Наталья Александровна Брюханенко (1905–1984) окончила филологический факультет МГУ и, будучи редактором в Госиздате, познакомилась с Маяковским. В дальнейшем работала директором съемочных групп на Центральной студии документальных фильмов.
Свои воспоминания Н. Брюханенко написала в 50-х годах. В настоящем издании они печатаются по машинописи, подаренной ею Лиле Юрьевне Брик и хранящейся в ЦГАЛИ (Фонд Л. Ю. Брик). Главы, относящиеся к ее встречам с Маяковским, на русском языке полностью появляются впервые.
Трудно рассказать о том, что было больше четверти века тому назад. Прожита жизнь, изменилось многое, почти все. Как вернуться к ощущениям двадцатилетней девчонки? Как восстановить в памяти те чувства, мысли и события?
Я познакомилась с Маяковским, когда мне было двадцать лет. Ему было тридцать три года.
Я тогда была обыкновенная очень молодая девушка. А Маяковский — удивительный, необыкновенный поэт. Он обратил на меня внимание и познакомился со мной потому, что я была высокая, красивая, приветливая. Я нахально пишу о себе "красивая" потому, что так сказала обо мне Лиля. И наверное, это правда, так же как правда и то, что только благодаря моей внешности Маяковский и обратил на меня внимание.
Я счастлива, что я его современница. Я счастлива, что если я и не знала его "красивым, двадцатидвухлетним", не знала его в семнадцатом году и не видела его в Москве в РОСТе, то начиная с девятнадцатого года я видела его очень часто, а после знакомства и часто, и близко.
Когда мне было четырнадцать лет и мне первый раз в жизни попала в руки книга "Все сочиненное Владимиром Маяковским", это явилось огромным событием в моей жизни. Я и мои школьные товарищи, благо учение в те годы не отнимало много времени, целыми днями читали стихи Маяковского, зная, конечно, почти все наизусть.
В первый раз я увидела и услышала Маяковского в Политехническом музее с чтением "150 миллионов". Это было в 1920 году, мне было пятнадцать лет. Не хочу сочинять и описывать Маяковского в тот вечер. Я видала его потом в Политехническом столько раз, что все, конечно, перепуталось в моей памяти. Но совершенно точно помню мои ощущения и то грандиозное впечатление, которое он произвел на меня.
Совершенно обалделые от восторга, шли мы компанией морозной ночью по Лубянской площади и дальше вниз к Никитской и орали строчки стихов, запомнившиеся с первого раза:
… 150 миллионов мастера этой поэмы имя!
"Вильсон, мол,
Вудро,
хочешь крови моей ведро?.."
и еще и еще, перебивая и дополняя друг друга.
Тогда я знала наизусть не только "Левый марш" и "Солнце", но и большие куски из "Облака" и читала их, стараясь подражать манере чтения самого Маяковского.
В комнате, где я жила, оклеенной этикетками от папиросных коробок, чтобы закрыть "мещанские" обои, чтоб все было по-новому — не так, как раньше, а "футуристично и революционно", — висел огромный плакат со словами из "Левого марша".
Самыми главными для меня в те годы были проблемы — новый быт и новые стихи.
Я не понимала и не желала понять Гименеев и Цирцей у Пушкина и всякую чертовщину у Брюсова и других поэтов-символистов. Мы жили в то время переоценкой ценностей, и поэтому нам была особенно близка новая поэзия Маяковского, крушившая все старое.
Я, девчонка, заставляла слушать и "признавать" его стихи как можно больше народу — школьников, соседей, даже свою бабушку. Один раз, когда кто-то стал критиковать Маяковского, я набросилась: "Замолчите! Или я сейчас же начну ругать вашего Пушкина!" Только строчками стихов Маяковского мы выражали свои чувства. "Облако в штанах" мы считали высшим достижением всей мировой литературы. Наше увлечение стихами Маяковского было шумное, в нелепой форме, но очень сильное.
Где только возможно, я и мои товарищи стремились увидеть его самого и послушать его чтение.
На каждом публичном выступлении мы ждали новых стихов, в газете искали его фамилию, ждали выпуска его новых книг и афиш о новом выступлении. Но так как мы были очень бедные, то с трудом покупали эти книжки или билеты на его вечера. Один раз я даже украла книгу Маяковского "Азбука", так мне хотелось ее иметь, а она почему-то не продавалась. В школьные каникулы летом 1921 или 1922 года для заработка я работала с группой моих товарищей на книжном складе Центропечати на Советской площади. Там я и стащила эту книжку, в которой мне очень нравились рисунки и текст. Я до сих пор отчетливо помню страничку с рисунком Маяковского и стихами, букву Ц:
Цветы благоухают к ночи
Царь Николай любил их очень.
Запомнилось мне, как осенью 1923 года в помещении консерватории был студенческий вечер-диспут. Диспут литературный. На эстраде профессора университета — Сакулин[1] , Коган и другие. И Маяковский. В зале стоял шум и раздавались выкрики: устанавливался регламент. И вдруг Маяковский сказал громче всех, почти крикнул:
— Предлагаю, чтоб все говорили хором! Все равно они скажут одно и то же!
Профессора, обидевшись, отказались от выступления.
Зима двадцать третьего года. Я только что поступила в университет на литературное отделение факультета общественных наук. Студенческий клуб находился в этом же здании на Моховой, в помещении бывшей университетской церкви. На стенах еще оставались церковные лепные золотые украшения. На месте алтаря была сделана сцена и висели красные полотнища. Помещение клуба плохо отапливалось, и все слушатели, и, кажется, сам Маяковский, были в пальто.
И вот на фоне церковного золота Маяковский начал читать "Рабочим Курска".
Эти новые стихи с такой верой в грядущее молодежь восприняла бурно и восторженно.
--
Как назвать мои взаимоотношения с Маяковским? Я не могу назвать их "дружбой", потому что слишком велика была разница между нами. "Сам" Маяковский, и рядом я — никто. Не могу я и сказать, что между мной и Маяковским был "роман" в общепринятом понимании этого слова. Когда он познакомился со мной и явно начал "ухаживать", мне это и нравилось, и не нравилось. Уж очень это было тогда не принято среди студенческой молодежи. Нравы между девушками и юношами, правду сказать, были грубоватые и вообще, и в личных взаимоотношениях. Знакомясь, например, или здороваясь, студенты хлопали друг друга по плечу, по спине, и все говорили между собой на "ты".
И вдруг появляется Маяковский!
Он любезен, внимателен, он говорит мне только "вы", ласково переделывает мое имя на "Наталочку". Он пропускает меня вперед в дверь, подает мне пальто. Это были для меня любезности неслыханные и невиданные. Какая девушка осталась бы к этому равнодушной? Маяковский был всегда просто, но как-то очень красиво и элегантно одет. Меня, правда, шокировала его фетровая шляпа. С тростью я еще как-то мирилась, но когда вместо кепки Маяковский брал шляпу, я умоляюще смотрела на него или просила:
— Не надо шляпу…
И он иногда, чтобы сделать мне приятное, не надевал ее. Но добавлял:
— Всему вас надо учить. И что шляпу надо носить, и одеколон употреблять. Как вы считаете, одеколон это роскошь или гигиена?
Маяковский научил меня и тому, что одеколон не роскошь, и тому, что цветы не мещанство и что можно и даже нужно иногда ездить на извозчике и в автомобиле.
Мне до того казалось, что все это "буржуазные предрассудки". Ведь тогда был нэп, а я была бедная представительница пролетарского студенчества. Машины-такси в Москве тогда были с ярко-желтой полосой, и сесть в такую машину для меня было просто мучением. Маяковскому же, по-видимому, нравилось кататься с такой девушкой, как я, в машине и ходить со мной в ресторан. Я этого очень стеснялась. Когда однажды он довез меня на извозчике до университета, и, конечно, это видел кто-то из студентов и потом эта новость приняла шумную огласку, я была огорчена, хотя естественнее было бы гордиться тем, что "сам Маяковский" проводил меня и мы подкатили с ним к университетским воротам.
Несколько слов о себе. Моя семья — обычная московская семья средней интеллигенции. Отец мой был преподавателем естествознания в гимназии, мать — учительницей французского языка. Родители разошлись, когда мне было пять лет, а когда исполнилось одиннадцать — умерла мама. Это было в июле 1917 года. Я попала в семью тетки, маминой сестры, но в девятнадцатом году она отдала меня и брата в детские дома. Брат попал в детский дом им. Луначарского, а я в пришкольный детдом, кажется номер 159.
Жили мы в первые годы революции очень неважно. Ученье было поставлено плохо. Я, например, никогда в жизни не учила географии. Она как-то выпала из школьной программы тех лет. Помню, как иногда приходилось зарабатывать деньги разгрузкой овощей из товарных вагонов. Причем как-то мы разгружали репу и ее же одну и ели целый день. Это было в девятнадцатом году. С хлебом было совсем плохо.
Одно лето я работала в каникулы на книжном складе.
Окончив на "отлично" школу, — я славилась знанием литературы и даже делала какой-то публичный доклад на школьной конференции о творчестве Некрасова, — я поступила в 1-й МГУ на литературное отделение. Одновременно летом двадцать третьего года я держала экзамен в присутствии самого Валерия Яковлевича Брюсова в Литературный институт, потом ставший его имени. Помещался он в "доме Ростовых" на Поварской, в котором теперь находится Союз советских писателей.
Но учиться я там не стала, предпочтя университет.
Перейдя на второй курс, я поступила на службу в Госиздат. Лекции в университете были в то время в вечерние часы, и многие студенты, вроде меня, днем работали.
