Уже минут пятнадцать Александр Николаевич Губин смотрел на старуху, удившую рыбу в канале рядом со шлюзом. В чугунного вида плащ-палатке и громоздких резиновых сапогах старуха напоминала жука. Поправив очки на толстом носу, она прицельно насаживала червя, с чувством плевала на него и закидывала удочку. Шевелились при этом только руки, тело оставалось хитиново неподвижным. Течение, схватив поплавок, тотчас сносило его вправо, он застревал в осоке и начинал мелко подрагивать — червяка обгрызала густера. В такую жару уважающая себя рыба, само собой, и думать не могла о жратве, валялась, поди, высуня язык, на глубине… да и старухе устроиться бы где-нибудь в холодке — подремать — нет же! Торчит на солнцепеке, упакованная в душную броню. Страшно смотреть. Рядом застыл, как положено — с пальцем во рту, угрюмый черноволосый мальчик лет шести-семи. Уж этому-то самое место в воде, и чтоб до посинения.
Александр Николаевич вынул платок, промокнул лоб и шею.
…Лиза осталась в каюте. Еще утром сказала: на этой стоянке на берег не пойдет, устала вчера, все ноги сбила, а Ветров — город самый обыкновенный, знает, была здесь на практике. Что смотреть? Разве краеведческий музей, так музеев она и так нагляделась: сплошные доисторические человеки и лося волк грызет. К тому же погода — одно пекло.
— А вы… ты… непременно надень фуражку, да? — запнувшись, как всегда, на обращении, попросила она Александра Николаевича. — И лекарство, хорошо?
«Забота о старшем поколении», — усмехнулся он про себя, но белую шапку с козырьком надел, а валидол положил в задний карман…
Дожидаться, пока клюнет по-настоящему, старому жуку было невтерпеж. Стоило поплавку дрогнуть, старуха суетливо дергала удилище. При виде пустого крючка мальчишка заливался смехом, широко разевая рот, что не делало его физиономию менее угрюмой.
Выпростав из-под панциря заскорузлые, плохо гнущиеся руки, старуха поправляла обглоданного червяка, а если он был съеден начисто, насаживала нового. И опять плевала, поднося крючок к самому рту, и опять размахивалась, и опять все обреченно повторялось сначала.
Горячий воздух бесчеловечно слоился над берегом, пахло водой и полынью. Низкое, добела прокаленное небо расплющивало все живое. Александр Николаевич взглянул на часы — до отплытия целых сорок пять минут, чистое наказание! Надо бы пойти на теплоход, постоять под холодным душем, потом прилечь. В каюте свежо — кондиционер. В каюте ждет Лиза…
…А ведь никто не заставлял столько времени болтаться по улицам этого унылого, оставленного Богом северного городишки! Непонятно, из каких стратегических соображений экскурсионное бюро запланировало стоянку здесь, а не устроило ее, скажем, в Елабуге или хоть в Чистополе. Ни природы, ни архитектурных памятников, ни какой-то там особой истории! Дома, похожие на бараки, деревянные мостки вместо тротуаров (и грязища же тут, надо думать, весной да осенью!), вдоль мостков — пересохшие канавы с растрескавшимся глинистым дном. В городском парке, где Губин кое-как убил полчаса, сидя в тени на скамейке, только и красоты, что затянутый ряской пруд. На берегу пасется коза, рядом под музыку натужно вращается пустое и пыльное «колесо обозрения», с дощатых мостков разбежавшись сигают в воду дочерна загоревшие мальчишки. Тут же толстая баба, подоткнув юбку, полощет белье. Неподалеку от этого парка — рыночная площадь. Совершенно безлюдная, если не считать двух одинаковых старух в низко, до бровей, повязанных платках. Старухи продают семечки. В полусотне шагов от рынка — почта, откуда Губин совсем уже было собрался позвонить жене, да передумал: через три дня Ленинград. Всего через три дня… Нет, не «всего», а целых три, и они будут тянуться бесконечно долго, поскольку туристские радости успели надоесть до оскомины и хочется только одного — домой. Очень похоже на ожидание выписки из больницы. Прошлой зимой Губин лежал две недели на обследовании и весь извелся, но, когда врач наконец сказал: через три дня отпустим, Маша обрадовалась, а он скис. Три дня, шутка ли! Сегодня весь нудный день, за ним пустой вечер, длиннющая, наверняка бессонная ночь, завтра — опять… И послезавтра! Только в четверг… Да наступит ли он вообще, этот четверг?
Больница была совсем не плохая, ведомственная, палата на двоих, симпатичный сосед. Даже собственный телевизор, Маша специально купила для такого случая маленький и привезла. Нет! — считал часы до выписки, метался, если какое-нибудь исследование вдруг откладывалось. Еще и кормили там отвратительно, бедной Маше приходилось возить обеды из дому, но разве дело в этом!
А теперь, пожалуй, оставшиеся три дня Александр Николаевич предпочел бы провести в больнице… В больницу ежедневно приходила Маша, в любую минуту можно было позвонить домой по телефону. Да что там! Вообще тогда не было проблем! А сейчас дом, жена, вся прежняя жизнь кажутся далекими и нереальными. Реальность — вот она, этот край земли, теплоход… Лиза в каюте. И пахнущий пыльной травой берег, где Губин стоит, точно навек приговоренный наблюдать за слабоумной старухой, в которой, похоже, все и сосредоточено: его тоска по дому, чувство сиротства и неотвратимость объяснения с Лизой.
Хорошо, что она хоть в город не пошла, дала ему побыть одному… Губин вдруг вспомнил, как неделю назад в Перми Лиза ходила с ним вместе как пришитая, только у переговорного пункта проявила неожиданный такт, осталась ждать на улице. Черта ли с того, если, разговаривая с женой, он все равно видел через сплошную стеклянную стену почтамта, как она прохаживается по тротуару взад-вперед своей неестественной походкой — шея по-куриному вытянута, шаги напряженные, мелкие. Все из-за высоких каблуков, из-за новых туфель, которые она надевает специально для него! Когда вечером она сбросит туфли, пальцы окажутся красными и сплющенными, а на мизинце — лопнувший пузырь.
Александр Николаевич говорил в тот раз с женой, а сам представлял Лизины пальцы, про которые ему не полагалось думать и знать, и оттого, что он все-таки знает, как будут выглядеть эти пальцы, когда Лиза вечером разуется, ему было неловко и тошно. И он вдруг поймал себя на том, что злится на Машу, силком вытолкнувшую его в это путешествие.
Ни разу за двадцать семь лет супружества Губин не проводил отпуска без жены, и в этом году все было распланировано заранее — в июле путешествие по Волге и Каме: Ленинград — Пермь и назад. Путевки Губину достали, как всегда, на заводе, и профсоюзная Валечка очень гордилась: «Мне девочки из Бюро путешествий так и сказали: твой Главный тебя на руках должен носить! Теплоход чудесный, новенький, гедеэровской постройки, каюта первого класса, удобства, кондишен, бар…»
Путевки получили еще в мае. И Маша сразу начала готовиться: сшила два платья и сарафан, купила карту, проспекты, взялась перечитывать стихи Цветаевой — «мы же мимо Елабуги поплывем, наверняка там будем стоять». Маша была счастлива, она всегда умела радоваться и тому, что предстоит, и тому, что уже прошло. Наслаждаться воспоминаниями — это нормально, это Губин понимал, но загадывать вперед! Он был суеверным, и, когда жена начинала вслух мечтать, как они будут купаться в Волге, или расхваливала Бюро путешествий за то, что в маршрут включено посещение Кижей, ему делалось не по себе: «Зачем искушать судьбу? Помнишь, у Толстого в дневнике всегда «ЕБЖ» — «если буду жив»?»
— Вот зануда! — восклицала жена. — Ладно, если мы… ЕБЖ, ЕБЖ!.. если случайно мы все-таки поедем, тебе и будет хорошо всего-то три недели. А мне — уже! До конца мая, июнь и… ЕБЖ! — июль. А потом август, сентябрь и так далее, если, конечно, не случится холеры, извержения Пулковского вулкана, цунами в Маркизовой луже и прочих стихийных бедствий и катастроф.
Да, ей было хорошо уже тогда, ей было бы хорошо и теперь, здесь, в жалком неведомом миру городишке, где имеются всего две достопримечательности: дикая жара, которой наверняка не упомнят самые дряхлые старожилы, да вот эта старуха в плащ-палатке. Впрочем, Маша, конечно, обошла бы все, включая краеведческий музей, куда Губин, слоняясь безо всякой цели по городу, забрел только затем, чтобы укрыться от жары. Понравиться в музее не могло никому, даже проживающему там неандертальцу, но Маша добросовестно осмотрела бы музей и, разумеется, собор, изнутри и снаружи, и, наверное, сказала бы (как не раз говорила), что полуразрушенные, доживающие век, но действующие церквушки похожи на всеми позабытых древних старух, в которых несмотря ни на что теплится жизнь, а такие вот напоказ отреставрированные, заполненные туристами храмы — на розовощеких манекенов с витрины универмага. Но зато она восхищалась бы деревянной часовенкой неподалеку от собора и, разумеется, большим валуном, на котором Губин просидел минут десять, мрачно взирая на город, расположенный внизу, под холмом. А в данный момент они оба, вместо того чтобы бессмысленно торчать на жаре, уютно сидели бы в каюте и с наслаждением пили лимонад.
Никаких стихийных бедствий не произошло перед началом их отпуска. Просто за три дня до отплытия, когда Маша уже составила список вещей и спорила с Губиным, доказывая ему, что нужно взять с собой его любимую чашку, скатерть, термос и другие вещи, необходимые для создания уюта, дочь, Юльку, забрали в больницу с аппендицитом. Осталась внучка, полуторагодовалая Женька, которую срочно перевезли с дачи, кроме того, в наличии был совершенно растерявшийся зять Юра — его не удалось вытащить из вестибюля больницы даже после того, как Юлю благополучно прооперировали, бродил там с фарфоровыми от перепуга глазами и всего боялся.
— Ты ведь понимаешь, я не могу их бросить, — сказала Маша, глядя мужу в лицо.
Тогда Александр Николаевич заявил, что все усвоил и сейчас же позвонит в профком.
— Такие путевки и за час до отплытия с руками оторвут, я пока поработаю, а там посмотрим.
— А вот это фигушки! — Маша даже покраснела от негодования. — Уж этого не будет! Опять в больницу захотел? Хватит с меня Юлькиного аппендицита. Тебе необходим отдых, это я как врач говорю. Не веришь, спроси Володю Алферова.
— Много вы понимаете со своим Алферовым! — огрызнулся Губин. — Тоже мне врачи! Вы психиатры, психов и лечите, а я нормальный. Пока еще. А зашлешь одного черт-те куда, могу и того… Ладно. Не буду работать. Возьмем Женьку, поедем на дачу. Буду ходить с ней на залив, а ты станешь мотаться в город, возить Юльке обеды и обихаживать нервного зятя. Кстати, вот кого не забудь показать своему Алферову.
Но Маша стала насмерть. Никуда она из города не поедет, между внучкой и больницей ей не разорваться, а Губину тут делать совершенно нечего. И не надо жалких слов. Что значит — «неуютно, слова не с кем сказать»? Мы уже старые, Саша, пора привыкать. То есть… отвыкать… Нельзя так — ни шагу друг без друга, иначе потом… Ладно, не буду, все! Но вот как раз для того, чтобы всего этого как можно дольше не было, тебе и нужно сейчас поехать и отдохнуть. Ясно? А я обещаю: вернешься, попрошу у Алферова десять дней за свой счет и поеду с тобой на эту твою конференцию в Ереван. Хочешь? А мою путевку сдавать не будем. Ни в коем случае! Зачем тебе храпящий сосед? Жалко, Алферов отпуск уже отгулял, поехали бы вдвоем. Ничего, будешь один в двухместной комфортабельной каюте, за полноценный отдых не жалко и вдвойне заплатить. А я пока переберусь к ребятам, от них до больницы ближе, да и Жене там лучше — все приспособлено.
«И Юрочке, бедному малютке, обедики, полные калорий!»— ядовито продолжил про себя Александр Николаевич.
Он и сам не ожидал, что без жены ему будет плохо до такой степени. Странно — ездил же, в конце концов, по командировкам. И часто, и надолго: не так давно целый месяц проторчал в Бирме, скучал как собака, это верно, старался все, что видел, запоминать, чтобы потом в подробностях рассказать Машке, но ведь пережил, с тоски не помер! Правда, командировка дело другое, там работа, а здесь точь-в-точь как в больнице — круглые сутки ничем не заполненного безделья, да еще в полном одиночестве. Впечатления? В больнице тоже были впечатления: то рентген, то кардиограмма. То, опять же, — телевизор. Хоть волком вой.
Почему-то Губин всю жизнь был уверен, что, будучи сильным человеком, не боится, даже любит одиночество. Но то одиночество, видно, было другого свойства — когда Маши нет дома, но она вот-вот вернется, а он сидит себе в своем любимом кресле с книгой. Здесь одиночество было иным, каким-то бесприютным. И, оказывается, это просто страх Божий, если не с кем слова сказать. С чужими Губин общаться не любил, новых знакомств всегда по возможности избегал. Кругом их общения заведовала Маша, и это было правильно. Лет десять назад Александр Николаевич окончательно понял: определять, кого звать в дом, право хозяйки.
В дружных семьях так оно и бывает — общими друзьями, как правило, становятся друзья жены. Этими соображениями он как-то поделился с Машей, но та возразила:
— Кабы не моя общительность, к нам бы вообще никто не ходил. Тебе, бирюку, ведь никто не нужен, правда?
— Ты мне нужна, — уверенно заявил Губин. — Необходима и достаточна.
Первые двое суток теплоход шел без остановок. Александр Николаевич много спал или пытался читать, сидя в основном в своей каюте, которая в самом деле оказалась роскошной.
Время от времени он выбирался на палубу, стоял у борта или уныло курсировал, круг за кругом обходя теплоход по периметру.
Попутчики ему не нравились. Больше всего в них поражали стадный инстинкт и непреодолимая жажда подчинения. «Изнемогают от свободы, ждут не дождутся, чтобы кто-то пришел и распорядился, что делать, куда смотреть, чему радоваться», — думал Губин с раздражением.
Жизнь за окнами кают, мимо которых он проходил, совершая свои круги, его возмущала. Немедленно по отбытии из Ленинграда состоялся завтрак, после чего все разошлись по местам и почему-то снова взялись за еду. Губин видел за окнами выложенные на столы помидоры, яйца, колбасу, стеклянные банки, набитые маслом, пиво, пепси-колу, кефир. Толстые женщины в цветастых халатах деловито резали хлеб, мужчины в майках откупоривали бутылки. Это были, конечно, супружеские пары, чтоб они лопнули от обжорства! Глядя на них, Губин проклинал свою покорность. Послушался, привели за ручку в эту плавучую тюрьму, вот и терпи, совершай прогулку, как и положено: руки за спину и кругами, кругами! Потом назад, в свою одиночку с душем и кондиционером. А через три недели — на свободу с чистой совестью.
Следующие два дня он злился, наблюдая, как решительно никто не умеет самостоятельно смотреть вокруг, а не только в ту сторону, куда в данный момент направлен указующий перст. В самом деле, перед шлюзованием (нуднейшим процессом) радио сообщило, что шлюз — весьма сложное и интересное гидротехническое сооружение, а главное, его ни в коем случае нельзя фотографировать. Для устрашения тут же был приведен эпизод: в прошлом рейсе некая особа (фамилию не называем!) изловчилась-таки пару раз щелкнуть аппаратом, запечатлев открытие, а может, и закрытие шлюза. И что же? На обратном пути, в Ленинграде, прямо на пирсе, ее встречали люди из… органов! Так что давайте, товарищи, лучше не будем. Договорились?
После этого зловещего предупреждения теплоход вошел в первый по пути следования шлюз, и путешественники, все до единого, высыпали из кают, заполнив палубы. Замерли, вперившись в секретное сооружение, кто с биноклем, кто просто так, а кто и с подзорной трубой. А один подозрительного вида тип — аж с блокнотом и карандашом. Все поедали шлюз жадными взорами, будто решили если уж не сфотографировать, так хоть запомнить. Александр Николаевич тоже стоял у борта, стиснутый со всех сторон. Ну, стадо и стадо!
Это был вечный их с Машей спор: Александр Николаевич утверждал, что люди все в общем одинаковы и особо приятного в них мало. Маша говорила, что он за лесом не видит деревьев, в толпе (которая, конечно, противная!) не различает отдельных людей. Губин возражал: вглядываться в деревья он, пожалуй, согласен, а вот в людей — увольте! Чем ближе подходишь да внимательнее смотришь, тем больше видишь… всякого-разного, так что пусть они уж сами по себе.
— Слава Богу, что я в тебя за двадцать с лишним лет успела как следует всмотреться. Не то сейчас решила бы, что передо мной бездушное, злобное существо, — вздыхала Маша, и Губин тотчас охотно подтверждал: да, бездушное. И злобное, когда лезут! И к человечеству относится посредственно! А в том, что Маша всех якобы видит насквозь, — никакой доблести, это ее профессия — разглядывать человеческие души в микроскоп. Простым же людям это делать не положено, даже бестактно. И неприлично. А главное, смертельно скучно.
Сейчас Губин вспоминал эти споры и думал, что, возможно, судьба чем-то его обидела… Ладно. Допустим. Только что, ну что интересного хотя бы в том бледном, рыхлом мужчине, что едет в соседней каюте вместе с низенькой плотной женой, сплошь унизанной золотыми цацками? Оба явно не прочь познакомиться с Губиным — улыбаются при встрече, но он, неопределенно кивнув, проходит мимо. Правда, как раз про эту пару еще в Ленинграде, на причале, Маша сказала:
— Вот с теми не водись, усадят за преферанс, и будешь круглые сутки проводить в прокуренной каюте.
— Почему именно за преферанс? — удивился тогда Губин.
— А таким всякая ерунда вроде природы обычно без надобности, — уверенно заявила она, — им подавай серьезные занятия. Нет, не водись.
Приглядевшись к этой паре, Губин быстро пришел к выводу, что, судя по заграничному барахлу, томному виду самого и драгоценностям мадам, здесь мы имеем, скорее всего, большого торгового деятеля, да не какого-нибудь пошлого директора гастронома, а заведующего крупной базой. Отсюда и томность — денно и нощно помнит о тюрьме, может быть, знает, что это его последнее путешествие… и зря перед поездкой не переписал дачу с машиной на шурина…
Для себя Александр Николаевич нарек бледнолицего Базой.
Промаявшись первые дни, Губин дождался наконец стоянки в Ярославле и, едва теплоход причалил, отправился на почту — звонить жене.
Шел холодный мелкий дождь, но город все равно казался приветливым, даже родным каким-то, — несколько лет назад Александр Николаевич побывал здесь вместе с Машей. Как всегда, они много ходили, и теперь Губин легко нашел дорогу к переговорному пункту. Туристы-оптимисты остались на площади, переминались под зонтами в ожидании, когда их скопом поведут показывать историко-революционные достопримечательности. Бог с ними. Александр Николаевич легко и скоро шагал по главной улице, с удовольствием, как на старых знакомых, посматривая на старинные здания. Даже заглянул в пару магазинов, надо ведь и о подарках подумать. Вон симпатичная кофточка с блестками — кто ее знает, может, последний крик? Приближаясь к почте, Александр Николаевич повторил про себя: кофточка — раз, каюта отличная, кормят сносно, погода тоже ничего — это два. А скука ужасная, и больше он один никогда, ни в жисть не поедет, увольте. И вообще пусть-ка Мария Дмитриевна срочно берет билет на самолет и догоняет его… ну, хоть в Перми. А что? Юля за это время вполне успеет выписаться и прийти в себя… Подумав, что идея не так плоха и жена вполне может согласиться, Губин припустил чуть не бегом.
Но телефон в Ленинграде не отвечал. Ни у дочери, ни дома. Конечно, если у них там ясный день, Маша могла выйти погулять с внучкой, но, с другой стороны, он же четко предупредил: из Ярославля будет звонить! И время стоянки Маша знает, вместе смотрели расписание!
Решив, что через час позвонит снова, Александр Николаевич, теперь уже не спеша, двинулся в Спасо-Преображенский монастырь, чтобы совершить самостоятельную экскурсию, держась подальше от познавательно галдящих оптимистов. Но последнее ему не удалось — уже в воротах столкнулся с Базой и его золотоносной супругой, прижимающей к обтянутому шелком крутому животу гигантский пакет — успела уже и монастырь обойти и посильно где-то отовариться. От растерянности Губин поздоровался, и База в ответ обрадованно произнес вдохновенную фразу: дескать, с погодой чудовищная непруха, теплоход — плавучая дыра для увеселения матерей-одиночек, зато монастырь, конечно, блеск, именины сердца, пир духа…
Губин вежливо улыбнулся и торопливо зашагал прочь.
