилетней давности, не говоря уж о непревзойденном баллоне. А шаровары? Они и есть шаровары.

Когда я монтировал картину в 1963 году, Майя делала замечания, касающиеся хореографии и музыкальности, но в режиссуру не вмешивалась, вела себя тактично. Лишь иногда говорила, что ей кажется — в этом месте затяжка, а здесь текст многословен. И, как правило, замечание оказывалось верным.

Но все застопорилось, когда дело дошло до «Ромео и Джульетты». Дело в том, что она совсем недавно станцевала Джульетту, которая ей все никак не давалась. То много лет не разрешал Лавровский, то, добившись своего с большим трудом, она разорвала икру накануне премьеры, и спектакль пришлось отложить на два года! И вот теперь она станцевала Джульетту и мы много снимали, так как Майя была очень увлечена ролью. И чуть ли не все сцены просила вставить в фильм. Я же видел, что картина останавливается и вместо рассказа о балерине начинается рассказ обо всей этой набившей оскомину истории. Но каждый раз, увидев мои сокращения, она огорчалась и, наконец, воскликнула: «Что же это получается? Как тебе не стыдно? Сначала Лавровский мне не разрешал, потом дирекция не давала, потом судьба с этой разорванной икрой была против меня, а теперь ты?» Слаб человек — я покорился. «Ромео» в картине остался огромным. И каждый раз после просмотра — в течение многих лет — Майя, не переставая, укоряла меня: «Как затянут «Ромео», какая скука, сколько можно это смотреть?!» В 1982 году, работая над новой редакцией фильма, я наконец оставил от «Ромео» рожки да ножки.

Мне незачем писать обо всех балетных партиях Плисецкой — о них неоднократно рассказано в монографиях, а сам я снял киномемуары о многих ее ролях.

Все же две ее роли, которые «отцвели, не успевши расцвесть», мне хочется вспомнить.

В 1958 году Игорь Моисеев поставил в Большом «Спартака» без единой купюры. Балет бесконечно тянулся, четыре акта кончались, когда метро уже было закрыто, и публика убегала после третьего. Все в нем казалось скучным, архаичным и бестолковым — но не Плисецкая, куртизанка Эгина. Она появлялась из-под земли посреди фонтана, вокруг били струи воды, и она производила впечатление мраморного изваяния. Ей шли костюмы, копну ярко-рыжих волос украшал изумрудный убор… Публика при виде этой изумительной красоты впервые прервала тягостное зрелище долгими аплодисментами. Плисецкая четко прочерчивала свою роль даже среди сюжетного хаоса нелепостей, и ее вариация под саксофон запомнилась на долгие годы. Но, увы, она даже не была снята на пленку.

Не снимали мы и «Каменный цветок» в громоздкой и натуралистичной постановке Леонида Лавровского. Майя — Хозяйка Медной горы. Танцев у нее было мало, зато много содержания. Как помреж она поднимала руку — и рушилась скала, поворачивала голову — сверкала молния. Уланова в одном месте замахивалась на кого-то топором в своем стиле трепещущего существа, и это было неописуемо смехотворно. А Ермолаев показывал в зал кукиш и долго его держал, чтобы все хорошенько разглядели. После этого давали длинный антракт, дабы публика могла прийти в себя.

Они остались лишь в виде музейных фотографий, эти случайности в ряду ее ролей. Дальнейшие создания балерины будут поражать и, как правило, восхищать публику неожиданностью самого выбора сюжета и пластической новизной образа. Кармен, Анна, Айседора, Нина Заречная, Анна Сергеевна, Мария Стюарт, «Фимиам», «Карадзукэ», «Эль Ренидеро», «Леда»…

«Леду» она репетировала опять в крайнем напряжении, «для звуков сладких и молитв» у нее почти не оставалось времени — столько приходилось его тратить на преодоление очередного сопротивления бюрократов. И вместо того чтобы радоваться, что художники мирового класса Морис Бежар, Майя Плисецкая и Хорхе Донн готовы показать нам свое искусство (за это и сражалась Плисецкая), балет просто-напросто не пустили в Большой театр.

