I
Когда Николай Алексеевич впервые после возвращения из-за границы поехал в город, он почувствовал, что не один Василий предполагал, будто в казематах Петропавловской крепости для него уготовано местечко. Оказалось, это предположение охватило довольно широкие круги общества, и появление Некрасова в Петербурге для многих было полной неожиданностью.
Он шел пешком по солнечной стороне Невского, одетый, как иностранец, в модное заграничное пальто и высокий цилиндр. Его запряженная породистыми лошадьми коляска шагом ехала рядом с тротуаром; в коляске сидела собака — каштановый сеттер. Некрасов шел не торопясь, останавливался около витрин, заглядывал в книжные магазины и учтиво отвечал на поклоны неизвестных ему людей.
Его узнавали многие, он слышал, как за его спиной говорили:
— Смотри, вон идет Некрасов!
— Некрасов на свободе? А мне говорили, что он арестован.
— Некрасов идет… А я слыхал, что он допрыгался до Петропавловской…
Голоса звучали разно: одни — радостно, другие — разочарованно, а кто-то проговорил громко и злорадно:
— Ходит еще… и каким франтом… ну, недолго ему придется здесь ходить.
Напротив Публичной библиотеки Некрасова окружила компания студентов. Молодые люди, взволнованные и смущенные, сняв фуражки, приветствовали его восторженно и несвязно.
— Мы рады, мы счастливы видеть вас, Николай Алексеевич. Здравствуйте, поздравляем вас с возвращением на родину.
Некрасов, приподняв цилиндр, с улыбкой отвечал на приветствия молодежи. Он был взволнован этой встречей, взволнован и смущен, так как не любил обращать на себя внимание публики.
— Да здравствует на многие годы певец народной скорби! — выкрикнул вдруг звонким голосом самый юный студент.
Некрасов оглянулся. На тротуаре остановилось несколько прохожих, приказчики выглядывали из магазина, дворник медленно направлялся к студентам от ворот соседнего дома.
— Благодарю вас, господа, — сказал Некрасов и решительно пошел дальше. Студенты двинулись за ним, но он быстро открыл дверь книжной лавки и исчез в ней. Несколько любопытных остановились около витрины, стараясь заглянуть внутрь, но дворник потребовал, чтобы публика разошлась.
Знакомый книготорговец провел Некрасова в заднюю комнату магазина, стряхнул пыль с большого кожаного кресла, достал из шкафа коробку сигар, ухаживал и хлопотал вокруг дорогого гостя.
— А мы уж и не надеялись вас увидеть, Николай Алексеевич, — говорил он. — Весь город твердил, что вас посадят в крепость; ходили слухи, что вас чуть не по этапу гонят из-за границы.
Некрасов смеялся и уверял, что ехал он вполне удобно, в хорошей коляске, и возвратился по собственному желанию, а не по приказу.
— Да и за что меня стали бы в крепость сажать, отец мой? Я государственные основы не подрываю.
— Что вы, что вы, Николай Алексеевич! — замахал руками книготорговец. — Упаси меня бог сказать что-нибудь такое про вас. Но книжка ваша много наделала шуму; такая книжка опасней бомбы, если хотите знать. Вы бы видели, как за ней бегали! Весь Петербург точно взбесился. После поэм Александра Сергеевича и после «Ревизора» и «Мертвых душ» ни одну книгу не хватали так, как эту. Первый транспорт разобрали за несколько дней, а за вторым ходили задолго до того, как он прибыл. До сих пор у меня лежит списочек людей, которым я обещал найти вашу книжку. А сколько о ней разговоров, какое сочувствие вызывает она в публике! Чем вы еще порадуете нас, Николай Алексеевич?
— Пока что ничем, — нехотя отвечал он. — Лучше вы меня порадуйте чем-нибудь редкостным.
Некрасов встал, и книготорговец подвел его к небольшому шкафчику, стоявшему около окна. Это был старинный пузатый черный шкаф с тяжелыми резными дверцами. В нем хранились книжные редкости, прекрасные старые издания, рукописные фолианты, уникумы, припрятанные для знатока, для постоянного, уважаемого покупателя. Хозяин гостеприимно распахнул дверцы шкафа.
— Смотрите, Николай Алексеевич, выбирайте все, что вам понравится, все — ваше.
Некрасов долго, со знанием дела, с удовольствием копался в книгах. Он отложил для себя несколько томов, попросил подобрать последние номера всех журналов и вышел из лавки. Хозяин провожал его до коляски, приказчик вынес сверток с книгами. Некрасов сел и приказал кучеру ехать в контору «Современника». На сиденье, рядом с собакой, он обнаружил небольшой букет с приколотой к нему запиской:
«Николаю Алексеевичу Некрасову — поэту и гражданину от русских студентов».
Некрасов смущенно повертел букет и сунул его за спину: смешно было ехать по Невскому с цветами в руках. Но букет этот его почему-то умилял, — недорогой букет, купленный, очевидно, в складчину студентами, приветствовавшими его полчаса назад. Он старался не помять цветы и сидел на краю сиденья, не прикасаясь к спинке; тонкий аромат заглушал запах кожи от коляски. Николай Алексеевич оторвал один цветок и, зажав его в кулаке, поднес к лицу. Так он и ехал по Невскому, точно закрывая нос от уличной пыли.
В конторе «Современника» его ждали. Сотрудники с шумными приветствиями двинулись к двери, когда на пороге появился Некрасов.
— Господа, — сказал он, слегка приподняв цилиндр. — Я приглашаю вас обедать. Стол накрыт, шампанское заморожено. Нас ждут друзья и добрые знакомые, нас ждут устрицы и прочие яства, — не будем же их задерживать.
II
В ресторане было по-летнему пусто и неуютно. В одной из зал хозяин решил устроить зимний сад, и сейчас оттуда раздавался стук и грохот, — там шел ремонт, и сырой запах штукатурки просачивался сквозь запертые и занавешенные двери. Официанты скучали около пустых столиков, за гостеприимно распахнутыми дверьми кабинетов сияли нетронутой белизной скатерти и сложенные затейливыми бантами салфетки. Буфетчик, насупившись, смотрел в окно.
Только в конце коридора в одном из кабинетов слышались голоса и звон посуды, да в общем зале за столиком около окна неторопливо обедали два молодых человека.
— Сейчас, братец, если хочешь выдвинуться, надобно писать о мужиках, — говорил один, утирая салфеткой вспотевшее лицо. — Сейчас это самое модное дело, а на чистой поэзии много не заработаешь. Самые сладкозвучные поэты хиреют и гибнут в неизвестности, не поняв этого веянья времени, а такой дубовый стихотворец, как Некрасов, знаменит и богат, как дай бог нам с тобой быть богатыми через двадцать пять лет. Сейчас народные слезы приносят хороший барыш.
— А Некрасова вы хорошо знаете, Сергей Васильевич? — почтительно спросил другой, по всему облику провинциал.
