…Вот я в деревне. Доехал благополучно без всяких замечательных пассажей; самый неприятный анекдот было то, что сломались у меня колеса, растрясенные в Москве другом и благоприятелем моим г. Соболевским. Деревня мне пришла как-то по сердцу…
(Из письма А.С. Пушкина А. Г. Баранту. 16 декабря 1836 г. В Петербурге)

* * *

В N-ском институте благородных девиц, под покровительством вдовствующей императрицы Марии Федоровны, пансионерка Марина Верижницына отличалась веселым нравом и изобретательностью. Она училась на класс ниже меня, но часто прибегала к нам на переменах, чтобы передать последние новости, — непостижимо, откуда она все узнавала раньше всех? Такая была пронырливая девушка. Она сообщала нам, что подадут на обед и в духе ли Maman, кто этот важный господин, что пришел навестить пепиньерку Семенову, и в какой лавке куплены душистые ластики институтки Гречаниновой, внучки тогдашнего городского головы. Небольшого роста, со смоляной косой ниже талии и с чудными ресницами, обрамлявшими карие глаза, похожие на две спелые вишни, Марина водила за нос не только «синявок» (так мы звали классных дам за их синие форменные платья), но и самого инспектора, Евграфа Львовича Рябушинского, грозу нерадивых учениц.

А после окончания ею института по N-ску прошел слух, что Марина сбежала из дома. Не с корнетом, не с гусаром, а одна и в актрисы! Ее мать, помещица Наталья Арсеньевна Верижницына, так была возмущена дерзким поступком дочери, что тут же принялась обивать пороги всех присутственных заведений с просьбами, уговорами и угрозами — немедленно найти дочь и возвратить ее под отчий кров.

Дальнейшая судьба Марины Верижницыной известна мне со слов нашей горничной Веры, приятельствующей с парикмахером, раз в неделю завивавшим Наталью Арсеньевну. Та не утратила привычки укладывать на висках старомодные букли, даже находясь в отчаянии от бегства дочери.

Марина поступила в саратовскую труппу и полгода кочевала по городам и весям, исполняя партии каскадной субретки. Новенькая пользовалась большим успехом, ее искренность и свежесть привлекали внимание, и она была рада своей судьбе, несмотря на стенания матери, умолявшей ее вернуться под отчий кров. Однажды, на гастролях в Твери, новоиспеченная актриса познакомилась с известным тверским меценатом и покровителем изящных искусств г-ном Иловайским, фабрикантом и заводчиком. Сергей Васильевич посещал все спектакли трупп, дававших в Твери представления, считался завзятым меломаном и ценителем прекрасного. По заведенному им обычаю, после спектакля устраивался в его особняке обед в честь актеров. После обеда Иловайский одаривал гостей: мужчин — золотыми портсигарами, а женщин — браслетами, с выгравированными именами на каждом подарке. Вера, рассказывавшая мне об этих браслетах, так дотошно их описывала, словно видела воочию. Ей за всю театральную жизнь довелось лишь раз удостоиться такого браслета, да и то серебряного, с надписью «Ваше искусство незабываемо».

На следующее утро сонная и еще не протрезвевшая труппа отправилась дальше; Марины же недосчитались. Оказалось, что в то время, как все артисты пировали за ломящимися от яств столами, субретка с Сергеем Васильевичем разговаривали и не могли наговориться. Сначала сидя рядом за обеденным столом, а потом прогуливаясь по липовой аллее парка, примыкавшего к особняку. Марина рассказала внимательному собеседнику о своей учебе в женском институте, о матери-вдове, воспитывающей дочку на скромные доходы от имения. Сергей Васильевич приятно удивился, узнав, что девушка — потомственная дворянка, получила прекрасное образование и воспитание, а ее тяга к актерскому ремеслу — всего лишь дань взрывному, открытому характеру и стремлению увидеть все своими глазами после долгих лет, проведенных в учебном заведении с монастырским укладом.

Марина пленила его искренностью и веселым складом характера. Тем же утром, еще до отбытия труппы, Иловайский предложил ей погостить у него, но она не согласилась, боясь себя скомпрометировать жизнью в доме одинокого мужчины. На мой взгляд, снявши голову по волосам не плачут: она достаточно уже испортила себе репутацию, подавшись в актрисы, но оставим это, не стоит мне уподобляться старой ханже.

Неожиданно Сергей Васильевич сделал Верижницыной предложение. Вот так сразу, после нескольких часов знакомства. Сказать, что он влюбился в Марину без памяти, было бы опрометчиво: она свежа, юна, моложе его лет на тридцать с лишком, из родовитой семьи (ее отец не раз избирался в председатели губернской земской управы) и хорошего воспитания. Марину и Иловайского объединяла истинная любовь к театру, но, несмотря на это, будущий муж тут же запретил ей появляться на подмостках, сделав исключение только для домашних спектаклей, в которых и сам не прочь был поучаствовать.

