Годы 1128-1136-й от основания Великого Рима.

Последний год империума Валентиниана, кесаря и августа Запада. От 1-го к 7-му году империума Грациана, сына Валентиниана. Четыре года империума его дяди Валента, кесаря и августа Востока. Четыре года империума Теодосия, кесаря и августа Востока.

Годы 374-382-й от Рождества Христова.

Тагаста и Картаг в проконсульской провинции Африка. От юных лет к молодым годам. В разнообразных оказиях и по достопамятным датам жизнеустроительства.

Поначалу Моника была очень недовольна непреклонным намерением сына отдаться малоденежной учительской профессии, плаксиво просила одуматься, подучиться судебной риторике еще год-другой. Все же Аврелий, хоть и не без труда, красноречиво переубедил мать в главном и сообразном. Ибо в Картаг ему должно воротиться многоуважаемым высокоученым грамматиком из Тагасты, но отнюдь не учеником, причем первым учеником пресловутого профессора-язычника.

Вот затем ему по-христиански окажет содействие влиятельный сенатор Фабий Атебан, с кем он близко знаком. Тогда и можно будет попробовать себя в ипостаси судебного оратора. Да и в Тагасте ему ничто не затрудняет как-нибудь в подходящем случае и казусе блистательно выступить на форуме, успешно защитив какого-нибудь несчастнейшего, но честнейшего человека.

Благочестивая матрона Моника с красноречивыми доводами сына согласилась. А потом же он далеко не сразу как-либо риторически ее уведомил, откуда у него с размахом взялись деньги на школьное обзаведение, если его в достатке поддержали картагские манихейцы. Тогда как тагастийские приверженцы учения пророка Мани с радостью отдадут своих детей в школу молодого единоверца-аудитора — грамматика Аврелия Августина.

Коль скоро Моника как ныне распоряжается всем достоянием и влиянием Августинов из Тагасты, от дополнительной материнской денежной помощи также отказываться не стоит. И расстраивать мать заведомо бесплодными дебатами о вероисповедальных истинах ему, почтительному сыну, тоже без надобности.

Грамматическую и начальную школу магистры Аврелий с Паллантом открыли уже на январских календах в арендованном доме. Тагаста — городишко не велик, поэтому они отрадно, без печали и нужды, устроились на окраине близ городской стены, заимев уютный учебный вестибул с деревянными колоннами, с полотняным навесом, а также приличных размеров фруктовый сад.

В инвентарном дидактическом обустройстве им здорово поспособствовал искуснейший Юлий, ставший демиургом на все руки и ремесла. Его уж никто не звал детской кличкой Сундук. И, должно быть, никогда больше не назовет.

Паллант с удовольствием, счастливо и самозабвенно с упоением занимался грамматикой со старшими учениками. В свой черед Аврелий среди прочего более всего любил возиться с самыми маленькими. В каждом из них он отчетливо видел самого себя в детстве, подмечал родственные черточки характера и насколько хватало знаний, умений, доброты прилагал максимум усилий, чтобы облегчить им утомительное и трудное овладение начальной грамотой.

«В самих чувствованиях человеческого рода против той тьмы, с которою мы рождаемся, бодрствуют и <злым> наклонностям противостоят запрещение и обучение, сами, впрочем, исполненные трудов и скорбей. Ибо что значат эти многоразличные устрашения, к каким прибегают для обуздания суетности детей? Что такое эти педели, магистры, эти хлысты, ремни, лозы, эта дисциплина, которою, по словам Священного Писания, нужно сокрушать ребра любимого сына, чтоб не вырос он непокорным? Ожесточившись, он едва ли сможет быть обуздан, а пожалуй, это и вовсе невозможно.

Что достигается этими наказаниями, как не искоренение невежества и обуздание злых желаний, с каковыми пороками мы являемся на свет? Ведь запоминаем мы с трудом, а забываем без труда, — приобретаем знания с трудом, а невежествуем без труда, — деятельны с трудом, а ленивы без труда?

Не видно ли отсюда, к чему, как бы собственной своею тяжестью, бывает склонна порочная природа и в какой помощи она нуждается, чтобы освободиться от этого?..»

Об этом епископ Августин напишет спустя сорок лет без малого, ничуть не позабыв, как учительствовал в Тагасте и стремился ни в коем разе не ожесточить внимавшие ему маленькие доверчивые сердца.

Конечно же, у него имелась ферула искусной выделки желтого, нисколь не тускнеющего, сандаракового дерева, коли уж так расстарался для старого сердечного друга производительный Юлий Арборист. И розги в глиняном горшке стоят у кафедры для порядка и дисциплинарности в напоминание всем.

Тем не менее шалунов и озорников учительский помощник Оксидрак наказывает в дальнем углу сада. Причем строго поодиночке, как распорядился магистр Аврелий. И чтоб не усердствовал там и не зверствовал. Хотя старший учитель мог бы и не выдавать ему каждый раз такое вот предостережение, когда дети ничуточки не боялись этого прохиндея Оксидрака.

