4
С этого яркого июньского дня жизнь его пошла в двух измерениях. Павел защищал свой отчет у Юрия Ивановича — а его пришлось защищать, очень уж он был необычен для отдела внешних сношений, аналитическая записка скорее. Потом с давно забытым азартом кроил-перекраивал монографию — переделать, добить, дать почитать Юльке, — у него, он чувствовал, получалось. Валентин одобрительно на него косился, другой работой не занимал, заставил только объясниться с Галей: через неделю после разрыва она подала заявление об уходе «по собственному желанию».
Валентин пригласил Павла к себе в кабинет, положил перед ним заявление Гали и сказал, рассматривая что-то на противоположной стене:
— Уладьте, пожалуйста…
Павла охватило смутное негодование: почему это он должен улаживать? Но он не посмел ничего сказать, кивнул, взял аккуратно напечатанную и подписанную мелким Галиным почерком бумагу и пошел к Гале.
Вдвоем, не скрываясь, — что уж тут в самом деле скрывать, когда даже начальство знает, — они спустились все в тот же скверик и битый час просидели на лавке у цветника. Он слушал ее упреки и беспомощные вопросы, на которые нет и не может быть ответа: «Скажи, чего тебе не хватало?», и «В чем же все-таки дело?», и «Как ты можешь?».
Он молчал, тоскуя и понимая справедливость упреков, он бормотал что-то о Сашином восьмом — таком трудном! — классе, о том, что очень занят, плохо себя чувствует, что всему на свете приходит конец, и прочую жалкую чепуху.
А Галя, такая всегда молчаливая Галя, говорила и говорила, захлебываясь словами, и красные пятна горели на ее щеках. Она говорила о потраченных на него годах, о каких-то недоразумениях с сыном, о бесконечном ожидании его звонков, о том, что растеряла из-за него друзей и подруг, что могла бы, между прочим, выйти замуж, но отказала «вполне перспективному и надежному человеку». И он вдруг увидел их связь глазами Гали, остро ощутил ее унижение и одиночество и ужаснулся своему беспросветному эгоизму. Как он сам всего этого не понимал? Почему понял только теперь? А если б кто так с его Юлькой?
— Прости меня, Галочка, — тихо сказал он. — Прости, если можешь…
Галя сразу замолчала, будто споткнулась, и глаза ее стали стремительно наполняться слезами.
Павел испугался, что она расплачется прямо здесь, в скверике, но Галя встала, вырвала у него из рук листок с заявлением и быстро пошла в здание.
Когда Павел, выкурив подряд три сигареты, поднялся к себе, Гали уже не было: ее отпустили домой. Неделю она бюллетенила — никто так и не узнал, что с нею было, — а потом вышла на работу, похудевшая, побледневшая, но, казалось, спокойная. Она сидела в своем «предбаннике», печатала и молчала. И всякий раз, проходя мимо нее, Павел чувствовал себя последним мерзавцем, свои «грязные страницы» печатал сам и старался ни о чем ее не спрашивать. А Дим Димыч обращался с ней подчеркнуто уважительно, звал обедать, угощал «Филипп-Морисом» и молча осуждал Павла.
Это было одно измерение его жизни. Вторым — радостным, нежным — была Юлька и все, с нею связанное. Они виделись каждый день — не могли не видеться, даже в неприсутственные дни он приезжал теперь в институт, — они без конца друг другу звонили — не могли не звонить, бесились и тосковали, расставаясь на три-четыре часа. По утрам Дим Димыч уже не брал трубку — ждал, когда схватит Павел, и тогда вставал и, на ходу доставая сигареты, выходил из комнаты. Павлу было стыдно перед Дим Димычем, он понимал, что надо работать, дотерпеть до обеда, но терпеть было невмоготу: ведь последний раз они виделись вечером, «ранним вечером», как сказала однажды Юлька, и накапливалось столько мыслей и чувств, что невозможно было держать их в себе.
— Тебе удобно говорить? — слышал он счастливый голос. — Не очень? — Проклятый Димка возвращался невероятно быстро. — Ну тогда слушай. Сегодня у нас летучка, обсуждаем десятый номер. И знаешь, у меня такая идея…
Юля звонила от кинотеатра, и он бросал все и выбегал к ней на минутку, которая неизменно растягивалась на полчаса. Хорошо хоть, что все это началось летом и не надо было надевать пальто; хорошо, что половина сотрудников разъехалась по отпускам, институт был печально пуст, и даже то подобие дисциплины, какое всегда заставляло страдать отдел кадров, пошатнулось и рухнуло, размякло и растворилось в долгожданной, недолгой московской жаре. Хорошо, что писалась — легко, свободно, даже, можно сказать, вдохновенно — его монография. Он писал и думал о том, что ее будет читать Юля…
Павел уже знал всю Юлькину редакцию и все ее дела — какие у них отделы и какие рубрики, как зовут главного редактора и какой характер у ответственного секретаря, какие письма пишут читатели и как паршиво в этом году с бумагой. Вместе с Юлькой он возмущался, что журналу не дают развернуться: подписка ограничена, в розницу поступает мало, а все из-за нее, из-за бумаги! Подумать только, он и не представлял, какая это, оказывается, проблема! А у них в институте пишут всякую всячину — черновики и записки на мелованной (теперь он понимал, какая это ценность!), отличной бумаге и ни капельки ее не жалеют. Незаметно для себя Павел стал жалеть: писать на обеих сторонах листа и не так размашисто, хотя понимал, конечно, что это смешно: тоже мне, экономия… Потом они вместе переживали очередную Юлькину трагедию: «главный» выкинул из ее статьи самый лучший, по мнению Юли, кусок.