Свадьбу сыграли поспешную, потому — скромную. Их обвенчал сельский священник, получивший солидную лепту на богоугодные дела. Вдова Верижницына, выписанная из своего поместья, тихо плакала, сморкаясь в ветхий кружевной платок, украшенный вензелем. Ее обуревали противоречивые чувства: с одной стороны, завидный жених Иловайский явился спасителем чести беспутной дочери, но с другой — был купцом и низкого роду. Сергей Васильевич закончил институт корпуса инженеров, да еще с прекрасной аттестацией, но его предки платили оброк графу Растопчину, генералу от инфантерии. Так что, как ни крути, а для помещицы Натальи Арсеньевны зять оказывался с изъяном, и плакала она от противоречивых чувств, обуревавших ее: то ли радоваться восстановленной репутации и семейному счастью дочери, то ли скорбеть о скандальном поведении единственной наследницы рода, заставившем гордую фамилию Вережницыных соединиться с низким сословьем.

Узнав о свадьбе, я написала Марине поздравительное письмо и с тех пор у нас завязалась оживленная переписка.

Став полноправной супругой, новоиспеченная госпожа Иловайская проявила себя во всей красе, занявшись домом и хозяйством. Она переменила внутреннее убранство особняка, заказав в Италии гостиный гарнитур, а из Англии выписала столовый, в стиле «чиппендейл», вновь вошедший в моду в наши дни.

Но больше всего сил и времени Марина посвятила домашнему театру. О нем она могла писать целыми страницами, с воодушевлением и всяческими подробностями, часто выдуманными, на мой взгляд, разошедшимся воображением. Ей хотелось и золотых львов с крыльями, и мраморных колонн, и в каждом письме чувствовалось увлечение постройкой.

Для театра пришлось снести внутренние перегородки во флигеле, примыкавшем к дому, и выстроить невысокую сцену на левой стороне большой залы. Внутрь можно было попасть либо через главный вход с массивными дверьми, украшенными резными масками комедии и трагедии, либо через внутреннюю галерею, ведущую через зимний сад. Ею пользовались в ненастье, когда не хотелось выходить наружу в морозную или дождливую погоду.

Устраивать оркестровую яму Марина не захотела — приглашенные музыканты располагались со своими инструментами на сцене, позади артистов. По стенам висели вычурные газовые светильники, а тридцать стульев для публики были обиты красным бархатом.

Иловайская стала чаще писать мне, когда я сообщила ей о своем приезде в Москву. Мы никогда не были с ней подругами, но, живя оторванной от своего прошлого, Марина стала писать всем пансионеркам, которых помнила по институту. Я ей отвечала охотно, так как интересовалась поворотами судьбы в ее жизни.

Она только-только закончила отделку театра и, гордая своим детищем, хотела показать театр тем, кто знал ее в N-ске. Муж, занимаясь коммерцией, оставлял ее хозяйничать одну в имении: дела в белокаменной отнимали его время и силы. Но и она не всегда сидела сиднем у себя в деревне: проехав сто верст, посещала все театральные и оперные премьеры, захаживала к модисткам, белошвейкам и шляпницам, и я надеялась, что именно Марина, моя институтская приятельница станет мне, провинциалке, компаньонкой и провожатой на время моего московского визита.

Сладкие надежды на прогулки по Москве в обществе приятной собеседницы пошли прахом. Получив от нее весточку, я почувствовала усталость и разочарование. Конечно, можно было бы написать штабс-капитану Николаю Сомову, служившему у нас в N-ске по артиллерийской части. Но боюсь, что после того, как я разочаровала его, отказавшись выйти за него замуж (я вдовела на тогдашний момент около года, и боль от потери любимого супруга Владимира Гавриловича Авилова, географа-путешественника, была еще слишком свежа), ничего не выйдет. Он либо надуется и откажет мне под благовидным предлогом, либо подумает, что я приехала в Москву, чтобы увидеть его и принять его предложение выйти за него замуж, что вовсе не входило в мои планы. Нет, не буду ставить Николая в известность о моем приезде, попрошу отца сопровождать меня в оперу в один из вечеров, а там подойдет время направиться с визитом к Марине Иловайской.

Мой отец Лазарь Петрович Рамзин, известный в N-ске адвокат и присяжный поверенный, был вызван в Москву по делам своего подзащитного на заседание апелляционного суда. Так как дело затягивалось и отцу пришлось находиться в Москве не менее месяца, я вызвалась его сопровождать. После смерти тетушки и отставки, которую получил мой несостоявшийся кандидат в мужья, мне захотелось развеяться: походить по модным лавкам, помолиться в Храме Христа-Спасителя и запастись новыми французскими романами, не дошедшими до нашего захолустья. Лазарь Петрович с радостью согласился, заказал в гостинице «Лейпциг», славящейся своей кухней, два номера, а я принялась обходить один за другим магазины на Кузнецком мосту. У Сытина я задержалась надолго: пришлось нанимать извозчика, чтобы довезти книги до гостиницы, а принадлежавший бельгийцу «А-ла Тоалет» пробил солидную брешь в моем бюджете: я оставила в магазине не менее трех тысяч рублей. В конце концов, не могла же я появиться у Иловайских в турнюре по прошлогодней моде.

Отец смотрел на мое расточительство более чем снисходительно. Тетка оставила солидное наследство, и, по его мнению, мне более пристало интересоваться последними новостями дамских мод, нежели совать свой нос в его дела, связанные с убийствами и другими страшными преступлениями.