Тем часом к магистру Аврелию они относились с огромным почтением и благоговением, как скоро он знает все обо всем и даже сверх того; тотчас готов ответить на какой угодно вопрос.

О непослушании не могло быть и речи, когда у них не было и капли времени скучной или утомительной. Притом очень часто в любой нежданный момент учитель мог объявить перерыв для игр в саду и беготни с мячом за оградой школы. Но с безусловным предписанием: не слишком шуметь, не мешать учиться старшим ученикам, не докучать соседям и прохожим на улице.

Учить своих воспитанников читать, писать, считать Аврелий начал практически одновременно. Тугоухих и беспамятных у него на уроках не было и не могло быть. Потому как примитивная грамотность доступна от Всевышнего всякому человеку от мала до велика, наделенному духом разума и телом душевным.

Уроды, калеки и душевнобольные в расчет не берутся, но таких монстров в школу двух умнейших магистров Аврелия и Палланта грамотные родители, скажем, не только из манихейцев, не отправляли, не приводили.

По прошествии десяти месяцев, — в них как водится, добрую половину составляют праздничные фестивусы и каникулярные дни, — все без исключения разумные ученики Аврелия умели находить в слитных строчках и прочитывать знакомые слова. Он также научил их складывать, вычитать, умножать, делить до ста. Ну а писать под диктовку, они уж у него пишут, наверное, начиная с весны.

Да-да, именно, ведь тогда Юлий был еще жив, — грустно припомнил Аврелий. Резную ферулу принес, просто так подарил… Был когда-то мальчик Арка, и нет его…

Оперария Юлия Арбориста грамматик Аврелий Августин расчетливо перетянул в конфессию безупречного пророка Мани, еще немного и насовсем бы разубедил в пустословном христианстве. Но тот в ноябрьские календы вдруг где-то подхватил болотную трясавицу, прошибло его, бедолагу, ознобом до смертного пота и потери чувств. Тут-то недоумки-родственники и невежественный пресвитер взяли да и окрестили его тело в бессознательном состоянии чин-чинарем по христианскому обряду.

Когда Аврелий узнал о том от матери, он долго смеялся. Правда, не при ней. И друг Паллант его веселье вряд ли бы разделил. Что с них возьмешь? Одно слово — христиане.

Рассчитывал посмеяться вместе с Юлием. Поведать, как матрона Моника воздевает руки к небу, закатывает глаза и говорит о некоем божественном чуде, какое привело больного в чувства и подняло на ноги.

Юлий вроде как казался полностью оправившемся от болезни. На веселиться по случаю чудесного выздоровления и бесчувственного, беспамятного таинства ничуть не стал. Он и слушать не захотел издевательские насмешки Аврелия над его неодушевленным телесным крещением.

Напротив всего, весельчак и толстяк Сундук, раньше во всем ему послушный и уважительный, потрясенно отшатнулся от него в невообразимом ужасе. Очень независимым тоном он заявил: если Аврелий желает оставаться его другом, то чтоб и помыслить не смел произносить в его присутствии такие кощунства и богохульства.

Через несколько дней проныра Оксидрак сообщил, что Юлий умер. Лихоманка-трясавица лишь ненадолго отступила, чтобы с новой силой вернуться фатально и летально.

Немного погодя поступило известие из Рима о кончине кесаря Валентиниана, умершего от апоплексического удара. Империум Запада достался его сыну Грациану.

Тогда на римские новости и новшества Аврелий едва ли обратил внимание, и республиканско-имперские разговоры ничуть его не касались, когда неумолимая смерть неслышной, но уверенной поступью неотвратимо приближалась к его школьному другу Палланту.

С прошлой весны Паллант Ситак начал видимым образом слабеть. Он и в школе-то у Скрибона вовсе не отличался крепким здоровьем, но к пасхальной неделе еще больше похудел, побледнел, осунулся. У него, бывало, шла горлом кровь, много и долго ходить ему стало трудно. Порой во время уроков, он садился на высокий учительский стул и был не в силах покинуть его без посторонней помощи.

Ни жарким летом, ни по наступлении дождливой осени никаких улучшений в его состоянии не произошло. Паллант всех уверял, будто в холодную погоду чувствует себя превосходно, отменно пребывая в бодром уме и здравом теле. Однако это было не так; и все это видели, отмечали с печалью и грустью.

Хотя никто не замечал, как вместе с Паллантом тихо угасала, медленно истаивала, постепенно теряя былую красоту, рабыня Афра, старательно прислуживающая магистрам Палланту и Аврелию в школе.

