Бабий век — сорок лет

Катасонова Елена

Новая книга Елены Катасоновой состоит из романа, повести и двух рассказов. Все произведения объединены общей темой: поиск своего места в жизни. «Кому нужна Синяя птица» — роман о любви, столкновении разных образов мышления: творческого и потребительского. Повесть «Бабий век — сорок лет» продолжает тему «Птицы», повествуя о сложной жизни современной женщины-горожанки. Идея рассказов «Сказки Андерсена» и «Зверь по имени Брем»: «Мы живы, пока нам есть кого любить и о ком заботиться».

 

 

Елена Катасонова

 

Бабий век — сорок лет

 

 

Часть первая

 

1

Бессмысленное, невероятное какое-то сочинение, прозвучавшее сегодня по радио, назойливо вертелось в голове, повторяясь снова и снова, в такт шагам, под скрип слежавшегося сухого снега. От усталости, что ли, трудно было от дурацкой песенки отвязаться или это разрядка такая? Пришло же кому-то в голову — взять и разрезать слово, оборвать колдовскую и точную связь слогов, превратить живое в мертвое и бессмысленное…

Даша идет по улице, снег похрустывает под каблучками, легкий мороз сменил наконец унылую слякоть. Все сразу стало другим, чуть ирреальным — деревья, дома, тротуары. А главное, стал другим воздух: радостным, молодым и волнующим.

Хорошо идти вот так, по морозцу, вбирая в себя эту свежесть и легкость, идти и чувствовать, что устала после интересного дня. Лекция, семинар, консультация к зимней сессии да еще Алехина прогнала по всему курсу… А лекция удалась безусловно, надо запомнить сегодняшний, неожиданный для самой себя поворот, использовать, когда утомляется аудитория.

Даша читала всему потоку, в Коммунистической. По собственным студенческим годам помнит: в этом полукруглом зале на галерке звук гаснет, его нет почти, надо его форсировать. Правда, на галерке сидят записные сачки, Дашин фольклор, в общем-то, им ни к чему, но и сачков можно пронять, из них ведь тоже вырастают филологи, иные не без таланта. Тридцать пять минут, положив на кафедру снятые с запястья часы, она приобщала непоседливых первокурсников к древним сказам, особо остановилась на былине о змеевиче, единственной дошедшей до нас из домонгольской Руси. А потом взяла да и прочитала наизусть строфу из последней песни Суханова, современного московского барда.

— Как, по-вашему, эти, например, песни — фольклор? Народное это творчество?

Притомившаяся в духоте аудитория встрепенулась, зашевелилась и зашепталась: Дарья-то откуда Суханова знает? Это же их песня, семнадцатилетних! Недаром, значит, среди студентов считается Даша своей: модные очки с затемнением, блестящие прямые волосы, подстриженные по-молодому, ходит в брюках и свитерах — никогда и не скажешь, что преподаватель. Но чтоб знала их песни…

Ах дурачки, дурачки! Дочь есть у Даши, и ей шестнадцать. А это значит — маг хрипит на весь дом (когда Высоцкий), просит о чем-то задумчиво-нежно (Долина Вероника), пристально и серьезно вглядывается в нашу сложную жизнь (Егоров, Дулов, Валерий Боков). Как же Даше всех их не знать? Сначала сердилась, нажимала красную кнопку «стоп» под Галкин протестующий ор, потом привыкла, прислушалась, стала вникать в слова… Ну почему мы всегда только так? Почему не стремимся понять наших детей сразу? Любим ведь Окуджаву, светло печалимся вместе с ним: «Давайте жить, во всем друг другу потакая, тем более что жизнь короткая такая…» Но он певец нашего поколения, а у нынешних молодых есть свои — выразители их мыслей, их чувств, Многое из того, что они поют, останется людям как раз поэтому.

Вот и сейчас. Одно только имя, одна строфа — и точно вода побежала по рядам, их омыла — выше, выше, еще выше, к самой галерке, к обаятельно-беспечным сачкам. Подсознательно Даша на то и рассчитывала: стряхнуть пыль с веков, приблизить давно ушедшее. Фольклор — и Суханов, его горячие, сегодняшние слова — и что-то такое далекое, столетия между двумя фразами!

— Ну, что смущает? — чуть насмешливо поинтересовалась Даша. — Что здесь неясно? По-вашему, фольклор — только то, чему сотни лет, то, что без автора? А ведь через другую сотню и наше «сегодня» станет историей, хотя нам повезло: есть письменность. Но если Суханова так и не издадут, он, как вы думаете, пропадет?

Нет, с этим они не могли согласиться: их певец пропасть не мог! Вот только при чем тут фольклор?

— Раз есть автор, то уж и не народное? — подзадорила первый ряд Даша.

Ряд кивнул не слишком уверенно: подвох явно чувствовался. А Даша ловко кинула сеть и всех их, мальков, разом поймала:

— Да разве бывают песни без авторов? Песни, плачи, сказания… Кто-то же их придумал, истории о царе Иване и его несчастном сыне, о богатыре змеевиче, о восстании в Твери — самая ранняя из дошедших до нас русских исторических песен… Да, кто-то придумал, напел, рассказал. Но придумал так, что выразил мысли и чувства целого народа или большой его группы, хватило интуиции, таланта, души. И песня пошла гулять по земле, обрастать вариантами, вбирать в себя диалекты, теряя по пути не очень точные строфы, получая взамен новые, точные. Автор забылся, пропал, кто он — уже не имело значения. Из сотен песен осталось несколько, но каких! Потому и до нас дошли. Вот и ваши барды… Они действительно выражают ваши радости и огорчения, ваш взгляд на жизнь, ваши надежды, а потому выражают время. Оно же, время, покажет, какие песни останутся. И то, что останется, смело можно будет назвать фольклором… Горела Русь, летела по ней татарская конница, все сметая на своем пути. Но не умирало искусство. Интересно, вы уже успели заметить, как горе, страдания вызывают к жизни великие творения духа?

Так Даша повернула их вспять, оживших и встрепенувшихся, решив на втором часу сделать такую же перебивку. В перерыве собиралась выпить кофе, да задержал Ерофеев. Длинный и тощий, воинственно сверкая очками, он рванулся к ней сразу, чтобы помешать выйти, потрясая старой лохматой книгой. Согнувшись чуть ли не вдвое, обнимая кафедру выросшими из пиджака руками, утянул в спор, как всегда интересный, выстроенный по его собственной, изощренной логике. Но Даша к логике той привыкла и ерофеевские диковатые идеи любила.

— Володя, — спохватилась она, когда до звонка оставалось минут пять, не больше, — додумаем вместе потом, ладно?

— Да вы послушайте…

— Нет, слушать не буду. — Даша заставила себя рассердиться. — Не могу больше вас слушать. Пять минут осталось, дайте хоть покурить!

Ерофеев расстроился, но Дашу из кольца своих длинных рук выпустил — вместе с кафедрой составляли они тесный загон, — и она вырвалась в коридор, выкурила у окна горькую сигарету — вот и весь ее отдых.

Перед семинаром как была, не накинув даже пальто, Даша сбежала в подвальчик под аркой, чтобы выпить кофе. Кофеварка — пропади она пропадом! — опять оказалась сломанной, пришлось хлебать чай — прохладную бурду неопределенного цвета, отдававшую веником и посудным полотенцем. Даша расстроилась и накричала на семинаре на Валечку Персину, пышную красавицу, безнадежно влюбленную в холодного эрудита Ронкина. Что, в самом деле, за дьявол такой бесконечный: никогда ничего не делает и не знает! Смотрит на своего Ронкина, думает о нем и молчит. А он, как назло, ее даже не замечает. «Ну вот и выучи плачи, — мысленно увещевает ее Даша. — Раз не везет в любви, возьми да и выучи плачи. И поменьше, дуреха, ешь булочек, еще не все потеряно: вон у тебя очи какие! Опомнится твой Ронкин. А ты пока плюнь на все да учись!» Но Валечка абсолютно невосприимчива к телепатии.

— Персина! — раздражается Даша.

Валечка вздрагивает. Огромные бархатные глаза на миг отрываются от жестокого Ронкина, и такая в этих глазах печаль и незащищенность, что Дашино сердце смягчается.

— Вас, Персина, в другой раз спрошу обязательно, готовьтесь, пожалуйста. За семестр не сдали ни одной былины.

Валечка торопливо кивает: рада, что на сей раз оставляют в покое. Ронкин бросает на нее невидящий машинальный взгляд — реакция просто на голос, — и она вспыхивает как сухое деревцо от лесного пожара. Свет плещет из ее очей, рдеют крепкие молодые щеки.

— Дарья Сергеевна, я учу…

— Вот-вот, учите. Алехин, к вам это тоже относится. Алехин! Обратите на меня благосклонное ваше внимание…

— Дарья Сергеевна, я слушаю…

Два законных сачка на курсе. Алехин — сачок прирожденный, природный, лихой острослов и всеобщий любимец. Персина — сачок поневоле: влюблена до обалдения, да еще и глупа, бедняга. С Алехина Даша сдерет три шкуры, ведь может, стервец, учиться, только пока все празднует окончание школы, в восторге, что нет уроков, что он студент и ему не ставят отметок.

— Консультация окончена. Вас, Алехин, прошу задержаться.

Надо бы, вообще говоря, домой, мама ждет не дождется — Даша везет продукты, — однако грешно оставлять Алехина в блаженном неведении. Минут пятнадцать гоняет она его по фольклору, с веселой яростью доказывает, как здорово он ничего не знает. Худенький, белобрысый мальчишка огорчен ужасно, по озорной детской мордочке разлито недоумение: он-то думал, все у него в ажуре.

— Советую готовиться к зачету, не к Новому году, — злорадствует Даша. — Смотрите, Алехин, протащу по всему курсу.

«Ну чего привязалась?»— ясно читается в ответном взгляде.

— Да-да, так и будет, — отвечает Даша на этот выразительный взгляд, расшифровать его — труд невелик. — На пощаду не надейтесь, можете ведь учиться…

Алехин польщен: тщеславен и горд, как и положено маленькому мужчине, остро нуждается в поощрении, за лестную оценку его возможностей готов все на свете Даше простить. Может, и позанимается, постарается доказать, чего стоит, а ведь стоит чего-то, очень, паршивец, неглуп.

Ох уж эти первокурсники, чуть постарше ее неуправляемой Галки! Есть, конечно, с производства, есть после армии, но детей, сразу из школы, все-таки больше. Интересно с ними, только выматывают ужасно…

Хрустит под сапожками снег, вертится в голове дурацкая песенка, идет, приближается Новый год — любимый, волшебный праздник. Еще один год позади, стрелой летит время, бабий век — сорок лет, а ей скоро сорок. Зыбкий, неверный возраст: обманчивое ощущение легкости. Вроде набираешь еще высоту, вроде есть куда подниматься — дел и планов невпроворот, — но впереди, вот он, рядом, маячит уже перевал, и в самых темных твоих глубинах тикает, отдаваясь болью во всем теле: скоро, скоро спускаться, медленно, шаг за шагом, только не пугаться, не смотреть вниз, чтобы не рухнуть разом…

Даша толкает стеклянную дверь метро. Клубы теплого пара вырываются ей навстречу. Она привычно сует запотевшие сразу очки в сумочку. В поезде — подарок судьбы: освобождается место, да еще в уголке. Даша садится, ставит на пол тяжелую сумку, вынимает книгу. Нет, читать не хочется, очень устала.

Здесь, в метро, в чистом светлом вагоне, москвич чувствует себя дома. Даша вынимает пудреницу, скептически изучает себя в зеркальце. Серые утомленные ушедшим днем глаза, ресницы черные и густые, в углах рта морщинки, но лоб чист и высок, овал лица еще четок. Нет, пожалуй, она ничего. Правда, Даша с мороза, а он красит женщину, да еще освещение: оно в метро милосердно, оно нормальное, теплое, не то что в кафе — голубой мертвый свет, который будто в издевку кто-то назвал дневным.

Даша закрывает глаза и погружается в свои мысли. На Новый год она, как всегда, пойдет к Свете. Света, Женя, еще кто-нибудь. Надо купить шампанское и коньяк, надо курицу, даже, пожалуй, две, но это домой, маме. Бросить их в морозилку и все — можно жить безмятежно.

В Новый год Даша сунет курицу, обложенную картофелем, в жаркую пасть духовки, и та, пошипев, поскворчав, выдаст всем троим праздничный ужин. Галка, естественно, удерет, но поесть-то перед уходом надо? У дикой ее ватаги, кроме красного дурного вина, бутербродов да дешевых конфет, наверняка ведь ничего не будет. А потом уйдет и Даша — благо Женька со Светой живут, по московским понятиям, рядом.

Екатерина Ивановна, попивая чаек, посмотрит до часу шумный, переполненный людьми новогодний концерт, изученный заранее по программе, выслушает с двух сторон поздравления — от Даши по телефону, от Гали по возвращении — и, уложив внучку спать, ляжет спать сама.

А Даша будет сидеть со старыми, студенческих времен, друзьями, слушать музыку, разговаривать, смеяться и вспоминать…

 

2

Стремительный поезд нес ее на другой конец Москвы, в обжитой теплый дом, а в доме том ждали ее мама и дочка и еще пес — умнейший дворняга по имени Тошка.

Екатерина Ивановна ждала потому, что соскучилась и спешила сообщить новость: срочно велела позвонить Света; Галка — потому, что нашла наконец пальто — в подростковом магазине, в «Машеньке»— вельветовое и с погончиками, о котором мечтала все лето, осень и треть зимы. Надо немедленно ехать в магазин: пальто модное, разберут, хотя теперь не сезон, но придет же когда-нибудь и весна! Тошка задумчиво лежал у порога, свернувшись в клубок, прикрыв пушистым хвостом нос — по случаю грядущего снегопада, — и ждал тоже. Особым своим чутьем Тошка знал совершенно точно — вот-вот Дашины шаги приблизятся к двери, щелкнет ключ в замке и он радостно метнется навстречу, будет прыгать и взлаивать, визжать как щенок, носиться по коридору, ко всем приставать, всех покусывать от волнения за ноги. Он устроит такой веселый переполох, что соседи сердито застучат в стенку.

Так все и было. Хлопнула в парадном дверь, запрыгал, завертелся волчком, закружился, гоняясь за собственным хвостом, Тошка, улыбаясь, вышла в коридор Екатерина Ивановна.

— Ну, как дела? Мой руки и ужинать.

Из кухни радостно завопила Галка:

— Мам, привет!

— Здрасте, Дарья Сергеевна, — высунулся оттуда же неизменный Галкин друг Макс.

— Здравствуй, Максим.

— А мы в планетарии были! Вот скажите, что вы думаете о внеземных цивилизациях?

— Ох, погоди, дай отдышаться!

Даша заглянула в кухню. Максим и Галка поедали из огромной сковороды картошку и бешено спорили. Входя в очевидное противоречие с только что прослушанной лекцией, дочь упрямо твердила, что эти самые цивилизации вот-вот откроют, что людей забросили на Землю безусловно они, а обезьяны тут ни при чем, что жизнь на Марсе все равно есть и ее лично последние пессимистические прогнозы не убедили ни капельки. Максим возмущался и негодовал, начисто отрицал все эти глупости и сердил Галю.

— У женщин с логикой вообще слабо! — дерзил он.

Длинные ноги, разрезав пополам кухню, простирались чуть не до двери, пожирая все кухонное пространство, детские щеки горели от спора, тепла, а главное — от присутствия Гали.

— Тебе только что объясняли! Нет, я в изумлении: за что мы платили рубль?

— Объясняли… — презрительно тянула Галка. — Главное, чтоб объяснили, чтоб все по полочкам…

Серые, как у Даши, глаза высокомерно щурятся, Галя сейчас — совсем монголка, откуда, интересно, эти скулы, диковатая эта раскосость? У отца с матерью такие славянские лица…

— А тебе — чтоб мистика! — не сдавался Макс. — Ахах, кто отгрохал такие высокие пирамиды, неужели рабы? Не может быть, мы и с нашей техникой не сумеем! Значит, придумаем сказку: сверзлись с небес боги в скафандрах, хлоп — пирамиду Хеопса, потом смотались на остров Пасхи, бухнули там идолов величиной с дом, а в Дели — железную удивительную колонну — молитесь на нее, потому что она, видите ли, не ржавеет! Заодно выбросили на землю десант — наших славных предков, — нахлобучили на себя скафандры и — в космос! Ничего себе теория!

— Ну конечно, — все так же надменно щурится Галя, — обезьяны тебе ближе, роднее.

«Надо бы проверить ей зрение, — мельком отмечает Даша. — Что-то стала щуриться, или это мода у них такая?»

— Ага, роднее и ближе, — хохочет Макс. — Смотрю на них — свои ж ребята! В Сухуме была? Прямо родичи! Висит, представь, объявление: «В питомник принимаются ученики». Я, конечно, интересуюсь: «Скажите, пожалуйста, сколько надо учиться, чтобы стать обезьяной?» Экскурсовод на меня так взглянул, прямо мурашки по коже: «Вам, молодой человек, немного». Я, видите ли, неправильно понял этот призыв…

— Мама, скажи ему! — бросается за поддержкой сраженная потоком слов Галя. — Вечно он спорит! Нарочно же дразнится! Обезьяны… Эта теория устарела.

— Дарвин-то устарел? — усмехается, переобуваясь, Даша.

— Подумаешь, Дарвин! — фыркает Галя. — Ваше поколение просто молится на авторитеты!

— А ваше их, как водится, ниспровергает, надо не надо — чтоб с пьедесталов и вдребезги… Наелись? Марш из кухни: моя теперь очередь, с вами тут не поместишься. Как дела, Максим?

— Ничего…

— Ничего, — смеется Даша, усталости как не бывало. — Есть еще такое слово — «нормально». Что ничего-то? Как в школе?

— Мам, ну зачем ты? — сразу скучнеет Галя. — Школа да школа…

Напоминание о школе ввергает Максима в меланхолию. Пора домой, а там примется пилить мать: «Ты пораньше не мог явиться? Сколько раз говорить, чтоб в одиннадцать был дома!» А завтра вставать, когда темно и холодно и хочется спать. Вставать и телепаться в эту дурацкую школу.

Максим почти отличник, но школу, как и Галя, не любит. Впрочем, разница есть: Галя ее ненавидит, потому что троечница, а Макс просто не любит, особенно по утрам.

— Ну, я пошел, — вздыхает он. — До свиданья.

Уходить не хочется, и Максим цепляется за привычную спасительную идею.

— Гал, надо прогулять Тошку, — озабоченно говорит он. — Ведь правда, Дарья Сергеевна?

— Правда, правда, — посмеивается Даша: хитрости Максима чисты и прозрачны. — Только недолго, тебе целый час ехать.

Глупые, смешные дети! Все их секреты так Даше близки, так понятны! Жизнь мчится с пугающей скоростью, а душа не стареет, душа помнит все. И ее мальчик так же вот не мог уйти вечерами, только жили они не в отдельной, а в коммунальной квартире и собака была на всех одна, дворняга по имени Жучка — бегала во дворе и кормилась со всего коридора. Да, собак тогда в домах не держали, зато были младшие братья и сестры, каждодневно, ежеминутно отравлявшие существование. Попробуй приведи в дом того же Сережку, который бегал тогда за Дашей, весь двор на другой день горланит в полном восторге: «Тили-тили тесто, жених и невеста!..» Кошмарное дело — младший, например, брат; Даша Славке своему до сих пор вспоминает, укоряет почти серьезно, когда появляется тот в Москве…

Тошка, хитрец, мгновенно все понял: занял позицию у дверей, блестящие глаза нетерпеливо оглядывают всех по очереди, хвост в непрестанном движении. Галя снимает с гвоздя поводок, и Тошка приходит в неистовое волнение: суетится, носится по коридорчику, не дает надеть шлейку. Галя и Макс с шумом и хохотом ловят Тошку, хлопают дверью — ушли. Интересно, во сколько Максим будет сегодня дома?

Екатерина Ивановна, что-то рассказывая, накрывает на стол. Даша слушает краем уха, ласково и рассеянно, спрашивает, поддакивает — мама соскучилась, Дашино общество ей необходимо.

— Отложила тебе картошки: этим архаровцам дай только волю, все умнут… Поговорила бы с Галей — совсем не учится! Да, чуть не забыла, тебе звонила Света, просила обязательно позвонить. Да не прыгай ты, никуда твоя Света не денется…

Даша послушно опускается на стул. Мама снует из комнаты в кухню — рада, что надо кормить Дашу, что можно на нее поворчать, что дочь ее рядом.

— Сто раз просила купить «Коровку», знаешь ведь, что люблю. Нет в магазинах? Странно… Это же любимые мои конфеты! Ну тогда принеси хоть сгущенки. И сгущенки нет? Не выдумывай! Ты, наверно, заходишь не в те магазины.

Возвращается Галя.

— Ой, мам, и я с тобой.

— Ты ж только что ела?

— А я чаю…

Усаживается с удовольствием — щеки горят и глаза сияют.

— Мам, что у нас было! Севка Гаврилин, ну тот, из спецшколы, сцепился с математиком, с Архимедом. «Ваше, — говорит, — решение правильно, но не изящно…» — «Ах, не изящно, ну-ну…»— это Архимед — Севке, так, знаешь, ласково, так зловеще… «Идите, — говорит, — Гаврилин, к доске, продемонстрируйте ваше изящество». Севка взял мел и давай стучать, пишет-пишет, всю доску исписал — все как-то не так, шиворот-навыворот. Архимед молчит, сопит, потом как прыгнет — мы прям обалдели, испугались даже — прыг к доске, хвать мел и давай подчеркивать: «Здесь, здесь и здесь, а?» Севка смотрел-смотрел, красный такой, несчастный, потом забормотал, как во сне, и плечами все пожимает: «Как же так, Николай Петрович? У меня получалось…» Архимед ему: «Не заметили, молодой человек, поспешили. Не изящно…» И вдруг, мам, положил руку ему на плечо и говорит: «Ничего, Гаврилин, все равно молодцом, у вас действительно было изящно, почти до конца. После уроков объясню, в чем тут загвоздка. Кем быть собираетесь?» Севка голову опустил: «Хотел математиком». Мы думали, мам, Архимед вредный, а он: «Правильно, — говорит, — хотели». Но вообще он всегда злорадничает…

— Не злорадничает, а злорадствует, — машинально поправляет Даша, и тут снова звонит Света.

— Светик, ты? — радуется Даша.

— Тетка Света звонит! — вопит на весь дом Галя. — Мам, скажи, чтоб она приезжала! Мам, я соскучилась!

Тетю Свету Галя обожает. Сколько помнит себя, столько помнит Свету: она дружит с матерью с первого курса. Это Света вместе с отцом встречала Дашу у роддома, как раз она взяла кулечек со спящей в нем Галей, потому что отец боялся: была весна, было скользко. И потом всю жизнь Света то появлялась, то исчезала, но неизменно была у Гали и Даши.

Правда, она, как и мать, всегда занята, только Даша читает лекции, а Света преподает литературу в школе. Да еще у Светы двое мальчишек — хулиганы и близнецы, да еще есть Женя, которому надо создавать условия и которого надо кормить. Перед ним Галя немножко робеет — Женя знает три языка, изучает таинственный «новый роман», пишет докторскую, — а Свету она просто любит. И это при том, что Света вечно гонит ее: «Ну хватит, птица, ступай к себе, нам надо поговорить…» И Галя обижается, и уходит, и в знак протеста во всю мощь врубает транзистор.

Света кажется старше Даши, хотя они ровесницы, родились в один год, даже в один месяц. Может, потому, что располнела после рождения близнецов, да так и осталась. А может, потому, что замотана в своей школе, работает в женском неинтересном коллективе и нет стимула ни одеваться, ни следить за собой. Светлые волосы забраны в небрежный пучок, сапоги на низком простом каблуке, никаких там теней или туши, никаких батников, не говоря уж о брюках. Даже губы подкрашены не всегда, забывает, что ли?

— Школа — это не только сочинения и тетрадки, — шумит она за стеной в Дашиной комнате. — Школа — это прежде всего отчеты, методики, планы, уйма, море, горы бумаг! Это комиссии роно, практиканты, показательные уроки, какие-то мифические соревнования, стенгазеты, очки! И во все должен вникнуть классный руководитель, во всем разобраться, все успеть и за всем уследить. И заставить этих оболтусов, скептиков и всезнаек тащиться на классный час, где им талдычат прописные истины, а они рвутся на очередную бит-группу, чтобы балдеть в трансе — так это у них называется…

Галя с сочувствием слушает из своей комнаты бурную речь — по педагогическим соображениям из общества опять изгнана, — Галя малюет на стенах надменных красавиц (бабушка ворчит, но акварельные профили терпит), она дает себе железное слово не удирать больше с классного часа, не читать на уроках Стругацких и не болтать на физике, потому что вон как страдает Света.

Потом Света жалуется, что устала, нет больше сил: Женька пишет и пишет несчастную докторскую, третий год ни во что не вмешивается, не помогает, а на ней весь дом и эти дикие люди — Димка с Виталькой.

— Помнишь, Даша, как я шла на курсе? На красный диплом, на аспирантуру… Эх, да что там, все меня потом обогнали. Помнишь Пашку Сикоева? По две пары на каждую сессию, хвост по латыни тащил с первого курса, еле-еле на пятом отделался — пожалели его, дурака. Теперь знаешь кто он? Инспектор министерства! Проверяет, как я работаю, меня — ты подумай! — учит преподавать, и кто — Пашка! Вот она, наша эмансипация: вся она до первого ребенка, а уж когда их двое…

— Да ладно тебе, — утешает Даша. — Зато Женю знаешь как уважают филологи? И мальчишки твои здоровы, учатся, тебе помогают, не то что Галка.

— Да, мужики мои ничего…

Даша со Светой дружат всю жизнь. И это она, Света, спасла Дашу, когда ушел Вадим.

О том времени даже подумать страшно, и Галя не думает. Но что-то в ней навсегда, испуганно помнит серые пустые дни, тишину ставшей вдруг большой квартиры, неподвижную, чужую маму с широко раскрытыми, невидящими глазами.

Как ждала тогда Свету Галя, как кидалась навстречу звонку — его ставил еще отец, и было странно, что звонок — вот он, звенит, а где ж отец-то? Света вырывалась из школы, бросала все (впрочем, Женя был в те годы другим, оставался охотно с детьми), допоздна сидела у Даши, тормошила ее, чего-то требовала, заставляла есть: «Знаешь ведь, что с работы. Накрывай на стол, живо! Птица, ложки тащи!» И Галя стремглав летела в кухню и, радостно подмигивая бабушке, хватала ложки и хлеб: она знала — сейчас мама что-нибудь съест.

Иногда вместе со Светой приходил Женя. Он громко шутил, даже смеялся, ходил по комнате большими решительными шагами, что-то рассказывал, потом умолкал на полуслове, растерянно смотрел на низко склоненные головы — каштановую Даши и русую Светы, рявкал свирепо: «Галина, собирайся!»— и увозил Галю к себе, в крохотную квартирку, захваченную в полную собственность близнецами — Виталькой и Димкой.

Вчетвером они едва помещались в чистой голубой кухоньке. Женя, обжигая пальцы и смешно хватаясь за ухо, азартно жарил на большой сковороде яичницу — подпрыгивали, лопались аппетитные пузыри, — резал толстыми ломтями серый душистый хлеб, мазал его маслом, поил всю ораву чаем. Димка с Виталькой шумно хлебали из огромных блюдец, толкали друг друга ногами под шатким столиком, веселились и ссорились, и у Гали что-то разжималось внутри, что-то ее отпускало, горько и медленно…

Потом под присмотром Жени — раз и навсегда запретил он называть себя «дядей», заявив, что молод и хорош собой, а он и вправду собой был хорош, хотя не так уж и молод, — Галя мыла посуду, а мальчишки отчаянно спорили, кому вытирать вилки. Женя разрешал спор двумя справедливыми подзатыльниками, сурово усаживал всех за уроки и валился на диван читать французские книжки. Галя — она была уже в четвертом классе — тихонько подсказывала близнецам, Женя поражался ее коварству, грозил всем страшными карами, Димка с Виталькой изгонялись в соседнюю комнату, гостье наспех бормоталась невразумительная нотация: хозяин спешил возвратиться к книгам.

Как ей было тепло в этом доме! Тепло и грустно. Она все понимала, честное слово, все, кроме одного, главного: как же ее-то бросили? Вот Женя жарит яичницу (и отец жарил), вот, хмурясь, листает Димкин, весь в двойках, дневник (и отец листал, так же хмурясь, хотя у Гали двоек было поменьше) и вдруг уходит в ночь, в темноту, исчезает навеки. Галя смотрела на Женю с гневом и ужасом, он поднимал голову, виновато моргал: «Пошли к телику, а? По четвертой, говорят, интересное…»

Он позволял ей допоздна глазеть в телевизор, сам укладывал на диване спать и совал под подушку конфету («Смотри Дарье не проболтайся, убьет!»— как будто матери было не все равно), а утром провожал в школу. Он делал для Гали все, только не разрешал звонить домой, маме, и Галя знала — это потому, что мама сейчас плачет, а Света ее утешает.

Шли и шли бесконечные дни, складываясь в тоскливые недели и месяцы, а мать все сидела и ничего не делала, болела и не могла поправиться, и даже бабушка, наконец, испугалась. А Света — нет. Она сражалась за Дашу, как когда-то за мужа с его измученным студенческими столовками больным желудком, как за своих близнецов, когда они маялись бесконечными насморками и катарами. Она привозила смесь собственного приготовления и следила, чтоб Даша ела — какао и мед, жир и сахар — втолкнуть в себя столовую ложку этого адского зелья и запить почему-то холодной водой. Она велела Гале не валять дурака и учиться, подтянула по напрочь запущенному английскому. Она встретилась с Вадимом и сказала, чтоб он сгинул, не смел звонить, и он сгинул, перестал звонить, и Даше сразу стало легче.

А весной, когда почернел, съежился и стал колким снег и солнце холодно встало в бездонном небе, Света ввалилась однажды в дом рано утром, гордо потрясая коричневым хилым пакетиком:

— Хна, Дарья, иранская! Еле достала.

Она отправила Дашу в ванную мыть голову — Даша вяло сопротивлялась, — крикнула вслед, чтобы дали зубную щетку, и Галя с восторгом отдала свою, приготовила зеленую, вкусно пахнущую кашицу и намазала кашицей волосы, Дашины и свои. Полдня проходили они, закутав головы, как татарки.

— Правда татарки, — засмеялась Даша, посмотрев на себя в зеркало.

Галя замерла, услышав этот забытый смех, засуетилась, забегала между ванной и сервантом с бельем, подавая халаты и полотенца, пока Света мыла Даше голову.

— Ой, мамочка, какая ты стала красивая!

Даша нерешительно улыбнулась, провела рукой по влажным коричневым волосам.

— Красивая… Опять не седая, на том спасибо…

Она снова взглянула в зеркало — робко и удивленно, будто долго спала, а теперь проснулась, и вдруг сказала, что Света ее уморила и что она хочет есть. Последний раз Даша хотела есть год назад.

Летом они поехали в Прибалтику, к университетской своей Ирене. Галю оставили бабушке, близнецов бросили Женьке, хотя он пытался сопротивляться.

— Ничего, потерпишь, у тебя в конце концов отпуск — тридцать шесть дней, успеешь наплаваться! — крикнула Света, и он от неожиданности смирился.

Они вернулись загорелые и спокойные, переполненные балтийской здоровой свежестью, красивые особой, омытой морем бронзовой красотой. Даша прижала Галю к себе, сказала виновато и молодо:

— На будущий год поедем, доченька, вместе. Удивительная красота — дюны…

Галя закрыла глаза, вдыхая мамин родной запах, и жизнь началась снова.

— Слушай, Дань, что у тебя с Новым годом?

Даша смеется:

— У меня — вы. А у вас?

— А у нас — ты. Но не только…

Света делает паузу, но Даша молчит: знает, Света долго не выдержит.

— Что молчишь-то? — кричит Света в трубку: школа приучила говорить громко.

— А я жду, слушаю.

— Так вот. У Женьки, в светском их заведении, объявился такой мужик. Философ, представь себе, мудрено как-то связан с литературой, ну, это неважно. Женька говорит, очень даже ничего: не урод, не дурак, не сволочь.

— Слушай, это вдохновляет: при таких достоинствах — и не сволочь! А как насчет интеллекта? У мужиков нынче с ним слабовато…

— Погоди ты со своим интеллектом, я ж говорю — философ, там разберешься! И вообще усвой — для интеллекта существуют подруги, мужики совсем для другого, пойми наконец! Главное, не женат, разведен, детей даже нет, алиментов не платит.

— Детей, говоришь, нет? Это подозрительно, — развлекается Даша. — А кой ему годик?

— За пятьдесят, Даша, за пятьдесят, только совсем немного.

Даша вздыхает разочарованно. В ее теперешней жизни бывают разные встречи. Мужики до пятидесяти — куда ни шло, потом совсем плохо: ворчат и ноют, всем они недовольны, какие-то полинявшие и унылые, что-то там им недодали, чем-то обидели, ничего они не хотят и никуда их не вытащишь.

— Пора освободиться, в конце концов! — бушует тем временем Света: чувствует молчаливое Дашино сопротивление. — Нет, ты чокнутая! То страдала, что ушел твой болван Вадька, от попранной любви страдала, то маялась гордостью, теперь никто, видите ли, ей не нужен! А все из-за него, из-за Вадьки! Ну его ко всем чертям, Дарья! Его нет больше, понимаешь, нет. Он умер…

— Не надо, — тихо просит Даша. — Пускай живет.

— Пусть, — великодушно соглашается Света. — Только и ты живи тоже. Значит, так: Валерия этого на Новый год зовем, ты не выпендриваешься, никто ни к чему тебя не призывает, никто ни за кого не сватает, но Валерия, учти, зовем все-таки для тебя.

— А что, мы так и будем всю ночь вчетвером? — пугается Даша.

— Нет, не вчетвером, — сердится на ее испуг Света. — Приехал Игорь, на сей раз из Танзании, расскажет, как он там обучает великому и могучему, заодно новую супругу продемонстрирует…

— Игорь приехал? — ахает Даша. — Что ж сразу-то не сказала?

— Да не успела…

Игорь — их однокурсник и старый Дашин поклонник. Когда-то бегал за ней ужасно, но она влюбилась в Вадима, и Игорь с ходу женился, нарочно, Дарье назло — привел на вечер невзрачную какую-то девицу, представил: «Моя жена», — и между прочим, Даша расстроилась. С тех давних пор Игорь объездил полсвета, сменил в промежутках между командировками двух жен: нервы там, за границей, расходятся — два года лицом к лицу, на пятачке колонии. В бывших семьях растет по сыну, Игорь за ними присматривает, из жаркого своего далека.

Все эти годы, вынырнув из очередной экзотики, обязательно являлся к Свете, дарил страшноватые сувениры — африканского божка, например, черного, как южная ночь. Димка как уставился на того божка, так и смотрел не мигая весь вечер. И не дышал. Потом спросил нерешительно:

— А может, в Африке есть другие картинки, чтоб зайчик там или белочка?

И Света упрятала божка в ящик стола.

В другой раз Игорь приволок кокосовый орех и пепельницу — здоровенный череп в жутком оскале.

— Ты мне ребят заиками сделаешь! — возмутилась Света.

Игоря чуть не выгнала, хорошо, что Женя вступился.

Перепугав детей, довольный собою гость принимался за взрослых. Его Африка, как Париж, стоила мессы. Чего только с ним не случалось! Были в его рассказах непроходимые джунгли, смертоносные мухи цеце, огромные жирные крокодилы, москиты — злые, вредные, страшно умные, — была охота на тигра, наводящего ужас на жителей деревень, и если бы не советский человек Игорь…

— Да ты вроде в колледже работал, в городе? — мирно вставлял реплику Женя, потягивая джин с тоником, личный подарок от старого друга.

— Постой, не мешай, — смеялась Света. — Давай, Игорь, дальше — про ритуальные пляски…

— Светка, он же все врет! — хохотал Женя. — Какие пляски? Разве что на концерт сбегал, в культурный центр.

— Ничего подобного, — с достоинством сопротивлялся Игорь. — Не веришь — дуй в Танзанию, найди моего друга, старого колдуна, он все подтвердит. Хочешь, напишу, как зовут? Имя у него длинное, не запомнишь.

Так дурачились они и болтали, Игорь показывал слайды и фотографии и уж потом, уходя, спрашивал о Даше — хмуро и нехотя, будто сердит был на нее до сих пор. Он однажды даже плакал у Светы: «Дарья мне жизнь испортила!»— это после второго развода. Был, правда, пьян вусмерть, но плакал по-настоящему. Света клялась о случае том никому не рассказывать, Женьке клялась и божилась, но Даше конечно же рассказала.

— Здрасте, я, значит, виновата, так и будет всю жизнь все на меня валить! Да у него просто хобби такое — жениться! — возмутилась Даша, но в душе немножко была довольна…

— Так вот, Дарья, — спешила договорить Света, — женился наш Игорь на девице двадцати двух лет — заметь, возраст выложил сразу! Теперь, небось, и тебя в состоянии повидать. Вот она, страшная мужская месть: могут начать все сначала. Захотят — женятся на наших детях, и это не смешно и не стыдно и, в общем, нормально. А если мы заарканим, например, в сорок лет юнца, то смешно, и стыдно, и патология…

— Да хватит тебе философствовать!

Даша рада повидать Игоря, хорошо, что он будет, слава богу, что счастлив… Надо, пожалуй, сходить в парикмахерскую: Новый год, какой-то Валерий, да еще Игорь — сто лет не виделись, не хочет выглядеть Даша старухой.

 

3

Странно все-таки сотворен человек, царь природы. Очень по-разному — красивый и некрасивый, добрый, злой, умный и глупый, — однако един в главном: не может он без надежды, не может, не научился и учиться не собирается, с ней живет, с ней умирает. Никто не знает, что мелькнет последним в гаснущем навеки сознании, но, наверное, та же надежда — рядом с ужасом, с ним сливаясь, — не может быть, чтобы ничего больше не было…

А в жизни? Сто раз обманет мечта, выпорхнет из рук удача, а ты надеешься снова и снова. Редко на что-то реальное, зримое, просто живет в израненном жизнью сердце неистребимая вера в хорошее…

Всего один разговор, телефонный обмен информацией, — и Даша ждет Новый год с нетерпеливой радостью. Что там за Валерий такой? Имя какое-то странное… А у самой, что ли, лучше? Это сейчас вошло оно в моду, в детстве сколько из-за него страдала! «Даша-каша, Дашка-какашка…»— дразнился соседский Витька, вызывая на драку — Даша бросалась в бой сразу, — дразнился, пока не выросли оба. И в студенчестве имя ее не считалось красивым, хотя Вадиму нравилось, да он не в счет: влюблен же был, все ему тогда нравилось. Как-то теперь он живет? После Прибалтики Даша его простила, только Вадим об этом не знает, все поняла тогда — там, в мастерской у художника, — ужаснулась дремучему своему невежеству, пожалела и себя и Вадьку, простила и стала ждать — той самой, единственной встречи, которая суждена, говорят, каждому… Нет, о Вадиме вспоминать не надо, потому что это очень больно.

Неужели не ушла еще неумелая, ненастоящая ее любовь, неужели так глубоки наши непостоянные чувства? Как-то в читальном зале вдруг сжалось нежностью сердце: у полки стоял, склонившись над книгой, пожилой человек, и что-то в его фигуре, в манере держать чуть набок голову напомнило Вадьку. Но это потом поняла Даша, что похож он на мужа, первая же реакция — нежность. Жарко стучало в висках, и вспотели ладони, и все при одном только взгляде на сухощавого незнакомого человека…

Теперь будет у нее Валерий, может быть, будет. Давно пора появиться кому-то, устала Даша одна, утомилась от своей непарности, краткости встреч и мелькания лиц.

Дочь заехала за ней к последней лекции: вожделенное пальто с погончиками ожидало их в «Машеньке», во всяком случае, Даша на то надеялась: на носу Новый год, людям не до осенних покупок.

Галя приехала минут за пять до звонка, постояла, прижавшись носом к дверям, послушала мамин спокойный голос — Даша читала какую-то запись — и вдруг расслышала красоту ритмичных торжественных фраз, над которыми потешалась дома, зачитывая вслух, подвывая нарочно, куски из мудреных маминых книг.

Зазвенел долгий звонок, зашевелились, загомонили, потопали вниз с расположенных ярусом скамеек студенты. Галя толкнула дверь и, лениво подволакивая ноги в первых своих сапожках на каблуках, ступила в аудиторию. Но никто ее не заметил — ни ее, ни великолепных на ней сапожек, ни светской походки. Вокруг Даши шумели и струились студенты. Оживленные, разгоряченные, такие умные, они окружили кафедру, о чем-то спрашивая, перебивая друг друга, высказываясь, похоже, даже советуясь. Галя рассердилась и стала решительно продираться к матери.

Мать, высокая, стройная, тоже разгоряченная, спорила с длинным, как жердь, очкариком, шлепая его мимоходом своей эрудицией. Очкарик не сдавался, что-то доказывал, потом стал совать Даше исписанный с двух сторон листок:

— Видите, я даже вычертил ритм припляса, получается иноходь.

— Да обычный традиционный ритм, — возражала Даша, — «ах вы, сени, мои сени…». Никакая это не иноходь, вечно вы, Володя, придумываете!

— Мама! — возмущенно и тонко крикнула Галя. — Я тебя жду-жду…

И, подтверждая особые на Дашу права, пронырнула под тощими руками очкарика, четко встала с матерью рядом. Они идут покупать пальто, она что, забыла?

Даша взглянула на дочь, улыбнулась, уважительно кивнула очкарику, собрала бумаги, аккуратно сложила в большую элегантную сумку и вышла вместе с Галей из аудитории.

Пока шли к метро, пока ехали до Смоленской площади, спускались и поднимались по переходу к «Машеньке», они разговаривали. Даша, как всегда, выложила все первой. Лекция, кажется, удалась — еще бы, разбирали собрание Рыбникова! — Ерофеев, тот, в очках, длинный, — такая умница, до чего же оригинально мыслит! Завкафедрой, что ни говори, осел фантастический, жуткую опять порол чушь. Она даже решила сначала, что он шутит: не может же человек всерьез быть таким дураком!

Понемногу разговорилась и сердитая Галка. Похвалила историчка («Никто не знал, почему буржуазия в России была сразу реакционной, а я знала!»), заставили целый час отсидеть пустой урок («Вот скажи, это справедливо?»), на зимние каникулы она пойдет в семидневный поход на лыжах («Я ведь уже взрослая, надеюсь, меня отпустят?»).

Даша, услышав про поход, испугалась, но промолчала. За последний год научилась не спорить заранее: там будет видно, может, сорвется поход-то? Галя выжидательно покосилась на мать, готовая к борьбе за свои права, но хитрая Даша мирно шагала в высоких сапожках, и Галя неожиданно для себя призналась:

— Ой, мать, как я по тебе соскучилась! С тобой знаешь как интересно? Интереснее даже, чем с Максом.

— Ну, наверное, я больше знаю, — отшутилась польщенная Даша.

Галя умолкла, задумалась. Значит, поэтому? Потому что мама так много знает? Заглянула вчера в Галин учебник: «Повторяете народников, да? А вам рассказывали о любви Желябова к Софье Перовской? Он сам заявил в полиции о причастности к покушению: хотел умереть рядом с ней, вместе с товарищами. И после смерти они не расстались: улицы с их именами в Ленинграде рядом…»’ Ни о чем таком Галя не слышала, историчка говорила совсем другое. Это другое надо было понять и запомнить, но оно случилось давно, век назад, и речь шла не о людях, а о борьбе идей. Народники были носителями идеи ложной, живыми людьми они не были, как могли они тронуть Галю? А мать взяла да и рассказала об их любви, спорах, сомнениях, об их душевных муках, горестном ожидании неизбежного поражения. Самые дальновидные чувствовали — что-то не так в их теории — и, чтобы заглушить это чувство, шли до конца, до жестокости.

Потом мать принесла книги. Галя прочла их залпом, глотая слезы, беспомощно сострадая, пытаясь понять, разобраться. Сколько жертв, сколько крови, какой полный разгром! Она рассказала о том, что прочла, классу, и класс разделился и спорил, нетерпеливо ждал историчку — как высшую, последнюю справедливость. И когда вошла Валентина Васильевна, на нее рухнула такая лавина мнений, вопросов, призывов четко сказать «да» или «нет», разобраться, кто прав, кто неправ, что она растерялась.

— Да, они ошибались, их путь вел в тупик, — перекричала всех Галя, — но они были героями, они шли на смерть ради идеи, а вы так можете? И не смейте их осуждать!

Урок превратился в диспут. Никто не был опрошен, новую тему пришлось задать по учебнику. Но Валентина Васильевна не задумываясь пошла на педагогический криминал: класс, кажется, понял, что такое история, почему она всем нам необходима. И Галя поняла вместе с классом.

А все мать, это она на Галю влияет. Только дома бывает редко, а когда бывает, запирается в своей комнате на большой ключ — Галя его терпеть не может! — и работает. Лекции у нее, семинары, статьи, книгу целый год писала, а ее не стали даже и обсуждать — как мама переживала! И еще в Доме ученых Даша смотрит какие-то фильмы, сердится, что Света не может — вечно она занята! — а еще какие-то конференции, встречи, о чем-то там они спорят и что-то решают… Но зато мама умная и красивая, девчонки в Галиной школе прямо ахают:

— Такая тоненькая, совсем молодая…

— А ей уже сорок! — хвалится Галя, прибавляя совсем немного, и девчонки Гале завидуют.

Даше с Галей здорово повезло: в «Машеньку» они успели и пальто купили — хипповое, с хлястиком и фестонами, молодцы, румыны, здорово делают! Эх, чуть бы пораньше, Галя тут же бы его надела! Жди теперь до весны, а пока таскай на себе зимнее — толстое, стопудовое…

Они шли вдвоем по шумным предновогодним улицам и гордились собой: купили пальто, да еще модное и почти без очереди, да еще дешево — за шестьдесят, потому что в подростковом — в «Машеньке». Нет, что ни говори, они молодцы, они просто герои!

— А знаешь, мама, на зимние каникулы я, наверно, поеду в лагерь, — сказала вдруг Галя. — Нина Петровна говорит, что достанет путевки.

— В какой еще лагерь?

— От МГРИ.

— От какого такого МГРИ?

— Ну, мам, ну не притворяйся! Геологический институт, рядом с вами, на Моховой.

Нина Петровна — мать Максима. Даша ее ни разу не видела, но по телефону они общаются и друг другу симпатизируют. Нина Петровна работает в фотолаборатории, отец Максима — геолог, весной, летом и осенью пропадает в поле, мать бьется тогда с сыном одна.

А биться ох как приходится! Максим то учится, то не учится, то таскает в дом толпы друзей и после них — как после налета прожорливой саранчи, а то одиноко и мрачно лежит на диване, глаза потусторонние, странные, и к нему не подступишься. В сентябре обложился справочниками и пособиями и сказал, что железно идет в МГРИ, в ноябре пособия кому-то отдал, объявил, что учиться дальше не будет — и так полжизни просидел за партой, — а уедет с геологами в тайгу (только не с отцом, конечно), а после армии — на Дальний Восток, к океану, которого — представьте себе — до сих пор ни разу не видел!

Максим то дружит с матерью и приносит из магазина картошку, а то ничего не делает, не помогает да еще скандалит, грозит, что уйдет из дома, если будут его притеснять. Однажды уходит действительно, неделю кантуется у друзей, и Нина Петровна сходит с ума, обзванивает всех, чьи телефоны, прорвавшись сквозь сложные Максовы зашифровки, сумела понять в его записной книжке — удирая, забыл ее в спешке дома. Звонит, конечно, и Даше. Заговор матерей нерушим, свят и вечен.

— Сидят сейчас в кухне, мама их накормила, вы не волнуйтесь, — шепчет Даша, прикрыв рукой трубку. — Нет-нет, не худой и не грязный, ничего плохого с ним не случилось. Живет, кажется, у какого-то Гарика, я попробую выведать у Гали, потом позвоню.

— Дарья Сергеевна, скажите ему, — всхлипывает Нина Петровна в трубку, — ну что ему надо? Дома же хорошо! Пока нет отца, у него даже своя комната, мы в его годы разве так жили? И что я такого сказала, что сделала? Он пришел тогда в два часа, подумайте, в два ночи! Я боялась, что его зарезали, все глаза проглядела! Другая бы надавала пощечин, а я только выругала… Зря, конечно, но ведь сил нет…

— Нина Петровна, дорогая, не плачьте! — пугается ее слез Даша. — Я все сделаю, все, что надо, я скажу ему…

— Только вы от себя, хорошо? Не говорите, что я звонила.

— Конечно! Это Галя, это мы виноваты… Они там поссорились, отношения потом выясняли, до часу проторчали на лестнице, он, наверное, шел пешком. Я тоже злилась, ругалась…

Даша чувствует себя виноватой: Максим влюблен в Галю по уши, а у него десятый — выпускной класс. Это все из-за нее, из-за Галки, а значит, Дашина тут вина.

Даша вешает трубку и бросается в кухню, высказывает Максиму все, что о нем думает, требует, чтоб немедленно занимались — пусть вместе, если уж так… Галя снисходит: гоняет Максима по английскому — тут она корифей. Они закрывают плотнее дверь, пьют чай, съедая весь хлеб, все печенье, вместе читают тексты. Даша не позволяет Гале запускать язык, таскает в дом умопомрачительные американские детективы, вечерами упорно говорит с дочерью по-английски.

— Бабуль, ну чего она? — возмущается Галка. — Баб, скажи ей!

— Некогда мне тут с вами, — дипломатично ворчит бабушка, вообще-то всегда на стороне внучки, но знает — здесь Даша стоит насмерть.

На русские прямые вопросы Даша отвечает уклончивыми английскими фразами. Приходится понимать, отвечать, даже беседовать. И Галя сдаётся, и увлекается, и шагает далеко впереди программы. А Максим ничего не знает, а главное — знать не хочет. Он нарочно коверкает и без того исковерканный им английский, нахально заявляет, что устал, хохочет на весь дом, сердит Галку. Потом в кухне настает тишина. «Целуются, черти, — вздыхает Даша. — Ну что тут поделаешь? Целуются!»

Она громко отворяет дверь своей комнаты, громко идет в кухню. Максим отскакивает от Гали — красный, прямо пунцовый. А Галя — ну такая тихая девочка, скромница, воды не замутит. Но глаза… Глаза у Гали сияют, носик блестит так победно! Ах, Галка, Галка, совсем заморочила парня! То спорят о судьбах цивилизации и далеких звездах, а то целуются — все вперемежку.

— Максим, ты домой, интересно, собираешься? — сурово спрашивает Даша.

Галя делает большие глаза, бешено жестикулирует за спиной у Макса: его побег — тайна, Даше знать не положено! Даша сердито отмахивается — мать там с ума сходит, а они резвятся…

— Иду-иду, — торопится исчезнуть Максим, — сейчас иду…

Даша поворачивается и уходит, а в кухне — опять тишина.

— Мам, так я еду в лагерь?

— Подумаем. Я позвоню Нине Петровне.