Дни до поездки в Тверь тянулись очень медленно. Погода все ухудшалась, снег валил, не переставая, и мне совершенно не хотелось никуда выходить. Гостиничный мальчик принес мне железнодорожный билет в вагон первого класса, получил наказ отослать в Тверь телеграмму о моем приезде и щедрые чаевые. А я в очередной раз порадовалась, что у меня, как и у отца, белый паспорт, с правом беспрепятственного проезда по Российской Империи и выезда за границу. Нам их выдали в честь особых заслуг Лазаря Петровича и моего покойного мужа. Тем, у кого паспорта другого цвета — желтого, красного или синего, приходится гораздо хуже.

В этот вечер отец на удивление рано вернулся с заседания суда.

— Дорогая моя девочка! — поцеловал он меня в лоб, как маленькую, хотя мне уже шел двадцать шестой год. — Неудачная на этот раз у нас с тобой поездка.

— Что случилось? — спросила я.

— Вынужден задержаться здесь еще на неопределенное время. Товарищ прокурора требует дополнительного дознания, а я обязан поддержать моего подзащитного. Так что не видать мне родного дома еще, по меньшей мере, недели две, а то и более.

Мы с papa всегда были друзьями. Мама моя умерла, дав мне жизнь, а отец так и не женился, хотя у такого интересного мужчины всегда было много поклонниц, которых он не обходил своим вниманием. Он холил усы и ногти, носил сорочки отличного качества, а его бархатный баритон заставлял трепетать сердца судейской публики, приходивших специально послушать Лазаря Петровича Рамзина. Я всегда восторгалась отцом: он обучал меня лаун-теннису, мужской посадке в седле и умению видеть события в их истинном свете.

— Ничего страшного, — улыбнулась я. — Мне уже доставили билет в первый класс до Твери, а оттуда в коляске Иловайских я доберусь до усадьбы. Как ты будешь без меня?

— Не волнуйся, доченька. Ох, и разойдусь я тут, без надзора. — рассмеялся отец. И тут же перейдя на серьезный тон, добавил: — Только процесс завершится, вернусь домой. Хоть в гостинице и удобно, а все не родной очаг. А ты обязательно напиши мне, как доберешься.

— Обязательно! — и я принялась собирать вещи.

* * *

Вокзалы пахнут восхитительно: паровозной смазкой, дымом, нагретым железом. Для меня всегда этот запах обозначал дальние странствия, радостные встречи и грустные расставания. В детстве я до ужаса боялась бородатых носильщиков в кожаных фартуках с обязательной бляхой на груди — и в то же время так хотелось проехаться на их тележках со скрипящими колесами. И когда однажды, в пятилетнем возрасте, мне удалось забраться поверх высоченной груды саквояжей и дорожных кофров, я была счастлива безмерно. Это ощущение ничем не омраченного удовольствия от жизни настигало меня, только стоило мне вступить под высокие готические своды вокзала.

Снегопад прекратился, и небо вновь приобрело нежно-голубой прозрачный оттенок. Я посмотрела вверх, придерживая шляпку: сквозь ажурные переплетения дебаркадера пробивались редкие солнечные лучи. Изогнутые арки, через которые проходили рельсовые пути, блестели, словно отмытые добела. Снег остался только на лоджиях с готической колоннадой вокзальной башни и на пинаклях парапетов стрельчатых окон. К запаху вокзала примешивался свежий аромат весеннего утра.

Купе оказалось очень уютным и даже роскошнее того, в котором мы с отцом приехали из N-ска в Москву. Я не спеша устроилась, разложила вещи и, отколов шляпку, аккуратно повесила ее на крючок.

Немного устроившись, я достала из дорожной сумки «Московские ведомости» и погрузилась в новости театрального сезона. В Малом театре госпожа Ермолова в роли Сафо — в пьесе драматурга Грильпарцера. В Большом — концерт капеллы Русского хорового общества под руководством Антония Аренского, сообщение о закладке театра «Эрмитаж», и, в честь такого знаменательного события, выступление цыганского хора с примадонной Ангелиной Перловой, исполнительницей романсов. Культурная жизнь в первопрестольной кипела ключом, и мне так хотелось успеть посетить все, о чем впоследствии я смогу долго рассказывать подругам в N-ске.

— Вы позволите? — дверь отворилась, и в купе вошел господин приятной наружности. На вид ему было не более сорока лет, но небольшое брюшко добавляло ему солидности. Светлые волосы, спадающие на плечи, были достаточно длинны для мужской прически и, как мне показалось, начали уже редеть на макушке. Я заметила это, когда мой нежданный попутчик отвесил легкий полупоклон.

— Да, разумеется, проходите, — я немного подвинулась, дав ему возможность расположиться. В одной руке он держал добротный саквояж свиной кожи, а в другой — скрипичный футляр, протертый в углах. Мой попутчик повесил в стенной шкаф пальто с бобровым воротником, спрятал саквояж и расположился напротив меня.

— Разрешите представиться — Александр Григорьевич Пурикордов, скрипач, — он привстал и поцеловал мне руку. У него были изящные тонкие пальцы, поразительно контрастирующие с округлой фигурой. Вычищенные ногти ухожены и коротко острижены.