И тотчас услышал знакомый голос:
— Какой прогресс! Девочки, наш сосед умеет улыбаться!
Преградив ему путь, на дорожке, взявшись за руки, стояли Ирина, Катя и Лиза. Это они — к счастью, они, а не База! — сидели с Губиным за столиком. За прошедшие дни он успел обменяться с ними хорошо если десятью фразами. (И надеялся, что так оно будет и впредь.) Хоть тут повезло, неразговорчивые и нефамильярные молодые женщины, каждой лет по тридцать — тридцать пять. Ирина с Катей сидели напротив Александра Николаевича, их он успел рассмотреть как следует. Белокурая, светлоглазая, с решительным подбородком и тонкими губами Ирина похожа была на финку или эстонку, а скуластая, смешливая Катя чем-то напоминала Машу в молодости. Такая же темноволосая, и глаза карие. Хорошие девочки, скромные, некокетливые. Ирина и Катя в первый день представились: обе из Ленинграда, инженеры, работают… Александр Николаевич тут же и забыл, где они работают, а про себя скупо сообщил, что, дескать, тоже инженер. Лиза, сказав, что она Лиза, ничего больше не добавила. Лиза сидела справа от Александра Николаевича, вела она себя тихо, во время первого их совместного завтрака только и произнесла еле слышно: «Приятного аппетита», и в дальнейшем, вызывая у Губина кое-какие воспоминания, каждый раз желала им с Катей и Ириной того же. Зато предупредительно передавала всем хлеб, горчицу или стаканы с компотом, поставленные официанткой на край стола. Она быстро съедала все, что приносили, и сразу уходила, сказав «до свидания».
В монастыре, когда Ирина, Катя и Лиза стояли перед Губиным на дорожке все трое, Александр Николаевич разглядел и Лизу. Оказалось — ничего, курносенькая, длинные черные глаза, темные вьющиеся волосы, розовые щеки. И сложена хорошо. Только уж больно провинциальная — Катя с Ириной выглядят с ней рядом столичными штучками в своих джинсах и ярких курточках. Эта же вырядилась в габардиновый неликвидный плащ (такие в прежние времена назывались, помнится, мантелями), на голову повязала капроновую косынку. При этом жеманилась — округляла глаза, кусала ярко накрашенные губы и хлопала ресницами.
«Дурочка, небось, потому и хлопает, — беззлобно подумал Губин. — Деревенская, простодушная дурочка».
Однако в тот же вечер на вопрос Ирины, откуда она приехала, Лиза, вскинув голову, сказала, что из Москвы.
…Старуха в сотый, наверное, раз насаживала червяка, так и не поймав ни единой рыбы. Мальчик, ошалев от перегрева, тупо смотрел в воду. А солнце, перед тем как пойти на закат, взялось за дело всерьез: полный ад, и ни единого ведь деревца на этом берегу! Все. Пора в каюту.
Но Александр Николаевич не двигался.
…Безусловно, в том, что произошло между ним и Лизой и тянется до сих пор, есть, как ни парадоксально, и Машина вина. Может, оно и подло вот так рассуждать: раз в жизни поехал в отпуск без жены, тут же ей изменил и на нее же сваливает! Но он ведь не хотел ехать! А главное, Маша, умница, убежденная, что знает человеческую душу вдоль и поперек, могла, должна была предвидеть, что так получится. Могла! Губин нормальный, здоровый, по нынешним меркам еще не старый мужчина… А впрочем, какая это измена! Сто раз говорил себе… Если бы он перестал любить Машу, не рвался домой — другое дело, а он дни считает. Маше от этой истории нет и никогда не будет никакого ущерба, а вот ему…
Однажды Утехин, главный технолог и зам Александра Николаевича, образцово-показательный обыватель, эталон, высказывания которого они с Машей особенно ценили за их концентрированность, поделился со своим шефом:
— Вот вы, Александр Николаевич, тык ска-ать, образцовый муж, жене, стал-быть, не изменяете, это невооруженно видно и ясно, как говорится, суду без слов. А я вот — гуляю! Да! И не стыжусь. Но Таньку свою никогда не брошу, потому что семья есть семья. И зарплату, между прочим, отдаю до копейки. А шуры-муры и трали-вали к семье никакого отношения не имеют, а потому и вреда не приносят. Даже, если хотите, на пользу. Нет, серьезно! Больше чем уверен! У нас с Татьяной скандалов меньше, чем… хотя бы и у… всех, кто такой вот шибко моральный. Этот моральный с жены, если что не так — ну, по дому там, с хозяйством, — три шкуры спустит, занудит вусмерть. А если у самого рыльце в пуху, тут из-за того, кому, к примеру, помойное ведро выносить, спорить ни за что не станешь. Почему? Да потому что наблудил, вот и стараешься. Это точно. Железный факт жизни. И… в постели, если на то пошло… так ска-ать, изыскиваешь резервы. Чтоб ей чего лишнего в голову не лезло. Вот так вот!
Тогда Александр Николаевич, помнится, только хмыкнул. Смешно и противно. Всегда был убежден: мужик, бегающий на сторону, — грязная непорядочная скотина. Взял на себя определенные обязательства, изволь выполнять. Не можешь — уйди. А второй аспект тот, что бабники вообще люди ненадежные, потому что слабые, постоянно в рабстве у собственных желаний и по уши во вранье. А тогда и друга предать ничего не стоит, и сподличать. Поскольку — сопля!
Так думал Губин всегда. Ну, а теперь?..
…А как он, двадцатилетний эгоистичный идиот, осуждал собственного отца, когда отец вдруг женился полгода спустя после смерти матери! «Ты маму не любил, раз смог променять!» И понурый ответ: «Нет, Саша, до сих пор люблю и забыть не могу. Никогда, наверное, не смогу. И от тоски этой ужасной, от пустоты избавиться не могу… У тебя своя жизнь, а я… Страшно одному…»
Бабушка, мамина мать, и та заступилась: «Ты его просто не понимаешь, не способен понять по молодости. Так пожалел бы хоть!» Жалеть?! Еще чего! Родителей надо уважать, а не жалеть. Он что, дряхлый старик? Каждый обязан сам, без посторонней помощи одолевать собственные несчастья!
Так считал Губин тридцать с лишним лет назад, так думал всю жизнь. Каждому на роду написано перенести энное количество бед, от которых никуда не деться. Все теряют близких, хоронят родителей, мучаются с детьми, всем так или иначе треплют нервы на работе, все стареют, все болеют и в конце концов обречены умереть сами. Сами — никто за них этого не сделает! Довольно тяжкий груз, и природа так рассчитала, что на все на это у среднего человека должно хватить сил. На эту собственную его ношу. Запас прочности ограничен, так почему, спрашивается, кто-то все время норовит спихнуть ее, эту ношу, на другого? А я, представь, не желаю. Свои неприятности держу при себе, и чужих мне не требуется…
…Нет, конечно, если Губин перед кем сейчас и виноват, так именно перед собой.
О том, что будет, когда поездка кончится, Александр Николаевич с Лизой не говорил. Вроде бы ясно было (обоим)… он — в Ленинград, она — к себе в Москву или куда там, тут была какая-то странность: объявив однажды, что приехала из Москвы, Лиза в дальнейшем обнаруживала полное незнание города. Бог с ней, обитает где-нибудь в Серпухове, тоже как бы столица, прихвастнула, а признаться не хочет. Ладно. В гости к Лизе он не собирался, да она и не звала… Но вот вчера вечером, не отрывая глаз от вязания, вдруг сказала, что зимой, наверное, приедет в Ленинград. По делу. И замолчала. Губин тоже промолчал. А уже поздно ночью, когда она сидела в своем прозрачном одеянии, расчесывая волосы, как бы между прочим попросила: «Если вдруг соберешься в командировку в Москву, пришли телеграмму. Просто: Москва, главпочтамт, до востребования. Только заранее, за… несколько дней. Я сразу соберусь… Только заранее. Я приду».
— Куда?
— Ну… туда. Где мы встретимся. Вы… ты в телеграмме укажи — где. И время. Вот и встретимся.
«Ага. А потом поедем в номера, в «Славянский базар». Будем там видеться раз в три месяца. И так всю жизнь до гробовой доски. Как две перелетные птицы».
Губин ничего не сказал, решив перенести разговор на завтра, суховато пожелал Лизе спокойной ночи и отвернулся к стене, — и что это она не гасит ночник, хватит уж демонстрировать свои прелести!..
— Наш теплоход отходит в рейс. Прошу туристов и личный состав занять свои места, провожающих — сойти на берег. — Голос радиста был торжественным и немного грустным. На берег с теплохода никто, разумеется, не сошел — какие здесь, к лешему, провожающие?
Александр Николаевич поднялся на свою третью палубу и встал у борта неподалеку от окна в свою каюту. Окно было закрыто, занавески задернуты.
На второй палубе, слегка фальшивя, заиграл аккордеон и женские голоса дружно запели: «Мы желаем счастья вам, счастья в этом мире большом…» Жестяной тембр культурницы Аллы Сергеевны прорезал общий хор. Теплоход, медленно разворачиваясь, отодвигался от пристани. Возле приземистого одноэтажного здания речного вокзала ворошились бабки, собирали свои мешки и ведра с нераспроданным товаром: солеными огурцами, вяленой рыбой, смородиной. Темноволосый пацан, только что топтавшийся возле старухи с удочкой, уже был тут, исподлобья глядел на теплоход, стоя у самой кромки воды.
— «Мы желаем счастья вам!..»— в последний раз выкрикнул хор и смолк. Тотчас же из репродуктора вырвалась и поплыла над рекой знакомая печальная мелодия, — именно ее радист запускал всякий раз, как теплоход отваливал от очередной пристани.
Стоять на палубе было приятно — дул ветерок, да и вообще жара, по-видимому, начинала сдавать. Город, удаляясь, распластывался, раскрывался, перед глазами Губина возник новый микрорайон — привычно унылые пятиэтажки, из тех, что уродуют сейчас каждый населенный пункт. Конечно, жить в них удобнее, чем в деревенских домах, а все же насколько уютнее и естественней выглядит хотя бы вон та улица, что тянется и тянется вдоль берега канала. Все-таки у каждого дома какое-нибудь дерево, палисадник с мальвами или «золотыми шарами».
Улица внезапно кончилась. И сразу пошли заболоченные луга, иссеченные канавами. Потерявшее за день силу солнце бельмом висело над ними, почти неразличимое на низком белесом небе.
В Ярославле дозвониться жене так и не удалось, Губин послал домой телеграмму, что беспокоится и просит срочно телеграфировать, как дела, в Кострому или Горький, где теплоход будет завтра и послезавтра. О себе он нарочно ничего не сообщил, пусть поволнуются… Все-таки ничего страшного случиться дома не могло — когда случается, находят.
Не заходя в магазины — подарки подождут, — Александр Николаевич отправился прямо на теплоход. Переоделся и лег отдохнуть на «Машин» диван, то есть на тот, где она спала бы, если бы… Для себя он, войдя в каюту в первый раз, сразу, как обычно, выбрал место справа от двери, чтобы на правом боку и лицом от стены. Неизбалованной Маше всегда было безразлично, куда головой, куда лицом, лишь бы не душно, а тут кондиционер как раз дул в ноги ее дивана.
Стоило Александру Николаевичу задремать, как из репродуктора — чтоб он сгорел синим огнем! — послышался хрипловатый голос Аллы Сергеевны. Наряду с привычной игриво-бодрой интонацией в нем звучала еще и торжественная сладость. Алла Сергеевна сообщила, что сейчас туристов-оптимистов пригласят на обед, после которого будет «хы, заслуженный отдых», а вот потом, ровно в семнадцать ноль-ноль в помещении кинозала на верхней палубе состоится «Вечер-сюрприз» для всех желающих, но в обязательном порядке должны присутствовать следующие туристы… дальше шел перечень незнакомых имен-отчеств и номеров кают. Губин привстал, чтобы вырубить звук, но вдруг услышал: «Александр Николаевич, каюта триста пятнадцать», — и замер от неожиданности. Так, стоя на диване на коленях, он и слушал весь список до конца. Всего там было человек двадцать. По какому принципу Алла Сергеевна выбрала себе в жертву именно этих лиц, Губин сообразить, естественно, не мог, так как никого из них не знал. Повторив, что явка приглашенных строго обязательна и форма одежды, хы, парадная, культурница отключилась, а из репродуктора патокой потекла история про миллион алых роз.
Губин заглушил репродуктор. Вот этого как раз и не хватало! Влип.
Сказав вслух, на всю каюту, что он думает о плавучих сумасшедших домах, Губин лег опять, перебирая про себя причины, по которым мог очутиться в проклятом списке. «Клуб интересных встреч»? Но он ведь не ветеран восемьсот двенадцатого года, не поэт и не артист эстрады. Разве уж у них тут такое безрыбье, что главный инженер завода — персона? Интересно все же, кто остальные? База? Вот он-то, в самом деле, мог бы такого порассказать в детективном жанре, что оптимисты попадали бы со стульев. Но позвали, небось, не его, а величественного старика, занимающего одноместный люкс. Очень знакомое лицо у этого старика, где-то Губин его видел. Может, у Машки в клинике? Какой-нибудь консультант. Вид у него, во всяком случае, профессорский. Вот теперь Алла Сергеевна его «расколет», и будет он, бедняга, весь рейс давать консультации по спазмам мозговых сосудов или депрессивным состояниям на базе стрессовых ситуаций.
За обедом выяснилось, что соседки уже знают и о надвигающемся вечере, и что Губин приглашен туда персонально. «Как — откуда? Она же назвала имя-отчество», — это сказала Катя, а Лиза, округлив глаза, чуть слышным голосом добавила: «И номер каюты. У вас триста пятнадцатая, я вас сколько раз за окном видела — сидите один, сами такой грустный…»
Пришлось объяснять, что вот — собирались вместе с женой, а тут дочь заболела, а сдавать ее путевку не стал.
— Но это же деньги! — ужаснулась Ирина. А Лиза только вздохнула:
— Хорошо вам.
— Чего ж хорошего? Один, как собака.
— Мужчина один никогда не будет. Если сам сильно не захочет, — убежденно возразила Ирина. — Мужчины класс привилегированный, хозяева жизни. Независимо от возраста, семейного положения. И здоровья. Потому что — дефицит.
Катя молча ела рассольник. Александр Николаевич тоже взялся за ложку, таких разговоров он терпеть не мог.
— Мне бы так… — ни с того ни с сего, прервав затянувшуюся паузу, сказала Лиза. — Совсем одна! Это же сказка! Я одна никогда не бываю, ни дома… никогда. А здесь уж вообще…
Оказалось, Лиза едет в трюме, в трехместной каюте.
— Думала, будут две девушки, подружимся. А тут — муж с женой. Они, конечно, недовольны, можно понять, но я же не виновата. Особенно она… Он мне нижнюю полку уступил, так она — вообще… — Лиза замолчала, быстро допила компот и ушла, прошептав свое обычное «до свидания».
— Жалко ее, — медленно проговорила Катя, проводив Лизу взглядом. — Они ее там жутко травят. То не сюда поставила, это не так положила… Противные такие, особенно тетка. Главное, на лицо даже ничего, а присмотришься: толстая, выражение тупое, того гляди замычит и давай бодать.
— А он-то! Копия — козел! — хихикнула Ирина. — Важный такой, все башкой трясет и глядит в упор.
— Может, нам с ними каютами поменяться, Ирка, а? — предложила вдруг Катя. — Мы туда, к Лизе, а они…
— Ага. Разбежалась. Еле выбили путевки, отпуска год ждали, а теперь — в трюм? Там духотища и окно с пятак, — Ирина поджала губы и еще больше выдвинула подбородок. — Нет, как хочешь, я не согласна.
— Лизу жалко! Разве это отдых? Надо же, чтоб такие соседи достались. — Катя вздохнула. — Вы их не видели? — Она повернулась к Губину. — Увидите, сразу узнаете. Точно: козел с коровой.
— Да вы видели! Она за него ухватится, мертвой хваткой держит, чтоб не увели, вышагивают по палубе, как… по ферме. — Ирина опять развеселилась. — А тут — представляете? — рядом молодая-интересная. И днем и ночью.
— Думаю, все можно уладить, — рассеянно заметил Губин. — Пойти к здешнему начальству, сказать… По-моему, это против правил — селить чужих мужчину и женщину в одной каюте.
Во время «тихого часа», пока все остервенело отдыхали, Александр Николаевич писал жене. Сообщил, как выглядит его каюта, даже план начертил, указав, где его место, а где Машино. Особо подчеркнул, что на теплоходе есть бар, но подают там только соки, мороженое и кофе. А жаль, иначе он бы непременно запил и, пойдя вразнос, закрутил роман. С одной роковой красоткой по прозвищу Корова. «Самый мой идеал, я ее, правда, ни разу не видел, но сегодня непременно увижу, сегодня у нас тут серьезное мероприятие, «Вечер-сюрприз», и я приглашен почетным гостем. Буду, возможно, петь и читать стихи. В общем, втравила ты меня. А теперь еще, кстати, заставляешь волноваться. Если в ближайшие день-два от вас не будет вестей, ей-Богу, брошу к чертовой матери эту баржу и прилечу домой».
Больше подробных писем Александр Николаевич жене не писал ни разу. Посылал радиограммы и открытки с видами, где умещалось несколько фраз. Еще звонил.
«Сюрприз» заключался в том, что из корешков путевок старательная Алла Сергеевна выписала даты рождения тех своих туристов-оптимистов, кому повезло появиться на свет в июле, вернее, в те три недели июля, которые им предстояло провести на теплоходе, и собрала народ в кинозале, дабы торжественно поздравить именинников. Александру Николаевичу Губину двадцать восьмого числа исполнялось пятьдесят три года, вот он и влип в эту историю вместе с массой народа — с какими-то грузинскими девушками, величественным стариком, похожим на профессора; с семилетним Аликом, а также хмурым мужиком, наряженным в черную пару и в любое время производящим впечатление круто пьяного… Накануне Губин стал свидетелем принципиального пари: База с каким-то молодым пижоном спорили на бутылку коньяка.
— Ни в одном глазу, — вельможно цедил База, — я нарочно вплотную подходил и вдыхал. Ни малейшего амбре, в чем и распишусь.
— Эка хитрость, — кипятился пижон. — А мускатный орех? Или просто чаю пожевать? Нет, выкушал пол-литра бормотухи, пари, ставлю бутылку конины.
— Не жалко? Я, милый мой, только армянский приходую.
— А хоть «Наполеон», покупать-то не мне, вам. Да вы только на него взгляните, на красавчика, рожа синяя, глаза мутные… Ну! Спорим?
— Спорим, — кивнул База.
— А истину как будем устанавливать?
— Опросом клиента.
— Ага. Так он вам и раскололся. Читали — возле ресторана? Приказ: «За нахождение на судне в нетрезвом виде турист незамедлительно списывается на берег».
Тем не менее спорщики двинулись к мужику в черном, подошли с двух сторон и взяли того «в клещи». О чем они там говорили, Губин не слышал, но вдруг вздрогнул от хриплого хохота, похожего на ржание носорога (если, конечно, носороги ржут).
— Ну ты, парень, и залетел! — гоготал предмет спора. — Заложился, да? На коньяк, да? Ну — спец… Папаша! — обратился он к Базе, выглядевшему моложе его по крайней мере лет на десять. — Прими поздравления, папаша, повезло тебе, понял? Подшитый я, а не поддатый. Меня уж тут, конечно дело, и к капитану водили, и в медпункт на проверку. А как же? У нас народ сознательный — враз настучат. А хрен им! Не пил ни грамма, скоро уже два месяца будет. За что и путевку дали. А ты, папаша, этому фрайеру своему тоже ни грамма не давай, понял? И п-привет…
На «Вечере-сюрпризе» «подшитый» владелец черной пары чинно восседал в президиуме вместе с остальными именинниками. Вид у него был по обыкновению смурной. Рядом с ним расположился старик профессор. Александра Николаевича усадили с краю — «вместе с молодежью», то есть с двумя девицами из серии «бледная немочь». Президиум и битком набитый, радостно улыбающийся зал с любопытством разглядывали друг друга.
Сперва Алла Сергеевна своим кровельным голосом поздравила «всех наших юбиляров, хы, целиком и полностью» и, бодро дирижируя небольшим, но горластым хором добровольцев, исполнила вместе с ним уже полюбившееся (Губин — не в счет!) «Мы желаем счастья вам». В зале зарокотали аплодисменты, и тут начавший различать лица Александр Николаевич увидел на многих из них искреннее умиление. Да, да, черт побери, растроганы были и гости, и сами именинники, а больше всех Алла Сергеевна. В первом ряду Губин вдруг заметил сидящих рядом Катю, Ирину и Лизу, принаряженных, сияющих, точно на зависть всем в стране присутствуют на юбилее родного дяди-академика.