Даша уходит от прямого ответа. Лагерь — это, конечно, неплохо, нет, это действительно здорово, потому что тогда сорвется этот лыжный поход — при одной только мысли замирает сердце. Но соглашаться сразу не полагается: Даша за лагерь что-нибудь выторгует — теплую шапку, которую Дочь упорно не носит, возвращение домой не позже десяти, кашу «Геркулес»— от нее, видите ли, толстеют! Да мало ли что еще…

— Мам, а что думать? — теперь уже Гале до смерти хочется в зимний лагерь. — Что думать, мама? Все едут…

Все — это Максим. А раньше все шли в поход. Молодец Нина Петровна: нашла все-таки выход.

— Ну, посмотрим, — говорит Даша, а сама рада-радехонька: Гале будет там хорошо, там режим, свежий воздух, и мама отдохнет от стряпни…

Вот сколько проблем обсудили Даша и Галя за один только вечер. Очень собой довольные, зверски голодные, ввалились они домой. Екатерина Ивановна тут же их накормила, внучкой в обнове полюбовалась и покупку одобрила.

— Ты б так радовалась, когда статью твою публикуют, — посмеялась она над гордостью дочери по такому пустячному поводу.

Даша махнула рукой:

— Статья… Ты вот пальто попробуй купи…

Предновогодняя неделя была веселой и суматошной — мастерили игрушки: все трое дружно не любили дутые большие шары, главное украшение нынешних елок. Галя накупила золотой и серебряной бумаги, Екатерина Ивановна вытащила припрятанный с прошлого года картон, Даша принесла с работы клей и ножницы. Вечерами они садились вокруг стола и творили, каждый свое и до поры — в тайне. В этом году к компании примкнул Максим: болтал, хохотал, всем мешал, всех смешил и ко всем подглядывал.

— А я знаю, что ты делаешь, — дразнил он Галю.

— Мам, скажи ему! — возмущалась она.

— Сама скажи, — бормотала в ответ Даша, не отрываясь от своего картонного зайца — уши у зайца упрямо валились набок.

Екатерина Ивановна терпеливо и с удовольствием делала очередной домик: брала коробочку из-под какао, приклеивала островерхую крышу, прикрывала ее снегом из ваты, маникюрными ножницами прорезала в коробочке крохотное оконце, отворяла ставни. Домик сажали на одну из лампочек, горящий внутри огонек подсвечивал его изнутри, голубое оконце будило смутные, уснувшие у горожан чувства — луна, снег, тихая ночь в лесу, пахнет волшебством, хвоей.

Елка стояла до середины января у балконной двери, продуваемая свежим морозным воздухом, в ведре с водой — воду подливали и подливали. Валом валили друзья, пили при разноцветных огоньках чай, слушали музыку, разговаривали, молчали — в полумраке хорошо думалось. И всегда кто-нибудь неотрывно смотрел на домик. Екатерина Ивановна с удовольствием домик дарила: «Ничего, сделаю новый…» Значит, будет у нее еще один Новый год, значит, до него доживет…

Двадцать седьмого Максим с Галей с утра пораньше отправились за елкой — в валенках, теплых шапках, надев под пальто по два свитера. Проторчали у базарчика часа три, не меньше, топая ногами, похлопывая себя по бокам окоченевшими через двойные варежки пальцами, бегали, прыгали, чтоб согреться. Потом какие-то парни разожгли из палок и веток костер, и все оживились, повеселели, стали шумными и друг другу своими. Ждали машину с елками, ждали, пока разгрузят, выбирали, мерили, обсуждали и спорили. Но зато елка была — чудо! Большая, под потолок, свежая и пушистая.

Ее поставили, как всегда, в воду, укрепили веревками, ведро закутали белой накрахмаленной простыней, посадили под елку медведя — подарок Даше на свадьбу. Елка оттаяла, и дом наполнился запахом мороза и хвои. Тошка немедленно затеял войну с медведем: ненавидел его, неживого, от всего звериного своего сердца — валил на бок, хватал зубами за ухо, старался уволочь под диван. Медведя дружно отстаивали, Тошку бранили, Галя гонялась за ним с веником, Тошка, рыча, огрызался. Наконец он оставил медведя в покое и занялся елочкой: покусывал, склонив голову набок, молодые, терпкие иголки, впитывал в себя витамины — знал, что это ему разрешается.

Двадцать восьмого вечером был устроен торжественный смотр игрушкам — домик, как всегда, победил. Максим притащил смешную огромную обезьяну: вырезал откуда-то рожицу, наклеил на плотную, в три слоя бумагу. Глаза и нос обезьяны золотились от мишуры.

— Галкин предок! — заявил он и нахально потребовал, чтобы обезьяну водрузили на самый верх вместо старинной звезды, которую в этом доме хранили и берегли.

Максимовы претензии дружно отвергли, и после долгих препирательств, возмущаясь и протестуя, он согласился все-таки поместить обезьяну рядом с медведем, под елку.

Елку наряжали долго и тщательно — из магазина были только лампочки, звезда, серпантин. Нарядили, зажгли лампочки и посидели тихонько, глядя на творения рук своих в синем, зеленом, оранжевом свете. А сходить в парикмахерскую Даша так и не собралась. Да и куда идти, под Новый-то год? Это же день угрохать! Даша принимала зачеты, ей было не до стрижки, не до прически. Придется Игорю лицезреть Дашу такой, какой стала она к своим сорока. Надо только подкраситься (тени и прочее есть у Гали) и решить вопрос с платьем: строгие юбка и блуза или вечернее, длинное, привезенное с Бонд-стрит, узкой лондонской улицы, где покупают табак и трубки английские снобы. А Даша, неимущая туристка с десятью фунтами в сумочке, взяла да и купила черное вечернее платье за бешеные деньги — двенадцать фунтов: пять подбросила Инна Власова.

Инна окончила МГУ, вышла замуж за англичанина — стажировался у нас на филфаке, — жила в Лондоне и, конечно, встретилась с Дашей. Они провели вместе весь день — сходили в кино, посидели в итальянском ресторане, посмотрели в подвальчике выставку Шагала и Татлина, а потом Инна сказала:

— Давай купим тебе что-нибудь.

Даша собиралась купить брюки и длинный джемпер (такие тогда только входили в моду), но увидела вечерние туалеты — близилось рождество, платья, одно другого великолепней, висели рядами — и решилась разом. Она и не представляла, что может, оказывается, такой быть красивой, сразу — выше, изящней, ну просто другая женщина стояла перед ней в зеркалах. Да еще продавщица, элегантная молодая дама, вся в шелках и духах, носила и носила платья, Даша, воспитанная нашим суровым сервисом, никогда бы и не посмела обмануть ее ожидания.

— Дань, дорого, — пыталась удержать ее Инна. — За эти деньги мы с тобой свитер, брюки да еще туфли купим!

— Нет, ты пойми, — Даша не отрываясь смотрела в зеркало, — когда праздник, то я как Золушка. Портнихи нет, времени нет, нет, Инка, сил…

Инна махнула рукой:

— Давай! Мечты должны сбываться!

И Даша купила платье, в котором была королевой, а на оставшиеся гроши — куколку Гале и что-то Вадиму. Прилетела обновленная, переполненная прекрасным городом, в котором прожила целую жизнь — девять дней! — а дома ее ждал сюрприз: Вадим сообщил, что уходит. Так и не надела Даша английское платье, в горестях своих про него забыла, а когда вспомнила, то решила, что и надевать не стоит, потому что оно несчастливое.

Шло время, но платье по-прежнему оставалось в моде, английский классический стиль себя оправдал: на все возрасты, времена, на любой вкус и любую фигуру… Нет, страшно, этот наряд обязывает, он не для домашнего Нового года, тем более когда ты одна, без мужчины: к такому платью спутник просто необходим.

Тридцать первого пришлось ехать на факультет: лентяи и неудачники сдавали хвосты. Студенческий народ хитер, рвется отделаться от хвостов под самый Новый год — кто ж не поставит зачета? Поворчат, а поставят, да и спешат все домой — отдохнуть, отоспаться. Ну, Даша у всех чохом и приняла, да они, в общем, кое-что знали. Приехала, помогла маме, отдохнула, а вечером стала собираться к Свете.

Надела узкую черную юбку, полотняную кофту-рубаху, маленькое замшевое фигаро, накинула халатик, намазала лицо кремом, промокнула крем бумажной салфеткой и уселась перед зеркалом. Галя немедленно возникла рядом.

— Мам, можно я тебя накрашу? — попросила она. — Ну мамочка, миленькая, можно? Ты не умеешь…

— Кыш, — шикнула на нее Даша. — Притащи лучше тени и не глазей под руку.

Галя тени, серебристые, для Дашиных серых глаз, принесла, ворча, удалилась: мало того, что самой не дают краситься, уж и мать родную подкрасить нельзя, совсем заели. А между прочим, это ее тени, ей подарили на день рождения, нечего конфисковывать…

Она удалилась, а Даша, восприняв краем уха Галину воркотню, тут же отбросив ее как не имеющую под собой основания, принялась за дело.

Как все-таки здорово, что есть для кого мазать ресницы — и без того черные, они превращаются в нечто томное, роковое, — какое наслаждение не спеша, с чувством, водить по губам душистой помадой, оттенять тоном глаза, чуть касаться пушистой кисточкой щек — так теперь пудрятся.

Даша трудилась долго и с удовольствием. Потом, отстранясь, оглядела себя критически и осталась довольна. Великое дело — косметика.

 

4

Света велела приехать пораньше: помочь с салатом, а главное, поболтать, пока нет никого. Они и болтали, и салат сделали, а потом Даша соорудила Свете прическу — Света ворчала, что долго, медленно, что жгут щипцы и сколько можно ее терзать. Через час прибыл Женя с огромной сумкой — отвозил ребят к матери, от нее приволок здоровенные банки: соленые огурцы, квашеную капусту, маринованные помидоры.

— Дарья, салют! — Глаза веселые, сытые, чувствуется — выпил и закусил, в настроении преотличном. — Ух ты, какая ты у нас сегодня красавица! Свет, давай в темпе, грянет Игорь, а ты в халате. — Прическу жены не заметил.

— Переживет, — небрежно отмахнулась Света, однако же скрылась в спальне.

— Даш, что открывать? Куда что ставить? Полдесятого, а у вас конь не валялся! Вам бы все трепаться…

Женя, как всегда, прав: заболтались, завозились, а в десять гости, и могут прийти раньше, и надо же отдохнуть. Но с Женей все не проблема, переполнен энергией. Мигом вскрыты консервы, раздвинут и сервирован стол. На ходу, между делом Женька врубает джаз, протяжный вопль великолепной Глории Гейнер задает сервировке бешеный темп.

Если искусство и в самом деле призвано выразить время, то джаз — двадцатый век во плоти, во всем его трагическом стремлении к скорости: подхлестывает и без того взвинченные, напряженные нервы, торопит — быстрее, быстрей, еще быстрей… Три Женькиных шага — под истерику Глории, — и он уже в кухне, и вот уже снова здесь, у стола. Даша еле успевает отдавать приказания в коротких оркестровых паузах.

Все. Поставили, убрали, открыли, передвинули, откупорили. Света в зеленом костюме возникла в дверях спальни очень эффектная: светлые волосы короной на голове, прическа молодит и худит. Сели втроем на диван, закурили блаженно.

— Выпьем, девочки, по чуть-чуть? — У Жени жаргон сегодняшней молодежи, в институте своем, что ли, набрался? — Гости гостями, а главное, себя не забыть.

И тут же, будто в ответ, нетерпеливые звонки в дверь — один, другой, третий — Игорь, конечно.

— Сиди, хозяин откроет. Света сжимает Дашину руку.

Странно, Даша волнуется, потому и дернулась открывать, и еще потому, что привыкла все делать сама: звонят, значит, надо открыть. Но почему же она волнуется? Никогда Игорь всерьез не нравился…

— Девочки, на выход! — гремит Женя. — Заморский гость грядет! Позвольте представиться: Евгений, а это жена моя, урожденная Евстигнеева, а также ее подруга, небезызвестная вам Дарья Сергеевна…

Женька в ударе: позади Игоря вежливо улыбается прехорошенькое создание, протягивает тонкую руку. Женька с удовольствием ручку целует.

— Ира…

В передней впятером невообразимо тесно. Света уводит Иру в ванную — подкраситься, поправить прическу, без этого никак нельзя, — Игорь остается один, без поддержки, такой же, как был, только с бородкой. Вручает сумки с бутылками, заливается густой краской — всегда краснел легко.

— Здравствуй, Даша. Ты совсем не изменилась, даже лучше, чем прежде.

— Правда? — смеется Даша. — Ты тоже, Игорь, такой же, как был, только с бородой.

Игорь смущенно теребит жиденькую бородку, начинает вдруг вытирать и вытирать ноги, опускает голову. Женя, возвратившись из кухни, смотрит на него с живым интересом: чего это он?

— Братцы, десять часов, между прочим! Последний-то гость где же?

А гость как раз и звонит: нажал — отпустил, коротко, один раз, как звонят незнакомые.

— Дуйте в комнату, тут не развернешься, — командует Женя, — а я открою.

Даша с Игорем проходят в комнату (ее в этом доме называют большой — все познается в сравнении), садятся рядом на диван и молчат. Из передней — дуэт Жени с невидимым гостем.

— Ты что опаздываешь?

— Искал…

— Я ж объяснил!

— Потому и нашел.

Голос низкий, сдержанный, почти бас, что приятно Удивляет Дашу: сейчас почему-то сплошь дисканты. В проеме появляется высокий мужчина, сзади маячит довольный Женька. «Те же и гость для подруги жены», — мысленно комментирует Даша. Недавно смотрела пьесу, действующие лица — сплошь «он, она, ее подруга, его любимая женщина…». Все перепутано, ничего не разобрать толком, и неясно, зачем герою кроме жены еще и любимая женщина, которую он тоже не любит.

Игорь бросает на Дашу мгновенный негодующий взгляд: все, кажется, понял. А что, собственно, понимать? Он с женой, Женя со Светой плюс Даша и плюс Валерий. Что понимать-то? — беспомощно злится Даша.

— Знакомьтесь…

Ира со Светой выходят как раз вовремя, чтобы принять участие в ритуале взаимных рукопожатий. Ира очаровательна: прямой носик, темные, как вишни, глаза, сиреневый брючный костюм. А главное, юная, совсем девочка, нежная кожа прорывается сквозь мощный заслон косметики, свежий рот не в силах скрыть коричневая зачем-то помада, перламутровый маникюр подчеркивает прелесть молодых рук.

Валерий, несмотря на пятьдесят с чем-то, гораздо интереснее Игоря: хорошее мужское лицо — прямой нос, сжатый решительный рот, умные глаза под большими очками в тяжелой роговой оправе. Да, Игоря рядом с ним не поставишь. Света замечает произведенный эффект, косится на Дашу: ну что, рада? Рада, конечно! Хорошо, когда лицо хорошее, и плохо, когда плохое. В юности, если начинал ухаживать некрасивый, невзрачный и становилось скучно, Даша сурово себя одергивала: «Не смей судить по внешности, не надо!» Теперь поняла — надо, и даже очень: лицо выражает сущность, внутренний мир, с появлением мимических морщин — особенно. Бывают, конечно фантастические исключения (криминалисты доказывают): убийца с ликом святого, философ с физиономией дегенерата, но это же исключения! В сорок лет Даша гораздо переборчивее, чем в двадцать, и в смысле внешности тоже.

Ира с детской укоризной смотрит на мужа: тоже сравнила, похоже, расстроилась, тщеславная девочка! А Игорю, кажется, все равно — задумался, посерьезнел не к месту и не ко времени, что, черт возьми, с ним такое?

— За стол, братцы, за стол! — по-хозяйски шумит Женя. — Быстренько провожаем старый, в общем, вполне приличный год!

И вот они садятся за стол и поднимают бокалы, муж чины следят за тарелками дам, чтобы было всего понемногу: салат, колбаса, шпроты, крохотные пирожки с мясом — гордость и мастерство Светы, соленые грибы, собранные близнецами под водительством Жени, красная рыба и прочее, прочее. Оркестр Поля Мориа создает лирический фон, в углу мерцает экран телевизора — без пяти двенадцать Женя встанет и включит звук. Света все не отойдет от обязанностей хозяйки: скользит по тарелкам материнским озабоченным взглядом, то и дело срывается с места и бежит в кухню — вроде все предусмотрено, а нет то того, то другого. Женя ест, пьет, острит, всех развлекает и развлекается сам — привык, что душа общества, — Ира сидит неподвижно и прямо, стесняется, что ли, впрочем, пьет здорово, и все водку («Нет, спасибо, вина я не пью»). Но что же все-таки с Игорем? Не очень похож он на счастливого новобрачного. К Ире как-то по-чужому внимателен: подливает водки, чиркает зажигалкой — Ира закурила сразу, в тонких пальцах дымится длинная сигарета, — о чем-то предупредительно спрашивает. Ира кивает, но теплоты, близости между ними нет, это же всегда видно, этого никак не скроешь. А может быть, так только кажется Даше? Может, видит она то, что хочется видеть? Ира почти вдвое моложе, какая женщина в силах перенести столь мощный удар природы?

А Валерий безупречен: все внимание Даше, даже когда говорит с другими, не выпускает ее из виду — вовремя что-то доложено на тарелку, вовремя налита хрустальная рюмка.

— Внимание! Без десяти двенадцать! Игорь, тащи шампанское из морозилки…

Выключается музыка, гасится свет, вспыхивают огни на елке. Кремль, торжественные поздравления, бой курантов.

В эту ночь по всему городу (а может, и в других городах) на клочках папиросной бумаги под бой часов торопливо пишут желания, клочки сжигают, пепел бросают в шампанское, с последним ударом часов шампанское пьют — так велено в таинственной древней книге, книгу никто не читал и не видел, но на всякий случай советы ее исполняют.

Все приготовили карандаши, низко склонились к столу — свет только от елки да от телевизора, — все пишут, женщины взволнованно и серьезно, мужчины посмеиваясь, Уступая вроде бы женским прихотям.

— С Новым годом, ура!

Звенят бокалы, пенится всегда праздничное шампанское, кружатся пары на телевизионном экране. Даша выпивает пепел своего желания: «Любить». Клочок маленький, на одно только слово, и она повторяет, расшифровывает про себя заклинание: «Хочу любить, быть любимой, нет, это не обязательно, хочу сама любить, не могу в пустоте больше…» Упрямо жаждет она любви, видно, не чувствует еще своего возраста.

— Ваше здоровье, Даша…

Валерий, улыбаясь, чокается с ней отдельно. Глаза под дымчатыми очками смотрят ласково и внимательно. Начинается новогодняя ночь.

Они танцевали и танцевали — и парами, и всей компанией, прыгая, как дикари у ритуального костра где-нибудь в джунглях. Валерий принес с собой кассетный магнитофон, сам ставил кассеты, сам включал-выключал, никому не доверил драгоценное свое имущество. Танцевать, конечно, любили все, да еще под такую музыку — протяжные, тягучие стоны труб, смешливое кудахтанье саксофонов, томные вздохи зарубежных певиц — сплошь роковых соблазнительниц и красавиц.

И магнитофон, и пленки Валерий привез издалека, из Японии (он вообще, как выяснилось, объездил полсвета, пока не осел, впрочем не окончательно, в институте), в его обширном портфеле были еще и пластинки для Жениной жалкой «Ригонды», но пластинки за всю ночь так и не вытащили, вполне хватило магнитофона.

Ира вначале сидела отстранено и молча — не слишком умелые вихляния старшего поколения как-то не вдохновляли, — потом догадалась, что так и просидит всю ночь: никто, даже муж, не уговаривал. Тогда она встала и выдала класс. Молодое ее тело струилось и извивалось, глаза на неподвижном лице смотрели поверх голов, впрочем, Игорь с Валерием и рядом с ней оказались на уровне, а Женя ускользнул звонить кому-то по телефону. Даша со Светой благоразумно ретировались, да и устали уже. Они сели на диван и так сидели, глядя на Иру без зависти, но с печалью.

Потом Даша вышла в кухню — хотелось отдохнуть от жары, от грохота джаза — и неожиданно для себя поймала самый хвостик Жениной фразы: «Я очень, а ты?» И даже не фраза, а тихая нежность в Женином всегда бодром голосе поразила ее. Он положил трубку, рассеянно взглянул на Дашу, лицо его было грустным и тихим, куда девалась обычная лихая веселость.

— Пошли покурим? — быстро нашлась Даша.

— Пошли покурим, — машинально отозвался Женя.

Они курили, молчали, и Даша старалась не верить в очевидное, мало ли что он там «очень»? Но он разбил ее глупые надежды:

— Что делать, скажи? Ведь Света — это на всю жизнь…

— Я не знаю, о чем ты, — попыталась остановить его Даша, но он не стал останавливаться.

— Я так тоскую о ней, не могу больше…

— Женча, милый, не надо, — испуганно зашептала Даша. — Вы единственная благополучная пара, которую я знаю, последнее доказательство, что счастливая семейная жизнь возможна! Женя, это чувство пройдет!

— Но я не хочу, чтобы оно проходило… — Его лицо еще жило, еще светилось тем разговором. — Знаешь, что я понял? Брак — это терпение… Пошли танцевать…

Танго — старинное, ретро — Даша опять танцевала с Валерием, стараясь не думать о Свете и Жене. Мерцали, расплываясь в близоруких глазах, огни на елке, что-то хрипловато нашептывала любимая ею в студенчестве Дорис Дей. Валерий, сжимая руку, негромко переводил слова. И слова эти, принадлежащие не ему и не к ней обращенные, волновали и трогали — они были точны и печальны, как жаль, что Даша забыла английский, — и рука его была сильной и теплой, он казался таким надежным… Светлая тень надежды коснулась Даши своим крылом. А правда, может, что-то у нее еще будет, что-то припрятала напоследок судьба? Или это просто музыка, новогодняя снежная ночь, вино, огоньки на елке?..

В неохотном, подсвеченном снегом рассвете они вышли вместе на улицу и пошли, пригнувшись от бьющей навстречу, начинающейся, закручивающейся пурги к дому Даши. Было пусто и тихо, тротуары, деревья и фонари заносил жесткий снег, колкий ветер румянил лицо. Хорошо, что Света живет, в общем, близко и не надо мчаться через весь город в ярко освещенном вагоне метро, где смотрят на тебя сидящие напротив незнакомые люди, хорошо, что можно идти рядом, под руку, как давно ни с кем не ходила Даша, идти и чувствовать, что кто-то старается заслонить тебя от жгучего ветра.

У подъезда он коснулся губами ее руки, попросил разрешения позвонить, сказал, что благодарен судьбе за встречу, — словом, сделал все, что положено, — и Даша поднялась к себе на четвертый этаж с давно забытым ощущением тайны и новизны, неся в себе это прощание под летящим вбок снегом, тепло его руки, прикосновение губ.

 

5

Он позвонил через день и позвал в кино. Это было смешно и трогательно: сто лет не была в кино, чтоб так вот — в нормальном кинотеатре с буфетом, где сидят за столиками прямо в пальто, едят пирожные, положив на колени пушистые шапки, пьют пиво и соки. Потом, в пальто же, набиваются в плохо проветренный зал, смотрят старые и обязательные «Новости дня», а уж после них фильм.

Даша давно ходила лишь в Дом ученых, где фильм как-то само собой получался одним из составляющих, где сдавали пальто вежливой гардеробщице, пили кофе в маленьком обжитом кафе, угощались слоеными пирожками и часто там же, в кафе, оставались, махнув рукой на фильм, предпочитая ему дружескую беседу, тем более что фильмы в последние годы пошли какие-то скучные, необязательные — что наши, что зарубежные. Отгремели, улетели в прошлое фильмы-события, когда ходили после них как больные и думали, думали — о себе, о жизни, своей перед нею ответственности.

«Кто боится Вирджинии Вульф»… Фильм с молодой Тейлор — об опустошении двоих, соединенных навеки, об интеллектуальном измывательстве друг над другом, о страшной игре — подмене жизни. Только посмотрев этот фильм, поняла Даша, какая актриса — Тейлор. А в прокате все Клеопатра в золотых туалетах, ледяная богиня с мраморным бюстом и пустым взором…

Интересно, почему он пригласил в кино, как школьник? Но, с другой стороны, куда можно пригласить женщину? В театр? На хороший спектакль билеты надо покупать заранее, и не покупать, доставать с боем. В ресторан? Зверское повышение цен помогло ненадолго: по-прежнему томятся у дверей покорные очереди. Бары? Их заполонили наши подросшие дети, которым тоже податься некуда. А ведь тянутся еще новогодние праздники — в этом году целых три дня, с субботой и воскресеньем, — да и Дашиных вкусов Валерий пока не знает.

На всякий случай Даша надела любимое вязаное платье — наверняка ведь зайдут куда-нибудь после кино, может, потому и пригласил на дневной сеанс? Галя с интересом смотрела на мать.

— Мам, подвить?

— Давай, только быстро.

Галя, как и положено профессионалу, поплевала на щипцы, опробовала их на газете, усадила мать за стол, велела не двигаться и, бесцеремонно поворачивая отданную ей в распоряжение Дашину голову, подвила лежащие легкими волнами пряди. Красиво это у нее получалось. Наверное, потому, что рисует, или просто — новое поколение: как-то больше у них вкуса, желания и умения украсить себя. Галя, даже поссорившись с матерью, упрямо играя в молчанку, шипит возмущенно в соседней комнате:

— Бабушка, скажи ей, синий свитер сюда совсем не идет!

А в Дашиной юности чуть ли не позором считалось заниматься собственной внешностью…

Валерий стоял на углу. «Как мальчишка!»— прыснула Даша и, откинув капюшон с белой опушкой, ощущая запах своих духов, быстро пошла к нему по юному новогоднему снегу. Он шагнул, сдержанно улыбаясь, навстречу, и она снова увидела, какой он интересный и строгий, как непохож на безалаберных ее друзей. Галка сказала бы: «Ух ты, какой взрослый!»— хотя друзья матери ненамного моложе. Света, прощаясь, шепнула как-то даже испуганно: «Солидный, Даш, малый, не дрейфь…»

Валерий спокойно ждал — в дубленке, пыжиковой темной шапке, с атташе-кейсом в руке. Он окинул Дашу смешанным взглядом: восхищение с порицанием сливались в нем воедино.

— Даша, Даша, как можно без головного убора? Вы простудитесь, январь на дворе!

В каштановых Дашиных волосах таяли, пропадая, бусинки снежной крупы: что-то опять зачиналось в природе, там, высоко, в серой клубящейся глубине.

Простудится… Смешно… Когда она так рада! Даша взяла Валерия под руку и пошла вместе с ним по просторной улице с шестью рядами рвущихся в центр и из центра машин. Он что-то говорил, а она чувствовала крепкую руку, запах снега, блаженную, давно забытую опору на сильного. Но вот прислушалась, уловила суть: снова влага после новогодней пурги, дышать нечем, а у матери поднялось давление, пришлось ехать через всю Москву, помогать по хозяйству, и машина, как назло, на приколе… Все приходится делать самому: магазины, уборка, в городе опять нет картошки…

— Вот я звонил вам, Даша, буквально с тряпкой в руках!

— А вы бы ее положили, — рассеянно предложила Даша.

— Так я и положил! — он неожиданно громко расхохотался. — А ремонт, Даша, ремонт! Затеваю летом, но, сами понимаете, ищу обои заранее. Тоже, скажу вам, проблема…

Света постоянно бранила Дашу за впечатлительность и подверженность настроениям. Света, конечно, была права. Ожидание, радость, мгновенный укол раздражения (это когда о тряпке) и сразу — спад, усталость и скука. Даша съежилась, потускнела. Правда, холодно, как-то зябко, надо бы накинуть капюшон, да лень… А Валерий все говорил, говорил, все о каких-то делах и заботах, все на диво неинтересно, и не о том, не о том говорил он, о чем стоило говорить при свидании. Погода, слякоть, давление — господи, что за темы! Понятно, все это есть на свете, все входит в жизнь, но не для того же встречаются двое… «Дарья, не смей, — тоскливо приказала себе Даша. — Позавчера он был другим!»

Она искоса взглянула на своего говорливого спутника, увидела чуть одутловатый, довольный собою профиль, под дубленкой угадывался животик — его, что ли, тоже не было в Новый год? Так ведь правда же не было! И зачем он так отчаянно не о том говорит?

— А почему вы не ездите на машине? — попыталась она проявить хоть какую-то заинтересованность. — Раз вам тяжело…

Валерий даже расстроился:

— Да вы что! С новыми ценами на бензин? И потом — соль съедает покрышки.

— Ну и пусть, все не съест! — скрыть раздражение было уже невозможно.

— О-о-о-о, вы не знаете, какая это проблема! — И он заговорил о покрышках.

Так, под взволнованный его монолог, дошли до кино. Они вошли в фойе, и Даша остановилась, изумленно и благодарно: посреди широкого зала возвышалась высоченная, под потолок, елка. От елки к углам, чуть выше человеческого роста, тянулись флажки — большие, бумажные и с картинками. И эти флажки со старинных времен паровозами, щеголеватыми котами в красных, с раструбами, сапогах с наивными доверчивыми Снегурками в белых шапочках эта огромная ель, едва уловимый запах хвои — не запах, призрак его — все это пахло зимой, праздником, полузабытым детством, площадями первых послевоенных лет, когда люди снова учились смеху и радости, как учатся ходить и работать после тяжелой болезни.

Даша, все забыв и простив — покрышки, тряпку, давление неведомой мамы, — рассматривала флажки.

— Знаете, Лера, — она пока не знала, как его называть, — это все-таки лучший из праздников — Новый год, второго такого нет на земле. Весь мир в эту ночь вместе, везде зажигаются лампочки или свечи, люди желают друг другу счастья, верят в него…

Валерий молчал. Даша взглянула на него и увидела, что он серьезно и вдумчиво смотрит на распахнутую дверь буфета, на которой так и написано большими четкими буквами: «Буфет». Валерий оторвал от вывески взгляд, с непонятной укоризной покачал головой:

— Вижу, что ничего, кроме буфета, в этом кинотеатре нет. И книжный киоск закрыт. А вообще пошли посмотрим, что за книжки они здесь продают.

И, не дожидаясь Дашиного согласия, он двинулся к коричневому прилавку, где под стеклянной крышкой с амбарным замком лежали тощие брошюры и темных тонов книги. Даша печально посмотрела на его широкую, обтянутую дубленкой спину и пошла за ним. Наклонившись над прилавком, Валерий неторопливо и громко читал названия, потом вздохнул: нужных книг нет, конечно, зато всякой ерунды полно, как всегда. Он рассуждал на эту актуальную тему, а Даша молча стояла рядом.

Тяжелая скука окутала ее с головы до ног, разом навалилась тошная слабость, устали ноги в сапожках на каблуках, спертый воздух давил грудь, гул плотной людской массы жужжал в ушах. Почему они торчат возле запертого киоска, ведь он заперт? Какая разница, что за книги здесь продают, если их купить все равно невозможно? Почему Валерий все говорит, говорит, и так ужасно неинтересно? И сеанс как назло задерживается, спасительный звонок не звенит.

— Вы до кино где-то были? — неожиданно спросила Даша.

— Нет, я из дома, — помедлив, недовольно отозвался Валерий: как же так, его перебили. — А что?

— Вы с портфелем.

— Матери завозил кефир, купил заодно стиральные порошки… Да, так вот книги… Достать древних авторов невозможно, приходится ездить на черный рынок, в Сокольники, переплачивать…

Теперь он заговорил оживленнее, даже голос стал выше, от обиды, наверное: за Софокла перед праздниками заплатил тридцатку, за Гомера в ноябре — пятьдесят!.. Любимые, близкие Даше люди, их великие имена мелькали вперемежку с суммами, за них уплаченными. Чужой, хищный, враждебный мир — какие-то подворотни, спекулянты, книги из-под полы — не давал дышать.

— Верите, Дашенька, зарплаты своей буквально не вижу! Обещали филиппики Демосфена, представляете, все филиппики, двадцать второго года издания, просят сорок — прямо шкуру дерут! — но я еще поторгуюсь…

Может, она просто ханжа? В конце концов, это жизнь: спекулянтов все больше, тех, кто пользуется их услугами, — тоже. Продают, покупают даже в университете, никто никого не стесняется. Недавно подошла Верочка с кафедры польского языка: «Дарья Сергеевна, вам не нужен свитер? Мне достали, правда, с переплатой, но он мне велик». Даша окинула ее ледяным взглядом: «Вера, я спекуляцию не поощряю…» Чью спекуляцию, не уточнила. Сказала и пошла по коридору, чувствуя себя нелепым осколком давно прошедших времен, да и грубиянкой к тому же.

Бедный Демосфен, мужественный защитник древних Афин! Послушал бы сейчас Валерия — снова бы отравился: философ, только двадцатого века, якшается со спекулянтами!..

Наконец-то звонок — долгий и резкий — призывает наслаждаться искусством. Валерий, поддерживая Дашу под локоток, чинно двинулся вместе с толпой к распахнутым настежь дверям, к черному зеву зала. Даша механически шагала с ним рядом.

Она села в кресло, добросовестно посмотрела «Новости дня», набитые безнадежно устаревшей, да и скверно поданной информацией, зажегся и снова погас свет, потянулись титры, задымил в цвете на весь широкий экран завод, и она стала думать о себе и Валерии, друзьях и подругах, мужчинах и женщинах, о том, как дивно и страшно все среди них изменилось, как поменялись они ролями, и что теперь с этим делать, никто не знает. На экране бурлила ненастоящая жизнь, плоский и примитивный, одномерный какой-то мир непонятно зачем показывали Даше. А она думала о Свете и Жене, об Ирене с ее блестящими статьями по прибалтийским литературам, о незадачливой поэтессе Ларисе — некрасива, нервна и очень-очень талантлива, — о посиделках в Доме ученых, разговорах и спорах — всегда интересных, значительных, не о давлении, не о стиральных порошках (хотя была же с ними проблема), не о спекулянтах, не о деньгах, хотя все живут небогато, так ведь как раз богатые-то только и говорят и думают, что о деньгах, может, потому и богаты?

Даша прикрыла глаза, чтобы не мешал серый фильм, в котором все, до деталей, было неправдой, и увидела Каунас, как мираж в темном зале, — старинный, с настроением, город, в котором они со Светой прожили как-то неделю.

Ирена прислала короткое письмо (всегда писала короткие письма, боялась наделать в русском ошибок), звала посмотреть новую картинную галерею: «У нас теперь свой Гоген, Рубенс, Грез. Приезжайте, и вы увидите. Мы третьи теперь по картинам — после Москвы, Ленинграда». Они приехали и увидели.

Старый литовец, всю жизнь проживший на чужой, не литовской земле, подарил городу, в котором родился, картинную галерею. Старый литовец был адвокатом и понимал, что делает. Он не стал писать завещания, зная наверное, что оно будет опротестовано, он отдал коллекцию сам, при жизни. Сияющая Ирена — соломенные волосы почти до пояса — уверяла, что на коллекцию покушался Вильнюс, столица, но литовец стоял на своем: «Только Каунасу!»— и вот смотрите, какие у нас картины!

Даша и Света скрывали улыбки. Ох уж давнее это соперничество: Москва — Ленинград, Вильнюс — Каунас; Ирена в Каунас свой влюблена. Когда учились, таскала сюда весь курс, все слушали игру старинных колоколов, смотрели соборы, сидели в крошечных, на три-четыре столика, в коже и дереве, кафе. А уж Даша со Светой вообще облазили всю Литву, возглавляемые неутомимой, высокой — да еще на каблучищах — Иреной с ее блестящими гладкими волосами, от которых в Москве не могли оторвать взгляд мужчины.

Ирена открыла им настоящего, не рекламного Чюрлениса, трагически зыбкого, так до конца и не понятого, Ускользающего от определений, как ускользают от нас его полотна, обреченные на исчезновение. Трудно пришлось Чюрленису в недолгой жизни! Никто не заметил неярких, туманных, каких-то невнятных картин художника на первой национальной выставке. «Видишь, как плохо быть молодым и новым, — писал он брату. — Почему люди не смотрят по-настоящему, почему не напрягают своего духа? А таланты рождаются и умирают в безвестности…» Не оценила Чюрлениса его родина, его Литва, не поняла и не приняла ни живописи его, ни музыки: слишком обогнал он время. Зато теперь они с нами — эти холсты, написанные нестойкими минеральными красками, хрупкая эта музыка, ни к кому из композиторов даже не приближающаяся…

На четвертом курсе, заработав вполне прилично на стройке, все трое съездили в Друскининкай, влажный зеленый город, где жил художник, куда больным, затравленным, надорвавшимся приехал он умирать. В тихом дворике, полном неярких цветов, они слушали его сонаты — люди сидели на лавочках, пианист играл в доме, окно во всю стену было из рамы вынуто. Потом ушли к Неману, стояли на берегу, молча смотрели на его широкую гладь. На другой день поехали отдыхать к морю, лежали, укрывшись от балтийского ветра, в белых дюнах пронзительно-голубой Ниды…

И вот снова Каунас, галерея. Ай да адвокат, мощный старик! Ничего себе подарок: Рафаэль и Рембрандт, Айвазовский, Моне и Сезанн. Может, он сошел с ума? Ведь он же коллекционер! Как он мог со всем этим расстаться? С этой теплой коричневой египтянкой, с таким вот морем — белая пена, сплошь пена, ничего больше, — с красным, единой огненной краской, закатом на Куршской косе… Так и не сумел, значит, забыть — что мы, в самом деле, знаем о вечной, лютой разлуке с родной землей? — отдал городу все, что у него было.

Они смотрели, не могли насмотреться, споря и соглашаясь друг с другом. Потом спустились в кафе, на первый этаж галереи. Пахло жареным кофе, чуть слышно играла музыка, разделенные барьерами, завешанные макраме столики казались одинокими островками. Усталые и притихшие, они приходили в себя после потрясения красотой.

Почему Даша вспомнила об этом сейчас? Она открыла глаза. На экране по-прежнему кипели картонные страсти: мощный конфликт между отсталым директором и парторгом-новатором развивался крещендо. Она покосилась на Валерия — серьезно и спокойно он смотрел на экран.

Как все-таки странно: философ и путешественник, объездивший мир, встретился с женщиной, за которой намерен вроде ухаживать, и полчаса ныл по поводу слякоти и обоев. И ведь не один Валерий такой! Ну отчего мужчины стали так безнадежно неинтересны? Роются в мелочах, обидах и неудачах, о которых и думать противно, а уж говорить — тем более. Отчего завкафедрой так уныл и ничтожен, так велеречив и так скучно читает, что студенты толпами бегут с его лекций, презрев неизбежное наказание? Как получилось, что женщины и работают, и любят, и дружат по-настоящему — раньше сказали бы «по-мужски», но теперь мужчины, кажется, и не дружат, — почему им все интересно, а мужикам — только драгоценные их машины да телевизор с футболом-хоккеем? Неужели это действительно важно, чтобы «наши» забили «ненашим»? Что это значит, когда спортсменам дают ордена, такие же, как фронтовикам, насмерть стоявшим под Москвой, или шахтерам за их опасный труд? Почему «усталые, но счастливые», как напишут потом репортеры, эти мальчики сообщают без тени смущения, что защищали ни больше ни меньше чем честь страны? Разве в этом она, честь, а не в том, как живут в стране люди?

Даша шла на свидание как на праздник (а свидание разве не праздник?) и получила пощечину: давление, очереди, порошки… Как не боится Валерий быть таким скучным? Это что, веками, генетически въевшаяся самоуверенность, ощущение себя извечным хозяином положения? Все давно изменилось, а они едут по старым рельсам, которые никуда уже не ведут…

А вдруг это нормально? Вдруг так и должно быть, а она просто ничего не понимает? Или именно ей катастрофически не везет?

Неожиданно защипало в носу. Не хватало еще разреветься, с ума сойти! «Он тебе никто, ясно? — сказала себе Даша. — И неча реветь, истеричка! Да это же просто смешно!» Она представила, как расскажет о встрече Светлане, фыркнула в самом неподходящем месте — «скорая» с горестным воем увозила от героя жену, а может, любимую, — коснулась руки Валерия.

— Я пошла, — шепотом сказала она. — Эта штука, конечно, сильнее, чем «Фауст» Гёте, но мне она не по силам…

И, не дожидаясь ответа, — Валерий просто онемел от Дашиной невоспитанности, — пригнувшись, чтоб не мешать, она пошла к запасному выходу. Уж настолько-то человек свободен: встать и уйти с унылого зрелища? Да еще когда человек дохнет с голоду? На нервной почве, что ли, Даша страшно так захотела есть или потому, что время давно обеденное?

Красная надпись «выход» горела в чернильной мгле как желанный костер в ночи. Костер обещал жареное мясо, сулил свет и тепло, а там, позади, оставались дикость, холодная ночь и чужой человек, враждебного племени.

 

6

Валерий догнал на улице.

— Даша, в чем дело? — с достоинством осведомился он. — Разве так можно? Фильм, конечно, не люкс, но надо же досмотреть, раз пришли. Куда вы летите?

Даша развернулась на полном бегу, поскользнулась в высоких сапожках. «Мы одной крови, ты и я…» А это другая кровь.

— Я лечу ужинать, — сказала она, беспомощно ненавидя, чувствуя себя смешной и нелепой, — вон в то кафе!

— Да, но почему? — оскорбился Валерий. — Я сам собирался вас пригласить, но тут какая-то забегаловка…

— Ну и что? Я есть хочу! — Понимала, что груба, неприлична, только ничего не могла с собой сделать.

Она смотрела на него со стыдом и гневом: вырядилась, как дура, надушилась, накрасилась, а он — порошки! «Дикая женщина, но ведь красавица!»— ахнул про себя Валерий. Нет, такую он не упустит! Хоть бы Женька, тюфяк, намекнул: дескать, с характером. Он-то думал, все у него в руках — «поглядим, что там за Даша», — а она вот-вот удерет. Плевать ей на его кандидатскую, выезды, неженатость, на все его плюсы — уж он-то знает им цену! Нет, надо срочно спасать положение.

— Дашенька, да вы что? — снисходительно хохотнув, Валерий придержал Дашу за локоть. — Ну хотите, пошли сюда, хотя лучше в «Нарву», тут совсем близко.

— Не надо в «Нарву», — хмуро буркнула Даша: так хотелось от него отвязаться! — и шагнула, не оглядываясь, вниз, в погребок.

«Сейчас будет очередь», — обреченно подумала она, но очереди почему-то не было. «Тогда, наверно, уже закрыто, — насторожилась Даша, — или санитарный час, или что-нибудь поломалось». Но было открыто, горел свет, и швейцар, как ни странно, встретил их без всякого видимого раздражения. Валерий, улыбаясь чуть напряженно, помог Даше снять пальто, они прошли в маленький зал — в глубине сияла огнями елка — и сели в углу за столик.

Судьба, этот двуликий Янус, пожалела Дашу и повернула к ней второй, приветливый лик: к ним сразу подошла официантка, положила на стол желтоватый листок. Даша, благодарная за все — что нет очереди и без всяких просьб им дали меню, что на них не кричат и явной неприязни не выражают, — выбрала салат, мясо в горшочке и кофе. Девушка в передничке и накрахмаленной белой наколке неожиданно улыбнулась: все ясно, эти двое поссорились.

— Завезли «Мукузани», — доверительно сообщила она тому, кому надлежало мириться. — Желаете? А может водочки?

— Нет-нет, «Мукузани», конечно, — живо откликнулся Валерий, тоже, кажется, был рад, что так вот, запросто, их кормят и поят. — Дашенька, я не спутал?

Он не спутал: в Новый год Даша пила «Мукузани».

— Скатерочку сейчас поменяю…

Официантка, довольная собственной добротой, исчезла.

Даша ела дымящийся, в соку картофель, вылавливала со дна ароматное, с перцем и лавровым листом мясо, пила ледяное вино из запотевшего бокала — ай да забегаловка, надо ее запомнить! Валерий изо всех сил старался исправить безнадежно испорченное.

— Знаете, Даша, а в Канаде зима совсем другая. Много снега, много солнца, все катаются на коньках. Мне там подарили «канадки», ритуал был такой: в дни рождения нашим дарить коньки, как на Востоке — сари и национальные шапочки.

В погребке было славно. Народу прибавилось. Видно, они попали в какой-то непредсказуемый перерыв между волнами посетителей. Даша, накрыв блюдцем чашечку с кофе, вытащила из сумки сигарету. Курить стала после Вадима — когда хорошо и когда очень плохо. Сейчас все в ней смешалось: обида — пошла на дурацкое это знакомство, грусть — знала ведь, что ничего не получится, благодарность — старается человек, но теперь уж зря.

— Разрешите?

Она подняла глаза. Высокий седой человек отодвигал задвинутый стул. Сзади маячила официантка.

— Не будете возражать? Все места заняты.

Сколько могла, не сажала, видела — что-то у этой пары не ладится, но народ прибывал.

— Что ж делать! — вздохнул Валерий.

— Садитесь, — поторопилась извиниться за его вздох Даша.

— Спасибо. — Человек уселся, стул скрипнул под большим плотным телом. — Меня зовут Андреем, — неожиданно представился он.

— Андреем? — поднял брови Валерий.

— А что? — весело удивился пришелец. — Странное имя? Ну давайте буду я Автандилом — друг у меня есть такой, грузин. Годится?

— Нет, не годится, — засмеялась Даша. — Оставайтесь лучше Андреем. А я — Даша, он вот — Валерий.

— Очень приятно, — вежливо привстал Андрей.

Валерий коротко кивнул, подчеркнуто повернулся к Даше.

— Так вы спрашиваете, что я делаю в институте? — Хотя Даша не спрашивала. — Ну как вам проще сказать? Есть такой термин, может быть, слышали, «массовая культура»?

Даша про термин слыхала и в упрощении не нуждалась: не такое уж сложное понятие «массовая культура», это же не теория относительности.

— Идеологическая экспансия Америки в ту же, например, Канаду совершается во многом как раз при помощи массовой культуры. Экстраполируя межличностные отношения на отношения классовые…

Ну чего он выпендривается, почему злится? Человек же не виноват, что его к ним посадили! Кто виноват, в самом деле, что столиков на двоих почти нет? Всюду на четверых, а то и больше — сидят за длинными столами по три пары, каждая старается две другие не замечать… Напрасно, конечно, представился, но он, может, приезжий, у них там, в провинции, теплее друг к другу относятся…

Летели, сталкиваясь и перемешиваясь, наукообразные термины, Даша терпеливо кивала, потом решилась взглянуть на Андрея. Он уже заказал, ему принесли, он ел то же мясо, пил водку, подливая себе из графинчика. Дашин взгляд встретил почти виновато: понимал теперь, что мешает.

— Видите ли, Дашенька, — рокотал Валерий, — в буржуазном мире средства массовой информации создают искусственный образ реальности, внедряют в сознание полуправду, почти правду, балансируя на самой ее грани, чуть-чуть только ее подправляя, вторгаясь тем самым в духовный мир индивидуума, более того — этот мир формируя. Мак-Люэн, например, вообще отрицает «цивилизацию письменности»…

«Это он нарочно, нарочно, — рассердилась Даша. — Ведь может, стервец, не о слякоти, но до Андрея ему это и в голову не приходило… Выживает, ну просто выгоняет хорошего человека из-за стола! Экстраполировать… Сукин сын!»

— Простите, — решительно врезалась она в ученую речь, — а вы кто? Я имею в виду, кто вы по профессии? — она обращалась к Андрею.

Валерий поперхнулся и замолчал.

— Я-то? А я инженер, строитель, — явно обрадовался вопросу Андрей. — Вернулся под Новый год с трассы, а тут премия, за что, неизвестно, наверно, за то, что не сбежал, выдержал нашу дорогу. — Он на глазах оживал, приходил в себя. — Теперь премию надо проесть, пропить и прокатать на такси. Девушка! Нам шампанского!

— Нет, что вы! — всполошилась Даша, но официантка уже несла здоровенную бутыль с серебряным горлышком.

— Спасибо, мы уходим. Счет, — шевельнул пальцами Валерий, и Андрей расстроился, прямо детским от обиды стало лицо.

Официантка, кивнув Валерию — «одну минуточку!» — с мягким шлепком открыла бутылку, белая пена мгновенно заполнила три бокала. Андрей взял бокал за тонкую ножку.

— За вас, Даша! — он принял вызов Валерия и не считался с ним больше: теперь он говорил только с Дашей. — Люблю, когда умеют так наслаждаться — вкусной едой, хорошим вином и теплом. Мы, строители, это ценим.

— Ну тогда и за вас тоже. — Запотевшие стенки бокала холодили пальцы. — Вы, Андрей, наверное, гурман?

— Конечно, как все бродяги! Да еще прямо с трассы, У нас там нет разносолов…

Валерий встал, извинился, сказал, что скоро вернется, и ушел в глубь зала. Андрей растерянно посмотрел ему вслед: такого маневра не ожидал.

— А вы, Даша, кто вы такая? — спросил он, запнувшись на имени, и покраснел.

Даша улыбнулась: что-то он совсем оробел, когда противник сбежал с поля боя.

— Нет, правда, вы где работаете? — Андрей покраснел совсем уж отчаянно.

— Я филолог, читаю фольклор…

— Но где, где вы его читаете? — Он напряженно смотрел куда-то за Дашу.

Она оглянулась. К ним возвращался Валерий.

— На филфаке, на Моховой.

— Фольклор — это всякие сказки и песни?

— Ну да.

Валерий стоял уже рядом.

— Дашенька, я расплатился, пошли?

Он наклонился и уверенно, по-родственному, накрыл Дашину руку своей. Даша послушно встала.

— До свидания, было поразительно приятно, — очень вежливо, даже изысканно сказал Валерий.

— До свиданья, мне тоже… — понуро пробормотал Андрей.

Даша протянула, прощаясь, руку, Андрей, привстав, руку осторожно пожал. Уходить было жаль, невозможно, не нужно, а она уходила. Хотелось слушать Андрея и сидеть рядом с ним, а придется слушать Валерия. Почему так все в жизни случайно?

Они ушли, и Андрей остался один. Перед ним на столе, среди горшочков и чашечек с недопитым кофе, глупо торчала бутыль с никому не нужным шампанским.

За тот час, что сидели в подвальчике, мир до неузнаваемости изменился: все было покрыто снегом, а он падал и падал — большими влажными хлопьями, очищая, преображая Москву, устилая собой черные тротуары. Это потом к снегу привыкнут, станут на него ворчать и его бранить, а пока он был чудом.

— Извините, Даша, но пить с первым встречным шампанское вовсе необязательно!

Даша удивленно взглянула на Валерия, — от замечаний давно отвыкла, — но он сердито смотрел в сторону.

— Поразительное нахальство: он же понимал, что мешает!

— Кому это он мешал? — нахмурилась Даша. — Мне, например, нисколько, а если хотите знать… — и осеклась.

Что она может сказать этому незнакомому человеку? Сказать, что плохо воспитан, не умеет себя вести? А зачем? Он, что ли, тут же исправится? «Как я устала! А надо еще идти, говорить… Когда он кончится, такой долгий, перепутанный день?» — взмолилась мысленно Даша.

— Послушайте, не надо меня провожать! Вы только, пожалуйста, не сердитесь!

И она, выдернув руку, быстро пошла, почти побежала на другую сторону улицы. Ничего, перед Женей она извинится: ну да, ну пусть, подруга его жены — вздорная, пустая баба.

Нырнув в извилистый переулок, Даша оторвалась от возможного преследования и пошла в сторону своего дома, с наслаждением вдыхая пахнувший снегом воздух, выбирая улицы, параллельные шумному проспекту Мира. Она шла по чистым белым улочкам, видела перед собой погребок, седого грузного человека, снег падал и падал, и было ей грустно и хорошо.