— Аполлинария Лазаревна Авилова, вдова коллежского асессора, из N-ска, — ответила я, улыбнувшись.

— Весьма польщен. Какое счастье, что мне придется коротать время с такой несравненной красотой! Не сочтите за бестактность, можно ли мне поинтересоваться, куда вы направляетесь, в Санкт-Петербург?

— Нет, гораздо ближе, в Тверь.

Пурикордов всплеснул руками и изобразил на лице искреннее изумление:

— Какое совпадение! Я тоже в Тверь. Вы по делам едете или гостить?

— К подруге, — улыбнулась я. — Она пригласила меня отпраздновать день рождения.

— Уж часом не Марина Викторовна Иловайская является вашей подругой? — осведомился Пурикордов.

— Она самая! Как вы догадались? — Я была в недоумении: неужели Марина стала столь знаменитой, что даже московские скрипачи знают дату ее рождения?

— Очень просто, — рассмеялся он, видя мое удивление, — я тоже приглашен к ним. Так что вы не скоро от меня избавитесь, — он шутливо погрозил мне длинным указательным пальцем.

Не знаю, что меня смутило, но я поспешила перевести разговор на другую тему.

— Это ваша скрипка? Какой роскошный футляр!

— О, да! Она и руки — главное мое богатство. Как говорится: Omnia mea mecum porto Все свое ношу с собой, — он бережно раскрыл футляр. — Посмотрите, какое чудо! Настоящая Амати!

Внутри, на красном бархате, лежало совершенное творение итальянского скрипичного мастера. Я залюбовалась, не решаясь дотронуться. Александр Григорьевич достал скрипку из футляра, как мать достает младенца из кроватки, чтобы поднести его к груди. Он провел пальцами по струнам, и те отозвались тихим вздохом.

— Пожалуйста… — попросила я. — Сыграйте что-нибудь.

Куда только делся полнеющий бонвиван с проплешиной на макушке? Пурикордов прикоснулся смычком к струнам, и нежная мелодия прелюдии Шопена заполнила все вокруг.

Играл он вдохновенно, мелодии не хватало воздуха, ей хотелось вырваться за пределы нашего, хоть и просторного, но замкнутого купе. У меня защипало в глазах: я никогда прежде не слышала такого исполнения, настолько близко и только в мою честь…

Вдруг скрипач подмигнул мне, повел плечами и, взяв звучный аккорд, заиграл веселую плясовую на еврейский манер. Он играл, а странные звуковые сочетания, так не похожие на шопеновские переливы, светились у меня в душе яркими искорками.

— Что это? — выдохнула я, лишь последний звук уплыл под потолок вагона.

— Так играл Йоська-сапожник, — ответил почему-то грустно Пурикордов. — Он меня и научил играть на скрипке…

Скрипач аккуратно положил свой драгоценный инструмент в футляр и прикрыл крышкой.

— Я из поповской семьи, Аполлинария Лазаревна. Вы не представляете себе, что это такое! Что может быть ужаснее участи единственного ребенка из семьи священника по фамилии Чистосердов?

Маменька разрешилась мной, будучи на пятом десятке, вымолила у Господа. Приход наш находился в Витебской губернии, в небольшом уездном городке Себежске, вам даже неизвестно его название. Нравы там до сего дня весьма патриархальные, все знали всех, и секретов никаких ни у кого не было. Батюшка мой жил там уже около тридцати лет, с того времени, как получил этот приход, и моему рождению радовались все прихожане, которых он крестил, причащал и венчал. Наша семья жила небогато, как и многие вокруг нас, но для меня ничего не жалели. Я всегда ходил в чистом, выутюженном и накрахмаленном костюмчике, а волосы, вот такой длины, как и сейчас, маменька завивала щипцами. С тех времен я привык к такой прическе подросшего вундеркинда, разве что не завиваю более.

Несмотря на безмерную любовь ко мне моих родителей, а, впрочем, чего лукавить, именно из-за нее, жизнь моя была весьма тосклива и однообразна. Мне не разрешалось играть с другими детьми, ходить в лес за ягодами, плескаться в речке Руже, протекающей неподалеку. Только бы я не зашибся, не заболел, не пропал. То и дело я слышал маменькин крик: «Сашенька, где ты? Ты не балуешься? Будь осторожен!» А мне так хотелось быть как все, играться, валяться в пыли, бегать босиком по росным травам. Нельзя, маменька сердиться будет…

Несмотря на все эти превеликие предосторожности, ребенком я был болезненным, часто хворал и отличался изрядной плаксивостью. Меня кутали, поили горькими отварами и рыбьим жиром, но ничего не помогало — ко мне цеплялась любая болячка.

Раз в месяц на нашем дворе появлялся Йоська-сапожник — так его называли в городке. Этот бедный иудей, с жиденькой бородкой и огромным носом на худом лице, жил в лачужке на самой окраине. У него была орава детей, чумазых и замурзанных, с вечными соплями, а жена его Голда ходила всегда либо на сносях, либо с младенцем на руках. Йоська-сапожник обходил дома, собирал обувь в починку, относил домой, а потом, починив, приносил обратно. Денег он за свою работу брал немного, но и тут скуповатые хозяйки торговались с ним за каждую полушку. А еще Йоська играл на скрипке в трактире Плахова по вечерам. За это он получал кое-какую еду, да чаевые от хмельных посетителей трактира иногда перепадали.