Аврелий потом вспомнит: еще в Картаге, приметив интерес Афры к его рисункам, Паллант ей подарил один набросок, изображавший женщину с ребенком на руках. Их лица были лишь намечены, но он как-то ухитрился углем на папирусе передать сияние, окружавшее две фигуры.

Рисунок друга Палланта друг Аврелий громко раскритиковал, разбранил, назвав неудачным подражанием идолу египетской богини Исиды, вскармливающей женским молоком божественного младенца Гора, кого язычники-греки полагают Аполлоном. Тем не менее, Афра обрела свою священную христианскую реликвию; в ней она, должно быть, увидела образ Богоматери с новорожденным Иисусом.

Наверное, с тех пор девочка сотворила себе кумира из Палланта, умеющего переносить ее религиозные фантазии и мечтания на ленты папируса, придавая им олицетворенную вещественность, по жизни превосходящую натуру. Или же она попросту, от девичьей природы, безответно и безнадежно влюбилась в красивого улыбчивого юношу, каким предстал перед ее глазами воодушевленный счастливо сбывающейся мечтой смеющийся Паллант, с восторгом приехавший в Картаг.

С той же счастливой восторженной улыбкой на устах Паллант Ситак умер в ночной зимней тиши во сне в первый день холодных декабрьских календ, когда на влажную землю бесшумно опускались и таяли легкие снежинки. Ведь его давняя полудетская школьная мечта блаженно свершилась, и целый год он неизменно пребывал безмерно счастливым, находился рядом с любимейшим другом, радостно отдаваясь любимому делу.

На шестой день после христианского погребения и горестного оплакивания Палланта для всех неожиданно умерла Афра. Пришла возложить на его могилу незатейливую свежую хвойную зелень и тепличные цветы, роскошно присланные издалека другом Скевием, устало прилегла рядом и больше не встала. Когда нянька Эвнойя подошла к ней, чтобы поднять и отвести домой, она коснулась рукой похолодевшего бездыханного тела, какое оставили и жизнь и душа, неслышно отлетевшая к иному свету в непостижимое пакибытие.

Три скоропостижные близкие смерти для Аврелия слились в одну — окончательную и безвозвратную потерю былого прежнего существования.

Смерть-утрата может быть внезапной, в одночасье настигшей Юлия, дружка по детским играм. Случается ей подходить и медлительно, неостановимо, шаг за шагом готовить избранное ею живое существо, его ближних к неизбежному. Так было с Паллантом. Или же смертельная внезапность и смертоносная неостановимость происходят как вдруг, подобно на окончание краткого земного пути мечтательной девушки-рабыни Афры.

Тогда на две нундины Аврелий впал в тяжкое, ему казалось, неизбывное страдание; его одолели душевные муки и беспрестанная, едва ли исповедимая и исследимая скорбь. Таково горькое чувство потери удалившегося от нас в недостижимость материального небытия всего нам сладостно близкого и дорогого.

«…Какою печалью омрачилось сердце мое! Куда бы я ни посмотрел, всюду была смерть. Родной город стал для меня камерой пыток, отцовский дом — обителью беспросветного горя. Все, чем мы жили сообща, без него превратилось в лютую муку.

Повсюду искали его глаза мои, а его не было. Я возненавидел все, потому что нигде его нет, и никто уж не мог мне сказать: вот он придет, как говорили об отсутствующем, когда он был жив.

Предстал я сам для себя великой загадкой и спрашивал душу свою, почему она печальна и почему так смущает меня, и не знала она, что ответить мне. И если я говорил: надейся на Бога, она справедливо не слушалась меня, потому что человек, коего я так любил и потерял, был подлиннее и лучше, чем призрак, на какого ей велено было надеяться.

Только плач был мне сладостен, и он наследовал другу моему в усладе души моей…

Теперь, Господи, это уже прошло, и время залечило мою рану. Можно ли мне услышать от Тебя, от Того, Кто есть Истина, можно ли преклонить ухо моего сердца к устам Твоим и узнать от Тебя, почему плач сладок несчастным? Разве Ты, хотя и всюду присутствуя, отбрасываешь прочь от себя наше несчастье?

Ты пребываешь в Себе; мы кружимся в житейских переломах. И, однако, если бы плач наш не доходил до ушей Твоих, ничего не осталось бы от надежды нашей.

Почему с жизненной горечи срываем мы сладкий плод стенания и плач, вздохи и жалобы? Или сладко то, что мы надеемся быть услышаны Тобою?

Это верно в отношении молитв, какие дышат желанием дойти до Тебя. Но в печали об утере и в той скорби, окутывавшей меня? Я ведь не надеялся, что он оживет, и не этого просил своими слезами. Я только горевал и плакал, потерян я был и несчастен, потерял я радость свою.

Или плач, горестный сам по себе, услаждает нас, пресытившихся тем, чем мы когда-то наслаждались и что теперь внушает нам отвращение?..