 

7

Январь — месяц темный, суровый, ночной и холодный месяц. А преподаватели ему, как ясному лету, рады: ни лекций, ни семинаров, сиди принимай экзамены. В городе стужа, здоровенный, у Пушкинской, термометр просто пугает: двадцать три, двадцать четыре, двадцать шесть градусов… Люди пробегают кусочки улиц короткими перебежками, под обстрелом мороза, ныряют в спасительное метро, прикрывая шарфами и варежками носы и щеки.

Даша мороз любит — такой вот, трескучий: сухо и чисто, выметено все жестким холодом, на то зима. И пусто, пусто на улицах, все застыло и замерло, как у нее в душе. Давным-давно был погребок, елка, свет и тепло, большой человек рядом — дружелюбный, беспомощный, от обид совершенно незащищенный. Даша о нем думает, он даже ей снится. Ничего конкретного, без сюжета. Просыпается утром и знает, что во сне был Андрей, было что-то ей близкое.

Эти мысли и сны погружают в странное оцепенение: Даша рассеянна и задумчива и чего-то ждет. Ходит на факультет, нехотя препирается с завом — в этой каждодневной войне нужна же ей передышка. Зав — от морозов, что ли? — присмирел тоже, солидно сидит у себя в кабинете, никому особенно не докучая. Жаль, что нет лекций, только они могли бы Дашу отвлечь.

На экзамене Ерофеев, длинноногий и встрепанный, как боевой петух, с ходу бросается в спор. На элементарный вопрос об основе сюжета «Царевны-лягушки» отвечает собственной теорией, не совпадающей (а как же!) с общепринятой. Даша с досадой смотрит на эту неугомонную жердь: ей печально и спорить не хочется. В конце концов, это экзамен, а не дискуссия.

— Так в чем все-таки основа сюжета? — устало прерывает она Ерофеева, и он смотрит на нее с сожалением и упреком.

— Да знаю, знаю, — бормочет, стараясь поскорей отделаться и вернуться к своей теории, — старинный обряд сватовства — стрельба из лука. В Болгарии, например, и сейчас этот обряд кое-где сохранился: юноши поджигают стрелы и пускают их во дворы, где живут девушки…

— Хорошо, идите.

Даша мрачно пишет «отлично». Ерофеев выбирается из-за стола, огорченно смотрит на Дашу и плетется к двери. Выросшие из пиджака руки болтаются не в такт шагам.

— Володя, — окликает его Даша, вообще-то в аудитории не зовет студентов по именам.

Ерофеев поворачивается, глаза оживают мгновенно.

— Подождите меня в коридоре, дослушаю после экзамена.

— Ага. — Худая рука энергично отбрасывает со лба длинные волосы, интересно, когда-нибудь он стрижется? — Только мне еще надо на истфак: там у меня археология, факультатив.

— Как, сегодня, сейчас? Ну-ну, в общем, правильно, надо ходить на истфак, раз уж у нас обходятся почему-то без исторических дисциплин. И не спешите, пожалуйста: у меня еще дела на кафедре.

Они встречаются часа через два, и Ерофеев обрушивает на Дашу лавину догадок, умозаключений, фантастических выводов и неожиданных сопоставлений. Даша слушает, находит противоречия и неточности, но, завороженный собственной логикой, к ее возражениям Ерофеев глух. Оба они сердятся, соображают наконец, что давно хотят есть, бегут в столовку под лестницей, одним духом проскакивая застывшее на морозе пространство. Общеизвестное Ерофеев, как всегда, выворачивает наизнанку: ноты в сборнике Кирши Данилова вовсе не для скрипки, их можно петь!

— Да что вы, черт возьми, как ребенок! — теряет терпение Даша, — Надо быть Аделиной Патти, чтобы взять такую высоту!

— А и не надо брать, — спокойно возражает Володя. — Ноты только основа, намек, а петь можно как угодно, например, на октаву ниже. И потом на Руси умели петь высоко, «трудным голосом».

— Ну, не знаю, — задумывается Даша. — Ваша точка зрения ничем не подтверждена.

— Пока не подтверждена, — мимоходом уточняет Ерофеев, уничтожая вторую тарелку супа, приканчивая сначала белый, а потом и черный хлеб в желтой пластмассовой вазе.

Со страшной скоростью он поедает хлеб, запивая его жидким сиротским супом, заглатывает в три глотка хилый, с четырьмя сморщенными ягодками компот — в какой, интересно, пропорции тот компот разбавляют? В Дашины студенческие годы у них в общежитии буфетчиц меняли чуть ли не ежегодно, но каждая новая тут же подхватывала знамя изгнанницы, истово и упрямо повышая собственное благосостояние за счет алчущих знаний.

— А как, Володя, у вас со стипендией? — осторожно интересуется Даша.

— Черт, забыл зайти в деканат. Вроде бы обещали…

— Вроде! — негодует Даша. — На что домой поедете?

— Да я грузил на Казанском, — наскоро бросает Ерофеев: вечно его перебивают! — Матери чашку купил, здоровую, как бадья, она любит… Дарья Сергеевна, я вот о чем еще думал. Помните, вы сказали, что горе и беды возрождают духовное, оттачивают ум, обостряют жажду творчества? Наверное, вы правы, хотя, выходит, духовно развитый человек должен выступать против благополучия и покоя? Тут очевидно противоречие, но все равно ваша точка зрения интересна. Вот, скажем, нашествие на Русь. Дружины дерутся насмерть, а поселянам-то что? Им надо бы переждать, притаиться, спасти свою жизнь! Но люди, ни о чем таком в мирное время не помышлявшие, проникаются вдруг сознанием общности, спасают не себя, а общее, важное: рукописи, например, иконы…

Даша молчит, слушает. Она преподает уже много лет, видит, как меняются год от года студенты. Ее поколение было убеждено, что надо учиться и работать с полной отдачей, а по выходным отдыхать. У молодежи семидесятых — другое: они хотят получать удовольствие — сегодня, сейчас, ничего не откладывая, — и немножко учиться, чтобы потом работать, не слишком себя утруждая.

Так вот Ерофеев — вроде как из другого, Дашиного времени, конца пятидесятых годов. Может, потому, что не житель большого города, задержался в развитии, а может, потому, что поступил в МГУ сам, без поддержки, прорвавшись сквозь сплоченные ряды бесконечных «блатных» детей? Поступил, потому что очень хотел, прямо жаждал учиться. И вот учится.

Да, он безусловно талантлив. Всегда, когда читаешь курсу, надеешься, что кто-нибудь увлечется фольклором по-настоящему — свое ведь, кровное. Иногда надежды сбываются: трое-четверо, прослушав элементарное, идут дальше, вглубь. Но Володя другое, у Володи дар божий, с ним говоришь и споришь на равных, в чем-то Дашу он обгоняет, напористо и неудержимо. Много знает, еще больше чувствует — есть у него эта особая исследовательская интуиция, — пропадает в архивах, библиотеках, ну и конечно пропускает лекции — те, что не интересны, как же иначе? Вот и добился, достукался: Сергей Сергеич, завкафедрой, рвется снять его со стипендии, тем более что с лекций зава Ерофеев уходит всегда, остро чувствуя ценность времени, ценность собственной жизни, в которой предстоит много сделать. А куда ему без стипендии? Живет в общежитии, подрабатывает, конечно, но какие там приработки? Да еще мать больная где-то под Вологдой.

Даша, упрятав подальше свое всем известное самолюбие, целую неделю обхаживала Сергеича: с утра, до начала экзаменов, заходила на кафедру, чтобы выслушать очередную разгромную речь о распущенной, избалованной молодежи, речь, обращенную почему-то к ней, к Даше. Зав громил молодежь, задавал ехидные риторические вопросы, а Даша покорно поддакивала, слушая краем уха, и, дождавшись паузы, аккуратно возвращала Сергеича к Ерофееву и его стипендии. Наконец, польщенный вниманием давнего врага, взятый измором, Сергеич вызвал на душеспасительную беседу Ерофеева, а тот, черт бы его побрал, все испортил.

— Я надеюсь, вы поняли и впредь… — начал Сергей Сергеевич, но торжественной фразы закончить не удалось: Ерофеев ринулся объяснять.

— Да мне ужасно некогда, а вы учебник читаете. Это бессмысленно!

— Бессмысленно? — Сергеич медленно встал и величественно указал наглому студенту на дверь.

Так что вопрос о стипендии снова встал очень остро.

— Вы, Володя, про стипендию все-таки узнайте, а мне, простите, пора…

И снова продуваемая насквозь, поскрипывающая от мороза улица, метро, дом, шумная Галка с ворохом новостей и событий, мама, которая ждет всегда. Но в сердце щемящая пустота, домашнего тепла ему теперь мало.

— Света, ты дома? Я еду к тебе. Когда-когда?.. Сейчас. Не очень поздно? Еще нет десяти.

— Слушай, там твой Валерий рехнулся! — шумно встречает ее Света. — Пристает к Женьке, а Женька не знает, что и сказать!

— А-а-а, явилась. — В коридорчике возникает Женя, но сейчас ему не до Дарьиных амурных дел. В руках учебник, на физиономии полная оторопь. — Ничего в этой математике не понимаю! — с ходу возмущается он. — Ну скажи, почему мы учились сами, а они, видите ли, не могут…

Близнецы виновато маячат сзади.

— Здравствуйте, тетя Даша!

— Даш, ты должна помочь, — требует Женя. — Светка не хочет! Вот смотри: из пункта «А»…

— Женечка, милый, погоди, — просит Даша. — Можно, что-то скажу Свете, а потом уж решим, все вместе?

— Решите вы, как же, — ворчит, удаляясь, Женя. — Тут ни одна собака не разберется… А вы, трясолобики, марш в постель, так завтра и скажете: «Не решили — ни мы, ни мать, ни отец — никто!» И в другой раз слушайте на уроках. Эх, надо было хранить тетрадки…

Света заливается колокольчиком — в студенческие годы смехом своим заражала всю группу, преподавателей прямо трясло.

— Нужны им твои тетрадки! Теперь все решается алгебраически.

— Имей в виду, — Женин возмущенный глас рокочет уже из комнаты, — больше сушить мозги я не буду, их и так чуть осталось. А к тебе, Дарья, есть дело, потом потолкуем…

— Ого, звучит устрашающе.

Даша со Светой устраиваются в кухне. У Светы, как всегда, все блестит, пахнет, как всегда, чем-то вкусным. Нет, здесь, конечно, все хорошо, здесь мир и покой, Даше не надо за них бояться.

— Дань, выпьем кофе, — просит Света. — Только Женьке не проболтайся.

Тихо-тихо, аки тать в нощи, она вынимает из белого шкафчика старенькую ручную мельницу — металлический узкий цилиндр, прикусив нижнюю губу, крутит длинную ручку. Обряд приготовления кофе начинается.

— Света, тебе вредно, — пугается Даша. — У тебя сердце, Света, поздно для кофе…

— Уже вообще поздно, — уточняет Света. — А что нельзя — это точно. Ну, рассказывай, что там случилось? Валерий Женьку моего извел, целую теорию выстроил — ты, говорит, новый социальный тип: женщина, у которой мужчина на десятом месте.

— На каком? — изумляется Даша.

Она смеется до слез, смеется и не может остановиться, особенно потому, что смеяться нельзя: в этих коробках абсолютно все слышно, отдельные комнаты — понятие относительное. Света крутит и крутит ручку, снисходительно поглядывая на подругу.

— Ну, может, хватит? — спрашивает она, и этот простой вопрос вызывает у Даши новый приступ хохота.

Света, не выдержав, фыркает тоже, потом встает, наливает воды в глиняную чашку — обе любят керамику за ее теплоту, — подает Даше.

— Выпей, Дарья, и успокойся, — велит она. — У тебя всего полчаса: завтра мне в семь вставать, гнать моих оглоедов в школу. Признавайся, что сделала с мужиком? Почему удрала и как ему теперь быть?

— Света, — Даша наконец успокаивается, — ему никак не быть, вашему умному философу. Пусть себе живет на здоровье: покупает обои, филиппики Демосфена, холит свою машину и ищет, ищет ту, которая все это оценит… Послушай, со мной, кажется, что-то случилось, что-то такое произошло. Его зовут Андреем…

Света встает, плотнее закрывает дверь, ставит на маленький огонь кофе, варит, помешивая, не отводя взгляда от коричневой пенки — нельзя, чтоб вскипело. Пенка густеет, растет на глазах. В таинственное какое-то мгновение Света выключает газ, хватает джезве за длинную ручку, приподнимая его над плитой, бросает в кофе щепотку соли, капает из чайной ложки несколько капель воды, разлила по чашкам и готова слушать.

— Ну, говори.

— Светка, родная, да я его и не знаю, рассказывать нечего. Но я все думаю, думаю… Так разве бывает?

— Бывает, — мудро кивает Света.

— Всего одна встреча, никаких надежд, и ведь ничего не было. Наверное, просто вечер такой: шампанское, снег, травма от этого индюка и таким контрастом Андрей — нормальный, открытый, и от других ждет того же. Нарвался на хамство и растерялся, как маленький. Подумать только, я больше его не увижу, не пойму, что в нем такого, почему о нем думаю. Как это несправедливо!

— Ну и пусть не увидишь, — задумчиво говорит Света. — Все равно я тебе завидую…

В закрытую дверь стучат костяшками пальцев. Женя… Смотрит на них сквозь стекло, укоризненно покачивая головой.

— Кофей втихаря попиваем? На ночь-то глядя! И сплетничаем, и секретничаем. А я, значит, расти детей, как дурак?

Он входит в кухню. Сразу становится тесно.

— Даша, у нее же сердце!

Даша чувствует себя виноватой.

— Женя, я не хотела… Женечка, я ухожу…

— Как же, так мы тебя и отпустим…

Хорошо, что пришла Даша: ему трудно вдвоем с женой, он не знает, о чем с ней говорить. Раньше разговаривали часами, теперь он мучительно ищет тему, а она и не замечает. Он захлебывается, тонет в своей вине, жалость убивает остатки чувства, тоску невозможно уже унять… И надо держать себя в руках и сидеть дома, а не бежать к ледяному, застывшему автомату, чтобы услышать единственный в мире голос…

А Дарья-то как сияет! Ну и правильно, не сошелся свет клином на ее Вадиме. Счастливая, она свободна…

— Даш, можно сказать? — просит Света и, не дожидаясь ответа, выпаливает все в одной фразе: — Она Валерия твоего бросила! Сходила в кино, посидела в каком-то упоительном кабачке и, представь себе, бросила!

— Как это? — моргает Женя, — Когда ж это она успела бросить? Лерка сказал, вы повздорили, но это, мол, ерунда, говорит, ты ему очень понравилась, и знаешь чем? — независимостью мышления. Он тебе звонит, а тебя все нет и нет…

— Да ты ее не спрашивай, — потешается Света. День был тяжелым, первое сочинение после каникул, все всё напрочь забыли, будто никогда не учились. Потом стирка, уборка, а главное — магазины. Очень устала, рада разрядке. — Она влюбилась в прекрасного незнакомца, как в сказке, влюбилась, а он исчез. Посмотри, нет, ты взгляни на нее: влюбленная по уши и виноватая, так?

Женя, насупившись, грозно разглядывает Дашу.

— Так-так, — солидно подтверждает он. — Влюблена… Вижу, мать, вижу… Как же теперь быть с коллегой?

— А никак, — смеется Даша. — Дай понять, что звонить не надо. И пусть отнесется к этому по-мужски: да кому она нужна, эта Даша? Я ее сам бросил… Ну, я пошла, спасибо за кофе.

Женя рьяно уговаривает остаться, рвется провожать, и Даша настораживается: неужели все у него продолжается?

— Нет, провожать не надо, — говорит она и уходит, чувствуя на себе его затравленный взгляд.

Все образуется, уверяет она себя, иначе и быть не может. Если уж такие браки начнут рушиться, тогда действительно конец света. Все образуется, и Женя будет ей благодарен за сдержанность. Лишь бы Света не догадалась, лишь бы это прошло мимо нее. У Светы широкие взгляды, она всех понимает, но то все, а то — она с Женей: он часть ее мира, он принадлежит ей, как дети, школа, квартира. Этот мир навсегда, он рухнуть не может, рвущаяся в небо кривая разводов ее не касается… Надо поговорить с Женей, наверное, надо. Но что сказать? «Будь осторожен?» Нет, невозможно: выходит, Даша эту новую любовь принимает. Попытаться его образумить? Бред какой: когда мы любим, кто нас может остановить?

Улица белым-бела. Снег скрипит под ногами. Позади остался дом надежных друзей, где всегда тепло и уютно. Но угрожающе что-то поскрипывает по углам, вот-вот заходит дом ходуном, станет ненадежным и шатким, если Женя не остановится. Ненависть к незнакомой женщине вспыхивает так остро, что Даша пугается, несчастная Света, осиротевшие мальчики — сейчас такие вольные и веселые — стоят перед глазами. Что же творится на белом свете? Зыбко все, эфемерно, чувства наши сложны, мучительны и противоречивы. А она взяла да влюбилась. Какого черта врезался в ее жизнь Андрей? Неужели пробил час и вступила Даша на тяжкую эту стезю — последних, отчаянных поисков родной души?

Она знает (все теперь знают: грянуло время уничтожения тайн, бодро шагает по земле век информации, с молодой жестокостью открывая человеку его потаенную сущность) — есть такая пора, когда прощаются с молодостью, когда подступает неслышно и грозно старость, и люди, бессознательно большей частью, переживают последнюю, прощальную вспышку эмоций. У женщин это как раз к сорока, у мужчин ближе к пятидесяти. Женщины маются, злятся, тоскуют, заводят унизительные пошлые связи, мужчины рвутся к юности, отчаянно влюбляются, разводятся, женятся на воплощениях той самой юности, которая ускользает, уходит от них, обзаводятся даже детьми. И все для того, чтобы через год-два ахнуть: «Да что ж я, дурак, понаделал? Сил же нет — на любовь, пеленки, на бессонные ночи, даже на кино или театр! Времени нет, чтобы вырастить, поставить на ноги позднего сына! А эта… обрадовалась, польстилась…»

О господи, да откуда было ей знать, его юной избраннице? Это она потом узнает, много позже поймет, когда природа так же станет с нею шутить, так же станут потешаться боги. Да и на что было ей льститься, на его, что ли, седины? Ее увлекла, обманула его зрелая страсть: вот она, любовь, о которой мечтает каждая женщина, на которую ее сверстники просто и не способны! Он рвался к ней так отчаянно, ждал под дождем, звонил по сто раз на работу, он был таким умным, всепонимающим, так много знал и умел… А теперь — через три только года! — у него болит поясница, по воскресеньям он молчит и молчит, долго и тяжело спит после обеда, его никуда не вытащишь, и ничего он не хочет. И тайком от молодой, но уже раздраженной жены он звонит взрослой дочери, о которой тоскует — потерял же ее, потерял, никакие встречи, подарки ничего не поправят, — жалко спрашивает, как там мать, и знает, что во всем виноват сам.

Женя, я тебе все расскажу, но ты ведь ничему не поверишь, потому что у тебя — ты уверен! — другое. А как же твои ребята, Женя, что будет с ними? Теперь им четырнадцать, в таком сложном возрасте разве можно бросать детей? А в каком возрасте их можно бросать?

Наши дети… Второе послевоенное поколение… Высокие, худые, резкие, такие в себе уверенные, так бесконечно незащищенные… Их отцы вооружаются до зубов, до глаз, до макушки, надрываются, обгоняя друг друга, чтобы сберечь им мир. Но рвется в небо башня из накопленного оружия, трещит уже ее основание, шатается под ветром верхушка, а люди не в силах остановиться. Они летят в космос, забрасывают лихо спутники, как мячик резвые малыши, запускают многодневные корабли и гордятся этим, но выживут ли потомки в изрешеченной атмосфере? Стремительно, грозно люди изменяют природу, ее по мере сил охраняя. Создана даже «Красная книга», только в сравнении с современной техникой, да и моралью тоже, книга эта беспомощна, как младенец. Безжалостная, жесткая диалектика: созидание — разрушение. И всегда разрушение быстрее, активнее, легче.

Мы освобождались веками: от слепой веры в чудо, первобытных страхов и суеверий, от домашнего рабства и попрания наших чувств. Сколько сил положили люди в борьбе против патриархальной семьи с ее властью сухих стариков, бессловесностью жен и приниженностью мужей, до смерти ходивших в «младших». Люди сбросили с себя этот гнет, взорвав деспотизм экономически и морально, и не сразу растерянно обнаружили, что подорваны основы семьи вообще. Взрослых осталось теперь только двое, лицом к лицу, на узкой площади квартир-клетушек, в постоянной, никем не разреженной близости. Нет многих в большой избе, среди которых эти двое держались бы друг за друга, от которых стремились бы уединиться, не нужно завоевывать уединение — оно им дано, — каждый независим экономически. И если одному станет плохо, он может уйти: второй без него выживет, не пропадет, не умрет с голоду, да и парией в обществе он не станет, потому что мораль изменилась тоже. Вот только дети…

О детях в таких случаях говорят много и горячо, все решают разумно и будто бы правильно, не понимая главного: сейчас, вот сейчас без всякой бомбы взрывается мир ребенка, этот мир просто уничтожается — пещера с горящим внутри костром, надежное, от века, убежище. А ведь он, дерзкий и независимый, — все тот же голый детеныш, как и тогда, тысячу лет назад, и ему так же нужна защита, если не племени, то хотя бы матери и отца. Его призывают понять («ты уже большой, Саша»), ему умно говорят о сложности жизни. И он старается понять, прячет страх и растерянность. Разошлись родители, но папа будет приходить в гости, он даже поедет с сыном на юг (если до лета не передумает), и бабушка приглашает внука на воскресенье — раньше никогда не была такой ласковой, — и новая папина жена вполне нормальная женщина. И весь этот сумбур, вся неловкость, ненормальность ситуации — на неокрепшее юное сердце, на такую ранимую психику!

— Мамочка, выйди замуж! — плачет восьмилетняя Таня. — Мне не хватает чего-то…

Ксения Федоровна, этнограф, потерянно сидит в университетской столовой над остывшим борщом.

— Не выходят ее слова из головы, я-то думала, ей будет лучше…

Ксения Федоровна не может понять: ушла от зануды мужа — отстал от нее безнадежно, глуп и неинтересен, злится, ныл, дочкой не занимался, иногда только орал для порядка да еще выпивал, часто. А Танечка, оказывается, о нем скучает! И, понимая уже, что отца не вернуть, умоляет мать выйти замуж хоть за кого-то.

— Даша, он на нее кричал, приходил пьяным и будил ее, он поднял на меня руку, а она кричала: «Не смей!» Жить было нельзя, невозможно!

Она убеждает Дашу, себя. Даша понимает ее прекрасно. Но Таня чувствует всем своим слабым тельцем: рухнула одна из опор, дом опасно перекосило, ледяной ветер выдул тепло, чего-то недостает в нем теперь. Ксения Федоровна в горячке разрыва, развода, наслаждаясь обретенным покоем, не чувствует пока одиночества, ей, независимой, умной и занятой, пока ничего не нужно. «Мамочка, выйди замуж…» Как будто от матери это зависит, как будто мать еще раз решится…

Нет уж, придется Тане жить теперь без отца, без мужской силы и доброты, спокойствия и уверенности в этом сложном, перепутанном, тоже ненадежном мире.

А где они, кстати, — мужская сила и доброта, спокойствие и уверенность? Где широта натуры и щедрость, извечная ответственность, надежность мужчины? Что-то не видать их сегодня. Что нужно сделать, чтобы сильный пол снова стал сильным? Никто не знает…

 

8

— Даша, ты совсем не занимаешься дочерью.

Когда Екатерина Ивановна так говорит, дело плохо: что-то Даша опять упустила, ждет ее какой-то сюрприз. В прошлом году Галя еле выкарабкалась по физике, на экзаменах шпаргалила так, что дух захватывало. Что, интересно, ждет Дашу в этом году? Впрочем, Галя сейчас в девятом, а в девятом классе экзаменов нет. А ведь когда-то их сдавали с пятого (или даже с четвертого?) класса, их боялись, любили, как любят серьезное дело, которое надо сделать как можно лучше, ответственнее. Каждый год были цветы, белые фартуки, тишина в коридорах, группки у закрытых дверей — группки то растворяются, то возникают вновь, обрастают суматошным, нетерпеливым людом. Дашино поколение с малых лет училось сдавать экзамены, не бояться аудитории, что-то доказывать, объяснять. Заодно повторяли пройденное. Потом все разбили, расстроили, решили, что трудно, хлопотно, просто-напросто незачем, призвали крепить «связь школы с жизнью», точные науки вырвались вперед, здорово потеснив гуманитарные. Лихо вымели из программ «ненужный предмет» логику (как увлекались девчонки в Дашиной школе софизмами!), не изучают в прежнем объеме историю древнего мира — она превратилась в хилую книжицу, — и стихов учат меньше, да что там, их почти не учат, и сочинения пишут без плана.

А Даша с подружками мучились над планом неделями, домашнее сочинение было делом сложным, серьезным. Просиживали зимние вечера в библиотеках, пытались ухватить главное у горячего и запутанного Белинского — вечно он отвлекался от темы! — неизменно попадая при этом к нему в капкан: его насмешки, упреки, общественное негодование рвались переносить в тетрадки чуть ли не целиком, так велико было обаяние этой личности. Потом увлеклись вдруг Писаревым, который смущал и расстраивал беспощадной резкостью, но почему-то был удивительно близок со всеми своими ошибками, несправедливостями, этот странный худой человек, так мало живший, столько не написавший…

Гале и в голову не приходит почитать, например, Белинского — с ума она, что ли, сошла? — сочинения пишутся лихо, в один присест, в полприсеста. Какие статьи, какие там планы? Плана теперь с них не требуют, составлять его не научили, и потому сочинения получаются без начала и без конца, без выводов и теории. И без собственных мыслей. Даша пыталась Гале помочь, от страха за дочь на нее кричала, и дело подвигалось плохо. На помощь подоспел Женя.

— Старуха, надо составить план, — сурово сказал он, — иначе ничего не выйдет.

— С нас не требуют, — закричала, защищаясь от ненужной работы, Галка.

— Это неважно, — отмахнулся от ее крика Женя, Галкин страх был ему совершенно понятен. — Ты на план времени не жалей: напиши подробно — что, зачем и в каком порядке хочешь сказать. Потом в эту схему все и уляжется, вот увидишь. А на меня не ори, я нервный.

Женя в три месяца обучил строптивую Галку, сломив ее отчаянное сопротивление, и потребовал за тяжкий труд пол-литра — твердую валюту России. Галя пыталась передать опыт подруге: «Наташа, составь план — что и зачем ты хочешь сказать…» Но Галя — не Женя, учить она не умеет, Наташа теперь от нее безнадежно отстала, потому что Наташина мама уборщица и нанять репетитора — зло и позор наших дней — она не может. А с такими сочинениями, какие научила Наташу писать школа, она к Даше, например, на филфак не поступит.

Так подтачивается благородная идея равных для всех детей возможностей, воплощенная в жизнь более полувека назад.

— Что случилось, мама?

— Пока ничего, — Екатерина Ивановна строго смотрит на Дашу, — но, между прочим, идет второе полугодие, а на собрании ты не была, у тебя, видишь ли, сессия. Тебе не кажется, что следует хотя бы зайти к классному руководителю?

— Конечно, мамочка, ты права, вот кончатся у нас экзамены…

Даше совестно, виновато. Надо, надо сходить в школу, но она далеко (менялись и разъезжались после развода), придется не идти, а ехать, придется специально выделить время.

Всякий раз, съездив в школу, Даша жалеет дочку — надо же, каждый день так мотаться! Но тогда, шесть лет назад, решено было в другую школу Галю не переводить: «Литературка», распаляясь от номера в номер, вела очередную беспроигрышную дискуссию — травмирует ли смена школы ребенка? Через месяц газета пришла сама с собой к соглашению: да, травмирует. А черт его знает, что больше травмирует! Метро в час пик тоже не сахар.

Дашины раздумья на эту тему прервал телефонный звонок.

— Даша, здравствуй.

— Привет.

— Не узнаешь? — в трубке забытое сухое покашливание, печально падает голос.

— Вадим?

— Узнала… Ну как вы там? Как Галя?

— Ничего.

— Ничего… — усмехается очень невесело.

— Да нет, хорошо, все в порядке. А ты как?

— И я в порядке. Можно заехать? Я к Гале.

— Приезжай, конечно, она будет рада.

— Правда, нет, правда? Когда?

— Ну-у-у… Хоть в воскресенье, часов в восемь.

— Спасибо, Даша, большое спасибо, так я приеду.

Даша кладет трубку, устало идет в кухню. Этот его нервный кашель, горло, схваченное волнением, — так все близко, такое свое… Что-то, наверно, случилось? Почему позвонил? Зачем ему Галя?!

— Мама, сготовь что-нибудь в воскресенье. Придет Вадим, вечером.

— Вадим? — изумляется Екатерина Ивановна и тут же, жестко: — С чего это он?

— С того, что отец, хочет видеть дочь, — сжимается в обороне Даша.

— Проснулся! Опомнился! Раньше где был?

— Мама… — стонет Даша. — Не надо… Вы же сами его просили — ты, Света…

— Я… Света… — Екатерина Ивановна хватает с батареи тряпку, трет и трет стол, руки ее мелко дрожат. — Мы просили, чтоб не звонил, тебя не терзал, а он пропал вообще, бросил Галю. Никто не запрещал ему с ней встречаться! Негодяй!

— Мама, не смей! — неожиданно для себя тонко кричит Даша. — Не смей! Ты ничего не знаешь!

И оттого, что Даша на мать никогда не кричит, и оттого, что тонко срывается ее голос, Екатерина Ивановна оседает на табурет, роняет на стол тряпку и прикрывает рукой глаза. Даша бросается к матери, сжимает старенькие худые плечи.

— Мамуля, прости, не надо, мама! Мне его так жалко…

— Тебе? Его? — Екатерина Ивановна потрясена. — А помнишь, как ты опоздала с лагерем и некуда было деть Галю? Я позвонила ему, и что он сказал? Да если б не Женя… Он тогда достал путевку, он, не отец! Помнишь, Галя болела — месяц двустороннее воспаление легких, — мы обе от нее не отходили, а где был Вадим? А теперь, когда ей шестнадцать, когда ее, слава богу, вырастили, она стала нужна?

— Да, мама, стала нужна. Что ж делать, если так поздно… Что ж делать, если так у нас все сложилось…

— Да при чем здесь вы? — Екатерина Ивановна грохает маленьким кулачком по столу — всю жизнь, до пенсии, работала главным технологом мебельного комбината. — При чем вы, я вас спрашиваю? Я говорю о Гале! Ему захотелось повидать дочь, ему, видите ли, взгрустнулось, а она что, игрушка? Ее чувства вас не волнуют? Вы, ваши дела, ваши сложные отношения, а Галя у вас на каком месте?

Даша растерянно смотрит на мать. Она, конечно, права, не надо бы соглашаться. Вадим застал врасплох, никому от него ничего больше не нужно… Никому? А Гале?

— Мама, если они подружатся, он и Галя, будет ведь хорошо, — бормочет Даша. — Чем больше людей будет любить Галя, тем для нее лучше.

— А если он опять исчезнет?

Они долго спорят, обе расстраиваются, кричат и упрекают друг друга.

— Ладно, пусть приходит, — сдается Екатерина Ивановна и добавляет непримиримо: — Только меня здесь не будет, увольте! Пойду к Верочке, давно приглашают. Вы уж тут сами, видеть его не могу…

Всю неделю она нервничает и ворчит, но квартиру приводит в порядок, а в воскресенье даже печет пирог. И только потом уходит.

— Слушай Дань, это я, Лариса, никак не могла дозвониться. Собирайся скорее: через час — «Осенняя соната».

— Постой, Ларик, чей фильм, забыла… Бергмана? Бегу, конечно! Ждем друг друга у правого входа.

Галя в соседней комнате укоризненно качает головой: опять умотает на целый вечер. Ну и пусть, им и с бабушкой хорошо, хотя втроем все-таки лучше. Но пусть мама уходит — наденет джинсовое платье и идет в свой клуб. Она вернется не очень поздно, принесет пирожных в коробке, расскажет уйму интересного, неожиданного…

Эх, отец, жуткого ты свалял дурака! Теперь вот понял, да поздно. Пришел в воскресенье — понурый, старый, какой-то очень маленький, — притащил шоколаду, будто Гале все еще десять. Да на мамином месте она и разговаривать бы не стала — предатель! — а мать ничего, говорила и угощала, поила чаем и Галю заставила посидеть за столом. Галя не знала, куда девать руки ноги, от острой жалости отца ненавидела, а мать сказала: «Так ты звони» — и проводила его до двери. Галя негодовала и возмущалась, в ответ услышала: «Ты с ним встречайся, ему ведь плохо» — и еще: «Надо уметь прощать».

— Что ж ты не простила? — бросилась в бой Галя, но Даша спорить не стала, только вздохнула:

— Дело не в этом.

А в чем, в чем дело? Галя во все глаза смотрела на мать — как трудно понять этих взрослых, — а мать сидела такая печальная, будто это она ходила к кому-то с повинной…

Галя знает, у мамы много друзей и поклонников, ей звонят и за ней ухаживают, но серьезного ничего нет. Это бабушка так говорит — «серьезное», потому что в мамином возрасте все женаты, и многие во второй раз. Вообще-то не очень ясно, зачем нужен кто-то еще? Им и втроем неплохо, да что там, им просто здорово! Летом они поедут в Палангу, какой-то мужчина только мешал бы. Галя так и заявила Даше, и та засмеялась: «Точно!» — и чмокнула дочку в нос.

Явление отца Галю встревожило, было как-то странно и на душе смутно. В понедельник в дом ворвалась Света:

— Ну, рассказывай!

— Да что рассказывать? — пожала плечами Даша. — Плохо ему…

— Птица, лети к себе, — привычно распорядилась Света, и Гале пришлось удалиться, но кое-что она все равно слышала — она же не виновата, что дом блочный.

Света ничего не понимала, бранила Вадима, бранила Дашу, говорила о каком-то Валере и его серьезных намерениях. Даша молчала, потом рассердилась:

— Плевала я на его намерения, ясно? Раскрой глаза, несчастная идеалистка, посмотри вокруг, нет, ты взгляни на эту самую семейную жизнь! Мороз дерет по коже: ссорятся, злятся, соперничают, скучают, главное — скучают, а живут…

— Но мы с Женей…

— Вы исключение, — торопливо соглашается Даша, не дает развивать эту тему: Светина слепота просто пугает. — Интересно жить, понимаешь, буду я еще ерундой заниматься! И так выпало из жизни два года. Когда, когда… Когда страдала.

Света, нашумевшись, ушла, и Галя не выдержала:

— Разве любовь ерунда? — Последнее время без конца почему-то думала о любви.

Даша прижала ее к себе.

— Что ты, малыш, любовь — чудо, самое удивительное на свете. Ускользает, правда, от нас, не дается в руки надолго, ну да ты об этом не думай. Устройство жизни — вот ерунда: как получше устроиться, повыгодней, поудобнее. А пока устраиваются, жизнь и проходит… А вообще, Галча, вечно ушки у тебя как локаторы. Ты ведь читала про князя Андрея? Ну и читай! Вас тоже пытают, в чем его сходство с Пьером?

Галя, вспыхнув, мгновенно обиделась — переводит разговор на другое, она что, маленькая? — ушла в свою комнату, таща под мышкой тяжеленный толстовский том. Села на кровать и задумалась. Нет, ничего не понять в этом мире! Мучается князь Андрей — любит, страдает, мечтает о славе, смиряется и опять страдает; мается добрый и умный Пьер; до смерти боится отца княжна Марья, а жить без него не может; и даже Наташа, влюбленная в Андрея, хочет бежать с дураком Анатолем!

А что делает мать? Если ей без отца плохо, пусть возьмет его назад, Галя не возражает. Если нет, почему бывает такой вдруг печальной? Она, что ли, несчастна? Неужели несчастна? И все из-за того, что ушел отец? Да провались он в тартарары, раз ушел! Плюнуть и забыть! Разве личная жизнь — обязательно муж? А работа, друзья, а они с бабушкой — это, что ли, не личная жизнь? После того, с отцом, чаепития Гале приснился сон: мама взяла ее с собой записывать песни, и там, в деревне, отец, они, Называется, вовсе не разведены, это, оказывается, какая-то путаница. Они идут втроем по широкой и светлой улице, о чем-то говорят и смеются, и вдруг мама отпускает Галину руку и уходит, исчезает вдали. Галя плачет, так плачет, прямо исходит слезами. Проснулась — от слез вымокла вся подушка: она не может без мамы, и без отца не может, во сне это так ясно, хотя наяву Галя как-то обходится, вроде уж и привыкла… Странный сон, ненормальный, к чему он? Спросить, что ли, у бабушки?

 

9

И еще неделя прошла. Отшумела, отлетела сессия, опустел факультет, и даже покорные двоечники, кое-как подобрав «хвосты», а то и сохранив их до лучших времен, разъехались по домам.

Трескучие морозы продержались дней десять. Потеплело, помягчало, повалил хлопьями снег, как и положено к февралю. Налетят теперь метели, закружит пурга, подуют влажные ветры — намек на будущую весну.

На кафедре затишье: преподаватели готовятся ко второму семестру, Сергей Сергеич колдует над расписанием. Никто ему не мешает, и он пока никого не трогает, хотя Даше не преминул заметить, что фольклорную экспедицию на Белое море — новомодные фокусы отдельных преподавателей — он лично не одобряет. Ну и пусть, главное — идея уже живет, экспедиция утверждена, и пусть на здоровье не одобряет ее доцент Суворин.

Даша сидит за столом и планирует Белое море. Кто бы знал, как ждет она экспедиции, как радуется за ребят! Лекции, сборники, даже записи — это все не то: отстраненное, не живое. А вот когда ее первокурсники услышат песни и сказки — из первых уст, с объяснениями и отступлениями, с особенной интонацией каждой сказительницы, — когда частушки родятся на их глазах, по тем самым законам, о которых никто из пляшущих и поющих даже не подозревает, — тогда и почувствуют они, что такое фольклор. Даша прямо видит все это.

Утром, на восходе солнца, отправятся ребята в деревню, к сказительнице. Сядут с ней рядом, стараясь не волноваться, нажмут клавишу магнитофона, вытащат блокноты и начнут записывать ее напевный речитатив — вдвоем, а лучше втроем, если былина: один — начало строки, второй — там, где цезура, а третий — конец. Вечером сведут все воедино, сверят с магнитофонной записью, а потом полночи будут петь у костра песни своих любимых бардов, хотя глаза сами собой закрываются и на мгновение ты проваливаешься в глубокий и сладкий сон. Но и во сне чувствуешь, как пахнет костром, цветами и травами, слышишь далекие ночные звуки, треск поленьев, мирное гудение чайника. Взять, что ли, с собой Галю, подарить ей это счастье — серебристо-серые леса, просторные села с деревянными чистыми мостками, тихие воды Севера?..

— Дарья Сергеевна, так не годится, это что же такое?

Даша вздрагивает от неожиданности: в дверях стоит обиженный зав. Толстые губы вспухли от огорчения, нелепая фигура заполонила дверной проем. А, черт, что ему надо?

— Что случилось, Сергей Сергеич?

Вот в поле таких, как он, не бывает, ни за что в экспедиции такие не приживаются.

— Так не годится, да, не годится, — с маниакальной настойчивостью уверяет зав, хотя никто ему не возражает.

— Так что случилось? — вздыхает Даша и отодвигает бумаги: изъясняться коротко зав не умеет.

— Ерофеев, говорят, сдал все досрочно и стипендию получил! Кто-то, представьте, ходил к декану. — Уж будто Сергеич не знает кто. — Нет-нет, так не годится! Если студенты будут сами решать, на какие занятия им ходить, а на какие — нет, если они станут пропускать лекции, и лекции чрезвычайно полезные, в советскую науку придут недоучки, люди, лишенные чувства ответственности… А ваш Ерофеев хитрец: заручился поддержкой какого-то безответственного человека…

Сергеич от ярости, должно быть, совсем свихнулся: Ерофеев — и хитрость! Придет же такое в голову! Некогда, незачем хитрить Ерофееву, мозги у него не так устроены, но заву этого не понять. Вышел, болван, на тропу войны, гоняется с топором за тощим голодным мальчишкой, может, и испугался: не ходят же на его лекции, упорно не ходят. «В советскую науку…» Еще и демагогии подпустил! Конечно, в советскую, а в какую же?

Даша, тоскуя, смотрит на зава. Голос его крепнет, растет, зав обличает, негодует и возмущается, он сам — лучший и единственный свой слушатель. Какой злой рок толкнул его когда-то в науку? Как, почему это грохнуло ему в голову? Почему никто не остановил, не схватил за руку, не удержал? Каким образом Сергеич ухитрился закончить аспирантуру, что-то там скомпилировать, защитить Диссертацию? Невероятно, непостижимо уму человеческому! За километр же видно: в науке ему неуютно и делать нечего, зав родился хозяйственником, даже не администратором, чистым хозяйственником. И еще демагогом, но это уже самозащита.

У него на кафедре всегда все есть: расписание, тысячу раз собственноглазно им выверенное (не доверяет этого никому), всякие там объявления в аккуратных, красивых — фломастером — рамочках, новые стулья, великолепный диван, предмет почтительного удивления соседних кафедр, даже трюмо, а уж палас… Что бы ни завезли в АХО, зав узнает первым, просит, истерически требует, ничто привезенное от него не скроется, и вообще с АХО он дружит всерьез. Потребовал — приглушили ему телефон, другие — попробуй-ка дозовись мастера. Сказал — и достали коричневую, с огромными рогами вешалку (народ веселился, пошло острил про рога, но вешалка-то нужна?), даже вентилятор, один из трех на весь факультет, и тот выпросил, В такие полные добычи дни зав скромно сияет, ждет честно заслуженной похвалы. И он ее конечно же получает: все знают — иначе обидится, будет всерьез страдать. Потом Сергеич удаляется в кабинет и «увязывает» расписание. Любимое его словечко «увязывать» приводит в восторг филологов.

— Сергей Сергеич, а у меня к вам дело, — в разгар обличающей Ерофеева речи вспоминает Даша.

Зав спотыкается на полуфразе, разевает рот, как рыба, вытащенная из воды, спохватившись, с неожиданным стуком рот захлопывает. Очень обидно: только добрался до сути. Склонив голову набок, он с детской укоризной смотрит на Дашу, подумав, решает не оскорбляться, величественно указывает на дверь:

— Прошу в кабинет. — Говорить на чужой территории зав не желает.

Даша проходит во вновь отделанную, некогда скромную комнатушку: в здании на Моховой тесновато.

Да-а-а… Комнатка впечатляет… Сергеич лично отобрал ее у интеллигентных западников — добился приема у проректора, отобрал и теперь обживает. Толстый ковер уничтожает стук Дашиных каблуков, уверенной, четкой походки не получается, глубокое кресло заставляет сразу смириться: в таком кресле требовать нельзя, можно только просить. Нет, в это кресло она не сядет! Даша встает, берет стул, устраивается напротив.

— Сергей Сергеич, во втором семестре необходим семинар по этнографии. Тем, кто поедет к Белому морю. Ну и для всех желающих.

Зав солидно смотрит на Дашу. Он любит паузы.

— Ксения Федоровна говорит, что вы против, — не дождавшись реакции, добавляет Даша: старается вывести зава из овладевшей им вдруг задумчивости.

— Да-да, — сонно кивает Сергей Сергеевич.

— Что «да»? — теряет терпение Даша, ненужные мысли о незнакомом ей человеке сделали ее нервной. — Что, черт побери, да? Это необходимо!

Когда заву что-то неинтересно, а неинтересно ему все, что не касается его лично, он спит на ходу. Сейчас до его сознания доходит только, что Даша опять чертыхается, делал ведь ей на эту тему внушение.

— Ну ладно, — говорит Даша. — К кому пойти, чтоб разрешили?

Она раздраженно встает, резко дергает стул, но по ковру стул не двигается, приходится его приподнять, а приподнятый и поставленный стул — совсем не то, что двинутый с грохотом. Все, сукин сын, продумал, у него тут не развоюешься.

— Идти вы можете только ко мне, — насладившись Дашиной беспомощностью, с удовольствием сообщает зав. — Через мою голову не получится, уважаемая Дарья Сергеевна.

— Ну, если через вашу голову не получится… — фыркает Даша и снова садится, теперь уже у стены, подальше. — Так в чем дело-то?

— Дело в том, что этнографию, как вам, полагаю, известно, на филфаке, увы, не читают, — скучно, вот-вот зевнет, поясняет зав. — И второе, сетка у нас забита.

Он откидывается в кресле, вытянув далеко руки, барабанит пальцами по столу. Сухая дробь выводит из себя Дашу.

— Какая сетка? Чем, интересно, забита?

— Сетка часов, Дарья Сергеевна. А забита, уж вы извините, лекциями, семинарами, такими вот мелочами. Нам, понимаете, не до исторических дисциплин. И денег на семинары по этнографии, увы, нет.

«Увы… Выучил новое слово…»

— На семинар раз в месяц? — негодует Даша. — Да вы что! Как хотите, а я пишу докладную проректору.

Сергей Сергеевич тут же пугается.

— Докладной не надо, — живо говорит он. — Напишите лучше мне такую бумагу, такое, знаете, обоснование необходимости… — И добавляет покладисто: — Честно говоря, я, например, не понимаю, зачем филологам этнография? Вы ведь едете собирать тексты, не так ли?

«Он не понимает… Естественно! Где уж ему понять…» — свирепеет Даша. Характер у нее за последние годы совсем испортился: дураков, как прежде, выносить не может, дураков теперь ненавидит, особенно если они занимают посты и мешают работать. «Ах, гад, пиши теперь какое-то дурацкое обоснование, да еще так, чтоб он понял!» Ненужная работа бесит заранее, но делать нечего, писать придется.

— Хорошо.

Даше удается все-таки двинуть стулом, не с грохотом, по ковру, но двинуть. Сергей Сергеевич болезненно морщится, и отмщенной Даше становится легче. Уходя, она слышит, как он набирает номер: «Людочка, зайдите ко мне». Зав продолжает свой никчемный рабочий день.

Ранние густые сумерки. Даша спускается с балюстрады в университетский знакомый дворик. Каменные ступени, стертые поколениями студентов, присыпаны свежим снегом. Ломоносов в камзоле и пудреном парике удобно расположился в кресле, поставив на пьедестал обтянутые чулками мускулистые ноги. С высоты своего интеллекта мудро рассматривает он легкомысленных во все времена студентов. Впрочем, сейчас во дворе пусто и рассматривать некого.

— Ну здравствуйте, Даша! Наконец-то я вас поймал!

Неуклюжая большая фигура преграждает ей путь. При свете старинного фонаря улыбается человек, о котором она все время думает — месяц уже как мешает жить. Даша застывает на последней ступеньке.

— Андрей… Вы откуда?

— Потом, Даша, потом. Замерз, как зверь, даже губы стянуло, подыхаю с голоду, болтался тут часа полтора, нигде не грелся: боялся вас проворонить…

— Понятно, — завороженно кивает Даша. — Пошли!

Она протягивает Андрею руку. Он сжимает ее так сильно, что Даша морщится от боли.

— Пошли, — повторяет она и тянет Андрея под арку, в буфет.

В буфете тепло и сытно — что значит опустел на каникулы МГУ, — даже винегрет еще есть.

— Ух ты, буржуи! — восхищается студенческим изобилием Андрей.

Он сбрасывает на стул полушубок, в два шага оказывается у стойки и начинает носить тарелки: винегрет, сосиски, кабачковая икра, даже шпроты, которые обычно никто не берет, — словом, все, что есть под стеклом.

— Куда нам столько? — пугается Даша.

— Вместо качества берем количеством, — гремит на всю столовку Андрей, и буфетчица застывает на месте от такой вопиющей неблагодарности.

Даша, не чувствуя вкуса, жует тугую сосиску, тычет вилкой в сухие шпроты. Неужели это правда, неужели это он сидит напротив — можно протянуть руку, дотронуться?

— Уф-ф-ф, — Андрей отваливается на спинку маленького неудобного стульчика. — Эх, нет в вашем храме спиртного!

Он достает сигарету.

— Курить тоже нельзя, — предупреждает Даша.

— А потихоньку?

— Выгонят.

— Ну да! Вы же преподаватель!

— А ей плевать. — Даша косится на ладно сбитую, боевую буфетчицу: Клаву с ее луженой глоткой боятся все. — Ну, говорите, как вы сюда попали?

Андрей смотрит на нее очень довольный, осоловелый от сытости.

— Дашенька, до чего здорово снова вас видеть! Третий раз прихожу, шляюсь тут на морозе, как пес, надеюсь, как дурак, на случай. Сегодня решил: все, мое терпение лопнуло, прорвусь сквозь кордоны, наброшусь на первого встречного: «Как найти молодую, сероглазую, возмутительно красивую женщину? Зовут Дашей, и она фольклорист», — видите, я усвоил!

Даша смеется: усвоил, да.

— Ах ты, забыл!

Андрей открывает здоровенный портфель, достает сморщенные поникшие хризантемы, старательно укутанные целлофаном. Белые лепестки трубочкой почернели и съежились, такие жалкие в его тяжелых руках.

— Откуда? — ахает Даша, берет нежный кулек, вдыхает чуть слышный аромат пахнущих морозом цветов.

— Я еще тогда, в погребке, решил вас найти, отбить у этого индюка.

— Потому и спросили, где я работаю?

— Потому и спросил. Хитрый я, точно?

Он так горд своей незамысловатой хитростью, что Даша не может удержаться от смеха. Этот неуместный, ненужный смех сердит и без того хронически недовольную Клаву.

— Товарищи, закрываем, — скрипит она своим особым, для непослушных, голосом. — Освобождайте помещение.

А кроме Даши с Андреем, в буфете и нет никого. И они помещение освобождают.

На Манежной бело и нарядно. Горят фонари, светится квадратиками окон гостиница. Она и Манеж с двух сторон замыкают старинную площадь. Университет, отгородившись двориками, ревниво хранит автономию. Жаль, переводят скоро филфак на Ленинские. Там светло и удобно, торжественно и просторно, но настоящий, двухсотлетний МГУ останется здесь, в старых зданиях, в не очень удобных аудиториях, темноватых и тесных. Здесь же останутся навсегда студенческие годы Даши.

Она идет рядом с Андреем и знает, что это сон. Холодный, засыпанный снегом город, в нем так легко затеряться, а она не одна. Значит, он тоже думал о ней — после одной только встречи, — он искал ее, ждал на морозе… Так разве бывает в жизни, да еще в жизни сорокалетней женщины? Нет, так не бывает!

— Даша, — Андрей заглянул ей в лицо, — вы на меня не сердитесь?

— За что?

— Ну-у-у, за бесцеремонность, что ли… Но вы меня как-то тревожили.

— Тревожила?

— Ну да! Надо работать, подбивать бабки — год-то кончился, а я все о вас думаю. В конце концов, возмутился: мужчина я или нет? Надо найти эту женщину, пока меня еще помнят. Вы мне даже приснились однажды: дрался я там с этим типом…

— С каким типом?

— Да с тем, из кафе. Даша, скажите, — Андрей неожиданно останавливается, жестко берет ее за плечи, — он вам случайно не муж?

— Нет.

— Я все вспоминал, не мог вспомнить: на «ты» вы были или на «вы»…

— Если на «ты», так сразу и муж?

— Ой, Даша, какой я дурак, вы, наверно, устали? Вы же с работы!