— Да, он не обязателен! — чуть не плача защищалась она. — Но он показывает атмосферу студии, понимаешь, атмосферу! Они там не просто снимают фильмы, они этим живут! А он вырубил! Я сказала: «Тогда снимайте мою фамилию, и не надо мне вашего гонорара», а он: «У вас, Юля, плохой характер». При чем тут характер? Я не балерина, чтобы всем нравиться!.. Ну скажи, при чем тут характер?
Павел горячо заверял, что характер здесь ни при чем, жалел и утешал Юлю и, и как всегда, немного завидовал — и ее, не очень понятным ему, радостям, и ее неподдельному горю из-за сокращенной на полстранички статьи.
…Речь шла о той самой студии, в которой они встретились. Юлька притащила ему статью сразу, как написала, а писала она ее те первые томительные два дня, когда сидела дома и даже не звонила ему на работу.
Павел с некоторой опаской взял напечатанные на портативной машинке листки и стал читать тут же, в машине. Юля тихо сидела рядом, отрешенно глядя перед собой, а он читал, и удивлялся, и радовался: да, это писала Юлька, она умница, Юлька. Она писала о студии так же, как рассказывала ему там, на набережной, в Ярославле. Он прямо видел этих людей: и машиниста со станции Ярославль, снимающего фильмы о паровозах, и рыжего пятиклашку — к десятому от него ждут фильм о нем самом и его товарищах… А потом речь пошла о делах экономических: о трудностях с банковским счетом, об отсутствии кинокамер, о слабой аппаратуре. Со знанием дела Юля предлагала возможные ответы на многочисленные вопросы, стоящие перед кинолюбителями, требовала помощи не только ярославцам, но и другим таким же объединениям. Откуда она знает все это? Когда успела детально так разобраться? За одну эту неделю? Или раньше?
— Нет, кинолюбителями я прежде не занималась, — ответила на его вопрос Юля. — Но любителями вообще — да. Это очень интересный народ, за ним — проблема свободного времени, объединения людей. Мы все тянемся друг к другу, ищем себе подобных…
Юлька преображалась, когда говорила о своем журнале или о своих драгоценных любителях, и Павла это удивляло и трогало.
— Знаешь, я всегда поражаюсь, когда получаю гонорары, — как-то сказала она ему. — Я делаю то, что люблю больше всего на свете: пишу, а мне еще за это дают деньги. А любителям ничего не дают, они делают все бесплатно — за ту радость, которую ощущают. На них ворчат жены или мужья, на работе на них косится начальство, хотя, имей в виду, именно они, как правило, настоящие работяги — ведь они люди творческие…
Она говорила о незнакомых людях так, как говорят о друзьях или любимых, и Павла, как тогда, в кафе, томила ревность. Юлька сидела с ним рядом, но была сейчас с ярославцами или с кем там еще…
— А как же ты бросила Китай? — перебил он ее. Перебил резко, с неожиданной для самого себя язвительностью. — Ведь ты знаешь два языка. Не обидно?
Юлька чуть омрачилась.
— Иногда обидно, — честно сказала она. — Но зато я стала писать всерьез. И знаешь, я ведь сочиняла всегда, сколько себя помню. В школе сочинила такую штуку — «Путешествие на Марс» называлась, — три тетрадки исписала, навсегда запустила алгебру. В институте писала уже для радио, помнишь, мы тогда работали с делегациями…
— Это вы работали, мы — нет, — грустно усмехнулся Павел. — У нас не то было время…
— Ну мы, — легко согласилась Юлька. — Так вот, у китайцев, которые к нам приезжали, была потрясающая жажда знаний! Они так все впитывали, все хотели понять, почувствовать, воспринять. Я прямо в лепешку разбивалась, чтоб помочь им. Они приезжали по классу «Б», в их тур входило только три города: Москва, Ленинград, Киев, но в этих трех городах они видели больше, чем люксовцы в десяти. — Юля чуть смущенно посмотрела на Павла. — Получается, вроде я хвастаюсь. Но я правда этим горжусь.
И она снова заговорила о китайцах как о близких ей людях, попавших теперь в беду:
— Они мне много писали — оттуда, из Китая, прислали даже корзиночку с сушеной хурмой… А потом я познакомилась с Гао Маном — он литературовед и критик, так знает и чувствует Чехова, так рисует! Он и меня нарисовал, дома висит тот портрет. На нем я вылитая китаянка, но этот портрет лучше, точнее всех моих фотографий. Что с ним теперь, с Гао Маном? Я ведь написала о нем для радио — он потряс меня эрудицией, я даже влюбилась в него немного. Наверное, я ему навредила: пришло время — и ему все вспомнили…
Павел покосился на Юлю. Она сидела, сдвинув пушистые брови, стиснув руки, и была так далеко от него… Он осторожно коснулся ее волос. Он вдруг понял, что с ней случилось тогда, после окончания института. Понял, но не поверил себе, спросил все-таки:
— Так ты поэтому перестала заниматься Китаем? Потому что все там перевернулось?
Юля кивнула.