Я был несчастен, и несчастна всякая душа, прикованная любовью к тому, что смертно: она разрывается, теряя, и тогда понимает, в чем ее несчастье, каким несчастна была еще и до потери своей.

Таково было состояние мое в то время. Я горько плакал и находил успокоение в этой горечи. Так несчастен я был, и дороже моего друга оказалась для меня эта самая несчастная жизнь. Я, конечно, хотел бы ее изменить, но также не желал бы утратить ее, как и его.

Во мне же родилось какое-то чувство совершенно этому противоположное — было у меня и жестокое отвращение к жизни и страх перед смертью. Я думаю, чем больше я его любил, тем больше ненавидел я смерть и боялся, как лютого врага, ее, отнявшую его у меня. Вдруг, думал я, поглотит она и всех людей, коли могла она унести его…

О, безумие, не умеющее любить человека, как полагается человеку! О, глупец, возмущающийся человеческой участью! Таким был я тогда: я бушевал, вздыхал, плакал, был в расстройстве, не было у меня ни покоя, ни рассуждения.

Повсюду со мной была моя растерзанная, окровавленная душа, и ей невтерпеж было со мной, а я не находил места, куда ее пристроить. Обильные пиры, любовные возлежания с женщинами, самые книги и стихи — ничто не давало ей покоя. Все внушало ужас, даже дневной свет; все, что не было им, было отвратительно и ненавистно. Только в слезах и стенаниях чуть-чуть отдыхала душа моя, но когда приходилось забирать ее оттуда, тяжким грузом ложилось на меня мое несчастье. К Тебе, Господи, надо было вознести ее и у Тебя лечить.

Я знал это, но и не хотел и не мог, и подавно я не думал о Тебе, как о чем-то прочном и верном. Не Ты ведь, а пустой призрак и мое заблуждение были моим богом.

И если я пытался пристроить душу мою тут, чтобы она отдохнула, то она катилась в пустоте и опять обрушивалась на меня. Я же оставался сам с собой — злосчастное место, где я не мог быть и откуда не мог уйти.

Куда мое сердце убежало бы от моего сердца? Куда убежал бы я от самого себя? Куда не пошел бы вслед за собой?..»

На Рождество Христово, совпадающее с продолжительными языческими сатурналиями и восточными празднованиями солнечного Митры, Аврелий пополудни порывно поднялся с мягкого ложа, оседлал чалую кобылу Горму и решительно наладился, направился в Картаг.

Правда, прежде он кое-как примирился с жизнью, с уготованной ему судьбой и отчасти с самим собой. Притом благонамеренно помирился с Моникой в благостный рождественский сочельник, испокон веков считающийся семейным праздником.

С матерью Аврелий пребывал в довольно неладных, натянутых, прохладных отношениях, время от времени разгоряченно перемежаемых спорами и ссорами на религиозную тему. Все из-за того, что накануне октябрьских календ, он взялся в судебном порядке защитить одного молодого человека, скандально известного в городе сектанта-манихея, сына вполне уважаемых родителей-христиан.

Благочестивейшая матрона Моника тем делом чудовищно возмутилась, потребовала, чтоб ее сын ни в коем случае в него не встревал. Слово поперек слова, но так обернулось, и Аврелий признался ей в приверженности к той же секте, какую мать обозвала сборищем богомерзких еретиков-гностиков. В ответ же услышала от сына о своем бездумном идолопоклонстве перед буквой фальшивых еврейских мифов, следовании невежественным суевериям простонародья, не знающего и не понимающего, кем на самом деле был сын Благого отца Иисус, обладавший только видимостью человеческой, но образом первочеловека будучи и бывши наделен.

Долго дискутировать на равных с лукаво мудрствующим сыном-еретиком мать не смогла, впала в нерассуждающую ярость, осыпала его непристойной безобразной бранью. Вскоре выдохлась, залилась горючими слезами и принялась молиться своему Христу, предоставив сыну делать все, чего ему в голову взбредет, лишь бы не выставлялся в городе на позорище с этим чудовищным манихейством.

О том Аврелия и просить-то не надо, если он вовсе не хотел терять кого-либо из хороших учеников, чьи родители — православные и твердокаменные христолюбцы с камнем веры на сердце и за пазухой. А те тяжеленькие камушки, сколь известно из святых писаний, суть камень преткновения и скала соблазна, как для искренних манихеев, так и для лицемерящих христиан-католиков.

Пусть тот, кто из вас совсем без греха, фарисеи, бросается на всех с камнями! Конечно, если хватит силенок добросить…

В присносущих силах и возможностях в преддверии того приснопамятного судебного присутствия Аврелий Августин был несокрушимо уверен. До осенне-зимней слабости души и тела было еще далеко.