Даша не успевает возразить. Андрей бросается вправо, наперерез черной служебной машине.

— Садитесь, Даша, говорите адрес.

Машина несется к Дзержинской, по Сретенке с ее разноцветными магазинчиками, вырывается на проспект Мира, взбирается на Крестовский мост, весело катится дальше и дальше. Андрей сидит молча, поглядывая на Дашу, потом так же молча берет ее руку. Тихая улица в Останкино, Дашин пятиэтажный дом. Они выходят, медленно идут к подъезду. «Сейчас уйдет», — пугается Даша.

— Дашенька, вы не замерзли? Может быть, погуляем?

С мягким шепотом, шелестя, падает снег. Они ходят и ходят вокруг Дашиного длинного дома.

— Вы кем работаете? — спрашивает рассеянно Даша.

— Забыли? Я там, в кафе, говорил. Я инженер-строитель, прокладываем дороги, коллектора, тянем трубы.

— А что такое коллектор?

Андрей не успевает ответить: в застегнутом на одну пуговицу пальто, вязаном белом берете перед ними возникает Галя.

— Здрасте. — Она чуть иронически кланяется Андрею, метнув в него мгновенный любопытный взгляд и столь же мгновенно его оценив.

— Галя, ты? — теряется Даша.

— Мам, бабушка сказала, чтобы вы шли в дом, а то замерзнете, — тараторит Галя, — У нас там оладьи, а вы все ходите, ходите, а мы одни и одни…

Как быть? Им и в голову не приходит, что Даше никто не нужен сейчас, что Андрей — не коллега, не один из друзей, он совсем другое.

— Даша, оладьев ужасно хочется, — Андрей сжимает ей локоть, глаза смеются на загорелом лице. — Представляете, горячие, с корочкой!

Даша представила прекрасно, но ей хотелось быть только с ним.

— Вы маминого приглашения не ждите. — Галя радуется, как котенок, — матери, снегу, новому человеку. — Бабушка вас приглашает!

— А маму, что же, бросим здесь замерзать? — смеется Андрей.

— Если очень попросит, тоже возьмем!

Ему, значит, все равно? Тогда пошли есть оладьи.

— Даша, дочка-то — копия вы!

— Погодите, сейчас еще маму увидите. Мы тут все на одно лицо.

 

10

Как все стремительно с этим Андреем! Они сидят вчетвером за их семейным столом, Андрей ест оладьи и уверяет, что вкусно, — а они и в самом деле выше всяких похвал, — о чем-то спорит с Галей, улыбается Даше. Сквозь смятение встречи, дымку усталости от ушедшего дня видит Даша словно со стороны собственную скромную комнату, чужого человека на месте Вадима, и странная печаль мешает ей чувствовать себя счастливой. Что, в конце-то концов, ей надо?

— Даша, вы где? — слышен голос Андрея. — Вы тоже в восторге от этой «Фантазии»? Дочка ваша прямо захлебывается. А по-моему, простые, без балета, «Вешние воды» гораздо лучше.

Конечно, Даше понравился фильм, разве иначе была бы в восторге Галя? Удивительный, единственный актер Смоктуновский, с его надтреснутым усталым голосом и опустошенным взглядом, обольстительно-жестокая Полозова — вся в легком движении, жажде полного, безраздельного обладания. И горькая страсть, беспомощность, порабощение Санина — в томительных, заторможенных каких-то дуэтах…

Зачем скучающая холеная барыня погубила любовь — молодую, неопытную, незащищенную? До чего все-таки беспощадны люди друг к другу! Акценты в «Фантазии» смещены, в ней главное — не любовь Джеммы и Санина, а над ней надругательство, когда страсть берет над любовью верх, топчет ее. У любви вообще врагов много, перед жизнью с ее ловушками, прагматизмом она беззащитна…

Они спорят о спектакле и об Эфросе — к Дашиной радости, Андрей, оказывается, театрал, — о смешении жанров, как в «Фантазии»: это что, новое слово в искусстве или умелая, даже талантливая, но эклектика? Потом Андрей смотрит их книги.

— Да-а-а, у вас, конечно, библиотека… У меня не так много, но все любимые. Галя, вам фантастика нравится?

— Нравится. Когда не очень технично.

— Что значит технично?

— Ну, когда много техники, как, например, у Лема в «Возвращении со звезд». Помните, «раст на вук», всякие там терминалы — ничего не понятно.

— Галочка, вы с ума сошли! — Андрей взглядом ищет у Даши поддержки. — Это как раз самое интересное!

— Ничего подобного! Литература — не пособие по физике или математике, — лихо выпаливает Галя явно чужие слова и тоже смотрит на мать.

Но Андрей сдаваться не собирается:

— Так ведь это не просто фантастика, а научная! Ее и пишут как раз бывшие физики да математики, иногда биологи. В ней есть предвидение, научное будущее!

Андрей спорит всерьез, нисколько не заботясь о том, что оппоненту всего шестнадцать, что он здесь в гостях, что рядом женщина, которая нравится. Оба шумят и машут руками, как маленькие, язвят, обижаются, взывают к Даше, — Екатерина Ивановна, извинившись, ушла уже в свою комнату: она рано ложится.

— Нам, технарям, именно это и интересно, а не страдания Брегга.

— А мне, например, наоборот. И поэтому я считаю, что Брэдбери и Стругацкие серьезнее, чем Азимов!

— Да вы что! — Андрей даже вскакивает со стула. — Даша, что она говорит?

— Оба вы говорите о разном, как и положено у нас на Руси, — утомленно отвечает Даша. — Галя любит фантастику социальную, и это естественно.

Андрей бросает на Дашу быстрый внимательный взгляд и краснеет, как тогда, в погребке.

— Уже одиннадцатый час, простите, я не заметил… Галя, я принесу вам кое-что почитать, хотите?

— Хочу, конечно, спасибо.

Он выходит в маленький коридорчик, который служит в этом доме прихожей. Даша идет за ним, чувствуя только одно: сейчас откроется и закроется дверь и его не будет… Андрей протягивает руку к вешалке, но опускает ее и поворачивается к Даше. Лицо его пылает, глаза смотрят почти умоляюще:

— Дайте ваш телефон… Пожалуйста… Я не могу вас снова потерять.

Даша делает шаг навстречу и оказывается в его объятиях. Голова ее упирается в его грудь.

— Можно я позвоню вам завтра? — шепчет Андрей и касается губами ее волос.

Даша закрывает глаза, молча кивает, ей страшно, потому что это всерьез. Андрей бережно отстраняет ее от себя.

— Пишите ваш телефон…

И Даша пишет номер своего телефона.

— Спасибо за все. Надо, наверное, попрощаться с мамой?

— Не надо. Она уже спит.

— Тогда передайте ей, что ее оладьи — чудо…

Дверь закрывается. Даша остается одна, без Андрея. И сразу такое острое одиночество, а ведь рядом мать и дочь. Как же так? Ведь жила она без него! Ну нервничала, терзалась, видела его во сне, но жила… А теперь не может. Завтра… Так невыносимо долго! Что было бы, если б не сбежала она тогда из кино, не спустилась в тот погребок? Страшно подумать — не было бы Андрея… Телефон! Какое счастье! Но это звонит Света.

— Света, милая, ты послушай!

— Подожди… Женя тебе не звонил? Не знаешь, где он?

Голос глух и невыразителен, на одной ноте, без модуляций.

— Нет, не звонил, — пугается Даша: вот но, началось! — Светик, он, наверно, в своем институте, в библиотеке — знаешь как бывает…

— Знаю, — усмехается Света в трубку. — Уложила ребят, а его все нет. Может, что-то случилось?

— Ничего не случилось! — Даше больно за ее тревогу. — Засиделся в библиотеке…

«Все-таки я предательница… Надо поговорить с ней, как-то ей намекнуть… Нет, невозможно, лучше я поговорю с Женей…»

— Данечка, ты мне что-то хотела сказать? — Света будто подслушала ее мысли…

— Я ничего… Он нашел меня, представляешь?

— Кто?

— Андрей.

— Да ну? Так не бывает.

— А вот бывает.

Молчание.

— Света?

— Хорошо тебе, Даша, — печально звучит Светин голос. — Что-то все время у тебя случается: расставания, встречи, статьи, удачи и неудачи, твоя смешная война с завкафедрой… А мне, знаешь, все надоело, муторно на душе.

— Зато у тебя есть Женя, — бормочет, стыдясь себя, Даша.

— Да, Женя есть, — не очень уверенно соглашается Света, или Даше так только кажется? — Ну пока, а то вдруг как раз он и звонит.

Рушится, разваливается на глазах счастливый семейный дом — единственный, какой знает Даша.

Она спит беспокойно и просыпается рано, словно боится что упустить. Дергает тонкий шнур бра — зажигается желтоватый свет. Еще совсем темно, в соседней комнате спят мама и Галя. Даша завороженно смотрит на телефон, хотя ждать в такую рань звонка глупо. «Вставай! — велит она себе. — Он, может, вовсе не позвонит…»

Даша встает, надевает стеганый уютный халат, неслышно проходит в кухню, ставит на плиту чайник. А вдруг он позвонит, пока она принимает душ? Даша пускает воду и стоит под теплым каждодневным дождиком, оставив дверь ванной открытой. Теперь если будет звонок, то она услышит.

Когда-то в юности они спорили в аудитории: как узнать, что вот это, например, любовь, а то — просто влечение. Пришли тогда к выводу, что распознать невозможно, остается метод проб и ошибок. Дурачки они были: любовь узнаешь сразу. Но раз любовь, значит, будет и боль, без нее уж не обойдешься. Да что там, она уже есть…

Даша делает кофе, варит яйца всмятку, завтракает, приводит себя в порядок. Все, задерживаться причин больше нет. И тут — наконец-то! — звонит телефон.

— Даша, это я, Андрей! До планерки не решался вам позвонить: боялся, что спите. А сейчас набирал номер и волновался — вдруг вы ушли? Главный наш как заведется, стоп-краном не остановишь! Знаете что, пойдемте вечером в театр? Есть такой, не очень известный, но, говорят, хороший. Играют в Лосинке, в клубе, я и билеты купил, в метро.

— Хорошо.

— Я очень хочу вас видеть! Значит, в шесть у ВДНХ.

Весь день Даша только о нем и думает, и, когда выходит из метро и видит Андрея, такое нетерпение охватывает ее, что она почти бежит к высокой фигуре, стоящей у подземного перехода. Минут десять они едут в автобусе, с легкостью находят клуб, потому что везде указатели, и идут в парк, подсвеченный желтоватыми фонарями, — время у них еще есть.

В природе глубокая тишина, как всегда после долгого снегопада. Скамейки с высокими спинками завалены снегом, в белых шапках по обеим сторонам аллеи деревянные резные воины. Никого — ни людей, ни птиц, ни зверюшек, только они, Андрей с Дашей, только скрип их шагов. И под этот скрип, в этой тишине вокруг Андрей рассказывает о самом главном:

— Прошло три года, но я все помню… Тоже была зима, лютые стояли морозы, а я хоронил Надю, жену. Помню поминки, соседка сделала все сама, мы сидели, сидели, и я боялся, что все уйдут и я останусь один. Два года, самые длинные в моей жизни, сходил с ума, потом отпустило немного…

— У вас есть дети?

— Нет, Надя всегда была слабенькой. Простите, Даша, не стоит об этом, конечно, не стоит: мы ведь пришли в театр… А хорошо, что у вас есть дочь и надо о ней заботиться, можно с ней говорить. Вы, Даша, вырастили себе друга.

Они зашли в самую глубь парка, пора возвращаться. Андрей останавливается, поворачивает Дашу к себе, прижимается щекой к ее холодной щеке. Через два толстых пальто колотится его сердце. Сейчас, вот сейчас скажет он что-то очень для нее важное…

И он говорит:

— Поехали после театра ко мне, я привез из командировки такое вино…

Господи, как просто… Так вот к чему рассказ о жене! Ты мне нравишься, и я свободен, и еще — пожалей меня, я страдал… Ну да, понятно: он ведь давно один, и потом — всем сейчас некогда, что ж попусту тратить время?.. Если б кто-нибудь сказал сейчас Даше, что она может и ошибаться, что ни о чем таком Андрей даже не думал, ничего не планировал, она бы все равно не поверила: уж очень горько ей было. Вадим когда-то поспешил тоже и все испортил — близость с того самого первого раза стала мучением. Даша скрывала, что мучается, притворялась даже, но Вадим чувствовал, обижался: «Тебе хорошо? У тебя все было?..» «Да-да», — торопливо отвечала она, не понимая толком, о чем ее спрашивают.

Как брезгливо он ей сказал — никогда этих слов она не забудет: «Разве ты женщина? Ты — рыба. И еще ты филолог…» Зачем он так? За что? Вадим бросал ее с такой злобой, будто это она бросала его. И ушел к первой встречной девчонке, прожил с ней года два, а теперь и вовсе один… И как она только не умерла тогда! Она ведь и филологию свою возненавидела, и тело свое — униженное, жалкое, никому не нужное, и душу — одинокую, потрясенную и пустую… Если б не Света, что было бы с ней? Так же валил снег, они сидели в кухне, не зажигая огня, вечной была зима. Даша говорила и говорила, захлебываясь слезами. Самое интимное, смутное, непонятное было сказано в темноте.

— И это у вас называлось любовью? — ахнула Света. — Даша, милая, не жалей, не убивайся так, очень тебя прошу! Хорошо, что ушел Вадька, освободил тебя: ничего у тебя еще не было, а значит, будет. Никто, понимаешь, никто не проживет без любви. Даша, ты его не любила!

Даша все плакала, Света ее обнимала, просила за что-то прощения, а потом повторила упрямо:

— Увидишь вот, я права.

И Даша увидела. Там, в Прибалтике, в мастерской художника, куда пришли они всей компанией посмотреть его работу — деревянную скульптуру Эгле, королевы ужей. Они говорили об искусстве, о влиянии на людей красоты, ели вкусную балтийскую рыбу и пили горький бальзам, бородатый силач серьезно и молча смотрел на Дашу. А потом все исчезли, и они остались одни.

Светила в окно огромная желтая, как апельсин, луна, смотрела мимо них на эту луну красавица Эгле, и под бережными руками бородача Даша остро почувствовала свое молодое, заждавшееся, душистое от ледяного моря тело — покорное, гибкое и отныне свободное, высвобождающееся в эту светлую ночь из поразительного невежества, о котором Даша не знала.

Они засыпали и просыпались, лаская друг друга, он делал кофе, литовские бутерброды с тертым сыром и помидорами, он укутал ее одеялом, когда Даша крепко заснула, а утром сказал: «Наши ночи для вас холодны». Они не расстались до самого ее отъезда и расставались с болью и нежностью.

Так Даша узнала себя, поняла, о чем говорила Света Она поверила ей, стала ждать и дождалась, кажется. Там, У художника, было другое, прекрасное, но другое: огонь, опаливший обоих. С Андреем все неизмеримо сложнее и тоньше, что-то должно еще прорасти, надо вместе дойти до главного, осторожно и не спеша друг к другу приблизиться. Но, может быть, это только для нее все сложно, а для него нет? Может, ничего он не понимает, как когда-то Даша? У мужчин вообще все проще, эмоционально беднее. «Поехали ко мне, я привез вино…» Почему-то вино уязвило особенно. Даша сидит в зале и весь спектакль примеряет все на себя.

На сцене двое — он и она, на старой даче, запертые на чердаке. Двое слушают музыку, ссорятся, мирятся, исповедуются друг перед другом — все, что было и что могло быть, все хорошее и плохое. Но ведь они молоды, они новое, раскованное поколение. И все равно им трудно, как всегда трудно людям, когда настоящее. Все у этих ребят зыбко и странно, вот-вот сорвется, вот-вот двое расстанутся. Но они, конечно, не расстаются.

В клубе, где идет пьеса, на удивление театрально, при всей провинциальности дома с колоннами: сам спектакль, его лаконичное оформление, подчеркнуто уважительное отношение к зрителям — у билетерши, в буфете и гардеробе. Зал полон, и много местных, таких, как сидящий впереди парнишка в расклешенных брюках. Мать выгладила ему рубаху, дала на буфет рубль, и он угощает в антракте серьезную девочку чаем с пирожными, первый раз в жизни разговаривая о театре.

Ему немножко не по себе: не привык еще к театру. Он бы и не поехал во МХАТ или в Малый, но театр шагнул к его дому, и мальчик решился. Сидит, затаив дыхание, смотрит на сцену. Это ведь не кино: расположился удобно в кресле, расстегнул пальто, положил на колени шапку и грызешь вафельный стаканчик с мороженым. Здесь все живое, и кажется, что актеры обращаются прямо к тебе, человек к человеку.

Даша чувствует чудесную общность с залом — с парнишкой в расклешенных брюках, с его строгой девушкой, со всеми, сидящими слева и справа, сзади и спереди, — ту общность, какую всегда дает настоящий театр и не дают ни кино, ни тем более телевизор. В антракте говорят о пьесе и постановке, о яркой молодости труппы, а когда медленно ползет, закрываясь, занавес, хлопают вместе со всеми, радуясь счастью героев, которых успели за три часа полюбить.

На улице Даша благодарно берет Андрея под руку: кажется, все понял, пошлого приглашения не повторит. А он и не повторяет. Он вырывает у Даши руку, выскакивает на шоссе, широким хозяйским жестом останавливает такси, не замечая, что отобрал машину у нерасторопных женщин, распахивает дверцу: «Прошу!» И — шоферу: «К Сретенке, там покажу…»

К Даше поворачивается довольное собой чужое лицо, шапка-ушанка лихо сдвинута набекрень, глаза блестят победительно и беспечно.

— Сначала в Останкино, — устало говорит она, откидывается на сиденье и закрывает глаза.

Все, кончен бал. Он все уничтожил, дурак! Хотя, по совести, разве было что уничтожать? Сегодня третья их встреча, но ведь он целый месяц искал ее — без всякой надежды, — приходил к ней на работу, говорил, что не может терять снова… Нет, ничего она в этой жизни не понимает, ничего больше не хочет, скорее домой, в постель — уснуть и не думать. Шофер бросает в зеркальце быстрый профессиональный взгляд. Что за странная пара? Едут, молчат… Может, целуются? Нет, не целуются. Значит, поссорились? Да вроде нет.

Так, молча, подъезжают к ее дому. Андрей выходит из машины, подает Даше руку и помогает выйти.

— Спасибо за вечер.

Ах, как светски! Где это он вычитал такую блестящую фразу — ледяную, полную оскорбленного достоинства?.. Он церемонно кланяется и снова садится в машину. Очень в духе времени: не хочешь — не надо.

Даша тяжело поднимается по ступенькам. Галя — вся энергия, натиск — тащит тапочки, требует все немедленно рассказать.

— Галочка, милая, я устала…

Галя тут же, на глазах, обижается. Нет, так нельзя, надо взять себя в руки. Даша рассказывает о спектакле. Галя, конечно, в восторге, Екатерина Ивановна, конечно, ворчит.

— Опять без декораций, весь вечер опять два актера?

— Это же такой замысел! — возмущается Галя. — Мама, скажи ей, дело не в декорациях!

— Знаю, знаю, — машет рукой бабушка. — Замысел… Заодно и дешевле и проще.

— Да ладно вам спорить, давайте ужинать.

Даша что-то съедает, уходит к себе. Черный телефон стоит и молчит. «Позвони, позвони, позвони, — заклинает Даша. — Мне так тяжело. Ну догадайся же, позвони, завтра будет уже труднее…» Вот он доехал, расплатился, отворил Дверь, вошел, снял пальто… «Позвони, попробуй что-то исправить…» Но он не звонит. Как же так, простая вежливость требует… Да что там, глупости — никто ничего ни от кого давно уж не требует, никто никому ничем сейчас не обязан. Если ему самому надо, он позвонит, если нет, значит, не позвонит. Или еще хуже: объявится через месяц-другой как ни в чем не бывало, такой стиль тоже нынче распространен: «Как дела? Может, встретимся?»

В горести своей Даша совсем потерялась, картины, одна другой унизительнее, рисует оскорбленное самолюбие. Такой несчастной не чувствовала себя со времен Вадима. Никому не нужна всерьез, никому. Любовь… Понимание… Выходит, это не для нее. «Ты — рыба. И еще ты филолог…» Нет, она не рыба, это теперь доказано. Просто ей страшно не повезло. А что филолог — так это точно, и напрасно Вадим выплюнул эти слова как ругательство. Да, филолог, и этим счастлива. А Андрей строитель — «прокладываем коллектора, тянем трубы…». Интересно, как можно тянуть трубу и что такое «коллектора», небось, «коллекторы» все-таки. Заглянуть, что ли, в словарь?

Даша надевает самую длинную и теплую ночную рубаху — хочется завернуться, закутаться, не чувствовать тела, — включает бра, пытается читать. Нет, не читается, не понимается, потому что она влюблена, потому что страдает и ждет. Скоро весна, конец февралю. Придет март — синие густые сумерки, запах талого снега, весеннее нетерпение наполнит кровь, коснется незримо сердца, а Даша будет одна, без Андрея. И никто другой ни в каком качестве ей не нужен.

 

Часть вторая

 

1

Холодно и темно. Мрак за окном. День давно прибывает, но как же медленно прибывает он!

Даше не надо смотреть на часы: она знает, что только пять. Если совсем плохо, если тоска и смута в душе, всегда почему-то просыпается в пять утра. Так было, когда ушел Вадим, когда пришлось ложиться в десять, девять вечера: знала, что во сколько бы ни легла, проснется в пять — пустая, холодная, мертвая. Проснется, но встать не сможет. Побежденная, будет лежать и лежать — без сна, без мыслей, без потребности что-то делать, начинать новый бесцветный день. Теперь уходит от нее Галя, ускользает в другую, непонятную и опасную жизнь.

Больше месяца как она вернулась из лагеря, больше месяца в доме война, потому что Галя вернулась совсем другой: чужой и бунтующей. Неужели это она шла под Новый год по Смоленской, болтая о неведомом Даше Севке? Неужели она, как котенок, прижималась к матери: «Ой, мама, так с тобой интересно! Интереснее даже, чем с Максом…»

Не нужны ей теперь ни мама, ни Макс, никто не нужен: Галя теперь в компании. Как оказались эти расхристанные, налитые чужой, страшной силой парни в лагере для старшеклассников? Кто, почему пустил их туда? Давным-давно переростки, никакие не школьники, не студенты, не крестьяне и не рабочие, люди без занятий и без специальности, с неопределенным и странным, но таким заманчивым образом жизни: бродяги, работающие время от времени в экспедициях, по найму. Они пьют и курят, перебрасываются грубыми шутками и обливаются по утрам холодной водой, они играют на гитарах, рассказывают удивительные истории, от которых просто дух захватывает: про тундру, тайгу, лесные пожары, настоящее боевое товарищество: «Два дня искали мы в тайге капот и крылья, два дня искали мы Серегу…» И рвут пальцы струны, и хрип — под Высоцкого, и тянет-тянет куда-то вдаль, от постылой обыденности, городов, от привычных занятий и чувств: «А на улице дождь-дождь, между нами все ложь-ложь, и что любишь ты — врешь-врешь, и цена тебе грош-грош…» С ума сойти, до чего горько и здорово!

Что стоило этим парням увлечь, поработить Галю, что стоило им оттереть, отшвырнуть в сторону простого влюбленного мальчика? Даша закрывает в темноте глаза. Как ясно видит она возвращение дочери…

Галя стоит в дверях и смотрит на мать с бабушкой. Близорукие глаза надменно щурятся, в лице, во всем облике что-то неуловимо чужое. Но Даша, радостная, соскучившаяся Даша пока ничего не замечает. Это потом, вспоминая, мучительно четко увидит она эту надменность, почти насмешку, ахнет, что ничего не поняла сразу, не забила тревогу, не кинулась за подмогой. Но как могла Даша что-то понять и увидеть, когда чувствовала одно: вернулась дочь, по которой она соскучилась, и теперь, конечно, поблекнет в памяти тот почти незнакомый человек, о котором Даша почему-то скучает.

— Что же ты меня не обнимаешь, доченька?

Галя снисходительно обнимает мать.

Бабушка, приподнявшись на цыпочках, тянется к своей единственной внучке, целует розовые от мороза щеки и вдруг отшатывается назад.

— Галя, почему папиросами пахнет?

Екатерина Ивановна сигарет упорно не признает, называет их, как во времена своей юности, папиросами.

— Какими еще папиросами? — кричит в ответ Галя. — Это ребята в электричке курили, в тамбуре…

— А не ты? — прищуривается на нее бабушка.

— Мам, да ты что? — вступается за дочь Даша. — Скажешь тоже! Дым всегда въедается в волосы.

Она ищет у Гали взглядом поддержки и, пугаясь, видит, как кривятся уголки ее губ, иронически и недобро. Нет, показалось, какая может быть тут ирония, почему?

— Садитесь ужинать, — тихо говорит Даша. — Садись, дочка…

Галя моет руки, садится, ковыряет вилкой котлету И вдруг — бурные, взахлеб слезы.

— Галочка, что? Что с тобой, Галя?

— Опять школа… Опять этот дом… Все — то же самое…

Даша теряется, но обида берет над растерянностью верх.

— А в чем дело? — спрашивает она. — Чем плох тебе этот дом? Разве ты не соскучилась? Ну хоть о бабушке, обо мне?

— Отстаньте от меня! — рыдает Галя. — Чего вы ко мне пристали?

Даша встает, подходит к дочке, прижимает ее к себе.

— Ну что ты, что? Ты поссорилась с Максом? — Кажется ей или нет, что от Гали чуть слышно пахнет еще и спиртным?

— Плевала я на него! — все так же горько рыдает Галя. — Нужен мне ваш Максим!

И скоро Даша воочию видит, что Максим действительно уже не нужен…

Что сделала она не так? Когда надо было срочно, немедленно действовать? Какой момент, какой день, какое событие она упустила?.. «Ты всегда была занята собой, своей жизнью, — упрекает дочь Екатерина Ивановна. — Твоя работа, твой развод, твои друзья и подруги, а Галя?» Екатерина Ивановна забыла, как сама выпроваживала Дашу к подругам, в кино, все брала на себя после развода, лишь бы дочери было легче. Теперь она ищет — и находит! — причину стремительной Галиной перемены в невнимании Даши, в ее занятости своими делами и своей жизнью.

Даша лежит в темноте, скорчившись под одеялом, снова и снова перебирая этот страшный холодный месяц — день за днем, ночь за ночью, — длинные, глухие, враждебные вечера, когда они сидели без слов и без мыслей и ждали Галю. За окном непроглядная темень и стынь, на улицах — никого, и где-то там, в неизвестном им доме, на чьей-то квартире или в подъезде, среди чужих, непонятных Даше людей — ее девочка, дочка. Та самая, крохотная, ласковая, в розовых колготках складочками — дергает за подол маму, вопрошает матовым голоском: «Мама, мам, а зачем ты говоришь со мной так недружелюбно?» На слове «так» дрожит тоненький голос, и Даша вскакивает со стула (считывала с Машинки автореферат диссертации, увлеклась, сосредоточилась, отмахнулась от какой-то дочкиной просьбы), бросается к Гале, берет ее на руки, тормошит, целует, и Галя обнимает маму за шею теплыми лапками и тут же все ей Прощает.

Теперь дочь выше матери и уж конечно, как сейчас все они, крупнее, увереннее в себе, основательнее, грубее. Да… грубее… Бороться можно с тем, что понимаешь хоть как-то, и с теми, кого понимаешь, а новых Галиных друзей Даша не понимает. Почему, например, никто из них никогда не заходит в дом? Почему они «вызывают» Галю, как какую-то горничную из барского дома? Почему не здороваются, когда звонят, никогда не прибавят нормального слова «пожалуйста»? «Мне Галю…» Зло, нетерпеливо. Ему — Галю!

Максим звонит все реже: Гали почти всегда нет дома, и разговаривает с ним теперь Даша. От него-то кое-что узнает.

Эти парни работают в партиях, сейчас отдыхают. Как отдыхают? От чего отдыхают? У них что — отпуск? Сколько он длится? Когда наконец кончится? Максим не знает, потому что никто — даже сами парни — не знают. Вот кончатся деньги, они и уедут… Так ведь любые деньги давно бы кончились при таком-то образе жизни! А девушки в этой компании есть? Есть, есть, торопится успокоить Дашу — или себя? — Максим. Одну зовут Ритой — у нее даже ребенок, есть еще Люда — недавно разошлась с мужем. Почему ребенок? Какой муж? Сколько же им лет? Этого Максим не знает…

— Галя, пригласи своих друзей в дом.

— Они не хотят.

— Почему?

— Да незачем.

— Зачем ты подводишь глаза? Это же некрасиво, и веки портишь.

В ответ — сразу крик:

— Оставьте меня в покое!

— Галя, я запрещаю тебе приходить так поздно, слышишь? Почему ты молчишь?

— Слышу. Я что, глухая?

— Как ты разговариваешь с матерью?

Такой вопрос — уже капитуляция.

— Ну-у-у… началось… Господи, скорей бы уехать!

— Куда уехать? О чем ты?

— О чем, о чем… — передразнивает Галя Дашу, такого никогда еще не было, ни разу в их общей жизни. — О том вот! Надоело. Летом поеду в партию. Сама. Без тебя! Не на твое драгоценное Белое море.

Даша теряется, замолкает, горькая обида — никто не посмел бы так с ней говорить! — вызывает слезы, ощущение полной беспомощности. Женя со Светой теряются тоже: их сорванцы еще маленькие, ссорятся, дерутся, не слушаются, но чтоб так разговаривать с матерью!.. Света зовет к телефону Галю и нарывается на такое, что лепечет беспомощно:

— Галя, я же тебя на руках носила.

— Спасибо вам, тетя Света, — издевательски благодарит Галя и бросает с размаху трубку.

Однажды к ним приходит Женя. Даши нет, она в университете, и Галя вынуждена принимать маминого старого друга, которого любит и уважает всю жизнь.

— Я не знаю твоих друзей, Птица, — спокойно начинает Женя.

— Вот именно, что не знаете! — возмущается Галя. Вся она — в настороженной обороне, все в ней рвется в атаку.

— Постой, Галя, ты не шуми. — Женю сбить с толку не так-то просто: были когда-то у него первокурсники, он этот безумный клан знает. — Так вот, друзей твоих я не знаю, но подозреваю, заметь, только подозреваю, что относятся они к тебе очень неважно… Стоп, — движением повелительной длани он усаживает вскочившую Галю на место, — попробую доказать. Ну, первое, — Женя загибает палец, — они не дают тебе учиться. Молчи — не дают! Они требуют, чтобы по первому их зову, по первому звонку ты ехала к ним туда, куда тебе скажут. Что, не так?

— Не так. — Галя уязвлена. — Не так! Я сама!

— Ну как же — сама? Мать говорит, ты все бросаешь и бежишь, не смеешь сказать, что как раз учишь уроки.

— Ах, значит, она подслушивает? — взрывается Галя. Все реже называет она Дашу мамой, все чаще — «она» или «мать». — Все она видит! Если хотите знать, я беру учебник в метро, и вообще это мое дело!

— Конечно, твое, — спокойно соглашается Женя. — Но отрывают же они тебя от занятий? А почему, знаешь?

— Не знаю, — ворчит Галя: ей уже интересно и как-то трудно орать на Женином спокойном фоне.

— Потому что им обидно: они-то и школы не кончили, верно?

Женя брякает наугад, но попадает в точку. Галя, слегка Растерявшись, кивает.

— Вот видишь. Еще немного, и рядом с тобой им станет совсем неуютно, если, конечно, ты не бросишь учиться. Они ведь не учатся и не работают, ничего не делают…

— Нет, делают: они работают в поле…

— Время от времени, чтоб заработать и снова бездельничать. А надо делать что-то серьезное. И постоянно. Сколько им лет?

— Нафт уже старый, ему двадцать два…

— Это еще что за Нафт? — цепляется Женя хоть за какую-то информацию. Может, в таинственном Нафте все дело?

Галя разражается детским веселым смехом. Настороженной злости как не бывало.

— Ой, дядя Женя, как было потешно! Ребята рассказывали: однажды после опохмелки Мишка срубал целый батон, а хлеб был с нафталином, ну просыпался нафталин из мешка. А он съел и ничего не заметил! Вот его и прозвали Нафталин, сокращенно — Нафт.

«После опохмелки… срубал…» Н-да, лексикон весьма выразителен… Женя уже не спрашивает. Он слушает и на «дядю», как прежде, не реагирует: он этой дикой девчонке больше не «Женя», подержим-ка ее пока на расстоянии… А Галя захлебывается от восторга: Нафт говорит, что надо узнавать жизнь, а не торчать, как дурак, за партой; Нафт говорит, что у нас все равны и нечего девчонкам выпендриваться; Нафт говорит, что Макс — чувак чуваком и вообще никуда не годится…

— Значит, он, Галя, сказал плохо о твоем друге? Ну а ты? Почему ты ему позволила?

— Да нет, дядь Жень, ничего плохого он не сказал, он вообще ни о ком плохо не говорит, это его кредо.

— Ах, даже кредо? Ну-ну… А «чувак», прости мою малограмотность, это что — хорошо?

— Это… — Галя неопределенно шевелит пальцами, потом машет рукой. — Нет, дядя Женя, вы не поймете! Это не плохо и не хорошо, чувак — это чувак.

— Галя, — Женя снимает очки, прикрывает усталые глаза ладонью, — нельзя, дорогая моя, определять понятие его составной частью, а уж им самим — тем более: чувак — это чувак. Впрочем, ах, вам этого не понять!

Он так ловко копирует Галин стиль, что она покатывается со смеху. Но Женя уже снова серьезен.

— Так, значит, плохо о Максе он не сказал?

— Да, не сказал, — встряхивает головой Галя. Высокий лоб закрывает теперь нелепая, дурная челка. — Он просто выразил свое мнение, имеет он право? Вот смотрите. Макс не пришел провожать одного парня, это, по-вашему, хорошо? У Макса, видите ли, была контрольная по алгебре! Какой он после этого друг?

— Галочка, — стонет Женя, надо бы дослушать, да нет сил внимать такой ахинее. — Галочка, это же так банально — как в плохой книге, даже не в книге, а в телефильме каком-нибудь. Как примитивно, шаблонно, по какой пошлой схеме ссорит тебя этот самый Нафт с Максом! Честное слово, Галя, я думал, что ты умнее… Максим не хочет по первому зову мчаться кого-то там провожать, наплевав на работу? — да-да, Галя, контрольная по алгебре это работа, — значит, он плохой друг. Ему скучно «балдеть» под гитару, он любит читать, у него, видите ли, десятый класс? Ну и пусть катится куда подальше, а ты, Галя, будь с нами: мы все время кого-то встречаем и провожаем, мы пьем, гуляем, короче — живем!

Женя по-настоящему разъярен: так вот какой примитив предлагается Гале за образец…

— Ты тянешься за ними из последних сил, Птица. Устаешь зверски, не высыпаешься — они-то спят потом до полудня, а тебе утром в школу, — ты и с матерью ссоришься от усталости. Галя, все это старо, как мир, ты потом поймешь, только будет поздно. Слушай, — внезапная догадка осеняет Женю, — слушай, а может, ты в него влюблена, в великолепного пожирателя нафталина?

Галя оскорблена — влюблена, скажет тоже… Они друзья, понимаете, дядь Жень, друзья! Эх, никто ничего не понимает! Нафт, знаете, он какой? Она раз опаздывала, так он сам посадил ее в такси и дал трешку шоферу! Галя тогда через всю Москву на такси ехала! Он все может, Нафт! Одному парню достал билет — в Караганду, в разгар полевого сезона, другого вытащил из карантина, увез из района, где что-то такое было и никого оттуда не выпускали…

Галя сообщает все новые удивительные истории — и все о нем, о Нафте, — отмахивается от осторожных попыток узнать хоть что-нибудь о школе и о Максиме, вся она сейчас там, в своей взрослой компании… «Нет, похоже, не влюблена, — задумчиво решает Женя, — но здорово сбита с толку. Надо бы встретиться с этим героем, взглянуть на него».

— Галя, пригласи ребят в дом, — просит Женя. — Ну чего ты их прячешь? Даша, это ты там, что ли, пришла?

Даша, как уговорились, нарочно задержалась на кафедре, вошла под восторженные истории о героическом и необыкновенном Нафте.

— Слушай, Дань, может, Галины друзья что тебе посоветуют? Я имею в виду экспедицию. Они в этом толк знают.

— Мои тоже знают, — обижается за студентов Даша.

Женя возводит к потолку скорбные очи — ей-богу, это какая-то патология: никакой в Дарье нет хитрости! Впрочем, схитрить, как и все, наверное, может, только сначала надо ей подготовиться, с ходу же — всегда то, что думает.

— Все равно, Даша, ты с Галиными друзьями поговори, посоветуйся. — Женя хитер, как змий, и, как библейский змий, мудр. — Они и смету составить помогут, правда, Галя? И научат, что взять.

Встав за Галину спину, Женя бешено жестикулирует, отчаявшись, крутит пальцем у виска — наивность, мать, — та же глупость, он Дарье выдает потом, — и Даша наконец понимает.

— Правда, Галочка, так с этой экспедицией трудно, — неуверенно бормочет она. — Проблем миллион. Позови ребят, а?

Галя недоверчиво косится на мать, но ее лицо уже снова спокойно.

— Хорошо, я скажу…

— Только предупреди заранее: запишу вопросы, чтоб не забыть, — торопится Даша закрепить шаткие, чуть не разрушенные ею позиции.

Галя важно кивает: почему не помочь матери? Известно ведь, что она непрактична, где уж ей организовать экспедицию без Галиной помощи?

 

2

Долгий резкий звонок. Екатерина Ивановна вздрагивает, прижимает руку к больному сердцу. Даша идет отворять. Когда она купит, в конце концов, настоящий современный звонок? Завтра, завтра же купит. Чтобы мама больше не вздрагивала. По всей Москве давно уже звякают колокольчики, заливаются нежно скворцы, тренькают мелодичные нотки. А у нее да у Светы все те же звонки, какие врезал кто-то когда-то, сдавая дом. И замки стандартные, от тех же великодушных строителей (эх, воры не знают! Впрочем, что взять у Даши со Светой?), двери ничем не обиты, и глазков знаменитых нет, черт знает что, в самом деле.

— Мам, мы пришли.

— Здравствуйте.

За Галей возвышаются трое: высокий мальчишка с розовым детским лицом, смуглый коренастый крепыш с усиками, а позади всех — прыщеватая неопределенная личность с косящими болотными глазами и узким ртом. Сердце у Даши падает: почему-то сразу становится ясным, что это и есть легендарный Нафт.

— Проходите, пожалуйста, раздевайтесь.

Галины друзья раздеваются, хотят тут же разуться — дикое это правило мором распространилось в последние годы по всей Москве, — но Галя их останавливает: «У нас не разуваются. Вон у порога тряпка, вытирайте ноги и проходите. Знакомьтесь, это бабушка…»

— Михаил, Сергей, Антон…

Вечер взаимной рекогносцировки начинается. Наученная Женей, Даша старается быть внимательной и терпимой. Но Нафт… Сколько пьет чай, столько шмыгает носом — протяжно, со вкусом, — а Даша с детства шмыганья не выносит. Дать бы ему носовой платок, так ведь обидится. Значит, надо терпеть. Нафт этот самый вот-вот скажет что-нибудь вроде «садить» или «ехайте», а она не смеет, не должна раздражаться.

Так он примерно и говорит, а Галя смотрит на него с восторгом, не отрываясь, и внемлет каждому его слову.

— Миша, расскажите, пожалуйста, об экспедициях. Я ведь в первый раз еду руководителем, ничего толком не знаю…

Нафт по-хозяйски, локтем отодвигает чашку, ложится грудью на освободившееся на столе место, в последний раз протяжно, со всхлипом шмыгает носом, мутноватые болотистые глаза вдруг яснеют, становятся — невероятно! — какими-то даже умными, а уж увлеченными — точно.

— Ну, что рассказывать? О чем?

— Да обо всем по порядку: как начинается экспедиция, как к ней готовятся, какие нас ждут подвохи и трудности…

— Идет!

Это «идет» звучит так неожиданно — славно и по-приятельски, что Даша невольно улыбается Нафту в ответ.

— Значит, так. Экспедиция всегда начинается с разговоров: неплохо бы съездить туда-то, сделать то-то и то-то. Мы говорим, говорим — втроем, впятером, вшестером. Потом разговоры стихают, потому что решили — едем! Пока только решили…

— Это не партии, мам, это экспедиции, ну вот как ваша, — вставляет свое слово Галя.

Нафт взглядывает на нее, улыбается — мягко, чуть снисходительно, как добрый и старший друг. Даша смотрит на страшного Нафта во все глаза. Скорей бы пришел Женька: она что-то ничего уж не понимает, теперь Нафт ей даже нравится.

— Да, так вот, идет время и вдруг — до экспедиции только месяц. Какая тут начинается паника: ничего ж не готово! Начинаем бегать, звонить, шуметь — кто едет, кто не едет? Половина пока не знает, кто-то, кто точно ехал, оказывается, не может, кто-то ходит и думает — ехать ему или нет. Вот как Антон в Силикаты…

— Так я ж поехал! — кричит Антон, заглотнув застрявшее в горле печенье.

Нет уж, нет, извините, так бессовестно врать! Он поехал — тогда, в Силикаты, вытащил из пещер Петьку, вы что, не помните? Петька, дурак, отстал от группы, погас фонарь, а он ходил и ходил по кольцу, и вообще — чуть не сбрендил в тот раз с голодухи, а кто его спас, забыли?

Антон, негодуя, швыряет откусанное печенье на стол, крошки летят прямо в Дашу.

— Я же поехал, Нафт! И спальник достал — трехместный! Всех вас там отогрел…

Это еще что такое — трехместный спальник? И кто кого от чего спасал? Какое кольцо, по которому ходил какой-то Петька? Кто он такой, почему чуть не сбрендил, да еще с голодухи? Галя ничего об этом не говорила… Испуганная Даша не успевает спросить.

— Да, ты поехал, — рубит в ответ Нафт, глаза сужены, их просто нет на лице, — но раскладку на тебя, дурака, не делали!

Даша дергает за руку Галю: что такое раскладка? Галя отмахивается:

— Ну, мама, это кто что берет и кто что покупает…

Ах да, верно, надо, кстати, эту самую раскладку сделать. Не собирать, как решили, деньги, не возлагать все на двоих-троих ребят. Пусть покупает каждый, тем более это сейчас не так просто, пусть каждый знает точно, что именно ему надо купить…

— Дарья Сергеевна, вы меня удивляете. — Нафт, отставив мизинец, шумно пьет чай из блюдечка. — Галя говорила, что вы ездили в экспедиции. Как же это вы без раскладки?

Краем уха он, оказывается, Галину реплику слышал…

— Не знаю, — теряется Даша. — Я ведь никогда сама не организовывала, меня кроме пленок — их покупала — ни о чем не просили…

— Плохо, — назидательно изрекает Нафт, с хрустом разгрызая сахар, и Даша понимает, что в самом деле плохо.

Они говорят, говорят, и через какое-то время становится ясным, что надо выбить у факультета пленку («Это они обязаны, нечего самим тратиться!»), что палатки можно достать на геофаке («Только скорее, а то весной все нормальные люди рванут в поле»), Сергей обещает раздобыть каны — большие, на всю ораву, котлы.

— Мы хотели обратиться в клуб туристов, — робко возражает Даша.

— Да в клубе с вас сдерут сто шкур. Я вам так достану, бесплатно…

— Да, вот еще, — перебивает Сергея Галя, — палатки, мам, надо проверить: вдруг нет натяжек, вдруг они рваные…

— Ну, это пускай мужики, — солидно решает Нафт. — Есть там у вас мужики, чтоб из армии или со строек?

— Конечно, есть, — торопится защитить честь женского факультета Даша. — Есть демобилизованные, с производства.

— Тогда все тип-топ: пусть проверят палатки…

Изумленный Женя застает весьма идиллическую картину: на диване, склонившись над блокнотом, Даша и Нафт составляют список необходимых вещей. Женя встречен, как всегда в этом доме, радостно, но растерянно: Даше не до него.

— Екатерина Ивановна, хоть бы поесть дали, — жалобно просит Женя. — Я прямо из института.

Он тут же получает тарелку ароматной дымящейся гречневой каши, садится на диван, заглядывает Даше через плечо.

Ух ты-ы-ы, какой мощный список! Под обведенным красным карандашом — «не забыть!»— уже с десяток пунктов: написать письмо председателю колхоза — просьбу разбить палатки на колхозной земле, — взять в ректорате прошение о содействии, оформить заявку на билеты (уточнить, сколько едет народу), сочинить раскладку, надавить на АХО, чтобы выделили наконец комнату на факультете. Туда будут брошены палатки и спальники, консервы и фонари…

Женя уминает кашу, с интересом поглядывая на Дашу: кажется, напрочь забила, зачем заманила в дом Нафта. Вся сейчас — в экспедиции, живописует своему врагу русский Север — какие там древние, везде уж давно забытые заклинания и обряды, какие частушки — не очень, правда, приличные, но точные и смешные, какие варианты старинных песен: на одном конце села поют так, а на другом — эдак.

Ох, Дарья! Так вот и замуж вышла: ничего не поняв, не проверив, не разобравшись, с ходу — влюбилась и вышла. Ну ладно, не отпущено ей рассудительности, не дано, придется самому поглядеть поближе на знаменитого Михаила по прозванию Нафт.

Ничего, кажется, парень, не так уж он страшен, только не так и хорош, как, может быть, кажется сейчас склонной к преувеличениям и крайним оценкам Даше. Компанейский, конечно, мужик, в экспедициях таких любят: умеет работать и друга, если что, выручит, не подведет, многое повидал, побродяжил, выпьет да порасскажет — заслушаешься. Трое суток несли по очереди девчонку с вывихнутой стопой, а переход на Урале был сложным, ночевки под проливным дождем и выпадал снег — об этом рассказывает сейчас Нафт, и Галя слушает затаив дыхание. Какая школа сравнится с таким походом, какой Максим с такими парнями? Ясно, что Галя готова за них в огонь и в воду, и она, пожалуй, права: когда еще, как не в юности, научиться дружить и выручать друг друга, нести пострадавшего через перевал?

Но вот вернулись эти ребята из партии, и что же им делать в городе, если они не геологи? Шатаются без толку по огромной Москве, пропивают все заработанное, вкушают блага цивилизации, но скоро уже скучают, вспоминают и хвастают. Они без дела и без профессии, то, что умеют и знают, не очень-то в Москве ценится, здесь смутно чувствуют они свою несправедливую неполноценность. Снова в партию — единственный для них выход, а пока они пьют и хвастают, презирая местную скучную жизнь и учебу всяких там Максов.

— Миша, а что вы намерены делать дальше? — дождавшись паузы, спрашивает Женя.

Нафт мгновенно настораживается:

— А что?

Глаза зеленеют и суживаются, Нафт поднимает голову, как-то сразу отъединяется от Жени и Даши.

— Нет, я в том смысле, что можно стать топографом, есть, кажется, какие-то курсы, — пытается исправить свою оплошность Женя.

— Курсы… — узкие губы презрительно кривятся, уголки рта ползут вниз.

И эта его усмешка как в зеркале отражается на лице у Гали.

— Миша, а вот со спальниками… — отрывается от длиннющего списка Даша. — Где нам их взять?

— Подумаем, Дарья Сергеевна, — сдержанно обещает Нафт. — Я вам тогда позвоню…

Он встает, за ним тут же, как на веревочке, — все остальные. Даша протягивает всем по очереди руку.

— Звоните, ребята, не пропадайте. Миша, может быть, дадите свой телефон? Я бы, если что, позвонила…

Мгновенное колебание.

— Да нет, ко мне не дозвонишься.

— Мама, я провожу.

— Галочка, только недолго.

Хлопает дверь. Ушли. Даша задумчиво смотрит на Женю.

— Жень, ну как?

— Не так страшно, Даша. Они не опасны: не совратят и не оскорбят, они не шпана, не блатные. Наоборот, в случае чего — защитят. Но курить научат (если еще не научили), выпить всегда поднесут, и ученье для них — не такой уж свет…

— И это называется не так страшно? Что ты говоришь, Женя! Курить, пить… Моя Галя…

— Не твоя, а Галя — сама по себе, Галя как человек, личность. Ты можешь ее направлять, корректировать, но пойми — это же человек, вспомни себя в ее годы.

— Было другое время, мы были взрослее, ответственнее!

— Время всегда другое, но что они инфантильнее нас, это верно: растут по одному — свет в окошке, в мирное (слава богу) время, все — им. А с Нафтом придется тебе подружиться, да ты, кажется, уже подружилась?

Даша смеется.

— В нем что-то есть, правда, Женя? И ведь хорошо, что я их увидела?

— Еще бы! Ты ввела их в дом, это, знаешь ли, очень важно: у них же, в случае чего, будешь искать помощи.

Проводы длятся часа полтора. Возвращается Галя задумчивая, молчаливая, насквозь прокуренная (сама курила или ее обкуривали?), переполненная чем-то своим, усталая, снова голодная. Уроки, конечно, не учатся — какие уж тут уроки! — ложится она в двенадцать: поет и плещется в ванной чуть ли не час, но Даша ее не торопит — знает, что бесполезно, да и не хочет ссориться. А Галя, приняв душ, на цыпочках проходит в комнату, где спит бабушка, и стараясь не разбудить, закутывает ей ноги.

 

3

Глухая бесконечная ночь, и кажется, что нет ей конца. В соседней комнате спит вымотавшаяся за день Галя — так же неожиданно, как бросала, вернулась в школу и вообще помягчела, а звонки вдруг прекратились, — чуть слышно похрапывает мама — надо бы поставить ей все же горчичники, — за стеной у соседа уже угомонилось радио. Странный он парень: полночи крутит ручку приемника, бродит по миру, нигде не задерживаясь надолго, а поутру там, за стеной, тишина. Даша соседа не видела, его не знает, но почему-то думает, что похож он на Ерофеева, только одержим не науками, а поп-музыкой, да еще политикой — в разной интерпретации разных станций и стран. Даше музыка его не мешает, вечерами все равно не работает. Музыка — легкий фон ее праздной, после девяти, жизни.

Андрей так и не позвонил. Господи, хоть бы из вежливости! Да какая там, к черту, вежливость… Вот они, случайные встречи, знакомства на улицах и в кафе. Вечер за столиком, вечер в театре, предложение — очень конкретное, недвусмысленное — и все, нет — так нет, поищем другое, попроще. Новые времена, новая мораль, новый стиль, а в сущности все по-старому: раз знакомство в кафе, значит, оно легкое, а женщина легкомысленна. А если нет, так нечего с первым встречным распивать шампанское, Валерий прав…

Даша лежит в темноте и терзается. Но лежать и не спать трудно, и она встает, пьет воду, подходит к окну.

Выросшие к ночи сугробы смутно синеют в газовом свете. Днем широкими деревянными лопатами снег сгребли в высокие кучи, и теперь он послушно дожидается утренних тяжелых машин. Ни единого дуновения ветерка, снег замер на крышах, укрыл голые ветви деревьев, укутанные брезентом машины.