— Ну, еще бы не знать. Я у него и дома бывал, и в редакцию к нему хаживал, — он ведь мои рассказы первый начал печатать. Живет, брат, царем, купцом живет, капиталистом. Квартира какая, какие лошади, любовница — первая красавица по Петербургу! Да, брат, у него жизнь не чета нашей.
В голосе говорившего звучали зависть и недоброжелательство. Мелкий литературный неудачник, он считал деньги в карманах всех видных литераторов, и деньги эти в его воображении вырастали до колоссальных сумм.
Закончив обед, приятели двинулись к выходу. Официант, которому Сергей Васильевич дал на чай весьма экономно, с презрительным видом начал смахивать крошки с освободившегося стола. На Сергея Васильевича это не произвело впечатления, — он шествовал по коридору, с достоинством выпятив начавшее округляться брюшко. Вдруг в конце коридора открылась дверь кабинета и на пороге ее показался Некрасов. Он посмотрел по сторонам, видимо, ожидая кого-то, и хотел уже вернуться в кабинет, как Сергей Васильевич кинулся к нему:
— Николай Алексеевич, дорогой, уважаемый! Когда же это вы приехали? Как я счастлив, что вас вижу, дайте пожать вашу руку.
Все его достоинство сразу исчезло, злобно-завистливое выраженье лица сменилось подобострастным, брюшко подобралось, он униженно согнулся, схватив обеими руками руку Некрасова.
— А, это вы… — почти без улыбки, с разочарованием в голосе сказал Некрасов. — Заходите, мы здесь обедаем небольшой компанией…
— Я-с не один, я с приятелем, — пролепетал Сергей Васильевич.
— Ну, пусть и приятель зайдет, — вина и места для всех хватит.
Он повернулся и вошел в кабинет, где за большим столом сидела шумная компания. Все подвыпили, громко разговаривали и не обратили внимания на вошедших.
— Кто это? — шепотом спросил провинциал.
— Тссс… это Некрасов, — тихо ответил его приятель. — Садись к столу и будь как дома, — это все сотрудники «Современника», я всех их знаю.
С сияющей улыбкой он обошел стол, здороваясь с присутствующими, и, взяв стул, сел рядом с Некрасовым.
— Разрешите к вам поближе, Николай Алексеевич. Соскучились все по вас, а я, признаюсь, больше всех…
Некрасов сидел за столом мрачный и молчаливый. Хорошее настроение, вызванное вниманием студентов, рассеялось. Он злился на то, что Чернышевский не пришел; его раздражали шуточки Ивана Ивановича, самодовольный вид Вульфа, разглагольствования цензора Бекетова. Бекетов, хвастаясь своей либеральностью, рассказывал о том, сколько выговоров получает он от высшего начальства за послабления, которые оказывает господам литераторам.
— Признайтесь, господа, что при таком цензоре, как я, вам стало куда легче. Я не отрицаю, что сейчас вообще в цензурном комитете много послаблений по сравнению с бутурлинскими временами, но все же личные качества цензора и теперь имеют влияние.
Бекетов немного подвыпил, и мысли, которые он обычно носил в глубине своей души, так и рвались наружу. В трезвом состоянии он делился ими только с женой. Жена, впрочем, не сочувствовала ему, говоря, что его прогонят со службы, и тогда он опомнится, да будет поздно. Сейчас он хотел признания своих заслуг, но никто не восхищался его смелостью.
Напротив, Иван Иванович Панаев совершенно некстати начал вспоминать все случаи и анекдоты, связанные с деятельностью цензуры:
— Знаем мы это свободомыслие цензоров, — кричал он, привлекая к себе общее внимание. — В каждой запятой видят крамолу. Цензор Ахматов наложил запрещение на учебник арифметики за то, что там в одной задачке было поставлено многоточие. «А нет ли тут подрывания основ?» — спросил он составителя.
— Вы приводите старые анекдоты, — завопил Бекетов. — По одному глупцу вы судите всех. Есть примеры, когда цензоры вылетали со службы, да и подальше, за сознательно пропущенные ими двусмысленные статьи.
— Такие примеры мне неизвестны, — возразил Панаев. — Я знаю много обратных. Вы говорите, что Ахматов исключение? А Елагин? Почему он вычеркнул в учебнике физики выражение «силы природы»? Какое здесь подрывание основ? При мне вы лучше о цензуре не говорите — я ее либеральность на собственной шкуре испытал. Акафист божьей матери и то подвергают сомнению. Цензура и в нем нашла крамолу, хотела вымарать слова «радуйся, незримое укрощение владык жестоких и зверонравных».
Панаева поддерживали все, кроме Некрасова. Некрасов сидел молча и раздражался все больше и больше.
«Экий неисправимый свистун, — думал он. — Дразнит гусей, неизвестно зачем. С Бекетовым легче сговориться, чем с другими, так нет, и с этим надо отношения испортить».
Он налил вина и потянулся с бокалом к Бекетову.
— Пью за ваше здоровье, — сказал он громко. — Не слушайте Панаева; он говорит все это в шутку, а на самом деле вместе со мной глубоко уважает и ценит вас. Предлагаю, господа, всем выпить за здоровье Бекетова — самого либерального, свободомыслящего и любящего литературу цензора.
Сергей Васильевич, поднявший вслед за Некрасовым бокал, толкнул в бок своего приятеля.
— Слышишь? — прошептал он. — Слышишь, каков хитрец? Подольстится к самому сатане, а потом будет печатать свои стишки безо всяких затруднений… Виват, Бекетов, виват! Разрешите и мне чокнуться с вами!
Некрасов, чокнувшись с Бекетовым, показал ему на место рядом с собой, потеснив Сергея Васильевича. Он начал расспрашивать цензора о неприятностях, пережитых им за последнее время, спросил о здоровье его жены, рассказал несколько заграничных новостей. Через полчаса Бекетов был совершенно умиротворен. Он гордо посматривал на Панаева, но тот, забыв о недавних спорах, блаженно улыбаясь, декламировал что-то на ухо соседу.
В кабинете было жарко, дымно и шумно. На разгромленном столе темнели пятна пролитого вина, разговор стал бестолковым, несвязным. Кто-то уже спал, прикорнув на диване. Сергей Васильевич знакомил в десятый раз своего приятеля с Панаевым. Тот, обнимая будущего поэта, восклицал:
— Новый поэт приветствует новейшего…
Некрасов угрюмо смотрел на своих гостей. Он тоже был нетрезв, но хмель у него был тяжелый, злой, невеселый. Он встал из-за стола и нетвердой походкой пошел к двери. Никто не заметил, как он ушел. Официант в коридоре подал ему счет, и он, не глядя, сунул ему деньги. У дверей ресторана его ждала коляска. В коляске спала собака, положив лапы на смятый, увядший букет. Николай Алексеевич столкнул собаку себе в ноги и велел кучеру ехать в Петергоф.