Алла Сергеевна между тем приступила к персональному чествованию. Каждому имениннику вручала открытку и подарок. Получив подарок, поздравленный должен был произнести ответную речь и сообщить в ней краткие сведения о себе.
Губин, когда очередь дошла до него, честно признался, что работает главным инженером завода, живет в Ленинграде, семейное положение — дед, отсюда и год рождения — 1933-й.
— Не верим! Приписка! — в три голоса крикнули из первого ряда. Громче всех звучал голос Кати, мгновенно подхваченный встрепенувшейся Аллой Сергеевной: «Да. Каждый имеет тот возраст, которого, хы, заслуживает, а товарищ — такой интересный, что заслуживает вечной молодости!»
В зале аплодировали. Все доброжелательно смотрели на Александра Николаевича, он чувствовал себя довольно глупо, но тоже улыбался, облегченно понимая: с ним покончено, сейчас возьмутся за следующего.
Следующий — гражданин в черной паре — выглядел как обычно, вдрабадан пьяным. Встав, обвел присутствующих мутным взором, ударил себя в грудь, чуть не промахнулся и зычно произнес:
— Конов Георгий Васильевич, Гоша. Его величество рабочий класс. Тружусь на стройке в этом… городе Архангельске. Не судим. Возраст средний: полбанки, то есть, виноват — полета. Жены нет и не дай Бог, чтоб была. Извините за внимание.
Зал аж взревел от восторга. Его величество озабоченно поклонился и рухнул на стул. Весь вечер его поводило в разные стороны от еле сдерживаемого чувства юмора.
Потом поздравили подряд нескольких девушек, одна из которых попросила разрешения прочесть свои любимые стихи. И полемическим тоном произнесла:
— «Одна половинка окна растворилась, одна половинка души показалась, давайте раскроем и ту половинку, и ту половинку окна». Марина Цветаева. Спасибо.
Тут Губин обнаружил, что у девушки вполне интеллигентное лицо, а он-то воображал о себе, что на этом теплоходе — чуть ли не единственный представитель данной прослойки. Ну, еще, конечно, профессор.
Алла Сергеевна неутомимо выкликала новых именинников, и вот перед столом президиума появилась ранее Губиным не замеченная, разодетая в пух и прах широкозадая особа. Волоокое лицо ее, изумительно розовое, с нежно-голубыми веками, синими ресницами и соболиными бровями, поражало резким контрастом: правильные, красивые даже черты и упрямое, недоброжелательное выражение. «Точно ей чего-то недодали», — отметил про себя Губин.
В своем выступлении: «Профессия — нужная людям, место жительства — город на Неве, возраст — на сколько выгляжу, семейное положение — отличное», — дама эта все время будто что-то отстаивала, за сладкими нотами полязгивала истерическая скандальность. В конце ею было строго объявлено, что главное не то, кем, где и как работает она лично, главное то, что собой представляет ее муж — «поскольку всем, чего мужчина достиг в жизни, он обязан жене. Если, конечно, он — настоящий мужчина, а она — настоящая женщина. С большой буквы». И под добродушные хлопки добавила, что ее муж преподаватель вуза, доцент, кандидат технических наук. Пишет докторскую.
Тут Губин увидел, что Катя с Ириной делают ему какие-то знаки, а Лиза, потупясь, сидит рядом, вся красная. Он развел руками, и тогда Катя недвусмысленно показала двумя пальцами надо лбом рожки. Александр Николаевич взглянул в ту сторону, куда унесла свой круп Настоящая Женщина. Та, покинув президиум, размещалась в третьем ряду, рядом с противноватым субъектом, имеющим низкий лоб, бородку и близко посаженные, выпуклые, какие-то бешеные глаза желтого цвета. Ну конечно же, Корова с Козлом! Лизины соседи по каюте! Доцент… Сохрани Бог попасться такому на экзамене, забодает насмерть. Губин усмехнулся и кивнул девушкам, те в ответ просияли и стали шептаться, давясь от смеха.
Последним получать поздравление величественно вышел профессор. Вышел, пожевал губами и долго молчал, вертя в руках подарок. И вдруг с большим раздражением заявил:
— Представляюсь: пенсионер. Живу в Москве. Из достижений имеется правнук. Возраст? Мой возраст… Вполне подходящий. Для прадеда.
Зал снисходительно зашумел, отпуская его, но дотошная Алла Сергеевна сказала, что, как поется в песне, «старикам везде у нас почет»— это раз, а второе — пенсионерами не рождаются, ими, хы, становятся. Заслужив покой доблестным трудом. Поэтому очень бы хотелось, чтобы уважаемый Константин Андреевич поделился с нами своим бесценным опытом, коротенечко, хы, рассказал, кем он был и чего добился в своей прежней жизни. Молодежи это полезно: как говорится в пословице — «кто не знает своего прошлого, тот не построит будущего».
При этих ее словах Константин Андреевич апоплексически побагровел и отчеканил, что человек, который был, сам о себе рассказать уже ничего не способен. И вообще — для пенсионеров, как и для всех, кто был, никакого значения не имеет, чего они там добились в своей прежней жизни. На могильных памятниках, как известно, пишут «Сидоров Иван Иванович. 1905–1985», а не «Уважаемый тов. Сидоров — ударник труда, заместитель главного бухгалтера треста, завоевавшего первое место в соревновании за прошлый квартал».
Произнеся все это при полном молчании зала, Константин Андреевич повернулся и, держась очень прямо, прошествовал к выходу мимо распахнутого рта Аллы Сергеевны.
— Склеротик! Совсем уже… — внятно сказала Корова, но тут очнувшаяся Алла Сергеевна взмахнула рукой, грянул аккордеон, и в зал вбежали «пионеры»— трое дюжих парней и две девицы. «Наверняка из команды», — подумал Губин. Одеты «пионеры» были по всей форме: белые рубашки, галстуки, пилотки. Расторопно выстроившись, «пионеры» приветствовали всех салютом, после чего одна из девиц, наиболее грудастая, в устрашающе коротенькой юбочке, сделала шаг вперед и пропищала поздравительные стихи, снабженные самой древней рифмой на земле: «поздравляем — желаем».
Зал облегченно залился смехом, вскипели аплодисменты, грянуло дружное «Мо-лод-цы!».
Алла Сергеевна объявила, что вечер окончен… Временно. Потому что после ужина в баре состоится «Голубой огонек». Именинникам предоставляется преимущественное право приобретения билетов. Для себя самих, а также для родственников и друзей. В баре играет диксиленд, будут танцы и, открою страшный секрет, — в порядке исключения разрешено заказать по бокалу шампанского.
Возвращаясь к себе в каюту, Александр Николаевич опять подумал, что все не так примитивно, как ему, зануде, кажется. Люди нуждаются в радости, не так уж много ее у каждого в повседневной жизни, и тут не до жиру; голодный человек не ковыряется в тарелке, ему картошка с постным маслом — настоящий пир… И ведь большинство из тех, кто сегодня хохотал и аплодировал, были всерьез растроганы. И «пионеры» из поваров и матросов, вдохновенно певшие и топавшие мощными ногами, старались от всей души.
Губин вдруг решил, что просто обязан сегодня вечером пригласить на «Огонек» своих соседок по столу. Ходят модные, нарядные, подкрашенные, притащили, поди, весь свой гардероб, а красоваться-то не перед кем! Нету здесь кавалеров, куда ни посмотришь — то База, то «подшитый»… Губин пошел и купил у бармена четыре билета.
«Бойтесь первого движения души, — как правило, оно бывает благородным». Эти слова, сказанные, кажется, Талейраном, Губин вспомнил, когда собирался в бар, на «Огонек». Но Талейран Талейраном, а вел он себя весь этот вечер, по собственному объективному мнению, исключительно галантно; ухаживал за тремя своими дамами, никого не выделяя, для каждой придумал правдоподобный комплимент и был просто поражен, с какой полнейшей серьезностью его нехитрая лесть была встречена. Все трое оживились, стали разговорчивее, закокетничали. Лиза и та, когда он строго сказал, что ее белое платье с вышивкой выглядит так, словно куплено в Париже у месье Диора, мгновенно перестала ежиться и сутулить плечи и откинулась на спинку кресла, изящно, двумя пальцами, держа перед собой бокал с шампанским, даже глаза забыла таращить. Губин расчувствовался и, придав своему лицу значительное выражение, объявил:
— Внимание. Пьем за самое главное желание каждой из вас. Задумывайте. Готово? Теперь, если пить маленькими глотками и все время повторять про себя то, что задумано, желание непременно сбудется. И не через сто лет, а в течение года. Гарантирую. Глаз у меня верный, рука легкая, хотя и крепкая. — Мысленно поморщившись, Губин выпил и наблюдал, как они с одинаковыми, истово-сосредоточенными лицами сделали по нескольку глотков. Лиза, впрочем, только пригубила, сказав, что вообще не пьет, совсем, но за желание надо. А желание-то у всех троих наверняка было одно и то же…
Еще минуту назад Губин решил для себя, что хорошенького понемножку, но теперь, вздохнув, пустился во все тяжкие, а для начала заказал всем по безалкогольному коктейлю «Снежный шар». Означенный напиток обладал резким запахом мужского одеколона, зато все остальное было на высоте: соломинка, шарик мороженого, кубик льда. То есть полный о'кей, как выразилась Ирина. Катя согласно кивнула. А Лиза покраснела и сказала, что очень, очень вкусно, большое спасибо, она в жизни такого не пробовала, и здесь в баре красиво, ну прямо как… И вообще! И музыка изумительная… И всё, всё…
Это была, пожалуй, самая длинная фраза, какую Губин слышал от нее за все время знакомства. И он решил, что обязан честно отсидеть тут до самого закрытия.
Потом, когда они мирно ели мороженое (музыканты, слава Богу, взяли тайм-аут), Катя задумчиво сказала:
— Жалко, выпить больше нечего, а то у меня есть тост. За Александра Николаевича и вообще за его поколение. Только мужчины вашего возраста — настоящие джентльмены, я уж давно заметила.
— Не то что наши — одно хамство и самомнение. Уверены, что женщина должна за ними, как бобик, — поддержала ее Ирина. — Женщины, конечно, тоже виноваты. Раньше девушка умела себя поставить… а сейчас — только бутылку поставить. Вот моя мама: я, говорит, в молодости королевой была, три раза замуж выходила, и ни один сам не ушел, всех я бросила, а вы, говорит… никакой гордости!
— Кто уж очень шибко гордый, один и кукует… — глядя прямо перед собой, сказала Катя.
Губин вздохнул, а потом улыбнулся и сказал девушкам, что в двадцать лет был таким же неотесанным балбесом, как их нынешние приятели, и только теперь, прожив целую жизнь, достиг высочайших вершин воспитанности: умеет подавать даме пальто, уступать ей дорогу и даже дарить цветы.
— Боюсь, — закончил он, — что галантными способны быть только старики, это дело наживное. Повзрослеют ваши кавалеры, станут и они внимательнее. Никуда, негодяи, не денутся.
Тут Лиза покачала головой, посмотрела Губину в глаза и, опять покраснев, заявила:
— Вы никакой не старик… Вы… Ну какой же вы старик?
— Да и наши знакомые вовсе не мальчики, — заметила Катя. — Мы-то ведь тоже… Вот вы все говорите: «девочки», а нам с Ириной по тридцать пять уже… Ладно. А вообще замечательный получился вечер. Все благодаря вам. Спасибо. Давно так не было — чтобы с умным человеком посидеть, поговорить… И… спасибо!
Александр Николаевич очень устал, хотелось лечь. Но когда светильники в баре настырно замигали, давая понять, что веселье окончено, у него язык не повернулся сразу распрощаться. Кроме того, перспектива опять оказаться одному в пустой каюте… И девчонки такие славные, и так не хотят расходиться…
— Зайдем ко мне, выпьем чаю? — предложил Губин. — В «титане» наверняка еще есть кипяток, а у меня — заварка. И пироги домашние черствеют.
Предложение было встречено с восторгом. Ирина и Катя сразу побежали к себе: «Во-первых, за тарой, а то стаканов не хватит, а во-вторых, у нас тоже есть один сюрпризик. Праздник так праздник».
Отсутствовали они минут десять. Это время Александр Николаевич провел вдвоем с Лизой, которая молчала, а на вопросы отвечала односложно, чем создала бы тягостную атмосферу, не будь Губину безразлично, говорит она или нет. А смотреть на Лизу было приятно — как она плавно движется по каюте, как ловко протирает казенные стаканы и очень осторожно, боясь разбить, ставит на стол его чашку. «Да ведь она красивая! — удивленно подумал Губин. — А красивой женщине и не обязательно говорить. Даже лучше молчать. Красота — самостоятельная ценность, ей не требуется приправы в виде остроумия или интеллектуальных изысков, и природа это учитывает».
Появились Катя с Ириной. Кроме обещанной «тары» принесли бутылку коньяка. И магнитофон.
— Мы сказали: праздник — и вот вам! — радостно объявила Катя.
— Это вы его… это все… из дома тащили?! — только и нашелся Губин.
— А откуда же?
…Н-да. Ведь не для того же, чтобы веселиться в обществе старого дядьки, перли они тяжелый этот магнитофон, и платья, и дорогой коньяк…
— Оставили бы вы, братцы-девушки, свою бутылку для более ответственного случая, — решительно сказал Губин. — Хватит с нас и чаю, тем более, заварка английская, с цветком. А потом, скажу окончательно и бесповоротно, не привык я, чтобы меня дамы поили.
Но Ирина с непреклонным видом откупорила бутылку, налила всем и подняла свой стакан.
— За вас, Александр Николаевич. За то, что вы — человек.
— Потому что все понимаете, — объяснила Катя. — А того случая, на который вы… намекаете, здесь, на теплоходе, не будет. Уже не будет, это ясно. И знакомство с таким человеком, как вы, — не менее важный повод. А ты, Лиза, что молчишь? Не согласна?
— Я? — От испуга она немедленно вытаращила глаза и начала по обыкновению краснеть. — Да я… я, наоборот, очень согласна. Только вина не буду, не могу. Ладно?
— Ладно. Всем спасибо, хоть и зря вы это, — великодушно сдался Губин. И выпил до дна.
Катя включила магнитофон.
— Соседей разбудим, — предупредила Лиза, — поздно, ругаться начнут.
— А мы тихонечко, только для настроения, — Катя убавила звук.
Губину вдруг стало хорошо и легко. Раньше так никогда не бывало с малознакомыми. Магнитофон пел на итальянском языке что-то вкрадчивое, пахнущее югом, магнолией, девушки смотрели влюбленными глазами и приходили в восторг от каждой шутки, а он говорил и говорил, нес, что в голову придет, точно брал реванш за прежнее свое одиночное заключение.
…Они ушли в половине первого, убрав со стола и перемыв посуду. Очень благодарили: было так интересно, огромное спасибо, вечер просто замечательный!
Оставшись один, Губин сразу сел писать Маше. Он собирался рассказать ей про сегодняшний вечер, про Катю, Ирину… И про Лизу тоже. Невезучие они все трое, одинокие. Пока убирали каюту, выяснилось, что Катя никогда не была замужем, но пережила трагическую любовь. Ирина разведенная и жалеет только об одном, что нет детей. «А мужики… Найти порядочного ноль целых, одна тысячная шансов из ста, а какого попало — спасибо, нажглась». Лиза? Та про свою личную жизнь говорить не захотела, ничего, мол, особенного. Зато уже в дверях с загадочным видом сообщила, что Губин, наверное, волшебник. Почему? А потому, что она в этом только что убедилась. И сделала круглые глаза.
…Губин вдруг решил отложить письмо на завтра, а сейчас выйти на палубу и сделать перед сном положенные три круга. Заодно и хмель улетучится, а то голова тяжелая… А неуютно все же в пустой каюте… Нет, не должна была Маша отправлять его одного. Юлькины проблемы можно было решить как-то иначе, а он, Губин, тоже человек, в конце концов! И отпуск у него бывает раз в году.
Он быстрыми шагами двинулся вперед по ходу судна. Палуба была пустой, окна кают — темными, влажный ветер туго упирался в грудь. Несколько огоньков слабо мерцали на высоком берегу, неразличимом в плотной сырой мгле. Поворачивая на нос, Губин встретил Базу с супругой. Обтянутые спортивными костюмами, они бодро шли «гуськом», пузатая жена горделиво тряслась впереди, мелко переставляя короткие ноги в сверхимпортных кроссовках, База снисходительно вышагивал следом, отстав шагов на пять. Губин посторонился, давая ему дорогу, и тот вдруг приветственно поднял руку жестом римского кесаря. Присущее ему обычно выражение человека, занятого тем, что выковыривает языком мясо, застрявшее между зубами, внезапно сменилось лихим и заговорщицким.
На левом, подветренном борту Губин увидел Лизу: стояла, вся съежившись в своем легком белом платье.
— Что это вы полуночничаете? — Губин остановился.
Она, как водится, молчала. Губин чувствовал, надо бы уйти, но почему-то не двигался.
— Они не открывают. Заперлись, и все, — вдруг тихо сказала Лиза.
— Кто не открывает?
— Соседи. Да пускай, я спать нисколько не хочу.
— Что значит — «не хочу»?! — вскинулся Губин. — Как так не открывают? Ну-ка, пойдемте вместе, живо откроют.
При этом он не двинулся с места. Лиза тоже продолжала стоять, обхватив плечи руками. Чувствуя непонятную злость, Губин повторил:
— Пойдемте. Я им покажу, как… — и, не договорив, решительно зашагал вперед, а Лиза пошла за ним, что-то бормоча про распорядок и отбой, который в двадцать три часа, а сейчас сорок минут второго.
Губин непреклонно шел вперед. Никого не встретив, они спустились в трюм; бесшумно ступая по ковровой дорожке, прошли по коридору и остановились у двери, которую Лиза указала Александру Николаевичу, повторив, что в такое время соседи, наверное, имеют право не открыть.
Он постучал. Тишина. Постучал еще раз — ни звука.
— Вот видите, я ж говорила, — прошептала Лиза. Она стояла совсем близко, касаясь Губина плечом. Не глядя в ее сторону, он громко сказал:
— Отопрут как миленькие. А не отопрут, пойдем к вахтенной, у нее должны быть запасные ключи.
Дверь распахнулась мгновенно, ударил душный запах постелей. Лиза сразу отпрянула от Губина, а на пороге в длинной, совсем прозрачной ночной рубашке возникла Корова. Волосы ее были накручены на бигуди, щеки и лоб жирно блестели, выпученные глаза пылали, и Губину вдруг вспомнилась андерсеновская собака из «Огнива».
— К вахтенной? — прошипела Корова, надвигаясь на Лизу. — Жаловаться! Это значит, порядочным людям отдыхать нельзя, а до двух часов заниматься проституцией можно? У моего мужа — нервы, ему покой нужен. Не пущу. Так и знай, не пущу из принципа! Или являйся к отбою, как положено, или ночуй там, где полночи таскалась. Ясно?! А будешь скандалить, имей в виду, все про тебя расскажу, про моральный облик, как к чужим мужьям в постель, как пионерка, — всегда готова! Прости-господи! И свидетелей найду, не беспокойся! В два часа ночи является, это надо! Спишут тебя на первой же стоянке, я буду не я! И по месту работы…
— Послушайте, как вам не стыдно?! — Наконец опомнившись, Губин шагнул вперед, заслонив собой Лизу.
— Ах, так они еще и выпивши! — Корова повысила голос. — Молчал бы уж, кобель бессовестный! Получил свое и заглохни! Дедушка… Совести ни грамма! Не пущу, и точка! — и захлопнула дверь.
Растерянный Губин обернулся. Лизы рядом не было — белое платье мелькнуло в конце коридора у лестницы и пропало.
Десять минут спустя, облазив все палубы, он нашел ее на самом верху, на корме. Сидела в шезлонге, поджав ноги.
— Ну вот что, — сказал Александр Николаевич строго, — пошли, разбудим девочек, приютят до утра. В какой они каюте?
— Не знаю, — помедлив, ответила Лиза. — Кажется, в двести двадцать четвертой, а может, в двадцать шестой. Я не была. — Она встала с шезлонга. — Вы только за меня не переживайте, это ерунда все. Подумаешь! Вы… мне так стыдно, что она… из-за меня — такие вам слова… А вы… Я даже не знаю, как вам… благодарна!
— Перестаньте! Глупости!.. — оборвал ее Губин. — Давайте лучше думать, как теперь быть.
— Да ерунда, никак не быть! Я и тут могу, а замерзну, пойду в музыкальный салон.