— Да… Не могла… Я ужасно любила Китай — его культуру, историю, поэзию, и китайцев любила тоже, и пошла работать на радио — вещание на Китай. Но очень скоро к нам стали приходить странные, злые, глупые письма, а потом был Всемирный конгресс женщин, и китаянки пытались сорвать его там, во Дворце съездов. Ты тогда уже вернулся из Индии? Ну, значит, ты знаешь. А я как раз собиралась в Непал. Помнишь, как они бросились с кулаками на индийских делегаток, как рвали у них из рук микрофон? Не представляю, что было бы, если б не Ибаррури. Она встала и крикнула, нет, сказала, но как-то так, на весь зал: «Китайские подруги, вы не правы!» И я сняла наушники и стала слушать, как она говорит по-испански. Павка, она так говорила! Впервые я поняла, как это бывает, когда перевод не нужен…
Да, сегодня Юле было не до него… Неужели это она бежала к нему по длинному коридору ярославской гостиницы, смущенная, растерянная, оглушенная любовью девочка? Неужели она час назад села в его машину («Павка, как трудно доживать до тебя!») и ткнулась носом ему в плечо? Говорить о каких-то китайцах и совсем забыть про него! Ну да, что-то там, на конгрессе, было, ребята, помнится, рассказывали. Но он лично не пошел на это женское собрание, хотя гостевой билет ему, кажется, предлагали. И про конфликт с индийской делегацией он что-то такое слыхал… Теперь он ясно представил: смуглые лица и разноцветные сари индийских женщин, разъяренных китаянок в одинаковых синих костюмах, величественную, гневную Ибаррури.
— Что ж, ты, кажется, выбрала профессию правильно, — задумчиво сказал он. — Но ты все равно могла бы писать про Китай, использовать знание страны, языка…
Юля грустно усмехнулась.
— Про мертвый Китай? Про Китай задавленных? Тяжело… Как-нибудь я тебе расскажу про «культурную революцию»: я услышала ее эхо в Непале…
Они не заметили, как прошел положенный им обеденный час, и в тоске переглянулись. Сегодня они даже не пообедали — так и просидели в «их» переулке.
— Поцелуй меня, дорогой мой, — попросил Павел, и Юлька очнулась.
Она взяла его лицо в свои ладони, как когда-то он, в первый их вечер, и прижалась к его губам. И он впервые разжал ее теплые губы и поцеловал Юлю всерьез, по-настоящему, не боясь больше ее обидеть, и она вдруг задохнулась и обмякла в его руках. Он тут же отпустил ее но Юля не дала ему спрятаться.
— Я люблю тебя, — сказала она.
Совсем рядом сияли ее чуть косящие от счастья глаза. Они смотрели на Павла с нежностью и страданием, они смеялись и плакали. А потом эти глаза закрылись, и Юлька поцеловала его так же, как он ее. Павел почувствовал, как неумело толкается ее горячий язык, как коснулись его зубов ее зубы… А Юлька все целовала его, все крепче прижимала к себе. Нет, больше так жить невозможно! Нельзя каждый день терять ее, а потом обретать снова, нельзя, чтобы так долго она была без него, а он без нее, чтобы кто-то другой сидел с ней за ужином и смотрел телевизор…
И когда Павел подумал о ком-то «другом», такая боль пронзила его, что он молча отодвинул Юлю, молча отвез ее в редакцию, а потом сказал Гале, что у него болит голова, и уехал домой.
Тетя Лиза выбежала ему навстречу, суетливо отворила старые скрипучие ворота. Павел осторожно въехал во двор, поставил машину, вышел. Мачеха смотрела на него тревожно.
— Что случилось, Павлик? Простыл, да?
И, не дожидаясь ответа, сокрушенно покачала головой.
— Я так и знала! Ведь просила же: «Не пей, холодный!» А ты набросился, как из пустыни…
Она говорила о квасе: накануне Павел выпил целый кувшин.
— При чем тут пустыня?.. — усмехнулся Павел, но тетя Лиза его не слушала.
Она поднималась за ним по лестнице и все говорила, говорила, и он видел, что она соскучилась и рада, что он приехал, чувствовал, что она любит его, что у нее никого, кроме него, нет. Он сел на диван, взглянул в ее преданные глаза и все ей рассказал. И это все — была Юля, добрая и прекрасная, умная и необыкновенная, Юля и их любовь.
Тетя Лиза слушала, кивала, а потом спросила, сколько Юле лет, свободна ли она и есть ли у нее дети. И еще — что будет с Таней.
— Ты ничего не говорил мне, Павлик, и я на тебя не сердилась, хотя иногда хотелось спросить. Но теперь ты заговорил сам…
— Нет, она не свободна, — с трудом выговорил Павел. — И у нее есть дочка — первоклассница, Лена.
— А ты ее видел?
— Кого? — не понял Павел.
— Дочь…
Павел уставился на тетю Лизу. Она вздохнула, покачала головой:
— Ах, Павка, Павка! Что ты вообще знаешь о своей Юле? Кто, например, ее муж? Что она о нем говорит?
— Ничего…
А правда, почему Юля никогда не рассказывала про мужа? И его останавливала — взглядом, движением руки, когда он пытался хоть что-то узнать. Почему спокойно, без оговорок, дала домашний телефон? И о дочке говорила тоже не очень часто. «Завтра мы не увидимся: отправляю Аленку в лагерь». И все.
