Год 1114-й от основания Великого Рима.

7-й год империума Констанция Младшего, августа и кесаря-магнума Востока и Запада.

Год 360-й от Рождества Христова.

Нумидийский городок Тагаста на западе проконсульской провинции Африка в декабрьские иды на зимних ученических каникулах.

Шестилетний мальчик Аврелий очень любил слушать, как взрослые и большие умиленно предаются воспоминаниям, каким же послушным, хорошим, умным ребенком он был в младенческие дни и в раннем малолетстве. Тогда от растроганных родителей, то есть от Патрика и Моники, ему, несчастному, намного меньше перепадает всяких-яких болезнетворных неприятностей и обидных наказаний. Наверное, в память о былом, с надеждой на возобновление прежнего послушания и благонравия, они к нему так благосклонны и снисходительны.

Самого себя в далеком наглухо забытом младенчестве он ни на зету, ни на ипсилон не помнит. Зато сейчас ни на мгновение ока старается не позабыть о том, как чуть что от беременной матери можно огрести раздраженную оплеуху, затрещину наотмашь, а от озабоченного делами гневного отца — пренебрежительный тычок двумя жесткими пальцами в лоб. Или же, ой, германским ремнем пониже спины, еще больнее. Но каждый миг обо всем этом как-то не очень вспоминается.

Вот бы иметь неизгладимую каменную памятливость! И словно Господь Всеведущий помнить все про все и про всех. По крайней мере, так утверждает мать…

О как же трудно маленькому досконально запомнить, случайно не позабыть то, чему его учат и наставляют большие!

Все ж таки, — у него это очень даже хорошо улеглось в голове, — наставительно и назидательно, на долгую память пороть его начал только учитель в перголе на форуме — долговязый носатый Папирий. Начались эти учительство и мучительство очень давно, еще жаркой виноградной осенью, а это, пожалуй, лето.

Его еще не отправляли в постель с курами и петухами по приходу ранней медлительной темноты. За городом на вилле засыпаешь быстрым летним вечером сразу, в один миг. И ничего страшного, ужасного, если припомнить, ему вроде как не снилось. Теперь же в Тагасте он ночь к ночи боится заснуть, чтоб не привиделся какой-нибудь противный кошмар, от которого не остается ничего, кроме страха, как бы он опять не повторился, не вернулся.

Спать зимним вечером Аврелию вовсе не хотелось. Оттого он принялся от нечего делать или, вернее, на всякий болезненный случай припоминать, воображать, как выглядят, как звучат, палочки и черточки родного латинского алфавита.

— Повторяй, повторяй и запоминай, неслухи! — зудит, злобствует Папирий, угрожая беспамятным, непослушным и невнимательным жуткой учительской ферулой. Каникулы каникулами, но такое не забывается, скоро опять в перголу к этой палке и к пучку гибких розог в глиняном горшке рядом с кафедрой…

Под одеялом Аврелий согрелся, ему стало уютно, хорошо; он взялся рассматривать отблески от углей узорчатой бронзовой жаровни и причудливые, еле видимые тени на потолке. Темноты, неизвестности он не боялся — его больше страшило известное и понятное, когда отличительно знаешь, осознаешь, какая неминуемая беда тебя ждет, если что не так, не по нраву, не по вкусу, не ко двору тем, кто тебя взрослее годами, сильнее телом, старше званием и вообще умнее.

Кормилица Эвнойя, летом возвращенная к заботам об Аврелии, придет еще не скоро. И он в этом ничуть не сомневается. Прежде, чем улечься на войлоке по эту сторону порога детской, она сначала будет долго шушукаться с другими рабынями у поваренного очага. Потом пойдет на конюшню к своему мужу Икелу, как она говорит масляно улыбаясь, для исполнения супружеского долга и Божьей заповеди.

Всяких заповедей у Бога очень много, всех их и не запомнишь с бухты-барахты, если не бубнить, вторя учителю, нудно и утомительно. Поэтому маленький Аврелий, нисколько не допытывался у толстухи Эвнойи, чего же ей там заповедано делать по ночам.

Вот потому-то Аврелий предусмотрительно, — как бы не забыть ненароком! — принялся про себя повторять звучащие буквы. К тому же ему страшно хотелось, как можно поскорее стать грамотным, умным и взрослым. Потому что свободных взрослых людей наказывают розгами очень редко, да и то по приговору суда магистратов. Меж тем детей и рабов секут помногу, почасту и очень больно.