А тут пришло изумительное и восхитительное задушевное письмо от Скевия Романиана, этим летом ожидаемо и долгожданно отчаянно разбогатевшего. Как ни подсчитывай, его немыслимо состоятельный дядюшка благополучно скончался, отписав любимейшему племяннику из Тагасты основную часть старого фамильного наследия Романианов, издавна владеющих приморскими имениями в Мавретании, Гетулии и на крайнем западе Нумидии.

Теперь вот крайне обеспеченному Скевию втемяшилась в озорную тыковку невообразимо фантастическая мысль-ноэма устроить в достославном Картаге риторскую научную школу. Сам грозится записаться в нее самым первым и самым главным учеником, забросив все дела, если управителей и без него, молодого, хватит. И каждому достанется жирный кусок тукеттума, поскольку за всеми пройдохами и прохвостами не присмотришь, не углядишь, где, сколько, как и кто из них уворует.

Не обращая внимания на риторские периоды Скевия, предельно ясно: задумка его умопомрачительная, сногсшибательная и зубодробительная. Поистине греческая панкратия и латинский гарпастон в одной философской амфоре!

Впрочем, думать, рассуждать о том философски было рановато, когда молодому грамматику и ритору Аврелию Августину предстояло успешно выступить в защиту человека, обвиненного в жестоком любострастном насилии и надругательстве над невинной целомудренной дочерью некоего многоуважаемого правоверного и христолюбивого куриала. Причем пострадавшая сторона в лице оскорбившегося отца с опозоренной дочерью ни много ни мало потребовала покрыть ее фамильное бесчестье смертной казнью насильника. Хотя на женитьбу и денежную компенсацию он, она, они все же милосердно соглашались, коли так решат глубокоуважаемые судьи.

Надо же! Это вам не контроверсия Сенеки Старшего, если к делу прилагаются многочисленные привходящие тайные туманные обстоятельств, какие на суде полагается сделать явными и ясными.

Настырные требования обвинения Аврелия саркастически потешали, он заранее предвкушал победу и оправдание подзащитного. Не меньше и не больше, оттого что с якобы невинной и целомудренной жертвой насилия богоравный юноша Аврелий очень тесно ознакомился более пяти лет тому назад, когда ее темной ночью рабы доставили к нему в загородный домишко в занавешенной лектике.

На память защитник Аврелий никогда не жаловался и хорошо помнит имя ее беспутной кормилицы-сводни, какое ему с возмущением сообщил Нумант. Ведь родная мать Нуманта, почтенная Эвнойя, выкормила, вынянчила его хозяина. Пускай на молочное родство с ним знающий свое место раб вовсе не претендовал, но намекнуть при случае вполне мог.

Рука руку моет — находим мы по такому поводу старинную греческую поговорку в «Сатириконе» Гая Петрония, — заметил Аврелий. Тем временем его руки совсем не забыли крупную родинку, приютившуюся над самыми девичьим воротцами у той, кого словно бы на днях насильно лишили невинности и целомудрия.

Включая пресловутого обвиняемого, о прочих старых и новых полюбовниках мнимой жертвы насилия начинающего адвоката Аврелия осведомил, уведомил вездесущий и пронырливый раб Оксидрак. Двое из них уместно не отказались дать показания на суде. И оба язычника со смехом припомнили осязаемо ту самую особую примету в меховой промежности у благонравной дочери благочестивого христианского отца.

В том, отчего его имя никак не всплывет на суде в каком-либо дурном свете, Аврелий нимало не сомневался. Тут уж спасибо Нуманту, в свое время застращавшего любвеобильных ночных посетительниц его доминуса ужаснейшей карой богини Кибелы. Смотрите, мол, страшитесь разгневать Великую матерь, если ту особу, кто разболтает всему свету и нарушит покров таинства священного эротического обряда, она непременно подвергнет безвозвратному женственному оскоплению.

По мнению Нуманта, оно состоит в том, что женский промежный сосуд любви склеится, слипнется, зарастет, заровняется… И через некоторое время на ровном месте останется маленькая дырочка, чтобы малую нужду справить. Притом груди у той, кому в острастку устрашающе мстит гневная богиня, усыхают, опадают, тоже становятся плоской равнинкой с чисто мужскими мизерными сосочками.

Одну такую наказанную оскоплением бывшую женщину он, честнейший человек, готовый поклясться всеми богами, сам собственными своими глазами видел совсем голой в термах в Мадавре на сатурналиях, — страшно сказывал Нумант с выпученными дальше некуда гляделками.

Аврелий и не пытался убедить суевера в том, что в термах тот выкатил в изумлении глазищи на достаточно известного мадаврского андрогина, признанного таковым учеными медиками, а по суду объявленного мужчиной-отпущенником. Этот судебный казус профессор Скрибон разбирал с майористами, потому как урод, купленный в виде женщины-рабыни, добился-таки свободы от хозяина, супротив римских законов вынуждавшего его заниматься содомитской проституцией.