Через день они встретились, и Павел, стосковавшись по Юльке, обрушил на нее ворох эмоций. Сейчас его как ударило: Юля смотрела на него тогда чуть вопросительно, немножко грустно, он спросил, что случилось, а она улыбнулась — тоже грустно, а потом сказала, что ничего особенного. И он успокоился.
Ах, осел, безмозглый дурак! Ее дочь, ее Аленка ехала в лагерь. И конечно, были сборы и хлопоты, на панамках и трусиках вышивались метки, и, наверное, был маленький праздник, какой-нибудь там пирог, а его, Павла, это никак не касалось. Зато касалось того, другого, папы… Павел закрыл глаза и увидел, как между его Юлькой и уверенным, спокойным мужчиной шагает торжественная девочка в белой кофточке, с красной звездочкой на груди, как подрагивают в такт шагам две тоненькие косички с большущими бантами на концах, как сияет, как светится счастливая мама. Они сами так отправляли Сашку, когда он в первый раз ехал в лагерь. Да, он, Павел, дурак, это ясно. Он все понимает, когда уже поздно. Вот и сейчас: сто лет не видел сына — обиделся, видите ли! А ведь Саша уже сдал два экзамена…
Утром Павел из первого московского автомата позвонил сыну, но Сашка был все таким же неприступным: буркнул, что торопится, уезжает на дачу, и передал трубку Тане.
— Тебе не кажется, что пора бы заехать? — небрежно спросила Таня. — И заодно перестать паясничать; в другой раз я не возьму перевода. Не загружай почту, дорогой. И не забудь, скоро август, пора подумать о путевках…
И она, как всегда первая, дала отбой. Павел безнадежно слушал короткие стальные гудки. Потом повесил на рычаг тяжелую трубку и поплелся к машине. В самом деле, конец июля… Обычно в это время путевки в Крым у него на руках. Сейчас он и думать о них забыл, а Таня — нет, не забыла. Напомнила. Надо решать, все решать — и как можно скорее. И денег как назло нет. Куда они, черт их дери, деваются? Тете Лизе он дает на хозяйство сорок рублей, за квартиру не платит, подарков никому не делает… А правда, почему он ни разу ничего не подарил Юле? Когда у нее, например, день рождения? Почему он не знает? Может, как раз поэтому, — чтоб ничего не дарить? Павлу стало жарко. Таня частенько намекала ему на то, что он жадный. Нет, он не жадный! Он просто не из транжир… И за обеды они платят по очереди, с того самого раза, с кафе «Крымское». Через день они снова обедали там, Юля вынула кошелек и сказала: «Сегодня плачу я».
У Павла в кармане была последняя трешка, до зарплаты оставалось целых два дня, но все равно он запротестовал.
— Тогда не будем обедать вообще. — Юля горестно вздохнула, потом засмеялась. — Посчитайте нам вместе, — сказала она кассирше и опять засмеялась, и кассирша посмотрела на Юлю устало и удивленно.
У всех обеденный перерыв, люди идут друг за другом по узкому металлическому коридору, деловито и быстро ставят на подносы тарелки, со звоном бросают и алюминиевые ложки, а эта уставилась на своего кавалера и радуется. Да еще смеется. Да еще сама за него платит.
Кассирша сердито защелкала костяшками счетов. Затарахтела машинка, выплюнула серые чеки. Юля протянула зеленую бумажку, двинулась было дальше.
— Девушка, сдачу забыли, — с досадой остановила ее кассирша и, передавая сдачу, тоже вдруг улыбнулась — грустно и чуть растерянно…
Так и повелось у них с тех пор — платить по очереди, и, наверное, это было правильно, раз так решила Юля…
— Ну чего ты молчишь? — откуда-то издалека донесся до Павла голос тети Лизы.
Сегодня они снова сидели на диване и разговаривали. Павел говорил, говорил, а потом стал думать о деньгах, от отпуске, о Тане и Саше и не заметил, как перестал слушать мачеху.
— Я никогда не говорила тебе, Павлик, — продолжала она тихо, — но всегда жалела тебя.
— Меня? — Павел изумленно поднял голову.
— Ну да, тебя, — грустно кивнула тетя Лиза. — Я знаю, знаю — у вас с Таней все есть, и ездишь ты много, повидал мир, и машина у тебя, и квартира, и работа солидная. Я очень горжусь тобой, Павлик, и все мне в поселке завидуют. А я и рада — пускай завидуют! И отец твой ни в чем не мог бы меня упрекнуть… Но я всегда знала, что ты несчастлив с Таней, а она — с тобой. Знаешь, Павлик, может быть, я старомодна и вообще отстала от вас, молодых, но нельзя всю жизнь прожить без любви. А эту девушку ты в самом деле любишь?
Павел кивнул… Любит… Он любит «эту девушку» — свою Юлю, с которой ни разу еще не был близок. Год назад он высмеял бы любого за такие целомудренные встречи, но год назад он не знал Юли…
— Тогда будь с нею, Павлик, и ничего не бойся. Только не обманывай Таню, скажи ей…
Это была его первая бессонная ночь — здесь, в их старом доме. Медленно тянулось время. Гудели, проносясь мимо маленькой станции, поезда, кричала какая-то ночная птица, в соседней комнате похрапывала тетя Лиза. Постель казалась ужасно мягкой.