— Познаете истину, и станете свободными, — как-то раз назидательно зачитала ему мать из толстой священной книги. Она еще называет ее Божьей Библией.

Не иначе как Божьи истины и правда нашим рабам неведомы, из-за того они постоянно врут хозяевам и придумывают невесть что о злых духах, кровавых привидениях, передавая друг другу в поварне страшные истории о несуществующих взаправду ламиях, эмпусах, ларвах.

Отец откровенно говорит, ничего такого нет, оттого что он ни разу в жизни никогда не встречал какую-нибудь мифическую нечисть. Боги и демоны, может, и есть, но живут они слишком далеко от людей и ничуточки не интересуются людскими делами.

Патрику нужно верить, если даже Моника с ним не очень-то спорит, когда он начинает рассуждать о религии и божественном. Отец семейства должен все знать, уметь, понимать и настаивать на своем, а все, кто в его власти, обязаны его слушаться и ему подчиняться, — объяснила она сыну.

Потому что Патрик у них самый старший и самый взрослый в их фамилии тагастийских Августинов. Понятно, не по возрасту, а по статусу в вышних от Бога и от начальствующих людей на земле, то есть в городе. А называется отеческая власть авторитетом.

Новые умные слова Аврелий с легкостью запоминал, а когда ему не совсем ясным было их значение, то не стеснялся об этом спрашивать всех подряд. Потом же, оно как-то само получалось, он сопоставлял и разумно сравнивал между собой ответы. Понимать грамотность и образование он учился так же естественно, как и разговаривать на латинском языке отца и матери, то есть вернакулярно.

Совсем тебе другое дело за белыми холщовыми полотнищами в начальной и грамматической школе у Папирия на тагастийском форуме. Там тебя силком всему заставляют и учат, учат, учат… Через силу и насилу…

Значительно позже, сколь уразумел Аврелий, уже в Мадавре по-настоящему обучаясь грамматике по-гречески и по-латыни, включая пролегомены и примитивные градусы к дидактике и риторике, тот Папирий из Тагасты нахально прилепил звание грамматика, самоуправно уселся на стуле с высокой спинкой, чтобы добиться денег от городских магистратов и вооружиться ужаснейшей магистерской ферулой.

Ее-то Аврелий, должно быть, до конца дней своих будет помнить. Не забудет, не простит этому Папирию Недромиту тех грехов пыточного изуверства и мучительной угрозы в любой момент издевательски метко схлопотать этой линейкой-ферулой по уху. Или как рубанет по кончику носа. Заруби себе на носу! Вот так ухо или там тебе нос чуть ли не на весь день нехорошо распухают.

Потом дома родители обидно смеются и насмешливо поздравляют с достойной ученической наградой — мол, ясно видимы успехи в овладении грамотой и учеными знаниями. О дидактических методах Папирия они знают, по-видимому их одобряют, поскольку со времен их школьного детства эта самая ферула ни на мелкую линию, ни на малый градус не изменилась.

Длинная, больше трех футов, то есть на три стопы взрослого человека, она являет собой полукруглую с одной стороны толстую трость, украшенную цифрами, а с другой она плоская с глубоко вырезанными делениями. Вырезают ферулу из молодого ствола горного орешника, хорошо вымачивают в лошадиной моче, после полируют, наносят арифметические и геометрические обозначения. Ферула суть учебное наглядное пособие, измерительное устройство и знак, признак учительской, иначе говоря, профессорской авторитарной власти, господства и превосходства магистра-корифея над эпигонами-алюмнусами. Ибо ученик не выше учителя.

Вышеизложенные греко-латинские мысли и интеллектуальные соображения пришли к Августину гораздо позднее, пятнадцать лет спустя в его будущность грамматиком в Тагасте и ритором в Картаге. В шестилетнем же возрасте он изо всех ребячьих сил силился не запамятовать вызубренные назубок, вытверженные на слух прямой и обратный порядок классических двадцати трех букв в латинском алфавите, а также числа от 1 до 20, согласно количеству пальцев у человека.

Затвердить, закрепить можно многое. Потому устным повторением наименований литер, цифр в разбивку и навскидку с любого места прежде, нежели что-то показать, пресловутый Папирий его порядком измучил и едва не навязал неизбывное отвращение к учебе, как оно доселе отвратно происходит по прошествии веков и тысячелетий. Miserere nos, Deus!

