Годы 1141-1143-й от основания Великого Рима.

4-6-й годы империума Валентиниана Секундуса, августа и кесаря Запада. 9-11-й годы империума Теодосия, августа и кесаря Востока.

Годы 387-389-й от Рождества Христова.

Медиолан. Остия. Рим. Картаг. Тагаста. Весна, лето, осень, зима и вновь лето.

Весной и летом после крещения Аврелий оставался в Медиолане. Пускай его ученики Алипий и Эводий наперебой уговаривали возвратиться в Африку, он все же предпочел хоть изредка видеться и беседовать с Амвросием. Сына Аврелий поместил в грамматическую школу к Верекунду и Небридию. А большую часть дневного и вечернего времени старался уделять религиозно-философским трудам. Потому как на их написание его благословил епископ Амвросий, с удовольствием ознакомившийся с «Диалогами» и трактатом «О музыке».

В сентябрьские иды Амвросий уехал в Аквилею. Этoт отъезд он ему объяснил нежеланием встречаться с узурпатором Максимом, перешедшим через Альпы и направлявшимся со всем воинством в Медиолан. В неотвратимости гражданской войны между западным узурпатором Максимом и кесарем Востока Теодосием епископ Амвросий был полностью убежден и решил переждать в некоторой безвестности смутное тревожное время. Заодно и закончить вне мирской суеты и политических треволнений свой фундаментальный труд «Об обязанностях священнослужителей».

К тому времени кесарь Валентиниан и его мать Юстина уже нашли убежище во владениях Теодосия в греческих Тессалонниках. Факт более чем убедительный.

Рвущегося к империуму Максима и политической смуты Аврелий нисколько не опасался, но тоже рассудил за благо уехать, поскольку ему внушало определенную тревогу душевное состояние матери. Поэтому он поддался на уговоры тагастийского уроженца Эводия, оставившего службу преторианского дознавателя, чтобы вернуться на родину.

И мать на это возвращение согласна, хотя и без особого воодушевления. Просто ей нынче равным образом безразлично, где жить, существовать, чем себя занимать, если она не находится в церкви, не преклоняет молитвенно колени у могил святых мучеников на христианском кладбище или же, когда ее сыну Аврелию попросту недосуг с ней общаться.

В последнее время Моника ему представляется, словно бы человеком, кто неимоверными усилиями добрался до горной вершины, радостно огляделся вокруг и вдруг с горечью понял, что ему предстоит столь же тяжкий и уж вовсе безрадостный, длительный спуск. Только вниз, неважно вперед ли назад.

Быть может, лучше навек остановиться, чтобы навсегда остаться на безжизненном каменном пике? И здесь наверху покончить со всяческой пожизненной мирской маетой? Цель-то ведь достигнута. Чего ж большего желать, маяться?

Наверное, оттого в предчувствии малоосознанной неизбежности Моника совсем не в христианском духе, а скорее по-язычески не раз прошедшей зимой говорила: раньше чем умереть, увидеть бы старшего сына православным христианином. А вот теперь, будто ей отныне незачем существовать, коль скоро ее молитвами Аврелий обрел крещение в истинной вере. К чему теперь эта жизнь земная?

Как мог, Аврелий постарался красноречиво разубедить мать не поддаваться греху добровольного пассивного самоистребления, не уподобляться языческим философам, с легкостью кончающим с собой по разным неправомерным мотивам, внешним и внутренним. Например, пассивно — уморив себя голодом, или же активно — вскрыв вены.

Право слово, не к лицу христианам самонадеянно и самодеятельно ее, жизнь-то, прекращать, рвать ту самую нить, какая им совсем не принадлежит безраздельно. Ибо и она дается Богом, как и все в этой жизни. Только в смертной болезни безбожия некоторым мнится, что это не так.

Притом преждевременное окончание счетов с данным нам в генесисе одушевленным и одухотворенным телесным бытием вряд ли дарует вечный покой во плоти. Но в ином существовании, может статься, наступит навечно, бесконечно длящейся живой смертью или мертвой жизнью для смертного тела и бессмертной души до и после окончательного Страшного судилища Христова.

Ведь никому неведомо, каким судебным подобием и карающим образом Господь отдает должное воздаяние пассивным самоубийцам, безразличным к жизни и к смерти. Ему отмщение, и Он воздаст.