III
Вот и Авдотья Яковлевна вернулась из-за границы, и сразу на даче стало многолюдно, шумно и тесно. Началась небывалая уборка, с мытьем окон, дверей и полов; по двору заметались слуги и чужие бабы, с утра у крыльца стояла заложенная в дрожки лошадь. В мезонине зазвенели девичьи голоса, — это приехали племянницы Авдотьи Яковлевны. В коридоре нагромоздились сундуки и картонки с заграничными нарядами и шляпами, зажужжала швейная машинка домашней портнихи. Дом ожил. На веранде парусом надулись белые занавеси, в саду появилась плетеная мебель, стол в хорошую погоду накрывали в цветнике, под кустами сирени.
Авдотья Яковлевна приехала тихая и умиротворенная. Она спокойно встретилась с Некрасовым, всплакнула, увидав, как плохо выглядит Иван Иванович, и начала жить своей собственной, обособленной жизнью. Она ходила купаться, много времени проводила в лесу, занималась хозяйством и к столу выходила в обществе своих племянниц. Казалось, она приняла твердое решение оградить себя от неприятностей и наладить с Некрасовым ровные отношения, отношения близких друзей, живущих под одной крышей, но не зависящих друг от друга. Она нарочно привезла с собой племянниц и не оставалась с Некрасовым с глазу на глаз. Некрасов тоже был рад появлению посторонних людей, а в особенности приезду Толстого. Толстой заехал не надолго, по дороге в Ясную Поляну, да захворал и застрял у них на даче.
Он был много моложе Некрасова; статный, ловко затянутый в офицерский мундир, он заполнял своим звучным голосом невысокие комнаты дачи. Некрасов проводил целые дни в его комнате. Они до позднего вечера говорили о самых разнообразных вещах: о школах для крестьян, которые Толстой собирался открыть в своем имении, о картах, о дружбе, об охоте, о религии, о людях, которых оба знали и к которым относились по-разному.
Толстой прожил на даче целую неделю. В день отъезда он поднялся рано, разбудил Некрасова и потащил его на взморье купаться. На пляже было пусто; длинные тени тянулись от кустов, песок еще не согрелся, над гладкой спокойной водой низко летали чайки. В удивительно чистом и прозрачном воздухе ясно был виден противоположный берег; на острове, замыкающем залив, как нарисованный, стоял Кронштадт, лучи солнца сверкали в окнах его домов.
Толстой и Некрасов прошли в конец длинных досчатых мостков, к которым были привязаны белые и голубые лодки. Они сели на край мостков, продолжая разговор о школе, начатый еще накануне.
— Все это очень хорошие, светлые планы, Лев Николаевич. Счастливы вы, что любовь к народу чувствуете не только умозрительно, а действенно. Выполнив свою мечту, вы почувствуете огромное удовлетворение. Но должен вас предупредить, сокол мой, что вам придется повоевать за осуществление этой мечты. В нашем отечестве даже такое выражение любви к народу не особенно поощряется.
— Зря вы это говорите, Некрасов, — нетерпеливо возразил Толстой. — Экое в вас сидит предубеждение против правительства. Вы настолько уверили себя в его тупоумии, что заранее готовы каркать. А кроме того, я начну устраивать школы у себя, в своем имении, сам буду учить, — кто мне может запретить хозяйничать в своем доме?
— Ваша наивность прямо восхищает меня! — сердито сказал Некрасов. — Вы что? — забыли, где вы находитесь? Вы в России, друг мой, в крепостной России. Вот вам случай, о котором мне недавно рассказывали: где бы он мог произойти? В Москве компания студентов собралась отпраздновать какое-то семейное торжество — именины приятеля, кажется. Сидели они в своей квартире тихо и мирно, вдруг врывается к ним квартальный надзиратель с подчаском и с оравой полицейских и заявляет, что в их квартире прячется мошенник. Студенты возмутились, но все было тщетно — их забрали, избили палашами, отвели на съезжую и держали там чуть ли не две недели. Четверо так пострадали, что опасались за их жизнь. А вы говорите — у себя дома.
— Ну, я-то не студент, а дворянин, помещик и офицер армии его императорского величества — мне с подчасками дела иметь не придется, — нетерпеливо ответил Толстой, — нельзя по одному дураку приставу судить о правительстве.
— Я не говорю о правительстве — многое будет прощено императору за его намеренье освободить мужиков, — но о системе управления государством. Тут дикости хоть отбавляй, и вам самому придется в этом убедиться.
Он замолчал и начал следить за тем, как маленькая рыбешка, недалеко от мостков выпрыгивала навстречу солнцу и, сверкнув в воздухе, снова исчезала под водой. Большие, ровные круги спокойно расходились по гладкой воде и разбивались о край голубой лодки. В стороне, на большом сером камне, сидела чайка, — она внимательно смотрела черными круглыми глазами на всплескиванья рыбешки, потом взмахнула крыльями и с писком улетела прочь.
— Сыта — вот и не тронула, — сказал Николай Алексеевич. — А человек никогда сыт не бывает.
— Зачем вы напускаете на себя злость? — живо спросил Толстой, схватив Некрасова за локоть. — Зачем вы берете пример с тех, у кого, кроме злости, ничего за душой нет? Вы поддаетесь моде на желчность, а желчность это не нормальное состояние, а болезнь.
Толстой с досады толкнул ногой привязанную к мосткам лодку, так что она зачерпнула бортом воду, и продолжал, искоса посмотрев на Некрасова.
— Не знаю, когда вам верить, — когда вы повторяете гадкие слова, перехватив их с чужого, тоненького, неприятного голоска, или когда вы сами говорите: «замолкни, Муза мести и печали!» Я предпочитаю верить вам лично, вашим стихам, особенно этим, которые я очень люблю. Он вскочил и начал во весь голос читать:
Он медленно отчеканивал каждое слово. Некрасов слушал, опустив голову, и насмешливая улыбка кривила его губы.
— Хватит, хватит, Лев Николаевич. Нехорошо упрекать человека в его слабостях, а стихи эти написаны именно в минуту слабости. Я бы почитал вам кусочки из поэмы, которые мне цензура печатать не дает, только не сейчас, а то вон идет Авдотья Яковлевна со своими племянницами. Если вы не хотите оказаться в дамском обществе — нам надобно удирать.
— Предпочитаю удрать. И не потому, что боюсь дамского общества, а потому, что чувствую, что Авдотья Яковлевна ко мне весьма не расположена, — сказал Толстой.
Он церемонно раскланялся с Панаевой и с присевшими перед ним девочками.
Авдотья Яковлевна загородилась от солнца большим ярко-желтым зонтиком, который, как подсолнух, раскачивался над ее красивой, гладко зачесанной головой.
— Вы приказали подать пораньше вашу коляску, граф, — сказала она, протягивая ему руку, — так она давно готова. Прощаюсь с вами здесь, потому что обещала девочкам поехать с ними на лодке.
— Всего хорошего, — сказал Толстой. — Благодарю вас за ваше гостеприимство и прошу простить меня за хлопоты, которые я вам принес.
— Охотно прощаю, тем более, что они были невелики… Девочки, мы возьмем вон ту, крайнюю лодку… Прощайте.