Раньше, чем что-либо один раз увидеть, незадачливым ученикам у всяких-разных приснопамятных Папириев, непременно требовалось сто раз мизерно услышать и тысячи раз бессмысленно повторить нечто с чужого голоса. Предполагалось и доныне навязывается, вязнет в ушах, будто бы таким устоявшимся доисторическим методом укрепляется и обостряется память, но не тупоумие и бездумное скотское подчинение словесным командам или механическое повиновение устным приказам вышестоящих, что имеет место быть в реальности.

В шесть лет, ко своему дню рождения-наречения Аврелий худо-бедно, через невмоготу, но затвердил так-таки на память, накрепко сигнальные звуки от о «A» до «Z». Однако же, что собой представляют их графические изображения, он мог только догадываться по разнообразным надписям тут и там в городе. Везде имеются таинственные мелкие объявления, каракули на оштукатуренных стенах домов или крупные, красиво выведенные вывески торговцев. Последние ему иногда удавалось сметливо понять и сообразительно соотнести с действительностью.

В то же время уразуметь, почему, по словам отца, на пальцах левой руки располагаются единицы и десятки, а на правой — сотни и тысячи вещей, у него нисколько не получалось.

Что такое двадцать три буквы, он кое-как смекнул, отсчитав их на двадцати пальцах рук и ног и вообразив третью руку. Но ведь в жизни такого по правде не бывает? Тем не менее взрослые насчитывают и говорят о десятках, сотнях, тысячах, о каких-то уму невообразимых миллионах вещей и предметов от первого до последнего…

Пересчитав себе пальцы, Аврелий удовлетворенно уснул, и с утра школьная премудрость ему на ум никак не шла, не приходила к этому каникулярию вплоть до самого вечера. Уже в постели он испугался, что ему вдруг опять привидится какой-нибудь кошмарный сон, и потому поневоле припомнил о незабываемых изустных буквах и числах, заново принялся повторять про себя алфавит. Не то как вернется он в школу к злоехидному Папирию, да как снова ему достанется розгами за забывчивость…

По правде сказать, за беспамятность его Папирий ни разу покуда не наказывал. Он, Аврелий, из многоуважаемой фамилии тагастийских куриалов Августинов, ничего не забывает, исправно отвечает, повторяет то, о чем его спрашивают. Других же учеников и учениц час от часу больно секли вследствие тупости, лени, невнимательности, тугоухости, а его нет, умного и разумного.

Особенно, — наблюдательно подметил ученик Аврелий, — учителю Папирию доставляло видимое удовольствие самолично сечь кого-нибудь из трех глупых девчонок, учившихся грамоте и счету вместе с младшими мальчиками-минористами в одной перголе-пристройке к ювелирной лавке, какой владеет важный тесть Папирия Недромита.

Этих девчонок учитель Папирий не доверял наказывать рабу-помощнику Фринонду, но собственноручно вытаскивал за волосы перед всеми, приказывал задирать выше задницы длинную тунику и порол розгой, наглядно, громко, выразительно отсчитывая удары. Мольба, визг, писк, плач и вопли голозадых наказуемых в расчет не принимались.

Подчас неумолимый наставник дает команду остальным ученикам хором повторять за ним латинский счет воспитательного сечения. Фринонд в это время обычно занимается греческим языком со старшими мальчиками-майористами в соседнем помещении за тонкой дощатой перегородкой.

Уши и вспухшие зады у выставленных на позор девочек и мальчиков при этом одинаково краснеют, словно петушиный гребень. Хотя Папирий в продолжение порки никого не бьет ферулой по ушам или по носу. Он ее бережно укладывает на учительский стул-кафедру.

По окончании экзекуции он вновь брал в руки магистерский жезл, а некоторым наказанным в дополнение повелевал напоказ стоять голозадыми в углу, не опуская туники. Как он говорил:

— …Чтобы из голого ума нерадение и непослушание выветривались, бестолочи! Убедительно и показательно! Укрепляй умственность через зад снаружи, раз так и спереди изнутри разумение и понимание закрепятся…

Понятное дело, Аврелию очень не хотелось оказаться среди тех, кто задним умом крепок. Хотя однажды и он пострадал, последним прибежав после перерыва, — в кустах на заднем дворе отыскивал закатившийся мяч уже после призыва Фринонда воротиться к школьным занятиям.