Павел встал и открыл окно. Прохладный воздух хлынул в комнату. Павел раскурил трубку, сел на широкий подоконник и стал смотреть в ночь. Большие летние звезды… далекий, смутно очерченный луной лес… Он чувствовал рядом с собой Юлю: они сидят и вместе смотрят на звезды, на черное небо, впитывают в себя неясную печальную красоту. А потом она спит на его руке, доверчиво уткнувшись в него своим курносым носом. Родная, родная, родная моя! Ты увидишь, нам будет хорошо вместе. Если б ты знала, какая у меня к тебе нежность… Я так хочу быть с тобой, я так хочу тебя, но все будет, как ты скажешь. И даже если я тебе не нужен, как мужчина не нужен, — пусть! Я буду просто спать рядом с тобой, оберегать тебя, тебя слушать…
Павел распрямил затекшую спину, прислонился к стене. Нет, он обманывает себя, он врет. «Не нужен как мужчина…» Какой благородный рыцарь! Нет, нужен! Он нужен ей как мужчина, а она ему — как женщина. Сегодня, когда она поцеловала его, как закружилась у него голова! А она? Он вдруг увидел ее глаза — растерянные и такие грустные… Он же мучает Юльку! Ах, какие мы благородные! Мы не спим с любимой женщиной! А что чувствует любимая женщина — это нас не волнует…
Все. Завтра же он объяснится с Таней. Он будет платить — столько, сколько она захочет, он будет заниматься делами Саши, он будет во всем ей помогать, а она за все за это пусть отпустит его. Насовсем. Они же интеллигентные люди в конце концов, они давно друг другу чужие, Таня не старуха и не урод, у нее прекрасная специальность, и они вырастили своего сына.
Мысль о Саше была мучительна. Неужели сын его не поймет? Господи, помоги мне… Сашенька, милый, не терзай меня! Ведь ты же видишь, как мы с матерью оба несчастны! Никто в этом не виноват, сынок, но рядом мы задыхаемся, мы больше не можем…
А потом он обо всем скажет Юле. Он узнает наконец, что там за супруг такой, он уговорит ее с ним расстаться, познакомится с Аленкой и увезет их обеих сюда. Тетя Лиза, конечно, не будет против, она, конечно, обрадуется. А школа здесь есть, его школа. И он сам будет водить Аленку через железную дорогу, чтобы она не попала под поезд, и покажет ей старую сосну, в которую они с отцом когда-то бросали нож.
Павел вконец окоченел у своего окна. Он встал, положил на стол давно погасшую трубку, закрыл окно, забрался под одеяло, приказал себе: «Спи, ни о чем больше не думай», — и тут же заснул.
Утром, когда он, ничего не забыв и не поменяв из своих ночных решений, приехал на работу, ему, как всегда, позвонила Юлька.
— Представляешь, я лечу на Урал! — радостно кричала она в трубку. — В такую глушь! В деревушку из десяти дворов! Так здорово!
Не успел он обидеться на ее радость, как его позвали к соседнему аппарату, и он, извинившись: «Подожди, пожалуйста», — взял другую трубку и услышал в ней плачущий женский голос.
— Павел Петрович? Здрасте… Я по поручению Юры… Юрия Ивановича… Я вам вчера везде звонила, а вас не было. Я его жена, Клавдия Семеновна.
Павел сжал зубы — ах, черт, значит, ему звонили домой! — и уже сквозь досаду и неприязнь к этому голосу, продираясь через сбивчивые слова, услышал главное: у Юрия Ивановича плохо с сердцем, врач велел лежать и не двигаться, сегодня сделают кардиограмму.
— Юра сказал — там, в сейфе, его отчет, он просил посмотреть. В отделе есть ключ, запасной… Там о вашей делегации… Валентин Дмитриевич в курсе…
— Хорошо, Клавдия Семеновна, — сказал Павел, напрягшись и вспомнив, как она назвалась. — Передайте, что все будет в полном порядке. Пусть ни о чем не беспокоится, выздоравливает. Если можно, я на днях заеду.
Он положил трубку, покосился на Юлькину — она покорно ждала его на краю стола, — взял неохотно.
— Юля? — он впервые назвал ее по имени, не стесняясь Димы. — У нас тут неприятности, много дел, вряд ли я сегодня вырвусь. Прилетишь — позвони.
Он с удовольствием услышал, как погасла радость в Юлькином голосе, как она потерянно пробормотала:
— Ага, конечно, я понимаю. До свидания… — и первая повесила трубку, совсем как Таня.
Павел спустился в отдел внешних сношений, послал референта за ключом, просмотрел отчет, рискнул кое-что подправить, посоветовавшись для проформы с этим самым Виктором. Он убил на все это почти два часа, но больше выдержать не мог: позвонил в редакцию.
— Ее нет и в ближайшие дни не будет, — мстительно сказал ему знакомый женский голос — иногда Павел на него нарывался.
— Большое спасибо, — вежливо парировал он враждебный выпад и тут же набрал домашний номер Юли.
— Да? — радостно сказал Юлин голос, и ему сразу стало легко.
— Юлькин, это я…
— Вам маму? — так же радостно спросил голос. — А ее еще нет.
Вот и познакомились… Такая, значит, Аленка: с маминым голосом и маминой радостью в этом голосе. А почему, интересно, она не в лагере? Ах да, у них пересмена, Юля что-то такое говорила. Возмутительно!.. Ребенок приехал на три дня, а мать отправляют в командировку!