Она быстро пошла по мосткам, аккуратно подбирая свое белое, нарядное платье. Некрасов, улыбаясь, смотрел ей вслед. Толстой тоже следил за ней глазами, — он, видимо, хотел что-то сказать, но, кинув взгляд на улыбавшегося Некрасова, смолчал и пошел с пляжа. По дороге они не продолжали своего разговора, и Толстой, только усевшись в коляску и пожимая руку провожавшему его Некрасову, сказал:
— Мы с вами еще поспорим, Николай Алексеевич, хотя бы в письмах. А лучше — приезжайте ко мне в Ясную Поляну, будем ходить на охоту, бить дупелей и разговаривать о жизни. Приедете?
— Обязательно, — сказал Некрасов. — Наш с вами разговор еще не кончен. Мы с вами, я думаю, будем друзьями.
Коляска тронулась, и Толстой, помахав рукой, откинулся на спинку и запахнул плащ. Николай Алексеевич посмотрел ему вслед и пошел к себе в комнату.
Вечером после ужина, когда девочки ушли спать, Авдотья Яковлевна завела разговор о Толстом.
— Что вам за охота приваживать к дому каждого нового автора? Ну чего вы, например, нянчитесь с этим офицером? Он талантлив, я с этим не спорю, пусть его литературные таланты украшают «Современник», а в дом-то зачем его вводить?
Она энергично смахнула со стола несуществующие крошки и начала без нужды оправлять скатерть. Она не любила Толстого: его решительные выпады против Жорж Занд, поклонницей которой она была, несколько высокомерное отношение к Чернышевскому, — все это выводило ее из себя.
— И так не дом, а проходной двор какой-то, литературное подворье. Да пусть хоть бы в городе, а то и на даче покоя не дают.
— Толстой, кажется, не очень докучал тебе своим присутствием, — примирительным тоном сказал Панаев. — Всю неделю из своей комнаты не вылезал. Или, может, ты этим и обижена, что внимания должного тебе не оказывал?
— Ах, оставь, пожалуйста, свое остроумие. Очень мне нужно его внимание. Какой-то нескладный урод, да еще с самомнением.
— Вы кривите душой, нападая на внешность Толстого, — вмешался в разговор Некрасов. — Он не красив, но лицо у него приятнейшее, энергическое и вместе с тем мягкое, благодушное. И потом — он очень талантлив. Он спорил с вами больше из упрямства, по причине молодого задора, а для русской литературы он уже много сделал и сделает еще больше. Он понимает, что в нашем отечестве роль писателя есть прежде всего роль заступника за безгласных и приниженных. Толстой таким писателем останется — я в этом уверен.
Некрасов замолчал, досадуя на свое многословие. Стоило тратить красноречие: Панаев давно не слушает, а дремлет, а Авдотью Яковлевну все равно не убедишь. Он встал и потянулся.
— Пойду спать, — и вам советую, сегодня все рано поднялись. А завтра пойдем в лес — говорят, малина поспела.
Он ушел в дом, и Авдотья Яковлевна внимательно посмотрела ему вслед. Оглянется в дверях или нет? Не оглянулся, медленно закрыл за собой дверь, и слышно было, как распахнул окно в своей комнате. Иван Иванович, сонно пожелав спокойной ночи, тоже ушел к себе. Она осталась одна, набросила шаль на плечи и спустилась в сад. В саду было тихо и прохладно; она долго бродила по дорожкам, досадуя на себя за откровенно высказанные мысли.
— Разве мало у нас и без того бывало ссор? — упрекала она себя мысленно. — Только еще не хватало — начинать их опять из-за Толстого. И так у нас отношения натянутые, а что мне останется, если он совсем от меня отойдет?
Она посмотрела на освещенное окно некрасовской комнаты. Конечно, он сидит дома, а она бродит тут одна!
Стало вдруг очень обидно за себя, и она неожиданно всхлипнула. Но сразу же вытерла глаза, обругав себя мысленно бабой и тряпкой, и пошла домой. Проходя по коридору мимо комнаты Некрасова, заметила полоску света над дверью и замедлила на минутку шаг.
— Зайти? — Нет, не зайду, — подумала и тут же тихонько стукнула согнутым пальцем в дверь. Дверь распахнулась — и на пороге появился полураздетый, встрепанный Некрасов. За его спиной она увидела свечу на столе и разбросанную бумагу.
— Работаете? — спросила она равнодушным голосом.
— Нет, тебя жду, — ответил он, взяв ее за руки. — Пришла все-таки, милая, а я уж думал, что ты совсем от меня отказалась.
Он обнял ее покорно склонившуюся голову, притянул к себе на грудь и закрыл дверь.
IV
В городе настроение было тревожное, и слухи о самых мрачных происшествиях ежедневно доходили на дачу. Говорили о пожаре около Думы, на котором погибло двенадцать человек, о том, что на Неве, около Охты, потонул пароход, шедший из Шлиссельбурга; потонул потому, что шкипер был пьян, не зажег фонарей и наткнулся на другое судно. Погибло много пассажиров, и среди них — почтенные и уважаемые в городе люди.
Но главной темой разговоров было освобождение крестьян. Без конца повторяли, обсуждали и расшифровывали фразу царя, сказанную еще в прошлом году: «Лучше отменить крепостное право сверху, чем дожидаться того времени, когда оно само начнет отменяться снизу». Говорили, что это время уже настало, что мужики во многих губерниях бунтуют, что ополченцы, вернувшиеся с войны, требуют земли и воли, будто бы обещанных им перед мобилизацией.
Казалось, призрак Пугачева появлялся то в одной, то в другой губернии. Говорили о том, что в Малороссии разоренные войной мужики и бывшие ополченцы убили многих помещиков и сельских старшин, разгромили несколько поместий и отказались повиноваться местным властям. В одну только Киевскую губернию для расправы с бунтарями послали батальон пехоты, шестнадцать эскадронов кавалерии, саперов и даже артиллерию. Говорили, что правительство весьма озабочено всем этим и что освобождение крестьян будет объявлено в самом непродолжительном времени.
Все эти слухи привозили на дачу и слуга Василий, и повар, ездивший в город на рынок, и сотрудники «Современника», и Иван Иванович. Некрасов выслушивал их недоверчиво. Сам он в город не ездил, по ночам сидел за работой, и утром из его комнаты выметали груды окурков и порванной бумаги.
Однажды вечером Иван Иванович вернулся из города крайне возбужденный и напичканный по самое горло новостями: в столице праздновалось бракосочетание великой княжны Ольги Федоровны и по этому случаю торжества и увеселения шли подряд несколько дней. Иван Иванович, к его большому огорчению, не мог, разумеется, попасть на бал в Зимний дворец, но все доступные зрелища посещал непременно.
— Вы бы видели, как разукрашен город! — рассказывал он, развалясь в качалке на веранде. — От дебаркадера Петергофской железной дороги и до Зимнего дворца все улицы убраны разноцветными щитами, флагами, гирляндами цветов. С балконов и с окон домов свисают ковры, словом, невозможно узнать наш серый Петербург. А Невский! Он особенно великолепен! Бракосочетание было третьего дня, а вчера — парадный спектакль в Большом театре. На это стоило посмотреть!