В любом исходе бесконечное умерщвление и вечный огонь в аду, куда хуже, нежели сравнительно краткая человеческая жизнедеятельность, сгорающая немногим быстрее восковой свечи. Зачем, позвольте спросить, ее жечь с обоих концов? Света от того не слишком прибавится, но общая польза от столь кратковременного освещения несомненно уменьшится…

С большего Аврелию удалось вывести мать из очень знакомого ему состояния слабости духа и душевного тела. Допустим, подобные проявления слабосилия и безволия протекают у всех по-разному, но общие-то признаки-симптомы в каждом случае-казусе найдутся.

Да и лечить их в равном отношении возможно словом. Иногда достаточно словесно обратиться к самому себе, наедине с собой, как это делал кесарь Марк Аврелий. А можно услыхать снизошедшее к ним слово в олицетворенном чудотворении, подобно Моисею или Иоанну Предтече, чтобы облечься новыми духовными силами. Либо обрести благовещательное укрепление духа как Матерь Божья.

Хотя проще всего от ближних своих получить и услышать слова участливого утешения и понимающего облегчения душевных тягот. Так оно лучше всего, если им достает, у них довольно соболезнующего понимания, проникновенного участия и деликатной чувствительности к душевному состоянию тех, кто их окружает.

Видимо, благочестие на круг вошло у Моники в прочувственную привычку и обыкновение, когда задушевного разговора-молитвы с Богом недостаточно. И засим непременно требуется получать простейшие ответы свыше в виде знамений, сновидений, помогающим простым и слабым умам жить и существовать.

Проницательно глядя на мать, Аврелий впервые задумался над тем, насколько вероисповедание и вера непосредственно связаны с познанием всякого сотворения и твари в предопределенном измерении Господнем.

«…Ты наказываешь людей за то, что они совершают по отношению к себе самим. Даже греша перед Тобою, они являются святотатцами перед душой своей, портя и извращая природу свою, какую Ты создал благообразною…»

Особого греха в нынешнем отношении матери к миру Аврелий не увидел, но отказать ей в душеврачебной помощи никак не мог. Как бы ни хотелось побольше времени уделять собственным сочинениям, он стал ее участливо выслушивать в продуктивные утренние часы, как только она приходила к нему из церкви.

Относилась она теперь к сыну с безотчетным почтением. Не то что раньше, кичливо по-родительски полагая, яйца бишь курицу не учат. Еще как потомство наседку обучает, особенно, когда Бог заповедал рожать его в муках!

Вдобавок стоило Аврелию окреститься, как мать немедля признала в нем главу фамилии, кому следует подчиняться в существенных семейных вопросах. Например, ему было достаточно чуть-чуть намекнуть, чтобы Моника прекратила приглашать благочестивую вдову Эльпис к ним домой.

Теперь же сын обрел над ней главенство и старшинство в духовном отношении. Пусть ему вовсе того подчас не хотелось, но почасту выслушивать долгие материнские исповеди необходимо, чтобы помочь ей обрести хоть какую-то опору для душевного тела, неразумно пытающегося освободиться от утecняющих его оков плоти. Притом того же самого в ту пору потребовала и разумная мыслящая душа Аврелия Августина.

Аврелий точно не помнил: было ли то в Медиолане или уже в Остии, когда во взаимных исповедальных беседах они пришли к тому, что любое удовольствие, доставляемое телесными чувствами, осиянное любым земным светом, не достойно не только сравнения с радостями небесной жизни, но даже упоминания рядом с ними. Однако, возносясь сердцем и душою к Богу, они перебрали одно за другим все создания Его и дошли до самого неба, откуда светят на землю солнце, луна и звезды. И, войдя в себя, думая и говоря о творениях Господних и удивляясь им, приблизились к той стране неиссякаемой полноты, где Он вечно питает верующих пищей истины, где жизнь есть та мудрость, через которую возникло все, что есть, что было и что будет.

Сама по себе такая жизнь не возникает, а остается той, какова она есть, какой была и какой всегда будет. Вернее: для нее нет «была» и «будет», а только одно «есть», ибо она вечна. Вечность же не знает понятий «было» и «будет».

И пока они с пониманием рассуждали о вечной жизни и жаждали ее, им удалось чуть прикоснуться к ней всем трепетом их сердец. И вздохнули и оставили там начатки духа и вернулись к скрипу людского языка, к словам, возникающим и исчезающим.