— Не валяйте дурака! — прикрикнул на нее Губин. — Ишь, выдумала. Вы что, не знаете — музыкальный салон на ночь запирают? Вот что, сейчас мы пойдем ко мне, у меня свободный диван, ляжете и выспитесь, а завтра я сам поговорю с капитаном, и вас переведут от этих… ничтожеств. Что вы так смотрите? Ездят же люди в двухместных купе, и ничего страшного.
— Я и не боюсь, — сказала Лиза, продолжая смотреть ему прямо в глаза.
Не произнося больше ни слова, они спустились на третью палубу и подошли к двери губинской каюты. Александр Николаевич вынул ключ, но не смог сразу попасть в скважину, замерз на ветру, пальцы не гнулись.
Когда на другое утро Губин проснулся, Лизы в каюте не было. Постель, аккуратно свернутая, лежала в ногах его дивана, — вчера он постелил ей свежее белье на своем, а сам лег на Машин. Сквозь плотно задернутые шторы вовсю светило солнце, часы показывали половину седьмого. Странно — Губин чувствовал себя бодрым, будто мирно проспал целую ночь, а ведь еще в пять часов смотрел на циферблат и подумал, что, наверное, уже не заснет…
На душе, что тоже удивительно, было спокойно. Александр Николаевич лежал, боясь пошевелиться, точно от малейшего движения внутри что-то рухнет — загремит, разваливаясь, причиняя стыд, боль или еще какие-нибудь ранее не испытанные, скверные ощущения. Но все было тихо, только очень не хотелось вставать. Мысли плыли медленно, каждая отдельно, сама по себе. Как облака, идущие друг за другом. Он изменил Маше. Он. Изменил Маше. И — ничего. Ни жгучих угрызений, ни страха. Ничего. Это, выходит, что же? Он — бессовестный подлец? Но и от этих слов ничто в душе не дрогнуло. Ну, не чувствовал он себя подлецом, хоть убейте! А… этого больше никогда не будет. Уже ничего нет, все.
Губин встал и сделал зарядку. Тело было легким, дышалось свободно. И это после бессонной ночи. В пятьдесят-то три года. Вот вам и Губин! Дедушка… гад паршивый. А с Лизой теперь надо так, чтобы она сразу поняла: ничего не произошло. Лиза странная. Вела себя, будто перед ней прекрасный принц, который ее невероятно осчастливил. Смешно: красивая женщина, а точно золушка какая-то. Господи, что она там только не шептала! Стоп. Об этом не надо, нельзя. Было и прошло, к тому же, мало ли что болтают в такой момент. И вообще, в эту сторону проезд закрыт. Ясно? «Кирпич». Да, было и прошло, с кем не бывает, в конце-то концов? И — спокойно. «В Багдаде все спокойно, спокойно, спокойно…» Это еще что за идиотизм?.. Интересно, а как она будет держаться при встрече?..
…Две недели спустя, стоя на палубе и провожая глазами навсегда уплывающий в прошлое северный город Ветров, Александр Николаевич думал, что бывают иногда такие места или события, которые стираются из памяти, почти не оставив следа. Городишко как раз из таких… Вот если бы так же могло навсегда забыться, исчезнуть, как только он вернется домой, все, что до сих пор тянется между ним и Лизой… По его вине тянется! Если бы после «вечера-сюрприза» и той ночи он выполнил свое твердое решение… Но он его нарушил. А нарушив, махнул рукой. И… да что себе-то врать? Губин отлично помнил (а хорошо бы забыть!), как волновался следующим вечером, высматривая Лизу на палубе, замерз, а все не уходил, убеждал себя, — мол, гуляет тут исключительно для здоровья, и погода отличная, чего ради торчать в каюте, верно?..
Весь тот день Лиза против его опасений держалась так, будто ровно ничего не случилось. И Губин был этому рад. Они ходили по Костроме все вчетвером, Ирина и Катя справа и слева от Александра Николаевича, Лиза — чуть в стороне. Сразу отстав от экскурсии, шли куда глаза глядят, и Губин с большим красноречием разглагольствовал про быт и нравы губернских городов в прошлом веке. Обойдя старую часть города и музей, Катя с Ириной решительно объявили: теперь-то уж — в магазины! Лиза искоса вопросительно взглянула на Губина, и он сказал, что вернется, пожалуй, на теплоход, хватит, нагулялся.
— Устали? — сочувственно спросила Лиза.
— С какой стати? Просто… нужно.
Губин повернулся и быстро зашагал к пристани. «Устали?» Скажите на милость, какая чуткость. Инвалида нашла. Отойдя метров на двадцать, обернулся. Ирина и Катя дружно удалялись в направлении универмага. С ними Лиза. Молодец! Все поняла и… молодец. Возле почты Губин остановился — хотел было заглянуть, нет ли междугородного автомата, да раздумал: в конце концов, он послал домой телеграмму, Маша должна ответить. Ведь не для того, в самом-то деле, силком выпроводила его в это путешествие, чтобы он каждую стоянку убивал на бесконечное (и бесполезное!) ожидание в очередях!
Старика «из бывших», так он назвал про себя вчерашнего пенсионера, учинившего скандал, Александр Николаевич увидел в парке неподалеку от пристани. Сидя на скамейке, тот внимательно рассматривал памятник Ленину.
Губин хотел пройти мимо, но старик поздоровался, так что пришлось ответить, улыбаться и в конце концов сесть рядом.
— Как вам нравится сей монумент? — спросил старик, показывая на памятник.
— А в чем дело? — не понял Губин. — По-моему, такой же, как везде.
— Ну нет, не как везде. Обратите внимание на пьедестал.
— Начало века, стиль… национально-исторический, — попытался продемонстрировать свою эрудицию Губин.
— То-то и оно, что начало и тем более стиль… А сама фигура?
— Фигура? — Губин задумался. — Примерно двадцатые годы… А вообще, вы правы, тут с пропорциями что-то не то.
— Ага, заметили. Только главное не в этом. Вы, я смотрю, экскурсиями дерзко манкируете, а милейшая дама из местного экскурсионного бюро все нам объяснила. Что, вы думаете, это за постамент? Почему такой? Ну! Смелее!
Губин пожал плечами.
— Теряюсь в догадках.
— Так вот, — старик назидательно поднял длинный бледный палец, — это постамент в стиле русский модерн, или, как выражается моя дочь-художница, — «рашенок», был предназначен для памятника трехсотлетию дома Романовых. А употребили вот сюда. Не пропадать же добру.
— Ничего себе… — только и нашелся Губин. — Какому болвану в голову пришло?
— Вот и я говорю. — Старик сглотнул, полез в карман, вынул трубочку с нитроглицерином и начал сосредоточенно вытряхивать горошинку себе на ладонь. — Полная антихудожественность и кощунство. Памятник-то ведь — кому?! — и замолчал.
— Вам нехорошо? — обеспокоенно спросил Губин, сразу пожалев, что встрял в этот разговор.
— Да. Мне нехорошо. Вы правы. — Старик медленно положил горошинку в рот и спрятал трубочку. — Но не в том смысле, что пора бежать за «скорой». Просто — вообще. И давно. А в частности, вот из-за этой красоты. И других, ей подобных. Установить фигуру основателя рабочего государства на этот монархический шкаф! Ладно, сделали глупость в двадцатые годы, тогда и не то еще вытворяли… Так ведь с тех пор, слава Богу, больше полувека прошло. И хоть бы что! Стоит! Экскурсоводша, так та, по-моему, даже гордится.
— Да… вкус. А сегодня, вы думаете, лучше? Видали, у нас в Ленинграде, памятник Победы? Фигуры… — осторожно начал Губин. Кто его знает, на что еще может разозлиться этот старикан? Нет, видел его Губин, видел! Только когда? Где?
— Сегодняшняя красота?.. — медленно выговорил старик и задумался. — А черт ее знает… Моя вон дочка таких мурлов малюет, страх глядеть, а их на выставки берут, даже за рубеж возили… Впрочем, за рубежом-то как раз это и любят… Да. Наворотили, конечно. — Он опять смотрел на памятник. — Но только и мы, те, что позднее пришли, тоже в долгу не остались. Я, знаете, уж и не рад, что поплыл на этом пароходе, — то лес загубленный, верхушки черные из воды торчат, то целые города затоплены. Читал про все это, конечно, а только читать — одно, а самому видеть…
— А церкви? — подхватил Губин. — Сколько разрушенных, обезглавленных.
— Церкви — ладно. — Старик махнул рукой. — Это уж сейчас модно стало — церкви, иконы. Моя дочка — тоже… А города? Деревень сколько под воду загнали? Это ведь наше дело, я в том смысле, что моего поколения… Наработали, ничего не скажешь. Но и вы, молодые, не лучше. Вы, если на то пошло, даже хуже! Вы же ни в черта, ни в Бога… Эх-ма… Я вон, старый дурак, воображал: пользу приношу, из кожи лез. Такой уж спец — ого-го! Умри завтра — и вся отрасль станет. Ничего! Дали коленом под зад, и полетел как миленький.
— Вы Ярославцев? — сорвалось у Губина. Уж больно был этот старик похож на замминистра смежной отрасли. Губин видел его раза три на конференциях, толковые делал доклады. А года два назад неожиданно с треском вылетел на пенсию… Сколько же ему лет?
— Что, здорово изменился? — угадал Ярославцев. — А это, знаете ли, от безделья и злости. Я ж теперь как брошенная жена — тем только и живу, что узнаю да выведываю, как он там, бывший муж, подлец. И если у него неудачи — не могу удержаться, радуюсь. Хоть и делаю вид. А от таких скверных эмоций не молодеют. Да.
А Губин уже вспомнил историю этого Ярославцева, о нем много говорили в свое время. Когда-то был он начальником главка в одном весьма серьезном и привилегированном министерстве. Про Ярославцева знали: мужик крутой, грубый. Спуску — никому. Но если надо, сумеет защитить. И «наверху» с ним считались, а потому и лауреат, и куча орденов, словом, все что положено. И вот… года три назад это было?., или раньше? — спрашивать сейчас не стоит, — Ярославцева переводят в другую отрасль с повышением: замминистра. Отрасль, всем известно, важнейшая, и не для каких-то конкретных заказчиков — для всей промышленности. Ну, а когда для всех — получается, что ни для кого. В результате вот уже лет двадцать развалена вдрызг. Жалели тогда Ярославцева, а кто и ругал: дурак, ради карьеры полез к черту в зубы. В общем, как там было, никто толком не знал, только вскоре Ярославцева сняли. Шумно, сплетни пошли: будто вызывали его «наверх», «на ковер», стали фитили вставлять, он: «Что же это? Вы нашу отрасль двадцать лет общими усилиями разваливали, а я за три года должен поднять? Нереально!» Ну, а дальше как положено: он заявление на стол, а начальство: «Не возражаю!» И конец. Губин считал — зря, такими руководителями не разбрасываются, а с другой стороны — возраст… Но ведь молодого, нового тоже пока вырастишь, сколько времени пройдет… А этот был еще крепкий, железо-мужик.
Надо было идти на теплоход, а то в голову полезут всякие вредные сейчас мысли. О собственной работе, например. У Губина было заведено: в отпуске отключаться полностью… Да и не только в отпуске. Раньше, еще лет пять назад, придя с работы, не мог выбросить из головы то, чем занимался весь день. Теперь дома у него находились другие занятия и поводы для волнений и раздумий. И как раз они-то с годами постепенно делались все более и более важными.
Губин взглянул на часы и поднялся.
— Пора. Пойдемте, Константин Андреевич, а то опоздаем, придется вплавь теплоход догонять.
Ярославцев встал, и они молча зашагали по аллее.
— Зря я, наверное, на нашу звонкую даму так вчера набросился, — задумчиво проговорил Ярославцев, когда уже подходили к пристани. — Психом становлюсь. Ну, подумаешь, сказала «был». Она ведь не со зла, так, сдуру. А я и вправду «был», если уж на то пошло. Только вот чем? Два года голову ломаю, все понять не могу… Ну, честь имею. Будет желание, заходите, потолкуем. Я в одноместной. Номер четыреста пять. Верно, заходите, буду рад.
Письмо Маше так и не получилось. Губин принялся было подробно описывать «Вечер-сюрприз», но вскоре бросил, выходило тускло, как протокол совещания. Тогда он пошел в сувенирный киоск и приобрел набор ярких открыток с золотой фирменной надписью «Речфлот». У киоска опять встретил Ярославцева, тот покупал пасьянсные карты.
Вернувшись к себе, Губин сел на диван и стал глядеть в окно на волжский берег. До обеда оставалось еще целых полчаса. Интересно, что она сейчас делает?.. Господи, да какое ему дело до этого? Кто она ему? Посторонняя женщина, случайно оказавшаяся за одним с ним столиком; а то, что было вчера, — обычное отпускное приключение. «Случилось по пьянке»— так, кажется, принято говорить? И… она, конечно, тоже только так все восприняла, попросту. Довольно. Хватит о ней. Она — человек совершенно другого мира и пусть в нем остается.
За обедом и ужином Лиза вела себя как обычно: молча съедала все, что подавали, и, вставая, традиционно прощалась. Когда она ушла, окончив ужин, Катя сказала, что они с Ириной только что были у начальника маршрута, просили перевести Лизу в другую каюту, но без толку.
— А? — Губин вздрогнул. Он не сразу понял, о чем речь, — смотрел вслед Лизе и вдруг отчетливо представил себе ее лицо, каким оно было сегодня под утро.
— Они говорят, — продолжала Катя, — сейчас уже ничего нельзя сделать, свободных мест нет, надо было сказать сразу, потому что вообще-то они стараются не подселять посторонних к семейной паре.
— Интересно, а как же, если трехместная каюта? — спросила Ирина. Они с Катей начали о чем-то спорить. Губин опять не слушал. Ему хотелось встать и выйти на палубу. Любопытно, ушла Лиза к себе или…
За столом замолчали. Катя вопросительно смотрела на Губина, видимо, задала ему какой-то вопрос.
— А с соседями у Лизы по-прежнему? Не наладилось? — спросил он.
— Что вы! Они, козлищи-то, ее просто по стене размазывают. Вчера поздно пришла — скандал, пускать не хотели. Корова чуть не в драку. Надо что-то делать. Мы уж думали попросить кого-нибудь из другой каюты поменяться, так к ним же никто не идет, представляете? Знают уже, как облупленных: Корова тут из-за «титана» чуть вахтенную не излупила, та обогрев раньше на пять минут выключила.
— Ну, и что вы решили?
— Начнут опять выступать, возьмем Лизу к себе. Попросим раскладушку, тут дали некоторым, кто с детьми. А что сделаешь? Правда, Ира?
Губин шел не по коридору, а палубой, рассудив, что надо на сто процентов пользоваться хорошей погодой. Вообще-то пора было спать, поздно и холодно. Вот только еще один круг, последний… И еще по верхней палубе…
Лиза сидела там же, где вчера: на корме. На этот раз на ней была пушистая вязаная кофточка, волосы повязаны легкой косынкой. Губину она радостно сообщила, что спать совершенно не хочет, решила сидеть здесь до утра.
— Посмотрите, какие звезды. Все-таки чувствуется, что мы плывем на юг, верно? И теплее, и небо такое… как бархат.
Сейчас, когда они были одни, Лиза вела себя совершенно иначе, чем днем. Губин молчал, пораженный ее внезапной речистостью и тем, как она смотрит на него, вся подавшись вперед.
— Мои-то соседи, — говорила она, улыбаясь, — весь день тихие, как мыши. Злятся, а сами помалкивают. Но я… мне все равно противно с ними рядом. Главное, с ней — за то, что она посмела с вами… вот так… Нет, вы не думайте, я не из-за них спать не иду, просто…
Тут Лиза запнулась, а потом посмотрела Губину прямо в глаза и сказала, что сегодня самый счастливый день в ее жизни и ей даже минуточку на сон жалко потратить.
— Какой же сейчас день? Ночь давно, скоро двенадцать, — неуверенно улыбнулся Губин. Ему очень хотелось дотронуться до пушистого рукава Лизиной кофточки.
— Ночь, день… мне теперь без разницы… — Она на мгновение прижалась лицом к руке Губина.
Эту ночь Лиза тоже провела у него, а назавтра Александр Николаевич настоял, чтобы она перенесла свои вещи в его каюту.
— Невозможно так. Соседи тебя на весь теплоход ославят, а уйдешь, будут только рады. А потому любезны и молчаливы.
(…Насчет любезности он попал пальцем в небо — после того, как Лиза ушла от них, Козел с Коровой не просто перестали с ней здороваться, а, встречаясь, меряли гневно-брезгливыми взглядами. Правда, молчали…)
Пока Лиза ходила за вещами, Губин договорился с вахтенной, немолодой мосластой теткой с лицом выпивохи, — мол, к нему в каюту перебирается из трюма родственница, ей там неудобно, а у него пустует место.
— Все будет в о'кее, — деловито кивнула вахтенная, пряча в кармане четвертную бумажку. — Главное, не переживайте, а девок я сама предупрежу.
«Девки» — это были, конечно, ее сменщицы, две совсем молоденькие девочки, к ним Губин, пожалуй, не рискнул бы обратиться с подобной просьбой. А для этой различные «родственницы» явно были делом привычным и доходным.
Появилась Лиза с чемоданом и сумкой, робко вошла, постучавшись, и сообщила, что Корова напоследок обозвала ее по-матерному. Ну и ладно, пусть завидует.
— Кто завидует? — удивился Губин.
— Она, кто ж еще? У самой — такое сокровище. — Лиза выпучила глаза и затрясла головой.
«А она, похоже, в самом деле счастлива, воображает, что я Бог весть какой подарок», — подумал Губин. На мгновение ему сделалось зябко от мысли, что вся эта история может впоследствии оказаться чем-то громоздким и тягостным…
В Горьком, сразу как причалили, Губин получил телеграмму. Выяснилось, что оболтусы забыли вовремя заплатить за телефон, и его отключили. «Включат восемнадцатого, — сообщала Маша, — не волнуйся отдыхай веселись нас все порядке Юля выписывается понедельник».
Перечитав телеграмму, Александр Николаевич испытал громадное облегчение: «У них хорошо, и у меня хорошо, и это никому не в ущерб, и я всех люблю, даже больше, чем раньше». Почему «больше», он додумывать не стал, пора было идти на берег, Лиза уже нарядилась в свое белое платье с вышивкой — с тех пор, как Александр Николаевич тогда, в баре, похвалил это платье, она носила его постоянно.
Да… Жизнь на теплоходе казалась теперь как бы… не совсем настоящей, что ли. Точно Губин вдруг перенесся из своего ленинградского дома на страницы романа, который читал, сидя в кресле, пока Маша готовит ужин. Перенесся, слился на время с главным героем, участвует в каких-то невероятных событиях. А кончится книга, и он спокойненько пойдет себе на кухню пить чай, не имея больше никакого отношения к тем персонажам, что остались на бумаге…
Было бездумно и легко. Весь день они с Лизой бродили по городу. Александр Николаевич прекрасно знал Горький, не раз бывал здесь в командировках, и теперь с удовольствием показывал ей центр: Свердловку — главную улицу со старинными купеческими домами, Кремль, где в маленьком кафе они пили горячий шоколад, а главное, вид на Заволжье со знаменитого Откоса. Потом они отправились к домику Каширина, и Губин в подробностях изложил Лизе все, что знал о жизни Алеши Пешкова в Нижнем. Из какого-то Лизиного замечания понял, что ей об этом кое-что известно, и удивился: до сих пор молчала, дичилась и оттого производила впечатление деревенской дурочки, впервые приведенной на салют, сплошные «ахи» да «охи». Нарядная, в туфлях на высоких каблуках, от которых, как потом выяснилось, у нее болят ноги, ходила рядом, тихо светясь, и поражалась: Откос такой высокий, Кремль такой старинный, а шоколад такой вкусный.
Так оно и пошло день за днем, ночь за ночью. Лиза оставалась тихой и неразговорчивой, вечерами уютно вязала, а Губин мог сколько угодно отсутствовать, играл на палубе в шахматы с Ярославцевым, вел с ним длинные беседы, в сумерках прогуливался от кормы до носа. Зато возвращаться в каюту теперь было приятно: бросив спицы, Лиза бежала за кипятком, заваривала чай, накрывала на стол. Потом долго сидели друг против друга, неторопливо перебрасывались словами. Потом обычно возникала пауза. Тогда Губин поднимался и пересаживался к Лизе…
На стоянках они всегда ходили вдвоем, решительно отказавшись от экскурсий. Толпа есть толпа, — объяснил Губин. С обязанностями гида он вполне справлялся, помогли еще весной купленные Машей проспекты и путеводители. Лиза чинно выступала рядом, послушно смотрела в указанную сторону. На традиционный вопрос, понравился ли ей город, неизбежно отвечала, что очень! Оч-чень! И — кто ее знает? — говорилось это вроде искренно.