— А на что именно стоило посмотреть? — угрюмо спросил Некрасов.
— Ну, прекрасно были разыграны сцены из «Жизели»… Но главное — публика! Какой блеск, какое великолепие! Военные и гражданские чиновники — в полной форме, дамы в головокружительных туалетах, сияющие брильянтами. Когда царь и вдовствующая императрица подвели, как говорится, высоконареченных к перилам ложи, все так закричали ура, что впору целому полку солдат.
— Сколько шума по поводу того, что еще одна девица легла в постель с мужчиной, — проворчал Некрасов.
— Ах, оставь, она, право, очень мила. И на ней было прелестное платье! Представь себе, Дуся, бледно-розовое, вот отсюда пять воланов из кружев, а на шее — замечательные брильянты. Празднества еще не кончились: через два дня бал в большом Петергофском дворце, а в нижнем и в верхнем садах — гулянье, фейерверки, иллюминация, двенадцать оркестров полковой музыки.
— Этого еще не доставало! Придется и отсюда бежать! — воскликнул Некрасов. — Уеду на охоту — подальше от торжеств. Завтра же уеду, давно собирался.
На другой день с утра начались суета и сборы. Он сам чистил ружье, проверял запасы пороха и дроби, чинил ягдташ и охотничью сумку. Два часа все в доме искали какой-то затерявшийся, но совершенно необходимый нож; повар готовил огромный запас провианта; встревоженные собаки с лаем носились по саду и грызлись на веранде.
В последнюю минуту Авдотья Яковлевна тоже решила ехать, но Некрасов посмотрел на нее так кисло, что она покраснела от негодования и ушла к себе, хлопнув дверью. Николай Алексеевич вздохнул с досадой, — ну вот, наладившийся мир дал трещину из-за пустяка.
Наконец, все было готово, и тарантас подан. Некрасов, проходя через цветник, покосился на окно Авдотьи Яковлевны, — оно было закрыто, белые шторы опущены.
— Авдотья Яковлевна! — крикнул он заискивающим голосом, — до свиданья, я уехал.
Белая штора не шевелилась, зато из окна в мезонине высунулась голова Ивана Ивановича.
— Уже готов? Ну, поезжай, будь здоров, удачной охоты, ни пуха, ни пера.
— Иван Иванович! — в ужасе закричал Некрасов. — Ну что ты мне всю охоту портишь! Тысячу раз я просил тебя не желать мне удачи!
Он быстро пошел к тарантасу, вскочил в него, лошади с места взяли хорошей рысью. Василий, сидя на козлах, крепко прижал к себе погребец; переходившие дорогу гуси с гоготаньем шлепнулись в канаву. Дача исчезла из глаз, все осталось позади.
Ну вот и уехал… Можно думать об охоте, о том, где придется ночевать, какова окажется в поле новая собака, доедут ли засветло, будет ли погода удачной. Некрасов вспомнил, что у мужика, который прошлый раз водил его на охоту, было много ребят — белоголовых, чумазых, с интересом и ужасом смотревших на барина.
— Василий, — окликнул он, — ты не знаешь, положили нам конфет?
— Конфеты-с в маленькой корзине сверху, — ответил Василий. — Авдотья Яковлевна сами их укладывали. И орехов целый тюрюк. Прикажете достать?
— Нет, не надо, разве только ты орехов захотел?
— Орехи — детское баловство, — обидчиво ответил Василий. — Я их не кушаю.
— Ну, не кушаешь, и не надо, а я и рад бы кушать, да в горле у меня от них першит. Придется нам с тобой угощать кого-нибудь орехами.
— Да уж известно, домой не повезем…
Тарантас, подпрыгивая, катился лесом по мягкой проселочной дороге. Глубокие колдобины с грязью на каждом шагу преграждали путь. Лошади осторожно переходили их; иногда приходилось сворачивать в лес, и тогда колеса утопали в легком мху или тарахтели по толстым, узловатым корням. Ехали шагом, и слепни упрямой назойливой тучей кружились над спинами лошадей. Василий длинной березовой веткой тщетно пытался их отгонять, но они не отставали, только лошади испуганно дергались, прижимали уши.
Некрасову надоело сидеть в тарантасе; он вылез и пошел рядом с дорогой по узенькой тропинке, сшибая ногой ярко-красные мухоморы и белые осклизлые поганки. Он нагнулся за большим крепким боровиком и долго нес его в руках, с удовольствием нюхая коричневую прохладную шляпку. Василий тоже соскочил с козел, он нашел заросли лесной малины, сделал туесок из бересты и набрал в него темных душистых ягод.
Но вот дорога раздвинулась, стала шире и суше, между деревьями засветились просветы. Некрасов и Василий уселись в тарантас и выехали в поле. Широкое, бескрайное, с небольшими пригорками, оно расстилалось впереди; легкая пыль клубилась за колесами; маленькие, тяжелые пичуги вылетали чуть не из-под ног лошадей и комками падали в рожь.
Сумерки начали спускаться, в потемневшем небе вспыхнули первые звезды, и луна медленно выплыла из-за горизонта. Лошади шли ровной хорошей рысью, прохладный воздух ласкал лицо.
В деревню, где Николай Алексеевич решил остановиться, приехали ночью. Голодные шершавые собаки кидались под ноги лошадям, бежали за тарантасом, оглашая пронзительным лаем тихую пустую улицу. Кучер остановил тарантас у последней избы, стоявшей несколько на отлете, почти у самого леса. Въехали во двор; из избы выбежал заспанный мужик; распрягли лошадей, устроили Некрасову постель в сарайчике, набитом сеном, привязали собак у колодца. Некрасов велел разбудить себя пораньше и с наслаждением растянулся на своем ложе. Он слышал, как разговаривали тихонько Василий, кучер и хозяин избы, как что-то шелестело и шевелилось в сене, — видно, потревоженная мышь пробиралась в свою нору; где-то на дальнем конце деревни залаяла собака, ей лениво ответила другая, и заворчали псы около колодца. Потом сон, внезапный и крепкий, смежил его веки, и он провалился в небытие.
…Разбудил Некрасова петух. Он кричал совсем рядом, видимо, у самых дверей сарая. Скрипучий пронзительный голос его покрывал все другие звуки, и только во время коротеньких промежутков, когда он переводил дух, слышно было, что на соседних дворах ему вторили еще несколько петушиных голосов. Что-то глухо ударило в стенку сарая, и петух с криком побежал через двор. Некрасов посмотрел в широкую щель — невдалеке стоял Василий и кидал вслед петуху комья земли. На бревнах сидело четверо ребятишек; кучер поил около колодца лошадей, собаки играли и валялись посреди двора. Утро было прекрасное, солнце светило в щели сарая, в косых лучах беззвучно плясали мелкие мушки. Некрасов сполз со своей высокой постели и, щурясь на солнце, остановился в дверях сарая.
— Счастливо проснуться, Николай Алексеевич! — весело закричал Василий. — Как изволили спать?
— Спал изрядно. Перина уж больно хороша.
— Перина крестьянская, — каждая пушина три аршина. Умываться подавать?