1926 г.
Я работаю в библиотеке Госиздата на Рождественке. С пяти часов вечера слушаю лекции в университете на Моховой. Мне двадцать лет, и я очень деловая и занятая девушка. Интересуюсь я только литературой и больше всего люблю стихи Маяковского. Об этом знают мои сослуживцы, и, когда Маяковский бывает в Госиздате, кто-нибудь, приходя в библиотеку, сообщает мне: "Маяковский здесь". И я часто бегаю незаметно посмотреть на него.
Однажды он рассердился на секретаршу приемной за то, что она не пустила его в кабинет к заведующему, и закричал, что ему "надоела эта политика прифронтовой полосы", и, обозленный, ударил тростью по столу. Все об этом рассказывали как о скандале и хулиганстве. А мне это как раз очень понравилось.
Много позже, после близкого знакомства, я узнала, что после таких случаев Маяковский очень огорчался, что он не любил не только скандалить, но даже громко разговаривать. Я же всегда говорила очень громко — и дома, и на улице, и он часто останавливал меня:
— Я ведь лирик. Надо со мной говорить тихо, ласково.
Но это все было позже. А вот в мае двадцать шестого года, в Госиздате, я и познакомилась с Маяковским, вернее, он познакомился со мной.
Как-то я пробегаю по лестнице госиздатовского коридора. Навстречу мне Маяковский и обращается ко мне:
— Товарищ девушка!
Я останавливаюсь. Я польщена и, конечно, очень волнуюсь, но прямо смотрю ему в глаза и стою спокойно, как ни в чем не бывало. Маяковский сразу спрашивает меня:
— Кто ваш любимый поэт?
Это было очень неожиданно. Такой прямой вопрос ошеломил меня, но я мгновенно поняла, что не отвечу ему — "вы", и сказала спокойно:
— Уткин.
Тогда он как-то очень внимательно посмотрел на меня и предложил:
— Хотите, я вам почитаю свои стихи? Пойдемте со мной по моим делам и по дороге будем разговаривать.
Я согласилась. Забежала в библиотеку, под каким-то предлогом отпросилась с работы и ушла.
Маяковский ждал меня у выхода, и мы пошли по Софийке по направлению к Петровке. На улице было светло, тепло и продавали цветы. Маяковский держит себя красиво и торжественно — он хочет мне понравиться. Я шагаю рядом очень радостная. Я ведь иду с любимым поэтом, знаменитым человеком, очень приветливым, любезным и замечательно одетым. Я горда и счастлива. Это очень приятно вспоминать!
На Петровке мы зашли в кафе, там Маяковский встретился с Осипом Максимовичем Бриком. Знакомя нас и показывая на меня, Маяковский сказал:
— Вот такая красивая и большая мне очень нужна.
Маяковскому нравилось, что я высокая. Он всегда это подчеркивал. Уже как-то после кто-то из его знакомых увидел меня на улице и сказал Маяковскому, что уж не такая я высокая, как он рассказывал. Маяковский ответил:
— Это вы ее, наверно, видели рядом с очень большим домом.
В кафе Маяковский прочел Осипу Максимовичу новые стихи, которые должны были завтра напечатать в "Известиях". Осипу Максимовичу стихотворение очень понравилось, и он ушел.
А Маяковский пригласил меня к себе в гости. Мы вышли из кафе и на извозчике поехали на Лубянский проезд. Я боялась Маяковского, боялась встретить кого-нибудь из госиздатовцев или вообще знакомых. На извозчиках в ту пору я не ездила. По дороге Маяковский издевался надо мной и по поводу Уткина, и по поводу моих зачетов. Он говорил:
— Вот кончите свой университет, а в анкетах все равно должны будете писать: образование низшее — окончила 1-й МГУ.
У меня с собой была книжка "Курс истории древней литературы", и Маяковский чуть не выбросил ее за ненадобностью прямо на мостовую.
Приехали на Лубянский проезд в маленькую комнату, которую Маяковский назвал "Редакция ЛЕФа". В комнате — письменный стол, телефон, диван, шкаф. В углу камин, а на нем верблюдик какой-то металлический.
Маяковский угостил меня конфетами и шампанским и действительно, как обещал, достал свои книжки и стал мне читать по книжке тихо, почти шепотом, свои стихи. Это было для меня так странно — Маяковский и шепотом! Читал он тогда "Севастополь — Ялта", "Тамара и Демон", а потом подарил мне книжку "Только новое" и берлинское издание "Для голоса" с автографом: "Наташе Маяковский".
Потом он подошел ко мне, очень неожиданно распустил мои длинные косы и стал спрашивать, буду ли я любить его. Мне захотелось немедленно уйти. Он не стал спорить, взял из стола какие-то бумаги, и мы вышли.
На лестнице, этажом ниже, жил венеролог. Маяковский предупредил меня:
— Не беритесь за перила — перчаток у вас нету. — И потом когда я стала часто бывать у него, он каждый раз не забывал напоминать об этом.
Маяковский был необыкновенный поэт. Поэтому в моем представлении он должен был быть и необыкновенным человеком. Начавшееся так необычайно в первый день знакомства романтическое свидание немного разочаровало меня в конце.
Я даже сказала об этом Маяковскому, когда мы вышли с ним на улицу.
— А вы, оказывается, обыкновенный человек…
— А что же бы вы хотели? Чтоб я себе весь живот раскрасил золотой краской, как Будда? — ответил он и сделал рукой такой жест, будто бы красит себе живот.
Но я ничего этого не хотела, и как только мы дошли до Лубянской площади, я вдруг вскочила в трамвай, крикнула "до свиданья" и уехала.
Маяковский знал только, как меня зовут. Фамилии я не сказала. В Госиздате я старалась больше не попадаться ему на глаза. Вскоре он уехал из Москвы, потом я заканчивала университет, потом полгода болела тифом и отсутствовала на работе. Получилось так, что встретились мы вновь лишь через год, в июне двадцать седьмого года.
1927 г.
В день, когда Маяковский получал в Госиздате двадцать пять авторских экземпляров только что вышедшего из печати пятого тома собрания сочинений, я неожиданно наскочила на него в бухгалтерии. Скрыться было уже невозможно. Мы поздоровались, и он сразу стал упрекать меня за то, что я прошлым летом от него убежала, "даже не помахав лапкой".
Он пригласил меня в тот же день пообедать с ним. Я согласилась и обещала больше от него не бегать.
С этого дня мы стали встречаться очень часто, почти ежедневно.
Ровно в половине пятого я кончала работу, тогда уже помощника редактора отдела агитпроплитературы, переходила лишь улицу в ресторан "Савой", там встречалась с Маяковским, и мы с ним обедали. Потом катались на машине, ходили в кино. Однажды попали в сад "Эрмитаж". Там есть такая клумба, посреди которой стоит небольшой памятник Пушкину. Маяковский походил вокруг клумбы и с каким-то недоумением сказал:
— Хоть бы из него какой-нибудь фонтан бил!
Обедали мы не всегда в ресторанах, в "Савое" или в "Гранд-Отеле", а иногда и в комнате "Редакции ЛЕФа", причем обеды готовила и приносила чья-то домработница Надя, живущая в другой квартире этого же дома.
Мы встречались почти ежедневно. Я много бывала с Маяковским в разных редакциях, помню, например, как мы были с ним в "Крокодиле".
Однажды он повел меня в подвал дома в Пименовском переулке, где был так называемый "Литературный кружок". Там он играл на бильярде, а я красовалась на высоком табурете, какие бывают в барах.
У меня осталось впечатление, что, куда бы Маяковский ни приходил, происходило что-нибудь интересное. Всюду его узнавали, друзья — приветствовали, недруги — задирали, каждому у него был остроумный ответ.
Как-то мы были с ним в кино "Дмитровка, 6". В фойе была лотерея — надо было с большого листа картона срывать бумажки с номерами. Маяковскому эта медленная процедура погони за счастьем не понравилась, и он купил сразу всю лотерею со всеми номерами — и все выиграл. Выигрыши были — мыло, блокноты, что-то из посуды и тому подобные вещи. Все это со смехом мы забрали с собой и привезли на квартиру в Гендриков переулок. Было очень поздно, а утром мне надо было рано выходить на работу, и, чтоб я не теряла времени на дорогу домой, Маяковский предложил мне остаться ночевать в комнате Осипа Максимовича. Это было летом, и квартира была пустая.
— А вдруг Осип Максимович приедет с дачи и увидит, что я сплю у него в комнате? Он ведь будет рычать, как медведь в сказке: "А кто это спит на моей маленькой кроватке?" — говорила я.
Тогда Маяковский сказал, что я буду спать в его комнате, а он уйдет в Осину, и если Ося приедет, то он уж сам будет рычать на него.
Так и сделали.
Иногда я бывала у него на Лубянском проезде. В это время Маяковский интенсивно работал для "Комсомольской правды". В этой комнате он дописывал очередное стихотворение, придумывал "шапки-заголовки" и лозунги и шел в редакцию сдавать материал. Редакция "Комсомольской правды" была тогда рядом, только перейти Лубянскую площадь. На следующий день стихи появлялись в газете, занимая боевое место в странице, заполненной материалами на сегодняшние политические темы.
Я приходила, он усаживал меня на диван или за столик за своей спиной, выдавал мне конфеты, яблоки и какую-нибудь книжку, и я часто подолгу так сидела, скучая. Но я не умела сидеть тихо. То говорила что-нибудь, то копалась в книгах, ища чем бы заняться, иногда спрашивала его:
— Я вам не мешаю?