Губин удивлялся, что Лиза совсем не читает. Вяжет или просто сидит, глядя на него. Вот что оказалось неожиданно трудным, так это специально изобретать темы для разговоров! Рассказывать о себе она явно не хотела, и хорошо: ее прошлая жизнь, равно как и будущая, Губина не касалась. Не должна была касаться. Не должна!
В Казани решили в виде исключения пойти на экскурсию. Во-первых, город далеко от пристани, неизвестно, как добраться самим, а экскурсию везли на автобусе, во-вторых, Губин никогда здесь не бывал, а сведения в путеводителе оказались скудными. Словом, поехали. И вот, стоя посреди Кремля и внимая маленькой, верткой и очень зычной экскурсоводше, Александр Николаевич услышал, что именно здесь, в Казани, «происходило долгожданное воссоединение русских князей и братской орды с помощью войск Ивана Грозного» (?!).
— Блестяще, — вполголоса сказал он Лизе, стоящей рядом.
— Что? — Она ответила ясным взглядом.
— Так. Ничего. — Губин высвободил руку и отошел. И Лиза, конечно, экскурсовода больше не слушала, кидала на Губина тревожные взгляды и по дороге к автобусу попросила:
— Давай уйдем? Походим сами. Ты мне расскажешь… А потом — в универмаг…
— Вот и прекрасно, — тотчас перебил ее Губин, — иди в универмаг. Встретимся на теплоходе. Найдешь дорогу?
— А может, лучше по городу? Я, в крайнем случае, могу и без магазинов, я — просто так, мне даже лучше… — испугалась Лиза.
— Никаких крайних случаев. Не хватало еще, чтобы я лишал тебя удовольствий. Запомни: никто никого не должен обременять. Тебе нужно что-то купить? Иди и покупай на здоровье, а я магазины терпеть не могу, хочу пройтись. Все довольны, никто никому не мешает. Так?
— Так, — сказала она упавшим голосом. И покорно ушла по своим делам, а Губин — куда глаза глядят. На теплоход он вернулся первым, но не успел даже переодеться, как появилась запыхавшаяся Лиза, точно следом бежала. Губин взял у нее из рук сумку, а ей протянул букет красных роз.
— Это — мне?! — Лиза даже попятилась. Вид у нее был потрясенный.
— Тебе, тебе. — Он рассмеялся. — Кому же еще?
Весь этот день она ходила торжественная. С очень серьезным лицом.
Губин не выполнил данное себе обещание писать домой ежедневно. Начинал и откладывал, хотя стоило ему достать ручку и открытки, Лиза обычно старалась уйти, тут же выдумав какое-нибудь дело: «Надо к девочкам, Ира просила показать, как вывязывают манжеты». Но Губин знал: с того дня, как Лиза перешла в его каюту, отношения с Катей и Ириной у нее разладились. За столом, конечно, был полный политес, но Губин несколько раз исподволь замечал, как Ирина посматривает на Лизу — безо всякой симпатии. Нет, писать домой он не мог совсем не потому, что Лиза в данный момент находилась рядом, а потому, что она вообще присутствовала в его жизни. Начав описывать здешнюю свою жизнь, прогулки, впечатления, он моментально чувствовал фальшь. И однажды с ужасом представил себе, как, вернувшись домой, будет подробно рассказывать о поездке. Подробно, день за днем, как делал всегда, приезжая из командировок. Он увидел: утро, накрытый по случаю его возвращения праздничный стол, пироги, черный кофе, такой, какой умеет варить только Маша. Солнце заливает кухню, поблескивает розовый кафель стен, медная посуда на полках… И вдруг понял, почему в его воображении все время возникают еда, кастрюли, клетчатые занавески, блестящий, вымытый накануне пол… Он все время отдаляет, откладывает тот момент, когда увидит Машино лицо. И сразу увидел ее, сидящую напротив за столом — внимательную, ждущую, когда он начнет говорить, заранее радующуюся тому, что ему было хорошо и интересно. И ведь сколько всего он смог бы ей рассказать, только ей — уж она-то все поймет и увидит его глазами… Скорей бы Пермь, там теплоход стоит двое суток, и Губин обязательно дозвонится домой, а тогда и открыток не надо.
Теплоход уже двигался по Каме, погода держалась отличная, и Александр Николаевич часами простаивал у борта с биноклем. Над рекой поднимались высокие лесистые берега с красными обрывами, на воде, как поплавки, покачивались разноцветные надувные лодки с застывшими в них рыболовами. На рыболовов Губин смотрел с завистью, хотелось немедленно сойти с теплохода и остаться здесь, поселившись в одной из палаток, прилепившихся внизу у самой воды. «Зеленые стоянки»— два-три часа на природе — вызывали у него довольно странное ощущение, будто все эти красоты — тропинка, с одной стороны которой поле, а с другой — высокий, светлый лес, или старинный городок с домами в резных наличниках, — будто все это не для тебя, и ты вовсе не идешь узкой деревенской улицей (совершенно пустой, только древняя старуха, укутанная в платки, безмолвно греется на солнце, сидя возле вросших в землю ворот, да огненный петух что-то клюет в лопухах), ты не идешь здесь, а смотришь на все это со стороны. Как в музее, где на каждом экспонате табличка — «не трогать», а сзади уже напирает новая группа: проходи дальше, к следующему стенду. Это было грустное чувство непрерывного расставания, и однажды Губин поделился своими ощущениями с Лизой. Та, как всегда, поспешно закивала. В общем-то, это был дохлый номер — обсуждать с ней такие вещи, ведь теперь, ко всему прочему, стало очевидно, что природа и старина на нее не действуют. Ходила скучная, только потому и ходила, чтобы не сидеть одной на теплоходе. Зато доставить ей удовольствие в больших городах не составляло труда: провел по главной улице мимо витрин, дал зайти в два-три магазина, а потом еще пригласил в кафе-стекляшку, накормил пирожным — и полный восторг, блестящие глаза, счастлива, как Золушка во дворце. Но самую большую радость Лиза получала, кажется, в теплоходном баре. Особенно днем, когда там пусто, поскольку все загорают на верхней палубе, и бармен поэтому особенно любезен и услужлив. Играет тихая музыка, желтые шелковые занавески золотятся от солнца, а Лиза сидит в плюшевом кресле и с трогательной важностью тянет через соломинку парфюмерный коктейль. В такие минуты хорошо и Губину. Потому что — можно молчать, смотреть на нее и думать о своем.
Они до сих пор почти ничего не знали об оставшейся где-то жизни друг друга. Вели себя так, будто провели в этом путешествии много лет и длиться оно будет еще долго-долго, до самой смерти. Вход как в прошлое, так и в будущее был закрыт, и слава Богу. А достигнуть этого оказалось просто — пару раз Губин промолчал в ответ на бестактные, с его точки зрения, вопросы, сам никогда не интересовался тем, что его не касалось, — и Лиза поняла. Известно ему о ней было следующее: ей тридцать лет, живет с матерью и бабушкой, есть (где-то) старший брат и младшая сестра. Кончила педагогический техникум, но работает в котельной на домостроительном комбинате, там зарплата выше. Все.
…Нет, за многое Губин был Лизе, безусловно, благодарен, за ненавязчивость и врожденный такт, за то, что трогательно старалась угадать каждое его желание… ну, и за то, что днем и ночью вела себя так, будто он, старый мужик, дарит ей невероятное счастье. А это… всегда лестно, чего уж!
А еще он был ей благодарен за то, что никогда не говорила о чувствах, хотя он-то понимал: влюбилась. И даже, не исключено, воображает, будто это ее первая и последняя Настоящая Любовь, посланная Судьбой. «Я знаю, ты мне послан Богом…» Так уже рассуждала одна провинциальная барышня, имея в виду пижона, случайно заехавшего к ней в деревню. Заехал бы другой, картина была бы аналогичной…
Стоянка в небольшом городе на Каме неподалеку от Набережных Челнов предполагалась короткой, всего три часа. И Губин чуть не силой выпроводил Лизу на экскурсию.
— Сходишь в музей и по магазинам успеешь пробежаться, я что-то не в форме, полежу в каюте, а там видно будет. Может, и выползу. В парк, на скамеечку. Вон там, видишь? По-моему, это парк, качели-карусели, а дальше деревья. Видишь?.. Охо-хо, старость — не радость. Ну, ладно-ладно, не буду…
Опрометчивое заявление, что Губин «не в форме», было воспринято Лизой соответственно: во-первых, на экскурсии ей делать нечего, во-вторых, она ни за что не оставит его одного и сейчас же сбегает в медпункт за врачом, в-третьих…
Тут Губин довольно жестко сказал, что хочет только одного — покоя. По-ко-я! Понимаешь? Лечь и заснуть. И чтобы никто не вздыхал у изголовья и не менял на лбу мокрые полотенца. А если желаешь доставить мне удовольствие, купи где-нибудь малины. (Теперь-то, уж точно, побежит на рынок.)
Услышав про малину, Лиза сразу засобиралась. «Но только ни в какие музеи, а на базар и еще в универмаг… на минуточку. И сразу — к тебе».
— Не раньше, чем через два часа, — предупредил Губин, ложась на диван. — Все. Гуд бай, — и отвернулся к стене.
Он действительно чувствовал с утра какую-то слабость, но главное, настроение было скверным, не хотелось никого видеть и уж тем более болтать. Может, подскочило давление? Устал вчера в Набережных Челнах. Он принял лекарство, закрыл глаза и приготовился было спать. Но только дверь за Лизой закрылась, вдруг понял, что сна, как говорится, ни в одном глазу. И вообще, пожалуй, стоит не спеша одеться, выйти на берег и побродить, в кои веки не выполняя обязанностей гида, воспитателя и галантного кавалера. Иди себе куда хочешь и не напрягайся, не думай, как бы это не брякнуть чего обидного или, наоборот, не преподнести машинально комплимента, который тут же будет встречен как доказательство Большого и Сильного Чувства. Он не раз уже замечал, с какой нелепой серьезностью Лиза реагирует на каждый сказанный им пустяк. Сказал сдуру как-то, что у нее куриная походка, аж побледнела, но промолчала, а потом, дня через два, жалобно спросила, как же ей ходить, чтобы было красиво, она думала-думала и не понимает. Похвалил белое платье — теперь носит его, не снимая, каждый вечер стирает, вешает над кондиционером, а утром поднимается ни свет ни заря, чтобы выгладить. Все это, разумеется, трогательно, только чересчур…
Увидев в окно, что автобусы с туристами-оптимистами тронулись, Губин вышел на пустой причал. Влево, в парк, уходила дорожка, в конце ее Александр Николаевич заметил удаляющуюся сутулую спину и узнал Ярославцева. Бог с ним. Губин пошел прямо и очень скоро оказался на улице, ведущей, судя по всему, в центр. И он зашагал к центру в отличном настроении, засунув руки в карманы и никуда не торопясь. Солнце довольно высоко стояло в небе, но не жгло, да и улица была тенистой, вдоль тротуара — молодые деревца, недавно, видать, посажены. И дома тоже новые, не монотонно-унылые, как это обычно бывает, а какие-то веселые, чистые, а между ними — зеленые дворы. Сколько, интересно, лет этому симпатичному городу? Не больше двадцати, совершенно очевидно. Губин усмехнулся: а ведь все здесь моложе его — и деревья, и эти дома. И жители. Нет, верно! Он же не встретил еще ни одного своего ровесника, не говоря уж о стариках, а идет по этой улице минут десять.
Улица вывела его к набережной, тоже совсем новенькой, буквально «с иголочки», но по-столичному нарядной, с гранитным парапетом, фонарями «под старину» и только что высаженными хлыстиками-деревцами. Многие деревья посажены были халтурно, кое-как, вон одно уже валяется на боку корнями наружу, и листья начали вянуть. Губин подошел, поднял деревце, поставил и руками, как сумел, утрамбовал землю вокруг. Смешно, почему-то он чувствовал себя единственным взрослым в этом городе, а потому как бы ответственным за все, что творится. На другой стороне Камы, делающей здесь изгиб, стоял глухой серьезный лес, настоящая тайга. Губин вдруг подумал, а что, если бросить все да и перебраться сюда? Насовсем. Взять и на чать новую жизнь? Наверняка тут имеется какое-нибудь предприятие, где-то ведь они должны работать, эти мальчишки и девчонки, что так по-хозяйски расхаживают по улицам и валяют дурака на воскреснике по озеленению набережной. Главного инженера одного из крупных ленинградских заводов здесь оторвут с руками, могут и директором поставить. А директор единственного предприятия в таком городке — это ого-го! Персона. Главный человек! Он бы им показал, паршивцам, как надо деревья сажать!.. Горисполком даст квартиру, а пока хорошо и в гостинице. Интересно, где у них тут гостиница?.. С продуктами, правда, как везде, то есть плохо… Наладим и это — во всяком случае, те, кто работает на заводе, должны получать заказы, как в Тольятти. Ну, и подсобное хозяйство — свято дело… Губин вошел во вкус, играя в эту игру. И вдруг понял, что, представляя будущую здешнюю жизнь, все время видит рядом с собой… Лизу! Этого только не хватало, доигрался, старый дурак…
Губин пошел быстрее, уже не глядя по сторонам и нарочно думая о том, как он, если бы действительно пришлось, стал жить в этом городе с Машей, вообще — со всей семьей, с Юлькой, Женечкой, Юрой. Так и только так.
Парадная набережная тем временем кончилась, и тротуар превратился в обыкновенную тропинку, петляющую вдоль высокого обрывистого берега. Здесь вразброд росли старые сосны, сохранившиеся с тех (недавних) времен, когда никакого города не было и к берегу подступал лес с медведями. Тропинка вильнула влево и через поляну (самое место для стадиона!) вывела Губина на небольшую площадь с квадратным газоном посредине. На газоне, видимо, предполагалось построить фонтан — сбоку лежали стальные трубы, громоздились каменные глыбы. А в самом центре стояли синие «Жигули». И тут Губин впервые увидел представителей старшего поколения: вокруг машины размашисто ходил с косой худой высокий старик в ковбойке. Уверенными, точными движениями он обкашивал газон, а рядом суетилась маленькая, круглая старушонка, воровато собирая в подол срезанную траву, которую затем относила в багажник машины. Заднее сиденье было уже забито травой доверху.
Губин остановился, разглядывая стариков, те сразу заволновались; дед прекратил косьбу, старуха подошла к нему, и они стали тихо совещаться, то и дело поглядывая на «начальство».
«Видимо, я уже вполне вошел в роль хозяина города, раз мое внимание так их напугало, — подумал Губин и двинулся дальше. — …Зачем, интересно, им сено? Козу держат?»
Напротив газона Губин увидел здание почты и, почему-то страшно обрадовавшись, направился туда. Заказывать Ленинград не было времени — до отплытия меньше часа, и он решил прямо здесь написать домой. И написал на двух открытках с продолжением, как бродил по этому городу, где им вскоре, вероятно, предстоит жить, как почти снял квартиру «со всеми удобствами, даже коза своя, молоко — само здоровье». Писать было легко и весело.
На улицу он вышел улыбаясь. Тело казалось пружинистым, легким, голова ясной. Разнылся утром, перепугал несчастную Лизу, а всего-то и нужно было — побыть два часа одному.
У пристани продавали гладиолусы. Губин, помешкав, все же купил один белый и два темно-красных, почти черных.
К трапу он подошел, когда объявили, что до отправления пятнадцать минут. Можно было еще пройтись вдоль берега, и, повернувшись, Губин не спеша двинулся по направлению к парку, у входа в который вращалось под музыку непременное «колесо обозрения». Медленно и как-то нерешительно, точно вот-вот остановится, тащило оно вверх свои пустые кабины. И только в одной, как раз приближавшейся к самой верхней точке, сидел человек. Вглядевшись, удивленный Губин узнал Ярославцева. Старик поднимался все выше и выше над деревьями парка, точно возносился в небо.
— До отправления теплохода осталось десять минут. Через десять минут теплоход отойдет в рейс, — сварливо напомнил знакомый голос радиста. Мимо Губина торопливо прошли Ирина с Катей и двое парней из команды, все четверо потные, красные, один из парней с волейбольным мячом под мышкой.
— Александр Николаевич, идемте, опоздаете! — крикнула Ирина. Голос был распевно-игривым, вообще он заметил, что последние дни она откровенно кокетничает. И сейчас смотрела многозначительно, будто не на теплоход звала, а на свидание.
— Я скоро, — откликнулся Губин, не сводя глаз с кабины, где сидел Ярославцев. Миновав апогей, кабина начала спуск — Константин Андреевич недовольно возвращался с небес на бренную землю. «А ну как застрянет? — с беспокойством думал Губин. — Кой черт его туда понес, старого хрена?»
Он дождался Ярославцева, подхватил под руку и, не слушая бормотания насчет потрясающих видов с высоты птичьего полета, непреклонно поволок к трапу. На теплоход они ступили в последнюю минуту, оба запыхались, ничего вокруг не видели, так что Губин прошел мимо Лизы, чуть не задев ее локтем. Уже у самой двери каюты услышал сзади всхлипывания, обернулся и увидел ее: распухшее лицо с красным носом и темными, искусанными губами, тушь с ресниц размазана, на щеках — грязные полоски. Лиза не говорила ни слова и мелко тряслась всем телом, прижимая к груди сцепленные руки. Губин открыл дверь, шагнул в каюту и остолбенел при виде рассыпанной, растоптанной малины, каких-то пакетов на диванах, сорванной занавески и брошенного комком мокрого, перепачканного губной помадой полотенца. Он молча сел на диван. А Лиза сразу скрылась в душе и включила там воду. Черт ее знает, зачем! Может, чтобы заглушить рыдания?
Появилась она минут через пять, чисто умытая, побледневшая, как-то сразу похудевшая, с виноватой улыбкой. Села напротив и убито посмотрела на Губина.
— Я тебя очень внимательно слушаю, — отчетливо произнес он.
Лиза сказала, что вернулась часа полтора назад, не нашла его в каюте и испугалась.
— Чего же? — поинтересовался Губин.
— Ну… ты… вы ведь сказали… плохо себя чувствовали… — глядя в пол, еле слышно бормотала она. — Я беспокоилась… Сбегала в медпункт.
— Зачем?
— Хотела узнать… Мало ли… А там сказали: никто не приходил… и не вызывали, и я… Тогда я пошла. В парк… я думала… ты же… сказали, будете там отдыхать. На скамеечке. Я все обегала, каждую… каждую… дорожку. — Она всхлипнула. Губин приподнял брови, и взгляд ее стал совсем несчастным. — Я так боялась, думала — все… все… не могла больше ждать… и попросила…
— Кого попросила? О чем?
— Дежурную… там… на вахте. Чтобы позвонить. В милицию…
— Вы полагали с этой дежурной, что меня забрали в вытрезвитель? — учтиво осведомился Губин.
Как и следовало ожидать, Лиза опять разревелась. Закрыла лицо руками и бросилась в душ. Да… это, конечно, настоящая трагедия. Не отпросившись, позволил себе один раз прогуляться без нее. Где хотел и сколько хотел. Допустим, у нее даже были некоторые основания волноваться, допустим! Но права на пошлейшую истерику, на беготню в чудовищном виде по теплоходу, на звонки в милицию — в милицию, черт побери! — ни это, ни что угодно другое ей не дает. Надо трезво отдать себе отчет: в результате ее слабоумной деятельности он, Губин, стал теперь на теплоходе притчей во языцех, до конца рейса на него будут жадно глазеть и показывать пальцами. И все подробности станут передаваться из уст в уста, обмусоливаться, обрастать тут же сочиненными подробностями. Как же! Вон идет! Тот самый тип, которого с собаками по вытрезвителям искали. Кто искал? Любовница. А ка-ак же! Она у него в каюте живет. Представляете? А дома — жена. И внук есть, сам на вечере говорил… И пошло-поехало… А теперь представим себе, что на этом теплоходе путешествует некая особа, чей муж является родным братом другой особы, работающей, скажем, в Машиной клинике или… Да если даже ничего подобного и не произойдет, все равно обречен оставшиеся дни непрерывно чувствовать липкие взгляды. Тут уж правильнее всего сойти с теплохода на первой же стоянке и отправиться домой.
Все эти соображения он изложил Лизе, когда та вернулась из душа. Она пыталась оправдываться, дескать, очень испугалась, была уверена, что с ним что-то страшное, а это… это для нее… смерть.
— Я еще боялась, что вы обиделись. Вы больны, а я в город, и вы подумали, что я… мне безразлично…
Тут Губин перебил ее, сказав, что вот этого она боялась совершенно напрасно: он о ней вообще не думал.
Губы ее задрожали, но она закусила их и сдержалась. И тогда Александр Николаевич, которому совсем не хотелось, чтобы все началось сначала, уже более мягким тоном добавил, что, конечно, и сам виноват: не надо было жаловаться на здоровье. Да, он виноват, и тем не менее умоляет ее, как об одолжении, в будущем избавить его от истерик, они ему нож острый. Хорошо?