Однажды маменька, не дождавшись его ежемесячного обхода, взяла старые батюшкины ботинки, которые давно уже каши просили, и пошла к Йоське. Меня она прихватила с собой.

Подходя к дому, мы услышали чудные звуки, такие жалостливые, что рвали душу на кусочки. Никогда ранее мне не доводилось слышать подобного. В церкви было уставное песнопение, без инструментов, а на концерты меня не водили по причине малолетства. Раз слышал я забредшего в наши края петрушечника, но у него были только свистулька да пара ложек, которыми он выбивал дробь. «Что это, маменька?», — спросил я. «Йоська-жид на скрипке играет», — ответила она.

При виде нас он прекратил играть, поклонился, и они завели с матушкой разговор о починке ботинок. А я во все глаза смотрел на удивительную вещь, которая могла так удивительно плакать. И когда маменька закончила торг, я показал пальцем на скрипку, и прошептал еле слышно: «Еще хочу…». Йоська с улыбкой посмотрел на меня, подмигнул: «Для вас, паненок, с превеликим нашим удовольствием», — и заиграл фрейлех — веселую музыку, ту самую, которую я вам сейчас исполнил.

Конечно же, я не знал того, что играет Йоська, так же, как и не знал, кто такие евреи и какая у них музыка, но меня настолько захватили звуки скрипки, что я не мог более ни о чем думать. До этого я слышал лишь божественные песнопения, и сам стоял на клиросе, но за свои восемь прошедших лет я впервые прикоснулся к чуду, божественному инструменту — скрипке…

Пурикордов замолчал. Его тонкие пальцы поглаживали футляр, знавший лучшие времена, а мысли витали в далеком детстве, где играл на скрипке бедный сапожник.

— И вы стали учиться музыке, — утвердительно произнесла я.

Скрипач встрепенулся, возвращаясь из прошлого:

— Эта встреча перевернула мою жизнь. Я стал сбегать из дома, чтобы лишний раз увидеть и услышать, как играет Йоська. А потом набрался храбрости и попросил его научить меня играть. И совершенно неважно, что скрипка у Йоськи дребезжала и пальцы его, израненные дратвой, промахивались мимо ладов, для меня лучше этих звуков не было во всей вселенной. Я подружился с его детьми, а Йоськина жена Голда, звав многочисленную семью обедать, не делала разницы и сажала меня вместе со всеми.

Такое неподобающее знакомство очень не нравилось моим родителям. Батюшка даже посек меня за своевольство и непослушание, и матушка впервые в жизни меня не защитила — только стояла в углу и ломала руки. Но я не сдался: кричал, что хочу учиться музыке и буду навещать Йоську-музыканта. «В кабаках играть, как твой Йоська? Пьяницам и ворам кланяться?! — ревел отец трубным гласом. — Мы тебя растим для духовной академии, а ты вон что удумал! Не бывать этому!»

От пережитого волнения я заболел, метался в лихорадке между жизнью и смертью, родители денно и нощно молились за мое выздоровление, звали не только лучших, а просто всех врачей, которых могли найти в округе. Ничего не помогало. Матушка уже к ворожеям и знахаркам бегала, заговоренной водой меня опрыскивала, отец хмурился и молчал, не препятствовал.

И однажды, когда я все еще лежал в беспамятстве, к нам пришел Йоська. «Зачем ты пришел, сапожник? — устало спросил его отец. — Не видишь, что ты наделал своей скрипкой? Сын помирает». — «Мальчик привык к музыке, — ответил Йоська. — Его душа хочет петь. Дай мне сыграть, вот увидите, он обрадуется».

Отец, перекрестившись, отступил. Йоська подошел к моей постели, тронул смычком струны и заиграл, сначала негромко и медленно, потом все быстрее и веселее. Музыка поднималась вверх и выгоняла демонов, не дающих мне выздороветь. И вдруг я открыл глаза и попросил пить. Эта была первая осмысленная просьба за многие недели моей болезни. Мать кинулась ко мне, не веря глазам своим, слезы текли по ее лицу, но это были слезы радости. Йоська прекратил играть, его длинные, словно плети, руки, свесились вдоль тела, а печальные черные глаза лучились счастьем.

С тех пор я пошел на поправку. Ко мне вернулся аппетит, а вскоре силы и живость. Йоська приходил ежедневно, пока я совершенно не выздоровел, и тихонько наигрывал, сидя в углу моей комнаты. Много позже я узнал, что матушка отправляла с ним еду для его детей. Йоська не отказывался, хлеб у них в доме был не лишним.

Вскоре он с семьей пропал из нашего городка — наверное, пошел искать счастья в другом месте. Больше я никогда в жизни не видел Йоську-музыканта и не знаю, что с ним стало…

На свой девятый день рождения я получил в подарок маленькую скрипку. Как я радовался! Я и подумать не мог, что стану обладателем настоящего инструмента. Ко мне начал приезжать учитель музыки — гувернер, месье Леру, из соседнего поместья, обучавший французскому детей помещика Челищева. Француз окончил в Бордо академию по классу скрипки, но великовозрастные сыновья Челищего не показали никаких успехов в музицировании, и поэтому учитель обучал их только языку.