— Сказано было вам, неслухи, — похолодев, услышал Аврелий ехидно-злорадный голос Папирия, — опоздавшим достаются и кости, и в кость, и горячо по мягкому голому месту. Два жгучих, пять горячих, Августин!

За плач и рыдания Папирий его оставил в углу проветриваться. Но вскоре смилостивился, неожиданно, едва-едва не застав врасплох, велел наказанному продолжить алфавит от латинской буквы «Р». Благополучно добравшемуся до зеты зареванному страдальцу, было разрешено сесть на его место на длинной скамье за столом, однако запрещено ерзать и егозить. А вдогонку под веселенькие, но опасливые смешки товарищей афористически указано:

— Чесаться побыстрее лишь, когда зовут, а не там, где сдуру чешется…

До сих пор Папирий им не демонстрировал ни литер, ни цифр, всего только говорил, интригующе намекал о существовании письменных знаков, морща лоб, закатывая глаза, глубокомысленно указуя двумя перстами в потолок.

Уже осенью он стал учить их складам и слогам, вынуждая вслед за собой трагедийно по-гистрионски завывать: аба-ба, ада-да, ба-ба-баб, бе-бе-ме… В общем, его и бе, и ме, и ку-ка-ре-ку, бум-бум, гав-гав, вар-вар, гыр-гыр — ни дать ни взять походили на утреннюю зычную перекличку скотины и рабов где-нибудь на сельской вилле.

Чего-либо человеческого, цивилизованного, разумного Аврелий и в несмышленом детстве, очевидно, не находил в том, как же бездарно, безбожно по старинке его обучали началам-принципам грамоты, письма и счета.

«Горе тебе, людской обычай, подхватывающий нас потоком своим! Кто воспротивится тебе? Когда же ты иссохнешь?»

Впоследствии Августин по книгам и на практике самостоятельно осваивал дидактику, отчего в благорассудительном и здравомысленном противопоставлении приобрел заряд проницательного интеллектуального недоверия к закостеневшим заурядным мнениям и предвзятым представлениям, утвержденным предрассудкам, привычным пережиткам. Ибо все старое, нажитое, устоявшееся отнюдь не всегда равнозначно всему хорошему и наилучшему.

В подтверждение этой истины можно припомнить, как нежданно-негаданно разумный мальчик Аврелий в лучшем виде выучился письменным буквам и цифрам неделей позже на сатурналии. Но не самоучкой, потому как помогли ему в том без принуждения или, наоборот, без особых просьб дружок Скевий и старший раб-повар из фамилии Романианов.

Как само собой разумеющееся, если в семье кто-то учится чтению и счету, не дожидаясь отдельных указаний, на хозяйской поварне у богатых и хлебосольных Романианов испекли множество букв и цифр из сладкого сдобного теста. Они-то и пошли на праздничное угощение заглянувшего в гости сына-наследника достопочтенного куриала Патрика из фамилии Августинов. Причем друг Скевий напропалую хвастался перед другом Аврелием, насколько хорошо он знает буквы и умеет складывать из палочек цифровые знаки.

Младший из Романианов Скевий Вага по календарю и по жизни старше Аврелия Августина на целый год и целых три месяца. Итого: он и взрослее и умнее. Но в учение его отдали домашнему наставнику грамотному греку Месодему по обычаю лишь после того, как ему исполнилось полных семь лет.

— До того, — объяснял Скевий, — старик Месодем тихо и безбедно бездельничал виликом в одном из небольших фруктовых имений отца. А после виноградных каникул ему стало приказано вернуться к основной профессии и службе.

Таким вот подобием в дидактике, — говоря по-ученому, по-гречески, — Скевий как бы стал ровесником младшему Аврелию. Но теперь-то он наверстал свое, разудало гордясь тем, насколько хорошо ему отныне известны буквы, как-то удалось научиться читать по слогам. И даже, — знай наших! — отдельные слова у него сейчас на одном дыхании прочитываются…

Аврелий его слушал да втихомолочку ел, покуда толком не распробовал весь родной латинский алфавит от «А» до «Z». Слоги и слова в книжке, какую притащил хвастливый Скевий, он тотчас опознал, узнал…

По правде отметить, совершенно незнакомые ему никогда неслыханные слова в сплошных слитных строчках слева направо у него никак не выходило распознать. Как ни напрягался, ни задирал брови и уши, наподобие учителя Папирия, чего-либо осмысленного во многих строках он не обнаружил.