— Да! Да! Я понимаю! Больше никогда! Я обещаю! — Лиза с энтузиазмом бросилась убирать каюту, а Губин в знак примирения поставил в вазу гладиолусы, которые до того лежали забытые на диване.
Увидев букет, Лиза мгновенно расцвела, щеки ее из серых сделались розовыми, и, поминутно заглядывая Губину в глаза, она принялась рассказывать ему, что видела в городе. Он смотрел на нее и думал, как все-таки женщина утрачивает привлекательность, когда вот так демонстрирует свои чувства. Унижаться нельзя ни при каких обстоятельствах, как они не понимают! При этом он, разумеется, терпеливо слушал, что город — ничего особенного, снабжение как везде, масло по талонам, о мясе вообще забыли, как выглядит, из промтоваров тоже нечего смотреть. Правда, «Детский мир»— более-менее, она там купила… кое-что для сына подруги.
— А еще я была в трикотажном… — сказала Лиза почему-то загадочно, и Александр Николаевич с ужасом подумал, уж не приобрела ли она ему в подарок какую-нибудь особо прекрасную футболку с портретом Михаила Боярского на груди.
— Это одна вещь, — продолжала Лиза, — она для меня, но и… для тебя…
— И что же это за таинственная вещь?
— Сейчас покажу.
Взяв с дивана один из пакетов, она опять исчезла в душе и через некоторое время появилась; медленно вошла в своих туфлях на каблучищах, с накрашенными глазами и подведенными ресницами, в локонах, разложенных по плечам. Остановилась перед Губиным и стала поворачиваться то одним, то другим боком, демонстрируя жемчужно-серый пеньюар с кружевами и оборочками. Совершенно прозрачный.
Не обращая внимания на открытое окно, за которым шла интенсивная палубная жизнь, Лиза изящно села напротив Губина, по-заграничному закинув ногу на ногу. Он встал и торопливо задернул шторы.
— Тебе не нравится? Мне не идет? — жалобно спросила Лиза.
— Идет. — Вздохнув, Губин сел с ней рядом. — Очень даже идет, не вздумай опять зареветь.
На рассвете следующего дня теплоход был уже в Перми. Проснувшись и отдернув занавеску, Губин увидел здание речного вокзала, толпу на причале, будничную толпу пассажиров, для которых теплоходы не развлечение, а просто водный транспорт. Одеты эти люди были в плащи и куртки, многие с зонтами. Дождь. И похоже, что холодно.
Лизы в каюте не было. Ушла, по обыкновению, в гладилку со своим белым платьем. Сказать бы ей, что ему совершенно безразлично, как она одета, и разом избавить от этой каждодневной заботы. Попробуй скажи, опять начнется… И ему опять станет жалко, а жалость, как гласит прогрессивная литература, унижает. Вот только неясно, кого. В некоторых случаях, судя по всему, как раз того, кто пожалел, потому что в его жалости есть что-то вроде обмана…
Губин услышал, как открылась и закрылась дверь, раздались тихие шаги. Боясь его разбудить, Лиза шла на цыпочках. Он зажмурил глаза, но тут взревело радио, скликая народ на завтрак, после которого состоится пешеходная экскурсия по городу. Посещение же знаменитой Кунгурской пещеры будет завтра, хы.
Увидев, что Губин проснулся и собирается вставать, Лиза сообщила: погода — ужас, так что ему надо обязательно надеть что-нибудь теплое. В ответ Губин велел ей идти завтракать, а он соберется и догонит. Помявшись, она ушла, не посмела ослушаться, а он, нарочно не торопясь, побрился, оделся и направился в ресторан, испытывая облегчение от того, что идет по теплоходу один.
У трапа собралось изрядное количество народа — пока завтракали, ударил ливень, и никто не решался сойти на берег. Лиза сказала, что надо бы подождать, но толочься с ней в этой толпе Губину вовсе не улыбалось, и, выставив вперед правое плечо, он начал пробираться к выходу. Лиза шла следом, для чего-то вцепившись ему в рукав.
А дождь казался безнадежным только с теплохода. Раскрыв зонты, Александр Николаевич с Лизой двигались вдоль пристани, где шла энергичная жизнь, причаливали и отчаливали катера, что-то взревывало и тарахтело, озабоченные люди с сумками, рюкзаками и чемоданами валили на посадку. По трапу провели на «Метеор» крупную лайку на прямых высоких ногах, она шла рядом с хозяином спокойно и деловито, видно было — в том, что происходит, для нее нет ничего необычного. Дикторша местного радиоузла по-уральски распевно призывала покупать билеты до пункта под названием Трухинята.
Перед Губиным лежали два длинных дня в этом большом незнакомом городе. А потом, слава Богу, начнется обратный путь. Он упрямо молчал, понимая: Лиза ждет, когда он приступит к обязанностям экскурсовода. Они вышли на набережную и зашагали мимо чванливых старинных домов, где жили когда-то богатейшие в России уральские купцы… Да что она все время бестолково, по-птичьему, озирается?!
— Как ты думаешь, — спросила наконец Лиза, — далеко еще?
— Далеко? До чего?
— До остановки.
— А в чем дело? — угрюмо перебил ее Губин. — Тебе неинтересно?
— Нет, нет, почему? — И она тут же стала уверять, что, наоборот, очень даже интересно, она — просто так, потому что знобко и дождь.
— Дождя нет. — Губин закрыл свой зонт.
Они пошли дальше. Теперь Лиза принялась старательно рассматривать дома, сохраняя в глазах тоску.
— Знаешь что? — не выдержал Губин. — Возвращайся-ка ты на теплоход. Полежи до обеда. А я пойду. Мне обязательно нужно. Позвонить.
Она отвернулась, с минуту не говорила ни слова, а потом крепко взяла Губина под руку, заявив, что уже согрелась и пойдет с ним. Тем более, в центре, наверное, интересней. Здесь дома какие-то… несовременные. Еще считается, Пермь — крупный город.
— Чем же тебе не нравятся дома? — с натужной улыбкой осведомился Губин, стараясь говорить помягче.
— А потому, что главная набережная, а не могли сделать как следует. Все двух-и трехэтажки. И окна маленькие. Можно ведь было снести старье и… возвести здания.
— Так. Понятно. — Александр Николаевич остановился. — Сейчас мы действительно сядем на какой-нибудь транспорт до центра. А там ты — по своим делам, а я — на почту.
Но Лиза попросила разрешения пойти вместе, она не знает города, боится не найти дороги назад, да и нет у нее тут никаких особенных дел.
— Я не буду мешать. Можно?
Пошла. И мешала. Тем, что Губин все время видел ее через окно почты. Поэтому говорил с Машей не так. Не так, как если бы Лиза догадалась хотя бы не маячить перед глазами.
Конечно, в конце концов он забыл о ней, отвернулся от окна и слушал Машин голос — обычный, как всегда теплый — и успокоился. Все было хорошо, дома его ждали, перечитывали открытки, радовались, что он здоров и вообще все нормально.
— Вот видишь, не хотел ехать, а поехал и доволен. Во всяком случае, отдохнул.
— Домой охота, — пожаловался Губин, — сил уже нет.
— Ничего, теперь время быстро пойдет!
По дороге до кафе, где они просидели около часа, пережидая опять начавшийся дождь, Лиза молчала, понурившись, и Губину опять сделалось ее жалко. Ну в чем она, бедняга, виновата? В своем бескультурье и одиночестве? В конце концов, им осталось быть вместе… сколько там? Ого! Еще целых одиннадцать дней…
Он подумал, что все-таки надо произнести что-нибудь сердечное. И, подняв бокал, сказал, что очень хочет, чтобы Лиза была счастлива. Не только сегодня, здесь, а всю жизнь. Не Бог весть какой изысканный тост, но Александр Николаевич произнес его вполне искренне. И Лиза это почувствовала, в глазах появились слезы, но через минуту она уже улыбалась. Обведя глазами зал, сказала, что здесь — ну, ужас, до чего красиво, прямо шикарно! И что Александр Николаевич даже сам не понимает, что он ей сейчас сказал! И вообще, что сделал для нее.
— Вот знаешь, — говорила она, как в прежние времена, округлив глаза, — помнишь, ты тогда, в первый раз, нам с девочками велел задумать желание? Помнишь? Так вот, что я задумала, все и сбылось. Правда-правда!..
Потом они ходили по улицам, зашли в магазин «Сувениры», где Губин подарил Лизе маленькую смешную собачку из уральского камня.
— Теперь я — дама с собачкой! Как в кино! — она поцеловала собачку в нос.
— Я должен еще выбрать подарки для домашних, — сказал Губин, и Лиза, сразу став серьезной, отошла в сторону.
Выбирать, по сути дела, было не нужно. Губин, как только переступил порог магазина, знал уже, что купит здесь Маше, а купит он большого серого каменного кота, очень мордастого, с хитрющими узкими глазами. Что и сделал, к некоторому изумлению Лизы, заметившей, что тут есть вещи много богаче и солиднее, например вон тот мраморный лебедь. Губин хмыкнул и попросил завернуть ему еще прозрачную желтую лягушку из селенита, для Юльки.
До Ленинграда оставалось немногим больше трех суток. Нужно пойти к Лизе и поговорить. Откровенно, без недомолвок, начистоту. Пора, перед смертью не надышишься…
Нужно? А может, вовсе не нужно? Не только не нужно — глупо, бестактно, жестоко! Лиза, конечно же, все прекрасно понимает и ни на что не рассчитывает.
Больше того, дома у нее наверняка кто-то есть. Простой, хороший человек. Надежный. И как только она окажется в привычной обстановке, все здешние переживания насчет Большой Любви мгновенно испарятся, наступят будни. А пока — еще отпуск, целых три дня отдыха, которые он, Губин, зачем-то решил ей испортить. Старый, самодовольный, мнительный болван! Завтра утром Петрозаводск, потом Кижи. Погода отличная! Такой жары, как в этом филиале ада — Ветрове, больше не будет… И дом с каждым часом все ближе.
Лизу Александр Николаевич застал, как и думал, в каюте. Сидела на обычном месте в углу дивана и вязала. Губина встретила улыбкой, на которую он щедро ответил и отправился в душ, а когда вернулся свежий, в чистой наглаженной рубашке (она же и стирала и гладила), вдруг сказала:
— Ты так долго, я соскучилась. Все ждала, ждала…
— А я как раз взял да и пришел! — бодро откликнулся Губин, открывая бутылку лимонада. — Хочешь пить?
— Я тут сидела, думала… — продолжала Лиза, не взглянув на лимонад, — знаешь, иногда так грустно бывает… А ведь это неправильно, правда?
— Ясно, неправильно! Грустить вообще глупо. Где-то сказано: нет греха больше, чем уныние. Так налить тебе? А то я ведь живо всю бутылку уничтожу, спохватишься, поздно будет.
— Пей, пей, я не хочу. Я… вот о чем: это, наверное, только сейчас так тяжело? Потому что я все время жду… Конца. Все представляю… А потом, наверное, станет легче? Когда… ну, когда — уже… И ведь три дня это еще много, правда? Я посчитала: три дня это седьмая часть от… от всего. Вот, например, перед праздниками: если, допустим, октябрьские, а к ним еще выходной, так пока ждешь, кажется — как много! Да?
…Пошло-поехало! Только человек успокоился, принял решение, хотел жить оставшееся время по-хорошему…
— Лиза, — обреченно начал Губин, — я тебе давно хотел…
— Ой, да не надо! Я же просто так, не бери в голову! — Она даже руками замахала. — Сказала, и все. Ты мне лучше — про город. Про Ветров этот. Как там? Что тебе понравилось? Я ведь даже на палубу не выходила, жарища такая, в каюте и то… Ну, я и раскисла, больше не буду, честно-честно. Так что ты там видел?
— Что видел? — с облегчением переспросил Губин. — Да как тебе сказать… Захолустье. Ты абсолютно ничего не потеряла, смотреть практически не на что. Есть, правда, собор, но изуродован. Современные постройки — страшное дело. Деревянные дома?.. Ну, домишки и домишки… Главное, жара. Я давно заметил, на севере жара невыносима, потому что противоестественна. По-моему, в этом городе жить вообще противоестественно, сюда разве что ссылать за особо опасные преступления. Просто не понимаю, чего ради эти головотяпы устроили здесь стоянку! В качестве продуманного издевательства, не иначе.
— Ну хоть что-нибудь тебе понравилось?
— «Хы», как говорит наша Аллочка Сергеевна, и еще раз «хы»! Иногда бывает, заедешь вот в такую оставленную Богом местность, просто оторопь возьмет: ведь кто-то же здесь живет? Родился и умрет среди этого убожества… Потом подумаешь: везде можно жить… Особенно если не знать, что где-то есть другое. Так и тут, привыкли к своей дыре… и процент счастливых людей наверняка не меньше, чем в том же Ленин граде, вообще — в любой точке земного шара.
Лиза сидела вся подавшись вперед, внимательно слушая.
Радио пригласило на ужин.
— Вот что, — сказал Губин, — у меня на сегодня потрясающий план: после ужина идем в бар прожигать жизнь. Так и быть, угощу тебя коктейлем «Снежный шар», мороженым и шоколадом. Однова живем!
В этот вечер Лиза была такая, какой Губин хотел бы видеть ее всегда, — спокойная. Надела свое знаменитое белое платье с вышивкой, разложила по плечам локоны, а ноги втиснула в туфли на каблуках, хотя Губин и убеждал: здесь это вовсе не обязательно, все равно сидеть, а под столом вообще не видно, в туфлях ты или босиком.
Свободного столика в баре не обнаружилось, нашлись два места, и, слава Богу, не с чужими, а с Ириной и Катей, чему Губин обрадовался, а Лиза… непонятно. Во всяком случае, пока те не ушли, не проронила ни слова.
Катя сразу сказала, что они торопятся, их ждут на верхней палубе играть в «кинга».
— Ничего, перетопчутся! — возразила Ирина и обаятельно улыбнулась Александру Николаевичу. — Рано еще, Кать, закажи еще по кофе! Я свой кошелек в каюте забыла.
— А у меня в кошельке двадцать копеек, — ответила Катя не без злорадства, — так что давай, подруга, собирайся, может, в карты выиграем на кофе.
Выйдя через час из бара, Губин и Лиза прогулялись по палубе. Было тепло и тихо, большая желтая, какая-то очень деревенская луна висела над плоским лесистым берегом, река была здесь довольно узкой, с берега полосами доносились запахи — то разогревшейся за день хвои, то скошенной травы, то дыма. Очень близко, почти впритирку к борту, прошла навстречу широкобедрая баржа-самоходка, окна надстройки мирно светились, на веревке, протянутой над палубой, висели детские ползунки.
В каюте Губин сразу выключил кондиционер и открыл окно — не хотелось дышать синтетической прохладой. Лиза села на диван и привычно взялась за спицы.
— Что это ты все вяжешь? — спросил Губин.
— Рукав, — ответила она и быстро улыбнулась, не поднимая головы.
«Как у нее волосы блестят», — подумал Губин.
— Скажи, — Лиза упорно смотрела на свое вязание, — а у тебя… много друзей?
— Друзей? — Губин удивился, никогда раньше она ни о чем таком его не спрашивала. — Да как тебе сказать… Друзей ведь много не бывает. Если их много, значит… их нет.
— Но вообще-то есть друзья? — Она перестала вязать и подняла лицо. — Хоть один?
— Ну, есть, конечно.
— А мне почему-то кажется, — она наморщила лоб, — что у тебя главный друг — жена, а больше нету. Никого.
«Вот ведь… Хоть кол на голове… А оборвешь, начнутся обиды». Губин молчал. Но Лиза, против обыкновения, не отвела глаз, продолжала выжидательно смотреть, и, вздохнув, он сказал, безразличным тоном, что если уж ей так интересно, то у них с женой все общее: дочка, внучка, машина. И друзья тоже.
Это была чистая правда: своих, отдельных друзей у него не было. Последние десять лет.
…Десять лет назад Губина назначили главным инженером, а до этого у него был друг, с пятого класса. За одной партой сидели, в один институт пошли, хотя Грише Сушанскому с его способностями самое бы место в университете… впрочем, тогда, в пятьдесят втором, особого выбора у него и не было. Но мог ведь год-два спустя перевестись, многие в то время так делали. Гриша остался. С Губиным. Вместе защитили дипломы, распределились на один завод, в один цех, сменными мастерами.
Через два года Губина сделали старшим мастером, потом заместителем начальника цеха, а еще через пару лет и начальником. Ему это все ужасно нравилось, и не потому что — карьера, просто было вроде спортивного азарта… куда он, азарт, теперь-то подевался, черт его знает!.. Став тогда начальником цеха, он, само собой, Гришу — себе в замы, хотя понимал: если бы по делу, надо бы наоборот — Сушанского начальником, а его — заместителем. Даже к директору на прием собирался по этому поводу. Гриша отговорил — кричал, махал длинными руками: «Что за дурь? Все же правильно! У меня ум теоретический, а у тебя практический. Начальнику цеха — что главное? Организаторские способности. То-то. Вот и будем с тобой тандемом…» Да… В молодости он все понимал, Гриша… Хотел понимать, вот и понимал.
В сорок лет Губин был уже замом главного инженера и одновременно главным технологом. Гриша в это время возглавлял Центральную заводскую лабораторию. Он давно уже защитился, диссертация была блеск, но Губин не завидовал, для себя он ждал другого: старый бурбон-директор должен был вот-вот уйти на пенсию, а тогда в его кресло сядет Гена Воробьев, Губина непосредственное начальство. И порекомендует в главные своего заместителя. А кого же еще? Губин Воробьева всегда устраивал, не один год проработали вместе. И со стороны обкома тут вряд ли какие возражения — биография у Губина в порядке. И взысканий особых нет.
Старый директор ушел только через три года. Назначили действительно Воробьева, и, кажется, больше всех был этому рад Гриша Сушанский: Губин станет прекрасным главным, у него для этого все данные, ежу ясно. Потому что для сей должности основное: четкий рациональный ум, хладнокровие и культура, способность с минимальными жертвами выходить из безвыходных положений. Ну… а идеи, создание нового при полном отвращении к нему всех и каждого, от кого зависит внедрение этого нового, — Грише. Да ведь с Губиным, чем черт не шутит, идеи-то, глядишь, и реализуются!
Губин с Гришей десять раз все обсудили и спланировали, даже набросали проект новой структуры технических служб. Все выходило замечательно, препятствий впереди никто не видел. Молодые были еще…
Воробьев выслушал только что назначенного главного инженера внимательно, не перебивал, но, когда Губин назвал фамилию Сушанского, скривился и со скучным лицом сказал, что нет, не пойдет, хватит с него ЦЗЛ. «Это почему же?»— взвился Губин. «Потому». — «Нет, а все же?» — «Ты не понимаешь?» — «Не понимаю! И… вообще, людей надо подбирать по деловым качествам! И что значит «хватит с него ЦЗЛ»? Это не ему надо, заводу надо!..» Директор молчал, рисовал в блокноте орнамент — ромб, по углам какие-то листья, на пересечении диагоналей круг. Когда Губин остановился, чтобы набрать воздуха для новой фразы, поднял глаза и негромко спросил: «Ты что, дурака валяешь? С неба свалился?.. А главное, есть другая кандидатура». — «Интересно, какая?» — «Утехин». — «Кто-о?! Ну, знаешь… И потом, он же секретарь парткома. Освобожденный!» — «А тебя устраивает такой секретарь? — Голос директора был невозмутим. — Нет, ты прямо скажи, хочешь, чтобы он тобой руководил по своей линии? Хочешь или нет? Не надоело еще? Мне вот надоело, мне тут помощник нужен, а не болтун. С райкомом я договорился, скоро перевыборы, мы его и…» — «Допустим, — все еще топорщился Губин. — Но почему именно в главные технологи? Мне в заместители такого болвана! Спасибо!» — «А куда я его дену? За ворота? Права не имею. Назад, в цех, старшим мастером? Из этой должности он уже вырос, не согласится. У него за эти годы связи образовались и, между прочим, опыт работы с людьми! Короче, райком рекомендует. А мне с ним жить, с райкомом… И чего уж ты так взъелся? Ты же станешь его начальником, вот и скрути в бараний рог, заставь работать». — «А Сушанский?..» — «Что — Сушанский? Плохое у него место? Зачем ему лишняя хвороба? Пускай сидит спокойно, не рыпается, делает свою докторскую. И все с этим. Ругаться сейчас из-за него с райкомом я не буду, извини».
И Губин понял: возражать бесполезно. Решил — посмотрим, подождем. На посту главного технолога Утехин живо проявит свою бездарность, прикрывать его не станем и… через год-другой вернемся к вопросу о Сушанском. Жизнь заставит! А Гриша к тому времени напишет докторскую, и это тоже сыграет определенную роль. Да и позиции Воробьева во внешнем мире укрепятся… В каком-то смысле для Гриши действительно пока так лучше.