Пусто. Мертво. Только изредка, с легким шелестом, ночное такси. Какая тоска… Как одинок человек на земле… Неужели ничего больше не будет? Сейчас, в этой глухой настороженной тьме, все неважно: любимое дело, студенты, статьи и друзья, даже мама и Галя. Даша одна на всем свете, а за окном такая безмерная тишина…

Она ежится, как от холода, хотя в доме тепло, торопливо зажигает бра, подарок Светы и Жени, накидывает на плечи халат, ходит от окна к двери, снова ложится, гасит свет, пытается отогнать неожиданный цепкий страх: «Я спокойна, я совершенно спокойна». Тренингу неделю назад учил Игорь — упросил встретиться, отчаянно старался быть интересным, как мог, развлекал.

Сидели в кафе, отстояв предварительно очередь, Даша, сочувствуя, слушала: видела, Игорь страдает, плохо ему с молодой женой, но и жалеть не было сил, все ушло на тревогу за Галю, еще — в ожидание.

— Понимаешь, Дашунь, — Игорь несмело коснулся ее руки. — Сейчас многие так спасаются, тренингом — от бессониц, тревог, нервных срывов…

— И ты? — рассеянно поинтересовалась Даша.

Игорь запнулся, но соврать не смог.

— И я. От бессонниц… Там, в жаре, плохо спится.

«Я спокойна, я совершенно спокойна…» А может, надо было поехать? Может, ничего б не случилось? Попили бы чаю, посмотрели книги, и Андрей отвез бы Дашу домой. А если б так, то это хорошо или плохо? Раньше, лет двадцать назад, хорошо, конечно, — считает порядочной и серьезно относится, — а сейчас все сместилось. Нет, он не должен был ее приглашать!

Даша не в силах лежать как положено — неподвижно и прямо, закрыв глаза, вытянув руки вдоль туловища. Она в третий раз резко дергает шнур бра, пьет снотворное, от которого старательно отвыкает, читает какой-то роман, ничего в нем не понимая, забывая тут же, и к утру засыпает.

Грохочет, летит в пустоту поезд. Она стоит у окна, рядом с нею Вадим. Рвется с полей теплый ветер, треплет, сечет Вадькины волосы. Страшно и весело — поезд летит в пустоту, — но они снова вместе и несутся куда-то к морю и солнцу, к хмельному, в цветах и травах, воздуху. Пронзительно свистит паровоз, еще и еще, звенит его свист в ушах — ах, какое огромное, бешеное, какое молодое счастье!

— Даша, Даша, — мама трясет ее за плечо. — Ты что, не слышишь? Телефон, Даша!

Екатерина Ивановна снимает трубку, передает дочери.

— Кого это бог послал ни свет ни заря?

Сквозь недавний, с синим прозрачным воздухом, с грохотом и полетом, сон, сквозь тяжелую от невыспатой пилюли голову, через треск и помехи, издалека — глухой, сдавленный голос Жени.

— Даша, прошу, поезжай к Свете, побудь пока с ней… Нет, не из дома, скажи, что на днях заеду, все объясню.

— Женя, подожди, что случилось?

На том конце вешают трубку.

— Дашенька, что?

— Ничего, мама. Я — к Свете, оттуда на факультет… Да какой там чай, некогда!

Брюки, свитер, машинально бусы на шею, сапоги, шубка, капюшон на голову, что еще? Ах да, сумка.

— Даша, папку забыла! — Екатерина Ивановна выскакивает за дочкой на лестницу. — Скажи, что-то с ребятами?

— Нет, все в порядке, я позвоню…

Еще темно на улице, пуст продрогший за ночь троллейбус. Даша вжимается в ледяное сиденье, старается согреть его своим телом. Ничего не приходит в голову, никаких нужных слов, да и неясно пока, что случилось, что сказано Свете? Может, не сказано главного, просто поссорились? Чего не знаю, того не существует… Позиция труса, а может быть, мудреца? «Не надо, не говори ничего, — заклинает она Женю, — Пусть Света не знает!» Так и не решилась с ним Даша поговорить.

Света лежит на диване, укрывшись с головой одеялом, Даша сидит рядом. В комнате холодно — распахнута настежь форточка, — как-то вдруг пусто.

— Света, ты ребят будишь во сколько?

Света молчит.

— Светик, ты ела? Поставить кофе?

Света рывком садится, проводит рукой по спутанным волосам, говорит лихорадочно, быстро, глядя блестящими глазами мимо Даши, в стену:

— Он обманывал, давно, сам сказал, что давно, спал с ней и со мной, жил здесь и там. Зачем? Постой, нет, постой, зачем он врал? Чего он боялся — что пойду в партком?

— Хотел, наверное, разобраться?

— Ах, разобраться!

Света вскакивает, ходит, почти бегает по комнате. Даша берет со стула халат, набрасывает ей на плечи, но Света передергивает плечами, будто халат жжет тело, и он падает на пол. Даша хочет халат поднять, а Света топчет его ногами — розовый, воздушный, привезенный Женей из Югославии.

— Света, не надо! Отдай!

Дашу пугают ее расширенные пустые глаза. И вдруг в глазах — что-то осмысленное. Света поднимает халат с пола, рассматривает, мучительно хмурясь, изо все сил стараясь вспомнить нечто неясное, ускользающее, с этим халатом связанное. И вспоминает — медленно, потрясенно.

— Он отсыпался, а я разбирала его чемодан. И там внизу, под всеми вещами, — сумка, у нас тогда югославских не было… Я спросила потом, а он сказал, что это так, передать кому-то… Даша, что это? Это было же год назад! Даша, какая я идиотка!

Света рушится на диван, рыдает, затыкая себе рот подушкой, колотит по постели сжатыми кулаками, мотает головой от нестерпимого унижения. Даша бежит в кухню, пузырек с валерианкой закручен намертво, она подставляет горлышко под струю горячей воды. Руки дрожат, капли считать невозможно. Даша бухает чуть ли не полфлакона, бежит назад, к Свете.

— Светик, милый, выпей, нельзя же так!

Света отталкивает Дашину руку, вода плещется на пол.

— Пей! Пей, говорю!

Запрокинув Светину голову, Даша заставляет ее выпить остатки.

— Ложись, я сделаю кофе.

— Даша, не уходи, — цепляется за нее Света.

— Я только кофе…

— Не уходи…

— Ребят будить?

— Что? Ах да, буди, только сюда, слышишь, сюда не пускай! Там, в холодильнике, эти, ну как их… ну эти…

— Найду.

— Холодно, Даша.

— Сейчас заварю чай, согреешься. Лучше чай, правда?

Даша закрывает форточку, поднимает с пола теплое одеяло, укутывает в него Свету. Потом идет в соседнюю комнату, будит ребят, кипятит воду, варит сосиски.

— К маме нельзя, она заболела.

— А отец?

— Ушел на работу.

— Так рано? — Дима смотрит Даше прямо в глаза.

— Так рано.

Наконец-то спровадила!

— Света, вот чай, пей, с малиной.

Свету всю колотит, трясет.

— Я позвоню к тебе в школу, да? — спохватывается Даша.

— Да, позвони. А ты?

— У меня две лекции, потом приеду, ты пока поспи — хорошо?

Света держит Дашину руку, что-то бормочет, ее глаза закрыты: действует валерианка. Даша склоняется над ней, пытаясь разобрать слова.

— Позвонил в первом часу — я уж не знала, что подумать, — сказал, не придет, больше не может, перед всеми, кругом виноват… Семнадцать лет, Даша, семнадцать… Все ему, все для него — «тише, папа работает», — а я как кухарка, как нянька, им всем… Все бросила, всем для него пожертвовала…

— Светик, мы все обсудим, что-нибудь придумаем. Спи, я скоро вернусь, слышишь?

Страшно оставлять Свету, но лекции на двух потоках. А кроме Даши, у Светы и нет никого. Был еще Женя… Даша задергивает шторы, гасит свет, осторожно прикрывает дверь — Света, кажется, засыпает, — так же осторожно закрывает дверь входную. Морозный воздух, люди, теплое, набитое битком метро, лекция впереди… Это стыдно, что Даша чувствует облегчение? Для нее Светин ад позади. Вот только сон, мчащийся к морю поезд… Если бы не ворвался в него Женин звонок, она не знала бы, что по ночам видит Вадима, чувствует теплые волосы под своею рукой, не знала бы, что для нее это все еще счастье.

— Где же, дорогая моя, обоснование семинара? — скрипуче встречает Дашу зав. — Имейте в виду, пока я разрешил условно.

Раз дошло до «дорогой» — значит, дело плохо. А она-то думала, что обошлось: впервые на глупости Сергеич не стал настаивать… Но он ведь не догадывается, что это глупость, иначе не был бы дураком. К тому же — иллюзия деятельности… Как там Света? Скорее, скорее к ней, пока не ворвались после школы мальчишки, пока не случилось непоправимого: Света выкричит им все про отца, нанесет удар, ранит смертельно.

— Так вот, Дарья Сергеевна, обоснование жду не далее чем сегодня, и ни днем позже, — мстительно добавляет зав.

Бессильная неприязнь к Даше сделала его проницательным: видит, враг чем-то расстроен, самое время ударить.

— Хорошо. Будет обоснование.

Надо немедленно взять себя в руки: зав любит приставать, когда человеку плохо. Эта странная его особенность широко известна на факультете, преподаватели традиционно скрывают от него неприятности. В прошлом году у Люды болела мать, девочка ночами дежурила — больница на другом конце города, полтора часа езды. Так он повадился вызывать ее к себе с утра, каждый день: «Э-э-э… что я хотел вам сказать? Забыл… Ладно, завтра скажу, приходите к восьми тридцати…» Вся кафедра тогда возмутилась, Даша, слепая от ярости, наорала на зава, и он, по обыкновению, струсил и отступил, оставил Люду в покое. Да, обоснование писать придется, иначе не разрешат семинары и виноватой окажется Даша. «Ничего, успею, все равно окно между лекциями».

Даша садится в свободной аудитории, вздыхает и начинает писать. Она пишет, что сегодня, как и всегда, костюм говорит о материальной культуре, национальном характере и даже складе ума очень многое, что, готовясь к фольклорной экспедиции на Север, пусть экспедиции филологической, без изучения истории костюма не обойтись. Даша доказывает, что дважды два — четыре, снег падает с неба, а за весной, представьте себе, идет лето. Она знает, надо исписать пять-шесть страниц, иначе Сергеич бумагу вернет и скажет, что не солидно. Неважно, что будет написано, главное — подбросить побольше научных терминов.

Скоро она увлекается и пишет уже всерьез. В системе доказательств выстраивается логика будущей экспедиции, ее основная идея. Перо легко скользит по бумаге — пропади они пропадом, тупые и хрупкие шариковые карандашики, писать ими — тяжкий труд. Даша признает только старую, сметенную временем авторучку. Все! Теперь Людочке на перепечатку, и зав наложит витиеватую резолюцию, старательно подписав ее прекрасной своей подписью, исполненной красивым и толстым японским фломастером.

Дашин звонок заставляет Свету сползти с дивана, добраться до двери, открыть. В комнате сумрачно, почти темно — короткий зимний день позади. Ребят, к счастью, нет. Даша зажигает свет.

— Не надо…

Света снова забирается под одеяло. Под глазами черные впадины, лицо обострилось и похудело, за полдня похудело.

— Света, ты спала?

— Не знаю…

— Ты ела?

— Нет. Тело болит, Даша, ужасно болят мышцы. Странно, да?

— Хочешь, сделаю ванну?

— Не надо, зачем?

— Пройдет боль, вот увидишь.

— Ну сделай.

Даша наполняет ванную горячей водой, льет шампунь — зеленоватая пена пахнет травой, — вешает на батарею пушистую простыню, халат — не тот, воздушный, предательский, а из Прибалтики, простой и теплый. Пока Света в ванной, она быстро скатывает и убирает постель, жарит гренки, мелет кофе, сервирует стол. Надо изгнать из комнаты пустоту, вернуть ей жилой дух — пусть пахнет жареным хлебом и кофе, горит яркий свет и звучат голоса.

Света выходит из ванной очень усталая.

— Ты права, почти не болит. А почему ты все убрала? Я лягу.

— Нет, сядешь к столу! Светик, не надо нам повторений: помнишь, я не могла есть, ты меня заставляла?

— Ох, не вспоминай: с тобой пришлось повозиться…

Света улыбается, грустно и удивленно.

— А я, представь, хочу есть.

— Ну и умница!

Кофе, гренки, сливки, творог… Света на глазах приходит в себя.

— Помнишь, Светик, мы говорили о том, что поражение надо уметь превращать в победу, а минус — в плюс? Ты говорила, что уход Вадима заставил меня взять у жизни реванш — подсознательно, но заставил?

— Призываешь сделать то же самое?

— Да.

— Поздно уже, мне — поздно: скоро сорок…

— Нет, Света, не поздно: только сорок!

— Бабий век — сорок лет, такое слыхала, ты, фольклорист?

— Слыхала. Так ведь это «бабий», женский, то есть, а он лет с четырнадцати, понятно? И вообще я говорю не о бабе, а о филологе, подававшем надежды. Света, у нас есть кое-что, чего нет у других брошенных женщин, твой диплом, например, «Поэтика слова».

— Странно, что ты о нем не забыла.

— Еще бы! Он натолкнул меня на мою работу…

— …и ее забодал твой драгоценный Сергеич, — с усмешкой напоминает Света. — И, между прочим, это поражение ты почему-то не превратила в победу. А вся кафедра тебя предала!

Горе сделало Свету злой.

— Кафедра вовсе не предала, — не обижается Даша. — Она растерялась, потому что формально Сергеич был прав: мы не стилисты. Он ведь не допустил обсуждения, отверг в принципе — этого хода никто из нас не ожидал. Дурак дураком, а на такие штуки он мастер. Но сейчас мы говорим о тебе.

— Нет, ответь, а почему ты остановилась тогда? Тебе же советовали отнести в издательство?

Света не произносит имени мужа, хотя советовал, даже настаивал Женя. Даша после развода тоже никак не называла Вадима, в крайнем случае «он».

— Светик, так мы не доберемся до сути, — терпеливо прорывается к своему Даша. — Сегодня, когда я писала бумагу об экспедиции, то подумала о тебе. Ты будешь нам очень нужна — там, в поле.

— Спасаешь? — усмехается Света. — «И мужа тебе заменит коллектив…»

— С мужем вы разберетесь сами! — кричит, потеряв терпение, Даша. — И пошел он, знаешь, куда?.. Это он должен теперь что-то решать, делать, объясняться с ребятами, он, а не ты! У тебя свои проблемы, тебя сбили с ног, изволь-ка вставать и идти дальше…

— Да-а-аша! — Света роняет голову на сложенные на столе руки, рыдает так же отчаянно, как утром. — Ничего ты не понимаешь! Жизнь прошла, она позади! Я отдала ему все, тебе не понять! Нет, надо его вернуть, объяснить, это увлечение, оно пройдет… Даша, найди его, скажи, умоляю!..

— Хорошо, я скажу, — пугается Даша.

Всю ее логику сметает отчаяние Светы.

 

4

Середина марта. Чуть смешной и немножко грустный «женский день» позади. Даша его ждала: думала, вдруг позвонит Андрей. Теперь ждать нечего.

А все равно это милый праздник, у нас милый. Где-то далеко, за горами-морями женщины борются за свои права, нам бороться не за что: мы давно равноправны. Восьмое марта — тот единственный день в году, когда мы, слава богу, чуть-чуть не равны. Женщинам уступают места в метро, им дарят цветы, а спутники жизни суетятся и что-то придумывают. Этот день даже сделали выходным, правда, и для мужчин тоже, что опять-таки говорит о равенстве. Но есть же еще седьмое, канун, когда все женщины — именинницы, потому что они не дома, а на работе.

Даша сменила всегдашние брюки на вязаное синее платье, вынула туфли из шкафа, явилась на лекцию, молодо стуча каблуками. Желтый пушистый букетик застенчиво светился на кафедре.

— Спасибо, — улыбнулась аудитории Даша.

Валечка Персина засияла в ответ. Сколько Даша ее бранит, а Валечка все равно Дашу любит, боится и любит, интересно, за что?

— Спасибо, — снова сказала Даша. — И я, девочки, вас поздравляю, а вам, юноши, желаю всегда быть рыцарями, не только по праздникам. А теперь — к делу: за полвека до появления нот в Европе была снабжена нотами запись Рябинина «Добрыня и Змей». Расшифровал их Аренский…

Не позвонил он, не позвонил, ждать больше нечего. Ну и черт с ним, плевать — на добрые его глаза, сильные руки, на белые хризантемы посреди зимы, на его фантастику, театр — плевать! Идет, шагает по Москве весна, в талую воду превращается серый снег, несутся над головой рваные, в клочьях тучи, сверкает в их разрывах солнце, сияет высокое холодное небо.

Все утратившая, потерявшая себя Света из последних, тающих, как этот снег, сил борется за своего Женю — попраны и забыты теории гордости, независимости, самолюбия, Дашины уговоры, призывы и просьбы не действуют — «ты что, за Женьку?». И это — Света! Веселая, щедрая, справедливая. Ее как подменили: ожесточилась, озлобилась, поглупела от горя. Пока не изопьет до конца горькую чашу безысходного унижения, пока не поймет, что потеря свершилась, она не остановится и ее не остановить. Неужели хоть на мгновение Даша была такой? Нет, такой она не была: страдала, но ни за что не боролась, стиснув зубы, молчала.

Послав подальше всех мужиков с их жестокостью, эгоизмом, генетической тягой к женщинам многим и разным, Даша сиднем сидит в своей комнате — готовит к изданию рукопись, отвергнутую год назад принципиально и доказательно лично Сергеичем.

Злой упрек Светы подтолкнул Дашу к столу — давно хотелось вернуться к теме, мешало то то, то это, а потом возник почему-то в жизни Андрей, все в душе перепутал. Теперь его нет, и не надо, и с Галей вроде бы все успокоилось, значит, самое время пройтись еще раз по страницам, пройтись — и тащить в редакцию. «Стиль как выражение времени…» Н-да, без визы ученого совета, без официальной поддержки будет трудно, почти невозможно опубликоваться, но ведь «почти», формально никому не возбраняется принести в редакцию рукопись. Сами пусть рецензируют, сами думают, на то она и редакция, пусть возится с самотеком! Даша храбрится: известно ведь, так не делается. А она вот возьмет и сделает!

Не нужна ей ничья поддержка, она сама знает работе цену: рукопись отлежалась, Даша отошла от нее на приличное расстояние, сумела ее оценить — отстранено, как что-то, уже ей не принадлежащее. Все здесь серьезно и честно. И доказательно. И потом, очень хвалил Женя, а он в таких делах толк знает, дал почитать авторитетам, говорил, что те прямо ахнули: до чего непривычна постановка проблемы! Тоже загорелись, обещали показать филологам, но Даша тогда как-то сникла, переутомилась, должно быть…

Вчера у нее не было лекций, вчера весь день Даша работала дома. Сидела за столом с утра до вечера, с Двумя перерывами — на обед, когда выслушала самые разные сообщения Галки — снова общительной, доброй, будто кто взял и выключил недавнюю агрессивность, — и на ужин. К вечеру так устала, что даже на телевизор с его наивными и неторопливыми назидательными историями не было сил — попросила выключить. Сегодня она от рукописи отдыхает, сегодня у нее две лекции и семинар.

Но сначала надо выгулять Тошку. Из своего угла пес сердито следит за Дашей глазами: час законной прогулки давно настал, он время знает! Даша улыбается, и его пушистый хвост приходит в неистовое движение — сейчас пойдут! Смешной зверь, Тошка. Он как ребенок: быстро радуется и огорчается, обижается, капризничает и упрямится. Живет в доме на правах младшего члена семьи, хотя Галю, кажется, считает ровней, на нее рычит и ее покусывает, к ней единственной забирается на ночь в постель, устраивается в ногах — отвоевал себе это право.

— Тош, вперед!

Огромными прыжками Тошка несется вниз по лестнице: Даша не признает поводка. Всякий раз пес заново не верит этому счастью, лает и прыгает, пытается лизнуть Дашу в щеку, вихрем летит по переулку, ныряет во все дворы подряд, победно возникает вновь. А Даша терпеливо ждет, пока он набегается, и вдыхает, впитывает в себя весенние запахи.

Снег уже совсем черный, зернистый, и пахнет, пахнет весной, голова кружится. Тошка в буйном восторге царапает колючий наст, сует в сугроб морду, жадно нюхает, фыркает, ждет чего-то. Весна несет с собой обновление, встречу с ласковой рыжей Динкой, Тошка чувствует, знает. А потом вместе с Галей и Дашей он поедет в лес, где будут новые ароматы и незнакомые псы, с которыми можно драться.

— Тош, домой!

Последний раз — стремглав по всему переулку, последний раз — с рыком на колючий, пленительный снег — и домой.

Даша торопливо пьет чай, влезает в коричневые узкие брюки, натягивает зеленый свитер и сверху теплую размахаку (Вадим когда-то привез из Туркмении — овечья шерсть, никакой там синтетики) и бежит в метро.

Грохочет, покачивается ослепительно чистый поезд, летит под землей переполненная весной Даша — туда, на Моховую, в старое обжитое здание. Сидят, уткнувшись в газеты, озабоченные мужчины, стоят, держась за поручни, с утра утомленные женщины, а она планирует новый день.

Сегодня Даша читает о судьбах эпических национальных сказаний. Лекция сложная, она всегда волнуется: поймут ли вчерашние школьники грандиозность процесса? Ведь сказания складывались веками, передавались по поколениям, забывались, возрождались и дополнялись, летели по горящей от войн земле — через сражения, битвы, иноземное иго. Они дожили до нас, нас дождались, но в разных странах по-разному. Русский фольклор пришел к нам в былинах, не слитый в эпос…

Хорошо, что придет Ерофеев (Дашины лекции не пропускает): она опробует сегодня одну идею, посмотрит на реакцию аудитории. Сразу после лекции семинар, там подумают над идеей вместе…

А с Персиной надо что-то делать, и срочно, если она конечно, на семинар явится. Совсем, ну совсем одурела: снизошел до нее Ронкин, все полетело в тартарары! Сияют черные бархатные глаза, улыбка не сходит с розовых детских губ, похудела даже, и уж, естественно, Валечке не до фольклора. Но разве счастье помеха знаниям? Неужели это действительно несовместимо? Тогда ничего не делала, потому что несчастна, теперь — потому что счастлива. Вот уж кому образование ни к чему, вообще — интеллектуальное напряжение… А Даше, кроме Андрея, никто не нужен, и дурацкие звонки Валерия не нужны. Нет, все-таки мужская самонадеянность границ не знает: «Простите, Даша, решил позвонить вам в последний раз…»

Даша фыркает. Солидный товарищ в таком же солидном темном пальто поднимает на нее зимний холодный взгляд. А чем он, собственно, недоволен? Сидит и читает… Ну так сиди и читай, рядом стоящему уж и посмеяться нельзя, а ведь стоящий-то рядом — женщина, между прочим…

Интересно, поймут ли ее ребята? Идея только что вылупилась, не обкатана, мысль родилась как-то не вовремя, когда Даша пишет совсем другое, о другом, о стилистике Думает. А может, она же и натолкнула?

Еще Пушкин пробовал объединить былины в эпос, но потом отступился. Пробовали другие, отступались тоже: материала тогда не хватало, уничтожался ритм былин, особый старинный лад, вытесненный победно хореем. А что, если им, молодым, подумать над огромной задачей — она как раз сегодня решается, она завещана поколениями фольклористов. Дерзко? Конечно! Так ведь на то и молодость. И силы на курсе есть, свои даже поэты, Наташа Белкина, например. Подошла на днях с изящным небольшим томиком.

— Дарья Сергеевна, как прекрасно перевела средневековых корейцев Ахматова, правда? «И вот, полуистерзанный людьми, остатки крыльев я расправил вновь…» А вот этого я не понимаю, взгляните.

И Даша прочла:

За спиною доблести держа, Счастие держа перед собою, Доблести и счастие мое Боги, мне, явившись, принесите…

— Дарья Сергеевна, почему счастье — перед собой, а доблести — за спиной, сзади?

— Ну, я не знаю, — растерялась Даша. — Надо подумать…

— Может быть, счастье дается в юности, а доблести идут во второй половине жизни, как что-то более зрелое?

— Почему только в юности? — огорчилась Даша. — В каждом возрасте свое понимание счастья. А чтобы понять, в чем оно, его сберечь, не упустить, разве не надо быть зрелым?

Наташа задумчиво покачала русой головкой.

— Не знаю, Дарья Сергеевна… По-моему, ничего не надо, это случай, судьба…

Даша улыбнулась.

— Для вас, Наташа, в вашем возрасте счастье — это любовь, конечно. На самом деле оно не только в любви.

— А в чем еще? В труде?

— И в труде тоже. Но главное — в нашем внутреннем состоянии, в том, что называется духовной жизнью. По думайте, и вы со мной согласитесь…

Хорошие в этом году ребята, и расклад по интересам удачный. А уж Володя — просто подарок судьбы. Хоть бы дошло это до Сергеича, не мучил бы он Ерофеева! Ведь Володя — талант, к нему нельзя с общей меркой, ему и так трудно: таланту трудно всегда.

— У нас, Дарья Сергеевна, все равны, — скрипуче и медленно вещает зав. — И ваш любимчик обязан, как все, посещать лекции, все лекции, иначе мы его отчислим.

«Тебя бы отсюда отчислить, отлучить от МГУ навсегда, старая ты калоша, — ярится Даша, хотя зав вовсе не стар, и бросается искать Ерофеева — черт знает какую ахинею приходится выслушивать из-за него! Она находит Володю на холоде, у окна, неформальном клубе курящих, кричит на него и требует не раздражать доцента Суворина, а он слушает, рассеянно со всем соглашаясь, и думает о своем — об оставленных в Ленинке книгах, о том, что завтра их сбросят (совсем забыл, хорошо, что напомнили!) — и, конечно, тут же забывает данное Даше слово, шагает, размахивая длинными руками, в библиотеку, зарывается в рукописи и фотокопии и забывает про все на свете. Сейчас задумал еще составить точное определение культуры, свое определение, новое, Даша же на эту мысль и натолкнула.

В ее студенческую юность к ним на филфак несколько раз приезжал Эренбург, читал отрывки еще не вышедших мемуаров. Так вот он сказал как-то, что подлинная культура — это культура эмоций. Не все его поняли, возражали, шумели, а он стоял на своем, и как же он был прав! В эмоциональных всплесках, отбросив в потрясении все наносное, по-настоящему раскрывается человек. Посмотрите на него в минуты душевных волнений, посмотрите, как он радуется, горюет и ненавидит, и станет ясен его культурный ценз. Даша рассказала об этом Володе — просто к слову пришлось, — и он тут же бросился в бой: „Определение это неполно, я вам докажу!“ Теперь выстраивает систему доказательств… Но на лекции, дорогой мой, ходить все-таки надо, общим положениям приходится подчиняться. Нет, не станет Ерофеев ходить на неинтересные лекции, нет у него времени подчиняться…

С мягким шумом разъезжаются двери, толпа выкатывается в вестибюль. Любит Даша этот кусок — от Охотного до Моховой: „Москву“, улицу Горького, „Националы“, старый университетский дворик. Студентами врывались на Ленгорах в сто одиннадцатый автобус, катили сюда через всю Москву, с шумом и хохотом, под несердитую ворчню привыкшей к ним контролерши — честно брали билеты всю первую неделю после стипендии, — бежали, опаздывая, той же дорогой, по тому же дворику. Болтали, смеялись и строили, строили планы, мечтали о будущем. И было их тогда много, целая стайка.

Теперь Даша идет одна. Но есть у нее верная подруга Света, прислал недавно открытку Степан, возникла в прошлом году в Москве черная от солнца Мери Кочар.

— Дань, это я! Звони всем нашим, ждем у Зураба, жарим форель — прямо из Севана, в листьях…

— В каких еще листьях?

— Каких-каких, не знаю, как там по-русски… Давай быстро, форель едят сразу, клянусь мамой!

И они собрались у Зураба — тогда еще была жива Ара Машанова — и до утра не могли расстаться.

Хорошо, что они существуют на свете, друзья нашей юности. Никакие другие — тоже друзья — встать рядом с ними не могут. И вот что еще заметила Даша: у скучных, неинтересных людей друзей юности, как правило, нет. Есть коллеги, знакомые, приятели, даже что-то похожее на друзей, в сорокалетием, сдержанном преломлении, — и все. Такая почему-то закономерность.

 

5

Даже странно, как много их собралось на лекцию: прорвавшись сквозь низкие, полные дождя тучи, вовсю сияло над Москвой солнце, умытое, ослепительное, молодое. Даша шла, подняв лицо к небу, прищурившись — загорала. Звонко пощелкивали по сухому асфальту каблучки высоких сапог, машины рвались вперед по-весеннему лихо, прохожие были оживлены и беспечны.

Войдя в переполненную аудиторию, Даша привычно подобралась: почуяли, чертенята, ей есть что сказать. Радость сжалась пружиной в самых глубинах ее существа.

— Сегодня мы поговорим о старинных напевах с их утраченным сегодня ритмом — о ладах…

Голос звучит спокойно и сильно, что мгновенно отмечается краем сознания. Сели недавно связки, пришлось бегать к врачу, чем-то там смазывать, полоскать.

— Послушайте, как звучат лады. Я уверена, вы почувствуете их отличие от позднейшего стихосложения…

Взгляды устремлены на Дашу, даже галерка (там уж законно!) не шушукается, не приходит в легкое колебательное движение, не вертится и не болтает. Тугая пружина радости стремительно раскручивается в душе, Даша наслаждается чистотой и поэзией строф, и это чудесным образом передается аудитории.

Большой перерыв, целых пятнадцать минут. Не одеваясь, она сбегает по каменной пологой лестнице во дворик, спешит под арку, в буфет, обгоняя шумную студенческую братию. Грея руки о крошечную, с золотым ободком чашечку, Даша вдыхает аромат кофе, согревает и увлажняет все-таки уставшие связки, потом так же, бегом, — в аудиторию. В толстом свитере, в брюках ей не страшны весенние заморозки. Памятник тому, кто для женщин их выдумал, убедил мир, что это красиво, прилично. И спешить в брюках легко, а современная женщина почти всегда спешит. Здесь, у ступенек, ее ждал Андрей… Нет, об этом не надо, сейчас же остановись!..

На семинаре с ходу бросаются в спор Ерофеев и Белкина — Володя с мудреных теоретических высот, Наташа — из недр поэзии, таинственных ее глубин: уловила отголоски ладов у Цветаевой, у Ахматовой, даже у Пастернака (ее послушать, так у Пастернака вообще есть все).

— Здравствуйте, — насмешливо согнулся пополам Ерофеев, разбитые стекла очков воинственно сверкнули на солнце. — Уж и у Пастернака! По-твоему, вся поэзия — бывшие лады…

— Ну, Боков, например, просто писал ладами. А Пастернака ты разве знаешь? — сдержанно поинтересовалась Наташа, и Володя, растерявшись, умолк: поэзии он не знал, тем более — непопулярного у издателей Пастернака.

Наташа победно тряхнула головой, отвернулась, а Ерофеев уставился на нее, как впервые, почему-то встал, да так и стоял, пока его не дернули за руку.

— Сядь, что стоишь? С ней разве можно спорить? Засыплет стихами!

— Да? — машинально отозвался Ерофеев, так же машинально сел и, подпершись длинной худой рукой, стал думать о чем-то хорошем, не сводя с Наташи глаз. Так и не вышел из состояния тихой задумчивости, несмотря на все старания Даши.

А потом было собрание экспедиции, и тут выяснилось черт-те что. Во-первых, колхоз, на землях которого жаждал расположиться университетский лагерь, на письма не отвечал. Молчал — и все. Петро, грубоватый, прошедший через армию закарпатец, держал ответ перед собранием.

— Как так молчат? — испугалась Даша: вдруг председатель не позволит ставить палатки на колхозной земле? Вдруг там, например, заповедник и костры жечь нельзя? А без них невозможно, кормиться-то надо…

Петро виновато оглядел сердитые лица:

— Не знаю, я писал трижды…

— А в ящик опускал? — иронически поинтересовался Ронкин.

— Опускал, — серьезно пробасил Петро, не слишком, впрочем, уверенно.

— Сомнительно… — резюмировал Ронкин и тут же постановил, что напишет собственноручно, заверит письмо в деканате и поставит печать.

— Не надо, — попыталась возразить Даша. — Печать-то зачем? — с детства страшили всякие бумаги и бланки.

— Тогда и ответят, увидите, — авторитетно заверил ее Ронкин. — А теперь — самое главное…

Он, Ерофеев и Юра Степанов — мозг экспедиции, и Ронкин докладывает летний план. К радостному удивлению Даши, план расписан до мелочей: северные свадебные обряды — просватание и "оберег" невесты, игровые и шуточные песни на посиделках, старинные наговоры, древние, сохранившиеся неведомо как в Заонежье ритуалы отвода "нечистой силы" — "Лесовик, лесовик, отдай мою нетель, буде есть у тебя…", присказки и присловья, детский фольклор — считалки, дразнилки, варианты сказок по селам, первичная обработка на месте, — все предусмотрел легкомысленный, болтливый и непоседливый первый курс.

Поднимается Ерофеев. За месяц изучил материалы по Заонежью — все, что нашел в библиотеках, до последней странички, — и теперь, на глазах разгораясь, щедро делится тем, что узнал. Взмахивая руками, он описывает шатровые часовни и деревянные церкви, двухэтажные резные избы — настоящие терема, — говорит об архаике Заонежья — исстари туда бежали старообрядцы, там никогда не было крепостных. Суровая долгая зима, такие же суровые люди и воля, главное — воля…

— Мы с Ронкиным прочли кое-что из собранного б девятнадцатом веке. Костя, давай…

И Костя "дает".

— Вот смотрите: были такие "Олонецкие губернские ведомости", и еще "Онежские былины", Гильфердинг их собирал, позднее Рыбников…

Ронкин вещает, а в углу, на "камчатке", светятся влюбленные очи. Полчаса назад Валечка Персина, полыхая стыдом, жарким пламенем, опасливо приблизилась к Даше: двоечники боялись Дашу традиционно.

— Дарья Сергеевна, пожалуйста, возьмите меня на Белое море, я все буду делать, я готовить умею, я шью…

— Нет, позвольте, вас я взять не могу. — Даша просто ошалела от такого нахальства. — Шьете… Нам нужны не портнихи, Персина, а исследователи.

— Я подтянусь, честное слово, увидите, вот спросите на семинаре… Можно, я сегодня послушаю, просто послушаю, а?

Лицо разгоралось сильней и сильней, прекрасные глаза наводнялись слезами. Даша не вынесла собственной жестокости, сжалилась:

— Хорошо, только ничего вам не обещаю.

— Так я приду, можно?

— Что ж, приходите, вам будет полезно.

Теперь сидит, не дышит, ничего, конечно, не слушает, молится на своего Ронкина — чем, интересно, он ее покорил? Неужто умом, больше вроде бы нечем. Так ведь она же дурочка!

Вскакивает лучезарная Оленька. Привычно чувствуя на себе восхищенные взгляды, во взглядах этих купаясь, щебечет, что магнитофонная пленка выбита наконец из алчных хозяйственников, а Таня Смирнова оформила в деканате заявку на пятнадцать билетов до Петрозаводска. Оттуда поедут грузовиками, потом пешком, а немножко — озерами.

Пора собирать вещи, закупать консервы и крупы, комплектовать постепенно аптечку (кто продаст сразу столько йоду и анальгину, а главное, антибиотиков?). Петро сообщает, что сбегал на биофак, начертил с биологами знаменитую, по науке, раскладку: сколько калорий в день должен потреблять человек.

— Надо меньше белков, овощи, овощи надо, не дурацкое это мясо!

— Ой, — пискнула Оленька, — теперь конец, уморит…

— Цыц! — грозно шикнул Петро — в Оленьку, как и все, немного влюблен. — Заруби на своем носике: в чашке яблочного сока — весь твой дневной рацион!

— Ну, это уж ты хватил, — возражает даже Юра Степанов.

— Ничего подобного. — Петро, как всегда, обстоятелен и невозмутим, сбить его невозможно. — В Америке, если хочешь знать, есть даже комиссия по питанию. Так один сенатор представил доклад, я из "За рубежом" вычитал…

Общий хохот покрывает последние его слова.

— Ну, ты даешь — сенатор…

— Это они, чтоб классовых врагов извести…

— Америка нам не указ!

— Переизбрать его, переизбрать, — заливается смехом Оленька.

— Тише, ну тише! — тщетно взывает к собранию Даша.

Но ребят не угомонишь никак. Все вдруг, разом развеселились, все спорят, кричат, предлагают и то и это.

— Все, хватит, — останавливает разбушевавшийся народ Даша, — пора расходиться. — И, не удержавшись, сетует вслух, нарушая священную заповедь педагогики, подрывая авторитет начальства: — Надо бы экспедицию комплексную, с искусствоведами и этнографами с истфака, с нашими структурными лингвистами. Ну почему Сергей Сергеевич против?

— А что он одобряет, ваш Сергей Сергеевич? — въедливо спрашивает Ерофеев. — И как вы его до сих пор не убили, не понимаю…

— Ерофеев, я запрещаю в таком тоне, такими словами говорить о доценте Суворове, — с досадой на себя хлопает ладонью по столу Даша. — Слышите, запрещаю! Да, кстати, попробуйте только завалить сессию! С хвостами не поедет никто, так и знайте.

Ну-у-у, что значит филологи! Тут же поймали на слове.

— С хвостами-то ни боже мой, — серьезно басит Петро. — Сидеть же-ш не вдобно…

— Дарья Сергеевна, а у меня ма-а-аленький такой хвостик есть — копчик, — колокольчиком звенит Оленька.

— Хвосты — дело привычное, наследие предков, все одно что лады, — поглядывая на "камчатку", острит Ронкин, и Валечка заливается счастливым смехом.

— Хватит, хватит. — Даша тоже смеется. — Будет вам. Завтра в пять факультатив по ладам.

Открывается дверь, входит заранее обиженный зав.

— Что за шум, Дарья Сергеевна? — Толстые губы распущены на пол-лица, косматые брови торчат в разные стороны. Сразу становится скучно. — Ах, собра-а-ние… А почему смех? А-а-а, Ерофеев, — зав яростно веселеет, — зайдите, будьте столь любезны, ко мне. О-о-о, Персина, — брови в нарочитом изумлении лезут вверх, — вы-то что здесь делаете?

— Она член экспедиции, — сухо информирует Даша.

— Вот как? — Зав полон энергии. — В таком случае, Дарья Сергеевна, нижайше прошу пожаловать и вас вместе со своей подопечной, взгляните на успехи Персиной, так сказать, визуально… Кстати, первый курс в июле едет в колхоз, вы это знаете? Так я могу забрать Ерофеева?

— Можете, мы закончили. До свиданья, товарищи.

Предстоит очередная выматывающая беседа с завом, и Даша знает о чем: Людочка сообщила. Остановила в коридоре и зашептала, испуганно округлив глаза:

— Сергей Сергеевич против того, чтобы Ерофеев ехал на Белое море, у него даже бумага составлена…

— Какая бумага? Почему он против?

— Потому что Ерофеев не ходит на его лекции.

Пропади ты пропадом, дурак ненасытный, дались тебе эти лекции! Надо теперь объясняться: Володя на Белом просто необходим, а тут еще Персина свалилась на голову. Как убедить зава не мучить ребят, как уберечься от ответной мутной волны его демагогии? "А колхоз — это наказание, что ли? У нас всякий труд почетен, и Ерофеев в колхозе нужен не меньше, а уж всякие там шуры-муры вашей двоечницы Персиной… Избавьте, пожалуйста…" Даша тяжело поднимается со стула и плетется к заву.

 

6

И еще день позади — неудачный, как всегда, когда сталкиваешься со службой быта.

Даша знала — юбку от купленного в комиссионке костюма надо укоротить, Галину кофту, наоборот, удлинить. А раз то и другое вязаное, придется дело иметь с "Трикотажницей". Тянула, откладывала сколько могла, но вот зима позади, весна на дворе, больше откладывать невозможно, совсем носить нечего.

Заранее раздражаясь, Даша уложила вещи в здоровую сумку, потащила через всю Москву к Никитским воротам (рядом с домом пункт почему-то закрыли, недостаточные, видно, были очереди). Ехала злая, несчастная, боялась: а вдруг и этот закрыт или открыт, да не примут вещи? Никто ведь не знает, что берет "Трикотажница", а что нет. "Мы этого не делаем…" — знакомая безнадежная формула, вмещающая в себя все.

Лекция начиналась в двенадцать. Даша прибыла к Никитским без десяти одиннадцать, к открытию. К счастью, она была только третьей, неизвестно, правда, что таилось в глубоких сумках у тех двоих, предыдущих. Стараясь не волноваться (на двери висел огромный замок), не думать — а вдруг та, от которой Даша сейчас зависит, опоздает, заболеет, уедет на таинственную фабрику (сколько раз нарывалась на записку, наспех накарябанную карандашом), она стояла и тоскливо ждала.

Приемщица пришла, опоздав ненамного, но пришла, уже недовольная, дверь за собой плотно закрыла, заставив ждать на морозе, правда, несильном. Все молчали, не возмущались, боялись приемщицу раздражить. Так прошло еще десять минут. Даша изо всех сил старалась оставаться спокойной, но сердце больно стучало, пальцы скрючило от холода и волнения.

Двадцать минут двенадцатого, до Моховой идти минут десять, не меньше, да еще раздеться, подняться в аудиторию… Наконец их пустили.

— Что у вас? — это уже к ней, хмуро, не поднимая взора.

Даша торопливо вынула кофту.

— Удлините, пожалуйста. Сиреневым, если можно, как кантик.

— Какой еще кантик? — Дашина наивность просто из себя выводила. — Вообще нету шерсти. Сиреневым!.. В том квартале звоните…

— А юбку можно укоротить? — падая духом, спросила Даша. В голосе невесть откуда просящие тонкие нотки.

— Показывайте, — бросили ей в ответ.

Даша выложила на прилавок юбку. Приемщица растянула на пальцах ажурную вязку, подняла на бестолковую клиентку обведенные черным глаза.

— Акрил не берем, вы что, не знаете? (Да откуда же знать Даше?) — И вязка ручная.

"Торчит тут со своей папочкой, ничего в жизни не понимает, — злилась на Дашу приемщица. — Такие-то как живут, вообще непонятно, интеллигенция… Взять, что ли, ее тряпки? Ну, будет очень просить, возьму…"

— Почему ручная? — сделала попытку оказать хоть какое-то сопротивление Даша. — Фабричное производство, Италия.

— Не знаю, у них, может, есть такие машины, а у нас нету. Поезжайте на фабрику, там спросите.

— А где это?

— Измайловский парк, Ткацкая, сорок шесть.

Нет, все-таки в сфере обслуживания работают у нас садисты: поезжайте, значит, на другой конец города, постойте еще в одной очереди, попросите, уговорите… Киньте на какую-то юбку два дня жизни, кучу нервных клеток, наступите на горло собственному достоинству, самолюбию, тогда возьмут, машина откуда-то тогда появится. Можно, наверное, уговорить и приемщицу, но ни сил, ни желания, ни времени не было.

Оскорбленная Даша почти бежала по улице с такой же набитой сумкой, а ведь так надеялась, что будет пуста! На кафедре с ненавистью сунула ее в шкаф, подумав переложила кофту в сумку поменьше — придется Гале носить такую, какая есть, а юбка — пропади она пропадом! Верх от костюма можно надевать с брюками.

Пять минут до лекции. Даша закурила — пальцы дрожали так, что никак не могла чиркнуть спичкой. Надо успокоиться, кофе выпить она уже не успеет. Скорее, скорей прогнать досаду, чувство беспомощного унижения: из-за какой-то юбки так бегать, снизить (а как же!) качество лекции. "Ты родилась королевой…" — невесело усмехается в ответ на Дашино возмущение Екатерина Ивановна. Да нет же, не королевой родилась Даша, просто нормальной, без патологии. Потому что тратить жизнь на то, чтобы купить еду, одежду или там починить обувь — это же патология! Даша жаждет потратить жизнь, отпущенную ей, совсем иначе — на то, что умеет и любит делать.

Чтоб модно одеваться, нужна уйма времени, сил? В таком случае Даша готова до конца своих дней ходить в брюках и свитерах. Чтобы вкусно поесть, надо охотиться по магазинам? В таком случае ей годится студенческая столовка. Она не хочет расходовать жизнь на быт, имеет она это право? Разве для такой позиции, со всеми негативными для Даши последствиями, нужно родиться ни больше ни меньше как королевой? Ну, значит, ею она и родилась, тем более что королева много работает и на содержании у подданных не состоит…

"Все, хватит беситься. Вставай и иди читать лекцию. И попробуй только прочесть ее плохо", — приказывает себе Даша. И она встает и идет в аудиторию. Это тебе не пункт проката, не "Трикотажница": здесь Даша на своем месте, здесь она сильна и умна.

Эти шалопаи студенты совсем ошалели: весна, ничего не делают, с ума посходили. Каждый год одно и то же, каждый год на факультете к весне — как к сражению. Деканат по этажам навешивает приказы: за прогулы то-то и то-то — выговор, лишение стипендии, изгнание из храма науки навеки, казнь без права помилования. А все одно — и пропуски, и нет конспектов, блестят глаза, летят записочки, и даже на Дашиных популярных лекциях верхние ряды пустуют.

Но к экспедиции готовятся истово. Потому что экспедиция — это настоящее дело, пусть временная, да независимость. Про нее одну говорится теперь после лекций. Даша слушает, улыбается: они и представить не могут, какая их ждет гармония! Север… Светлые задумчивые ночи, гладь неподвижных озер, оранжевый костер в ночи, неторопливый окающий говор — что там юг с его шумной яркостью!

Галины друзья, как ни странно, не подвели: неожиданно позвонил Сергей и велел срочно приезжать за канами. Поехали Петро с Ронкиным, еле-еле приволокли два огромных котла, бухнули прямо в кабинет зава, на новый пушистый ковер: "Склада же нет!" Сергеич завопил, замахал руками, но комнату выделил тут же: на его любимом ковре — прокопченные котлы подозрительной какой-то конструкции и размеров невероятных!

Дали комнату, и она стала бурно наполняться вещами. Ребята как одержимые тащат и тащат — спальники, фонари, чашки, ложки, кто-то принес томик Пушкина, а к нему старую, военных времен керосинку.

— Дарья Сергеевна, так же-ш нельзя! — беспомощно басит Петро. — Нет, как хотите, а комнату я запру! Братцы, принимаю по пятницам, от шести до семи, принимаю и все записываю. Пушкина, щоб не дичали, оставим, матрац та скаженну ту керосинку — забрать. Чей матрац?

Никто из окруживших кафедру не откликнулся.

— Ты, Петь, не шуми, — неожиданно вступается за матрац интеллектуал Ронкин. — Может, и пригодится матрасик, там, ближе к лету, посмотрим. А вот чашечки с цветочками действительно ни к чему.

— Как это ни к чему? — возражает Валечка. — Если хочешь знать, красивое очень облагораживает!

Ронкин слегка ошарашен — Валечка всегда только слушательница, — и вдруг он ей улыбается, растроганно, как ребенку. Все молчат, никто не смеется над Валечкой, никто не комментирует ее определение прекрасного. Все чувствуют, что здесь любовь, и эту любовь, не сговариваясь, берегут.

Говорят, так оно и бывает. Даша почти забыла Андрея, заставила себя забыть, и тогда-то он позвонил — рано утром, издалека, еле слышно, с перерывами и гудками.

— Даша, я последний дурак, я идиот, Даша! Мне без вас плохо, совсем плохо, слышите?

Даша кивает, хотя телефон не снабжен видео.

— Все время о вас думаю! Не переставал думать! Но я улетал-прилетал, мотался по трассе, хотел приехать и все сказать, а звонить боялся — чем дальше, тем больше… А тут авария, улетал совсем внезапно… Даша, вы меня слышите?

— Слышу.

— И я решился, не могу больше! Звоню без конца, как вырываюсь в центр, но Москва закрыта. Ничего, что так рано? Вечерами закрыта Москва! Что там у вас, гололед?

— Да нет, все течет, тает.

— Что?

— Я говорю, тает уже, тепло.

Даша наконец обрела голос.

— Уф, здорово: значит, примет Москва. А у нас зацвел миндаль, деревья такие розовые, птицы поют, невозможно спать! Дашенька, я прилетаю в пять. Заеду к вам на работу, хорошо? Позвоню снизу, говорите номер.

Голос то пропадает, то возникает вновь, голос плавает по эфиру, треск и помехи все громче, но Андрей кричит, пробивается сквозь яростный треск к Даше. И вдруг — "Целую вас, Даша, целую!".

— Мама! — Даша бросается к Екатерине Ивановне. — Откуда звонок? Мамочка, что сказала телефонистка?

— Детка, я не расслышала, не разобрала. Что-то азиатское, не то Талды-Курган, не то Йошкар-Ола.

— Ой, мамка, — заливается смехом Даша. — Какая же ты смешная! Йошкар-Ола вовсе не Азия!

— Ну-ну, пусть не Азия, — соглашается Екатерина Ивановна, с улыбкой глядя на Дашу. — Это кто, тот самый, из-за кого ты так потускнела?

— Ничего я не потускнела, скажешь тоже!

— Тихо, Галю разбудишь, — посмеивается Екатерина Ивановна. — Ляг, поспи, у тебя еще целый час.

Даша ныряет под одеяло. Поспи… Какой уж тут сон! Сегодня они увидятся, подумать только — сегодня! "Целую вас, Даша, целую!" Желание, нетерпение — как ток через все тело… Пусть будет так, как он хочет, и — о господи! — как хочет она. Весна, что ли, ставит на голову пуританскую нашу мораль? Даша сгорает от страсти, и это впервые — раньше думала, просто так говорят, такие просто слова… Но она горит и сгорает! Сегодня она уснет рядом с ним, дожить бы только до вечера… Надо предупредить Свету: для Гали — она у нее, надо взять Светин свитер — белое Даше идет удивительно…

Нет, лежать теперь невозможно! Даша вскакивает, на цыпочках бежит в ванную, стоит под душем — теплые струйки бегут по пылающему лицу, — докрасна растирается махровым большим полотенцем. Тело горит огнем, а ждать еще так долго! Как же, оказывается, его не хватало, каким без него все было неполноценным! Как она дотерпела, дожила до Андрея? Даша любит сейчас весь мир, даже Васина — в третий раз придет сегодня сдавать свой длиннющий "хвост". Зачем она мучит его, зачем гоняет? Вдруг он влюблен и не может, ну просто не может учить, не может есть-пить, не в состоянии спать, вот как она сегодня? Или он вообще медленно развивается, а к третьему курсу сделает рывок — возьмет да и поумнеет? Нельзя же так: вечно ее раздражают тупицы, а ведь им не очень-то повезло в жизни.

Пора будить Галю, жаль ее — спит калачиком, но пора. Или нет, надо сначала позвонить Свете. Даша звонит, понизив голос, обо всем договаривается — белый свитер будет передан на "Кропоткинской" — потом будит Галю и бежит на работу.

Зав встречает ее очередной какой-то мурой: чем-то он опять недоволен. Даша рассеянно слушает, монотонный голос Сергеича мешает вникнуть в куцый смысл его слов.

— Это не дело, Дарья Сергеевна…

Так, обычный запев, что там дальше?

— Персину в экспедицию пустить не могу, что, извините, за самоуправство?

— Сергей Сергеич, миленький! — Даша переполняется горячей к нему жалостью: вон он какой — некрасивый, всегда обиженный, дела не знает, и жить ему скучно. — Ей надо с нами, поймите!