Помещица Алина Сергеевна Челищева была ревностной прихожанкой и, узнав о батюшкиной беде, тут же предложила ему месье Леру, за самую низкую плату.

Тщедушный гувернер обучал меня ежедневно в течение двух лет и многое успел передать мне. А еще его было на удивление интересно слушать, хоть я тогда мало что понимал по-французски: он рассказывал о Моцарте и Генделе, Бахе и Берлиозе — своем старом приятеле, о своей московской встрече с ним. Мне хотелось и дальше учиться у месье Леру, но смерть батюшки прекратила занятия. Он сгорел в одночасье: отправился соборовать умирающего, заразился и умер.

Похоронив отца, мы с маменькой освободили дом, принадлежащий епархии, и переехали в Тамбов, на матушкину родину.

Я продолжал самостоятельно учиться скрипке — денег на учителя не хватало — и посещал храм, где был бессменным архиерейским костыльником — носил костыль архиерея за ним, когда тот читал проповедь. Память у меня выработалась необыкновенная — я помнил наизусть все литургии, прокимны и ектеньи. В Тамбове же я поступил в консерваторию, потом поехал учиться в Санкт-Петербург, ну а дальнейшее просто — концерты, гастроли, жизнь на перекладных. Я даже фамилию изменил. Был Чистосердовым, стал Пурикордовым, — это то же самое, но на латыни. Больше чудес в моей жизни не было…

Мы сидели в уютном купе, освещенном мягким светом лампы, и беседовали. Я рассказала Александру Григорьевичу о своем муже, умершем недавно, о жизни в провинциальном N-ске, где сегодняшний день похож на вчерашний, а из новостей — только сплетни в салоне г-жи Бурчиной. Об учебе в женском институте и своем увлечении французскими романами. Он внимательно слушал, иногда задавал к месту тонкие вопросы. Время летело незаметно под мерное постукивание колес по рельсам.

— Александр Григорьевич, — обратилась я к своему собеседнику. — Простите, что задам нескромный вопрос. Откуда у вас такая роскошная скрипка? Наверняка она очень дорогая, да и не продается просто так. Вам пришлось много выступать, чтобы купить ее?

— Как же я забыл рассказать вам о ней?! — хлопнул он себя по лбу. — Вы правы, Аполлинария Лазаревна, эта скрипка стоит целого состояния! Да я за всю жизнь не смог бы набрать столько денег! А все Сергей Васильевич Иловайский, это его подарок. Ну, не подарок, скажем, а так, бессрочная ссуда: пока я живу и концертирую, Амати моя. В случае моей смерти скрипка снова переходит к Иловайскому или его наследникам. Очень хорошее решение: и хозяин не в обиде — все же вещь ценная, и мне выгода — где еще найду такую роскошь? Скрипка — она живая, она играть должна, а не пылиться где-нибудь в кладовке под замком.

— Почему Сергей Васильевич решил ее именно вам отдать, уж простите меня любопытную? Надеюсь, я не обидела вас своим вопросом? — спросила я.

— Отнюдь, — отрицательно покачал он головой. — Все произошло неожиданно: я гастролировал в Венеции, где повстречался после концерта с Иловайским. Он приехал в Италию по торговым делам и, узнав, что я концертирую, купил билет в ложу. Тогда у меня была другая скрипка, я ее у цыган купил. Неплохая скрипка, но с Амати не сравнить. Иловайский наговорил мне комплиментов и предложил на следующий день встретиться и пообедать в ресторане. Мы встретились, заказали по порции великолепного Anguilla in umido и бутылочке Кьянти. Мы отлично посидели, поговорили, даже нашли общих знакомых, а после Сергей Васильевич повез меня в гости к одной благородной даме, судя по его волнению, не оставившей его равнодушным.

Графиня Бьянка Кваренья-делла-Сальватти нравилась Иловайскому чрезвычайно. К его отчаянию, она была неприступна, как бастион, окруженный рвами и скалами. Красавица-шатенка, примерно двадцати пяти лет, аристократка, сошедшая с картин Брюллова, с безупречной посадкой головы на гордой шее и с кожей такой молочной белизны, словно солнечные лучи никогда ее не касались, поражала воображение: огромные карие глаза, гордый нос, манящие губы… Ах, простите, милая Аполлинария Лазаревна, я увлекся. Нельзя описывать прелести одной дамы в присутствии другой.

Графиня недавно овдовела, носила траур по своему мужу, графу Маттео Кваренья-делла-Сальватти, умершему в почтенном возрасте и, к сожалению, не оставившему ей ни дуката. Она жила в скромном палаццо, потемневшем от сырости, в районе Дорсодуро, где все здания обветшали и облупились, не в силах противостоять ужасному климату, полезному исключительно для цвета лица. До сих пор мне не понятно, чем была обусловлена ее стойкость, с которым она отвергала намерения Иловайского? Разве что тем, что она была доброй католичкой, так как никакие другие резоны не шли мне в голову. Сергей Васильевич — человек очень импозантный, видный, высокий, не то, что ваш покорный слуга. Да еще богат и щедр. Но она не соглашалась ответить на его страсть. Не знаю, известно ли вам, что такие неудачи не отвращают, а только распаляют настоящего мужчину, и Иловайский поклялся, во что бы то ни стало добиться благосклонности прекрасной венецианки Кваренья-делла-Сальватти.