«Леду» я видел два раза на видео (хвала прогрессу!). Задумано очень интересно: балетмейстер соединил две легенды — греческую о «Леде и Лебеде» и японскую о рыбаке, влюбившемся в птицу. Поставлено крайне эротично, исполнено виртуозно. Поэтому, что ли, нам его не показали?

Я потом сказал (все мы мастера бесплатных советов): «Мне очень понравилось — и хореография, и выдумка, и исполнение, но один момент тебя недостоин. Ты же скрасила откровенно непристойное место в «Болеро», сделала его по-своему, и там получилось искусство, а не натурализм. Почему же ты здесь одно движение показала, как есть, не облагородив танцем? Зачем же нам смотреть в твоем исполнении то, что можно увидеть за пять долларов в любой дыре на 42-й улице?»

Она пожала плечами, потом мы долго говорили о другом, и лишь какое-то время спустя она, как бы рассуждая сама с собой, произнесла: «Да, надо было бы мне станцевать иначе. Можно было ведь сделать так (она показала)».

Это было раз в жизни, когда меня что-то покоробило в ее исполнении. Единственное, на мой взгляд, некрасивое движение за столь долгое ее служение искусству.

Плодотворное общение с кинематографом — документальным и игровым — натолкнуло Плисецкую на принципиально новые творческие решения в своих последних работах на сцене Большого, где она выступала и как постановщик — «Анна Каренина», «Чайка» и «Дама с собачкой». «В них я старалась осуществить новое направление в балете, уловить этот стиль, сложившийся под влиянием кинематографа: непрерывность действия, крупный план, игру света. Современный балет заимствовал у кино монтаж, в «Анне Карениной» он сделал незаметными перемены между эпизодами — их много, но вы не чувствуете дробности. Вообще в этих спектаклях мы стремились достичь синтеза балета и кино не в смысле, скажем, использования проекций, а в поиске нового современного стиля. Кстати, я не хореограф и не утверждаю, что таковым являюсь. Я просто импровизатор, который слушает композитора и полагается на подсказки тела. Это полностью интуитивный процесс».

«Тешрога mutantur et nos mutantur in illis — Времена меняются, и мы меняемся с ними». Но сколько сил это стоит художнику, который хочет помочь нам измениться! Будучи примой-ассолюта, признанной во всем мире, она, казалось бы, заслужила право привнести на сцену Большого то, что считает интересным. Но ни один невменяемый балет с дутыми фигурами, из которых выпущен воздух, поставленный на священных подмостках Большого, не вызывал такого отпора, как мысль, что Плисецкая будет танцевать литературных классиков. Сначала Мериме, а теперь еще Толстой и Чехов?

В этих трех спектаклях — больших, серьезных — с каждым выходом на сцену Плисецкая открывала зрителю новое и постепенно приучала его к новому. «Что может быть опаснее симпатизирующего понимания?» — иронизировал Пикассо, будто предваряя замыслы балерины: время бездумных дивертисментов и «подножной» музыки для нее ушло навсегда. И на ее последних балетах мы вслушивались, чтобы услышать, вглядывались, чтобы увидеть и вдумывались, чтобы понять.

Если и есть что бесспорное в последних спектаклях Плисецкой на сцене Большого, то это их спорность. Одним они могут нравится, другим — нет. Как все живое, еще не застывшее в хрестоматийном глянце. Иных они эпатируют — так бывает, когда искусство делает шаг в сторону нового. Так эпатирует танец-монолог Нины Заречной в «Чайке», так эпатировала сама «Чайка» Чехова в свое время — и все же завоевала мир.

Потом будет еще много балетов с ее участием, поставленных во Франции, Бельгии, Испании, Аргентине, Америке, но мы, ее соотечественники, увидим их лишь во время ее гастролей в Москве — и то далеко не все. Так уж сложилась ее судьба и наша судьба — ее зрителей.