В прошлый раз не решилась назвать причину, убеждала Сергеича, что поездка заставит Персину подтянуться. Теперь говорит о главном так просто, будто перед ней не Сергеич — слово "любовь" для него загадочно и темно, расшифровать его он не в силах, — а Света там или Женька.

— Она влюблена, Сергей Сергеич, понимаете?

Зав, онемев от неожиданности, смотрит на Дашу.

— Да, влюблена, а он едет как раз в экспедицию.

— Как это влюблена? В кого?

Изумленно раскрываются толстые губы, зав замирает с открытым ртом, подозрительно косится на Дашу. "Издевается, что ли? Известная ведь насмешница…" Но запал уже сбит, давний противник смотрит просительно, и этот противник — женщина, да еще, говорят, талантливая, да еще красивая, как-то раньше не замечал…

— Ну, подумаю. — Зав смущенно отводит взгляд. — Развели тут любимцев…

— Сергей Сергеич, спасибо! — сияет Даша. — Вот я всегда знала, что в душе вы добрый!

— Да ладно вам, Дарья Сергеевна, — неожиданно краснеет зав. — В два заседание кафедры.

— Буду, буду, — поет Даша и улыбается давнему недругу.

Что она с ним, в самом деле, сражается? Он, конечно, зануда, ну так его тем более жаль. Убогий, узенький образ жизни: кафедра, дом, он с женой — в гости, гости с женами — к нему с женой, иногда кино, каждый вечер как обязательная трудовая повинность телевизор — давно пора купить новый, цветной, — событие обсуждается, к нему готовятся, вся кафедра вынуждена зава выслушивать и давать советы. Такой же убогий и узенький образ мыслей: дорожает золото — надо купить кольцо, покрупнее и помассивнее, дорожают ковры — срочно достать еще один, жаль, некуда вешать, не класть же на пол! Но главное все-таки — телевизор, обещали достать самый лучший и даже без переплаты, потому что сын директора магазина как раз кончает школу и жаждет попасть в МГУ.

Ни о чем другом зав не может ни думать, ни говорить.

Так же на кафедре. Пора составлять расписание — Сергеич сидит и планирует — тяжко, неповоротливо, плохо, потом выбивает из АХО новый диван — бегает, интригует, волнуется, потом призывает к порядку Владимира Васильевича, известного факультетского эрудита: что это у него за диспуты со студентами?.. И так далее, и тому подобное.

Притащил недавно глянцевитый толстый журнал: "Дарья Сергеевна, хотите взглянуть? Из Парижа! Юбки-то носят опять выше колена!"

— Да ну их, ваши юбки, — отмахнулась Даша — занята была чем-то, и зав обиделся.

Нет, надо с ним помягче…

День проходит в блаженном сне. Унылый Васин, уставясь в пол, бубнит что-то невнятное и вдруг — наконец-то! — получает вожделенную тройку. Вылетев за дверь, Шепчет, испуганно округлив глаза: "Сда-а-ал… Во дает!" — и бежит в столовку: от страха перед грозной Дашей не завтракал. Зав, непривычно стыдясь мелкого своего коварства, сообщает, стараясь звучать уверенно, что со следующего месяца у Даши будут сдвоенные лекции. Сам знает, что не умеет составлять расписание, не может найти выход из положения, а тут заболела преподавательница, и надолго. Знает и потому напряженно смотрит поверх возмутительно красивой врагини и ждет отпора — сдвоенные лекции утомительны, — но Даша безмятежно кивает: "Хорошо, Сергей Сергеич". Ирина Васильевна, младший преподаватель, просит кого-нибудь поменяться с ней консультациями, и с ней охотно меняется Даша.

Все мелкое покинуло ее навсегда, все пустое отошло в сторону. Она всех любит, всем хочет добра. Пусть людям будет так же хорошо, как ей!

В четыре часа Даша запирается в пустой аудитории, снимает синюю кофту, натягивает на себя белый нарядный свитер. Его, как и многое, привез Женя откуда-то издалека, но Свете свитер давно стал узким, лежит без дела на дне гардероба.

— Бери, только он несчастливый, — печально сказала она, когда встретилась с Дашей у "Кропоткинской".

— Как у тебя, Светик? — виновато спросила Даша: стыдно рядом с ней такой быть счастливой.

Света равнодушно пожала плечами.

— Не знаю, приходит… На развод вроде не подает… Кладет на сервант деньги…

— А в школе?

— Нормально.

— Помнишь, ты хотела устроить дискуссию…

— Теперь не хочу.

— Интересно же, Света: разделишь класс на друзей и врагов Печорина.

— Да чего интересного?..

Света как спит: глаза без всякого выражения, постарела и похудела.

— Ладно, Даша, беги. Ты молодец, я за тебя рада. Стили свои дорабатываешь?

— Да, — смущенно признается Даша и тут же, торопливо: — Светик, давай выберемся куда-нибудь?

— Не хочется, — устало отзывается Света. — И зачем тебе со мной выбираться? Ты сейчас занята… Да не волнуйся ты за меня, мне уже все равно…

Как ее разбудить? Даже отчаянная борьба за Женю — и та была лучше, чем эта апатия…

И вот Даша сидит в несчастливом свитере и приводит себя в порядок. Рядом с ней на столе тушь, карандаш, пудра, помада и тени все, чтобы помочь женщине в ее вечном сражении с временем. Даша подводит глаза, и они кажутся больше и ярче, душистая пудра ласкает щеки. Даша внимательно смотрится в зеркало: то же лицо, но моложе, четче его черты… Потом идет на кафедру, садится, подперев ладонями голову, и ждет. Хочется позвонить домой: как там Галя? Даша уже соскучилась по ней и по маме, тревожно как-то, их жалко, перед ними, брошенными, виновато. Нет, все-таки она психопатка. Ну что тут особенного? Галя проведет вечер с бабушкой: сделает уроки, врежет маг — завопят оголтелые поп-группы, — наболтается с подружками по телефону, а там и спать… Все правильно, а все равно тревожно. Она, Даша, почти преступница.

Телефон звонит резко, и Даша вздрагивает.

— Дашенька, вы? Я звоню снизу, за углом ждет машина. Спускайтесь скорее…

Даша сует ноги в сапожки, тянет вверх длинную "молнию", бросает в матерчатую сумку туфли, хватает пальто с вешалки — длинный шарф волочится по полу — и вдруг опускается снова на стул. Она сидит как каменная, и вставать ей не хочется. Неужели она боится? Очень похоже. Лицо Андрея забылось, в памяти отдельные только черты, она не знает, о чем с ним говорить, она вообще ничего не знает. Все нежное куда-то делось, остались неуверенность, слабость, острое предчувствие неудачи, самый настоящий страх.

— А вот и я! — Большая фигура заслоняет дверной проем. — Еле уговорил вахтершу, чтоб пропустила.

Андрей подходит к Даше, вглядывается в лицо.

— Что с вами, Даша? Вам плохо?

Он садится перед нею на корточки, берет ее руки в свои. Темные глаза тревожны, лицо загорело еще сильней, седые волосы — как снег на весенней земле. Даша качает головой, но тревога в его глазах не исчезает, растет: "Надя всегда была слабенькой…"

— Нет, не плохо, честное слово, — говорит Даша.

Он тяжело роняет голову ей на колени, и Даша опускает на нее тонкую руку.

— Я просто волнуюсь, — беспомощно признается она.

— Не надо, Дашенька. Я был дураком тогда, в январе, столько об этом думал… Одичал я в своей берлоге, отвык от женщин, забыл вашу сложность. И самолюбие… Теперь вспомнил.

Он отрывается от Даши, встает, поднимает ее со стула, обнимает осторожно и крепко.

— Поехали лучше ужинать. Вы какой ресторан любите?

— Я их вообще не люблю.

— Ну тогда кафе — какое?

— Никакого не надо.

— Может быть, погуляем?

— Нет.

Андрей отстраняет ее от себя.

— Тогда… что же?

Он смотрит на нее почти испуганно, но Дашу его испуг не останавливает. Какие кафе, рестораны? Она без него больше не может.

— Поехали к вам, пить чай, — говорит она традиционно мужскую фразу.

Андрей неуверенно улыбается.

— Ух ты какая храбрая…

— Андрей, не надо, — чуть не плачет от волнения Даша. — Не надо смеяться!

— Я смеюсь над собой, дорогая моя! Решил, что теперь-то ошибки не сделаю…

Машина летит по весенней Москве. Вырвавшись на свободу, ныряет в сретенские горбатые переулки, катится ниже и ниже по сухому уже асфальту, мимо деревьев, тянущих к небу жаждущие тепла ветки. Взвизгнув тормозами, она замирает у высокого, узкого, как пенал, дома. Все, приехали.

 

7

Крутая лестница карабкается под самое небо. Желтые лампочки, пробиваясь сквозь коричневую, лохмами, пыль, освещают по мере сил глубокие колодцы пролетов.

— Давайте передохнем, Даша.

Андрей останавливается на площадке третьего этажа.

— Обещали поставить лифт, да так и не сделали.

Отошел от Даши и смотрит мимо нее. Не очень-то гостеприимен и, кажется, вовсе не рад.

— Пошли, я уже отдохнула.

Что она делает, зачем идет к нему, что такое у них происходит, прямо как журавль и цапля из детской сказки…

Обитая черным дверь, длинный мрачноватый коридор, там, вдали, еще одна дверь.

— Здесь. — Андрей не сразу попадает ключом в скважину, щелкает выключателем.

Даша входит, останавливается на пороге. Просторная голая комната, стол, тахта, на тахте чемодан — голубая рубаха торчит из-под крышки, в углу приемник — задняя стенка снята, пыльные лампы, какие-то провода, валяется рядом отвертка. Очень мужская комната.

— Извините, не убрано, я ведь только приехал.

Андрей открывает форточку заталкивает под тахту чемодан, помогает Даше снять пальто, вешает его на вешалку.

— Садитесь, сейчас я поставлю чай. Вот только не знаю, кажется, нет сахара. Вы садитесь, садитесь…

Все быстро и нервно, по-прежнему на Дашу не глядя. Она садится. Андрей рывком открывает дверь, уходит в кухню, а Даша рассматривает его жилище. Никакого присутствия женщины, а ведь был женат, ни одной безделушки, даже занавеси на окнах тяжелые, темные. Высокий потолок, как ни странно, делает комнату особенно бесприютной. Даша встает, подходит к старому книжному шкафу, открывает скрипучие дверцы. Такая же, как все в этом доме, мужская суровая литература: сопромат, дорожные машины, радиотехника. Но есть и Чехов, девятитомник Бунина, нежданным подарком — Булгаков.

— Смотрите мои книги? — Андрей стоит в дверях. — Есть у меня интересные, очень старые, остались еще от отца. Но больше так, по специальности… Даша, я спущусь в магазин, ладно?

— Не надо…

— Дашенька, я быстро, ну ведь нет даже хлеба!

Он исчезает снова — кажется, рад поводу, — а она садится на диван с книгой в руках. Так ждала, так мечтала, еще вчера не было сил дождаться, еще сегодня любила весь мир, а сейчас все сжато внутри. "Ты рыба, и еще ты филолог…" Проклятый Вадим с его подлым пророчеством! Надо было, конечно, пойти в кафе, посидеть и поговорить, вспомнить друг друга…

Андрей возвращается действительно быстро, стучит ногой в дверь. Даша идет отворять. Он прижимает к груди бутылку шампанского, хлеб и какие-то свертки.

— Извините, Даша, сумку забыл, пришлось вас потревожить. Будем сейчас пировать! Вы тут без меня не соскучились?

— Нет.

— Вот и прекрасно!

Почему же прекрасно, что она без него не соскучилась? Дежурные, пустые слова.

Он кладет на стол свертки, ставит в центре шампанское, достает из серванта тарелки и чашки, режет хлеб, вываливает на тарелки конфеты, печенье, какие-то бублики.

— Боялся, что устанете ждать, а в колбасном очередь…

Даша механически протирает полотенцем фужеры. Потом они вместе идут в кухню — "соседка куда-то ушла, мы одни, Даша", — она заваривает чай. Андрей находит засахаренное варенье и в самой глубине холодильника кусок сыра, восклицает искусственно-весело:

— Ну-у-у, теперь живем!

Напряжение прямо висит в воздухе, не дает свободно вздохнуть.

Хлопает в потолок пробка.

— За встречу! — Наконец-то он смотрит ей в глаза. — Помните, тогда, в погребке, тоже было шампанское.

Даша кивает.

— А ведь я вас боюсь, — неожиданно и серьезно говорит он. — Я так устал за эти три месяца: все думал о вас, скучал… Скучал и злился.

— Почему злились?

— Ну как — почему? Что скучаю, что все испортил. Работал как зверь, старался забыть.

— Очень старались? — улыбается Даша.

— Изо всех сил, поверьте.

Андрей встает, зажигает над столом чертежную лампу на длинной, зигзагами, шее, гасит верхний свет.

— Так лучше?

— Лучше.

Чуть кружится от шампанского (или от волнения?) голова, комната без верхнего света кажется уютней и меньше, тонут во тьме углы и предметы, есть только они — Андрей с Дашей.

Он рассказывает о командировке — какие-то смешные случаи, несуразицы: развлекает гостью. Но истории вот-вот иссякнут, что будет тогда? На мгновение, краткий миг Даша перестает слушать и понимать, и Андрей замолкает тоже. Как ему быть сейчас? Что ждет от него эта женщина? Надо понять ее, понять и не ошибиться хотя бы на этот раз.

Он встает, медленно отодвигает стул, так же медленно делает шаг к Даше. Она поднимается навстречу почти обреченно. Он обнимает ее очень бережно, на расстоянии, оставляя возможность еще отступить, но Даша, закрыв глаза прижимается к нему и вздыхает. От него пахнет табаком и как будто дымом и чем-то еще, давно забытым мужским. Он склоняется к Даше.

— Дорогая моя, все будет так, как ты хочешь…

Она проводит ладонью по его волосам и щекам, по колючему подбородку.

— Не успел побриться, — бормочет Андрей. — Брился там, утром, на трассе, хотел еще раз…

— Что же остановило? — шепчет Даша. Сердце бьется, как сумасшедшее, шептать — и то трудно.

— Боялся сглазить, — тоже шепчет Андрей. — Боялся: побреюсь, так ничего и не будет. Она, может, и дотронуться до себя не позволит.

— Позволю…

Ну вот, теперь все сказано.

Он протягивает руку за ее плечо, свет гаснет. В два шага он оказывается у двери, поворачивает ключ в замке. Шелест жестких накрахмаленных простыней… что-то вынимается из серванта… мягко падают на тахту подушки… Руки Андрея раздевают, ласкают Дашу, губы его целуют заждавшееся ее тело. Оно прижимается к Андрею с такой жаждой, оно не слушает больше рассудка: что-то в нем тайно готовилось, происходило, ждало и дождалось этого часа. Они изо всех сил оттягивают обжигающий миг близости, но оба так истосковались в одиночестве, что не выдерживают сладкой боли и бросаются в пылающий омут, вместе тонут в нем, выкарабкиваются из него, снова ныряют в его глубины…

Они лежат потом изнемогшие и счастливые, они такие сейчас молодые — разгладились на лицах морщины, взорвало себя изнутри напряжение, покой пришел к ним обоим. Весенний ветер летит в окно, качает, несет их куда-то ночь, и если уж нужен людям бог, так необходима им вера, то вот он, бог, вот она, вера — мужчина и женщина рядом, и нет никого сейчас их сильнее.

И всю ночь Даша чувствует, что она не одна, как и положено ей природой, и спит спокойно и защищено.

— Да, опоздаю, да, без меня, в конце концов я только вчера прилетел… Почему-почему, раз шепчу, значит, так надо.

Там, в коридоре, осторожно кладут телефонную трубку.

Даша улыбается сквозь легкий утренний сон. Надо вставать: сегодня у нее первая лекция. Она глазами находит одежду, рывком встает с тахты, влезает в брюки и свитер, приоткрывает дверь и выглядывает. Никого. В кухне горит свет, мирно гудит чайник. Поколебавшись, она выходит, отыскивает туалет, ванную комнату. В ванной два стакана, в каждом по щетке. Даша умывается, пальцем чистит зубы, подумав, из трех полотенец берет то, что не тронуто.

В дверь деликатно стучат, заглядывает Андрей.

— Дашенька, разобрались? Да-да, это полотенце для вас, а щетку я сейчас принесу.

— Щетки уже не надо, — смеется Даша. — А мы разве на "вы"?

— Нет. — Андрей обнимает ее сзади, прижимает к себе, в маленьком зеркальце — смущенные и счастливые глаза. — Просто я немножко боюсь: четвертая встреча, и ты каждый раз разная… А чего ты так рано встала? Я договорился, что опоздаю.

Очень по-мужски: у нее, конечно, дел быть не может…

— У меня в девять лекция, — мягко говорит Даша.

— А-а-а… Как жалко…

Он просовывает руки ей под свитер, ласкает грудь, полную новой, неутолимой жажды.

— Я не очень одета…

— Я чувствую…

— Не надо, Андрей, не надо…

Так она говорит, но тело ее молит совсем о другом, и он эту мольбу понимает.

— Мама, что Галя? Ничего не случилось?

Даша звонит из университетского автомата.

— Все в порядке. Встала, представь, без капризов — вчера загнала ее спать пораньше, — поела, правда, неважно. Купи, если найдешь, антрекоты и еще курицу, лучше импортную.

Екатерина Ивановна вешает трубку, ну как она не понимает: Даша вечность уже их не видела!

— Мамуль, это опять я. Мамуля, а ты как? Как сердце?

Екатерина Ивановна снисходительно смеется в трубку:

— А-а-а… мучит совесть, грешная дочь? Бросила нас одних… Да нет, все нормально, прекрасно провели без тебя вечер! И сердце в порядке. Иди работай. Про курицу не забудь…

Даша вздыхает. Курица нужна позарез, даже, пожалуй, две: с продуктами плохо, приходится думать о них бесконечно, ими без конца заниматься, жизни в ущерб. Но теперь на душе у нее так легко и свободно, что ее не раздражает ничто. Размахивая беспечно сумкой, она идет через дворик, а у лестницы ее ждет Ерофеев.

— Здрасте, — торопливо бросает он. — В концепции Рыбакова по древним славянам есть одна неточность…

Стекла очков воинственно блестят на солнце.

— Володя! — Даша с веселой досадой смотрит на Ерофеева. — Да плюньте вы на эти концепции! Влюбитесь, Володя!

— Не понял…

Ерофеев строго смотрит на Дашу, поправляет пальцем падающие на нос очки.

— И очки почините, — смеется Даша. — Вот прямо сейчас, шагайте на Арбат и вставьте новые стекла.

— Какие стекла? — возмущается Ерофеев, — При чем тут Арбат? В Ленинке у меня заказаны книги…

Даша снова смеется, машет рукой, бежит дальше. Наверху, у тяжелых дверей, останавливается.

— Володя! — голос звенит в ясном весеннем воздухе. — Все правильно: с любой концепцией стоит поспорить… Зайдите в час тридцать ко мне на кафедру.

Ерофеев удовлетворенно кивает и скрывается под аркой — пошел, значит, в буфет, по пирожки.

 

8

Так и пошла, понеслась, полетела ее новая жизнь. Как она жила без него так невыносимо долго? Все, что было, и все, что есть, наполнилось светом, все озарено любовью. Он звонит ей утром, чтобы услышать ее голос, она звонит ему после лекций, чтобы сказать, как лекции те прошли, они встречаются и гуляют по улицам или едут к нему, и расставаться им все труднее. Они говорят, говорят и не могут наговориться: ведь полжизни они почему-то прожили врозь. Но теперь они знают друг о друге все до конца, до самого донышка, во всяком случае, так им кажется. И не только сегодняшний или вчерашний день, но и день позавчерашний.

Теплыми вечерами Даша рассказывает Андрею о Волге, на которой росла, о широкой воде, о том, как она пахнет — ни с какой другой рекой не сравнить. Но Андрей упрямо предан Сибири, где жил он, где заканчивал институт.

— Какой там простор, Даша! Много земли, лесов, воздуха. И народ такой же — великодушный, широкий, я таких, как в Сибири, нигде не встречал, даже на трассе, а уж там мужики что надо!.. Приехал после института в один городок, снял комнату, обо всем чин чином договорился. Прожил месяц, принес за житье, а хозяева не берут. "Да ладно, сынок, — говорят, — какие твои доходы…" Еле уговорил, грозился, что съеду. А уж чтоб не позвать к вечернему чаю, чтобы утром не угостить оладушками… Такое в Москве можешь себе представить?

Жадно, ненасытно прорываются они к внутреннему миру друг друга. Он читает Дашины любимые книги и дает ей свои, тоже любимые, она в курсе его многотрудных дел — как он жив еще при такой-то нагрузке, но зато интересно, игра стоит свеч, — а он посвящен в ее проблемы с той давней рукописью, которую Даша, очень волнуясь, дала ему прочитать.

Они вместе поехали в издательство — Даше одной было страшно, — и там, поправ правила и обычаи, ставшие почти законом, ее оставили — без рекомендаций, без одобрения ученым советом, без рецензий, вне плана.

— Ну что ж, мы обязаны зарегистрировать, — пожала плечами разрисованная, как дикарь, секретарша.

— Чуть постарше Гали, а гонору-то, — расстроился за Дашу Андрей.

— Это не гонор, — вздохнула Даша, — а традиционное неуважение к личности, к автору, которого никто не приглашал, который никому не известен, не представляет никакую организацию, только себя. Это даже называется как-то презрительно — "самотек": никто их не зовет, а они тащат и тащат, делать им нечего!

— Но разве так можно? Ты же преподаешь в МГУ, ведь ты кандидат наук, эта девочка и сидит-то тут для тебя!

— Потому и надменна, как все в обслуживании.

— Ладно, — обнял Дашу за плечи Андрей, — это мы выдержим, правда?

— Придется… — Все-таки секретарша расстроила.

— Даша, я знаю, что возьмут твою рукопись, просто чувствую, ты мне веришь?

Конечно, она верит Андрею. И еще верит в свою работу. "Стиль как выражение времени…" Идея зародилась еще с диплома.

…Диплом писался радостно и словно бы в лихорадке Сдерживая нетерпение, стараясь не спешить, не лететь на всех парах к финалу, Даша доказывала незримую тонкую связь слов со своей эпохой. Почему на неизменной языковой ткани возникают одни слова и исчезают другие? Какая здесь временнАя закономерность? Как отражаются в языке история, общественные процессы, стиль человеческих отношений? Почему, например, исчезло у нас обращение к женщине — "Милостивая государыня, Настасья Петровна…"? Пропало и ничем не заменено.

Диплом оказался странным: далеко вышел за рамки темы и этим обеспокоил, смутил, обратил на себя внимание. Факультетские старики настаивали на аспирантуре, и Даше, после некоторых сомнений и возражений — ну да ничего, обломается! — предложили сдавать экзамены. Но место в аспирантуре было одно — по фольклору, и она отказалась: все эти байки, частушки казались какими-то несерьезными, да и не ее это было дело.

Тогда с ней встретился один из ее защитников, профессор Ухов. Он сердито кричал на Дашу, возмущался, что читают фольклор первокурсникам, когда никто еще ничего толком не понимает, говорил, что фольклор — душа народа, к которому все они принадлежат, ключ к этой душе, как раз его-то и ищет Даша, пусть пока не очень осознанно.

— Если б не ваш диплом, я бы сам вас не взял! Но вы хорошо думаете, идете вглубь, рассматриваете слово в контексте времени, умудряясь при этом довольно четко отмежеваться от Марра… Вот что, поехали ко мне.

Он привез Дашу в свой старый, огромный, неприбранный дом и там, в кабинете, заваленном записями и пленками, вывезенными из экспедиций, обратил в свою жаркую веру. Как же она пропустила такое богатство, ведь вроде слушала лекции?

Блестящий царедворец, всевластный, наглый фаворит царицы осмеивался частушками с такой беспощадностью, что ничего не оставалось от казенного почитания. А Стенька Разин представал мятежным и чистым, заступником всех Униженных, и можно было сколь угодно называть его вором, разбойником, — у народа было свое о нем представление.

— В самые развращенные, смутные, лживые времена фольклор хранил и передавал поколениям истину, берег Порядочность, стойкость и доброту. Так что не отказывайтесь, Дарья Сергеевна, а стилистика ваша будет нам очень кстати.

Даша вышла от профессора уже фольклористом, в душе, во всяком случае. Так вот что это такое, фольклор… А они-то, лопухи, веселились на лекциях где-то там, на галерке, ничего не слушали. Переговаривались, переглядывались, играли в "балду", знакомились и флиртовали под аккомпанемент странных старинных слов.

— Эй, рыжий, перебрось записочку… Вон той, третий ряд сверху, в синем свитере…

Записочка плывет по рядам, выше и выше, мелькают руки, поворачиваются головы — кому, интересно, послание? — синий свитер сидит, индифферентно задрав носик, а профессор Ухов, мировое имя, авторитет, учебники на всю страну, читает себе и читает, и только первые ряды записывают, да и те с пятого на десятое, а уж потом, в сессию, канючит у них тетрадки весь курс.

Какими же они были смешными, какими на диво беспечными! А ведь рвались в литературу, любили ее. Но фольклор?.. Это же не литература даже — песенки, поговорки, что-то совершенно необязательное… Так они были воспитаны, так росли — во времена небрежения к народному творчеству, ломки ремесел, когда даже в Палехе насаждались чуждые, несвойственные лаковой живописи мотивы.

Даша помнит, как в годы ее детства гоняли с рынка бессловесных мужиков с их свистульками, коньками, горшками как самых зловредных частников, подрывавших государственную торговлю, хотя государство свистульками не торговало. Тех, кто сбивался в артели, изматывали невозможными планами, мастерам навязывали сюжеты — совсем не народные, — запрещали самим набирать учеников, учить так, как представлялось нужным. А уж что творили с частушками! Только хвалебные, только о привольной и счастливой жизни, остальное — крамола, особенно новые, с пылу с жару, после, например, решения, попирающего закон природы. Таскали в правление, грозились изгнать из колхоза, намекали на последствия очень серьезные, даже трагические. А все равно частушки жили, не умирали, как не умирала потребность людей на все иметь собственное суждение. Впрочем, когда-то за песни о Пугачеве сажали даже в острог, но знаем же мы эти песни, дожили они до нас…

Даша занялась фольклором и ни разу об этом не пожалела. Но проблемы, намеченные в дипломе, не забывались. Они остались в ней, затаившись на время, выжидая свой звездный час. Насыщенная фольклорными записями, напоенная экспедициями, в Даше зрела, сочинялась книга, она рвалась из нее. И Даша не выдержала, села за стол, сдвинув в сторону рукописи и пленки, и книгу — ту, готовую, уже жившую в ней, записала…

Теплый апрель душистым ветром летит по Москве. В одну тихую, ничем не отличимую от других ночь лопнули на деревьях почки и клейкие крохотные листки выбрались на свободу. Город зацвел, задышал, стал свежим и чистым.

Даша идет по Моховой мимо светло-зеленых деревьев, вдыхает едва уловимый запах новорожденной, нежной листвы — даже вереницы машин не в силах пока его заглушить. Она собирается с духом: предстоит звонок в издательство. Прошел месяц, пора позвонить, так они решили вчера с Андреем. Умиротворенные, они лежали вдвоем на тахте, густые сумерки затопили комнату, но они не зажигали огня.

— Ты у меня молодец, — говорил Андрей, — ты умница, Даша. Теперь надо, чтобы рукопись стала книгой. Пусть ее читают, правда?

— Знаешь, когда писала, так наслаждалась самим процессом, что казалось, ничего больше не нужно, а теперь — ты прав — этого мало. Сама не понимаю, в чем дело.

— А я понимаю! По себе знаю. Вот мы тянем коммуникации, злимся, ругаемся, проклинаем нашу бродячую жизнь, завидуем тем, кто в тепле, дождь, слякоть, срывы… Но чем ближе к финишу, тем больше хочется, чтобы к людям пошло тепло. Только наркоманы тонут в самих себе, съезжают с катушек, в том числе и от этого… Хочешь, позвоним вместе?

— Не надо, я сама.

На другой день она позвонила, спросила.

— Сейчас посмотрю в карточке, — нехотя ответил уже знакомый ленивый голос.

И пока секретарша искала карточку, и пока смотрела ее, сердце у Даши бухало так сильно, что, казалось, буханье это слышит вся Моховая.

— Отдали на рецензию, ждите.

Вот и все, что она услышала. Ну что ж, отдали — и то хорошо.

— Чудо-юдо, — сказал ей Андрей вечером, — что же не спросила, когда отдали?

— Да волновалась…

И в самом деле, коротенький разговор с девочкой, но у власти, такого потребовал напряжения, что Даша отошла от телефона совершенно вымотанной.

…— Даша, Дашенька, вставай, нам пора… Чему это ты улыбаешься? — Андрей, умытый, побритый, присаживается на диван, просовывает под подушку руки, приподнимает вместе с ней Дашину голову. — Что-то смешное во сне увидела?

Даша, не открывая глаз, вдыхает знакомый запах его одеколона.

— Я видела горы и Степку.

— Какие такие горы и какого, интересно, Степку?

Руки сразу становятся напряженными.

— Горы, Андрюш, Ленинские, а Степку — Петрова.

— Ну и что смешного он сделал?

Андрей Дашу к Ленгорам ревнует: часть ее души там и осталась. Даша об общежитии много ему рассказывала. Коммуна на этаже, сверстники чуть не со всего мира — какой фестиваль сравнится с Дашиной юностью? — споры до утра в деревянных гостиных. Как-то сцепились албанец с македонцем — страны вели затяжную пограничную тяжбу, — орали друг на друга так, что чуть стены не лопнули. Но их отправили на кухню делать кофе, и там проорались и помирились смуглый красавец Марк с юридического и маленький сердитый Ходжа — бывший албанский партизан, будущий известный историк.

А танцы по субботам, а гордая финансовая независимость в семнадцать лет, когда москвички приносят еще в аудиторию мамины завтраки, аккуратно перевязанные тесемочками?.. На Ленгорах почти все жили на стипендию, подрабатывали кто где мог — работы было тогда в Москве навалом! И все казалось им интересным, даже когда от голода сводило желудки.

У Андрея такого и в помине не было. Была большая стипендия, а летом практика, за которую получали зарплату, были сложные дисциплины, совершенно не располагавшие к легкомыслию. Под стать институту было и общежитие: пятеро в комнате, дежурства по чистоте, отбой в одиннадцать. Чисто, строго и скучно, хотя на танцы приглашали девушек из соседнего пединститута. Там, кстати, он и познакомился с Надей.

— Так чем он тебя насмешил, твой Степан?

— Не меня, факультет, и не Степан, а Степка. — Теплые Дашины руки обнимают Андрея. — Рассказать? Я быстро…

Маленький белобрысый Степка стоит перед глазами так ясно…

— "Ты, Степан, со мной разговаривай, — старательно выговаривая слова, просит его немец, сосед по блоку. — Хочу хорошо знать русский язык, настоящий, живой". — "О-о-о, гуд, — важно соглашается Степка, — тогда хиляй ко мне…" — "Как — "хиляй"?" — "Вот видишь, такое слово, а ты не знаешь. — Степка страшно собой доволен. — Плохо твое дело, Гюнтер! "Хиляй" — значит "иди", и айда жрать!" — "Жра-а-ать? — почтительно восхищается Гюнтер. — Жра-а-ать! Хорошее слово, Степан! А что это есть?" — "Это есть "обедать", по-старинному "кушать". Ну, например, "кушать подано" — звучит?" — "Звучит!" — "Нет, не звучит! — Степка сокрушенно вздыхает. — Плохо, вяло, неинтересно. "Жрать" — чувствуешь фонетически? Энергично, напористо!"

Андрей хохочет до слез.

— Даша, это же свинство! Человек же приехал учиться! Ну как твоему Степке не было стыдно?

— А он увлекся.

— Ничего себе увлечение…

— Да ты не перебивай, слушай! И вот зачет. Гюнтер волнуется, Степка, представь себе, тоже: уже тогда любил жаргон, местные наречия, диалекты. "Я тебя, — говорит, — подожду, отпразднуем это дело в пивной…" Комиссия, Андрюш, ошалела. Ирина Семеновна, русачка, очки на нос, воззрилась на Гюнтера: "Что с вами, Штраус?" А Раппопорт, толстяк и добряк невероятный, хохочет, кашляет, машет руками, Генка-аспирант бросился за водой, старика отпаивать… Факультет просто в лежку лежал со смеху, до сих пор о том зачете ходят легенды.

— Ох, Дарья, тебя послушать, так университет ваш — сплошные танцы, романы да хохмы.

— Да ведь так все и было! Заодно, конечно, учились: сидели в библиотеках, писали курсовые, доклады. Но мы же гуманитарии — ни тебе чертежей, ни математик, ни физики-химии… Чем больше споришь, читаешь, болтаешь, тем умнее становишься. Нас и учили так: все неконкретно как-то, расплывчато, много античности, древности, бесполезные вроде знания, только вот именно "вроде". Они-то, как выяснилось, и есть настоящее образование. МГУ дает эрудицию, а уж потом — шагай сам… А Степка, если хочешь знать, не так уж Гюнтеру навредил: Гюнтер знаешь классный какой переводчик? Шукшина переводит, Распутина… Как бы он их без "жрать" да без "захрумкать" переводил?.. Но тогда, лет Двадцать назад, Гюнтер обиделся насмерть. Собрал вещи в складной чемодан — мы такие только у иностранцев и видели — и ушел к другу, на третий этаж. Две ночи спал на чужой кушетке, а Зураб на полу — кавказское гостеприимство знаешь, — но к Степке не воротился. Степка шумел на все этажи: "Нет, братцы, что ни говори, нет у немцев чувства юмора, серьезная нация!"

— А где он сейчас?

— Кто, Степка? Преподает в Казани, в университете, в прошлом году читала его исследование "Диалекты Поволжья", очень толковое… Ой, Андрюш, ты опоздаешь!

— Слушай, может, увидимся вечером? Без тебя как-то тускло.

— Не могу, — вздыхает Даша. — В доме надо прибрать, с праздников не убирала как следует… С Галкой сто лет не общались по-настоящему, а ведь все-таки дочь!

— Конечно, конечно, — торопливо соглашается Андрей. — Я эгоист, ты делай, как тебе надо: у тебя дом, семья…

Он уходит, и Даша остается одна. У него, как всегда, дел по горло, только пока в Москве. Трасса там, в Казахстане, наконец-то проложена, охрипшие от пререканий прорабы ликвидируют традиционные недоделки. А он готовит новую, в Средней Азии, ту, что появится через год или два: разбивает по бригадам участки, заключает подрядные договоры, привычно хитрит и торгуется с главком. А потом — страшно представить — он снова уедет. Нет, не надо об этом думать! Лучше думать о том, что пришла любовь, встретила наконец своего мужчину. И делает он что-то реальное, трудное, то, чего она никогда не смогла бы делать, даже окончив один с ним институт. Устала Даша от мужчин-филологов, журналистов: все, что знают они, знает и Даша — часто глубже, точнее, они ей товарищи и друзья, что угодно, только не сила, к которой извечно тянет женщину.

 

9

Жжет холод разочарованья, Бьет боль, реально-настоящая, Стал каждый день напоминаньем О том, что счастье преходяще. Что преходяща вера в дружбу, Что долго тянется зима, И что такой ты мне не нужен, И что отныне я одна.

Даша захлопывает толстую тетрадь в коричневом переплете, тут же открывает снова: что-то ее встревожило.

Теперь она живет на два дома, любовь дает силы но она же съедает Дашино время, заставляет все делать быстрее быстрей, еще быстрей. Сегодня они с Андреем врозь, сегодня после лекций Даша, ни минуты не медля, помчалась домой: наверстать упущенное, переделать отложенное и несделанное. Недавно заметила: идет по улице — всех обгоняет, на эскалаторе никогда не стоит, как другие, за минуту ожидания на платформе успевает пройти к хвосту поезда — экономит время на пересадке.

И вот она дома. В бешеном темпе перемыта и перетерта, вывернута наизнанку ее спартанская комната — отсутствие хрусталя, ковров и прочих излишеств облегчает задачу, — убрано у мамы и Гали, дошла очередь до фантастического Галиного стола. Чего только нет в его недрах! Старые блокноты и сломанные карандаши, расчески с недостающими зубьями, рисунки времен пятого класса, Дашина, столетней давности, пудреница, какие-то камни и деревяшки, треснутое зеркальце, флаконы с никому не нужной зеленой и красной тушью.

В детстве Галя не в силах была расстаться с облезлыми куклами, приходилось ждать лета, пионерского лагеря, чтобы их потихоньку выбрасывать. Теперь она так же не может решить, что ей нужно, а что нет, по-прежнему за нее — а главное без нее — это делает Даша. Ну, поехали — рисунки оставить, в нижний ящик стола, карандаши — в ведро, выбросить, блокнот с записями пока отложим, домашние задания по алгебре, шестой класс, выбросить. А это что за тетрадка, совсем новая, стоит год и месяц — апрель? Странный какой-то эпиграф: "Возраст не имеет значения. Нужен опыт, а для опыта — самостоятельность".

— Вот как? Интересно, — пробормотала Даша, — Кому же принадлежит столь удивительное открытие?

Некогда, некогда… Быстро пролистать: если по литературе, то в верхний ящик… А в тетради оказались песни, переписанные аккуратно, по-детски, вырезки из газет, обведенные разноцветными рамочками, цитаты великих и умных, а вперемежку чьи-то мысли, зарифмованные наивно и неуклюже.

Зачем мне жить? Какое наслажденье? К чему учиться, зачем все знать? Зачем, зачем дано забвенье? Ведь все придется забывать.

Ну, ясно, это, конечно, вниз. И вдруг Даша опускается на стул с тетрадью в руках: ведь это стихи ее дочери! Как же так? Галя — вспыльчивая и резкая, новая, грубая Галя — пишет стихи, и никто не знает? Или не знают только мама и бабушка? Чужие письма и дневники читать нельзя, не положено, но это же не дневник! А чем, спрашивается, отличаются от дневника написанные для себя стихи? Тем, что не проза? Что когда-нибудь их могут отдать на прочтение всем? Но всем — значит никому, а сейчас они спрятаны на дно не случайно…

Робко кладет Даша тетрадь на место, а из души не выходят щемящие строки: "Зачем, зачем давно забвенье? Ведь все придется забывать".

Выросла дочь, выросла, и пришло осознание себя как особого, единственного существа в мире, чувство своей от всех отдельности. Она одна на земле, лицом к лицу с целым миром: есть мир и она, миллионы людей и Галя. Она родилась и живет, проживет жизнь, пройдет по земле, сколько ей отпущено, и умрет. Вот что потрясает, останавливает дыхание, когда тебе шестнадцать, Даша по себе помнит отчетливо. Да что там помнит! Страх, переживаемый Галей, пришедший на смену ее недавней резкости, затопил Дашу мгновенно, потому что она была матерью, навсегда соединенной с дочкой какими-то тайными токами. В разные периоды жизни Даша играла разные роли: была холодной, а потому всегда виноватой женой, пылкой возлюбленной (там, в Прибалтике), забывала вроде о Гале, жила своей жизнью. Но если Галя заболевала, если ей становилось плохо, все исчезало, мерк белый свет, оставалось одно-единственное, материнское. Ничего тогда, никого не надо, только пусть не страдает дочь! А сейчас… И отца нет, и мать влюбилась, как двадцатилетняя.

Даша сидела и мучилась. Раньше, вечерами, забравшись с ногами вдвоем на диван, они болтали о том о сем, и вдруг — о серьезном. Даже когда Даша работала, запершись в своей комнате, все равно она была рядом с дочерью, даже экспедиции уносили и приносили ее обратно. А теперь Даши просто нет дома, она у Андрея, прикрывается, как щитом, ни в чем не повинной Светой. Как же она пропустила одиночество дочери, не уловила момента, когда после недавнего отчуждения снова стала нужна ей?

— Мама, — звонит на кафедру Галя, — ты опять придешь поздно? — Голос такой печальный, обиженный.

— А что, детка? Ты же с бабушкой! Что-нибудь случилось?

— Нет, мамочка, ничего. — И Галя вешает трубку.

…Все перепуталось в наше время — интересное, быстрое, молодое. Раньше, лет тридцать назад, когда подрастала дочь, мама ее была уже вроде как старой. Женщины в сорок лет ходили в темных, с прямыми плечами костюмах, яркая помада и та казалась почти неприличной. Сейчас женщина будто и не стареет, и дела у нее свои, и друзья, и любовь для нее не заказана. Нисколько же мы счастливее наших мам!

В Дашином возрасте Екатерина Ивановна считалась уже пожилой, на вечерах чинно сидела у стеночки, хотя так хотелось потанцевать, а потом и не хотелось уже, потому что, опять же, — старая. Да и вечера были какими-то невеселыми: с обстоятельными докладами, серьезными академическими концертами, будто грех веселиться в свой торжественный день, будто есть в веселье что-то, этот день снижающее. Изнурительные, до позднего вечера сидения на работе — в Кремле, в кабинете вождя, видите ли, горит свет, — долгие собрания с одинаковыми, тоже долгими речами, бесконечные ссылки во всем и всегда на Сталина, Сталина, Сталина, даже дети хором кричали: "Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!" Как же тут не согнуться, не постареть до поры, не растерять ощущение жизни, ее вечную новизну?

Радость в те суровые времена душилась в зародыше: на каждый праздник — по траурной дате. Почему-то всенародно отмечались не первая русская революция, а Кровавое воскресенье, да еще со всеми подробностями, угнетающими душу деталями, не день рождения Ленина, а день его смерти — звучали и звучали по радио, надрывая сердце, траурные мелодии. Только в пятидесятых было принято специальное постановление: праздновать двадцать второе апреля как день создания вечно живого учения — и тем отдавать дань памяти Ленину.

Война отняла у сотен женщин мужей, девушки, не успевшие к сорок первому создать семью, так и остались без пары — к сорок пятому подросло новое поколение невест, диспропорция мужчин и женщин оказалась огромной, трагической. Но все равно: любые отношения вне брака считались неприличными и осуждались безжалостно. Порядочная женщина должна жить одна — работать и растить детей, если ей повезло и есть дети, — так предлагалось. Не все, конечно, принимали эту, противную природе, схему, но в таком случае вступало в свои права общественное мнение. Радостная? Счастливая? Как-то устроившая свою личную жизнь? Не дай бог кокетливая? Значит, пуста, легкомысленна, чуть ли не опасна для общества, устремленного к великим свершениям. Любовь, загнанная на задворки массового сознания, — может, потому, что неизменно освобождает личность? — мужественно противостояла жестокости и фарисейству, но и она уже уставала.

Вот и жили без мужчин одинокие женщины, стиснув зубы, тоскливо дожидаясь старости, торопя ее, чтоб не мучиться, раздраженно воспитывая детей, а потом расплачиваясь за высокую мораль тяжелейшими нервными срывами. Нет, все-таки нам повезло…

Даша встает, машинально продолжает уборку. Летят в ведро старые ручки, газетные вырезки — сплошь шестнадцатая полоса "Литературки", — дряхлые карты древнего мира, самодельные словарики английских слов, со старанием начатые и через месяц брошенные. Но все делается машинально, все мысли о тетради в дальнем углу среднего ящика.

С трудом дожидается она дочери. Рабочие планы на сегодняшний вечер зачеркнуты, продумана только завтрашняя лекция, остальное все передвинуто. И вот вечерний, вдвоем, разговор. Галя притащила подушку, пристроилась под бочок к маме. Они лежат, накрыв ноги пледом, и философствуют — о литературе и музыке, об искусстве. Даша осторожно приближается к тому, что тревожит: рассказывает о поздней, тяжелой любви Тютчева.

— Знаешь, как бывает, мучают как раз тех, кого любят, мучают их и страдают сами. У него даже стихи есть такие: "Ах, как убийственно мы любим…" Тютчев выстрадал эти слова: замучил ведь и себя, и любимую женщину. И смерти ее себе не простил, не успокоился до конца своих дней — метался по свету и горевал, горевал… И все-таки любовь, чунечка, великое благо…

"Чунечка", их семейное слово — от "дочунечка", сочинил, как ни странно, Вадим, когда Галя была еще маленькой.

"Чунечка" теснее прижимается к маме.

— А страдания?

— Да, страданий много, — задумчиво соглашается Даша. — Но без любви годы летят незаметно и стерто, потому что нет сильных чувств. Год любви — как еще одна, подаренная тебе жизнь. Любовь, Галча, расширяет пространство, делает человека мудрее и глубже, заставляет забыть о смерти.

Галя молчит, слушает, тепло и чисто дышит матери в щеку. Даша не видит ее лица, терпеливо ждет, дожидается: Галя поднимается на локте, в глазах вопрос и надежда.

— А у меня почему не так? — шепчет она испуганно. — Мне просто очень грустно. И ничего не расширилось, никакой там мудрости… Зачем, мама, жить, когда все равно умрешь? Зачем, например, учиться? Ведь все исчезнет…

Вот оно — тоска человека, впервые осознавшего себя; смертным. Даша хорошо помнит, что чувствовала она в юности.

Ох, как она страдала тогда! Мысль о смерти стала вдруг неотступной, испепеляющей, все собой затмевала, превращая жизнь в пустыню. В самом деле, к чему науки и умные книги, зачем слушать музыку, что-то помнить, если все исчезнет вместе с тобой? Что бы ты ни делал, ты умрешь, это единственное, что мы знаем точно. И даже в бога теперь мы не верим. А тому, кто верит, ему разве легче? Вера предупреждает, грозит — Страшным судом, геенной огненной, но не освобождает от страха. И все-таки верующий боится, наверное, иначе: пусть огонь, адское пламя, вечные муки, но ты их чувствуешь! Для атеистов за смертным порогом нет вообще ничего, даже боли.

А на земле будут, как прежде, рассветы, закаты, снега и грозы — без тебя, будет штормить осеннее Балтийское море, дышать сосной зеленая Нида, а ты этого не увидишь, всего этого не почувствуешь, не вспомнит твоя душа, потому что умрет вместе с телом, исчезнет навеки… Атеисты — отряд самых мужественных: они знают, что их ждет пустота.

Как помочь Гале? Ведь это ужасная правда, жестокая, бессмысленная игра природы, а если и есть в ней смысл, то его мы не знаем, веками бьемся в отчаянии, стараясь понять, угадать — зачем? — и не в силах. Но Галя ждет от мамы ответа, она на маму надеется. Даша приготовила целую речь, полную призывов и утверждений, здорового оптимизма, но взглянула в страдающие родные глаза, и боль, мгновенно возникшая в ней в ответ, подсказала единственно правильные слова.

— Жизнь не бессмысленна, — сказала она, — и смысл в ней самой. Столько всего интересного, удивительного, которого пока ты не знаешь. Так много надо сделать, повидать, прочитать, наработать. Знаешь изречение древних: "Спешите делать добро"? Спешите, жизнь коротка! Но она же и Длинна очень, по делам и событиям, каждый открывает ее заново, а у тебя вся она впереди… А полюбишь, родится ребенок, ты вообще о смерти забудешь.

— Правда, мамочка, правда?

— Правда, детка, ты мне поверь.

— Да-а-а, а князь Андрей почему не забыл? Он еще как мучился, а у него же был сын.

Внезапный поворот Галиных мыслей ставит в тупик, но Даша понимает, в чем дело: они проходят в школе "Войну и мир", смерть князя Андрея: "То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него стало близко…" Предчувствие смерти всю жизнь — как это жестоко, но именно так чувствовал, так воспринимал мир Толстой…

— Я говорю о женщине, Галя, — быстро и честно нашлась Даша, — о той, что дает жизнь. Она рожает в муках, вскармливает малыша, это огромный труд, но и награда за него велика. Вот я смотрю на тебя, и ты так мне близка, будто ты — часть меня, мое продолжение. Это почти бессмертие, ты вспомнишь мои слова, когда станешь матерью. Да еще если повезет с профессией, как повезло мне… Тоже ведь счастье. А ты говоришь, зачем жить!

— Мама, а этот твой зимний знакомый, ты с ним встречаешься? — неожиданно и задумчиво спрашивает Галя. Какую она уловила здесь связь? — Мамочка, ты его любишь?

Даша смотрит на дочь, в ответ — преданный детский взгляд, — и говорит правду:

— Да, люблю.

— А почему не выходишь за него замуж?

— Ну вот еще, — теряется Даша. — Зачем это?

Она все время думает об Андрее, все время чувствует его рядом, но мысль о замужестве ей и в голову не приходила. При чем здесь брак, когда у них любовь? И потом, он же ничего Даше не предлагает. Ну а вдруг предложит?..

 

10

Ровно гудят моторы, за иллюминатором вздыбленное поле снежных кучевых облаков. Света закрыла глаза и делает вид, что спит: Женька с его приходами-уходами совсем ее измотал, Даша его просто не понимает. Он как раздвоился: один — уважаемый всеми филолог, автор интересных работ, старый надежный друг, другой — какое-то ничтожное существо: бегает между двумя женщинами, там и тут выглядит плохо, там и тут врет и оправдывается, взращивает к себе презрение. Чего он ждет? У кого из двоих не выдержат нервы, что ли? Даша совсем перестала его уважать, а ведь как с ним считалась когда-то…

Покосившись на Свету, она вынимает из папки листки грядущего выступления — обе летят на конгресс фольклористов, в Тбилиси. Кажется, Света и в самом деле заснула. Ну и прекрасно, пусть хоть в самолете поспит: у нее, как у Даши когда-то, невидимый злобный враг — бессонница. Даша осторожно переворачивает страницы — шелест может спугнуть зыбкий сон Светы, — кладет листки в папку, тоже закрывает глаза. Надо и ей передохнуть: работа предстоит напряженная, да еще их ждут Нина с Георгием — грузинское гостеприимство штука серьезная.

Хорошо, что летит Света, а добиться этого было ох как трудно! Пришлось обегать несколько институтов, написать представление, везде и всюду показывать ту, давнюю работу Светы. В конце концов отчаявшаяся Даша все рассказала Сергеичу: "Надо ее вытаскивать, понимаете?" Сергеич подумал, постучал пальцами по неоправданно высокому лбу, поставил под сочиненной Дашей бумагой замысловатую красивую подпись, снова подумал и позвонил в министерство. И Даша с изумлением услышала, как аргументировано и умело отстаивает он Светину кандидатуру.

С представлением, звонком Сергеича, а главное — поддержкой Ухова она поехала в головной институт и там наконец на Свету дали "добро" — имя Даши тоже кое-что значило, фольклористы ее уважали.

И вот они летят в Тбилиси. В Москве, несмотря на середину мая, сыро и пасмурно, а их всего через два часа ждет яркое солнце и синее небо, добрые и веселые люди, южный приветливый город.

Докладчик первого дня заседаний — Шишковский. Даша давно им интересуется, много его читала, интересно, какой он, удастся ли познакомиться, поговорить? Новая книга Шишковского разошлась мгновенно, Даша едва успела купить. Прочла, подумала, и есть вопросы.

Провожали самолет Андрей с Галей, оба друг другом очень довольные. Света печалилась и немного стеснялась: "Так вот что такое женское одиночество. Это когда твой чемодан несет знакомый твоей подруги…" Женьке нарочно ничего не сказала, оставила в пустом доме записку, так, на всякий случай, если объявится в ее отсутствие: ключ у него ведь не отбирала. А Даша чувствовала такой подъем, что для других эмоций и места не оставалось. Самолет задержали на три часа, и они сидели в кафе, ели неожиданно вкусные шашлыки, запивая их боржоми и пепси-колой. Андрей всех развлекал, спорил с Галей, с интересом расспрашивал о школе Свету, уверенно и неторопливо возвращая ей ощущение собственной интересности. С Дашей почти не разговаривал, сидел напротив и на нее поглядывал — этого обоим было достаточно.