И он всегда отвечал:
— Нет, помогаете.
Мне кажется, что не так уж именно мое присутствие было ему нужно, когда он работал. Он просто не любил одиночества и, работая, любил, чтоб кто-нибудь находился рядом.
Многие мои воспоминания связаны с комнатой на Лубянском проезде.
Эта комната и дом вошли в стихи Маяковского целым рядом деталей тогдашнего быта.
В поэме "Хорошо!" упоминается "дом Стахеева". Это и есть тот дом, в котором была комната "Редакции ЛЕФа". Зунделович — фамилия хозяина частной столовой, находившейся внизу.
Как-то летом Маяковский раскрыл окно, во дворе играл шарманщик. Я вспомнила это, когда в поэме "Хорошо!" впервые услыхала строки:
…А летом
слушают асфальт
с копейками
в окне:
— Трансваль,
Трансваль,
страна моя,
ты вся
горишь
в огне!
Именно в этой комнате над письменным столом висела фотография Ленина, о которой Маяковский написал:
…Двое в комнате.
Я
и Ленин —
фотографией
на белой стене.
--
Однажды Маяковский пригласил меня приехать на воскресенье на дачу в Пушкино. Я обещала. Но в воскресенье утром гизовские товарищи уговорили меня поехать с ними в другое дачное место.
Вечером, вернувшись домой, узнаю, что незадолго до моего возвращения заезжал Маяковский, спрашивал меня и оставил записку:
"Я затревожился, не захворали ли Вы и бросился навещать. Рад, что не застал — это очевидное свидетельство Вашего здоровья. Зайду завтра в 5 часов. Если Вы не сможете быть, или Вам понравится не быть — очень прошу черкнуть слово.
Привет. Вл. Маяковский".
Потом я узнала, что он меня очень ждал на даче все утро, несколько раз ходил встречать на станцию, а под вечер, когда стало ясно, что я уже не приеду, поехал в город и ко мне домой. Я не знала еще тогда его аккуратности и требовательности к выполнению уговора. Но я обманула его не только в тот раз, с приездом на дачу, а и вообще иногда опаздывала на свидания. Он огорчался и сердился на это. Я оправдывалась, ссылаясь на отсутствие часов, хотя задерживалась по совершенно другим причинам. Тогда однажды Маяковский без предупреждения привел меня в часовой магазин неподалеку от Госиздата на Кузнецком мосту, купил часы и надел их мне на руку. Деваться было некуда! С тех пор я стала являться в назначенный час очень аккуратно.
Примерно в это же время Маяковский подарил мне пятый том собрания своих сочинений, и надпись на нем была сделана такая:
"НАТАЛОЧКЕ АЛЕКСАНДРОВНЕ
Гулять
встречаться
есть и пить
Давай
держись минуты сказанной.
Друг друга
можно не любить
но аккуратным быть
обязаны".
И заставил меня подписаться:
"Согласна.
Н. Брюханенко
11/VH-27".
Этот пятый том был третьей книжкой, подаренной мне Маяковским с автографом. Второй была "Мы и прадеды", которую я получила с надписью:
"Глаз
в Госиздате
останавливать
не на ком,
Кроме как
на товарище
Брюхоненко.
В. М.".
Помню, как писал он это на подоконнике в комнате на Лубянском проезде. Там шел ремонт, и Маяковский менял всю мебель. В тот день у него еще не было стола. Написал сразу, не думая, хотя мою фамилию, мне кажется, зарифмовать не так легко.
Наконец мы поехали в Пушкино вместе в субботу, после работы, с тем чтоб я пробыла там до утра понедельника.
Я взяла почитать из библиотеки только что вышедшую из печати книжечку стихов Уткина.
Маяковский купил в вокзальном киоске несколько номеров свежих журналов. Когда мы расположились в вагоне читать и Маяковский увидел у меня Уткина, он спокойно и молча взял у меня из рук книжку и выбросил ее в окно.
Сам он во всех журналах — "Новый мир", "Красная новь" — разрезал, вернее, разрывал пальцем только отдел поэзии, прочитывал стихи и выбрасывал весь журнал в окно, так, как не задумываясь выбрасывают в окно вагона окурок. До дачи мы довезли только номер "Нового Лефа".
К газетам у него было иное отношение. Газет он покупал столько экземпляров, сколько было присутствующих, — чтобы никому не ждать.
Итак, приехала я в первый раз в Пушкино под вечер. Пока на даче готовили ужин и ставили самовар, Маяковский предложил мне пойти с ним гулять. Уходя, он спросил сидевшего на террасе Осипа Максимовича, что он собирается делать. Осип Максимович ответил:
— Дремать.
И пока Осип Максимович "дремал", а в саду ставили самовар, мы вдвоем пошли гулять в сторону Акуловой горы. Маяковский рассказал мне, что это и есть та самая Акулова гора, где они жили на даче в двадцатом году, и потом мне одной прочел "Солнце". Мы шли, и читал он на ходу. Читал тихо и как-то повествовательно, совсем непохоже на то, как он читал об этом "необычайнейшем приключении, бывшим с ним", на своих вечерах, при публике.
Пригорок Пушкино горбил…
читал он и рукой рисовал в воздухе этот пригорок, указывая в сторону Акуловой горы, куда в это время как раз садилось солнце.
О лете двадцать седьмого года Маяковский написал в автобиографии: "Основная работа в "Комсомольской правде" и сверхурочно работаю "Хорошо!"…
Я помню, как мы ехали в поезде из Пушкино в город и Маяковский всю дорогу негромко, но выразительно чеканя, твердил все одни и те же строчки:
И над белым тленом,
как от пули падающий,
на оба
колена
упал главнокомандующий.
Он как бы примеривал их в чтении и только посте записал в книжечку.
Это были первые строчки из "Хорошо!", которые я услыхала.
В это лето в Пушкино было увлечение игрой в ма-джонг. Это азартная китайская игра в особые кости, и научил меня играть в нее там, на даче, режиссер Виталий Жемчужный, знакомый Маяковского и Бриков.
Помню, что как-то играли всю ночь в две партии на верхней и на нижней террасах, изредка справляясь друг у друга о результатах игры. До этого я никогда не играла ни во что на деньги, и в первый раз, когда выиграла в ма-джонг, я отказалась взять выигрыш. Но Маяковский заставил меня взять деньги у Осипа Максимовича и сказал, что карточный долг — это долг чести.
Помню, как Маяковский играл в городки вдвоем с Осипом Максимовичем и как мы ходили в лес собирать грибы.
Маяковский ходил по лесу очень сосредоточенно, ни о чем не разговаривая. Изредка останавливался и тростью ковырял листья и землю. Мне было странно смотреть, как такой огромный дядя, да еще "сам Маяковский", наклоняется за каким-нибудь маленьким грибком или так простодушно радуется, когда найдет особенно хороший большой белый гриб.
Запомнилось, как Маяковский утром, расхаживая по террасе, с пафосом говорил:
— Поэтом можешь ты не быть,
но зубы чистить ты обязан,
перефразируя Некрасова.
Вертеть слова с каким-нибудь особым выражением, читать чужие строчки Маяковский очень любил. Подробней я расскажу об этом дальше.
Громко Маяковский говорил только на эстраде. Дома же говорил почти тихо. Никогда громко не смеялся. Чаще всего вместо смеха была улыбка. А когда на выступлениях из публики его просили сказать что-нибудь погромче — он объяснял:
— Я громче не буду, могу всех сдунуть.
В конце июля Маяковский собрался в лекционную поездку в Харьков, Луганск, а затем в Крым. Он пригласил меня ехать с ним вместе, "за компанию". Но я не могла получить в Госиздате отпуска до 15 августа. Да и вообще не решалась на такую поездку. Он уехал.
2 августа получаю от него телеграмму из Севастополя.
"СРОЧНАЯ МОСКВА ГОСИЗДАТ БРЮХОНЕНКО ОЧЕНЬ ЖДУ ТОЧКА ВЫЕЗЖАЙТЕ ТРИНАДЦАТОГО ВСТРЕЧУ СЕВАСТОПОЛЕ ТОЧКА БЕРИТЕ БИЛЕТ СЕГОДНЯ ТОЧКА ТЕЛЕГРАФЬТЕ ПОДРОБНО ЯЛТА ГОСТИНИЦА РОССИЯ ОГРОМНЫЙ ПРИВЕТ МАЯКОВСКИЙ".
К этому времени я очень по нему соскучилась и даже грустила, что он меня забыл и забыл о приглашении. Получив такую телеграмму, я решила ехать.
Железнодорожные билеты тогда продавались за десять дней. Получив телеграмму, я поняла, что он меня действительно ждет и тут же понеслась за билетом.
В этот день билет купить не удалось, а 4-го получаю опять срочную телеграмму из Ялты:
"ЖДУ ТЕЛЕГРАММУ ДЕНЬ ЧАС ПРИЕЗДА ТОЧКА ПРИЕЗЖАЙТЕ СКОРЕЕ НАДЕЮСЬ ПРОБУДЕМ ВМЕСТЕ ВЕСЬ ВАШ ОТПУСК ТОЧКА УБЕЖДЕННО СКУЧАЮ МАЯКОВСКИЙ".
Срочные телеграммы с адресом "Москва Госиздат Брюхоненко" действовали в учреждении так, что приносил их мне торжественно сам заведующий экспедицией, а не просто курьер.
Наконец я купила билет, телеграфировала Маяковскому о выезде и 13 августа выехала в Севастополь.