Он походил по кабинету — на какое-то время это его кабинет: оставили вместо Юрия Ивановича, проведут, говорят, даже приказом. Мягкий ковер, тяжелые портьеры, большой коричневый слон на высоком, под потолок, шкафу — подарок очередной делегации… Приятно, черт возьми, хотя суеты, кажется, здесь много. Но все равно — приятно. И никакого Дим Димыча под боком — один, можно звонить и говорить то, что хочешь сказать… Павел покосился на телефон. Как же теперь быть? Юлька уедет расстроенная, будет мучиться — уж он-то ее знает! Надо ей дозвониться, надо с ней встретиться. Нельзя, чтобы она так уезжала.
Он обнимет Юлю и все объяснит. Да, он говорил с ней отвратительно, зло, подло, но это потому, что она от него уезжает, и как она может радоваться! Ведь впереди — страшно подумать — неделя одиночества!
Павел глубоко вздохнул, шумно выдохнул — что там колет в груди? Где-то (конечно, у классиков) он читал, что, ударив любимого, чувствуешь боль сам. «Здорово звучит, только неправда, — посмеялся он, — гипербола, так сказать…» Он был тогда в этом уверен. Теперь понял — неизвестный классик был прав: больно, да еще как! «Спокойно, спокойно, — сказал он себе. — Надо поработать, подождать, позвонить позже…»
Он сел за бумаги, писал, звонил, в три часа вызвал Виктора и отдал необходимые распоряжения. Он все это делал и чувствовал ползущее мимо него время. Он тянул его и тянул, как старую сморщенную резину, и в пять часов позвонил снова.
— Добрый вечер, — сказал ему молодой, интеллигентный, тоже, черт возьми, Юлин голос. — Юля в командировке, позвоните через неделю. Какой рейс? Не знаю… Кажется, в пять тридцать… А кто ее спрашивает?..
Павел положил пудовую трубку и сел, тупо уставясь на самодовольный, красный, как пожарная машина, телефон. Значит, вот так их отправляют в командировки? Безобразие! А командировочные, а билет, а собраться? Да что они там, в самом-то деле! Он посидел, покурил, потом решился — набрал номер, по которому звонил тысячу лет. Таня оказалась дома.
— Добрый день, Таня, — сказал Павел. — Я хотел бы поговорить с тобой. Если тебе удобно, приеду сегодня.
— Конечно, — ровно отозвалась Таня. — Жду.
Раздались короткие гудки. Как это она умудрялась всегда брать над ним верх?
Павел занял у Димы пятьдесят рублей, перехватил у одного из старых приятелей еще полсотни, переделал до конца рабочего дня уйму дел — просмотрел несколько официальных приглашений, подумал о предстоящей конференции — кого же туда послать? — выяснил через секретаршу, когда примет директор прибывающего в Москву ученого из Монголии. Все это сделал и поехал в свой бывший дом.
Павел ехал знакомой дорогой, привычно останавливаясь у светофоров, и снова и снова повторял про себя заготовленную впрок фразу: «Татьяна, поговорим как друзья…» Да-да, именно так — спокойно и дружески.
Он въехал в чистый зеленый двор, четко припарковался, втиснув свой элегантный «датсун» между двумя одинаковыми «Москвичами», вошел в знакомый подъезд их богатого кооперативного дома.
— Здрасте, Пал Петрович, — приветствовала его старушка лифтерша. — Как съездили?
— Спасибо, хорошо, — рассеянно отозвался Павел, мельком удивившись вопросу и тут же сообразив, что Таня именно так объяснила его отсутствие любознательной лифтерше.
Он поднялся на десятый этаж, нажал кнопку звонка. Таня, конечно, знала, кто звонит, может быть, даже видела, как он подъехал, но заставила подождать, потом спросила — кто, хотя еще три года назад Павел врезал в дверь «глазок» и теперь стоял под Таниным, скрытым от него взглядом. Усмехнувшись, Павел нажал еще раз — снова зазвенели серебряные колокольчики, дверь открылась. Он шагнул в прихожую. Все как было. Привезенная из Индии вешалка, большое, «под старину» зеркало, индийский светильник, неизменно вызывавший восхищение гостей. Интересно, отдадут ему хоть что-нибудь? Светильник, например, покупал лично он, вешалку — Таня… Господи, о чем это он думает?
Павел перевел взгляд на Таню. Она стояла в каком-то неизвестном ему платье, смотрела на него с обычной легкой иронией. Но под этой иронией тлела, разгораясь, тревога, а подмазанные губы, короткая стрижка и новое платье просто пугали: уж не хочет ли она ему нравиться? Нет-нет, только не это…
— Прошу в кабинет, — усмехнулась Таня и пошла по коридору четкой походкой уверенной в себе женщины.
Павел обреченно поплелся следом, терзаемый жалостью. Но когда он переступил порог своего кабинета, весь его страх и жалость исчезли. «Ай да Татьяна! Ничего не скажешь, молодец!» — с веселой злостью подумал он и еще раз быстрым взглядом окинул комнату.
На его столе стояла Татьянина машинка, рядом — недопитый кофе, прямо на полированной поверхности стола, без подноса! Пепельница, его любимая индийская пепельница, полна окурков, а ведь Татьяна прекрасно знает, что он не выносит, не вы-но-сит запаха ее сигарет, а уж вонь «бычков» — и подавно. Но главное — исчезла его магнитофонная система — вся, целиком: и магнитофон, и проигрыватель, и колонки!