Некрасов с наслаждением облился водой у колодца, причесал еще пахнувшие сеном волосы и присел на бревна, рядом с ребятишками. Они, как стайка воробьев, шарахнулись в сторону и остановились, прячась друг за друга.
— Чего испугались? — спросил Николай Алексеевич. — Я не медведь, в лес не утащу. Ну-ка, красавица, скажи, как тебя зовут? — обратился он к маленькой, испуганно моргающей девочке.
— Варька, — баском ответил за нее старший.
— Варька? Хорошее имя — Варька. А ты, Варька, конфеты любишь? А орехи?
Варька застеснялась и спряталась за братьев. Она была маленькая, серьезная, с тонкой косичкой, в длинной широкой рубахе. Братья отодвигались и выталкивали ее вперед, но она упорно пряталась за ними.
— Она конфетов не едала, — опять ответил старший. — И немного подумав, прибавил оправдывающим тоном: — маленькая еще. А орехов у нас много в лесу есть, орехи она едала.
— Ну, таких, какие в моем лесу растут, наверно, не едала, — сказал Некрасов. — Василий, принеси-ка мне маленькую корзиночку.
Василий снял с тарантаса корзинку с провиантом и неодобрительно смотрел, как Некрасов вытащил мешочек с орехами, конфеты и коробку с печеньем.
— Вот у меня какие орехи, — сказал он, достав из мешка грецкий орех. — Такие у вас, поди, не растут.
Ребята подвинулись поближе, Некрасов разгрыз орех и, вынув половинки его ядра, протянул их на ладони Варьке.
— На, попробуй, слаще вашего или нет?
Варька быстро юркнула за братьев. Но Степка решительно вытолкнул ее вперед и солидно сказал:
— Не бойся, глупая, бери, коли барин дает.
Девочка быстро схватила орех и крепко зажала его в кулак.
— А теперь подставляйте подолы, получайте гостинцы, — сказал Некрасов и, поделив на равные части угощение, высыпал в протянутые подолы рубах.
— Что это вы, полоротые! — закричала вышедшая из избы женщина. — Чего выстроились, барину спокоя не даете. Благодарите за гостинцы и чтобы духу вашего здесь не было.
Босые пятки затопали по земле, и через мгновенье звонкие голоса уже раздавались из-за сарая. Хозяйка подошла к улыбающемуся Некрасову и низко ему поклонилась.
— Кушать-то вам где приготовлять, батюшка-барин? В избе или на двор столик вынести?
— Лучше бы на двор…
— И я так думаю, — в избе-то мух много и воздух тяжелый.
Стол и широкую скамейку поставили на холодок, под кустом бузины, раскинувшей размашистые ветки около колодца. На стол хозяйка постлала серую домотканую скатерть, зафырчал зеленоватый, медный самоварчик. Василий вытаскивал из корзинок и погребца промасленные свертки, судки и коробочки.
Пришел откуда-то хозяин и остановился, прислонившись к колодцу. Был он высок и худ, длинная реденькая бородка росла у него клочками и кустиками, как трава на песке, — небогатая бороденка, под стать впалой груди, узким плечам и глазам, чуть подслеповатым и бесцветным. Некрасов расспрашивал его об охоте, много ли дичи в нынешнем году, попадаются ли дупеля, есть ли тетеревиные выводки.
— Дупелей нонче маловато, Николай Алексеевич, а тетеревов, думаю, найдем. Мне еще тоже охотиться не пришлось.
Неторопливый охотничий разговор, видимо, не интересовал мужика, что-то другое занимало его мысли. Некрасов вдруг заметил, как высох, почернел и постарел его знакомец, как помрачнело его и без того невеселое лицо.
— Что с тобой, Иван Андреевич? — мы два года не видались, а ты на десять лет постарел?
— Жизнь больно лютая, батюшка-барин, — вяло ответил мужик, — мучаешься-мучаешься, страдаешь-страдаешь, а облегчения никакого нету. Зиму с голоду пухли, весну — еще дюже припухали, как живот сохраняли — невдомек.
— Скоро легче будет, Иван Андреевич, — сказал Некрасов. — Скоро крестьянам волю дадут. Слыхал ты об этом?
— Слыхал, как не слыхать, — безучастно ответил крестьянин. — Давно уже об этой воле болтают, из веры мы вышли, видать, не будет ее совсем. У нас в деревне, когда мужиков в ополчение брали, сулили, что после войны всем ополченцам свободу дадут. А что вышло? И война кончилась, и с войны вернулись, которые пораненные, которые изувеченные, а опять в помещичьи крестьяне попали, да и на барщине шею ломят.
Он невесело усмехнулся и кивнул головой в сторону избы, где на крылечке сидел совсем дряхлый, выживший из ума отец его.
— Вон и тятя надеялся на волю-то, меня поедом ел: пишись и пишись в ополчение, волю дадут. Я не пошел — куда мне от ребят-то, туча ведь их. При мне правда оказалась — других поубивали на войне-то, а я вона — жив!
Иван Андреевич подошел ближе к Некрасову; жена его, поставив на землю ведра, остановилась у колодца; Василий и кучер сели на траву и тоже прислушивались к разговору.
— Знаете, какую награду получили ополченцы-то? — спросил Иван, наклоняясь к Некрасову, — плети да палки. Вот ейный брат, — кивнул он на жену, — польстился, пошел в солдаты, всю войну воевал, ядром пальцы ему на руке оторвало, спасибо, что на левой. Вернулся он домой, обрядился, справился, пошел к барыне. Так и так, мол, пожалуйте мне вольную, как сулили. Барыня его, заместо вольной, на конюшню послала, за дерзость, значит. Потом вышла на крыльцо и говорит: я тебе благодетельницей была, старика-отца твоего в своей дворне содержала, запрошлый год жене твоей платье справила, а ты мне за эти благодеяния — дерзость учинил. Уходи, говорит, вон, чтобы духом твоим здеся не пахло, а отца твоего я на оброк пошлю. Вот ужо доделает мне зимний сарай для свинок и пусть идет себе со Христом…
Жена Ивана, стоявшая молча у колодца, вдруг всхлипнула и, закрыв лицо руками, опустилась на колоду.
— Убивается по отце-то до сих пор, — вздохнул Иван, — помер он, замерз в поле, как барыня его на оброк-то послала. Стар был, без того чуть ходил, а тут заставили его в стужу сарай ладить, а как кончил, проводили до ворот и велели идти куда хочешь. До деревни-то далеко, мороз дюжий, метелица, а он валенок у барыни, в дворовых-то состоя, не заработал. Пошел в худых лаптишках, да, видать, с дороги сбился, занесло его снегом, только весной обнаружился… Вот она какая воля вышла ополченцу.
Некрасов зябко повел плечами, — страшные вещи творится на земле! Какое счастье, какое благодеяние, что этого не будет больше…
— Ты поверь мне, Иван Андреевич, — горячо заговорил он. — Теперь уж взаправду свобода будет объявлена. Сам царь обещал, приказал своим министрам подготовить все для этого дела, не будет больше у нас крепостного права.