Объявили посадку, пассажиры отметились у стойки, улетающих властно отъединили от остающихся на земле. Даша и Света, прижимая к себе цветы, прикрывая их от холодного резкого ветра, пошли по летному полю к нетерпеливо ждущему самолету — Казалось, он чуть присел, готовясь к разбегу и взлету.

— Хорошо, когда видишь любовь, — сказала Света, — это вселяет надежду: веришь, что она есть.

Андрей с Галей смотрели им вслед, в руках у Гали тоже были цветы.

— А мне почему? — покраснела она от радости, когда Андрей преподнес всем по букету.

— Женщинам идут цветы, — улыбнулся Андрей. — Всем женщинам, юным тоже…

Галя вспыхнула, засветилась, посмотрела на него так благодарно, что у Даши сжалось сердце: как не хватает Гале отца, Вадим снова ее забросил, не звонит даже.

Самолет нырнул под облака. Заложило уши, екнуло сердце, но в награду им открылся великолепный цветущий город с высокой горой, по которой, как божьи коровки, ползли широкие красные вагончики фуникулера, с извилистой речкой, садами и улочками, резко карабкающимися в гору, чтобы тут же сбежать вниз крутыми ступеньками.

На аэродроме они сразу увидели Нину, однокурсницу: высокая, по-прежнему стройная, в нарядном белом костюме и белых открытых туфлях, она махала рукой, улыбаясь знакомой тихой улыбкой.

— Вещей нет, не сдавали? — спросила она, расцеловав по южному обычаю Свету и Дашу. — Тогда пошли. Георгий ждет нас в такси.

Георгий, муж Нины, положив на колени светлую шляпу, сидел в машине, застолбив ее для дорогих гостей собственным телом.

— Какая гостиница, Дарья? — Георгий вскипел, как всегда, мгновенно. — Дом пустой, все разъехались — лето! — комнаты вам готовили, как для французов!

— Почему для французов? — удивилась Света.

— Ну, для немцев, американцев, я знаю?

Через тенистый сад они вошли в дом, обжитый поколениями виноградарей, предков Георгия, где их ждал уже роскошный стол. Груши, яблоки, огромные помидоры, нежно-зеленые огурцы с рубенсовской щедростью громоздились на больших деревянных блюдах.

— Ну как, северяне? — спросила Нина. — Есть такое в Москве?

— В Москве теперь все есть, — заверила ее Даша. — Бери десятку, дуй на базар и забирай, что хочешь.

— Десятку за фрукты? — ахнул Георгий. — Бедняги… Как же вы там живете? А ну давайте за стол, и чтоб ничего после вас не осталось!

Они сели за стол, и начался пир на весь мир. Они пили красное сухое вино из деревянного бочонка с краником, ели сочное мясо с приправой из алычи, слив и еще чего-то, кисло-сладкого и невероятно вкусного, они слушали грузинские, с фантазией, тосты — Георгий каждый раз вставал и говорил долго и горячо, — на Дашу и Свету сыпались уверения в любви и преданности, призывы — снова и снова — жить здесь, в доме, не обижать и не уезжать.

— Нина, но ведь конгресс рядом с гостиницей, где всех нас расселят.

— Георгий, да мы каждый вечер будем у вас!

— Там, в гостинице, и пресс-центр, говорят, можно будет купить пленки, обменяться записями!

Последний аргумент убедил. Поздно вечером Дашу со Светой доставили по назначению — в новую, из стекла и бетона, шикарную гостиницу. Точно такая могла быть в Москве или Новосибирске, ни югом, ни Тбилиси в ней и не пахло, было очень вежливо, корректно и чисто. Нина с Георгием притихли, смутились, тем более что пропустили их неохотно, зачем-то отобрав паспорта — хорошо, что они с собой оказались, — проводив такими же холодными, как все здесь, взглядами. Дежурная по этажу тоже, кажется, была недовольна, хотя чем — непонятно, но от нее скрылись в номере. Георгий вытащил из большой сумки кувшин с вином, фрукты, лаваш, холодных цыплят и влажную зелень.

— Да ты что! — всплеснула руками Даша. — Куда нам столько?

— Ничего, съедите, — заверил авторитетно Георгий. — Знаю я эти европейские завтраки, кормился в Швеции: плавленый сырок, ломтик поджаренного хлебца, ложечка джема, кусочек масла — заседай на таком фундаменте!

И столько здорового негодования было в его словах, что расхохоталась даже и Света.

Они сидели и вспоминали Ленгоры до тех пор, пока снизу не позвонил портье.

— Товарищи, посетители у нас до одиннадцати, а уже десять минут двенадцатого!

— Вот когда чувствуешь себя ребенком: в наших гостиницах и ресторанах! — вспылил Георгий. — Даша, скажи, почему мы нигде не хозяева?

— Ладно, не будем портить встречу, — положила руку на его сжатый кулак Нина. — Пошли, завтра в десять конгресс, надо им выспаться. Девочки, в воскресенье мы едем в Мцхету.

Ну Шишковский, ну молодец, Даша сразу поняла, что это единомышленник, недаром так ждала его выступления.

Правда, начал он как-то странно:

— Вот мы собрались тут со всего Союза, а что такое фольклор, до сих пор не знаем, даже о терминах не договорились. Понятие это весьма расплывчато, куда отнести фольклор, неизвестно. К этнографии? Истории? Искусству? А может быть, к литературоведению?

Зал мгновенно навострил уши: не одни фольклористы же тут сидели, были здесь и этнографы, чистые литераторы, композиторы, искусствоведы, почти у каждого — своя теория, во всяком случае, свой взгляд на фольклор. Ждали солидного обстоятельного доклада, всех примиряющего, а тут — на тебе, с порога затевался спор.

— Так вот, фольклор, он наука или искусство? Я, впрочем, предпочитаю термин "народное творчество".

— Ага, значит, считает искусством, — кивнула Света и стала быстро записывать.

— Я как раз вернулся из экспедиции, дам вам сейчас послушать некоторые песни. А что такое народная песня, кстати? Это мы знаем? Тоже, кажется, нет. Считается: только та, что без автора. Но таких просто не бывает — автор существовал когда-то, кто-то песню выдумал! Автор или несколько авторов: иногда сочиняли вместе, по строчке. И вот она вошла в устную традицию, заигралась, запелась в семьях, на посиделках, в компаниях, пережила автора, о нем и забыли… Меняются слова — подбираются более точные, — меняется мелодия, но песня не умирает, живет… А городской романс — это фольклор или нет? Что такое наши современные песенки под гитару? Их сотни, самых разных, часто примитивных поделок, но среди сотен есть настоящие, те, что останутся…

— Светка, Свет, — ахнула Даша. — Я же это своим говорила — контрабандой, на лекции! Я еще Суханова в пример привела.

Зал шевелился и волновался. Песенки под гитару… Все, тут собравшиеся, на них сердились — как на подделку, нечто эдакое, поднародное; в этом были единодушны. И вдруг — пятая колонна в их небольшом, но сплоченном стане. Да еще кто — Шишковский! Известен всем им, любим, консерватория, откуда прибыл, вообще авторитет…

— Песни наших бардов знаете или нет? — весело шокировал высокое собрание именитый оратор. — Вы их слушайте, не гнушайтесь! Ну, например, Высоцкий… Что? Да ничего подобного, он очень разный… А теперь позвольте продемонстрировать некоторые записи.

Девушка с темной косой, короной уложенной на голове, преданно глядя на своего учителя, прошла к столу, нажала клавишу магнитофона. Ничего не скажешь, хорошие записи привез Шишковский: закликания весны, редкие теперь величальные песни, песни корительные, когда дружки жениха укоряют невесту — уводит ведь их товарища. Но что это? На пять голосов, фольклор безусловный, а слова Есенина: "Белая береза под моим окном…"

— Ну и что слова, — не выдержал кто-то в зале. — Зато мелодия народная.

— Да? — прищурился в партер Шишковский. — У мелодии, между прочим, имеется автор, выпускник фольклорного отделения нашей консерватории, будучи студентом и написал…

Зал разразился хохотом и аплодисментами: мистификация удалась полностью.

— Программа конгресса известна, — сказал в заключение очень довольный собою Шишковский, — и будет доклад о городе, в фольклорном его разрезе. Послушаем и поспорим, только сразу скажу: на мой взгляд, город не разрушает фольклора, напротив — его хранит, развивает… Впрочем, время мое истекло, и я выбрался за рамки своего сообщения…

…Света на глазах оживала. Конечно, ее, как и всех, задел и воспламенил, подтолкнул к размышлениям, спору Шишковский. Он сдвинул лавину с гор, дальше все понеслось само: конгресс превратился в дискуссию, все как проснулись. Света впитывала то новое, что пропустила за годы работы в школе, мысленно иногда возражала, но не решалась высказываться. Она вспоминала свои на эту тему идеи, в перерывах листала купленные в фойе брошюры и книги, их же штудировала вечерами в гостинице, перед сном. В воскресенье вместо Мцхеты с утра пораньше Света отправилась в центральную библиотеку, прихватив для экономии времени бутерброды: "Я страшно отстала, Даша…"

— Ниночка, я все посмотрю за двоих, — утешала обескураженную подругу Даша. — Пусть Светка делает, как ей надо, а вы, ребята, ее простите, идет?

— Идет! — грустно согласился Георгий. — Но это кто съест и кто выпьет? — и он взвесил на руке тяжелый баул.

— Мы! Мы втроем все съедим и все выпьем, — храбро сказала Даша и оказалась, как ни странно, права.

Вечером, когда вернулись они из Мцхеты, утомленные и довольные, напоенные строгой гармонией храма, чистым прозрачным воздухом, ей позвонил Андрей.

— Наконец-то! Где ты была? — загремел он так, словно находился в соседнем номере, а не в Москве. — Завтра твой доклад, а ты болтаешься по Тбилиси!

— Не доклад, выступление… В три часа… Ругай меня, хорошо? А то я боюсь.

— Я тебя уже ругаю! Нет, правда, где ты была?

— В Мцхете. Там старинный храм, знаешь, наверное?

— Да уж наверное знаю, — проворчал Андрей, и голос его таким был родным и таким обиженным, что Даше немедленно захотелось оказаться с ним рядом. — И с кем ты, интересно, ездила?

— Ой, какой ты смешной! Ты неужели ревнуешь?

— Ужасно, Даша, ужасно! Весь день просто места себе не находил! Ночью сон снился дурацкий: с кем-то ты там идешь вдали, я за вами бегу, бегу, и ни с места! Весь день звоню, а тебя все нет. В жизни, слышишь, в жизни своей никого так не ревновал! Что молчишь-то?

— Слушаю… Так здорово…

— Здорово? Нет, правда, давай возвращайся, я тут с ума схожу, а она веселится. Никуда не пущу больше, так и знай!

— А сам-то… бродяга…

— Так в себе я уверен, и вообще — у нас на трассах одни мужики.

— Ты правда соскучился?

— Нет, неправда, — после паузы и опять ворчливо. — Как там твоя Света?

— Все в порядке: ест, спит, работает, боюсь сглазить… А мои как?

— Хорошо! Слушай, Галя у тебя настоящий философ: ехали с аэродрома, так она меня будь здоров прижимала логикой. А с кем ты все-таки ездила в эту самую Мцхету?

— Да с Ниной, Георгием.

— И все?

— И все, — смеется Даша.

— Слушай, ты там не влюбилась случайно? Грузины, они красивые.

— Влюбилась! Влюбилась и остаюсь здесь навсегда…

— Нет, не шути так, — даже голос у Андрея вдруг сел, — просто слышать невыносимо!

— А тогда не спрашивай. Целую тебя, пока…

Даша кладет трубку, идет в ванную, закрыв глаза, стоит под прохладным душем. Говорят, только юность — счастье, и еще счастье — молодость. Потом мрачной чередой тянутся потери, болезни, разочарования — у женщин особенно: бабий век — сорок лет. Какая же это неправда, устоявшаяся, дурацкая догма! К Даше, например, счастье пришло только теперь: поразительно острое ощущение жизни. В юности много страдала, болела много, а о детстве и говорить нечего: одна школа с ее математикой чего стоит! Сидишь, сжавшись в комочек, смотришь затравленно, обреченно, как опускаются глаза учителя, скользят по журналу вниз, к твоей фамилии, и ничего ты не можешь сделать, такое бесправие! Сейчас, в сорок лет, Даша победно в себе уверена — в своих лекциях и студентах, в успехе будущей экспедиции, в том, что написала стоящее исследование. И дочь растет — спасибо Вадиму! — и любовь настоящая, а не уйди Вадим, любви могло и не быть, а была бы, так пополам с чувством вины и предательства.

Даша выходит из ванной, садится в кресло. Номер маленький и уютный, весь белый и чистый-чистый. Дочь, любовь, работа, друзья, независимость, мама жива… И жажда жизни, жгучий к ней интерес. Что еще человеку надо?..

Хлопнула дверь, вошла Света — волосы разбросаны по плечам, распустила наконец учительский свой пучок.

— Явилась, здравствуйте! — шумно встретила ее Даша. — Где была, красавица?

— Представь себе, в ресторане, — удивляясь самой себе, смущенно улыбнулась Света. — Зашли после библиотеки. Слушай, отчего это есть так хочется? Горы здесь, что ли?.. И спать хочу зверски.

— Так ложись, спи, — засуетилась Даша, ни о чем не стала расспрашивать, чтоб не спугнуть Свете сон.

На Дашино выступление пришел даже Георгий, про Нину и говорить нечего, и оказалось оно удачным, вызвало вопросы и столкновение мнений. А за круглым столом на секции неожиданно высказалась Света, очень толково, хотя сбивалась, как школьница. От волнения Света разрумянилась и похорошела, светлые ее волосы восхищали южан безмерно (а какая женщина останется к восхищению окружающих безразличной?), вечерний Тбилиси запахом трав и цветов, музыкой и кавказской сердечностью щедро дарил радость, восстанавливал Светины силы.

На следующий после секции день к ней подошел Викторов, сибиряк, и предложил примкнуть к экспедиции на Север: работа шла вплотную по ее бывшей тематике.

— Свет, поезжай, — разволновалась Даша, — не отказывайся! У тебя как раз отпуск, и ребята уже в деревне. Смотри, как все удачно складывается!

— Да я не знаю, — сомневалась Света. — Какой от меня толк? Я все забыла, мы с тобой всех тут обманываем…

— Никого ты не обманываешь и ничего ты не забыла! — рассердилась Даша. — А забыла, так вспомнишь. Сама подумай, что тебе делать в Москве? А в санаторий ты не хочешь.

— Да уж, в санаторий-то ни за что: сдохну я там. Ладно, подумаю.

— Давай-давай, разрывай твой дурацкий круг — Женька да Женька, сдергивай шоры.

Десять дней конгресса пролетели со стремительностью теннисного мяча. Настал последний, заключительный вечер. Тут-то и пришлось Даше со Светой взглянуть на себя критическим оком.

Какие по фойе прохаживались в этот вечер леди, в каких туалетах, в каких, черт возьми, мехах! Овеваемые ароматами французских, чуть не за сотню, духов, сверкая драгоценностями, с какими-то крестиками, золотыми символами, с золотыми на шее цепочками — одна на другую, штук эдак по пять, — на тонких холеных пальцах камни величины необыкновенной, какие-то невыносимо красные. И кавалеры дамам под стать: бархатные пиджаки и вельветовые штаны, на руке, как пароль, часы "Сейко". Трубки посасывают так значительно, поглядывают вокруг так снисходительно.

— Даш, откуда они? — простодушно удивилась Света. — На заседаниях я их что-то не видела…

— Привет, соратницы! — энергично и бесцеремонно продрался сквозь меха и шелка неуклюжий, как мишка, Шишковский. — Вы, говорят, едете с экспедицией Викторова? — это уже к Свете. — Хотите, подброшу свои методики, заодно и опробуете?

— Спасибо, но я еще точно не знаю…

— Да кто ж от такого отказывается? — на весь зал загремел Шишковский. — Давайте ваш адрес! Нет, сначала пошли к столу, он тут от яств просто ломится.

Он взял своих дам под руки и потащил их в банкетный зал. Стол был длинный — от стены до стены — и очень вкусный. Были тосты и речи, смех и обмен комплиментами, к ним без конца подходили: все, кроме нарядных красавиц и их кавалеров, рвались еще раз поговорить с Шишковским. Он спорил, острил, смеялся, обменивался просьбами и адресами, но от Светы не отходил и за ней ухаживал: похоже, и он к ее золотым волосам не остался вполне равнодушен. Потом они нашли место в углу, и Даша рассказала о своей работе, о том, как ждет отзыва из редакции, как верит, надеется…

Очень поздно поднялись они к себе в номер.

— Даш, надо нам приодеться, — озабоченно сказала Света, расчесывая перед зеркалом блестящие пряди волос. — Я, например, прямо нищенка на их фоне!

— Что-то я не заметила, — весело покосилась на нее Даша. — По-моему, ты весь вечер успешно кокетничала. Что, скажешь, вру?

Света задумчиво улыбнулась и пожала плечами, не отрывая от зеркала заинтересованный взгляд.

— Слушай, Дань, а кто все-таки эти дамы?

— Да, говорят, сотрудницы секретариата: машинистки, стенографистки. Пригласили тех, кто обеспечивал работу конгресса… Нас, Светик, много, у каждого своя система ценностей, у них — наряды. Современный фольклор знаешь? "Зато мы делаем ракеты…" — это про нас с тобой.

— Про тебя, — тихонько поправила Света.

— Про нас! — рассердилась Даша. — В школе кто придумал спор Каренина с Вронским, кто каждому дал высказаться, я, что ли? А с Викторовым поедешь как миленькая, и молчи, пожалуйста!

— Я молчу.

— И молчи, молчи! Еще в ножки мужу своему поклонишься за его великий исход: так и зачахла бы в Женькиной талантливой тени… А чтоб так одеваться, жизнь положить надо, и не работать, а зарабатывать — с утра и до ночи…

— Или мужа иметь доктора наук, — сказала Света, и Даша поняла, о чем она думает.

— А вообще странно летом ходить в мехах, или я уж совсем ничего не понимаю? Но приодеться надо, ты права, что-нибудь такое, элементарное. Займем у Нины деньжат, пройдемся по магазинам, Тбилиси — город модный.

Пришло утро, и обе к вечернему разговору уже не вернулись: Дашу пригласили в село — посмотреть грузинскую свадьбу, а Света отправилась в библиотеку, потому что до отъезда оставалось только два дня.

 

11

— Стеклоэмалевая изоляция — это же чудо! Представляешь, что такое коррозия труб? Главный наш бич. Так вот она от коррозии просто спасает… Нет, Дань, ты послушай.

— Я слушаю.

— Сделали в одном экспериментальном цехе — такая славная, синенькая, вот как твой чайник. Эффект, Данюш, колоссальный! Но во всей Москве не нашлось ни одного завода, чтобы наладить выпуск, ни одного, ты подумай! Творили кустарно: в цехах, мастерских. Поразительно, что за такой завод пришлось еще и бороться, доказывать элементарное…

Даша сидит на диване и смотрит на Андрея. Он стоит у окна, курит и ей рассказывает. Серый, тщательно отглаженный утром пиджак расстегнут, галстук сбит набок, волосы взъерошены, и глаза горят — Андрей только что вернулся с очередной баталии. Вернулся победителем, и необходимо выговориться.

— Постановили решать проблему комплексно: строить трубоизготовительный комбинат. Нашли землю, выбили фонды, начали — так шесть лет не можем достроить! Полдня сегодня ругались: искали, кто виноват. Как всегда, виноватых нет, все правы, все валят на объективные обстоятельства, они выдержат… Но теперь, кажется, двинулся воз: гонят к чертовой матери начальника СМУ, времена изменились…

Книги, фильмы, спектакли — вот и все, откуда могла почерпнуть Даша сведения о производстве. Герой-новатор, строящий, режущий, плавящий и изобретающий, истовая его борьба с консерваторами, с неизменной победой в финале — такой была схема, и Даша, никогда не работавшая ни на стройке, ни на заводе, чувствовала тем не менее фальшь и потому давно перестала читать эти книги и смотреть "производственные" спектакли. И, как теперь понимала, правильно сделала, потому что все было не так. Были, конечно, как и положено на белом свете, консерваторы и новаторы, но главное — была громоздкая бюрократическая машина, тяжелая неповоротливость главков, какие-то хитрые инструкции, закрывающие возможность маневрирования — если эти инструкции не нарушать, — были простои, авралы, нереальные, объективно не подкрепленные планы — и от всего этого впрямую зависел Андрей. А на дорогах был тяжелый труд, требующий основательных, точных знаний, техники — ее еще надо "выбить", материалов — их всегда не хватает, людей, очень разных и часто случайных, которых надо сплотить и организовать, чтобы в результате пошел газ в новый поселок, а водопровод дал воду.

Мир Андрея был гораздо более сложным, чем тот, в котором жила Даша, потому что она, в общем, ни от кого не зависела: бумага и ручка — вот что требовалось ей для работы, ну еще библиотеки, так ведь они бесплатны. Другое дело, что наработанное могло так и остаться в столе, но ведь оно все равно уже было создано! Андрей же связан был по рукам и ногам сложными, запутанными отношениями и взаимными обязательствами, качеством машин, которые делал не он, чужими ошибками в планах, общей неразберихой и безалаберностью, когда можно было официально заверить, что будет сделано то-то и то-то, и ничего не сделать.

Да еще погода на трассе, трагические случайности, которые не в состоянии предусмотреть никакая техника безопасности, да еще десятки поставщиков, сложная иерархия подчинения… А она-то страдала, что он не позвонил ей восьмого марта! Ничего тогда она не понимала, даже отдаленно не представляла напряженности его жизни. Как его на любовь-то хватает? А ведь хватает же.

— Если честно, то Петрович не виноват, — теперь Андрей уже жалел начальника СМУ. — Эти чертовы недопоставки…

— Может, сейчас станет полегче? Я читала, вводятся какие-то санкции, — неуверенно сказала Даша.

Андрей взглянул на нее темными, сразу развеселившимися глазами, швырнул сигарету в окно, в два шага очутился рядом, обнял и засмеялся, целуя.

— Дурочка ты моя маленькая! Санкции… Пока всех не заинтересуют экономически, никакие санкции не помогут. Вот сегодня, например, выцыганил у одного деятеля кран, а знаешь как? Очень просто: записал на себя чужой штраф. Хозяин крана намекнул, и я понял. А нет — он поставил бы меня в такую очередь — до смерти бы в хвосте простоял.

— Но ведь так нечестно, ведь это шантаж!

— Шантаж… Это у вас, в литературе, так называется, а мне с ним работать. Нормальные служебные отношения — вот что это такое, Данечка. Ладно, пропади оно все пропадом! Поехали в "Лабиринт", ужинать.

— Может, не стоит? Я щи сварила.

— Стоит! Закажем что-нибудь вкусное и потанцуем, ты же любишь танцы? Давай одевайся, бегу за такси!

Андрей на мгновение прижимается к Даше, еще минута, и никуда они не поедут. Но он выпускает Дашу из рук, шепчет: "Все, наряжайся" — и, широко шагая, выходит из комнаты.

Даша выскальзывает из широких домашних брюк, снимает мужскую рубаху, осторожно, стараясь не зацепить ногтем, натягивает колготки, достает из коробки австрийские темно-синие туфли, надевает ажурное, на чехле, платье, прикалывает ближе к плечу брошь, подарок Андрея. Подкраситься не успевает: влетает Андрей, застывает на пороге.

— Ух ты, какая красивая! Тебя там случайно не украдут?

— Посмотрим, — неопределенно улыбается Даша.

Такси летит к "Лабиринту", мест, конечно, нет, но их, конечно, пускают. К этому Даша уже привыкла: с Андреем все всегда получается. Что уж он там делает, какие аргументы находит, она не знает, только их пускают везде и всегда. Спокойно, не суетясь, оставив в стороне Дашу, он о чем-то толкует с непоколебимым стражем дверей, и через пять минут Даша оказывается в ярком и праздничном зале.

С Вадимом их никуда не пускали. Вадим возмущался, заискивал, льстил, неумело совал пятерки, грозился куда-то на кого-то писать, а в результате они возвращались домой — голодные и несчастные.

— Безобразие! За свои же деньги! — возмущался Вадим.

Даша молчала, непонятно за что на него злилась. Потом они и вовсе перестали ходить туда, где музыка, свет, накрахмаленные хрустящие скатерти и нарядные люди: времени не было, денег, а главное — настроения. Знали, что столько сил уйдет, такую придется отстоять очередь, что ни есть, ни пить, ни танцевать не захочется. Даша вначале и с Андреем испуганно упиралась: боялась видеть его униженным.

— Данечка, почему? — изумлялся он. — Ты же со студенческих лет любишь танцы, а где еще танцевать в Москве? Негде, Даша! А я люблю хорошее мясо, поджарку. Скажи, почему?

— Да везде очереди, — неохотно призналась Даша, — не пустят…

— Кого, нас не пустят? — изумился Андрей. — Ну, ты даешь! Да не бывало еще такого в жизни и быть не может!

В тот же вечер они пошли танцевать. Даша и забыла, как это приятно. А правда, почему негде потанцевать в Москве? Не танцуют в кафе, не танцуют в барах, раньше, помнится, устраивали балы в Манеже, в Доме архитекторов танцевали, у журналистов, все потом прекратилось, будто зарок какой дали. Даже учреждениям, под вечера, сдают клубы с условием — никаких танцев, чтобы полы не портить и уборщицу не затруднять.

Телевизионная дикторша, обаятельно огорчаясь, уговаривает народ больше двигаться, пугает болезнями сердца и ожирением, только кого она уговаривает? Мы бы и двигались, дикие современные танцы — прекрасная ведь гимнастика, — да негде и вроде уже не принято. Даже в компаниях сиднем сидим за столом — едим, пьем, пьем, едим…

Даша наслаждалась музыкой, ритмом, чувствуя на талии руку Андрея. Что-то давно ушедшее, молодое напомнил ей этот танец. Ну да, это же "Арабское танго", мелодия ее юности…

По субботам в гостиных на Ленгорах всегда были танцы. Одна гостиная на два этажа, всего в общежитии этажей восемнадцать, значит, девять танцзалов. И можно потанцевать тут и мелькнуть там, поменять общество и подразнить того, кто сейчас за тобой бегает, вообще скрыться от любопытных взоров на чужом факультете. И вот однажды это танго Дашу спасло.

Она поссорилась тогда с Борькой, ходила сама не своя — в юности все острее, страдания тоже. Еле дожила до субботы: знала, что он придет в их гостиную. И он пришел, но не один. Медленно раздвинулась полированная дверь лифта, и Борька надменно ступил в холл, изысканно поддерживая под локоток модную меланхолическую блондинку. Он еще что-то ей говорил, а она отвратительно по-хозяйски слушала. — Дашин Борька! Целовались на заснеженных улицах, мечтали, как будут жить вместе, Даша собиралась даже в Борькин город — знакомиться с его мамой… Ревность полоснула так, что закружилась голова и стали ватными ноги. Надо было уходить, сейчас же, немедленно, но она не могла двинуться с места.

— Дашенька, что с тобой? У тебя лицо…

Мохаммед с физфака, высокий араб с черными ласковыми глазами, не нашел русского слова, неопределенно помахал рукой.

— Пригласи меня, скорее!

— О-о-о, Борька… — все понял. — Пошли, Даша, сейчас мы его убьем!

Он прижал Дашу к себе, томно прикрыл глаза и заскользил в танце — арабы на Ленгорах слыли танцорами самыми лучшими.

— Даша, он смотрит, смотрит, он уже не танцует! Слушай, он набьет мне мор-р-р-ду! Даша, тут такие слова…

И он стал шептать ей о любви и страсти, тоске и разлуке, не забывая при этом комментировать реакцию коварного Борьки.

Кончилась музыка, Мохаммед обнял Дашу за плечи, и тут возникла перед ними насмерть перепуганная Зульфия — всегда была праведной, сейчас у себя, в Таджикистане, доктор наук. Она схватила Дашу за руку и зашептала испуганно:

— Я тебя умоляю, идите на другой этаж, на другой факультет! Посмотри на Бориса — он же драться полезет!

Даша удивленно подняла брови:

— А он разве здесь? Хорошо, мы уйдем.

И победительницей отправилась с Мохаммедом пить кофе.

— Даша, кофе делаешь ты, идет? В конце концов, я рисковал жизнью, имею я право на отдых?

— Имеешь, имеешь, имеешь!

Борька в отчаянии смотрел им вслед, но что он мог сделать? Он даже догнать их не мог: рядом с ним, как привязанная, уныло стояла блондинка, с трудом найденная, уговоренная, привезенная с другого конца Москвы назло Даше. Господи, какими же они были смешными: так изводить друг друга! Не жалеть ни сил, ни времени в борьбе самолюбий…

— Знаешь, Андрей, это танго?

— Что-то не помню.

— Ну как же, когда-то вся Москва его танцевала!

— Вся Москва, говоришь? А ты его с кем плясала?

— С Мохаммедом, из Египта.

— Ох уж это мне время открытых дверей!

— А что? Прекрасное было время: разрядка…

Официант принес на огромном блюде упоительный натюрморт, налил в бокалы вина. Андрей был весел и легкомыслен, и был он, как всегда, щедр. Он был транжирой, таким же, как Даша, и это редкое для сегодняшних мужчин качество очень ей нравилось. Он и деньги вытаскивал откуда-то из карманов, обходясь без дорогих и красивых бумажников, он и счета не проверял никогда, и проницательные официанты бессовестно этим пользовались. Может, он такой потому, что нет у него ни жены, ни детей, а зарплата большая? Но у Валерия тоже нет никого, а как выразительно платил он в том погребке, прямо кровной была потеря! Зато Валерий в дубленке, и есть машина, японская стереофония, зато он собирает библиотеку, толкаясь и торгуясь на черном рынке, и квартира у него наверняка получше, чем у Андрея. Почему ж он звонит до сих пор, жалуется на пустоту — у него же все есть? Конечно, — если б умел он вкалывать с таким азартом и удовольствием, как Андрей… Но тогда не был бы он Валерием…

— Расскажи мне, Андрюш, о твоих планах, — попросила Даша. — Никак не пойму, почему ты все ездишь — то в Среднюю Азию, то в Казахстан? Работаешь вроде в Москве…

Через месяц он снова исчезнет, хорошо хоть, что совпадает по времени с ее экспедицией.

— А как же, Дань? Общесоюзные стройки, и Москва — как донор: вся подземка, все инженерное обеспечение наши. Сами они не справятся, да и нечестно валить все на них! Слушай, вот в прошлом году был у нас случай…

Андрей расхохотался так заразительно, что засмеялась и Даша, еще не зная, в чем дело.

— Тянули мы водопровод, дошли до сварки. Вечером все закончили, завтра варить… В одну из труб спрятали бревно…

— Зачем?

— Как — зачем? Чтоб не сперли.

— Да кому оно нужно, ваше бревно?

— Ну, Даня, кому-нибудь да понадобится! И не нужно, а раз валяется, стащат… Утром явилась новая смена, про бревно, сама понимаешь, никто им не доложил. Пристыковали трубу, пошли дальше, стали прессовать, а задвижка не закрывается. Что за дьявол? Чертежи там, ГОСТы, трали-вали — все верно, все тютелька в тютельку, а она не закрывается, хоть сдохни! Не можем найти причину, пришлось остановить работы. Потом плюнули, вскрыли задвижку. А ты знаешь, что это такое — вскрыть задвижку?

— Нет, конечно.

— Надо пригнать кран, развинтить болты и потом поднять ее краном. Представляешь, какая работа? Подняли — а там бревно, всего-навсего!

Андрей расхохотался снова. Надменно повернулась какая-то дама: загорелое мужское лицо, смелые глаза смутили. Крошечными, трассирующими зрачками дама прошила Дашу насквозь и отвернулась, почему-то сердито. Андрей ничего не заметил — все рассказывал про свою трассу, как про живое существо, в высшей степени симпатичное, хоть и не очень послушное, про "мертвую дорогу" от Салехарда к Игарке — в пятьдесят третьем заморозили, и правильно сделали — дорогая, собака. Но недавно один участок взялись достроить: Юра, главный инженер, доказал рентабельность. Зверь мужик, все пробил!

— У него на трассе, Данюш, сухой закон. На участках вообще выдают только часть зарплаты, остальная хранится в центре. Но и там спирт днем с огнем не сыщешь. Мужики плюются, Юрку бранят почем зря, а на Большую землю не уезжают: интересно он все раскрутил, да и деньги серьезные. Отвалят в отпуск, все больше в Сочи, грозятся: "Ни за что не вернусь, пусть другие уродуются…" Отгуляют свое, спустят денежки и назад… Дань, тебе интересно?

Даша кивает, интересно, да: напротив нее сидит человек увлеченный. Слова долетают не все — музыка, шум, движение, — да и не все она понимает, но его азарт заразителен. Сейчас ей кажется, что ничего на свете нет важнее трубопроводов.

— Даша, выпьем твоего "Мукузани" — ты меня отучила от водки, честь тебе и хвала! За тебя, за нас вместе! Нет, за тебя — за то, что сбежала от того противного хмыря, назло ему спустилась в наш погребок. Слушай, а чего мы ни разу там не были? С нашей стороны это просто свинство!.. Смотри-ка, пустили записи — Армстронг, что ли, хрипит так свирепо? Гигантский мужик, точно?

Ох, какой он смешной! Как радуется победе в главке, с каким азартом режет мясо и пьет вино, расхваливает какого-то Юру!

— Пошли плясать, Даша! Во дает саксофон!

Ритм Андрей чувствует удивительно, его мгновенно схватывает, предвосхищает, от переполненности энергией сам себя пародирует: от музыки отстает, имитируя испуг, ее нагоняет.

— Андрюшка, прекрати, — чуть не плачет от смеха Даша, — не паясничай!

— Я танцую, — заявляет басом Андрей. — Даша, садимся, ввинчивайся, ввинчивайся, Даш! А теперь встаем…

Он подхватывает Дашу, прижимает к себе, движется через такт, как раз вовремя: она устала.

— До чего здорово все с тобой делать, Даша! Ты хоть знаешь, как ты танцуешь?

Еще бы, школа Ленинских гор — на всю жизнь. Даша, закрыв глаза, покачивается в медленном танце. Кругом, взбесившись, воют трубы, со всех сторон рычит доведенный стереофонией до исступления великий Армстронг, а они двигаются лениво и утомленно, можно не открывать глаза и уткнуться в крепкое плечо Андрея. И вдруг Даша слышит сквозь грохот джаза:

— В понедельник я улетаю, забыл сказать. Ненадолго, всего на неделю.

Как это — забыл сказать? Это для него так неважно? Сообщил мимоходом, в танце, радовался весь вечер… Уезжает от нее — и рад… "На неделю…" Это ведь неделя перед ее экспедицией! Они расстанутся потом на целый месяц!

— Я устала.

Даша отрывается от Андрея, опустив голову, быстро идет к столу. Он ошеломленно замирает на месте, потом бросается следом, лавируя среди танцующих, жестко берет ее за локоть.

— Что случилось? Ты чего, Даша?

Она моргает, отворачивается, но он все равно видит.

— Дашенька, что?! Я ж ненадолго!

— Я не потому… Не поэтому…

Мысли путаются, духота, вокруг прыгают какие-то распаренные толстухи, дурацкий джаз не кончится никогда, а Андрею на нее наплевать.

— Даша! — Чего он сияет, как идиот? — Теперь я вижу — ты меня и вправду любишь! Молодой человек, шампанского!

— С ума сошел, куда нам столько?

Официант с небрежным изяществом открывает бутыль.

— Дорогая, за нас, хорошо? Вот я приеду, куплю цветы, явлюсь к вам в дом и попрошу у Галки твою руку и сердце, идет?

Что это? Кажется, ей делают предложение? Ее выбрали из великого множества женщин! А ведь ей почти сорок, и у нее есть Галя. От радости кружится голова, Даша чувствует извечную гордость женщины — той, почти забытой, исчезнувшей женщины, когда полностью она зависела от мужского выбора.

— Данечка, у тебя целая неделя на хлопоты и приготовления. А потом я приеду, и мы с тобой отправимся в загс.

Да нет же, ни в какой загс она идти не хочет! Ясное понимание этого ошеломляет Дашу. Так страдала, когда осталась одна, так маялась одиночеством, а теперь брак страшит ее, как тюрьма.

— Что, напугал? — Андрей, посмеиваясь, накрывает ее руку своей. — Вот увидишь, все у нас будет отлично.

— У нас и так хорошо, — бормочет Даша, отводя от Андрея взгляд. — Ведь мы любим друг друга…

Музыка стихла, угомонился жаркий разноцветный зал, можно говорить, не кричать.

— Не понял…

Он смотрит на нее пораженный и уязвленный, тяжелые кулаки лежат на столе, сжат твердый рот, лицо точно высечено из камня.

— Не понял, — повторяет он, но это неправда. — Я сейчас, извини.

Большими шагами, не взглянув на Дашу, Андрей выходит из зала. Даша сидит, испуганно съежившись: таким она его никогда не видела. Да она же, оказывается, его совсем не знает! Мгновенно стал чужим и грубым. Ничего не сказал и не сделал, но стал грубым, таким от нее отличным, совсем иная порода. Но почему? Она же любит его, она ему настоящий друг, она все время с ним рядом и ничем не оскорбила его… Сейчас Даша почти боится Андрея, а главное, боится его потерять.

Андрей возвращается, садится напротив, ест, пьет, говорит, даже шутит, но невидимый барьер теперь между ними — он поставил его, и Даше через этот барьер не пробиться. Неужели это ее Андрей? Неужели он ласкает ее ночами, бегает утром за кефиром и молоком, спрашивает, в чем разница между славистами и русистами, признается, что ничего в этой разнице не понимает: разве русские — не славяне? Даша объясняет, рассказывает, напевает даже старинные песни, а он слушает, кивает и сидит смиренно, как ученик.

— Сколько ты знаешь, Даша! Откуда ты столько знаешь?

— Но я занимаюсь этим.

— Все равно — как интересно! Не то, что мы — бревна, трубы, прокладки.

— Зато вы базис, а я надстройка.

— Базис… Чем основательнее влезаю я в свои проблемы, тем больше теряю в жизни. Читаю специальную литературу, а значит, не успеваю прочесть, например, Айтматова. В командировки сознательно не беру ничего серьезного: уматываюсь за день зверски, валюсь на койку и ударяю по детективам. У вас, гуманитариев, наоборот: чем глубже ваши знания, тем интереснее вы в общении, вообще — как люди…

Нет, она не может потерять его! Ну пусть, ну ладно, она подумает, постарается приучить себя к мысли о браке — слово-то какое выдумали!.. Даша совсем растерялась: что у него там, внутри? Замолчал, и все, задвижка закрыта наглухо, как у них на трассе… Да, он другой, конечно, совсем на ее друзей непохожий. Филолог разразился бы гневной речью, они бы вместе все обсудили — все сложности и проблемы, доводы "за" и "против", они поспорили бы о том, куда поехать в свадебное путешествие, а там, глядишь, никакого союза бы не случилось. Зато сколько всего было бы наговорено! А этот сидит и молчит.

— Андрей! — Даша смотрит на него умоляюще. — Андрюша, ты не сердись, а? Я, наверное, просто дура.

Андрей смягчается.

— Ну не дура, конечно, но дурочка. Ладно, завтра я улетаю, вернусь, там решим. Поехали.

Он не говорит куда, и Даша не смеет спросить. А вдруг как тогда, зимой, он простится с ней у подъезда и она снова будет одна? Неужели он может поступить с ней так жестоко? Может, может, настолько-то Даша его уже поняла.

Они выходят из ресторана, Андрей ловит такси и везет Дашу к себе. Он не зажигает лампы, и Даша не видит его лица. При свете фонаря, заглядывающего к ним с улицы, неумело и бережно он откалывает хрупкую брошь, осторожно кладет на стол. Он никак не может стянуть с нее узкое платье.

— Пояс, — шепчет Даша.

Чертыхнувшись, Андрей развязывает хитрый узел.

— Еще смеется! — тоже шепотом негодует он.

Слава богу, кажется, отошел…

 

12

Если бы не Андрей и не их встречи, если бы не конгресс в Тбилиси, может, не было бы истории со Старицей, не отбилась бы снова от рук непостижимо и непредсказуемо, каждодневно меняющаяся Галя? Наверное, надо было не спускать с нее глаз, следить за ней неотступно, сидеть с нею рядом! Говорят, женщины даже работу бросают, когда дети вступают в бешеный переходный возраст, но у Гали он вроде бы позади.

Что вы, Дарья Сергеевна! — всплескивает руками Ксения Федоровна. — Этот возраст у них лет до двадцати, мне знакомый врач говорил.

— До двадцати! — ужаснулась Даша. — Да я умру, не выдержу!

— Все выдерживают, не умрете…

Снова в доме звонки с утра до ночи, снова Галя исчезает из дома — не уходит, а исчезает, мгновенно, мистически: только что была здесь, и вот уже ее нет. Иногда что-то проглотит — бегом, на ходу, иногда схватит кусок хлеба. Бросается вслед бабушка, но уже хлопнула дверь, и Галя пропала. И не отправишь ее никуда из города, не спрячешь, потому что у девятиклассников практика: собирают моторы к игрушкам.

Что-то и здесь не рассчитано, не додумано до конца: детали крохотные, нужно острое зрение, а откуда оно у сегодняшних, быстро растущих школьников? Многие ходят в очках, моторы собирать не могут, а ничего другого для них на заводе нет. Но нельзя же освободить ребят от практики — это было бы попранием трудового воспитания, — и потому им велят каждый день приходить в школу, придумывают для них занятия: разложить по стеллажам книги в библиотеке, вымыть окна, протереть в классах плафоны, подежурить в коридорах, когда экзамены. Очень скоро фантазия преподавателей иссякает, ненужность ребят становится очевидной последнему дураку, и они, к облегчению руководителей, из школы потихонечку исчезают. Теперь уже ребята почти официально бездельничают, болтаясь по городу в ожидании конца практики. Тут-то и возникают в Галиной жизни пещеры.

По субботам рывком натягиваются узкие линялые джинсы, надевается свитер, широкий солдатский ремень лихо затягивает видавшую виды штормовку — рваную, в масляных пятнах, попавшую в дом неведомо как, — в рюкзак швыряются запасные носки, кружка и ложка, из холодильника забираются плавленые сырки, а из буфета крупа и заварка: Галя уходит до понедельника.

Под Москвой и Подольском, в Тульской области и под Можайском — везде проклятые эти каменоломни. Что в них такого, почему они так притягивают, манят? Почему шестнадцатилетние перестали ходить просто в лес, где трава и деревья, сияет солнце и поют птицы? Почему ринулись скопом под землю? Когда-нибудь мы это осмыслим, поймем. Пока же есть факт: в конце семидесятых годов пещерный дух охватил зеленую молодежь.

Там, в проклятых пещерах, десятки ходов и выходов, подземные лабиринты тянутся по двадцать, тридцать, пятьдесят километров, там гниль и мрак, вода и летучие мыши. Группы спускаются ниже и ниже, вот уже идут с трудом, пригнувшись, распрямляясь лишь в штреках, ползком продираясь по "шкуродеру", обращая в лохмотья брюки и варежки, задыхаясь от влажного спертого воздуха. И как награда — новая большая пещера, после мучительно трудного к ней пути, тревожных неясных звуков, шороха скользящих по стенам камней, крыльев вспугнутой летучей мыши, полоснувшей тебя по лицу. Три раза шепотом "ура-ура-ура" — чтоб не летели от звуков камни, — а потом пещера заносится на карту, ей присваивается имя — "Зал волков", "Курилка", "Гнездо пиратов", "Бронтозавры" или "Элвис" (в честь Пресли), ходы к ней тщательно прорисовываются, группа ход теперь знает, это ее жилище.

Карты — великая тайна, их старательно берегут от других, но группы сливаются, делятся, перемешиваются, и скоро новая пещера становится достоянием всех. Иногда под землей разражаются войны — за "свою" пещеру, за место для ночлега, иногда в борьбе с городскими заваливают ходы парни из деревень, иногда выкуривают кого-то дымовыми шашками, которые Галя называет "волоком". Рюкзаками тащит она в дом камни с вкрапленным россыпью кварцем, сиреневыми, зеленоватыми аметистами, раскладывает камни на шкафу, на столе, за которым когда-то, в старые добрые времена, делала уроки. Но главное — Галя чертит карты, ей это поручено, потому что она хорошо рисует. Одну из карт в добрую минуту показала матери. Даша взглянула, и замерло испуганное сердце, а потом застучало отчаянно и быстро: ничего подобного она и представить себе не могла. Целый под землей город — с разветвленными ходами, с тупиками, улицами, озерцами. Какие-то на карте цифры — что они означают? — какие-то условные знаки, в углу символ — летучая мышь с распахнутыми большими крыльями. Москва-то, выходит, висит в воздухе?

— Ну мама, а ты как думаешь? Белокаменную Москву так и строили: отовсюду добывали камень… Это даже не пещеры, а каменоломни, мы их просто так называем — пещерами. Вот Силикаты — пещеры действительно.

— Галочка, милая, неважно, как они называются, послушай, можно ведь заблудиться! Мы с бабушкой так за тебя волнуемся! Приходи хоть пораньше!

Но Галя возвращается неизменно поздно. А однажды раздается звонок с утра, и она снимает платье (собиралась наконец-то в школу), натягивает свитер, надевает штормовку и молча, не отвечая на расспросы, не слушая протесты и возражения, отбросив материнскую руку, пытавшуюся ее удержать, уходит до ночи. Потом окружными путями, с неведомо откуда взявшейся хитростью, Екатерина Ивановна узнает, что пропал в тот раз парень — спустился в "Кисели" (так называется одна из проклятых пещер) и не вышел. Отец бросился, конечно, к его друзьям. Тревожная весть расширяющимися кругами облетела "пещерных", группа пошла искать, и с ней Галя. Ее, правда, вниз не взяли: спустились только мальчишки, девочки жгли наверху костер и кипятили чай, отпаивая перемерзших спасателей. Парня нашли мертвым.

Как он умер? Когда? Фонарь погас, но хлеб в окостеневшем кулаке у него был. Он сидел, скорчившись в кромешной мгле, вцепившись в сухой ломоть хлеба. И ни кусочка не откусил от него. От чего он умер, этот мальчик, только-только начавший жить? От жажды? Страха? От одиночества? Потрясенная происшедшим, неизвестно почему, но виноватая почему-то милиция залила цементом все ходы, все лазы, какие нашла, молодые толковые лейтенанты дежурили на станциях, останавливали и увещевали группы, возвращали в Москву. Но трагедия эта, как и запреты, прибавила только азарта.

Теперь на Курском вокзале каждый вечер функционировало нечто вроде клуба. Туда, в "грязный угол", мог прийти посвященный, прийти и присоединиться к очередной группе или оставить в условленном месте записку: "Удав, позвони. Виконт". Компании сливались, делились, разливались и создавались вновь, но не исчезали вовсе, не растворялись в деловой, вечно спешащей Москве. Любой Дом культуры позавидовал бы такой стабильности, такой верности ребят своему клубу.

Галя, как одержимая, каждую субботу, а то и в будни уходила под землю. От Даши скрывалось все: имена, телефоны, события, места встреч. Из самолюбия, от обиды Даша не желала слушать телефонные дочкины разговоры, пыталась бороться честно, а Екатерина Ивановна, махнув рукой на все свои с честью пронесенные по жизни принципы, выспрашивала Галиных подруг, переписывала телефоны из внучкиных записных книжек, подслушивала разговоры. От нее-то и узнала Даша про трагедию в "Киселях". Узнала, ужаснулась, разрыдалась, прижала к себе вырывающуюся, резкую Галю.

— Галя, Галочка, я боюсь! Это так страшно, нелепо! Гибнут и в мирное время, но гибнут за дело, спасая детей из огня…

— Утонуть можно в ванной, — рявкнула в ответ Галя. — У Петькиной могилы ребята сыграли на его гитаре, спели его любимые песни: "Так лучше, чем от водки и от простуд…"

С такой гордостью она это сказала, жестокая, глупая девочка.

— Сыграли на гитаре, говоришь? Вот мать-то была рада, — не удержалась от горькой иронии Даша.

На том и кончился разговор.

Что делать? Господи, что же делать? Куда пойти и сказать: "Помогите мне! Я не знаю, как быть, ведь я не психолог, а просто мать — единственный раз в жизни! Помогите же, вы должны…" Глупости, никто тебе ничего не должен, ты мать, значит, все — сама. Но как же все-таки быть? Не пускать? А как? Плакать, умолять, драться? Но разве эта триада педагогична, умна? Не педагогична и не умна. А может, делать вид, что спокойна, не перечить, так скорее пройдет — в этом возрасте, говорят, у всех у них страшный дух противоречия, потребность самоутвердиться каким угодно способом. А если Галя тоже погибнет? При одной только мысли жизнь — сразу бессмысленна, не нужна она тогда, жизнь.

— Он спустился один, понимаешь, один! — доказывает матери Галя. — Пошел догонять группу без карты. Я не дура — идти одна! И "Кисели" знаю, как нашу комнату, с закрытыми глазами пройду…

— Ты сама говорила, что образуются новые ходы, — слабо возражает Даша. — А эта ваша легенда про туманную даму — помнишь, рассказывала? — как появится — будет обвал… Значит, обвалы бывают?

Но где Даше спорить с Галей! Ворох аргументов глушит ее жалкий лепет, летят на усталую голову геологические термины и пещерный жаргон, имена неведомых Даше авторитетов, примеры, достойные подражания, длинные запутанные истории — жуткие, но со счастливым концом. Да и голосовые связки в молодости покрепче.

Потом Галя фыркает и уходит: некогда ей слушать всякую чепуху!

Ее группу водит Нафт, это ясно. Но ходит она и с другими, друзей-пещерников тьма-тьмущая. Надежды, что однажды Галя вдруг не пойдет, нет никакой, но каждый раз Даша сражается: уговаривает, грозит, подкупает, взывает. Потом они опустошенно сидят вдвоем с Екатериной Ивановной и ждут возвращения Гали: "Хоть бы живая, господи, хоть бы живая…" А Галя приходит поздно — уже после "Времени", после старого, по четвертой программе, фильма, — Даша от тоски смотрит теперь все подряд. Галя приходит так поздно, что нет сил ни ругать ее, ни радоваться, что пришла, вообще ни на что нет сил. И Андрей как назло все не возвращается с трассы: неделя превратилась в месяц. Он, конечно, звонит, сочувствует, утешает и дает советы, он пытается даже поговорить с Галей.

— Галя, ты же не даешь маме работать!

— Почему? — искренне изумляется Галя. — Меня ведь нет дома, как я могу мешать?

Даша услышала эти слова и засмеялась сквозь слезы.

 

13

— Даша, послушай, бороться, поверь, бесполезно. Увлечение настоящее, серьезное — говорила с ней без тебя. Я сказала: "Что ты делаешь с матерью? Посмотри на нее — она вся извелась". А Галка сразу — как ежик: "А я, тетя Света, что, виновата? Ничего со мной не случится!" И все. От походов она не откажется, это ясно. В молодости все эгоисты, что-то придумывают свое, пробуют то и другое, иначе как бы развивалось общество? Знаешь что? Легализуй ты ее пещерников, введи их в дом.