Подумав о Нуманте, Аврелий прикинул, стоит или нет потребовать дознания под пыткой той кормилицы-сводни, чтоб доложила обо всех шашнях воспитанницы, каким она бесстыдно пособничала. Решил: это ни к чему, так же, как и допрос с пристрастием рабов-носильщиков.

Ведь едва запахнет жареным в пыточном застенке, они тут же все выложат и гнева богини не испугаются. Тогда и защитнику, тоже обляпанном в грязи, ой неблагонравно придется. Суеверия суевериями, но не до такой же степени?

Предварительные прикидки обрели подтверждение на суде, когда нежданное появление Аврелия в качестве противоположной стороны подвергло мнимую жертву насилия в суеверный ужас. Она больно ущипнула отца за бедро. Видимо, по-родственному, непроизвольно.

Тогда как родитель ничего не понял и важно кивал напыщенной речи обвинителя. Присутствие вокруг всех тех, кого его дочь одарила телесной благосклонностью, надутого папаса очевидно, также не обеспокоило.

Он только слегка встревожился, когда защитник окольно повел речь о неких деликатных особенностях женского телосложения в свете предполагаемого насилия. Дескать, их повреждение должно указать на грубость воздействия. Возможно, необходим еще один досмотр женщиной-повитухой…

Вероятно, отец, наверняка с лысеньких младенческих лет дочери, знал об этой ее родимой особенности. Но нисколько не мог предположить, что она обернется особой приметой, о которой осведомлены воочию и на ощупь многие и многие ему незнакомые и полузнакомые мужчины.

Это уже пошла главная часть защитительной речи с рекогнициями-узнаваниями и театральными перипетиями-переломами…

Дочь оказалась сообразительнее отца, и дошло до нее быстрее, почему сейчас строгие судьи удалят лишнюю публику из присутственного места и начнут наголо рассматривать, изучать эту общеизвестную особую примету. Вот такого урона фамильной чести, выставленной в голом виде на форуме, отец ей ни за что не простит.

В то время как тупому родителю, что-то неслышно шептал на ухо обвинитель, а трое судей-магистратов с каменными обязательными лицами безмолвно прослушивали адвокатское красноречие, предполагаемая жертва насилия вдруг, будто бы только что, наконец, заметила стоящего под охраной предполагаемого насильника и громозвучно, театрально вскричала:

— Господи, Боже милосердный!!! Нет! Это не тот, а другой! Тот, назвавшийся его именем, был толстым и низким, а этот — высокий и стройный…

Нет! Дайте мне сказать…

Аврелий совсем не пытался сетовать на то, что его так невежливо и страстно прервали. Он картинно распростер руки, охватив в миролюбивом объятии весь белый свет. На нет и суда нет!

Слава в вышних Богу, ниспосылающему и в христианах благоволение, если к его подзащитному с большего и в дальнейшем не имеется каких-либо претензий и притязаний.

Как поведал Аврелию по дороге в Картаг всезнающий отпущенник Оксидрак, один из судей все-таки возымел желание подробно изучить все обстоятельства дела и рассмотреть поближе благонравие девушки, почему-то подвергшейся насилию. Однако коллеги большинством голосов его отговорили от такого неблагодарного занятия, когда закрыто совещались, чего же им делать, если обвиняемый вовсе не обвиняемый, а претерпевшая как бы девица в расстроенных чувствах не помнит: было или не было насилия. И девственность она-де потеряла, когда дура-нянька ее неловко зацепила, обмывая дитя в мелком лабруме…

Оксидрак обрел свободу по завещанию Палланта, попросившего своего бывшего раба-педагога и заботливого дядьку-воспитателя приглядеть за другом Аврелием в Картаге. Смиренно ожидая скорого прихода смерти, Паллант уж не мечтал о риторской школе и от всей души, уходящей в посмертие, желал любимейшему другу долгих счастливых лет в жизни, исполненной больших предержащих радостей и малых преходящих печалей.

Память об ушедшем сблизила Аврелия и Оксидрака больше, чем дорога обычно сближает попутчиков. Позабыв о плутоватости и хитроумии, отпущенник, обязавшийся всемерно помогать милому дружку блаженной памяти покойного хозяина, откровенно рассказал Аврелию, почему в Мадавре он нарочно познакомил его со жрицей Кабиро. Уж очень опасался, как бы не возникла ненароком между двумя подростками рукоблудная платоническая любовь, за какую можно было понести жестокое наказание в школе профессора Скрибона.

Оттого и наказывал Оксидрак собственных учеников Палланта и Аврелия весьма умеренно. Хотя и понимал: подобное мягкосердечие до добра не доведет. Bзять хотя бы, припомнить того же мелкого пакостника и пересмешника Зимородка, то есть сынка скобяного торговца Киртака. Вот уж где будущий разбойник растет-подрастает!