С кинооператором Маргаритой Пилихиной Майя познакомилась на съемках фильма «Чайковский» и восхитилась ее талантом. Ей очень нравилось, как та снимает, и, естественно, что она обрадовалась, когда Пилихина предложила экранизировать на Мосфильме «Анну Каренину». Говоря современным языком: сказано — не сделано. Директор Мосфильма Сизов пошел в театр, балет ему не понравился, и он решил не снимать. Маргарита и Майя — в отчаянии и трауре. Обратилась к Лапину, председателю Гостелерадио, а тот — пожалуйста!

И тут вмешался случай. На юбилей Юлия Райзмана Щедрин и Плисецкая пришли поздравить его в Дом кино. Ослепительная Майя в туалете от Ланвен, с букетом фиолетовых роз сидит рядом с Ермашом, председателем Госкино, который не сводит с нее глаз. Он спрашивает, какие планы у Майи Михайловны?

— На днях начинаю съемки «Анны» на телевидении.

— Почему на телевидении, а не на «Мосфильме»?

— Потому что Сизов против.

— Стоп! Никакого ТВ! Только Мосфильм! Мы что — хуже людей?

Пилихина начинает снимать, будучи уже смертельно больной, — рак позвоночника. Она знала, что обречена, и съемки шли бешеными темпами — две смены ежедневно. Несколько раз во время работы она падала в обморок. Последние съемки проводила, сидя перед аппаратом в кресле.

Худсовет студии высоко оценил картину. А предваряя обсуждение, Сизов сказал: «Я был противником этой картины, так как балет мне не нравился. Но фильм получился прекрасный, и тогда я увидел, что балет замечательный. Я был неправ, я прошу прощения и от всей души поздравляю всю группу и в первую очередь Майю Михайловну и Маргариту Пилихину!»

11

Копродукция. Сегодня этот термин можно отнести не только к кино, но и к балету. Приглашение балетмейстеров из-за рубежа и, наоборот, участие наших солистов в зарубежных спектаклях, специально для них поставленных. Ранее всего это коснулось Плисецкой. Бесспорно, что это она со свойственными ей энергией ввела копродукцию в наш балетный обиход. Ее сотрудничество с Алонсо, Пети, Бежаром, участие в спектаклях, поставленных специально на нее в Париже, Брюсселе, Марселе, Нью-Йорке, Буэнос-Айресе — это не гастроли, а работа с театрами разных художественных принципов. Одного мастерства здесь мало, требуется упорство, большая внутренняя собранность, самодисциплина и желание делать новое в искусстве.

Отсюда и ритм ее жизни — он подчинен скоростям XX века, и для нее неудивительно утром делать экзерсис в одной стране, а вечером танцевать в другой.

Однажды меня поразили ее «семь дней в мае», причем она сказала, что неделя была нетрудной, «так как танцевала я всего два раза».

Под свежим впечатлением я тогда записал рассказ ее переводчицы.

«12-го мая Плисецкая прилетела в Париж. Не успела принять душ, надо идти к Пьеру Кардену смотреть эскизы костюмов к «Синей птице», где ей предлагали сниматься, обсуждали, прикидывали. Один костюм мерили долго и уехали из мастерской затемно.

13-го вылетели в Биот, из аэропорта сразу поехали в класс, где она сделала экзерсис и где ее уже ждал партнер Руди Бриане. Кое-как перекусив в буфете, долго с ним репетировала. Вечером поехала в театр, чтобы примериться к сцене, где на другой день предстояло танцевать «Больную розу» на вечере памяти Фернана Леже.

14-го после класса была репетиция с оркестром на сцене. В четыре пообедала и поехала на выступление.

15-го утром улетела в Париж, где днем встречалась с культур-атташе и Сориа относительно работы с Роланом Пети. Потом примерка костюмов у Кардена, долго подбирали головные уборы для «Синей птицы».

16-го полетела в Марсель к Ролану Пети обсудить с ним новую работу, хотя пока все туманно. За полночь говорили с Пети и Зизи Жанмер.

17-го поехали на машине в Канн на фестиваль, где была премьера фильма-балета «Анна Каренина». В отель не успевали, и Майя переоделась за кулисами и появилась в ложе, когда уже погас свет. Публика не знала, что Плисецкая в зале, и тем приятнее было услышать аплодисменты, которые раздавались по ходу картины. Затем пресс-конференция и вечером самолетом в Париж».