Поезд прибывает в 7 часов утра. Я узнала это в дороге и поэтому не ожидала встречи. Я даже сговорилась со своим вагонным спутником вместе ехать на автобусе на южный берег.
Подъезжаем к Севастополю. Раннее утро, а по перрону шагает Маяковский. Загоревший, красивый, такой спокойный и довольный. Мы очень радостно встретились.
Было чудное, солнечное утро. Еще не жарко, но уже чувствовалось, что здесь настоящее южное лето.
Оказывается, Маяковский еще накануне приехал из Ялты, чтоб встретить меня. Ранним утром побрился, нарядился и пришел встречать. Об этом он мне рассказал и добавил:
— Цените это.
Он был в серой сорочке с красным замшевым галстуком, в серых фланелевых штанах. Я была рядом с ним очень скромно одетая девушка в желтом полотняном платье с какими-то вышивками.
Маяковский нанял специально, только для нас, двухместную машину до Ялты. Дорогой рассказываю мелкие московские новости. Время от времени Маяковский читает строки из "Севастополь — Ялта", иллюстрируя дорогу готовыми стихами:
Сначала
авто
подступает к горам,
охаживая кряжевые.
Вот так и у нас
влюбленья пора:
наметишь —
и мчишь, ухаживая…-
и так всю дорогу до самой Ялты.
На шоссе стоят верстовые столбы с указанием километров. Маяковский следит за ними и предупреждает:
— Следующий столб будет "кругом шестнадцать".
И действительно, мы проезжаем столб, на котором с трех сторон цифры 16,16 и 17. Не совсем кругом, но это мелочь.
Маяковский рассказал, что заканчивает работу над Октябрьской поэмой.
Маяковский предупредил меня, что он ежедневно выступает с докладами-разговорами и надеется, что я буду выступать вместе с ним.
— Каким образом? — пугаюсь я.
— Вам будет легче. Вы будете присутствовать и свистеть или аплодировать, в зависимости от того, будет вам нравиться или нет.
В Ялте для меня была приготовлена комната в гостинице "Россия". Маяковский жил в номере с балконом и с видом на "море и обратно", я — в конце коридора, в обыкновенном. Перед балконом Маяковского цветущие деревья:
Хожу,-
гляжу в окно ли я —
цветы
да небо синее,
то в нос тебе
магнолия,
то в глаз тебе
глициния.
В первый день приезда Маяковский, один его знакомый и я пошли гулять по набережной. Я чувствовала себя плебеем, попавшим в высшее общество. Скромность моей одежды немного смущала меня, а в разговоре я не могла принять участия. Разговор шел о деле Дрейфуса и об Анатоле Франсе.
Маяковскому очень хотелось доставить мне массу удовольствий — накупить мне цветов, подарков, — но я от всего отказывалась. Наконец, почти насильно, он купил мне шелковую материю и желтую шелковую шаль. Материя была в красную и белую клетку. И там же, в Ялте, мне сшили из нее платье.
Недавно Лиля Юрьевна показала мне сохранившийся лист магнолии. Он сухой и желтый, и края у него обломались.
Это письмецо, написанное на живом листе с дерева, тогда таком зеленом и лакированном, я послала Маяковскому в первый же день моего приезда в Ялту. Написала и бросила в почтовый ящик — проверить, дойдет или не дойдет. Оно дошло через сутки, как настоящая открытка. На нем несколько почтовых штемпелей, в том числе и за доплату, потому что послано оно было без марки.
Как проходили тогда дни нашего пребывания в Ялте? Утром мы с кем-нибудь из знакомых завтракали в номере у Маяковского, затем у него начинался рабочий день, а остальные уходили гулять и на пляж. Иногда еще до завтрака Маяковский один ходил покупать газеты, папиросы и фрукты.
До обеда Маяковский работал в гостинице, сидя за столом на балконе или расхаживая из комнаты на балкон и обратно. Он читал газеты и всякие рукописи, которые ему присылали, и писал. Встречался с режиссером Смоличем, с которым обсуждал постановку Октябрьской поэмы в Ленинграде к десятой годовщине революции. Встречался с разными товарищами из редакций. Я жевела образ жизни курортника, ходила купаться и загорать, к обеду мы встречались в ресторане-поплавке в конце набережной.
В ожидании обеда Маяковский рисовал на бумаге, которой вместо скатерти были покрыты столики. Он изрисовывал всю поверхность столика. Особенно часто и хорошо рисовал лошадок, у которых пар валил из ноздрей.
Всегда очень щепетильный в отношении чистоты, и здесь Маяковский требовал, чтобы фрукты, помидоры и даже бокалы еще раз специально для нас перемывались кипяченой водой. За обедом мы пили белое вино, подливая его в лимонад.
После обеда бывали часы отдыха перед ежедневными вечерними выступлениями.
В эти часы мы гуляли, иногда приходили гости: Юлия Солнцева, тогда киноактриса, а теперь кинорежиссер, человек по фамилии Чайка и еще кто-то, и все сидели на балконе у Маяковского.
А чаще в это время Маяковский играл на бильярде. Меня он никуда от себя не отпускал. Чтоб не было скучно глядеть на игру, мне покупались персики и виноград, выдавалась какая-нибудь газета. Сначала мне было интересно смотреть на игру, и я даже стала разбираться в "пирамидах" и "американках". Но игра шла часами. Играл он азартно и подолгу, пока не являлся Лавут и настойчиво напоминал, что пора ехать. Как-то, обыграв маркера, Маяковский радостно объявил:
— Обыграть маркера — это все равно что переиграть Шопена.
По правде говоря, сидеть в прокуренной бильярдной мне не очень нравилось. Но зато наступал вечер, и я бывала на всех выступлениях Маяковского! Каждый вечер я слушала, как он читал свои стихи.
По странному совпадению, в день, когда я пишу эти страницы о моем отпуске в Крыму в двадцать седьмом году, я получаю письмо от одной старой моей знакомой, в котором она пишет: "Я в Сухуми. Лежу сегодня на пляже и читаю в путеводителе по Черному морю, что Маяковский в августе 1927 года заканчивал поэму "Октябрь" в гостинице "Россия" в Ялте, и вспомнила, как встретила Вас в сентябре тысячу лет назад, на такой же жаркой набережной, как здесь сегодня. Вы не помните, как мы пошли тогда вместе с Маяковским корову в лотерею выигрывать?"
И я, конечно, вспомнила, как встретилась с этой девушкой-студенткой и как мы пошли вместе с Маяковским в городской сад играть в лотерею, где главным выигрышем была корова, и как Маяковский обсуждал, кому мы ее подарим, если выиграем.
Однажды я получила в гостиницу записочку от молодого человека, с которым познакомилась, гуляя. Узнав об этом знакомстве и сильно преувеличив мой интерес к этому молодому человеку, Маяковский вдруг страшно ревниво стал меня отчитывать за это знакомство и потребовал, чтобы духу его около меня больше не было.
— А если вы не можете ему это сказать, то я пойду и скажу сам, — рычал Маяковский.
Я перепугалась такого гнева и возможного скандала. Случайный молодой человек не стоит того, чтобы Маяковский огорчался и сердился по этому поводу.
Но после этого случая Маяковский больше уж не отпускал меня гулять далеко от себя.
На следующий же день с утра он меня наказал, и я не смела никуда уходить, а должна была сидеть на его балконе, пока он работал в комнате.
Я посидела-посидела и решила спрятаться и посмотреть, что с ним будет, когда он меня хватится, и перелезла через балконные перила на соседний балкон. Маяковский работал очень сосредоточенно и хватился меня только спустя какое-то время. Он нашел меня и опять отчитывал, но уже без ревности и злости, а очень мягко, по-отечески внушая мне, что неприлично барышням лазить через заборы и перила.
Тогда же, в Ялте, Маяковский окончил работу над Октябрьской поэмой, но на выступлениях он ее еще не читал.
Администратор Лавут устраивал эти вечера выступлений так: сначала по городу или курортному поселку расклеивались афиши, на которых огромными буквами было напечатано одно слово:
М_А_Я_К_О_В_С_К_И_Й.
Когда все узнавали о его приезде и заинтересованные ждали — где? и когда? — появлялась вторая афиша с точным указанием дня, места выступления и с тезисами разговора-доклада.
Билеты всегда были распроданы все. Да еще сколько людей приходило слушать по пропускам, по запискам! Если Маяковский читал не все, что стояло в афише, он что-нибудь прибавлял.
Тогда в Крыму каждое выступление начиналось так: Маяковский выходил на эстраду, рассматривал публику, снимал пиджак, вешал его на стул. Затем вынимал из кармана свой плоский стаканчик и ставил его рядом с графином воды или бутылкой нарзана.
Из публики сразу начинались вопросы и летели записки: "Как вы относитесь к Пушкину?", "Почему так дороги билеты на ваш вечер?".
— Это неприлично подтягивать штаны перед публикой! — кричит кто-то.
— А разве приличнее, чтоб они у меня упали? — спрашивает Маяковский.
— А женщины больше любят Пушкина, — снова выкрикивает какая-то задира.
Маяковский спокойно:
— Не может быть! Пушкин мертвый, а я живой.
Темы разговора были: против есенинщины, против мещанства, против пошлятины, черемух и лун. За настоящие стихи, за новый быт.
Говоря о проблеме формы и содержания, Маяковский приводил строчки чьих-то стихов, недавно напечатанных в газете "Красный Крым":
В стране советской полуденной
Среди степей и ковылей
Семен Михайлович Буденный
Скакал на сером кобыле.