Мужик ничего не ответил. Он стоял, уныло опустив голову, и поглядывал искоса на жену. Она вытерла глаза подолом сарафана и, тяжело перегнувшись над краем колодца, потащила из него ведро. Руки ее дрожали, и ведро, расплескивая воду, стукнулось о стенки сруба. Когда она вытащила, наконец, ведро, Иван поднял голову и сказал Некрасову:
— Многие нынче говорят про волю, особенно солдаты, что с войны пришли. Говорят, объявлена уже воля, да помещики бумагу-то от народа спрятали. Как найдут, будто, мужики тую бумагу — помещикам крышка будет. Другие говорят, что господа не дают царю бумагу написать, грозятся, улещивают. Мало ли чего говорят, я уж и слушать перестал.
Он махнул безнадежно рукой и, увидав, что Некрасов кончил завтракать, велел жене убирать со стола. Некрасов встал и поклонился смутившейся женщине.
— Спасибо, хозяйка, спасибо, милая, за угощение. Напои теперь чайком ребятишек, — самовар-то горячий. Как они у тебя, учатся ли?
— Бегали старшенькие два прошлую осень, да доходить не пришлось. Бедность наша, одежонки нет, ноги босые, — в морозы-то жалко пускать. Далеко школа-то от нас, лесом идти, неровен час, и волки задрать могут. Волков эту зиму много было — по деревне, как собаки, бегали, осмелели…
— Вам бы, Николай Алексеевич, зимой приехать, на волков, — сказал Иван. — Из саней не вылезая били бы их. Управитель барский, бывало, положит в мешок поросенка, бросит его в сани и едет под вечер в поле. Поросенок визжит, а волки и сбегаются — только бей их.
— Я такой охоты не люблю, — ответил Некрасов. — Я люблю походить по лесу, по болоту, выследить птицу, погоняться за ней. А так что за радость… Ну, что же, Иван Андреевич, пойдем, что ли?
Василий вытащил из тарантаса охотничье снаряжение, Иван вынес из избы старый дробовичок, собаки запрыгали около охотников.
— Ни пуха, ни пера-с, — сказал Василий, проводив их до ворот.
Впереди приветливо кивал вершинами лес, птицы заливались, солнце светлыми пятнами разузорило тропинку. Кругом было так тихо, мирно и прекрасно, что Николай Алексеевич вдруг вздохнул с облегчением и замурлыкал под нос какую-то песенку.
V
Когда совсем стемнело, охотники нагнали в лесу маленького сухого старичка-побирушку. Шел он тихонько, неторопливо, босые ноги его осторожно ступали по сырой тропинке, новенькие лапти болтались, привязанные к суме. Был он похож на лесного духа — седой, волосатый, с шапкой седых курчавых волос, с бородой, росшей у него чуть не от самых глаз. Черная, погасшая трубочка торчала как клюв изо рта.
— Здравствуй, дед, — сказал Некрасов. — Куда это ты на ночь глядя путь держишь?
— Иду я, мил человек, до людского жилья, — охотно и смело ответил старичок, вынув изо рта свою трубочку. — Где домик увижу — вот, значит, и пришел.
— До жилья отсюда верст десять будет, — сказал Иван. — Куда ты ночью-то придешь, людей булгачить?
— А долго идти — так я и в лесу заночую, — спокойно молвил старик. — Дойду, может, до речки, разложу костерок и заночую. Вона у меня и котелок есть — чаевничать буду…
Старичок приветливо смотрел на охотников светлыми детскими глазами. Он погладил собак, которые с внезапным доверием завозились у его босых, черных от пыли ног, достал из кармана маленький пузатый кисет, набил трубочку темным, похожим на мох табаком. Горьковатый дым, пахнувший горелой соломой, облаком повалил из трубочки, и в лесу, темном и пустом, сразу стало уютней, запахло жильем, русской печкой и точно бы печеным хлебом.
Некрасову очень захотелось провести ночь в лесу, около костра, вот с этим приветливым дедом. Он нерешительно взглянул на Ивана, — может быть, он торопится домой? Но и Иван с улыбкой смотрел на старика, видно, и ему он понравился.
— А что, Иван Андреевич, не заночевать ли и нам в лесу? — просительно сказал Некрасов. — Давай заночуем, а то у меня ноги что-то здорово устали, не хочется дальше топать.
Речка оказалась совсем близко. Она тихонько журчала под горой, за вырубками; на берегу ее росла мягкая трава, темные кусты склонились над водой. На том берегу раскинулся луг, там стоял низкий легкий туман, над которым спокойно и тихо светила маленькая белая лупа.
— Ишь, благодать какая, — сказал старичок, опускаясь на землю. — Уж вы потрудитесь, люди молодые, соберите веточек для костра, а я посижу, ноженьки помою, устал, издалече иду.
На вырубке лежали большие кучи валежника; он высох и ломался со звонким треском, как на морозе. Белая, свернувшаяся в трубки береста хорошо была видна на темной траве. Некрасов собирал бересту и валежник, стараясь не отставать от Ивана. Когда они вернулись к реке с большими охапками валежника, старичок сидел на камне около реки и тер пучком травы себе ноги. Он снял суму, достал из нее котелок, сырую картошку, горбушку хлеба. Все это лежало на чистом холщовом полотенце, разостланном на траве, приготовленное, очевидно, для общей трапезы.
Костер запылал сразу, высоко выбрасывая языки пламени. Иван притушил его слегка травой и песком, и огонь стал гореть ровно и спокойно. Некрасов растянулся около костра, слушая, как трещит на огне сухая береста, как булькает, закипая, котелок, подвешенный над огнем на мокрой длинной коряге, вытащенной из воды. Старик раскопал около костра ямку в золе и высыпал туда картошку. Некрасов достал свои охотничьи припасы, — в сумке его нашлась даже бутылка водки, на которую дед посмотрел с видимым одобрением.
— А стопочки-то у вас есть, охотнички? — спросил он, повертев в руках бутылку.
Узнав, что стопочек нет, он начал мастерить их из бересты, ловко орудуя небольшим ножиком с черным черенком.
— Чай из них пить не придется, — говорил он, вырезая круглые маленькие донышки, — чай протекет, а водка, если побыстрей опрокидывать, вполне возможно. Сделаю вам по стопочке, а у меня бокал есть, из него что чай, что водку, все можно пить.
Покопавшись в суме, он вынул «бокал» — высокую, черную, глиняную кружку с отбитой ручкой. В бокале лежала завернутая в тряпку соль — крупная, мокрая, желтая, она заняла почетное место на полотенце рядом с горбушкой хлеба. Старик с удовлетворением посмотрел на расставленное угощение, налил себе полкружки и опрокинул ее в свою седую бороду.
— Со свиданьицем, охотнички, — сказал он, закусив коркой. — Шел я по лесу один-одинешенек, не чаял-не гадал вас встретить, ан люди-то везде есть, даже в лесу дремучем. Вот и сидим мы, не хуже, чем в избе, огонек божий нас греет, водку мы пьем, скатерть самобранная перед нами расстелена… Вон и картошка испеклась — выкатывайте да кушайте.