«…Что подобно Слову Твоему, Господу нашему, пребывающему в Себе, не стареющему и все обновляющему!

Мы говорили: если в ком умолкнет волнение плоти, умолкнут представления о земле, водах и воздухе умолкнет и небо, умолкнет и сама душа, о себе не думая, умолкнут сны и воображаемые откровения, всякий язык, всякий знак и все, что проходит и возникает, если наступит полное молчание, если они, сказав это, смолкнут, обратив слух к Тому, Кто их создал, то заговорит Он Сам, один, не через них, а прямо от Себя. Да услышим слово Его, не из плотских уст, не в голосе ангельском, не в грохоте бури, не в загадках и подобиях, но Его Самого…»

Если внимательно прислушаться к миру, то всё говорит: не сами мы себя создали, нас создал Тот, Кто пребывает вечно.

«Да услышим Его Самого! Без них, как сейчас, когда мы вышли из плоти и быстрой мыслью прикоснулись к Вечной Мудрости, над всем пребывающей.

Когда б такое состояние могло продолжиться, а все низшие образы исчезнуть, и она одна восхитила бы, поглотила и погрузила в глубокую радость своего созерцателя. Если вечная жизнь такова, какой была эта минута того постижения, о котором мы вздыхали, разве оно не то, о чем сказано: войди в радость господина Твоего?

Когда это будет, не тогда ли, когда все воскреснем, но не все изменимся?..»

Временные животные муки и преходящие радости жизни помогает преодолевать вера в изменение к лучшему всем исповедующим Бога живого. Поэтому Аврелий, пожалуй, без большой охоты, но с долготерпением принимал у Моники искренние женские признания, в значительной мере пребывал в ощущении ее исповедника, даже в определенной степени духовного отца.

Определенно, пришлось ему выслушать в подробностях о четырех неудачных беременностях, прежде чем родился первый здоровый ребенок — ее старший сын Аврелий.

Рассказала она, не стыдясь, и о пьянстве, каковой порок она приобрела в отрочестве, из озорства пробуя неразбавленное вино, какое разливала из амфор и подавала к родительскому столу. По ее мнению, все из-за того, что в детстве злобная нянька-старуха запрещала ей употреблять, невзирая на жгучую жажду даже воду — одно-другое питье не иначе как за обедом.

Вот в малолетстве Моника и пробовала пить вино вначале по капле, в продолжение перешла на киафы и даже больше. Трудно сказать, чем бы все кончилось, кабы ее не выдала родителям на расправу злонамеренная рабыня, ей помогавшая в винном подвале. Отец больно выпорол и молодую госпожу и пуще того прислужницу за то, что не донесла раньше.

Родительское внушение ненадолго подействовало. Но лишь до замужества в шестнадцатилетнем возрасте. Во время тяжких беременностей она снова принялась искать утешения в неразбавленном вине. И опять об этом ее пороке стало известно из-за болтливости другой служанки, возжелавшей рассорить ее со свекровью и мужем.

По счастью, Патрик все понял правильно и добросердечно, потому они перебрались в собственный дом, удалившись от его матери и ее злоязычных рабов. Мужу она дала честное слово вообще не прикасаться к вину и строго держалась того обещания до самого рождения Аврелия.

Потом эта порочная склонность к винораспитию то уменьшалась, то вновь возобновлялась с прежней тягой. Отрезвила же ее насовсем внезапная болезнь старшего сына. Тот чем-то тяжело отравился, наверное, когда ему было лет семь-восемь, или того меньше. Но чудесно выздоровел.

По словам Моники, подкрашивать воду вином она начала позднее, чтобы подать пример воздержанности едва ли не взрослому четырнадцатилетнему Аврелию, учившемуся тогда грамматике в Мадавре. Оно понятно, если его отец пытался найти нездоровое забытье в винных парах, разорившись в своих авантюрах на юге.

О физических отношениях с Патриком она тоже без утайки поведала сыну, но ни в чем не обвиняя покойного мужа. Она даже велела Аврелию похоронить ее в Тагасте рядом с тем, кого она любила и прощала ему все его мужские измены во время ее постоянных многолетних тягостей женского плодоношения.

Что было в законченном прошлом, того уж не миновать. Наш вдох не есть возвращенный выдох. Хотя иное, покамест не свершившееся неопределенное будущее людям более чем доступно. И потому Аврелий предложил Монике, шаг за шагом вернувшейся к прежнему жизнедеятельному расположению телесной души, как-нибудь поаккуратнее расторгнуть его помолвку с малолетней Максимиллой.