— Стихи о Буденном надо писать, — говорил Маяковский, — но его кобылу в мужской род переделывать совершенно не нужно.
— Писать о советской эмблеме — серпе и молоте — тоже обязательно надо, но не надо делать это так, как поэт Безыменский. Писать "серп и молоток" — это значит неуважительно писать о нашем гербе. А если ему придется рифмовать слово "пушка"? Он, наверно, не постесняется написать:
Там и Кремль и царь-пушка,
Там и молот и серпушка.
— Есть поэты, — говорил Маяковский, — которые сочиняют так:
Я — пролетарская пушка,
Стреляю туда и сюда…
(Хохот в публике.) От такой формы пролетарская пушка начинает стрелять и в наших, и в ваших.
Кажется, тогда же, в Крыму, Маяковский приводил еще и такой пример:
— Вот Жаров написал текст марша. В нем некоторые слова даны в кавычках. Очевидно, товарищ Жаров представляет себе это так: идут люди, двумя ногами такт марша отбивают, а третьей маленькой ногой — кавычки.
После антракта, во втором отделении, Маяковский читал стихи.
Сначала Маяковский комментировал стихи — например, объяснял, откуда идет такое выражение, как "ваше слово слюнявит Собинов и выводит под березкой дохлой…", или кто такой Шенгели.
Маяковский выступал не как чтец, а как пропагандист своих стихов. Во время чтения в публике была полная тишина и напряженное внимание. Последние строки "Письма Горькому" в большинстве случаев покрывались аплодисментами. По окончании — всегда буря аплодисментов.
Однажды в Ялте, в городском саду, Маяковский выступал на открытой сцене. Рядом шумело море. Вдруг поднялся сильный ветер, срывая листья с деревьев, закружил их по эстраде и разметал бумажки на столе.
— Представление идет в пышных декорациях, — торжественно сказал Маяковский. — А вы говорите — билеты дорогие!
После выступлений в Симеизе, в Алупке надо было еще возвращаться в Ялту и ехать на машине час или два, и Маяковский очень уставал от этих ежедневных выступлений и поездок.
Мне запомнилось, как мы возвращались в открытой машине из Симеиза.
У Маяковского карманы были набиты только что полученными записками. Многие из этих записок — от недоброжелателей, и это как всегда огорчало его, даже ранило. Он ехал очень усталый, угрюмый. Мы молчали. Он — оттого что был мрачен, а я потому, что чувствовала себя очень счастливой.
После знойного крымского дня, как говорится, спустился прохладный вечер. Машина крутилась по изгибам шоссе, и ветер так приятно дул в лицо. Иногда при поворотах было видно море с лунной полосой и вдали светилась Ялта.
Я только что наслушалась любимых стихов, перед моими глазами было такое глубокое, дивное звездное небо и так хорошо было все вокруг, что я не хотела мешать Маяковскому своей радостью. Мне было только очень жаль его. Как несправедливо получалось: он давал людям столько бодрости и счастья, а сам был так несчастлив. "Как выдоенный", говорил он о себе.
--
Каждый день с утра Маяковский прочитывал все газеты, просматривал последние журналы. Помню, как он купил и прочитал только что вышедшую книжку "Воспоминания" Авдотьи Панаевой.
Помню, как он устраивал нечто вроде литературных игр. Он читал какие-нибудь строчки стихов, и надо было сказать, чьи они. Или заставлял всех присутствующих состязаться в переделывании пословиц или предлагал сочинять слова. И конечно, ни у кого это не выходило так ловко, как у него. Не совру, если скажу, что слово "кипарисы" он, переиначивая, твердил часами!
Ри-па-ки-сы
Си-па-ки-ры
Ри-сы-па-ки.
И т. д.
Так же без конца крутил слова "папиросы", "мемуары".
Помню его переделку пословицы "Не плюй в колодец, вылетит не поймаешь".
В августе был вечер Маяковского в Ливадии, в первом санатории для крестьян. Тема разговора-доклада та же, что и на остальных вечерах: вопрос формы и содержания, новый быт. Читал он там и письмо Горькому, и стихи Сергею Есенину, и сатирические стихи.
Маяковский интересовался, понятны ли его стихи этой аудитории, нет ли непонятных слов. Говорил о том, что он хочет, чтоб его понимали и рабочие, и крестьяне, вся молодежь, все читающие газеты.
Приводил пример, как в двадцать третьем году в "Крестьянской газете" во время сельскохозяйственной выставки всё писали — павильон, павильон. И даже не объяснили своему читателю, что значит это слово. И когда спросили одного крестьянина: знает ли он, "что такое павильон", тот ответил: "Знаю. Павильон — это тот, кто всеми повелевает".
О чтении стихов крестьянам в Ливадии Маяковский написал стихотворение "Чудеса!", напечатанное в сентябре, по возвращении в Москву.
26 августа были мои именины. С утра я получила от Маяковского такой огромный букет роз, что он смог поместиться только в ведро. Но это было не все. Когда мы вышли компанией на набережную, Маяковский стал заходить во все магазинчики и покупать мне одеколон самый дорогой и красивый, в больших витых флаконах. Когда у всех нас руки оказались уже заняты, я взмолилась — хватит! Подошли к киоску с цветами. Маяковский стал скупать и цветы. Я запротестовала — ведь уже целое ведро роз стоит у меня в номере!
— Один букет — это мелочь, — сказал Маяковский. — Мне хочется, чтоб вы вспоминали, как вам подарили не один букет, а один киоск роз и весь одеколон города Ялты!
И это было еще не все. Оказывается, накануне он заказал какому-то повару огромный именинный торт, и вечером были приглашены гости из числа его знакомых, а также моя приятельница, с которой мы ходили выигрывать корову.
Октябрьскую поэму Маяковский закончил в Ялте до моего приезда, и рукопись была уже отправлена в Москву. Но именно 26 августа он дал телеграмму Лиле Юрьевне о том, что название этой поэмы будет — "ХОРОШО!".
Как-то Маяковский пошел по делам на Ялтинскую кинофабрику ВУФКУ. Заодно он решил попросить там знакомого оператора снять меня на кинопленку — сделать такую актерскую пробу. Он пошутил:
— А может быть, для смеху, мы сделаем из вас знаменитую киноактрису.
Я была в матросской кофточке и с красной косынкой на голове. Совсем не Грета Гарбо.
Меня снимали в саду, при ярком крымском солнце, с двух сторон слепя серебряными подсветками. Через несколько дней нас пригласили на фабрику смотреть эту пробу. С экрана мило улыбалась, сверкая ямочками на щеках, молоденькая девушка, но у нее были совершенно сощуренные от яркого света глаза.
Актрисы из меня, даже "для смеху", не вышло.
В конце августа Маяковский должен был выступать в Симферополе и Евпатории. Я согласилась ехать с ним туда с условием, что по возвращении мы вместе поедем на Минеральные Воды, куда мне очень хотелось.
В Симферополе на вокзале мы встретили художника Натана Альтмана и его теперешнюю жену Ирину Щеголеву. Ирина была очень красивая и такая же высокая, как я. Альтман уезжал в Москву, Ирина Валентиновна его провожала, а потом вместе с нами поехала в Евпаторию.
В вагоне было темно, и в этом пустом, темном вагоне почти всю дорогу Маяковский и нарядная, в эффектных серьгах Ирина пели, устроив нечто вроде конкурса на пошлый романс.
Вот вспыхнуло утро, румянятся воды,
Над озером быстрая чайка летит…
пели они, стоя у раскрытого окна. За окном была степь и красивая южная ночь. Это было очень ново для меня и интересно. Что только они не вспомнили: "Отцвели уж давно хризантемы в саду…", "Гай да тройка, снег пушистый, ночь морозная кругом…", "Белой акации гроздья душистые вновь аромата полны…".
Я совсем не знала этих романсов и не могла принять участия в этом состязании. Студенты пели тогда "Молодую гвардию" или "Даешь Варшаву, дай Берлин", и других песен я не знала.
В Евпаторию приехали очень поздно, ресторан гостиницы "Дюльбер" был уже закрыт, но Маяковский потребовал на ужин "меню трех мушкетеров": холодного цыпленка и бутылку бургундского. Что-то в этом роде нам действительно подали.
Наутро я ходила с Павлом Ильичом Лавутом осматривать город. На набережной я купила у мальчишки несколько вареных кукурузных початков и, возвращаясь к гостинице, обгрызала один из них. Маяковский, увидав это, очень удивился.
— Вы любите кукурузу?
— А вы?
— Но ведь я грузин и в детстве ел ее всегда.
И тут же стал вертеть слово "кукуруза": ру-ку-ку-за, зу-ку-ку-ра…
После обеда к Маяковскому набежали знакомые: врач-писатель Фридлянд, танцовщица Наталья Глан, Ирина Щеголева и другие. И до того времени, пока надо было идти в курзал на выступление, несколько часов подряд шла игра в покерные кости.
На следующее утро мы с компанией катались по морю на парусной лодке, а после обеда уехали из Евпатории опять через Симферополь в Ялту. Выехали мы на автобусе, причем Маяковский купил нам на двоих три места, чтоб не было тесно ехать.
В начале сентября в какой-то вечер мы выехали из Ялты на пароходе в Новороссийск, чтоб оттуда ехать на Минеральные Воды. Ночью в море разразился сильнейший шторм. Было девять баллов, говорил потом капитан. Волны перекатывались через верхнюю палубу и было довольно страшно. Так как я знала, что меня укачивает, я решила не спускаться в каюту, а остаться лежать на скамье палубы, на воздухе. Маяковский принес из каюты теплое одеяло, укрыл им меня и потом среди ночи несколько раз поднимался наверх навещать меня и заботился обо мне очень трогательно.