Весь этот разговор с директором и собственные рассуждения Губин тотчас подробно изложил Грише. И приготовился обсудить события со всех сторон, выявить плюсы-минусы, наметить стратегический план постепенного изничтожения Утехина. Уверен был — Гриша, как всегда, поймет его правильно.
Гриша выслушал Губина молча, с бесстрастным лицом, а на последней фразе — мол, черт его знает, может, и верно, все к лучшему, — поднялся и вышел. И больше не было между ними ни одного дружеского — да что там дружеского! — ни одного неофициального разговора. С этого дня Сушанский обращался к Губину исключительно на «вы» и по имени-отчеству, а когда его непосредственным начальником стал назначенный главным технологом Утехин, и вообще как мог избегал встреч.
Губин честно сделал несколько попыток объясниться — ничего не вышло. Сушанский держал себя с ним высокомерно, был неприятен, на вопросы, прямо не касающиеся работы, отвечал какой-нибудь мерзкой фразой вроде: «Если не возражаете, я бы хотел пойти и заняться делом». Отчаявшись, Александр Николаевич решил позвонить ему домой. Ерунда какая! Взрослые же люди, тридцать с лишним лет дружбы. Позвонил. Ответил незнакомый женский голос: «Григория Ильича? Одну минуточку…» Последовала пауза, потом тот же голос осторожно спросил, кто говорит. Губин назвался и тотчас услышал: «Нет дома!» Слова звякнули, как пятаки об асфальт. Сказано это было почему-то со злобным торжеством…
Больше Губин, разумеется, не звонил и, встречаясь с Гришей на работе, был холоден. Вскоре стало известно — в сорок три года Сушанский наконец-то женился. Молодые и средних лет дамы из ЦЗЛ и заводоуправления единодушно восклицали: «Это, называется, искал, искал и нашел! Ему годится в дочери, красавцем его никак не назовешь, так что тут определенно расчет — завлаб, докторскую пишет, квартира в центре, да что там, я вас умоляю! И, знаете, где познакомились? Кошмар! В гостинице, в Москве. Это уж вообще, нет слов, одни буквы. Будет порядочная девушка заводить гостиничные знакомства? А? Ну ладно, ее-то хоть понять можно, но он?! Он что в ней нашел! Ведь, как говорят, ни кожи ни рожи. Тощая, вертлявая, размалеванная. И курит! А одевается — это просто нечто… Можно подумать — Григорий Ильич не мог найти для жизни приличную женщину. Тихий ужас!»
Все эти сведения поступали к Губину, конечно, через Утехина, тот всегда и обо всем был свежеинформирован. Это у него называлось — «меня питают низы». Работником он, как и ожидали, оказался никчемным, зато болтуном и демагогом отменным. А еще подхалимом — к Губину так и лип, стараясь услужить, и послать подальше просто язык не поворачивался. К Сушанскому, с которым у него то и дело возникали конфликты, ревновал, но ругать его в открытую остерегался. Придет, бывало, сядет, вздохнет и начинает со скорбным видом: «Просто не знаю, зря это Григорий Ильич не хочет помогать производству. Себе же вредит — люди недовольны, а ему скоро защищаться… Для науки, что ни говори, существует отраслевой НИИ, а лаборатория (он говорил «лаболатория») все же в первую очередь должна обслуживать цеха, бороться с браком. Конечно, по-человечески понять можно, научная работа всегда интересней и… опять же для докторской сплошная польза. Только ведь разговоры идут…»
Губин в таких случаях, холодея от ярости, терпеливо объяснял, что Сушанский работает на перспективу завода, а сиюминутные задачи должны решать сами цеха. С помощью, между прочим, отдела главного технолога! Утехин только вздыхал, сохраняя на лице горестное выражение. А на следующий день или там через неделю директор между прочим вдруг спрашивал Губина: «А чем у тебя ЦЗЛ занимается? В цехах, понимаешь, сплошной брак, сроду подобного не было, а твой Сушанский витает в облаках». Приходилось доказывать, что брак — результат нарушений, вытворяемых под носом главного технолога, которого, кстати, давно пора гнать к чертовой матери вместо того, чтобы слушать его сплетни! Сколько раз доходило до ссоры, до крика. И ведь Гриша не мог не понимать, не догадываться, что его спокойная жизнь и работа над докторской только потому и возможны, что кто-то принимает удары на себя. Куда там! Ходил с задранным подбородком и оттопыренной губой. Взбешенный верблюд — того гляди, плюнет.
Два года назад Сушанский умер. Инфаркт. Завод загудел — ужас, молодой ведь мужик, всего полтинник, такой талант… Тут дело ясное, все из-за этой бабы. Когда солидный человек вдруг женится на соплюхе — добра не жди. Вот и результат, добилась своего! Теперь — богатая невеста, все ей — и квартира, и сберкнижка, и библиотека. Да-а, умеют люди устраиваться, мы бы так не смогли. И дуры!
Для Губина Гришина смерть оказалась куда большим ударом, чем он сам ожидал. Ведь сколько лет терпел от Сушанского несправедливую эту злобу, неблагодарность! Не желал, видите ли, замечать, что Губин его везде прикрывает. А премии, медали ВДНХ, классные места в соревновании? Ведь надо же было уломать директора, и Утехину заткнуть варежку. «Народ недоволен, писать хотят — мол, как план давать, так цеховики, а как премии — лаборатория тут как тут. Я объяснял — не понимают…» — «Еще раз объясните, раз не понимают!»— рявкал Губин.
Он все ждал: в один прекрасный день Гриша придет и скажет, что был не прав. Тем более сложилось все для него как будто наилучшим образом. Докторскую он написал и собирался, по слухам, защищать ее в университете. Не успел. И теперь уже ничего не сказать, не наладить, не объяснить. Глупо. И виноват в этом он сам, Гриша.
Жена Сушанского, то есть, конечно, вдова, показала себя во всем блеске. Даже из похорон ухитрилась устроить черт-те что. От гражданской панихиды на заводе отказалась. Заявила, что Сушанский казенных мероприятий не терпел, поэтому, пожалуйста, она просит, никаких сборищ, фальшивой скорби, венков, на которые у людей силком вымогают деньги, а главное, никаких речей. Погребение двадцать седьмого марта в десять утра. На сельском кладбище в Волосовском районе. Григорий Ильич так хотел…
Все, конечно, возмущались: что за дурь? При чем здесь Волосовский район? Все не как у людей. Точно нельзя было по-человечески, в крематории. Потом Утехин откуда-то узнал, что под Волосовом у Гришиного тестя свой дом, дача.
Деревенское кладбище, где мечтал лежать Сушанский, располагалось на холме, километрах в полутора от шоссе. На шоссе остался заводской автобус, там же, на обочине, Губину пришлось бросить свою машину — в такой непролазной грязи намертво засядешь через полминуты.
Гроб везли по проселку на телеге, следом за ней, порядком отстав, редкой цепочкой тянулись провожающие. Шли мрачно, то и дело по щиколотку проваливаясь в топкую глину. «Люди обувь загубят, ужас какой-то, — бубнил Утехин, — хоть бы предупредила, что ли, оделись бы, как в совхоз. Нет, понять, конечно, можно, горе, но надо же и о других думать, не только о себе…»
Губин молчал, сосредоточенно обходя глубокие коричневые лужи, при каждом шаге с трудом вырывая из грязи насквозь промокшие ноги в облепленных глиной ботинках. По обеим сторонам дороги жирно блестела сырая перекопанная земля, кое-где еще дымились островки ноздреватого снега. Девственно голубое небо стыдливо проглядывало в прорехи между толстыми бокастыми облаками, загромоздившими небо. На дороге было сумрачно, вот-вот закапает дождь, а на холм, к которому мало-помалу приближалась далеко ушедшая лошадь с телегой, невесть откуда падало солнце, четко высвечивало купол церкви, черные голые деревья и мечущуюся над ними стаю ворон. Лошадь шла медленно и понуро. Люди тоже тащились из последних сил, молчаливые, усталые, раздраженные… В общем, конечно, все это выглядело довольно нелепо — такие вот деревенские похороны насквозь городского интеллигента, еврея Гриши Сушанского… Хотя… почему, собственно, нелепо? Внезапная смерть в пятьдесят лет — вот что нелепо, глупей не придумаешь!
Когда все собрались наконец у могилы, рядом с которой на приспособлении, напоминающем козлы для пилки дров, стоял открытый гроб, председатель завкома все-таки не выдержал: «Нехорошо, надо бы хоть несколько слов, провожаем в последний путь… Человек всю жизнь отдал заводу, вот пусть хоть Александр Николаевич…» Губин не успел ни возразить, ни согласиться, вдова резко подняла непокрытую голову («даже черного платка не могла надеть, тихий ужас…») и заявила: «Сказано — никакой болтовни. Жизнь свою Григорий Ильич действительно отдал заводу. В благодарность за это завод его и убил».
«Анжела, ну зачем ты?! Не место. Здесь Гришины товарищи…»— начал было утихомиривать ее высокий человек в полковничьей шинели. «А где место? Где место, папа? — тотчас вскинулась она. — Товарищи… Если бы — товарищи, не дали бы затравить. Закрывайте! — приказала она могильщикам. — Чего ждете?»
Ропот прокатился в толпе и затих. Губин отвел глаза от гроба, он смотрел теперь на Анжелу. Высокая, прямая, с бледным, замкнуто-непреклонным лицом… Такое же выражение лица у мертвого Гриши…
В полном безмолвии гроб закрыли и опустили в могилу, бросили, как положено, по горсти земли, и могильщики резво взялись за лопаты.
«Кошмар. Это — чтоб даже не проститься, к гробу не подойти… — зудел над ухом Губина Утехин. — Странная все-таки особа… А место тут неплохое, чистый песок…»
Губину стало невмоготу, он отошел.
Несколько минут, и все было кончено. На холмик положили цветы, венок от завода, и один за другим цепочкой потянулись к выходу с кладбища — до автобуса еще час добираться по вконец раскисшей дороге.
А Губин задержался. Не хотелось идти вместе со всеми, пускай уедут, не надо будет никого подвозить и поддерживать всю дорогу светские беседы.
Он шагал по дорожке, ведущей к церкви… Вот и нет больше Гриши, а есть этот холмик среди крестов и фанерных колонок со звездами, до сих пор их ставят, солдатские эти памятники. Над холмиком небо. Облака разошлись, и сейчас оно высокое и белесовато-голубое.
Губин вдруг отчетливо представил себе другие похороны — вот сейчас, в это самое время, кого-то, достойного более пышного погребения, закопали где-нибудь на престижном кладбище. Под траурную музыку, с речами, со всем, что положено в таких случаях. Закопали. Надели шляпы, сели в черные «Волги» и разъехались. А покойник остался. И лежит так же, как Гриша, — в той же земле, под тем же небом…
Губин подошел к церкви. Дверь, конечно, заколочена, колокольня полуразрушена. Он повернул налево, потом направо, брел наугад и неожиданно опять оказался перед Гришиной могилой. Возле холмика стояла Анжела. Стояла одна и курила, аккуратно стряхивая пепел в бумажный кулек. По заносчивому лицу ее, обращенному вовсе не к могиле, а куда-то вверх, текли слезы. Казалось, текут они сами по себе, будто отношения не имеют ни к немигающим прищуренным глазам, ни к брезгливо приподнятой левой брови. Будто она и сама не подозревала, что плачет, просто стояла здесь, курила и ненавидела весь белый свет.
Александр Николаевич отступил, но она, по-прежнему на него не глядя, негромко спросила: «Вы Губин, да? — И тут же сама себе ответила — Губин. Я так и подумала. Надо же — не постеснялись…»
Глупо было заводить объяснения с женщиной, которая явно не в себе, но Губин вдруг растерялся. А растерявшись, понес какой-то вздор про то, как он любил Гришу, но досадное недоразумение… «Недоразуме-ение?! Это вы называете недоразумением?! — Она подняла бровь еще выше. — А ведь в могилу-то его вы загнали. Да-да! Вы, персонально. Струсили, предали. Предать-то может только друг, верно? Унижали… Годами подчиняться этому подонку — какое сердце выдержит?.. Это он распустил ту сплетню, я знаю — он! И вы тоже знали — и ничего… А Гриша… Наивный он был, все надеялся: опомнитесь, придете прощения просить. До последнего дня… А вы откупались, медали какие-то, премии. Грише — деньгами!.. Да не нужны вам такие, как Гриша! Вам нужна исполнительная посредственность! А он знал, чувствовал, что скоро умрет, сказал: «Передай ему…» А я вот не передам! Не передам! Не дождетесь!»
Александр Николаевич не знал, что делать, положение было глупейшее. Но тут откуда-то опять появился давешний полковник, обнял дочь, начал что-то шептать ей на ухо, не обращая внимания на Губина. Тот ушел.
Его автомобиль одиноко стоял на обочине. Рядом степенно прохаживался Утехин. До самого города он, разумеется, не закрыл рта, нес ахинею. Сперва про поминки — дескать, все же некрасиво, никого не пригласили, а люди ехали ни свет ни заря в такую даль, устали, перемокли. И, главное, дача отцова туг — рукой подать, три километра… Потом, искоса поглядывая на Губина, принялся квохтать, что, мол, это надо же, Григорий Ильич так переживал из-за своей докторской, бывают же непорядочные люди, распустят сплетню, а у человека вся жизнь наперекосяк…
— Что за сплетня? — хмуро спросил Губин, продолжая смотреть вперед на дорогу, и услышал какой-то бред, будто Гришу не хотели допускать к защите и кто-то где-то кому-то сказал: «Хватит уже готовить профессоров для Гарварда». О каком Гарварде могла идти речь в восемьдесят третьем году? Вообще — кому пришло в голову такое — про Сушанского?! Разве что самому Утехину. Как Гриша мог отнестись к этому всерьез?! А он, по-видимому, отнесся всерьез — видно, привык за последние годы отовсюду ждать подлости…
До самого города Губин не сказал больше ни слова. Утехин тоже притих — дремал. А может, притворялся, видя, что начальство не в духе.
О своей встрече с Анжелой и ее нелепых обвинениях Губин не рассказал никому, даже Маше. Был верен принципу справляться с неприятностями в одиночку. А для себя решил: надо забыть. Все забыть, что было после их ссоры. Другого просто не остается, потому что обдумывать да рассусоливать, когда уже ничего не изменить, занятие бесполезное. Мазохизм. «Вам нужна исполнительная посредственность…» Ничего плохого он, Губин, Грише не сделал — только это надо помнить. Да, не смог семь лет назад провести в главные технологи, очень хотел, но не смог. Гриша никогда не был карьеристом, для него должность — не вопрос жизни и смерти. Так чего же он все-таки хотел от Губина? Самосожжения? Чтобы тот в знак протеста не принял кресло главного инженера? Непонятно.
Тогда было непонятно, сейчас тоже. И главное, эта истеричка не пожелала передать даже последних слов.
И он добросовестно старался все забыть. Получалось плохо, вот тогда и начались неприятности с сердцем. Пришлось взять себя в руки, как гвозди, вбивать в голову: «Ничего не изменишь, ничего не изменишь». Последнее время стало уходить, забываться… Теперь вот Лиза со своим назойливым любопытством… Что, ей-Богу, за манера лезть в душу?
Лиза о чем-то думала, глядя мимо него, в окно, на котором шевелилась, взбухая от ночного ветерка, штора.
Губин встал.
— Пойду-ка я пройдусь или — к Ярославцеву, — сказал, как смог, мирно. — Старик ждет. Нехорошо, обещал.
Ничего он не обещал. Старик, поди, уже видит десятый сон, но Губин все-таки поднялся на верхнюю палубу и прошел мимо окна его каюты. Там горел свет, занавески были отдернуты, окно открыто. Сидя у стола в вязаной домашней куртке, Константин Андреевич раскладывал пасьянс.
Петрозаводск, куда теплоход прибыл в семь утра, уже из окна каюты показался Александру Николаевичу праздничным. Сверкало стеклом новое здание озерного вокзала, набережная пестрела разноцветными флагами, и все они дружно полоскались, а это значит: нет здесь давешней жары! Невдалеке от теплохода, на блестящей воде озера расселись штук двадцать нарядных парусников, видимо, это для них готовился праздник — регата, может быть?
Пока Лиза была в гладилке, Губин быстро оделся и пошел на завтрак. Сегодня договорено: в Петрозаводске каждый проводит время сам по себе. Лиза на такое предложение согласилась: у нее дела, нужно кое-что купить. Обязательно. А нагуляться и наговориться обо всем они успеют в Кижах, там стоянка после обеда, целых четыре часа.
Александр Николаевич не стал уточнять, о чем Лиза хочет «наговориться» с ним в Кижах, но обещание это ему не понравилось. Впрочем, он забыл о нем, как только сошел на пристань. Здесь, на берегу огромного озера, Петрозаводск казался южным курортным городом. Солнце, запах воды, музыка, доносящаяся с только что отошедшего прогулочного катера, загорелые лица вокруг. И ликующий голос радио: «Товарищи отдыхающие! В кассе номер шесть производится продажа билетов на двухчасовую водную прогулку! Отправление с третьего причала в десять ноль-ноль!»
А оживленно галдящая, разодетая толпа на набережной, прямо как в Сухуми. Только вода в озере светло-голубая, а там была густого синего цвета…
…Как счастливо и безмятежно провели они с Машей прошлогодний отпуск в Сухуми! А ведь можно было, не послушавшись ее, сдать к чертовой бабушке эту теплоходную путевку и отложить отпуск до сентября… Да.
Сухуми это Сухуми… На набережной сладко пахло цветами какого-то неизвестного дерева, они не знали его названия, так и говорили: «Опять пахнет Деревом». Но потом все-таки отправились в ботанический сад, чтобы найти его там. И нашли. И посмотрели, как называется. Но почему-то сразу забыли название и опять говорили «Дерево», и Маша объяснила это тем, что название оказалось невыразительным, гораздо хуже, чем само дерево, так прекрасно пахнущее. Ведь запомнила же она навсегда слово «гинкго», потому что оно необыкновенное, а вот растение, которое так называется, никогда не отличила бы от других и не знает даже, что это: дерево, куст или трава.
Губину вдруг нестерпимо захотелось вот сейчас, сию минуту, убедиться, что дома все хорошо и его ждут. Что все по-прежнему. Он вышел на широкую, видимо главную, улицу и зашагал быстрее, высматривая переговорный пункт. Он поговорит, и с этого момента здесь, с Лизой, все будет кончено. Вот так! Пусть обижается, иначе он не может. Да, оказался домашним мальчиком, которого раз в жизни выпустили погулять во двор без няньки, а он тут же сдуру пристал к компании уличных пацанов и пошел с ними бить окна, лишь бы не оставаться одному… Пусть Лиза спокойно ночует на диване в его каюте, прежних отношений не будет, он решил… Что это она там сказала про Кижи? «Успеем наговориться…» О чем? И тон такой многозначительный…
Он пошел быстрее. Вот и переговорный. Ну конечно! Полным-полно народу! Все тут — и База, и Алла Сергеевна собственной персоной! Чего им всем неймется, ведь через два дня будут дома? Стоять в толпе, еще, не дай Бог, поддерживать какой-нибудь глупейший разговор, на это у Губина сейчас не было сил. Он пошел дальше, не может быть, чтобы тут не нашлось другого междугородного телефона, столица республики как-никак, не занюханный Ветров!.. Дома ли Маша? Наверное, еще у Юльки, сегодня выходной, отпустила оболтусов на дачу. Интересно, догадались ли они взять с собой ребенка? Сто процентов, и не подумали! Пускай бабка сидит напоследок. Ничего, наведем порядок. Теперь она отдохнет, обещала же взять десять дней за свой счет… Только бы он не давал Юльке руль, особенно если Женечка с ними…
Мимо университета Губин вышел к вокзальной площади.
Будку телефона-автомата он увидел сразу, как очутился в прохладном и пустом помещении вокзала. Рядом разменное окошечко. Закрытое. Очевидно, по случаю выходного. В кармане нашлось всего две монеты. Губин почему-то очень волновался, набирая Юлькин номер. Трубку сняли сразу, точно ждали звонка, и он отчетливо и близко услышал голос жены.
— Маруся! — быстро сказал Александр Николаевич, кладя вторую монету, так как первая сразу провалилась. — Как вы там? Говори скорее, у меня…
— Алло! Алло! — кричала Маша. — Перезвони, не слышно!
— Маша! Подожди! Маша! — бессмысленно повторял Губин. Шелкнув, провалилась и вторая монета.
— Ну что же это, Господи! — горестно произнесла Маша, и раздались короткие гудки.