Воспрянувшая духом и телом Моника тут же нашла равноценную замену старшему сыну, отныне не желающему связывать себя брачным обетованием, в лице младшего отпрыска. В принципе вопрос почти решен между двумя фамилиями, никто не против. Причем разница в возрасте между Корнелием и Максимиллой чуток поменьше будет, отметил Аврелий и удовлетворенно углубился в трактат «Против академиков».

В Остию к Корнелию, чтобы оттуда поскорее отплыть в Картаг, они отправились на октябрьских календах. Зимних бурь никто не страшился, как скоро Моника видела пророческий сон о благополучном спокойном окончании пути по суше и по морю всех ближних своих.

Стремясь побыстрее прибыть в Остию, они не задержались в Риме, куда, как известно, ведут все пути-дороги в Италии и в римском доминате. Взяли с собой почтенную Эвнойю, важного купца Оксидрака, возжелавших посадить дорогих патронов на корабль, и снова в дорогу, на сей раз недалекую, к устью Тибра.

Благодарение Богу, позволяющим жить совместно людям единодушным, потому что вместе с Аврелием за море в Африку отправлялись и его друзья-ученики. Только Небридий остался в Медиолане. Служба есть служение, тут и думать нечего.

Обсудив с младшим сыном фамильные дела, обо всем договорившись, Моника опять впала в глубокую задумчивость, в отсутствии Аврелия вновь поговаривала о презрении к жизни и о благе смерти. Через несколько дней она слегла в простудной лихорадке. Ненадолго ушла в беспамятство от жара, потом, очнувшись, прояснившемся взором глянула на сыновей и твердо сказала:

— Здесь, родные мои, вы похороните мать вашу.

Аврелий молчал с комком в горле; меж тем Корнелий попробовал было ей возразить. Мол, способнее ей умереть не на чужой италийской земле, а на родине в Тагасте.

Моника неприязненно на него взглянула и обратилась к безмолвному Аврелию:

— Ты посмотри, чего твой младший брат говорит матери своей!

Затем строгим голосом наказала им обоим:

— Положите мое тленное тело, где придется. Не беспокойтесь о нем… Ничто не далеко от Бога. Нечего бояться, что при конце мира Он не вспомнит, где меня воскресить…

Прошу об одном: поминайте меня у алтаря Господня, где бы вы ни оказались.

Утомившись от чрезмерно волевого усилия, мать заснула. Девятого дня от начала болезни она спокойно, без страданий отошла в мир иной, в жизнь иную, в умиротворении ожидаемого пакибытия — воскресения в новой плоти, где бы и какой бы не предстала прежняя телесная смертная оболочка ее бессмертной души.

По христианскому благочестивому установлению исступлено, навзрыд, во весь голос напоказ, во всеуслышание непристойно отдаваясь скорби, Святую Монику никто из ее ближних не оплакивал; не выражал публично личную горесть свою, подобно траурным воплям беспутных язычников-материалистов, ложно верящих в конечное исчезновение души человеческой.

«…Я закрыл ей глаза, и великая печаль влилась в сердце мое, захотев излиться в слезах. Властным велением души заставил я глаза свои вобрать в себя этот источник и остаться совершенно сухими. И было мне в этой борьбе очень плохо.

Когда мать испустила дух, Адеодат, дитя, жалостно было зарыдал, но все мы заставили его замолчать. И таким же образом что-то детское во мне, стремившееся излиться в рыданиях этим юным голосом, голосом сердца, было сдержано и умолкло…

Что же так тяжко болело внутри меня? Свежая рана оттого, что внезапно оборвалась привычная, такая сладостная и милая совместная жизнь?

Мне отрадно вспомнить, как в этой последней болезни, ласково благодаря меня за мои услуги, называла она меня добрым сыном и с большой любовью вспоминала, что никогда не слышала она от меня брошенного ей грубого или оскорбительного слова.

Но разве, Боже мой, Творец наш, разве можно сравнивать мое почтение к ней с ее служением мне?..»

Эводий взял псалтырь и запел псалом, который подхватили все присутствующие, чада и домочадцы усопшей:

— Милосердие и правду Твою воспою Тебе, Господи…

Сошлось много знакомых христиан и верующих женщин. Те, на чьей это обязанности, принялись по обычаю обряжать тело. Аврелий же в стороне, где мог это делать пристойно, рассуждал с людьми, решившими его не покидать, о том, что приличествует этому скорбному часу.