Картошка покрылась коричневыми пузырями, сморщилась и пропахла дымом, но Некрасов ел ее с удовольствием, проголодавшись за долгий день ходьбы по лесам и болотам. Ели молча, выпили по берестяной стопке водки; старик налил в свой бокал кипятку, бросил в него какую-то травку и начал пить, заедая булкой.
Иван обернул Голову зипуном и заснул около костра, а Некрасов, подбросив в огонь сухих веток, завел разговор со стариком.
Старик оказался занятным собеседником. Давно ходил он по свету — бобыль, неудачник; жизнь упорно старалась стереть его в порошок, да никак не могла с ним справиться. Крепок был старичок — мужицкий сын, ничему не поддался — ни холоду, ни голоду, ни битью, ни гневу божьему, только крепче стал, как дубленая кожа.
— У меня, милок, жизнь соленая, я, как гриб в бочонке, — насквозь просоленный, — говорил он посмеиваясь. — Меня и в могиле ничто не возьмет, червь глодать откажется, и буду я лежать, как нетленные мощи. У меня жена померла — на другой женился, вторую бог прибрал — я третью взял. Третья долго скрипела, да все одно меня пережить не смогла, — вот я какой живучий.
Старичок охорашивался, как тетерев на току, и не понять было, бахвалится он или верно гордится собой. Он рассказывал и о своих детях, которые — «кто их знает — все перемерли или живут еще где?» — о людях, которых видел на своем веку, об их горькой доле. Побывал он во многих местах, жил милостыней, да еще из этой милостыни помещику оброк платил:
— Помещик-то мой, батюшка, ничем не брезгает. Ему копеечка, Христа ради поданная, поперек глотки не встает, — вздохнув, сказал он.
Был он недавно в деревнях, где мужики бунтовали, и рассказывал об этом одобрительно.
— Красный петушок да дубовый обушок — вот и вся мужицкая орудия, — говорил он, лукаво посмеиваясь. — Большая была б в нем сила, кабы все зараз за нее взялись. А то у нас как? В одном конце мужики помещика жгут, в другом — помещики мужика бьют, — вот и нет порядку на земле. Не могут мужики промеж себя сговориться. Да ведь надо сказать — середь мужиков тоже дураков немало. Другой до такой дурости доходит, что своего же мучителя-помещика жалеет, — он-де у нас ничего, не больно лютый. А я так иначе думаю: хвали траву в стогу, а барина — в гробу. А пока жив — кто его угадает, как он повернется…
Николай Алексеевич невольно полез в карман за записной книжечкой и карандашом.
— Что это ты, мил человек, записываешь? — вдруг забеспокоился старик.
— Не бойся, дедушка, это я для памяти, — ответил Некрасов. — Я книжки пишу, стихи сочиняю, вот и запишу твои слова — таких самому не выдумать.
Старик заволновался, достал свою трубочку, разжег ее угольком и с уважением посмотрел на Некрасова.
— Так вот ты кто, — сочинитель, — сказал он почтительно. — А я и то сижу — думаю: что ты за человек? Видно, что не крестьянин, да и на барина не похож. Барин нашим братом брезгует, себя выше нас почитает, а ты — нет. Святое дело — стихи сочинять. А ну, прочти мне какой-нибудь стих, дакось я послушаю. Стих должон до сердца доходить, как песня, а если от него слеза не пойдет, — значит, и стихом его назвать нельзя.
Некрасов задумался на минутку и прочитал «Власа», потом «Забытую деревню», потом «Несжатую полосу».
Он читал, закрыв глаза, тихим, взволнованным голосом. Кончив одно стихотворение, начинал другое, казалось, забыв о своем слушателе.
Старик сидел как неживой. Он не видел, что костер догорел, что трубка его погасла и упала в траву, что небо начало светлеть на востоке. Он беззвучно шевелил губами, повторяя за Некрасовым слова, и, когда тот кончил читать, не сказал ничего, точно боясь нарушить охватившее его очарованье.
Некрасов поднялся, подбросил веток в костер и спросил:
— Ну как, дед, настоящие мои стихи или нет?
Старик тоже встал и неожиданно поклонился поэту в пояс.
— Спасибо тебе, — сказал он ласково. — Спасибо, что не погнушался нищим бродягой. Прости меня, старого дурака, что вольно с тобой разговаривал. Не ведал я, кто ты за человек. Сделай еще одну милость: спиши мне стих, что про пахаря. Я пойду по деревням — петь его буду; пусть люди узнают, какие про ихнюю горькую долю песни есть…
— А ты разве грамотный? — спросил Некрасов.
— Грамотный, мил человек, Грамотный, только от грамоты пользы мало вижу, книжек-то хороших, про нашу крестьянскую жизнь, нет, а про разбойников или про божественное я читать не охотник.
Николай Алексеевич вырвал несколько листков из записной книжки, написал «Несжатую полосу», стараясь писать как можно разборчивей. Старик бережно спрятал в карман маленькие листки, закурил трубочку, поправил костер и снова уселся около огня.
— Спать-то не будем, что ли? — спросил Некрасов.
— Какое тут спанье, — ответил дед. — Вон уж солнышко всходит, птицы божий просыпаются… Ты ложись, отдохни, а я тебя постерегу напоследок, — знать, не встретимся больше с тобой. Вон ты какой желтый да худой — больной, что ли?
— Больной, дед, помирать скоро…
— Ну, нет, помирать тебе нельзя. Помирать тебе совсем даже не следовает. Ты человек богу угодный, народу надобный, тебя смерть не тронет, не посмеет. Тебе от жизни и от людей почет большой быть должен.
Некрасов рассмеялся и покачал головой:
— Вот ты и ошибся, дед, почету мне ни от кого нет, ни от жизни, ни от людей. Особенно от людей — не больно они меня уважают.
— Так ведь надо сказать — какие люди, — серьезно заметил старик. — Ежли нестоящие люди, так тебе на них наплевать, а хороший человек тебя всегда уважать должен. Может, конечно, хорошие люди не все тебя знают, а ты думай: вот кабы знали — уважали бы. На плохих ты вниманья не обращай, что они тебе? Так, пузырь на воде, лопнул — и нет его, а хороший-то человек умер, в земле сгнил, а слава об нем все одно жива. Ну, ты поспи, а я огонек покараулю.
Николай Алексеевич благодарно посмотрел на старика, — хорошо, что они его встретили — сел поближе к костру, подбросил в него сухую бересту и рассказал старику о подготовке к освобождению крестьян. Старик слушал его внимательно и кивал головой.
— Ну, что ж, это все правильно, — сказал он уверенным тоном. — Опамятовались, стало быть, убоялись мужицкого гнева. Однако и царь-то после войны вроде послабже стал… и побили его малость, и народ на войне разбаловался. Дай бог, дай бог.
Он перекрестился и, взглянув на Некрасова, неожиданно добавил:
— А про Власа у тебя тоже хорош стих. Прочти-ка его мне еще разок, сделай милость!