Впрочем, и Скевий Романиан этой блистающей вершины вернакулярной латинской грамоты тоже покамест не постиг.

Дома радостный Аврелий, ликующий и сияющий, словно медный лабрум на солнышке, немедля похвастался отцу, как сам по себе непринужденно, непроизвольно приучился читать знакомые слова. И получил от него помимо легкого одобрительного подзатыльника, а также шутливой эпиникии уже всерьез благонамеренное общежитейское отеческое наставление ни в коем разе не выставлять, не выпячивать свежеиспеченную грамотность перед учителем Папирием, не бахвалиться ею перед соучениками.

— …Зависть и ревность, сын, до добра никого не доводят. Но еще худшая, воистину злая участь ждет того, кому смертельно завидуют или ревнуют к его успехам и удачам, коли раньше он был будто все. И ничем таким выдающимся до того не выделялся из ряда вон.

Совет отца Аврелий не слишком-то понял, но ему внял, потому что к старшим и главенствующим надо прислушиваться, их внимательно слушать и слушаться. О том и мать ему неустанно твердит.

Тут ему на мысль пришли давние разговоры взрослых, как еще весной, до христианской Пасхи, родители совсем было собрались купить ему греческого учителя. К счастью, для этого у них громадных денег не хватило, — сказала кормилица Эвнойя.

Да и грек оказался изряднейшим надувалой и пронырой вместе c его фиктивным будто бы хозяином. На рынке он с выкрашенными в белое ногами бойко и складно, со школьным напевом декламировал латинский и греческий алфавиты, похвалялся и прочей грамматической ученостью. Как только ему дали в руки «Илиаду» Гомера, тут же принялся ее читать слово в слово с первой страницы. Потом словно бы наугад открыл и с выражением и паузами перечитал какие-то строфы из самой середки. Так же, перейдя к латыни, он взялся считывать и Виргилиеву «Энеиду».

После же выяснилось: на самом деле пройдоха и слогов-то на письме не видит, все наизусть, по памяти шпарит. К тому времени и след простыл его бывшего владельца, уволокшего с собой огромнейшие деньжищи, уплаченные за лукавого греческого раба. Но злосчастный читака-обманщик удрать не успел.

Обманутым покупателям эдилы, при всем том, по справедливости возместили нечаянный убыток, тогда как проходимца (кстати, не раба, а отпущенника) суд приговорил к пожизненным общественным работам — качать воду для орошения городских садов и пальмовой рощи кесаря Александра Севера. Когда преступника бичевали на форуме, этот прощелыга-грекулюс во всю глотку вопил, орал, возмущался: первое ученое дело, дескать, знать, а читать, писать вовсе не обязательно.

В обязательности и необходимости всеохватной умственной книжной письменной грамоты для всех без исключения римских куриалов Патрик Августин был непреложно убежден. Но изрядно сомневался во всем, что касалось расхожих воззрений, общепринятых людских обычаев, нравов, верований и народных традиций. В молчаливом демократическом единогласии толпы или в анархическом безмолвствии народа он слышал голос не божеский, а дьявольский…

Чтобы нечто подобное содержательно изложить и сформулировать, куриал Патрик из нумидийской Тагасты не был настолько образован. Тем не менее старшего сына отдал в учение наперекор доселе ходячим и бродячим мнениям, когда тому было менее шести лет от роду.

По смыслу и содержанию к вышеизложенным умозаключениям в зрелости пришел сам Аврелий Августин, стремясь исповедально вспомнить об отце и своем детстве. Притом без излишнего раздражения и придирчивой, обидчивой неприязни к прошлому, будь оно его личным, родным и близким или же полузабытым, очень далеким в отчужденных пространствах ушедшего безвозвратного времени.

Отец полагал сына готовым к школьным занятиям, если тот самостоятельно, без страха перед высотой держится в седле, хорошо освоился с тем, как управлять голосом и поводьями хитро-ленивой, но смирной и ласковой лошадкой Лептоной. В противоположность горячим гетулийским сородичам, ей никогда и никуда не хотелось мчаться, обгоняя ветер, и ее почти невозможно заставить перейти с неспешного шага на рысь.

В то лето Патрик также учил Аврелия обращению с нумидийским, хоть и маленьким, но боеспособным кавалерийским луком и настоящей воинской пращой. К метательному оружию его сын не проявил большого интереса и врожденного умения, но с легким детским копьецом управлялся довольно умело, на ходу постигая отцовские инструкции и военное искусство.