Оксидрак, кстати, одобрил умное решение Аврелия с бухты-барахты не тащить с собой в Картаг безмозглых рабов. Пользы от них при обустройстве на новом месте с гулькин нос, а баловства для этих животных в большом-то городе сверх головы на большой палец промеж ног, что для женского рода, что для мужского. Упомянуть хотя бы пьяницу, ворюгу и развратника Икела.

Вот почтенная Эвнойя подумает и решит, сколько и кого ей полезней иметь под своим началом в Картаге. Домина-матрона Моника Августиана с ней непременно согласиться. Между тем он, Оксидрак Паллантиан, подберет апартаменты в пристойной инсуле для достойного размещения профессора Аврелия и его домочадцев.

Дать Эвнойю в услужение Аврелию предложила Моника, и он не стал ей прекословить. Он также с легким сердцем вручил ей бразды правления всем их совместным состоянием и достоянием в Тагасте, оставив на ее благоусмотрение денежные суммы, какими она сможет его поддержать.

Небольшие долги по грамматической школе он покрыл, а денег на путевые издержки ему хватит. В Картаге ему непременно окажут существенную поддержку Скевий Романиан и влиятельные манихейцы, с подачи все того же изобретательного Скевия нынче одержимые мыслями о риторской школе под эгидой пророка Мани. Вслед и об общественных суммах от картагских декурионов можно будет во благовремении подумать.

Непрошенного вмешательства манихеев в будущую преподавательскую и философскую деятельность Аврелий Августин нисколько не опасался, сколь скоро обучение судебной риторике есть дело публичное, имперское, находящееся под неусыпным контролем городских магистратов. Тем более, мадаврскому грамматику и ритору Клодию Скрибону как-то удавалось благополучно справляться с наскоками и натиском жестоковыйных твердолобых христиан, какие не чета мягкосердечным и благодушным манихейцам, склонным прислушиваться к голосу научного разума и риторической благорассудительности.

Впрочем, у всяких убого и бессмысленно верующих невежество да глупость частенько прикрываются именами простоты и невинности, — скептически отметил молодой философ Аврелий. Богоискательством он уже намеревался заняться самостоятельно и самолично, не обращаясь к помощи тех, кого он полагал нищими умом, словом и знанием.

Безусловно, трое хороших, знающих, преданных учеников у него уже наличествуют. Он сам когда-то привел в манихейскую общину молодых школяров Гонората Масинту, Небридия Дамара и совсем мальчишку, минориста-грамматика Алипия Адгербала, отучившегося у него три месяца в Тагасте. Все трое теперь готовы записаться к нему в школяры-риторы, как сообщает друг Скевий, кого он тоже сделал кое-каким последователем религиозно-философского учения безупречного пророка Мани.

Пожалуй, благородного Скевия Вагу Романиана по жизни больше привлекают лошади и женщины, благословенное в веках любомудрие он вовсе не отрицает насмешливо и презрительно. В противоположность невежественной черни из христиан, Скевий отроду серьезно, основательно способен выносить из сокровищницы книжных знаний новые и старые истины. Гипотетически и фундаментально, — истинно скажем по-гречески и по-латыни.

Тем временем Аврелий ничего не говорил Скевию об основательных и длительных отношениях с Сабиной, потому что боялся насмешек в беспробудной, беспросыпной приверженности одному и тому же внебрачному супружескому ложу. Или тому подобных сатирических высказываний-сентенций на ту же извечную тему.

Как водится, фигура умолчания помогла. Насмешливый Скевий о Сабине и думать вскоре позабыл. Мало ли на свете беловолосых рабынь-сабинянок с большущей маммой сверху и вместительной вагиной снизу? Друг Аврелий поимел кое-какое вагинальное дельце, ну и Бог с ней.

Зато Оксидраку о сабинянке из фамилии сенатора Фабия Атебана следовало кое-что сообщить, чтоб проныра-отпущенник все вызнал и разузнал о ней и ее трехгодовалом сыне. Выводы пускай делает какие угодно, но эти сведения Аврелию очень и очень необходимы, так же, как и сама Сабина, к кому он счастливо и надолго возвращается…

Первые три-четыре года обучения довольно образованных и умных учеников, перешедших к нему от картагских учителей грамматики и риторики, включая славных юношей, приехавших из других городов, чтобы поучиться именно у него, показались Аврелию сплошным праздником и непрерывным удовольствием, удивительным образом превратившимся в любимое занятие. Он опять с предвкушением просыпался перед рассветом с приятным чувством, что вот сейчас, солидно ступая, в сопровождении рабов небезызвестный профессор Аврелий Августин прошествует в собственную школу натурфилософской и судебной риторики близ форума достославного столичного Картага.