— Я перенесла ее к Сашке, — небрежно пояснила Таня. — Он там все что-то записывает, стирает, хоть из дома беги…
Павел поднял на Таню затравленные глаза: ведь знает — он не разрешал сыну дотрагиваться до системы, сколько на эту тему было скандалов! Это она назло, назло!.. «Ну и пусть, — с внезапной ожесточенной решимостью подумал Павел. — Все к лучшему». Он тяжело опустился в кресло.
— Нам надо поговорить.
— Давай-давай, — легко согласилась Таня. — Только покороче: у меня масса дел, уже составляем планы на будущий год. Столько нового… — Таня села в кресло, вынула красную коробочку с золотым обрезом, закурила.
Павел усмехнулся: «Марлборо» — сигареты для настоящих мужчин, во всяком случае так утверждал тот незабвенный «Тайм». Интересно, где она их достала? Он откашлялся, вытащил трубку, но тут же сунул ее назад, в карман. Он скажет все так, без поддержки.
— Мы не можем ехать в санаторий, — начал он, как ему казалось, очень спокойно. Тьфу ты, черт, разве это главное? Павел торопливо попытался исправить ошибку — Нет, ты не думай, путевки я вам, конечно, достану. Я хотел сказать — я не могу…
— Почему? — высоко подняла тонкие брови Таня.
Павел все-таки вытащил трубку, принялся набивать ее табаком. Теперь он мог смотреть вниз, не видеть лица жены.
— Я ж тебе говорил… — пробормотал он. Молчание камнем давило на него, не давало дышать.
— Что-что? — насмешливо переспросила Таня. — Не слышу…
Павел поднял глаза, встретил ее ненавидящий взгляд, и этот взгляд — она не успела его спрятать — придал ему силы.
— Мы не любим друг друга. Давно. Дай мне развод, пожалуйста…
Это «пожалуйста» прозвучало так жалко и тихо, что Павел сам удивился. Почему он ее боится? А ведь боится же… Таня засмеялась коротким злым смехом.
— Ах, пожалуйста! — передразнила она мужа. — А этого не хочешь? — И Павел с ужасом увидел отвратительный, вульгарный жест, и на него хлынул поток грязи и угроз, невозможный, невероятный для Тани, которая читала лекции, знала английский, светски принимала гостей и ходила на дипломатические приемы.
Он сидел, вжавшись в кресло, а Таня мордовала его как хотела, но даже угрозы тонули в ее яростной брани. Павел и не подозревал, что она знает такие слова! Как-то на техосмотре он попал к виртуозу-механику — колоритные эпитеты щедро сыпались на бессловесных клиентов, — так тот виртуоз просто сдох бы от зависти, послушав сейчас Таню. «Хорошо, что я не сказал про Юлю, — смятенно думал Павел. — А ведь чуть не сказал». Поток грязных слов заливал его, в нем тонула, захлебываясь, Юлька, ее чистота, их любовь.
— Замолчи! — крикнул он и встал. — Хватит!
Острый конец трубки неожиданной болью пронзил его ладонь. Таня на полуслове споткнулась, словно кто-то захлопнул ей рот, и через секунду разразилась слезами, такими же бурными, как жуткие, невозможные ее слова. Она рыдала и колотила по ковру ногами, стучала сжатыми кулаками о подлокотники кресла, отталкивала стакан с водой, который протягивал ей перепуганный Павел. Но вот рыдания стали стихать. Лязгая о стекло зубами, она глотнула воды, и закашлялась, и снова глотнула, и опять закашлялась, а потом глубоко вздохнула и что-то забормотала.
— Тебе звонят, а я вру… — с трудом улавливал Павел. — У Сашки впереди девятый, ему отдохнуть надо… А без тебя я не поеду… Куда я без тебя поеду?.. Мы оба просто устали…
Она опять заплакала. Она захлебывалась от слез, его жесткая, никогда не плакавшая жена. Она говорила невнятно, бессвязно и жалобно:
— Конечно, мачеха небось рада… Приехал, поселился… Да разве можно нам друг без друга?.. Ничего мы не разлюбили, просто теперь другое…
Таня говорила что-то еще, в чем-то его упрекала, к чему-то призывала, а он сидел и молчал — растерянный, изумленный, подавленный. Теперь она была похожа на Галю, на Юльку, на всех, наверное, женщин, когда им плохо, когда надо их защищать.
— Никуда я тебя не пущу. — Таня вдруг встала. — Никуда, уже поздно.
«Что поздно?» — не понял Павел, но спросить не посмел. А Таня, как всегда, уже сама сдавала карты в этой их многолетней, тоскливой, нечестной игре.
— Останешься здесь. У нас. У себя. И не воображай, что я на тебя претендую. — По ее щекам снова текли слезы. — Я постелю тебе в кабинете.
И такая она была жалкая, и такая несчастная, что Павел смирился. «Нельзя, в самом деле, так ее оставлять. И Сашка, как назло, на этой дурацкой даче», — подумал он и коснулся ее руки.
— А меня завотделом оставили… вместо Сергеева, — сказал он и зачем-то добавил: — Провели приказом. — Хотя приказа еще не было. — Ты сиди, я поставлю кофе.