Не знаю, когда он написал, до или после этого, строки:
… нельзя
на людей жалеть
ни одеяло,
ни ласку…
но я всегда вспоминаю, что тогда, во время шторма на Черном море, это было именно так.
Маяковский потом говорил об этой ночи, что "Черноморско-Атлантический океан разбушевался всерьез".
Наутро, когда наш пароход с большим опозданием наконец прибыл в Новороссийск, мы узнали из газет, что в предыдущую ночь в Крыму было землетрясение.
В Новороссийске мы сели в поезд, и все, кто прибыл с пароходом после этой тяжелой ночи, и мы в том числе, немедленно заснули и спали до самой Тихорецкой.
На этой станции была пересадка на Минеральные Воды, и нам пришлось дожидаться поезда несколько часов.
На пыльной площади вокзала стояли два запряженных верблюда, Маяковский принес им какую-то еду из вокзального ресторана и кормил их.
Потом он купил в киоске "Записки адъютанта Май-Маевского" и, не видя и не слыша ничего и никого, читал все время, пока не окончил книжку.
В Кисловодске мы поселились в гостинице "Гранд-Отель". Маяковский выступил в Пятигорске и Ессентуках и заболел гриппом.
Больной он становился очень мнительным, и сразу у него делалось плохое настроение. Когда к нему пригласили доктора Абазова, Маяковский стал спрашивать у него, не туберкулез ли горла это, не рак ли пищевода. Тот разуверял его, успокаивал, но все же Маяковский лежал очень грустный и писал телеграммы в Москву, домой, Лиле и Осе.
13 сентября, в день нашего отъезда в Москву, он все же выступил в Кисловодске. Так как поезд уходил вечером, выступление было назначено на ранний час, часов на пять. Публика в это время или еще на процедурах, или обедает. Народу на выступлении было меньше, чем всегда, он был больной, с хриплым голосом, и выступление было какое-то грустное.
В Москву в одном вагоне с нами ехал один из участников штурма Зимнего дворца Н. И. Подвойский. И Маяковский пригласил его в наше купе послушать несколько глав "Хорошо!". Подвойскому очень понравилось, он сделал только несколько замечаний и внес поправку: председатель не Реввоенсовета, а Реввоенкомитета, что Маяковский и исправил в рукописи. Но в первом издании он не успел это выправить, так как книжка в это время уже печаталась в Госиздате.
В Москву мы вернулись 15 сентября. Маяковского встречали Лиля и Рита Райт. Лилю я увидала тогда впервые. Когда я бывала летом в Пушкино и на их квартире на Таганке, Лиля была в отъезде, и я видела только ее комнаты. Помню, как меня удивили тогда очень маленькие туфельки и множество всякой косметики на столах.
Лилю на вокзале я видела секунду, так как сразу метнулась в сторону и уехала домой. Я даже не могу сказать, какое у меня осталось впечатление об этой замечательной женщине.
По возвращении в Москву Маяковский стал читать поэму "Хорошо!", проверяя впечатление на разных аудиториях. Я была на чтении в "Комсомольской правде" и в Политехническом музее, и всюду успех был огромный.
Помню, как осенью двадцать седьмого года я была с Маяковским в кино на "Октябре" Эйзенштейна. Маяковскому картина не понравилась, он сказал, что это "Октябрь и вазы", потому что половину картины занимают люстры и вазы и прочие красоты Зимнего дворца. В ноябре Маяковский уезжал в лекционную поездку в разные города Союза. Он заехал ко мне домой попрощаться, он очень торопился и попросил меня выйти на улицу, дойти с ним до машины. Я накинула на себя пальто, то самое летнее пальто, в котором я приезжала в Крым. Маяковский посмотрел на мое пальто и сказал:
— Вы простудитесь, возвращайтесь скорей домой.
Через несколько дней, в день моего рождения, 28 ноября, я получила от Маяковского телеграмму из Новочеркасска: "поздравляю жму лапу маяковский", и подарок — денежный перевод на пятьсот рублей.
Я была тронута и обрадована. Рано утром я позвонила Лиле Юрьевне, наверно, разбудив ее, и попросила дать мне точный адрес Маяковского. Она не спросила, ни почему такая срочность, ни что случилось, а просто сказала:
— Ростов, гостиница такая-то.
Я тут же телеграфировала ему и поблагодарила его, а на подаренные деньги купила зимнее пальто.
К друзьям Маяковский был трогательно внимателен и заботлив.
Я жила тогда на Каляевской улице и как-то захворала. Он пришел навестить меня и привез огромную корзину апельсинов и десять плиток моего любимого шоколада. Не помню, как он назывался, помню только, что он был в ярко-красных обертках.
Когда Маяковский уезжал за границу, он и там не забывал никого из друзей, всем привозились подарки. Даже зубному врачу Ципкиной, у которой он лечил зубы, какие-то медикаменты. Мне он привез как-то теплый оранжевый джемпер и металлическое карманное зеркальце, которое я берегу до сих пор.
--
Как-то зашел ко мне мой товарищ по университету.
Я сказала ему:
— Ко мне сейчас придет Маяковский, и ты мне будешь мешать. Пожалуйста, уходи!
Тогда мой приятель попросил разрешения только посмотреть на Маяковского, после чего обещал сразу же уйти. Я разрешила. Мы сели на подоконник и стали смотреть в окно и ждать Маяковского. Вот он показался, шагает по двору…
— … Шагает солнце в поле… -
сказал мой приятель.
Маяковский пришел и сразу спросил его:
— А чем вы занимаетесь, товарищ-студент?
Тот ответил:
— Боксом.
И Маяковский рассказал нам, как однажды в Америке его приняли за боксера и мальчишки долго бежали за ним по улице… Я многозначительно посмотрела на моего приятеля, он попрощался и поспешно ушел.
О встречах с Маяковским за эти несколько лет, когда я видала, а главное, слыхала его чаще, чем в последующие годы, хочется написать те достоверные мелочи, которые я запомнила.
С задиравшими Маяковского во время выступлений он расправлялся беспощадно.
На одном вечере какой-то человек вышел на эстраду ругать его. Маяковский спросил:
— Вы чем думаете?
Тот, растерявшись, ответил:
— Головой.
Тогда Маяковский сказал ему:
— Ну и садитесь на свою голову.
На другом вечере-диспуте в Политехническом, среди прочих, какой-то каверзный вопрос задала сидящая на виду у всех, на самой эстраде, совсем молоденькая девушка. Маяковский ответил всем, а под конец, указывая на эту девицу, произнес с пафосом:
— А на седины старика не подымается рука.
Как-то Маяковский публично ругал писателя Зозулю. Выступал поэт Жаров и сказал, что это недопустимо, что нельзя задевать личности… Маяковский оборвал его:
— Зозуля не личность, а явление.
А однажды, сейчас же после Сельвинского, выступала Вера Инбер. Маяковский, махнув рукой, сказал:
— Ну, это одного поля ягодица.
1928 г.
Звал меня Маяковский большей частью очень ласково — Наталочка. Когда представлял кому-нибудь чужому — говорил:
— Мой товарищ-девушка.
Иногда, хваля меня кому-нибудь из знакомых, добавлял:
— Это трудовой щенок.
Часто и мне говорил:
— Вы очень симпатичный трудовой щенок, только очень горластый щенок, — добавлял он с укором.
— Ну почему вы так орете? Я больше вас, я знаменитей вас, а хожу по улицам совершенно тихо.
Но я долго не могла привыкнуть к домашнему Маяковскому.
Я не могу представить себе точно, почему ко мне так хорошо относился Маяковский. Ведь не только же за мою внешность. Настоящего серьезного романа у нас с ним не было, о близкой дружбе между нами тогда смешно было говорить.
Тридцатитрехлетний Маяковский казался мне очень взрослым, если не старым.
Мне запомнились кусочки наших разговоров "о любви". Таких разговоров на лирические темы было у нас всего два. К сожалению, я запомнила из них очень немногое. Так обидно теперь, что я не вела никаких дневников и что у меня дырявая память. Говорить о любви с Маяковским и почти ничего не запомнить!
Это было зимой двадцать седьмого года. Мы шли поздно вечером по Лубянской площади, возвращаясь с вечера, где Маяковский читал "Хорошо!" и говорил о политической поэзии. Такой настоящий Маяковский, поэт-трибун.
Он провожал меня домой. Он шел, как всегда, с толстой палкой. Идет и волочит ее по земле, держа за спиной. Гоняет папиросу из одного угла рта в другой. Мы шагаем вдвоем по пустой большой площади.
В этот день я вернулась из Харькова, куда ездила в гости к одному знакомому. Маяковскому это не нравилось. Он шел грустный и тихо говорил мне:
— Вот вы ездили в Харьков, а мне это неприятно. Вы никак не можете понять, что я все-таки лирик. Дружеские отношения проявляются в неприятностях…
Я оправдывалась, но я его совсем не понимала. Маяковский сказал:
— Я люблю, когда у меня преимущество перед остальными…
Второй разговор о любви был весной двадцать восьмого года. Маяковский лежал больной гриппом в своей маленькой комнате в Гендриковом переулке. Лили Юрьевны не было в Москве, навещали его немногие. По телефону он позвал меня к себе:
— Хоть посидеть в соседней комнате…
В соседней — чтоб не заразиться.