Сергей Васильевич представил меня графине, и она, увидев у меня в руках скрипичный футляр, попросила что-либо сыграть. Несмотря на сильную усталость, и несколько бокалов кьянти, выпитого накануне, я достал скрипку. Мерцающий свет, струящийся из вычурных жирандолей, бросал отблески на прелестное лицо графини Бьянки, а ветхость стен уже не вызывала в душе жалость и сострадание — они словно были покрыты благородной патиной старины. К этой обстановке подходили только чувственные баркаролы, и поэтому мне пришлось исполнить все любовные элегии, прелюдии и канцоны, дабы усладить ее слух и доставить удовольствие. Грудь молодой вдовы, украшенная нежным эмбродери, вздымалась все чаще, на глаза навернулись слезы, а Иловайский подсаживался к ней все ближе и ближе.

Пришло время прощаться, я прекратил играть и откланялся, мне надо было спешить на концерт. Сергей Васильевич проводил меня до дверей и вернулся к своей возлюбленной.

А на утро счастливый Иловайский ворвался ко мне в номер с восклицанием «Бастион пал, Александр!» и стал горячо меня благодарить, мол, без моей музыки у него ничего бы не вышло, и графиня бы не сдалась. Я порадовался за него и начал собираться в дорогу. Мои гастроли в Венеции закончились, пора было уезжать. С сожалением покинув прекрасный город, я уехал во Флоренцию, а оттуда в Неаполь и Милан.

Через три месяца я получил от Сергея Васильевича письмо с просьбой посетить его в особняке, куда мы с вами сейчас и направляемся. Откровенно говоря, это приглашение меня изрядно удивило: мы не были особенно дружны, да и после моего возвращения с гастролей не встречались. Я приехал, и меня ожидал несказанный сюрприз, о котором я не мог помыслить в самых дерзких своих мечтаниях — вот эта скрипка. Сергей Васильевич купил ее для меня на аукционе, в знак благодарности за мое исполнение тем вечером у графини Кваренья-делла-Сальватти. Великолепный инструмент стоит целого состояния и, конечно же, должен будет возвращен Иловайскому после моей смерти. Кто знает, в чьих руках заиграет эта скрипка? Может, тот, будущий скрипач, еще не осознающий своего предназначения, извлечет из нее звуки, которых еще не слышал мир, ибо нет предела совершенству…

Такова моя история, дорогая Аполлинария Лазаревна. Я часто думаю: что было бы со мной, как сложилась бы моя судьба, не повстречай я в восьмилетнем возрасте Йоську-сапожника?

* * *

Поезд замедлил ход, раздался резкий свисток, и я обратила внимание, что пейзаж за окном изменился: поля, покрытые снегом, скрылись вдали, а домики под черепичной крышей стали появляться все чаще и чаще.

— Тверь, господа! — заглянул к нам в купе служитель. — Через двадцать минут по расписанию.

— Александр Григорьевич, очень вам признательна за музыку и за рассказ, — улыбнулась я Пурикордову. — Благодаря вам время в пути пролетело совершенно незаметно.

— Ну что вы, Аполлинария Лазаревна, — галантно поклонился он, — в вашем лице я нашел непревзойденного слушателя. Вы вдохновили меня на столь длинное повествование.

Он первым вышел из вагона и помог мне спуститься на платформу.

— Как вы будете добираться до усадьбы? — спросил меня Пурикордов, оглядывая мой багаж, внушительной горой сложенный на тележке носильщика. Я везла с собой все обновки из модных лавок Кузнецкого моста.

— Марина написала, что меня довезет коляска. А вас?

— Опять совпадение, меня тоже, — рассмеялся он, — и насколько мне подсказывает мое сердце, коляска будет одна на двоих. Вы не против?

— Ну, что вы! — возразила я, с сомнением оглядывая свой багаж. — Разве можно?

Даже если предположить, что я против, разве могло бы мое желание или нежелание изменить положение вещей?

Было пасмурно, накрапывал противный холодный дождик, и солнце не выглядывало из-за свинцовых туч. Дул пронизывающий ветер, и погода не располагала к прогулкам. Я обрадовалась, увидев экипаж, стоящий у центрального входа. Огромного роста силач-носильщик катил за нами тележку с багажом. Свою драгоценную скрипку Пурикордов нес сам. Он расплатился с носильщиком, помог мне расположиться, и мы тронулись в путь.

Окна были задернуты, мы сидели в уютной карете Иловайских, мерно покачивающейся на высоких рессорах, и теперь настала моя очередь поведать историю своей жизни. Я рассказала ему о покойном муже, Владимире Гавриловиче Авилове, географе-путешественнике, о его находках и открытиях, о том, какие ужасные события произошли у нас в N-ске прошлой зимой: убийство попечителя женского института, в котором я проучилась несколько лет, пожар в квартире отца, присяжного поверенного, и даже о коллекции париков моей горничной Веры. Александр Григорьевич слушал очень внимательно, иногда задавая вопросы, на которые я охотно отвечала. Я даже вспомнила Николая Сомова, моего несостоявшегося жениха, и привела доводы отца, отговорившего меня от этого неразумного поступка.