Он прошел в их вычищенную к его приходу кухню, чиркнул газовой зажигалкой (как ему надоели тети Лизины спички!), сварил кофе, сделал бутерброды, поставил все на японский поднос и принес в кабинет.
Таня уже успокоилась. Она погасила верхний свет, достала из бара коньяк, налила в их югославские рюмки: на каждой рюмке — какой-то город, очень они Павлу нравились. Они пили коньяк за его назначение — Таня так и сказала: «Видишь, как тебя ценят», — они курили, молчали. Потом Таня разлила кофе, ровно до золотых ободков крошечных лакированных чашек. Бутерброды остались нетронутыми. Павел отодвинул игрушечную чашечку, встал. Но Таня его опередила:
— Я постелю…
Она постелила на диван свежую простыню, старательно взбила подушку, положила в ногах пушистый плед, подняла руки, поправляя прическу.
— Ну, я пойду… — полувопросительно сказала она, напряженно глядя в сторону, и Павел шагнул к ждущей его Тане.
Истомившись возле Юли, возбужденный и коньяком, и неожиданными Таниными слезами, новым платьем, сшитым специально для него, терпкими духами, полумраком, добровольным своим воздержанием, он притянул Таню к себе, и они накинулись друг на друга с давно забытой жадностью…
Потом Таня молча ушла в спальню, а Павел остался лежать на диване. Ох и тошно ему было! Словно его заманили, обманули и предали. Да над ним же еще и посмеялись. И хотя никто его не заманивал, не обманывал и уж тем более не предавал, это мерзкое чувство не проходило. Он хотел было, как всегда в смутные минуты, послушать музыку, но вспомнил, что систему перенесли к Саше, и усмехнулся: «Сынок, пожалуй, расстроится…» Так он и заснул, с тоской в сердце, преданный и обманутый неизвестно кем.
Утром его разбудила Таня.
— Вставай, опоздаешь!
Завтрак был уже на столе, окурки из пепельницы куда-то делись (когда это она успела?), в окна светило солнце, а по радио веселились дежурные юмористы.
— Тут я привез деньги, — пробормотал Павел, глупо похлопывая себя по карману.
— Положи на сервант, — небрежно бросила Таня и вскользь добавила: — И не забудь про путевки, пора оформлять курортные карты.
«Закрепляет отвоеванные позиции», — с досадой подумал Павел и угрюмо кивнул. Как он презирал себя в эту минуту! Вот и поговорили… А он-то готовился, выбирал слова, взвешивал. Как просто обвели его вокруг пальца, как примитивно, старым, как мир, способом. Жалость, страх, вожделение, привычные вещи вокруг — дорогие, надежные… И еще лесть — «за твое назначение…». Ах, черт.
На работе Павел ни за что ни про что накричал на Виктора, сходил в свой отдел за бумагами, покосившись по дороге на Галю — что-то она в последнее время повеселела, — у себя в кабинете, вздохнув, снял трубку. Дело с путевками в фешенебельный базовый санаторий, где они всегда отдыхали, уладилось в три минуты: в ВЦСПС работал его старый приятель. Вообще-то приятель работал не в ВЦСПС, а в Совете по туризму, но в профсоюзах у него были связи — сто лет сидели в одном здании, вместе обедали, курили в коридоре и, конечно, помогали друг другу. Потом (тоже по телефону) записался к врачу: в самом деле, пора оформлять карту. А потом позвонила мачеха.
Она звонила через восьмерку, слышимость была отвратительной, и Павлу пришлось несколько раз прокричать, что на днях он заедет и все объяснит. В трубке что-то трещало и щелкало и вдруг стало совсем тихо. И в этой тишине откуда-то издалека, с другой планеты, долетел до него печальный голос тети Лизы:
— Да-да, Павлик, я слышу. Ты не кричи, не волнуйся. Я только хотела узнать, вдруг что случилось? А бритву твою я могу переслать…
— Ну зачем же? — с достоинством возразил Павел. Разве он волнуется? Он не волнуется! Что это она еще выдумала? — Я заеду. Завтра заеду.
Конечно, он не заехал. Дома у него была еще одна бритва, запасная, так что он вполне обошелся без «Ронсона». Да и дела замучили — сколько их в новом его отделе, и почти все — неотложные, связанные с людьми. Ну вот, например, предстоящая конференция в академии. Кого туда послать — так, чтоб с пользой и для конференции, и для института, и для самого человека? Это вообще-то дело Сергеева — время терпит, но Павел невольно думает, прикидывает, выдвигает и снимает кандидатуры, ищет, кто ближе по теме, — хорошо, что он давно в институте, что многих знает. Интересно здесь, ничего не скажешь, и как-то уверенно себя чувствуешь — сюда сходятся планы секторов и отделов, отчеты о научных командировках, «объективки» на выезжающих. И ты нужен, очень нужен — недаром Сергеева знает весь институт…
Через неделю Юрий Иванович вышел, — оказалось, с его сердцем ничего серьезного. Павел занялся своей курортной картой — Таня каждый день к этому его призывала, — но тут позвонила Юля.
— Ты жив? Я так соскучилась! Я думала, тебя уже нет на свете!
— Ты где? — с нежностью и тоской спросил Павел: опять все летело к чертовой матери! — Можно тебя видеть? Сейчас! Сейчас же!
— Я дома, — сказала после паузы Юля. — Назвать тебе адрес? Ты подъезжай, а я выйду…