«Я же в уши Твои, Господи, — никто из них меня не слышал, — кричал на себя за мою слабость, ставил плотину потоку моей скорби, и она будто подчинялась мне, а затем несла меня со всей своей силой, хотя я и не позволял слезоточивости прорваться, а выражению лица измениться…»

Лишь на следующий день, сходив с Адеодатом в остийские термы, глубокой ночью Аврелий дал волю тихим слезам.

«…Пусть льются, сколько угодно. Словно на мягком ложе успокоилось в них сердце мое, ибо уши Твои, Боже мой, слушали плач мой. Он не был слышен кому-нибудь, кто мог бы пренебрежительно истолковать его.

И теперь, Господи, Тебе пишу я эту исповедь. Пусть читает, кто хочет, и истолковывает, как хочет. А если найдет, будто я согрешил, плача краткий час над моей матерью, над матерью, временно умершей в очах моих и долгие годы плакавшей надо мной, чтобы мне жить в очах Твоих, вольно ему насмешничать надо мною. Но если есть в нем великая любовь, пусть заплачет о грехах моих перед Тобой, Отцом всех братьев во Христе Твоем…

И внуши, Господи Боже мой, внуши рабам Твоим, братьям моим, сынам Твоим, господам моим, коим служу словом, сердцем и письмом, чтобы всякий раз, читая это, поминали они у алтаря Твоего Монику, слугу Твою, вместе с Патриком, некогда супругом ее, через плоть коих ввел Ты меня в эту жизнь.

Пусть с любовью помянут они их, родителей моих, на этом преходящем свете, и моих братьев в Тебе, Отец, пребывающих в Православной Церкви, моих сограждан в Вечном Иерусалиме, о котором вздыхает в странствии своем, с начала его до окончания, народ Твой. И пусть молитвами многих полнее будет исполнена последняя ее просьба ко мне — через мою исповедь, а не только через одни мои молитвы…»

После похорон Моники они вернулись в Рим. Переезд в Африку, — кто суеверно, а кто благоразумно, — отложили до будущей весны. Аврелий не возражал. Тогда как почтеннейший отпущенник Оксидрак рад приютить у себя в доме на Квиринале все духовное братство доминуса-магистра Аврелия.

В то же время другой его старый добрый знакомец, светлейший сенатор Квинт Симмак, столь же отрадно приветствовал в Медиолане узурпатора Максима и поздравлял с италийским консульством от имени и по поручению сената и римского народа. Как говориться, по-республикански действовал, грамматически и политически верно.

В Риме Аврелий поместил Адеодата в хорошую грамматическую школу, но и сам уделял предостаточно внимания сыну, при любой возможности занимаясь его образованием и христианским воспитанием. Меньше всего ему хотелось, чтобы Адеодат ударился в какую-нибудь псевдорелигиозную ересь, соблазняющую любознательные, но незрелые умы.

Попутно Аврелий Августин начал делать заметки к новому опусу «О магистре» и кое-что писать в опровержение манихейства. Ведь содержание вербума изустного непременно следует подкрепить и закрепить письменной формой. Тогда и о формуле воплощенного логоса можно вольно порассуждать с Алипием и Гоноратом.

Вольноотпущенник Оксидрак и в Риме остался верен прежней пронырливости и неистребимой страсти к всеведению. Хотя с недавних пор его содержательно интересует людская политика гораздо большего размаха и пошиба. Он-то и доставил Аврелию прелюбопытное известие о тайной встрече медиоланского епископа Амвросия с восточным кесарем Теодосием.

Случилось это незаурядное событие в апрельские ноны. Стало быть, не за горами и вторжение легионов Теодосия либо морем либо посуху через Иллирик. Не зря Амвросий засел в Аквилее, поближе к месту вероятного вооруженного противоборства в схватке за реальную верховную власть во всем римском доминате, где несовершеннолетнему августу Валентиниану Младшему уготована миметическая роль не более, нежели декорума с имперскими регалиями.

В противоположность отпущеннику Оксидраку Паллантиану, мирская политика тогда никоим образом не входила в круг интересов религиозного философа Аврелия Августина. В тот год он больше стремился постичь внешнее поверхностное сходство и глубинные внутренние различия между апостолическим христианством и учением Платона Афинского, включая измышления эпигонов-академиков.