Я пришла его навестить, но разговаривать нам как-то было не о чем. Он лежал на тахте, я стояла у окна, прислонившись к подоконнику. Было это днем, яркое солнце освещало всю комнату, и главным образом меня.
У меня была новая мальчишеская прическа, одета я была в новый коричневый костюмчик с красной отделкой, но у меня было плохое настроение, и мне было скучно.
— Вы ничего не знаете, — сказал Маяковский, — вы даже не знаете, что у вас длинные и красивые ноги.
Слово "длинные" меня почему-то обидело. И вообще от скуки, от тишины комнаты больного я придралась и спросила:
— Вот вы считаете, что я хорошая, красивая, нужная вам. Говорите даже, что ноги у меня красивые. Так почему же вы мне не говорите, что вы меня любите?
— Я люблю Лилю. Ко всем остальным я могу относиться только хорошо или ОЧЕНЬ хорошо, но любить я уж могу только на втором месте. Хотите — буду вас любить на втором месте?
— Нет! Не любите лучше меня совсем, — сказала я. — Лучше относитесь ко мне ОЧЕНЬ хорошо.
— Вы правильный товарищ, — сказал Маяковский. — "Друг друга можно не любить, но аккуратным быть обязаны…" — вспомнил он сказанное мне в начале нашего знакомства, и этой шуткой разговор был окончен.
Я вышла в столовую. Он лежал у себя и как будто какой-то зверь тянул басом, не то в шутку, не то всерьез:
— У-у-у-у-у…
Как и в Кисловодске, во время болезни он был мрачный и мнительный и даже от простого гриппа сразу делался таким большим, беспомощным зверем.
Когда подали обед, он, образно и гиперболично как всегда, сказал:
— Представьте себе огромного человека, который ест рояль и, как куриные косточки, обсасывает и выплевывает клавиши.
Этой весной лирические взаимоотношения мои с Маяковским были окончены. Я уехала в Среднюю Азию, Маяковский — за границу, мы не видались с ним несколько месяцев, а после я стала видать его гораздо реже и все было совсем по-другому.
Я уже подружилась и с Лилей, и с Осей. Вернувшись из Ташкента в Москву в конце декабря, я позвонила и в тот же вечер была приглашена слушать чтение новой пьесы "Клоп" у них дома.
Иногда я бывала у Маяковского на Лубянском проезде, где он по-прежнему угощал меня розмаринами и шампанским, а сам работал.
Маяковский любил играть в карты. Очень любил обыгрывать, но не денежный выигрыш радовал его, а превосходство над противником.
Несколько раз при мне он звонил по телефону Асееву и звал его играть. Причем он так и говорил:
— Приходите! Я вас обыграю.
Или:
— Мне нужно обыграть вас сегодня. Сейчас. Сию минуту.
Асеев немедленно откликался на его зов и, быстро пройдя с Мясницкой на Лубянку, садился играть. Играли в "тысячу". Маяковский выдвигал из письменного стола доску, вроде как из буфета для резки хлеба, и они играли азартно и с каким-то упоением несколько партий подряд.
--
Однажды вместе с Маяковским я выходила из квартиры в Гендриковом переулке. Лиля сидела в столовой. Маяковский был уже в пальто, зашел поцеловать ее на прощанье, нагнулся к ней.
— Володя! Дай мне денег на варенье, — сказала Лиля.
— Сколько?
— Двести рублей.
— Пожалуйста, — сказал он, вынул из кармана деньги и положил перед ней.
Двести рублей на варенье! Эта сумма, равная нескольким месячным студенческим стипендиям, выданная только на варенье так просто и спокойно, поразила меня.
Я не сообразила, что это ведь на целый год, и сколько народу бывало у них в гостях, и как сам Маяковский любил есть варенье!
--
21 февраля у меня с Маяковским был такой разговор по телефону:
— Когда увидимся? — спрашиваю я.
— Сегодня я занят, — говорит он, — но завтра приду к вам, помахивая билетами, и мы пойдем в кино, потом в концерт, а потом в театр — сначала в Большой, потом — поменьше, потом — в самый маленький.
Я смеюсь.
— Ладно, жду.
На следующий день, как всегда верный слову и аккуратный, Маяковский заехал ко мне с билетами в театр Корша, на спектакль "Проходная комната".
Он приехал усталый и расстроенный. Когда я сказала, что мне очень нравятся его стихи о культурной революции "Сердечная просьба", напечатанные сегодня в "Комсомольской правде", он обозленно сказал:
— Вещь-то хорошая, а из-за нее столько шума теперь. Луначарский написал официальное письмо с протестом. Я не думал, что про наркомов нельзя писать. Тем более предварительно звонил Луначарскому и мне передали от его имени, что он на стихи не обижается…
В театр ехать было еще рановато, но у ворот заждалась машина. Ехали, смеялись, что приедем раньше всех и неизвестно что будем там делать. Маяковский сказал:
— В электрические лампочки керосин наливать.
Я написала "смеялись", но тут же исправляю: Маяковский смешил меня, я смеялась, он же только улыбался.
В театре мы сидели где-то в первых рядах, на виду у всех. Когда опускался занавес после первого действия, Маяковский начал очень громко свистеть. В публике шипели и возмущались. Тогда он встал во весь рост и еще громче пересвистел аплодисменты зала.
После третьего действия мы ушли из театра, не досмотрев пьесу до конца. Маяковский, как бы грозясь, сказал:
— Теперь я им напишу про это…
Уже возвращаясь из театра, Маяковский написал четыре строчки. Он шел, бормотал, останавливался и писал. Записывал прямо на Петровке, поднося к свету магазинных витрин альбомчик с розовенькими и желтыми листочками, как у гимназисток для стихов.
В результате в начале марта появились в печати стихи "Даешь тухлые яйца!" ("Проходная комната").
Там же, в театре, в антракте Маяковский рассказывал мне о Давиде Бурлюке, который о лифте говорил: поеду на этом алфавите, а официанта называл коэффициентом.
Рассказывал, что он придумал литературные вопросы дляигры "Викторина", которой мы все тогда увлекались: "Как хороши, как свежи были розы?", "Быть или не быть?" — и еще что-то в этом же роде.
1929 г.
Январь. Я у Маяковского на Лубянском проезде. Вечер. Он что-то пишет за столом, я нахожусь в комнате как бы сама по себе. В это время ему приносят письмо. Он набрасывается, читает его. А потом… С большим дружеским доверием рассказывает мне о том, что он влюблен и что он застрелится, если не сможет вскоре увидеть эту женщину [15] .
Ужасная тревога охватила меня.
Оправдала ли я его доверие? Я думаю об этом много лет. Выйдя от него, я тут же из автомата позвонила Лиле Юрьевне и рассказала ей все…
Да, его дружеское доверие я оправдала поступком в его защиту. Я обратилась по верному адресу.
Несмотря на то, что Маяковский так и не увидел больше эту женщину, — увидеть ее было очень трудно, — в этот раз Лиля успела спасти его.
Может быть, если б в апреле 1930 года Лиля была в Москве, его тоже миновала бы катастрофа. Но Маяковский не допускал, чтоб его "сторожили", не терпел назойливой заботы о себе, ненавидел "нянек", и находиться при нем неотлучно было немыслимо.
--
28 мая Маяковский пригласил меня провести с ним вечер и для начала пойти в Институт журналистики, где он должен выступить. На пригласительном билете он написал свою фамилию и подписал "на 2-х чел.", чтоб пропустили и меня.
Вечер состоялся в клубе Центрального телеграфа на Тверской. Пришли мы слишком рано, и не хотелось ждать в помещении. Была чудесная весенняя погода. Мы вышли на улицу, и Маяковский сел на ступеньки телеграфа, расставив ноги, держа между ними трость и положив на нее скрещенные руки. Мне запомнился он таким. Уж очень это было здорово, как он расположился в центре Москвы, на улице, как у себя дома. Очень солидно и по-хозяйски сидел он тогда на ступеньках здания телеграфа.
Когда мы пришли в клуб, на сцене шла так называемая официальная часть торжественного вечера. А в артистической комнате ожидали начала концерта актеры, певцы и музыканты.
Маяковского попросили тоже обождать, но он возмущенно заявил, что будет читать свои стихи только в официальной части, сейчас же после доклада. Он растолковывал, что он не концертный чтец-декламатор, и наотрез отказался выступать вместе с князем Игорем и Кармен.
--
Маяковский рассказал мне в тот вечер, что идут разговоры о том, что ЛЕФ должен иметь свой журнал и что эта литературная группа будет теперь называться РЕФ, что у них дома было недавно собрание, на котором были кроме него и Бриков — Асеев, Родченко, Кирсанов, Катанян, Жемчужный и остальные лефовцы, и что кроме разговоров о РЕФе придумали выпускать юмористический журнал "Вдруг", который "будет выходить тогда, когда его меньше всего ожидают".
--
В июле этого года на Тверском бульваре открылся книжный базар. В один из дней для привлечения покупателей продавцами книг в палатках были писатели. Около одной из палаток толпа: там торгует Маяковский. Все книжки он продает со своими автографами. На книжке Диккенса он зачеркивает "Чарльз Диккенс" и надписывает "Владимир Маяковский".
— Ведь так вам приятней? — спрашивает он, нарочито театральным жестом подавая ее покупателю.
Все кругом в восторге и раскупают книги нарасхват. На своей фотографии в первом томе собрания сочинений он подрисовывает шевелюру и объясняет, что теперь он "нестрижатый" и чтоб был, значит, больше похож.