По недостатку досужего времени Патрик поручил воинское образование и воспитание сына пожилому рабу Аннею, который немало послужил вспомогательной рабочей силой в лимитрофных каструмах. Анней и Аврелий с ходу нашли общий язык, и раба вроде как собирались взять в город в качестве дядьки при мальчике. Но тот чем-то нехорошим провинился, выказал строптивость, его наказали и по древнему обычаю посадили как пса на цепь привратником в усадьбе, а угодливой кормилице Эвнойе вернули должность няньки Аврелия.

Старый оруженосец Анней, между прочим, в момент показал и научил маленького Аврелия, каким образом неустрашимо держаться на глубокой воде, не тонуть и плыть, живо работая руками и ногами. А вот от женщины Эвнойи ничего такого полезного и мужского не дождешься, кроме глупых сказок-страшилок на ночь. Но их Аврелий наяву нисколечко не пугается, а что же такое страшное ему снится по ночам, по утрам почему-то вмиг забывается. Кабы его помнить, то он, может быть, перестанет по-глупому, по-детски бояться темных ночных кошмаров. Или же начнет их страшиться и опасаться ясным понятным образом, по-умному, как взрослые и старшие. Они-то ведь, даже отец, не говоря уж о матери, по-настоящему живут со страхом, чтобы их не дай Боже, не наказал, не покарал самодержавный судьбоносный Господь Всемогущий и Всесильный. Бог им понятен, насколько ему доступны желания и приказы взрослых, сильных и умных, мигом готовых по голове и по заднице враз растолковать непонятливому и непослушному что к чему, кто кого главнее и разумнее.

Вон один нумидийский послушный мальчик время от времени пытается научить членораздельной речи большого белого красноногого попугая, привезенного отцом из-за гор. Неразумной бестолковой твари с круглыми зелеными глазами Аврелий как учитель настойчиво твердит разные вразумляющие слова, по-хорошему предлагает повторять вслед за ним. И больно, должно быть, щелкал резным прутиком по желтому клюву. В ответ же хохлатый неслух сам злобно щелкал клювом и строптиво, — вот где глупец! — ни за что не желал и до сих пор не чешется произнести что-либо внятное, по-человечески всем понятное и разумное. Ну и сиди, дурак, в клетке!

Иное дело — собаки, кошки и лошади. Они хоть и не способны к людским речам, но понятливы и благорассудительны, быстренько схватывая, чего для них есть добро, а что — худо. Наверное, и у высокогорного орла не больше соображения, чем у деревенского петуха на заборе. Раз так, то почему орлы на древках у имперских римских легионов?

Дав себе слово обязательно спросить у отца, отчего оно: такие знаки, признаки — маленький Аврелий на сон грядущий перешел к другим, почти взрослым размышлениям. О них ритор, грамматик и философ, а по прошествии немалого числа лет теолог, пресвитер и епископ Аврелий Августин станет неоднократно вспоминать, рассуждать, раздумывать. Как в молодости, так и в старости он альтернативно и дихотомично многажды размышлял, говорил, писал о психологических и соматических взаимоотношениях и взаиморазличиях между людьми — будь они христианами или язычниками, хозяевами или рабами, богатыми или бедными, взрослыми или детьми, мужчинами или женщинами.

Животные одной и той же породы принадлежат к единому виду и весьма сходны внешне и внутренне между собой. Но насколько же многоразличны люди! Даже если они состоят в том же мужском либо женском роде, каждый или каждая из них действует, чувствует, выглядит чужеродно и разделено по отношению один к другому.

К мысли будь упомянуто, и давний случай памятен, когда аккурат на те языческие сатурналии кормилица и нянька Эвнойя повела Аврелия в женский день мыться в городские термы. Почему это так, ему понятно, ведь во время сатурналий по древней традиции как бы не бывает разницы между свободными и приневоленными. Рабам разрешается сидеть и праздновать за одним столом с хозяевами. Да и работу и службу в эти декабрьские иды накануне январских календ и нового консульского года с них спрашивают не так строго и поменьше, в контраст с обычными будничными днями.