Только после бесславной гибели узурпатора Максима в сентябрьские ноны он и его друзья-ученики отплыли из Остии в Картаг. Аврелий решил не брать с собой в Африку Адеодата, отослав его учиться в Медиолан к Небридию и Верекунду.

Коль скоро кесарь Валентиниан и его родительница Юстина торжествующе вернулись в медиоланскую столицу встречать присланную им в подарок кесарем Теодосием отрубленную голову их общего недруга Максима, то политическая смута в Италии быстро и благополучно закончилась. Nunc dimitis…

Задолго до отъезда Аврелий зимой и весной отпустил на волю всех рабов покойной Моники, не пожелавшей составить завещание. Во время болезни она указала старшему сыну самому распорядиться всем фамильным имуществом и достоянием, как он сочтет нужным.

В Италии Аврелий Августин распростился с молодостью, навеки оставив там прах матери, многих друзей и любимого сына, кого через год унесет моровое поветрие. Ему и Небридию, умершему во время той чумы, поразившей Медиолан, он посвятит свой труд «De magistro».

В осеннем Картаге Аврелия и старых друзей приветствовал Скевий Романиан. В торговых делах он нынче как никогда успешен, былые убытки и протори перекрыл с лихвой. И потому в превеликой щедрости друг Скевий предложил другу Аврелию возобновить в Картаге преподавательскую деятельность как магистру высокой риторики. Со свойственным ему ироническим апулеевским красноречием он принялся его убеждать.

Коли в Африку приехал известнейший-де медиоланский ритор, сочинитель философских «Монологов» и «Диалогов», автор знаменитейшей апологии «О добропорядке», то грех ему оставлять в злом небрежении и религиозной темноте жителей достославного Картага, испокон веков беспорядочно жаждущих и алчущих духовного просвещения. При всем при том, коль ему так того хочется, пускай его риторика, эристика и диалектика пребудут с пресветлым христианским смыслом и промыслом.

Как он слышит и видит, его любимейший друг снова в голосе, бодр и здоров. Наверняка, наша благочестивейшая Моника, мир праху ее, продолжает неустанно молиться за сыновнее здравие на небесах.

И потом, его давний недоброжелатель профессор Эпистемон волею Божьей помер, и всеми счастливо позабыт. В том же забвении и былая вражда между их учениками, теперь думать не думающих вспоминать о глупейших забавах буйной юности…

Соблазнительное предложение Скевия весьма благожелательно поддержал и сенатор Фабий Атебан, до сих пор остающийся в счастливом неведении о прежних и нынешних отношениях Аврелия с негодной Сабиной Галактиссой. Oт замысла молодого Романиана об открытии благолепной христианской школы он в полном восторге.

Тот же Алипий Адгербал со взором горящим предлагает себя в профессорские помощники, обещая поставить на высочайшем римском уровне преподавание судебной риторики. Тем временем магистр Аврелий во имя вящей любви Господней в истинной свободе воли да избирает душеспасительную тематику, начав благочестно объяснять в лекцио и энарацио святые книги для алюмнусов-христиан.

Сверх того, предприимчивый друг Скевий взял в аренду под своечастные торговые нужды тот самый дом в Верхнем городе, где они с другом Аврелием некогда обучались риторике у покойного профессора Эпистемона. Да услышит этот язычник добрый ответ на Страшном судилище Христовом! Нет ничего проще, как слегка переделать его, конечно, не грешника Эпистемона, гореть ему вечным огнем, а дом для учебных занятий…

Ну что ты с ними со всеми будешь делать? Надо соглашаться, отложив на время помыслы и замыслы о любомудрой и счастливой монастырской жизни в тихой провинциальной Тагасте, — здраво рассудил Аврелий, уступая уговорам со всех сторон и собственному тщеславию.

«…Ты, Господи, судишь меня, ибо ни один человек не знает, что есть в человеке, кроме духа человеческого, живущего в нем…»

Как ни удивлялся Аврелий, но учительство сейчас нисколько не отвлекает его от философских занятий. Он начинал с утра уроки, а затем уступал место у кафедры и на кафедре Алипию, Гонорату или новому другу и последователю ритору Эвлодию. Сам же никуда не уходил, но, сидя где-нибудь в уголке, предавался различным размышлениям и записям попутных рассуждений.