Пурикордов приоткрыл занавеску на окне:

— Смотрите, Аполлинария Лазаревна, какая красота! Не первый раз приезжаю сюда, но каждый раз восхищаюсь до глубины души.

Выглянув в окошко, я ахнула: на вершине холма стоял изумительной красоты особняк с треугольным фронтонным портиком посредине. Фронтон поддерживался восемью ионическими колоннами, и казалось, что дом рвется ввысь, легкий и неземной. Каждое крыло здания украшала миниатюрная башенка. Высокие двери-окна, украшенные лепниной с цветовым орнаментом, сияли блеском, несмотря на сумрачную погоду. К дому вела широкая липовая аллея, голые от листьев кроны могучих, в три обхвата, деревьев смыкались наверху, образуя редкую тень. Вход в дом украшали две мраморные статуи — Меркурия в крылатых сандалиях и Талии со смеющейся маской в руках.

Дорога стала забирать вверх, и, спустя несколько минут, мы достигли цели своего путешествия. На пороге нас ожидал дородный дворецкий с седыми бакенбардами в ливрее, украшенной золотым позументом. Он поклонился, взмахом руки подозвал двух мальчиков, тут же принявшихся отвязывать мои саквояжи и шляпные картонки, и провел в дом.

В полукруглой прихожей, открывающей анфиладу комнат, стояла простая дубовая мебель, навощенная усердной рукой. На второй этаж вела широкая лестница, застеленная ковром в бордовых тонах.

Подошедшая горничная в белой наколке на пышных волосах помогла нам снять верхнюю одежду. Я обернулась и увидела, как по лестнице к нам спускается Марина, моя подруга и хозяйка этой роскошной усадьбы.

— Полина! Сколько лет, сколько зим! Похорошела, никак выросла еще более или это я скукожилась? Тебя и не узнать! А коса, коса твоя роскошная где? — она тормошила меня, целовала и обнимала. — Как я рада твоему приезду, думала, что уж совсем к нам не выберешься. Я познакомлю тебя с Сергеем, он обрадуется, вот увидишь!

Марина не давала мне слова вставить. Я чувствовала себя неловко, так как Александр Григорьевич стоял рядом и терпеливо ожидал, когда она закончит свои восклицания. Наконец он, улучив момент, поклонился, и произнес:

— Разрешите представиться: Александр Григорьевич Пурикордов, скрипач.

— Ах, простите меня, Александр Григорьевич, я так обрадовалась при виде подруги, что пренебрегла обязанностями хозяйки, — она протянула гостю руку для поцелуя. — Марина Викторовна Иловайская, прошу любить и жаловать. У нас тут все по-простому, деревенская пасторальная жизнь, располагайтесь, чувствуйте себя как дома! Вы сыграете нам сегодня вечером? Я уже жду с нетерпением, Серж рассказывал, что ваша скрипка издает удивительные звуки! Вы непременно должны сыграть Шопена. Ах, я так обожаю Шопена! Вы божественно играете, муж в восторге от вашего таланта!

— Польщен, — Пурикордов опять поклонился. — Надеюсь, что моя игра доставит вам удовольствие. Только немного отдохну с дороги.

— Разумеется. Горничная проводит вас в комнату, Александр Григорьевич. Надеюсь, что вам будет удобно. А я провожу Полину. Идем, дорогая, твоя спальня на втором этаже. Сама ее для тебя выбрала, надеюсь, тебе понравится.

Комната замыкала небольшую анфиладу северного крыла. В небольшой, уютной спальне мне сразу понравились стены, обтянутые белым штофом с розовыми и лиловыми разводами. На каминной полке расположились старинные часы, украшенные фигурками Амура и Психеи. Пузатый комод в глубине дальнего угла дожидался содержимого моих саквояжей.

Откинув занавесь на высоком стрельчатом окне, выходящем на узкий длинный балкон, я ахнула. Вся округа была видна как на ладони, несмотря на сумрак и низко стелящиеся кучевые облака. Я заметила белый бельведер в стороне от липовой аллеи и тропинки, протоптанные в разные стороны. Вдалеке виднелись деревенские домики, над крышами поднимался дымок. Картина казалась пасторально-идиллической в мареве дождя, смазывающего сочность красок.

— Отдыхай, Полина, тут уже все приготовлено. Скоро прибудут другие гости, я их размещу, места у нас достаточно. В семь вечера придет горничная, поможет тебе одеться, а в восемь — прошу к столу. Вот увидишь, это будет необычный праздник. Я столько трудилась, чтобы было потом что вспомнить — не зря у меня день рождения раз в четыре года, на редкого Касьяна, — и Марина, улыбнувшись, выскользнула за дверь.

Неожиданно я почувствовала сильную усталость. Как ни была приятна и быстротечна дорога, все же она отняла у меня немало сил. Подойдя к кровати, я откинула вышитое крупной стежкой покрывало, и не успела моя голова коснуться подушки, как крепкий сон принял меня в свои объятья.