Поэтому дома нянька Эвнойя не стала специально греть воду для мытья воспитанника и решила с разрешения домины-матроны Моники отвести малолетнего в бани, совместив приятное удобство с воспитательной служебной необходимостью. В теплом аподитерии, раздевшись и раздев Аврелия, она тут же о нем позабыла, плотно расселась на скамье, расставила толстые ляжки и принялась взахлеб болтать с другими голыми рабынями, предоставив своей мелкой необходимости самой всюду шастать в познавательных целях по знакомым городским термам проконсула Поллиния.

В палестре Аврелий сначала наблюдал, как несколько старых, толстозадых, распаренных докрасна женщин неуклюже и как-то лениво перебрасываются мячом, по-лошадиному подрагивая крупом и мясистыми грудями. Но намного интереснее и разнообразнее было во фригидарии, где присутствовала всякая верхняя и нижняя женственность в гораздо большем количестве и в разнообразии возрастов, размеров, женских и девичьих обнаженных форм.

Вон у той левая грудь большая и тяжелая, свисает книзу, а правая поменьше, смотрит прямо вперед. У кого-то раздвоенная женственность прячется промеж ног, а этой все ее выпуклое и гладкое наружу и вверху…

Любознательного наблюдателя и обозревателя почти никто не замечал. Разве что кто-нибудь пренебрежительно, мечтая о большем, мельком оглядывал, что у него самого малозаметное имеется там в паху, и равнодушно отворачивался.

Лишь в горячем кальдарии, касательно чего он тут любопытствует, заметила какая-то белобрысая девчонка, наверное, тремя-четырьмя годами старше него. По меньшей мере пухлых женских грудей у нее еще не имелось, узкая плоская щелка промеж ног реденько курчавилась и покуда не требовала бритья или выщипывания, — как впоследствии припоминал Аврелий.

Зато поскорее превратиться в женщину, чтобы иметь много всего округло женственного, ей уж стало зажигательно невтерпеж. И мужские продолговатые различия ее, очевидно, привлекали принципиальной несхожестью с женским естеством.

Поначалу она смутилась, отвернулась, покраснела, но искоса, украдкой все же рассмотрела изучающе зачаточные мужественные признаки любопытного мальчишки. А он ее и сзади изучил. В отместку она скорчила рожу хуже задницы, приставила руки голове, показала двумя ладошками, как он хлопает ослиными ушами. Потом набралась отчаянности, совсем развернулась к нему лицом, приложила кулак к промежности и развратно пошевелила большим пальцем.

На ее беду, может, мать или, — кто она там ей? — строгая наставница неприличный эротический жест незамедлительно отметила и пресекла. Аврелия ввиду его малолетства и малоразмерности источником неприличия широкогрудая голая тетка ни на палец не сочла, но девчонке она высоконравственно всыпала на обе круглые половинки. Согнула ее пополам на толстом колене и как начала звучно отделывать широкой, будто лопата пекаря, ладонью по филейным частями да еще с душевным назиданием о том, что кому-то покамест чересчур рано бесстыдно взирать и вожделеть мужчину.

Вокруг них прочие добродетельные голые женщины воспитательное зрелище с карательными хлесткими мерами сопровождали одобряющими возгласами, словно в амфитеатре. И вскоре бедная, опухшая от рыданий девчонка стала похожа на обезьянку с ярко-розовым намозоленным задом.

Видя такое дело, Аврелий почел за оптимальность ретироваться пошустрее от греха подальше — как бы и ему не перепало от вошедшей в негодующий раж могучей толстомясой тетки с трясущимися дынными грудями. Все что угодно может случится под горячую руку от широты души и крепости ладоней. Уж ему-то об этом хорошо известно. Очень больно бывает!

В ту пору он нисколько не задумывался о чувственной сладострастной стороне детородных отношений мужчин и женщин. Как и откуда берутся человеческие младенцы, ягнята, телята, жеребята, отлично знал, но сакраментальный вопрос: зачем и отчего это нужно? — перед ним отнюдь не вставал в любовном томлении. В этом возрасте похоть и вожделение мало кого волнуют, беспокоят, тревожат по несознательности незрелых лет.

Да ведь еще за это неосознанное можно схлопотать болезненно от взрослых и сильных, если дюже любопытствовать о том, чего малым детям знать преждевременно, не положено до поры до времени. Вон у учителя Папирия сначала устные буквы, числа, и только потом чтение, письмо, счет. А тем, кто нарушает его учительский режим-распорядок, или ферулой по уху или розгами на обе корки. Очень, знаете ли, болезнетворно и приснопамятно.

Видать и знать: для маленьких и глупеньких по-другому не бывает.