— Да они давно уже в доме!

Они действительно давно в доме — вдруг повалили валом, не только Нафт, все остальные. Спорят, шумят, гоняют чаи. При появлении Даши растворяются, быстро и молча, пряча глаза, уходят: не желают общаться со старшими. Хорошо, что не умеют говорить тихо, и Екатерина Ивановна из соседней комнаты все слышит.

— Спорят, Даша, о картах, о переходах и лазах, готовятся вроде двинуть на Кавказ, но это уж летом. — Екатерина Ивановна вполне овладела внучкиной лексикой.

— На Кавказ! — ахает Даша. — Так там же горы!

— Ну да, горы, а в горах пещеры. Тот парень, что нашел Новоафонские, не дает нашей Галке покоя: тоже хочется что-нибудь отыскать. А уж чаю-то пьют — ведрами!

Чай — это заслуга Даши. Однажды пришла усталая и голодная, а дома пусто: все вымели, подчистую. Тогда и поговорила с Галей.

— Галя, я не жадная, ты знаешь, но мне (знаешь ведь!) некогда, а бабушка у нас старенькая. Запомни: все для своих гостей покупаешь сама, хлеб — в особенности. И все для походов, договорились?

Галя, как ни странно, сразу согласилась и — тем более странно — ни разу не подвела. И вообще стало немного спокойней: теперь Даша видит, с кем ходит Галя, у опасности есть теперь лица и голоса, и они страха пока не внушают.

— Ты все-таки сходи в школу, посоветуйся с классной, — говорит Екатерина Ивановна, и Даша идет.

Вера Дмитриевна слушает с привычной усталостью. Да-да, молодежь разбилась на какие-то свои объединения, от комсомола, от школы оторваны.

— Скажите спасибо, что она просто ходит в походы.

— А что еще может быть? — пугается Даша.

— Есть разные группы… — неопределенно отвечает Вера Дмитриевна. — Например, пацифисты…

— Кто?

— Мы тоже знаем немного: нам, взрослым, ребята не доверяют. Спросите лучше у Гали…

И так далее, и в таком же роде. Нарушен контакт с матерью? У них у всех он сейчас нарушен, в неполных семьях особенно, а впрочем, и в полных тоже. Может, обратиться к отцу? Пусть возьмет дочку — на неделю, на две, иногда такие перемены полезны: поживет у отца — оценит родной дом. При всей своей замотанности Вера Дмитриевна дает совет дельный, только современных отцов, кажется, знает плохо. Даша безнадежно машет рукой, и классная, понимающе кивнув, предлагает:

— Хотите, ему позвонят из школы? Хотите, мы сами поговорим?

— Спасибо, Вера Дмитриевна, не надо, большое спасибо. Извините, что отняла столько времени.

— Ну что вы, в случае чего звоните, вот мой телефон, домашний, вообще-то я не даю, но вы звоните…

Даша вышла из школы совершенно обескураженной. Какие еще пацифисты? Что за группы кроме пещерных собираются на Курском вокзале? Может, в самом деле позвонить Вадиму? Нет, бесполезно. У Вадима до смешного все связано с его собственными делами и ощущениями. Любил Дашу — был отцом Гале, ушел от Даши и забыл про дочь, хотел вернуться — готов был стать отцом снова, теперь женился и отрекся от Гали вторично: не звонил уже месяца два. Знает ведь, что вот-вот каникулы, неужели не интересно, куда поедет дочь, где проведет лето? Нет, не интересно, живет-поживает, и ведь детей во второй семье пока нет…

А дома новость: "все" на неделю уходят в Старицу.

Галя сидит в кресле, независимо качая ногой в маленьком красном тапочке, детский голос изо всех сил старается быть и небрежным, и твердым.

— В какую Старицу? Кто — все?

Даша устало опускается на стул. Хотела расспросить о группах — что за пацифисты такие в мирное время, что вкладывают подростки в это понятие? — но, как всегда, у дочки для нее припасено что-то новое, требующее немедленного, мгновенного переключения.

— Старица — это село такое, на Волге, — протяжно объясняет Галя, кто-то, наверное, появился новый в компании, с такой вот манерой тянуть слова. — Там есть брошенная изба, с печкой. Будем там жить и ходить в пещеры.

— Как, целую неделю? — Такого еще не бывало.

— А что? Все идут. И еще мне нужны деньги.

— Но это невозможно, Галя. Тебе только шестнадцать…

— Ну и что?

— Нельзя ночевать не дома…

— Опять ты какие-то гадости!

— Это не гадости. Это жизнь…

О ночевках вне дома было уже говорено, о "гадостях" — тоже. Но то были ночевки в пещерах, в походе, что, в общем, естественно, да и спят в пещерах в спальниках, не раздеваясь. А тут — в каком-то доме, подумать только! Галя уйдет все равно, не остановишь ее, не удержишь. Она ведь не просит у матери разрешения, она ставит в известность, и то потому, что нужны деньги, потому что уходит далеко и надолго. Только поэтому.

Оцепенело, опустошенно смотрит Даша в окно. Там, за окном, буйствует лето, все цветет и благоухает. Природа новой надеждой (обманной, мы знаем!) входит нам в сердце. Знаем, но все равно поддаемся. А юные подпадают под ее чары впервые, для них-то, если по-настоящему, и предназначен чудесный обман. И в этом новом, остром ощущении жизни, в домике у Волги — ее Галя. Будут трещать дрова в лечи, запахнет душистой смолой и сухим деревом, тепло разольется по телу, будет густеть голубой, сиреневый, фиолетовый воздух, тревога войдет в юную кровь… А рядом — какой-то Нафт.

— Галя, — со стоном, — я тебя не пущу!

— Тогда я вообще уйду из дому! — вскакивает с кресла Галя.

— Да уходи, уходи! — отчаянно кричит Даша. — Убирайся к чертовой матери! Что ты мне с утра до ночи этим грозишь? Тебе и то, и другое, и походы, и рюкзак, и спальник, а ты?..

Даша задыхается от бессильного отчаяния: все равно ведь уйдет!

— Дрянь ты такая, дрянь! Я работаю, как зверь, у меня книга в издательстве…

— Твоя книга, подумаешь, — кривит губы Галя, знакомая Вадимова усмешка мелькает в серых, как у Даши, глазах. — Носишься с ней, как… уж не знаю, как с чем… — удержалась, слава богу, не выругалась, — Твоя книга, которую никто не берет…

Такая тишина настает сразу в доме, такая неподвижность в уничтоженной Даше. На Галю смотрят пустые глаза.

— Да, не берут, — хрипло говорит Даша. — Ты права, доченька.

Она тяжело встает и выходит из комнаты. Галя сидит, испуганно вжавшись в кресло. Что она наделала? Как вылетели у нее эти слова? Мама ей рассказывала, с ней делилась… Мамуля, прости! Но нет сил пойти следом, удерживает какая-то глупая гордость и, наверное, страх.

Галю отговаривали мать со Светой, ее умоляла бабушка, ей звонил Андрей: "Хочешь к нам, в Среднюю Азию? Увидишь, как у нас интересно, уж поинтересней, чем в Старице! Мы тебе покажем мечеть, хочешь?" А потом Гале купили продукты и дали денег, она закинула за плечи рюкзак и ушла.

За два дня до похода Даша говорила с Нафтом. Он пришел не один, а с девушкой, с той самой Людой, о которой рассказывал зимой Максим.

— Моя невеста, — торжественно представил Нафт вполне симпатичную Люду, и у Даши отлегло от сердца.

— Людочка, так я вас прошу, — весь вечер повторяла Даша.

— Не волнуйтесь, Дарья Сергеевна, никто там не собирается пьянствовать, — горячо уверяла ее черноглазая бойкая Люда, и Нафт согласно кивал в подтверждение этих слов. — Мы идем уточнять карты, а Галя хорошо рисует. Мы ее, может, вниз-то и не возьмем.

— Как не возьмете? — вскинулась Галя.

— Посмотрим, посмотрим, — успокоил ее Нафт.

— Ну ведь надо же уточнить карты? — спросила у Даши Люда, и Даша сказала, что надо, да, хотя совершенно не понимала зачем.

И вот Галя ушла, и побежденная Даша осталась одна. Все, что могла, она сделала, все — тщетно. Галя ушла, настала передышка в борьбе. Надо теперь отдышаться, прийти в себя, заняться делами — экспедицией, в основном. И попробовать не волноваться о Гале.

Как устала Даша от роли матери! Плохо, безусловно плохо дается ей эта роль. Почему другие могут сказать дочери: "Не пойдешь!" — а она нет? То есть может, конечно, но Галя пойдет все равно. Почему не смеет она запретить, а просить бесполезно? Кажется, это и называется — упустить ребенка. Но когда она упустила Галю? Ведь еще зимой были так дружны! Что-то произошло, наверно, в переходном возрасте, чего Даша не поняла, не заметила: тогда как раз разводилась, ничего вокруг не видела. Это Дашу тогда вытаскивали — мама, Света, та же маленькая бедная Галка, всем было не до Гали, а в ней что-то происходило, копилось, она видела мать слабой, обиженной. Теперь прорвалось — в ее шестнадцать. В жизни ничто не происходит бесследно, детские травмы — особенно…

Ладно. Не казнись. Успокойся. Конечно, после развода надо было сразу стать сильной, но ты же человек, не машина, ты не смогла. А теперь — не казнись. Старицы… Ничего страшного… В конце концов, ей скоро семнадцать. В свои семнадцать Даша уехала из волжского городка поступать в МГУ, все сдала на пятерки, добилась в общежитии места: "У меня же приняли заявление, а там написано — с общежитием!" Декан посмотрел, улыбаясь, на возмущенную девочку с косичками — списков же еще не вывесили, только-только сдала последний экзамен, правда, все на пятерки, а "среднего балла", к счастью, еще не придумали, — посмотрел и дал этой девочке общежитие: такая прекрасная, юная вера в справедливость жила в ней, так все логично, как в учебнике, у нее выходило…

Может, и у Гали, в ее шестнадцать, все обойдется? Научилась же Даша жить на стипендию, писала домой беззаботные письма: "Денег полно, не вздумайте присылать…" — а сама подрабатывала у какой-то психологини, готовящей диссертацию, — надевала черный халат, тонкие резиновые перчатки и обтачивала на станке детали. Гудел, подрагивая, списанный с завода станок, визжала, отлетая, синяя стружка, с тихим шорохом ползла таинственная широкая лента, выматываясь, как удав, толстыми кольцами из диковинного, прикрепленного к станку прибора — регистратора Дашиных непостоянных эмоций. За работу психологиня платила двести пятьдесят тогдашних рублей в месяц — отличную добавку к стипендии.

В великий день Дашиной зарплаты они со Светой, небрежно голосуя, останавливали такси и ехали со Стромынки в кафе "Прага". К Новому году на антресолях у стеночки там ставили настоящую елку и зажигали лампочки. Разморенные уютом, Даша со Светой смотрели на лампочки (нарочно садились напротив), мечтали о любви, болтали о лекциях и мальчишках, а однажды официантка положила Свете записку: "Во-о-н с того столика…" — как они хохотали! Лекции в тот денежный день, естественно, пропускались, а когда Свету (на нее пал указующий перст судьбы) сняли за эти самые пропуски со стипендии, то они разносили почту по маленьким деревянным домикам в Сокольниках.

А как весело жили они на Стромынке! Ленгоры — для старшекурсников, младшим курсам — Стромынка. В их комнате было пятеро. Джилин из Синцзяня варила по субботам китайский суп, ворчала на легкомысленных русских девчонок: "Сами зачем не варите? Зачем целый час стоите в столовой? Зачем время тратите?" Девчонки кивали — "угу, угу", налегали на суп, Джилин, вздыхая, укоризненно покачивала головой — гладкие черные волосы блестели под ярким светом электрическом лампочки, — потом кто-нибудь бежал на кухню мыть кастрюлю, остальные слушали нескончаемые рассказы Джилин о ее деревне и матери, братьях и сестрах, о том, как вернется она домой, научит крестьян хозяйствовать — чтобы никогда больше не было в их деревне голода, никогда — разрухи…

Вечерами народ разбегался на свидания, на лестничные площадки, к окнам — мальчишки занимали места заранее.

Влюбленные сидели на подоконниках, часами выясняя всегда сложные, страшно запутанные отношения, сидели на всех пяти этажах, на всех лестницах, — их было много.

Только Джилин никуда не ходила, потому что не смела тратить время на пустяки. Молча укладывала в высокую стопку книги и тащила в конец коридора, где за длинным столом вечерами занимались китайцы. Они потребовали поставить на всех этажах эти столы, чтобы учиться, когда закрывается читальный зал, а в комнатах гаснет свет: на изучение русского иностранцам давался только один год.

В деканате не знали, как быть, — медики возражали, — но землячество надавило на деканат, посольство поддержало своих студентов, и университетские власти сдались: столы поставили, заниматься по ночам разрешили. Только тетю Глашу, комендантшу, не смутили решения и высокие авторитеты: в час ночи всех изгоняла.

— Спать, спать, полуночники, — ворчала она и без разговоров гасила свет. — Ишь глаза закрываются, марш по комнатам!

Спасла тогда тетя Глаша многих — от переутомления, от неврозов. Но все равно учились китайцы истово. А потом вернулись домой и почти все там пропали: началась "культурная революция"…

Может, в самом деле, все обойдется? Почему, ну почему так Даша боится? Переехала же на третьем курсе со Стромынки на Ленинские, в отдельную комнату, и ничего такого с ней не случилось. А ведь как-то раз у нее даже ночевал Борька: затанцевались чуть не до часу, опоздал на метро, вот и спал на полу, на матрасе. Никто Дашу не соблазнил, не совратил и не бросил, Вадим был первым, ну и что хорошего? Но подумать, что Галя… Нет, ни за что, и не говорите мне про Джульетту и про ее четырнадцать лет, пожалуйста! Пусть плохо, когда нет опыта: очень даже вероятный прогноз на несчастливую семейную жизнь. Но когда касается моей дочери, все должно быть так, как положено — неопытность, невинность и никаких связей…

 

14

— Ты сегодня во сколько освобождаешься?

— В семь. А что, Светик?

— Заеду на факультет, хорошо? Посидим в Александровском.

— Ладно. Что-то случилось?

— Да.

— Хорошее или плохое?

— Даже не знаю. Вечером расскажу… — Голос у Светы опять совершенно измученный.

Теперь, когда ушла в поход Галя и еще не приехал Андрей, Даша абсолютно свободна и, что уж там говорить, наслаждается одиночеством — тишиной, пустотой, работой по вечерам, выключенным телевизором, усмиренным на время магнитофоном. Наработавшись и устав, она гуляет по глухим переулкам с Тошкой, каждый думает о своем, но присутствие другого с удовольствием чувствует.

Даже в городе остро всплывают к ночи запахи деревьев и трав. Тошка что-то вынюхивает, пропадая в зелени у домов, на кого-то охотится: уши стоят торчком и голова набок — прислушивается, — потом, грудью рассекая воздух, догоняет Дашу и независимо бежит с нею рядом.

Ровно в семь заканчивается последнее собрание экспедиции. Пятнадцатого июля они встретятся уже на вокзале. На всякий случай отработана телефонная связь: у всех есть теперь номера Петро, Ронкина, Даши. За несколько летних дней ребята успели друг о друге соскучиться, им не хочется расходиться, и они всей ватагой отправляются бродить по безлюдной в эти теплые вечера Москве. Володя, конечно, хотел бы вернуться к оставленным книгам, но один Наташин взгляд, и он смиряется. "Давай-давай, — посмеивается про себя Даша, — живи полной жизнью! Не успеешь оглянуться, как пролетит лето, пойдут дожди, тогда и сиди в библиотеках…"

В коридоре ее уже ждет Света. Золотистые волосы снова собраны в скучный пучок, глаза погасли, невеселая усмешка кривит бледные губы.

— Что случилось. Светик?

— Представь себе, мой благоверный вернулся.

Даша молча обнимает ее за плечи. Вдвоем они пересекают площадь, садятся у поля желтых тюльпанов на лавочку.

— Меня от него тошнит, а выгнать нет сил. Сказал: "Давай, Светочка, все забудем". Да разве можно такое забыть? И как-то мне стыдно, Даша. И этих его слов — он же никогда не был глупым, правда? — и того, что предал кого-то, сначала меня, потом другую. Ей, наверное, тоже стыдно… Пришла с работы, а он дома, заглядывает в глаза, как побитый пес. Хотя нет, у Тошки твоего гораздо больше достоинства. Устроил ужин с вином, с пошлыми тостами. Слушай, может быть, он дурак, или это я резко так поумнела?

— Еще бы! Ты же занялась делом. Да и страдания заставляют как-то иначе думать о жизни: смотришь на все как с высокой горы. А Женька смущен и растерян, потому и говорит глупости.

— Но самое смешное — полез целоваться! Выпил как следует и потащил меня в спальню, а сам боится, я же вижу — боится!

Света запрокидывает голову, смеется резким незнакомым смехом. Смеется и не может остановиться, а на глазах слезы.

— Света, перестань, прекрати, говорю! Не все сразу… Уладится…

— Но ведь мы не любим друг друга, этого не скроешь, Даша! Давно, наверное, не любили, только не было времени разобраться, у меня не было…

— Ничего, вот ты уедешь в Сибирь, там, на расстоянии, все поймешь.

— Ну уж нет! Оставить его в Москве? Чтобы он снова побежал к этой твари?

Никогда не видела Даша таких жестоких у Светы глаз, такой ненависти в этих глазах.

— Светка, да ты рехнулась, что ли? Ведь ты уже согласилась!

— Замолчи! — Света раздраженно отмахивается от Даши. — Через неделю мы едем в Крым как нежные любящие супруги.

— Светик, не надо! Поезжай в экспедицию: это твой последний шанс!

— Мой последний шанс — возвращение блудного мужа, — ненависть так и полыхает в глазах. — Тебе бы двух близнецов да зарплату учителя, я б на тебя посмотрела!

Она вдруг хихикает, как школьница, и Даше становится не по себе.

— Сегодня спрашивает, так прочувствованно: "Ты меня хоть немножко любишь?" И я отвечаю, честно-честно: "Я тебя очень люблю!"

— Но ведь это неправда!

— А кому она нужна, твоя правда? Доктора наук, между прочим, на дороге не валяются, а я, между прочим, не лошадь — одна тянуть. И мальчишкам нужен отец. Ничего, я ему это припомню! Он у меня попляшет…

Даша сидит, оцепенело уставясь на тонкие, стройные, как солдатики, одинаковые тюльпаны, она не может больше видеть эти глаза. Света… Что такое она говорит? Что с ней случилось? Может быть, сошла с ума? По-настоящему, от бессонницы и страданий? Ведь многое пережила уже, позади самое трудное, стала думать, работать, сам Викторов пригласил ее в экспедицию! Это могло стать началом…

— Светик, послушай меня, поезжай на Север, ну поверь мне, просто поверь — так будет правильно.

— Чтоб он снова спутался с этой шлюхой?

— Вот ты и проверишь. — Даша старается не слышать режущую ухо брань — никогда не было таких слов в их лексиконе.

— А я не хочу проверять! Я и так все теперь знаю: не я, так она, а лучше — чтоб обе вместе. Вот укрепит Женечка наш тылы и опять начнет подъезжать к любимой… Знаешь, Даша, — голос у Светы падает, — он ее действительно любит, даже я чувствую — любит, а предает. Не смог бросить привычное, нажитое, кишка у современных мужиков тонка.

— Света, зачем так жестоко? Он просто ошибся, вернулся честно.

— Да нет у них чести, Даша, давно нет, о таком понятии они и забыли, разуй глаза, идеалистка несчастная! Честь… Смешно… Поговорила бы ты с замужними женщинами — как они относятся к своим мужьям: как к дурачкам каким-то или юнцам недоразвитым. Завуч мне говорит: "Это у тебя в первый раз, что ли? То-то смотрю, ты маешься. Брось! Мой всю жизнь по бабам бегает, да куда он денется?" Вот так, Даша, женщины сейчас мужчин себе подобными не считают, просто не считают людьми, ты этого еще не заметила?

— Нет, не заметила.

— Зря. Вот твой, например, Вадим, как он относится к единственной, во всяком случае пока, дочери?

— Никак, — горько усмехается Даша.

— Вот видишь! — Света почти торжествует. — Разве для человека это нормально? Нет. А для мужчин — ничего особенного, таких историй навалом. Помнишь, как-то он приходил, тоже ведь домой просился! Взяла бы его — он снова полюбил бы Галю, и, Даша, ему бы даже стыдно не было! Но ты его не взяла, и он опять бросил дочь, во второй раз.

— Черт с ним, с Вадимом, — хмурится Даша. — Мы говорим о тебе. Поезжай в поле: ведь ты любила свою тему, она у тебя шла, еще не поздно. Какой Крым — с ненавистью в душе!

— Это не ненависть, — тихо говорит Света: выкричалась и устала, — это презрение. Но ты не бойся, Женька его не заметит. Тут ведь тоже нужны и тонкость, и взгляд на себя со стороны. Откуда им это взять?

— Не смей обобщать! — теряет терпение Даша. — Не смей так говорить! "Они", "им" — как о заклятых врагах! Это тоже мы, половина человеческого рода! И если половина ничтожна, то все мы пропали… Чтоб он сдох, твой проклятый Женька, что он с тобой сделал? Милая моя, дорогая, если у вас с ним плохо, по-настоящему плохо, если все разрушено, то зачем тебе этот брак? Ведь идет жизнь, она проходит! Разве можно тратить ее на ложь, на такое ужасное напряжение?

— Вот именно жизнь: надо есть, пить, растить детей, а ты со своими эмоциями. Тебе-то хорошо, у тебя еще были силы, когда ушел Вадим. И время. А у меня нет ни того, ни другого, все грохнула на семью.

— Есть еще время, есть! Это удар, сильный удар, по себе знаю, но ты вставай и иди дальше. Светик, обещай мне не отказываться от предложения Викторова!

— Не обещаю. Поеду с Женечкой в Крым, раз уж я для него "Светочка". Интересно, какая идиотка ему поверила?

— Такая же, как ты и я, не думай о ней, не ненавидь хоть ее, Света.

Так Даша и не сказала о том, что Андрей сделал ей предложение. Как могла сказать это Свете, несправедливой, озлобленной, ослепленной болью и яростью? Да-а-а, вот он, брак, вот она — семейная жизнь. А ведь когда-то Женя любил Свету по-настоящему.

— Мам, привет!

В дверях с рюкзаком за плечами стоит Галя.

— Доченька, милая! А мы ждали тебя только завтра! Мама, Галя приехала!

Даша бросается к дочке, обнимает, целует. Галя чуть отстраняется, снимает рюкзак.

— Мам, я устала. — Что-то неуловимо в ней изменилось.

Она швыряет на пол рюкзак, переступает через него, споткнувшись проходит в тяжелых, обляпанных засохшей грязью сапогах в комнату, бухается на диван и начинает сапоги стаскивать.

Из кухни в комнату спешит Екатерина Ивановна, испуганно останавливается.

— Галочка, что с тобой? Почему ты такая бледная?

— Да устала же, говорю!

Теперь видит и Даша — белизну щек сквозь летний загар, черные круги под хмурыми злыми глазами.

— Доченька, раздевайся, сейчас поджарим картошки, сделаем салат, твой любимый, с подсолнечным маслом…

— Не надо, меня тошнит, — чуть слышно отвечает Галя, прислонилась к косяку, еле шевелит губами. — Можно я лягу?

— Галочка, что у тебя болит? Может быть, вызвать врача?

— Нет, я хочу спать. — Злость — порождение огромной, небывалой усталости — растаяла, побежденная головокружительной слабостью. — Бабуля, постели мне, пожалуйста.

Даша в смятении прижимает вялую Галю к себе — как она похудела за эту неделю! — ведет, почти несет в спальню. Екатерина Ивановна, шаркая тапочками, торопливо семенит на кухню, возвращается с чашкой бульона в руках, со страхом смотрит на внучку, щеки в морщинках дрожат мелко-мелко. Галя не в силах оторвать ноги от пола, поднять их на диван, она подчиняется матери как во сне, руки холодные, влажные. Она засыпает мгновенно.

— Господи, помоги, что же делать, Даша?

А Даша не может оторвать от дочери взгляда: личико с кулачок, серые губы, белый вокруг них треугольник. Осторожно, боясь разбудить, она кладет руку на Галин желтоватый лоб. Кажется, температура нормальная. Но всем сердцем, всей кожей своей Даша чувствует: с Галей случилось что-то очень серьезное.

Утром — тридцать восемь и восемь, сухой жар сжигает слабое, как тряпочка, тело. Галя пьет и пьет чай и никак не может напиться.

Участковый врач с привычной быстротой выписывает новый антибиотик — двадцать сегодня вызовов, — заверяет, что это грипп, и уходит. Даша бежит в аптеку, покупает лекарство, передает драгоценную коробочку Екатерине Ивановне, едет на ближайший рынок — купить что-нибудь полезное, вкусное, дорогое, чтобы заставить Галю поесть.

Породистый грузин, непоколебимо уверенный в денежном превосходстве над этой жалкой, перепуганной женщиной, выдает за несусветную цену тяжелую кисть светлого винограда, большие черные сливы, что-то еще. Даша спешит домой — скорее, скорей! — будто все спасение в сливах и винограде. Она умоляет Галю поесть, она так просит, что Галя сдается: съедает несколько ягод. И тут же — чудовищная, разрывающая тело рвота. Галя плачет, трясет головой — рвоты боится ужасно, — а из нее изрыгается зеленая горькая желчь.

— Мамочка, сделай что-нибудь! Ты же мама…

В полдень температура прыгает до тридцати девяти. Даша меняет повязки с водой и уксусом, плачет, дает анальгин, звонит врачу в кабинет, с трудом получив номер телефона в регистратуре.

— Придите взгляните, я не знаю, что это, но это не грипп!

— Ну, раз вы лучше меня понимаете… — обижается врач. — Сейчас такой грипп, желудочный. Давайте антибиотики.

Что делать? Что же делать? В смятенном мозгу всплывает Александровский садик, желтыми рядами стройно стоят тюльпаны, что-то связано с ними… Ах да, Вадим… Есть же отец, он поможет, придумает, он разделит с ней этот страх! Два человека во всем огромном мире сотворили Галю — Вадим и Даша, — она их общая плоть и кровь, они спасут ее вместе!

— Вадим, это я.

— Кто? — сухо и настороженно.

— Я, Даша.

— Даша?

— Ну да! Приезжай скорее, скорей!

— А что? Почему?

— С Галей плохо!

Да чего ж он молчит?

— Оставьте его в покое! — звенит вдруг в ушах пронзительный женский вопль. — У него теперь другая семья, другая! И не лезьте больше к нему!

Где-то далеко с грохотом падает трубка, ввинчиваясь в мозг, гудят короткие, на высокой ноте, гудки. Не то, не то, что-то другое должна она сделать, только никак не может вспомнить что именно…

— Дашенька!

— Подожди, мама, потом…

Даша опускается на стул и думает, крепко сжав руками гудящую голову.

— Даша, это я, Вадим. Я из автомата…

Голос дрожит, прерывается — жалкий, затравленный, уничтоженный голос.

— Ты прости, что так вышло, но она не велела… Поставила такое условие: чтоб никто не знал, что была семья…

Даша ничего, совсем ничего не соображает. Какие условия, какая семья, при чем здесь Галя? Условие, чтобы не было дочери? Но она ведь есть?

— А что с Г алей, скажи? Что я могу? Нет, ты не думай, я не отказываюсь…

Даша, сморщившись, кладет трубку и снова сидит, сжав руками голову. Как звенит этот чертов звонок, звенит и не умолкает, он мешает Гале заснуть!

Голос Андрея — как спасение, чудо.

— Данечка, сумел вырваться раньше: почему-то такая тревога. У тебя там ничего не случилось?

И этот голос, эта его тревога прорывает плотину. Даша кричит в ответ что-то бессвязное, она вскакивает, снова рушится в кресло, она захлебывается слезами, проклинает врача, медицину, себя, жизнь.

— Слушай, слушай же, замолчи! — прерывает ее железный голос. — Я ловлю такси и еду к тебе, а ты — ты меня слышишь? — вызывай "скорую", нет, "неотложку", немедленно…

Так вот чего никак не могла она вспомнить!

— Девушка, вы не кричите, — успокаивает Дашу трубка. — Рвота? Желчь? Понос есть? Нет поноса? Говорите адрес… Сейчас будем, не плачьте, мамаша.

"Неотложка" приезжает фантастически быстро. Хмурый молодой парень в коротком халате и джинсах смотрит на Галю, тянет "мда-а-а", велит открыть глаза, оттягивает пальцем нижние веки, поднимает рубаху, щупает впалый живот — весь живот, сверху и донизу.

— Мыло, полотенце, — командует он отрывисто. — Где тут у вас ванная?

— Что с ней, что? — лепечет Даша.

— А вы не видите? — парень тщательно моет руки. — Она же вся желтая. Телефон есть? Болезнь Боткина, желтуха. Собирайте больную.

— Врач сказал "грипп", — с трудом шевелит Даша губами.

— Да пошлите его, знаете, куда? — ощерясь, рычит парень. — Он хоть печень-то щупал?

— Она не щупала, она сказала "грипп"… Это опасно?

— Не удосужилась, значит. Опасно, да. И заразно. Так где телефон?

Он широко шагает в Дашину комнату, набирает номер.

— Диспетчер? Сто пятнадцатый… Болезнь Боткина. Куда прикажете? На Соколиную? Понято.

Звонок и — сразу, рывком, — дверь. Андрей почти так же бледен, как вчера Галя. Мимо Даши, на нее не взглянув, — к постели.

— Что, Галочка, милая, что?

Измученные глаза на мгновение открываются, горючие детские слезы текут по щекам.

— Да-а-а… Меня забирают в больницу…

— Ничего, маленький, ничего. — Андрей садится в ногах, берет в тяжелые ладони бессильную тонкую руку. — Мы же с тобой, Галочка, мы поедем вместе.

Парень в джинсах обращает наконец на него внимание.

— Вы отец? На руках снести можете? Носилки не пройдут в ваших хоромах. Эх, квартирки…

— Да-да, конечно, я ее отнесу… — И — криком — остолбеневшей Даше — Да одень ты ее, черт возьми!

Машина несется сквозь всю Москву на далекую Соколиную гору. В закрытом кузове, на узких сиденьях, сидят друг против друга Андрей с Галей и Даша. Андрей обнимает Галю за плечи, Даша держит наготове пакет для рвоты.

Но Галю не рвет. Она закрыла глаза и тоненько, обиженно плачет, а Андрей изо всех сил прижимает ее к себе и гладит, гладит прильнувшую к его плечу голову. Потом все трое долго сидят в боксе: заполняется история болезни, меряется температура. Андрею разрешают сбегать в магазин, принести минеральную воду — единственное, что примет сейчас пораженная Галина печень. Даша, одеревенев, подчиняется ему во всем: сама она сейчас ничего не может, не понимает пока ничего. Знает только, что пришла беда, настоящая, большая беда к ее девочке, а это гораздо страшнее, чем к ней самой.

 

15

— Гепатит, и тяжелый. Печень поражена серьезно. Нужно больше минеральной воды, компоты из кураги. Нет, творога не надо, яблок тоже. Пока только компот. Вводим внутривенно глюкозу.

Врач, пожилая, усталая, с непроницаемым восточным лицом, беседует с родственниками больных. Сейчас очередь Даши. Все сказано, все понятно, но они с Андреем ждут чего-то еще — может, что-нибудь все-таки принести? Может, что-то такое достать? Нет-нет, только воду и курагу — там необходимый калий, остальное печень все равно отторгает.

Даша с Андреем понуро выходят из тесного, чистого особой больничной чистотой подвальчика, молча идут к автобусу. Третий день Галя лежит с капельницей. Как ей, наверное, больно, как страшно! Толстая стальная игла торчит в узкой вене, тугим жгутом измучена нежная кожа, и капает, капает из высокой продолговатой банки глюкоза… Если б можно было все принять на себя, если б дано это было матери…

Галину постель увезли в дезинфекцию, две другие сутки пролежали в ванной, в едком растворе, тем же раствором обрызган пол, стены, оставлена в уборной известь. Беда, беда в доме. Вчера вечером вместе с Андреем мыли, чистили, протирали. Сегодня покупали минеральную воду и курагу. Все молча и быстро. Страшно за Галю, страшно за маму: вдруг заразилась? Она старенькая, ей не выдержать.

Инкубационный период долгий, сдохнуть, пока ждешь, можно.

— Как же с экспедицией, Даша? — напоминает Андрей, и она, спохватившись, звонит Сергеичу.

— Ну вот, — обижается он в трубку, — Шумели-галдели на весь факультет, а как до дела, так и в кусты…

Неожиданные слезы — совсем расходились нервы — мешают ответить.

— Ну вот что теперь делать? — наседает Сергеич.

— Можно попросить Ксению Федоровну, — сглотнув слезы, отвечает Даша.

— Но она же не филолог, она этнограф! — возмущенно, фальцетом кричит Сергеич.

— Ничего, там есть Ерофеев, Ронкин…

— Но они студенты!

С Сергеичем быстро заходишь в тупик.

— Так мне звонить или нет? — раздраженно обрывает разговор Даша.

Сергеич, как всегда, ловко уходит от прямого ответа.

— Если будет нужно, я сам позвоню, — важно говорит он и первым вешает трубку.

Трещит, раскалывается голова от обиды, горя, несправедливости, но Даша все равно набирает номер студенческого общежития.

— Володя? Приезжайте, пожалуйста: заболела Галя, и я не еду. Приезжайте, пройдемся еще раз по плану. И я передам вам то, что хотела сделать сама.

— А что с дочкой, Дарья Сергеевна? — быстро спрашивает Володя. — Может, что-нибудь нужно? Мы с ребятами все достанем, вы только скажите!

И снова — комок в горле и на глазах слезы. Что за черт, в самом деле? Разве можно так распускаться?

— Ничего не надо. Жду вас к пяти.

Они работают часа три, пока Даша не устает, а Володя вроде и не знает усталости.

— Так я приеду завтра, да?

И назавтра они работают снова.

Через неделю Гале разрешают яблоки и варенье, еще через четыре дня — печенье, пряники и неострый сыр. Она начинает есть, кризис позади, ей лучше. Даша каждый день приносит компоты, передает яблоки, пишет дочке длинные письма, отчаянно повторяя одно и то же: "Побольше пей, больше спи, не ходи, доченька, по коридорам, не стой у окна, простудишься". Как будто Галя ее послушает! В ответ получает записочки, наспех накарябанные тупым карандашом на желтоватой бумаге: "Мам, я хочу домой! Я уже выздоровела: у меня ничего не болит. Мам, если ты не заберешь меня, я убегу!" Не понимает, дурочка, что за страшная вещь — гепатит, не понимает, что была она при смерти. Ну и хорошо, что не понимает.

Идут дни. Галина болезнь уже вошла в Дашину жизнь, Даша привыкла к этому, ненормальному, его, ненормальное, приняла. А вокруг дышит зноем пышное лето. Уехали на Белое море ребята — Ксения Федоровна перед отъездом еще раз все обговорила с Дашей, — уехали в Крым Женя со Светой, собирается на трассу Андрей: больше никак нельзя откладывать. Но пока каждый вечер они вдвоем садятся в автобус, едут, тихо переговариваясь, до конца, до круга, идут к серому глухому забору, проходят через проходную к знакомому корпусу, четвертому окну слева, и кричат, задрав головы, на высокий третий этаж:

— Га-ля! Га-ля!

Кто-нибудь подходит к окну, кивает и машет: сейчас позовем.

Галя в белой косынке садится на подоконник — Даша приучила себя не пугаться — и смотрит вниз, на жестокую маму. Ей скучно! Она хочет домой. Лето, каникулы, а она, как дура, в больнице… Галя скрывается в глубине палаты, появляется снова и начинает разматывать белую длинную бечеву — спускать записку, где все это сказано.

Двусторонняя связь, налаженная больными, — одно из развлечений заточенных в инфекционном корпусе, а также некое самоутверждение, потому что это категорически запрещено. Есть передачи — от и до, но этого людям мало. Вот и плывут сверху вниз записки, а снизу вверх сетки, сумочки, книги, а то и бидон какой-нибудь или кастрюля, тщательно упакованные и завязанные. Так же тайно назначаются свидания на черной лестнице. Однажды, приняв законы, по которым живет больница, туда приходят и Андрей с Дашей.

— Смотри, я уже не желтая, — хвалится Галя.

А Даша не может оторвать взгляда от ее худеньких рук, плеч, поникших под тяжелым халатом, от маленькой, заострившейся, в мелких прыщиках мордочки — болит печень, значит, нарушен обмен веществ.

Андрею Галя рада не меньше, чем маме, а может, и больше.

— Дядя Андрей, заберите меня, мама не понимает! — канючит она, радостно уверенная в его полной поддержке.

— Галочка, как только будут в норме эти дурацкие пробы, — честно обещает Андрей. — И дай мне слово — маму не изводить. А то я улетаю, как она тут одна с тобой справится? А я привезу тебе азиатский браслет, идет? Они там красивые… И фруктов — сладких, как мед, — будем тебя откармливать. Договорились?

— Договорились, — вздыхает Галя, и тут перед ними возникает Максим.

— Здрасте, Дарья Сергеевна.

Он вспыхивает так ярко, что гвоздики в его руках бледнеют.

— Галя, — пугается Даша, — зачем ты разрешаешь ему приходить? Инфекционная же больница!

— Дарья Сергеевна, я сам, — торопится защитить и Галю, и собственную независимость Максим и сияет как летний день.

— Мамочка, мы на расстоянии, — оправдывается Галя и сияет тоже.

— Нет, Максим, обещай мне… — начинает Даша, но Андрей тянет ее к выходу.

— Пошли, дай им потолковать.

— Мам, не волнуйся, — кричит вслед Галя. — Я его близко не подпускаю. Мы так всегда: я у окна, он на лестнице.

Всегда… А как же великая таинственная любовь — не Максиму же посвящены те стихи в коричневой толстой тетрадке? Значит, прошла. Ну и ладно!

Вечереет, суббота. Можно никуда не спешить.

— Даша, смотри, видишь мостик, а за ним парк? По-моему, это Измайлово. Пошли, побродим?

И они бродят по дальним отрогам парка, где нет ни аттракционов, ни радио, ни людских толп, только зелень и тишина. Оба думают об одном, но первым говорит Андрей:

— Мы ее поднимем, Дань, ты не бойся. Главное — диета, а ее мы организуем. Ребята мои сказали: достанут все, что надо, — мы ж все летаем. Слушай, давай отправим ее в санаторий!

— Нет, Андрюш, в санаторий пока нельзя, я уже спрашивала.

— Дарья Сергеевна! Где это вы, дорогая моя, пропадаете? Все с матушкой вашей беседую… А? Что? Не слышу… Да не кричите вы? Что вы кричите? Ах, дочь заболела…

Профессор Старков глуховат и потому сердит заранее.

— Значит, так, написал, знаете ли, рецензию на вашу, понимаете, рукопись…

— На какую? — У Даши замирает сердце.

— А у вас разве их много? — с ехидцей спрашивает профессор. — Ну, что молчите? На вашу главную, сколько я знаю, о стиле. Дали мне, чтобы, знаете ли, отверг, профессионально и доказательно.

— И вы, Иван Дмитриевич, отвергли? — Даша сама понимает, что вопрос дурацкий.

— Отверг бы, так не звонил, — ворчит Старков. — Хорошая работа, стоящая. Рад и горд за вас, слышите? Буду биться, чтобы вставили в план, даром, что ли, я в редколлегии? На прошлом совете главный редактор все сокрушался: нет свежих рукописей, издаем вторичное, скучное, выверенное, а как что-то оригинальное, так и держат в столах по сто лет, боятся. А я, грешник, люблю работы не канонические! Что вы сказали? Не слышу.

А Даша и не говорит ничего: опять на глазах слезы. Нет, надо срочно что-то делать с нервами!

— Почему не пропустила через ученый совет? — все так же ворчливо спрашивает Старков.

— Да забодали на кафедре…

— Это что еще за жаргон? Филолог…

— Простите, Иван Дмитриевич.

— А что на кафедре? Почему отвергли?

— Они не отвергали, просто не стали рассматривать: у нас же другая кафедра, не стилистики.

— Ерунда какая! Кто там у вас в заведующих? А-а-а… тогда понятно… Ну, заболтался старик, простите великодушно, нам, знаете, дай только волю… До свиданья, голубчик, матушке кланяйтесь.

Профессор, не слушая слов благодарности, вешает трубку.

— Андрей, ты понял? Самому Старкову понравилось! А они даже и обсуждать не стали…

То давнее жестокое заседание кафедры как заноза торчало в душе, хотя Даша старалась о нем не думать. Теперь, похоже, занозу вытаскивают.

— А в издательстве как меня приняли? Ну, ты видел.

Андрей обнимает Дашу за плечи.

— Данечка, вообще-то ничего странного, тут все вместе: непонимание, лень, нежелание думать, а главное — отсутствие визы. Нет визы, значит, надо принять ответственность на себя, решать самому, потом самому отвечать разве это легко? И у нас так! Бьешься с новой идеей, никто тебя не понимает и не поддерживает. Ходишь по кабинетам, убеждаешь, доказываешь, представляешь документацию — все без толку! Но я-то знаю идее цену, жду, пока к ней привыкнут, обкатается пока в кабинетах. И вот появляются у нее сторонники, такие как твой Старков. И настает день, когда те же, кто ругал, отклонял, не пускал, начинают хвалить, поощрять, помогать. Все нормально, закономерно, Даша. Времени только жаль… И еще — много Сергеичей, слишком много — нерадивых, не на своем месте, просто глупых. Помнишь, у Окуджавы: "На каждого умного — по дураку…" Но это старая песня, в те годы он был еще оптимистом…

Теплая рука гладит Дашины волосы. Андрей говорит медленно и задумчиво:

— Тех, в издательстве, можно понять: даже меня смутила твоя рукопись, хотя прочел ее залпом. Литераторы так не пишут, мне, во всяком случае, не попадалось. Вон в "Литературке"…

— Нашел критерий — "Литературка"! — устало вздыхает Даша. — И не "литераторы", а "литературоведы".

— Ну, пусть "веды", — легко соглашается Андрей. — Все равно, они так не пишут. Очень у тебя широко: история, ритмы, всякие школы, даже политика.

— Разве это плохо?

— Хорошо, только странно…. Пишешь о стиле — так о нем и пиши. А у тебя и внутренняя свобода, и судьбы России…

Андрей поднимает Дашу с дивана, прижимает к себе.

— Будем спать? Никак не привыкну к твоей маме — что рядом…

— А у тебя рядом соседка. Все мы живет друг у друга на голове.

— То другое… Поедем ко мне?

— Андрюш, я совсем сплю…

Долгий день, свежий воздух в Измайлове, худенькое, как у лисички, личико Гали, разговор со Старковым — все навалилось разом.

— Ну спи, спи…

Он раздвигает диван, вынимает простыни, одеяло, подушки, гасит верхний свет, целует Дашу, уходит. Щелкает английский замок, Даша остается одна, без Андрея. И сразу так его не хватает, просто физически не хватает рядом. Пустота, улетает куда-то сон. Она принимает душ, ложится, читает, но, не выдержав этого ощущения пустоты, набирает номер.

— Слушаю… — низкий голос приглушен на басах.

— Андрюш, это я.

— Слава богу! — И такое облегчение в его голосе, что Даша смеется от радости. — Ты зачем меня выгнала, говори! Я тут сижу и колдую: позвони, ну хоть позвони, что ли. Нет, думаю, спит, сурок бессовестный!

— Андрюш, я не выгоняла. Я потом сама расстроилась…

— Почему?

— Захотелось к тебе.

— А-а-а, — Андрей очень доволен. — Это я наворожил, ехал и колдовал: пусть тоже скучает, вот пусть скучает.

— Мне без тебя плохо.

— Мне тоже, Данечка.

— Скажи еще что-нибудь!

— Люблю, Даша, серьезно.

— А Галю?

— И Галю.

— Правда?

— Да. Знаешь, когда это понял, почувствовал? Когда она заболела. Вошел, а Галя такая жалкая, маленькая, ты такая растерянная, вы, три женщины, совершенно беспомощны! И когда "скорая" нас везла, такой страх на меня нахлынул — вдруг мы ее потеряем…

— Спасибо тебе!

— Что ты говоришь, Даша?

— Спасибо.

— Глупенькая… Спи, до завтра.

И вот они снова сидят в Александровском садике — Даша и Света, дочерна загоревшая под южным беспощадным солнцем, старая и печальная.

— Я как мертвая, Даша. Даже море не оживило меня. Почему так, скажи?

— Потому что ты себя принуждаешь.

— Это только слова.

— Нет, это истинная, святая правда. Все кончено у вас с Женей, а ты стараешься ничего не видеть — из-за ребят, потому что им нужен отец, из-за своей зарплаты, на которую невозможно жить.

— Нет, не только поэтому. Пойми, я привыкла быть замужем! Когда ушел Женька, не могла ездить в метро. Смотрю на тех, кто напротив, и думаю: "Все счастливей меня — и эта, толстая, и та — совсем уж седая, потому что рядом с ними мужья".

— Да, помню, и я так чувствовала — ужасную обделенность… Но потом началась новая жизнь — интересней, полнее прежней. Не сразу, конечно: эту мертвую полосу приходится перейти. Зато потом появляется такое чувство свободы, уверенности, раскрепощенности. За независимость, Света, нужно платить, но она того стоит…

— Странно, Даша, ты совсем не считаешься с бытом, упрямо не живешь по его законам, и почему-то у тебя получается.

— Это не так уж сложно, я нашей всеобщей порабощенности бытом вообще не понимаю.

— Но быт — это и есть каждодневная жизнь.

— Нет, только фон для нее… Светик, решай! Попробуй что-то наладить, потерпи немного, а будет невыносимо — рви, иди дальше. Вернешься к теме, станет интересно, и деньги научишься зарабатывать, я тебе помогу. У тебя же лицо несчастного человека!.. Вот говорю так, а сама боюсь: помню, как скверно было после Вадима, да и ты, наверное, помнишь.

— Еще бы! Но даже эти муки, как ни странно, пошли тебе на пользу.

— Пожалуй… Если бы не развод, я так и не узнала бы, что такое любовь… "Бежала через мосточек — перехватила кленовый листочек…" — это не для меня.

— У меня и любовь, и близость были только с Женей.

— Тогда все восстановится.

— Любовь, Даша, необратима.

— Ну и черт с ней, с любовью! Раз так, давай станем циниками. Женька приносит деньги, растит вместе с тобой ребят, а ты ездишь в экспедиции, путешествуешь — помнишь, как в наши юные годы?

— Поздно, Даша, все поздно, я привыкла жить жизнью семьи: "Тише, папа работает".

— Ты говоришь так, будто тебе не сорок, а семьдесят.

— Мне сто, Даша, не слушай меня: наверно, я просто бездарь, потому и живу так нелепо.

— Ничего не бездарь! Ты прекрасный учитель, растишь двоих сыновей, вы много лет были счастливы! Это кризис, Света, но он пройдет.

— Счастливы… Теперь мне кажется, что давно было скучно, неинтересно, что я давно потеряла себя… Смешно, мы не любим, а живем вместе, вы любите — и отдельно. Почему?

— Потому что это разные вещи, и они не всегда совпадают. Мне больше не нравится брак, Света, этот социальный институт не для меня.

— Вообще не для тебя?

— Не для меня теперешней, сорокалетней. Конечно, в молодости он нужен: свить гнездо, родить детей, их поставить на лапки. Но потом брак губит любовь, каждодневное общение утомляет, растет раздражение. Все-таки мужчина и женщина — породы разные, кровным родством не связанные. И когда проходит страсть, начинается отчуждение, а деваться некуда… Мы с Андреем все время вместе, разве этого мало? Неужели обязательно вместе обедать и ужинать, считать деньги, покупать мебель…

— А его твой образ жизни устраивает?

— Не знаю, сейчас не до того: мы поднимаем Галю.

— Тебе не кажется, что это эгоистично? У тебя дом, семья, а у него только ты. Тебе не приходило в голову, что он одинок, бесприютен, что заслужил тепло домашнего очага — так, кажется, это называлось когда-то?

— Но ведь всегда считалось, что в браке больше заинтересована женщина, — теряется от такого поворота проблемы Даша.

— В юности да, пожалуй, потому что ей время жить своим домом, рожать детей, а в нашем возрасте он в сто раз нужнее мужчине, — не щадит ее Света. — Ты права, любовь проходит — это уж аксиома, — всегда, не только в браке. Она как жизнь: цветет, взрослеет, становится мудрой, а потом старится и умирает.

— Может быть… Только сейчас я в это не верю, не могу даже представить, что мы разлюбим друг друга. Но если ты, к несчастью, права, то тем более — зачем нам брак?

— Затем, что ничего другого человечество еще не придумало. Только в браке люди остаются друг другу близкими, на смену любви приходит ощущение родства, общности.

— Близкими… Как ты и Женя?

Света молчит.

— Светик, прости!

— Ничего… Знаешь, только не смейся, но он все равно мне родной, мне его жалко, его унижение — как мое…

— Тогда все наладится.

— Ничего не наладится, зато в старости я не буду одна. Вот вспомнишь мои слова лет через десять.

— Да нельзя же делать сегодня то, чего будет не хватать тебе завтра!

— Как раз так люди и поступают. И вообще, ты заметила — любить стало как-то немодно, почти смешно, романы — другое дело…

Обе они замолкают, думая о своем, невидяще смотрят на красные, желтые, лиловые ковры тюльпанов. Даша первой прерывает молчание:

— Вот я против того, чтобы жить вместе, но вчера он уехал, и стало так пусто! Я позвонила, и он сказал, что любит… И о Гале: "Я боялся, что мы ее потеряем…" Понимаешь, "мы"… Это счастье, Света! А если бы он был мужем, он бы никуда не уехал, невозможно было бы о нем соскучиться, стать счастливой от слова "мы". Мне хочется сберечь все это!

— До поры до времени — да, сбережешь, но в конце концов вы расстанетесь, вот увидишь. А в браке он будет с тобой всегда. Помнишь рассказ "Когда боги смеются"? Не искушай судьбу, Даша.

— Но если уйдет любовь, то зачем мне все это? На старость? Болезнь? На черные дни?

— Ты рассуждаешь как двадцатилетняя. Сколько тебе лет, скажи?

Летний ветер летит в окно, шевелит легкие занавески. Только что позвонил с трассы Андрей: "Ты еще не спишь? Я соскучился, Данечка". В соседней комнате уже погасила свет мама, далеко-далеко, на Соколиной горе, видит сны, восстанавливаясь после тяжелой болезни, Галя.

Тихо в доме, тихо на улице, замолчало у соседа радио. Даша лежит, закрыв глаза, и повторяет слова Андрея: "Я соскучился, Данечка". Ну что ж, пусть будет так, как захочет он. Сколько лет она все решала сама — за себя, за маму, за Галю. За них двоих пусть решит Андрей, а она постарается скрыть от него страх перед браком. Даша усмехается в темноте: здорово постаралась жизнь, если невзлюбила брак женщина — извечная его хранительница и опора, если она устала, изверилась. Теперь надежда вся на любовь. На ней одной из последних сил держится перегруженный железом мир, раздираемый враждой, невежеством, эгоизмом и страхом. Пусть она сотворит чудо…

1982–1983