На книжке "История западной литературы" П. С. Когана Маяковский надписывает:
"Тихо и растроганно
Всучил безумцу Когана".
Он читает надпись вслух, смеются все и даже осмеянный "безумец".
На одной из палаток надпись: "Здесь торгует писательница Таратута".
Спрашиваю Маяковского — знает ли он такую писательницу. Он отвечает:
— Да это не писательница, а припев: та-ра-ра-ра-ра-ту-та, — спел он на мотив матчиша.
Тогда же я услыхала от Маяковского, что он собирается написать роман в прозе под названием "Двенадцать женщин". "Уже эпиграф к нему готов и даже договор с Госиздатом заключен", — сказал он. Роман этот он так никогда и не начинал писать — узнала я позже, — но эпиграф мне очень понравился, и я запомнила его так:
О женщины!
Глупея от восторга
Я вам
готов
воздвигнуть пьедестал.
Но…
измельчали люди…
и в Госторге
Опять я
пьедесталов
не достал.
В августе этого года я встретилась с Маяковским в Евпатории. Узнала я о его приезде курьезным образом. Я жила в санатории и пошла в парикмахерскую гостиницы. Взглянув через окно во двор, я увидала сохнувшие после стирки большие голубые пижамы, и у меня сразу мелькнула догадка: "Наверно, это приехал Маяковский". Так и оказалось. Я застала его в номере гостиницы и пошла с ним на его выступление в санаторий "Таласса".
Эстрада-раковина стояла в саду, и к ней по узеньким рельсам подвезли на кроватях-каталках санаторников. Это были больные костным туберкулезом, не встававшие месяцами, а иногда и годами. Под конец обычного разговора-доклада Маяковский начал читать "Сергею Есенину". Дойдя до строк
Это время —
трудновато для пера…
Маяковский как бы осекся. Дальше идут строчки:
…но скажите
вы,
калеки и калекши…
И хотя здесь подразумеваются не физические, а моральные калеки, он не стал говорить этих слов людям, прикованным к постели. Он пропустил эти строчки и сразу перешел к следующим, не пожалев рифмы:
…но скажите…
где,
когда,
какой великий выбирал
путь,
чтобы протоптанней
и легше?
И в этом, казалось бы, мелком факте проявилась необычайная чуткость Маяковского к людям.
В Евпаторию я приехала из Кутаиса, где Маяковский учился когда-то в гимназии. Он расспрашивал меня, что я там видела, что мне понравилось, но мы никак не могли с ним сговориться, так как он все называл старые названия улиц и площадей, а я их не знала, а знала только новые. Выступая в этот вечер перед публикой, он сказал:
— Вот никак не могу с одной знакомой девушкой поговорить о Кутаисе, так как каждый дюйм бытия земного профамилиен и разыменован. Сейчас прочту вам про это стих.
И прочел "У_ж_а_с_а_ю_щ_а_я ф_а_м_и_л_ь_я_р_н_о_с_т_ь".
Больше в Евпатории мы не встречались, а через месяц в Москве, на квартире в Гендриковом, Маяковский читал в первый раз новую пьесу "Баня". Это было 20 сентября.
Читал он в столовой, народу было столько, что сидели на стульях, диванчиках, на спинке дивана, стояли в дверях. В такой маленькой квартире было человек 40. Читал Маяковский час-полтора, и все это время мы смеялись — так все было похоже и остроумно. Я, например, хохотала до слез.
В конце этого года Маяковский предложил мне помочь ему в составлении книги рисунков и стихов "Окон сатиры РОСТА". Он достал массу фотоснимков с этих плакатов, но фотографии были такие маленькие, что текст можно было разобрать с трудом, а некоторые только через лупу. Я сидела у него в комнате и расшифровывала эти еле видные строчки. Иногда слов нельзя было совсем разобрать, потому что в некоторых фотоснимках не хватало кусков. Тогда Маяковский присочинял строчки заново.
Этой работой мы занимались несколько дней. Потом Маяковский написал краткое предисловие и книжка "Грозный смех" была готова к печати. Вышла она в свет в 1932 году, уже после его смерти.
1930 г.
В этом году исполнялось двадцать лет поэтической работы Маяковского. В клубе писателей должна была быть выставка, в организации которой я, наряду с прочими рефовцами, тоже помогала Маяковскому.
Семейное празднование этого двадцатилетнего юбилея решено было устроить под Новый год в Гендриковом. 30 декабря и состоялось это празднование.
Маяковский был изгнан на весь день из дому, и в квартире шло приготовление к вечеру. Комнаты украшены плакатами, раздвинута мебель, устроена выставка книг и фотографий. Так как квартира была очень маленькая и стен для развески афиш не хватило, афиши и плакаты были прикреплены к потолку столовой. Вся программа вечера была посвящена Маяковскому. Были показаны шарады и инсценировки на тексты стихов Маяковского. Я придумала взять строчку из стихотворения "О том, как некоторые втирают очки товарищам, имеющим циковские значки":
…ботики снял
и пылинки с ботиков.
Я вошла в ботиках, потом сняла их и стала сдувать невидимую пыль. Это было не очень вразумительно. Маяковский не смог отгадать, что это значит, а Лиля сказала:
— Ну, это, по-видимому, что-то очень личное…
Мы изо всех сил старались, чтоб вечер был пышный и веселый. Василий Каменский играл на баяне. Потом все мы переодевались, надевали на себя какие-то парики, бороды и маски и в таком виде фотографировались. Я была в новом черном шелковом платье с зубчиками на подоле.
Но Маяковский в этот вечер был невеселый.
Совсем не радостным был "юбиляр" и в день открытия его выставки в клубе писателей. Литературная общественность не отметила своим присутствием двадцать лет работы поэта Маяковского. Было много молодежи, были знакомые и близкие.
Впервые прочел он в этот вечер "Во весь голос". Обращение к потомкам тягостно поразило многих присутствующих. Мне хотелось плакать. Когда он кончил читать, все встали и стоя аплодировали.
Эти последние месяцы он был мрачный, неприветливый, какой-то совсем другой, чем раньше. Я не хочу помнить его таким. Я хочу помнить Маяковского таким, каким он был дома, среди друзей, таким спокойным, ласковым, внимательным, таким настоящим товарищем.
--
В 1930 году я работала секретарем издания "Клубный репертуар". 24 марта нами был подписан с Маяковским договор на издание его пьесы "Москва горит", написанной к двадцатипятилетию революции 1905 года. Вещь эта была им сделана по "социальному заказу" цирка. Он задумал использовать в ней все цирковые возможности, трапеции, воду и прочее. Например, в первоначальном варианте рабочий прыгал с трапеции, кулак тонул в бассейне с водой, пуская пузыри. Кроме того, в постановке должен был падать снег, из разбрасываемых в публику бомб лететь прокламации со стихами о девятьсот пятом годе.
Словом, максимум зрелища, минимум словесного материала. Маяковского очень увлекало в цирке расширение постановочных возможностей по сравнению с театром.
Редакцией "Клубного репертуара" Маяковскому было предложено приспособить "Москва горит" и для постановок в клубах.
— Значит, я должен добавить словесный материал и вылить воду? — спрашивал Маяковский.
Но грандиозность темы революции пятого года не допускала ограничения клубной сцены — в четырехстенном и небольшом помещении, и Маяковский с согласия редакции взялся переработать меломиму для стадиона, для площади, для летней постановки на воздухе.
Хотя годовщина московского восстания приходится на зиму, Маяковский решил не придерживаться "именин", так эта пьеса, как он называл ее раньше, превратилась в "массовое действие с песнями и словами". Показательную постановку собрались осуществить в Парке культуры и отдыха в Москве. Действовать должны были драматические и физкультурные кружки клубов.
Маяковского это очень увлекало. Установка на цирк, на стадион, на массовое зрелище соблазняло его. Он говорил, что сделает еще такую вещь для Парка культуры и отдыха к съезду партии. Я спросила — примет ли он участие в осуществлении постановки? Он сказал:
— Обязательно, если бы даже не пустили — через забор перелез бы и вмешался.
Художник и режиссер начали писать постановочные планы и делать эскизы декораций.
Наконец редакция поручила мне съездить к Маяковскому, чтобы тут же, при мне, он сделал исправления и подписал рукопись к печати.
Я приехала к нему в Гендриков переулок. Маяковский рассеянно посмотрел рукопись, перепечатанную на машинке, подправил восклицательные знаки, но делать исправления отказался. Мы сидели в столовой, и он был очень мрачен.
— Делайте сами, — сказал он.
Я засмеялась:
— Ну как же это я вдруг буду исправлять ВАШУ пьесу?
— Вот возьмите чернила и переправляйте сами, как вам надо.
Я стала зачеркивать ненужное нам, заменять слова, каждый раз спрашивая:
— А можно здесь так?
Он отвечал односложно. Или — "все равно", или — "можно". Я не помню буквальных выражений, но его настроение, мрачность и безразличие я помню ясно.
Лиля и Ося были в отъезде. Даже домработница приходящая ушла домой.
— Вы можете не уходить, а остаться здесь? — спросил он.
Я сказала:
— Нет, не могу.
— Я хотел предложить вам даже остаться у нас ночевать, — попросил он.
Но я торопилась по своим делам. Мы попрощались, я уехала.
Он остался один в пустой квартире.
Я пишу это, и горькие слезы текут у меня по лицу.
Я отвезла рукопись в редакцию, выпускающий сделал на ней пометки синим карандашом, и в тот же вечер мы отправили пьесу в типографию.
Дата этого события — 10 апреля 1930 года.
15. XI. 52.