Таким образом мысли он принялся обдумывать свои «LXXXIII вопроса» и будущий трактат «Об истинной вере», вчерне завершил «Магистра-учителя». И подумывал о том, как Адеодат вернется из Медиолана, чтобы обучаться риторике в родном городе.

Поселился Аврелий очень неприхотливо в картагском доме своих отпущенников Нуманта и Земии. И всяческие избыточные угождения ему в качестве сверхпочитаемого патрона фамилии Августинов строго пресекал.

Тот же пегниарий Нумант по прозвищу Иберийский Волк привел к нему самого удивительного ученика, какой когда-либо был у профессора Аврелия. Вот так-то! Учить риторике и диалектике чистейшей воды северного варвара ему раньше никогда не доводилось.

Причем этот самый Горс Торкват оказался крещеным православным католиком. Да и окрестил его, как позднее выяснил Аврелий, знаменитый восточный епископ Василий из Кесарии Каппадокийской. А это очень интересовало в ту пору Аврелия Августина, поскольку ему известны труды святого отца Василия, тоже пытавшегося совместить Платона и христианство.

Рыжего варвара, появившегося в полной амуниции центуриона в шлеме с поперечной кристой, профессор Аврелий впервые увидел у себя в школе на одной из публичных декламаций. Удивился и не преминул узнать, что тот начальствует над личной охраной константинопольского протонотария Гилариона, официально прибывшего распорядиться фамильными владениями кесаря Теодосия в Нумидии и Мавретании.

Великовозрастного, аж 28 лет ученика, не очень обремененного служебными обязанностями, он принял. И не напрасно. Потому что, как у него давно уж повелось, обучая, сам учился у мощного духом и телом варвара-венеда Горса владению щитом, копьем и длинным кавалерийским мечом-спатой.

Той зимой Аврелий ощущал себя более чем превосходно. Наверное, рядом с Горсом по-другому и чувствовать нельзя, но только лишь пребывая здравым духом в бодром теле, не ведающем о физических немощах и слабостях в расцвете мужской зрелости в возрасте тридцати четырех лет от роду.

В мартовские ноны Аврелий простился с новым учеником-другом с большим сожалением. Ничего не попишешь, если кесарская служба призывает центуриона Горса Армилия Торквата на север в Норик.

В майские иды Аврелий получил очень печальное сообщение из Медиолана о скоропостижной смерти Адеодата и Небридия. С горечью вспомнил о прежнем юношеском увлечении гороскопами, о будто бы счастливых звездных предсказаниях новорожденному сыну и навеки предал анафеме предполагающую апотелесматику, магию вкупе с демонскими квазинауками древних язычников. Раз и навсегда отторг от умной души, отверг, отлучил от христианства гадательную богомерзость.

Не убедила его в достоверности апотелесматики и глупая смерть, вскоре злоключившаяся с молочным братом Адеодата, а именно с младшим внуком сенатора Атебана. Юный обжора Эпифаний задохнулся за обедом, заглотив непомерный кусок не тем горлом.

«…Полагающие, будто звезды определяют помимо воли Божией, что мы будем делать, какие будем иметь блага или какие претерпим бедствия, должны внушать справедливое отвращение всем — не только исповедующим истинную религию, но и тем, кто желает быть почитателями каких бы то ни было, хотя бы и ложных богов…

…Когда же астрологи дают многие изумляющие по своей истинности предсказания, это случается по тайному внушению недобрых духов, домогающихся внедрять и утверждать в человеческих умах ложные и вредные верования в звездные судьбы. Но отнюдь не в силу науки отмечать и рассматривать гороскопы — науки, в действительности не существующей…»

В июньские иды, исповедимо дождавшись летних ученических вакаций, Аврелий Августин передал успешно существующую риторскую христианскую школу Гонорату Масинте и отправился в родную Тагасту вместе с несколькими преданными учениками-последователями.

«…Давно уж горит сердце мое размышлять о законе Твоем, Господи, и тут показать Тебе свое знание, свою неопытность, первые проблески Твоего света и оставшиеся тени мрака, пребывающего во мне, доколе не поглотит сила Твоя немощь мою. Я не хочу растрачивать на другое часов, остающихся свободными от необходимых забот о себе, от умственного труда, от услуг людям, обязательных и необязательных, но все-таки мною оказываемых…»