«18-го. Самолет из Парижа прилетает в Москву-в 20.00, и поэтому я вылетела утром из Парижа в Вену, — рассказала уже сама Плисецкая. — Там пересела на московский самолет. Он приземлился в Шереметьево в 17.15, Щедрин и таможенники меня ждали у трапа. Я прыгнула в машину, которая примчала меня в театр, и станцевала «Кармен», как стояло в афише. К счастью, она шла после «Шопенианы», и я успела разогреться».

Какую нужно иметь волю и самодисциплину — три страны в один день и вечером спектакль! И тем пародоксальнее звучит ее ответ на вопрос в интервью: «Ваша основная черта характера?» — «Спонтанность». Судя по всему — это касается творческих импульсов.

Много лет она занималась в классе у Асафа Мессерера. Это мужской класс, единственная женщина — Майя. Она стояла у палки в самом центре, слева и справа от нее премьеры — Васильев и Лавровский. Мессерер давал комбинации упражнений, но замечания делал крайне редко. «Если он будет каждого поправлять, то мы будем заниматься до глубокой ночи, — говорила Майя. — Хочешь хорошо танцевать — делай то, что предлагает Асаф. Так же — если хочешь хорошо играть Гоголя — точно произноси его текст. И все будет в порядке».

Мужской класс требует гораздо больше физических сил, чем женский. Класс Мессерера известен не только как лучший в Большом, но и как самый трудный. Постепенно танцоры, поблагодарив педагога, уходили, и к концу урока осталось лишь три человека. «Вот видишь, все скапутились, а я ишачу. Иначе я не была бы тем, что я есмь!»

Но дело, конечно, не только в беспощадных экзерсисах и седьмом поте — в юности она не особенно отличалась прилежанием. Это дар неба. В последние годы она занималась в театре по 25 часов в сутки, и ничего, кроме сцены, ее не интересовало — ни люди, ни страны, ни дом, ни слава, ни имидж — ничего, кроме Танца!

Когда смотришь занятия в классе, где рядом с Плисецкой другие солисты, то бросается в глаза, что у нее не упражнения, а танец — и происходит это непроизвольно, в силу особенности ее тела и ее таланта. Даже самые элементарные движения выходят у нее удивительно одухотворенно. Иначе не получается.

И сегодня, в 1996 году, в Мюнхене, где она живет, Плисецкая ежедневно приходит в репетиционный зал Оперы, становится к станку и делает свой экзерсис — по-прежнему артистично, с совершенным чувством танцевальной формы, и становится очевидным, что беспощадное время не осмеливается сделать с этой женщиной то, что оно делает с другими.

Анна Павлова вспоминала экзерсис в первый день своего ученья: «С тех пор моя жизнь превратилась в ад».

«А разве нет?» — соглашается с нею Плисецкая. Эти вечные классы! Летом на даче, в отпуску, когда, казалось бы, можно выкинуть из головы весь этот балет, она неустанно делала тот самый экзерсис, который превращает в ад жизнь балерины.

Никогда не забуду — держась за перила, она стояла в проеме двери на терраске своей скромной дачи в Снегирях и под музыку магнитофона делала ежедневный класс — с явным неудовольствием на лице. Вероятно, ей, как всякому на отдыхе, хотелось в лес по грибы, или в гамак с книгой, или же просто разложить пасьянс — почему нет? Однако в простом спортивном костюме она продолжала делать плие, батманы и застывала в аттитюде. Техника балетного ремесла на моих глазах превращалась в красоту танца, ради которого поклонники балета пересекают океан, чтобы увидеть Плисецкую в «Айседоре» или в хореодрамах Щедрина.

Назовите мне балерину, которая в ее годы танцует «Лебедя» так, что потрясенный зал неистово требует повторения и после «биса», исполненного с тем же вдохновением и трепетом, ничуть не успокаивается! Так было на незабываемом юбилее актрисы 28 ноября 1995 года в Большом театре России.

И в тот вечер я слышал, как один зритель сказал другому, выходя из ложи бельэтажа: «Да, Плисецкая еще раз доказала, что Терпсихора действительно существует!»