Ему было мало дела до страшного поражения, какое римским легионам нанесли вестготы дукса Фритигерна в Адрианопольском сражении. Он лишь пожал плечами, услыхав о гибели кесаря Валента и о том, что империум на Востоке достался успешному военачальнику иберийцу Теодосию. Постоянные войны на востоке и на западе молодого профессора Аврелия никоим краем не касались, если на южном африканском лимисе римского домината все спокойно и благословенно.

К ущемлению имущественных прав языческих храмов и жрецов он отнесся вполне апатически. Равно его ничуть не взволновали эдикты и попытки кесаря Грациана, призванные хоть как-то упорядочить бесчисленные христианские ереси, секты, претендовавшие на владение одними и теми же храмовыми зданиями и городскими базиликами.

В то же время немногочисленные общины манихейцев, подобно обособленным экклесиям христиан-гностиков, разбросанным тут и там на западе, востоке и юге, духовно и душевно, отчасти телесно, существовали отдельно от римского домината, если они не вносят мятежного беспорядка, не создают по-республикански беспокойств местным провинциальным декурионам и декемвирам. Когда куриалы и квириты благоразумно отдают кесарям кесарево, им дозволяется поклоняться всевозможным символам веры, какие только они себе изберут благоугодно.

Совсем противоположное дело — правоверные католические христиане, действующие, проповедующие в том же частном порядке, но на дух тебе не переносящие общественного инаковерия и религиозного инакомыслия.

Вообще-то, и Аврелий не так чтобы очень удовлетворен принадлежностью к общине картагских манихеев. Скажем, недавно появившийся в Картаге превознесенный дальше некуда манихейский проповедник Фавст не произвел на него особого впечатления. Одного риторического красноречия все же маловато, кабы развивать натурфилософское умопостижение миропорядка. Нужны также прочные знания, обеспеченные свободными искусствами, направляющими познавательную силу разума, взыскующего неопровержимые научные истины.

Ко всему прочему, уже без натурфилософии и высоких материй, в последнее время денег от манихеев на дальнейшее развитие школы жди не дождешься, не допросишься. На поездку Небридия и еще двух учеников в Рим и Александрию поскупились, скряги. И у друга Скевия не очень-то попросишь, когда он в Кесарийской Мавретании, улаживает запутанные имущественные дела, тяжбы и споры.

Моника, спору нет, оговоренные деньги исправно присылает из Тагасты. Но в нагрузку в каждом письме слезоточиво умоляет отречься от греховного манихейства. А сенатор Фабий, хоть и способствовал в получении дотаций из городского пекуния, едва ли не при всякой встрече укоризненно напоминает о том, что негоже приставлять новые заплаты единобожия к ветхой расползающейся одежде языческой религии.

Надо отдать ему должное: в отличие от Моники, философски образованный нумидийский христианин Фабий рассматривает учение Мани в категориях и качествах своеобразной разновидности суесловного язычества, занесенного на христианскую почву из Индии и Персии. Ему убедительно вторит просвещенный книгочей и владелец книжной лавки ионийский грек Капитон.

Со всеми тремя неизменными оппонентами Аврелий с некоторыми оговорками в основном благожелательно соглашается, ничуть не желая побивать их неопровержимыми риторическими доводами, логическими аргументами, софистическими опровержениями. И тем самым доводить дело до разрыва хороших, доброжелательных отношений, какие его полностью устраивают.

Например, Фабий, когда к нему в дом вернулась овдовевшая младшая дочь, отпустил на волю ее прислужницу Сабину вместе с сыном Адеодатом. Поскольку Сабина раскаялась во всех грехах, окрестилась душой и телом, обратившись в примерную христианку, он ее к себе приблизил, определил грамотной и трудолюбивой, честной отпущеннице вести целый ряд экономических и крематических дел. То есть кое в чем доверил дом и деньги, выразимся уже не по-гречески, а на материнской латыни.

А еще через пару лет молодой отпущеннице Сабинe Галактиссe по праву предоставлена должность почтенной домоправительницы сенатора Фабия Метелла Атебана. Пускай им злоязычные сплетницы и сплетники зачислили ее в любовницы молодящегося старика, Аврелий-то лучше всех знает, кому периодически целиком принадлежат тело и душа Сабины. Каморка под крышей над портиком книготорговли грека Капитона частенько используется в самых приятно-сладостных сношениях, какие только могут быть между страстно любящими друг друга мужчиной и женщиной.

Аврелий также довольно часто под разными благовидными предлогами посещал дом Фабия, чтобы как будто невзначай в силу научно-математического интереса к гороскопу мальчика Адеодата, посмотреть, как подрастает тайный сын сожительства отпущенницы Сабины и его самого. Внебрачный ребенок, оно конечно, не совсем нормально, но и с этим его отцу и матери должно смириться благорассудительно и благодарить Всевышнего за счастливое благоденствие.

«Недалеко от нас всемогущество Божие, даже если мы далеки от Бога…»