Из будки Александр Николаевич вышел весь потный. Голос жены показался ему напряженным, нервозным… не таким, как бывает, когда злишься, что плохо слышно, а… Нет, случиться ничего не должно было, но… а вдруг что-то дошло? Чушь собачья! Даже если на этом теплоходе, в самом деле, есть кто-то, кто может… так ведь теплоход, между прочим, еще не в Ленинграде… Конечно, существует почта и… опять же телефон… А ведь у Губина есть скверное качество — плохая память на лица. И сколько раз уже бывало: его узнают, а он нет, и потом обида… Да ерунда же! Псих. Называется, отдохнул. От такого отдыха придется лечиться. А пока без паники, нужно просто позвонить домой. И станет ясно, кто у нас мнительный идиот.
Губин обвел взглядом зал, народу никого. Закрытый аптечный киоск, на стене расписание. Поезд на Ленинград в 22.50… А кассы, очевидно, на втором этаже… Конечно, кассир навряд ли станет менять деньги, но попробовать стоит.
Однако, поднявшись по лестнице, Губин обнаружил только вход в ресторан. И дверь, ведущую на перрон. Неизвестно зачем, он вышел на платформу, повернул направо, побрел, оглядываясь по сторонам в поисках какого-нибудь работающего киоска, и вскоре оказался перед стеклянным павильоном. Да, это был кассовый зал. Губин вошел внутрь.
Странно — и тут народу почти никого, вон у суточной кассы только одна женщина. Александр Николаевич подошел ближе, и, когда был уже в двух шагах, женщина внятно сказала: «До Ленинграда». И сунула в окошко десятку.
Губин вдруг почувствовал, что у него колотится сердце. Он не отрывал взгляда от кассы, ожидая, что сейчас оттуда послышится привычное: «На сегодня ничего нет». Но в кассе молчали, а через полминуты женщина уже держала в руках билет и сдачу.
— Скажите, — спокойно обратилась она к кассирше, будто речь идет о пустяках. — А когда он прибывает?
— Завтра, в восемь сорок пять утра.
В сумке у женщины звякнула мелочь.
«Наверняка найдется пятнадцать копеек, надо бы…»
Вместо этого Губин шагнул к кассе и, откашлявшись, спросил, есть ли еще билеты на сегодня. Широкое лицо кассирши с нарисованными в форме идеальных полуокружностей бровями показалось ему неприветливым.
— Сколько? — спросила она лениво.
— Один — Ленинград — сегодня, — сказал он не переводя дыхания.
— Вам купейный? Девять рублей.
Еще не веря, он молча протянул деньги.
— Нижнее место! — Теперь кассирша улыбалась, точно все поняла, и лицо ее стало симпатичным, даже брови дурацкие ничуть не портили.
Когда Александр Николаевич вернулся на теплоход, Лизы еще не было. На сборы потребовалось всего минут десять. Странное дело: складываешься в дорогу — времени уходит безобразно много, а тут — раз, два, чемодан застегнут, портфель уложен. Теперь не забыть зонт. Готово… А цветы в вазе уже начали вянуть… Надо было, конечно, купить на прощание хороший букет. Джентльмен… Для нее это, наверное, будет болезненно… И все-таки — лучше разом. Кто сказал: «Жалел кошку и отрубал ей хвост по кусочкам»?
Губин вдруг заметил, что забыл на полке свою чашку. Рядом сидела Лизина каменная собачка из Перми. Он взял чашку. Собачка на пустой полке выглядела маленькой и сиротливой. Оставить чашку? Придется врать Маше — дескать, разбил. Ее подарок… Губин вытащил из чемодана джемпер, завернул в него чашку и аккуратно поместил среди одежды. Потом присел на диван, тут же поднялся, взял вещи. Не забыть предупредить вахтенную, а то возьмут еще да и отправят Лизу назад, к Корове с Козлом, сегодня, кажется, дежурит как раз та, с продувной физиономией.
Уже объявили, что до отправления в рейс пятнадцать минут. Губин сидел на причале, на скамейке, наблюдая, как густой толпой идут к трапу туристы-оптимисты. Он уже дня три назад заметил: к концу путешествия люди стали томиться на стоянках, интерес к новым местам (даже к магазинам) поубавился. Да и деньги кончились. Многие оставались в каютах или жарились на верхней палубе, стараясь отхватить последний загар. Вот и сейчас там полно народу, наверняка места свободного не найдешь. Внезапно среди загорающих Губин узнал Катю, узнал по голубой косынке и махнул рукой, но она не ответила. И неудивительно; он уже был тут чужим, незнакомым в своем городском костюме вместо джинсов, легкой рубашки и дурацкой белой фуражечки, в которых его привыкли видеть… Лиза каждый раз напоминала, чтоб не забыл надеть эту фуражечку — голову напечет…
Мимо Александра Николаевича с кипой газет вальяжно прошествовал База. Один. Последнее время он почему-то часто ходил один, поссорился, что ли, со своей златозубой? Впрочем, какое Губину дело до Базы, до всех них, никогда он их больше не встретит, пускай себе живут своей жизнью!
А Лизы между тем не было и не было. Губин начал уже беспокоиться, поминутно взглядывая на часы. Где-то сбоку, почти незаметно, как ящерица, скользнуло опасение, а что, если она узнала? Узнала и тоже… Бред. Все ее вещи на месте, в каюте! Да и как могла она узнать, следила за ним, что ли?
И тут наконец он увидел Лизу. То есть увидел он ее, оказывается, еще издали, а узнал только сейчас, буквально в десяти шагах. Она была без каблуков, в тапочках, и казалась неожиданно маленькой и какой-то широкоплечей. И походка другая. Лиза шла широкими шагами, клонясь на правый бок, куда ее тянула большая сумка. Губин встал ей навстречу, но она его тоже не узнавала, напряженно смотрела мимо, на трап, возле которого уже возились матросы.
— Лиза! — Губин взял ее за локоть. Она вздрогнула, увидя его, мгновение обрадованно улыбалась, но всего мгновение, потому что вдруг начала бледнеть. Быстрее всего бледнели губы. Она хотела что-то сказать, но не смогла, точно челюсти свело судорогой, и только мотала головой.
— Лиза! Послушай, я должен… — начал Губин, отбирая у нее сумку.
— Наш теплоход отправляется в рейс, — раздалось над головой, — палубной команде по местам стоять, приготовиться отдать швартовы!
Таща Лизу под руку, Губин бросился к трапу. Уже на теплоходе, взяв ее за плечи, быстро сказал, что должен срочно ехать в Ленинград. Срочно! Так нужно, необходимо! Нет, страшного — ничего. Просто важное дело! Там… в общем, надо. Не волнуйся, все будет хорошо, насчет каюты я договорился, все будет хорошо, ты поняла?
Матросы начали втаскивать трап. Губин отпустил Лизу, бросился вперед и через секунду был на берегу. Трап убрали. Нужно было уходить, скорей уходить отсюда, чтобы не маячить, дать ей прийти в себя. Она стояла, свесив руки вдоль тела, рядом с упавшей набок сумкой, глаза были бессмысленно неподвижны, стиснутые губы выделялись на сером лице — точно натерты зубным порошком.
— «Мы желаем счастья вам, счастья в этом мире большом!» — дружно запели на второй палубе. «Улыбки по утрам!»— хриплым голосом подсказывала Алла Сергеевна.
Губин повернулся и пошел прочь, но, отойдя шагов на десять, обернулся и помахал Лизе. Она не шевельнулась. А теплоход уже отчалил, мелкие крутые волны бежали от его борта к пирсу, песня стихла, и вместо нее над водой полилась знакомая грустная мелодия. Любимая мелодия радиста.
Теплоход шел полным ходом. Больше не оглядываясь, Губин решительно зашагал к зданию озерного вокзала, и только там, остановившись, чтобы взять чемодан в другую руку, в последний раз посмотрел в сторону озера. Теплоход казался маленьким и ненастоящим, музыки уже не было слышно, а вода снова сделалась безмятежно гладкой, и Губин подумал, что регата, наверное, не состоялась. Он дождался, пока теплоход совсем исчез из виду, и двинулся в город. Надо было отвезти вещи в камеру хранения и позвонить домой, чтобы встретили.
Последние дни отпуска Александра Николаевича вместили множество событий, оттого и промчались мгновенно. С вокзала на машине домой (Юрий за рулем, сзади они с Машей), дома — дочь с Женькой и накрытый стол, и горячий пирог, и коронный кофе. И рассказы. Говорил главным образом Губин, без остановки, торопливо, оживленно, с шутками-прибаутками и разными меткими наблюдениями, описал каждый город, отметив, что именно для этого города характерно, нарисовал портреты своих спутников: Базы, сейчас уже вдыхающего последние глотки свободы; «подшитого» с его сватовством к Ирине («были у меня там дамы, сразу признаюсь, молодые, и целых три! Так вот одну из них он у меня чуть не отбил!»). Соответствующая часть рассказа посвящена была Ярославцеву и его судьбе. И опять о городах — о Перми и, отдельно, о деревянных Иисусах в музее, и — очень горячо — о затопленных берегах, погибших лесах, брошенных деревнях, о масле по талонам и вообще о том, что страна у нас, конечно, прекрасная, но в таком развале! А дальше о переменах, о газетных новостях и — что говорят тут? — и — не прорезался ли Утехин? Что сказал? И опять — о слухах, о слухах…
Потом Маша рассказывала, как они тут жили, и все, по ее словам, выходило хорошо и даже отлично, а Юлька, наоборот, с обиженным видом жаловалась, что у нее болит живот, спайки, и подтекст был ясен: ты там любовался красотами, а мы здесь страдали. Женечка в это время тихо забралась на книжную полку, стащила том Ромена Роллана и, сев на пол, принялась отрывать по кусочку и вдумчиво есть. Книга после боя была отобрана, но при этом отмечено, что у ребенка хороший вкус. Когда, попив кофе, все переместились в кабинет Губина и он расположился в своем любимом кресле, Маша спросила:
— Ну как? Хорошо дома?
И он ответил, что лучше не бывает, и, пожалуй, в дальнейшем все свои отпуска будет проводить именно тут, конкретно, в кресле: вот газета, вот телевизор, рядом любимые люди, чего еще? Только без собаки в доме все же… сиротливо. А? Пусто. Раньше приедешь, кидается навстречу… Тут Маша с Юлькой переглянулись, и Юлька не выдержала, сказала-таки: «Внучки тебе недостаточно!»
Вечером, конечно, явился Алферов, и опять пошли политические и культурные новости: в Москве идет «Зеркало», слыхал? А у нас «Сталкер»! Говорят, он возвращается… И опять путевые заметки Губина, и особенно подробно — про городок на Каме, где он чуть не нанялся директором завода.
— Это где, ты писал, старики газон посреди площади обкашивали? — вспомнила Маша. — Замечательная была открытка, веселая, остроумная, таких бы побольше, а то никогда ничего не поймешь: «были там, погода стоит прекрасная», а какое настроение — неизвестно.
— Ах, «были»? — взвился Алферов. — Это интересно. С кем же таким они «были»? Уж не романчик ли он там закрутил, наш аскет?
— Не коли, гражданин начальник, я уже раскололся, пошел на чистосердечное, — сказал Губин, и все засмеялись. Губин смеялся и чувствовал облегчение, точно Володька ласково погладил его совесть по шерстке. Отсмеявшись, подтвердил, что да, гражданин начальник, валяй в протокол — по эпизоду проходили три дамы: Ирина, Екатерина — так? И Елизавета. Понял?
Все опять засмеялись, и Губин подумал, что странно: вот назвал ее имя, и хоть бы что внутри дрогнуло. Но сразу понял, отчего: она не была Елизаветой, была Лизой… да… и сейчас находится где-то рядом, в районе Лодейного Поля… Тут на душе стало как-то неудобно, неловко, точно долго стоишь в наклонку посреди натопленной комнаты в толстом пальто, завязывая ботинок… Впрочем, ощущение это тут же и пропало, — Маша попросила еще раз рассказать про Ярославцева: Володе будет интересно. И Губин добросовестно повторил, все внимательно слушали, и было очевидно — к девицам с теплохода никто никогда больше не вернется. А о Ярославцеве говорили долго, и Губин, как всегда, спорил с женой, доказывающей, что старик был прав. И тогда, когда пошел в замминистры, и когда бросил на стол заявление об уходе.
— Он живой человек, понимаешь? — говорила Маша. — Я часто думаю: ведь мы на них почему-то смотрим свысока, а они во многом лучше нас. Во всяком случае, цельные.
— Только на чем основана эта цельность? — вставил Алферов. — Нет, они безусловно были другими, тут спорить смешно, у них — это точно, полная убежденность, что они, несмотря ни на что, идут прямешенько к святой цели. Ради которой можно все: затапливать леса, курочить землю, расстреливать людей. Цель ведь оправдывает средства! Но такое допустимо… разве что на войне? Да и то… А они втащили это в мирную жизнь и считают нормой. Чтобы любой по первому сигналу, очертя голову, грудью — на амбразуру. А не желает — враг! И все это с полнейшей уверенностью, что только так и нужно. А как же! На амбразуры кидаться они ведь и сами готовы, только это и умеют. Но ведь постоянно так жить нельзя! Чтобы одно поколение, просидев всю жизнь в окопах, уходило для того, чтобы оставить следующему те же окопы и призывы отдать жизнь ради тех, кто явится им на смену. А куда явится? Опять сюда же! В окопы. И так без конца.
— А мне старика жалко. И что бы ты, Саша, ни говорил, он честный человек. И смелый. Ты бы… Мы бы так смогли? — не сдавалась Маша.
— Дурочка! Так ведь он же блефовал, ну с заявлением-то — сто процентов! — Губин потихоньку разъярился. — А я предпочитаю поступки, сделанные со всей ответственностью. Вот в чем разница.
— Ты — возможно.
Губин погас, больше не возражал. Знал: защищая старшее поколение, Маша, как всегда, заступается за своих погибших родителей.
— Ну, да Бог с ним, Ярославцевым, — миролюбиво сказал он, — пусть-ка лучше Юлия Александровна отчитается, как мать берегла-лелеяла, а то смотрю, что-то ты у нас, Маруся, бледненькая.
— Все было хорошо, — тотчас откликнулась Маша, покосившись на дочь. А та сразу напряглась.
Вечером, когда все наконец ушли и было убрано со стола, за которым с небольшими перерывами просидели весь день, Губин с Машей остались одни. И Александр Николаевич предложил перед сном прогуляться: «Знаешь, мне все еще не верится, что я не в Казани, не в Горьком и не в ужасном Ветрове, где чуть не помер от жары и ощущения, что сослан сюда навек!»
Это был уже не вечер — ночь, на набережной Фонтанки никого, только в Летнем саду, на другой стороне, слышались приглушенные голоса. Вдруг гулко залаяла собака.
— Овчарка милицейская, — вздохнул Губин, — патруль. Скульптуры сторожит.
Маша молча улыбалась чему-то.
— Господи, до чего хорошо! Будто из тюрьмы выпустили. — Он взял жену под руку. — Даже не верится, что это ты.
— А кто? — спросила Маша, спросила, конечно, в шутку, именно потому Губин и не почувствовал ни испуга, ни стыда, а что-то… похожее на гордость. И на мгновение пожалел, что нельзя рассказать Маше про Лизу. Когда-то в детстве его вот так же подмывало похвастаться матери, воображавшей, будто ее Санечка пай-мальчик: Санечка давно курит, и отпетые хулиганы Мишка и Борька считают его своим.
— Кто? — усмехнулся Губин. — База, кто ж еще. Или, хы, Алла Сергеевна.
Назавтра, в день рождения Губина, с утра заехали за ребятами и удрали всей семьей на дачу. Но Алферов, конечно, явился и туда, старый негодяй. Вечером в саду, за отцветшими кустами сирени, развели костер, и Губин с Володькой залихватски поджарили шашлыки. Зять-недоумок использовался только в качестве тупой подсобной силы: принести полено, достать из подпола замаринованную баранину. У костра сидели допоздна, так что поданный Машей на веранду чай пили уже впопыхах: Володька торопился на последнюю электричку. Перед уходом долго шептался на кухне с Машей, а Губина на прощанье заверил: «Завтра получишь подарок, увидишь — упадешь…»
А Лизино время двигалось вместе с теплоходом через бесконечное Онежское озеро и дальше, дальше по северным рекам. Впрочем, сама она никакого времени не чувствовала, будто оно и не шло вовсе.
С самого Петрозаводска, откуда отошли в полдень, пролежала в каюте до вечера. Лежала не двигаясь, вниз лицом и хотела только одного — выпростать затекшую руку, которую сама же и прижала собственным телом. Но не могла почему-то.
Перед тем как лечь закрыла окно, а к ночи стало так душно, что даже спина взмокла. Все-таки пришлось подняться, включить вентиляцию. А включила, сразу и пожалела: до того в каюте еще пахло одеколоном Александра Николаевича, а теперь воздух пресный, как дистиллированная вода. Чужой.
Мыслей никаких в голове не было, только начнешь думать — оборвется. Точно тянешь из колодца полное ведро, а вода далеко, все крутишь, крутишь — р-раз! — вырвалась ручка и пошло раскручиваться назад… а то еще и веревка совсем оборвется… Не одно ведро Лиза так утопила… Мать ругалась: «У-у! Безрукая! Голова черт-те чем занята…» Теперь воду из колодца таскать не надо — водопровод, два года уже как дали квартиру в новом доме. А старый, деревянный, пошел на снос… Всю правую, прибрежную сторону улицы тогда снесли, расширяли русло, и мать, уж конечно, была против: жалко огород, баню, сарай. Все куда-то письма писала — без толку, выплатили ей за дом деньги; ей, не бабушке, потому что, пока бабушки не было, мать успела дом на себя перевести, деньги дали большие, целых три тысячи, а мать отказывалась, требовала, чтобы выделили участок в другом месте — дом переносить, а дом-то старый, больше пятидесяти лет. Еле уговорили согласиться на квартиру, двухкомнатную, даже бабушка просила, хотя ей-то дома этого жальче всех — они с дедом и строили; бабушка из-за Лизы просила — воду и дрова Лизе носить. Потом брат Сергей приехал из Череповца, мать его уважает; старший, совсем отдельный, и как-никак многого добился, начальник чуть ли не главного цеха на комбинате. Недавно орден дали. А Светка, младшая, та по глупости была за мать — ей, дурехе, главное, чтобы дом — у воды, купаться можно прямо с мостков, а еще — сад, смородину щипать… Светке мать слова не скажет, а Алешу гоняла, да сколько времени Светка дома? Только месяц в каникулы, раньше, школьницей, больше у Сергея жила, сейчас в Москве, в общежитии, а в тот год, когда сносили дом, как раз кончала третий курс. Ей, конечно, новая квартира ни к чему, ей дом был вместо дачи на лето, она и после института поселится в Москве, это уже точно, в сентябре свадьба, пропишется Светлана к мужу, станет постоянной москвичкой.
А Лизе жить в родном городе Ветрове, про который Александр Николаевич сказал, что — какой же это город, одно убожество, и он не понимает, как люди в нем вообще могут существовать. Особенно в том районе, в новых домах, где как раз живет Лиза с матерью, бабушкой и Алешей, сюда, мол, только преступников ссылать. Что ж… и верно. В тридцатом году, бабушка рассказывала, всю их семью привезли сюда из-под Курска, в чем были, без вещей. Бабушкиных родителей, саму ее с мужем и грудной дочкой Зиной. Бабушка совсем молодая была, никакой работы не боялась — в лес так в лес, на торф так на торф. Родители, те даже обжиться тут не успели, сгорели друг за другом в один год. Их, как привезли, — сразу на канал, а бабушка с мужем молодые, их особо не трогали, работали, а в свободное время выстроили себе дом. И жили в нем до самой войны. Тут и Зинаида, Лизина мать, выросла. Потом уж в этом доме родился Сергей, старший брат, за ним Лиза, Светка, а последний — Лизин Алеша. Как же не родной город? За городом, на кладбище лежат прадед с прабабкой, вместе лежат, рядом, под крестами. А где материн отец, этого никто не знает, как ушел в первый день войны, больше ни весточки. Без вести пропавший — так и считается. Бабушка говорит, наверное, сразу погиб, таких, как он, кулацких-то сынков, в самые гиблые места гнали. Только разве он кулацкий сынок? Примаком был у бабушкиных родителей, да они и сами кулаки разве? Не было у них в селе кулаков. Это опять бабушка Лизе объяснила, тихонько, с оглядкой, чтобы мать не слышала. Услышит, подымет скандал, особенно если выпивши: «Молчать, старая! Чтоб у меня в доме без контры, дак! Хватит, всю жизнь мне изгадила!»
Бабушке прикрикнуть бы на дочь — нет, молчит, крестится, а то еще возьмет да прощения у той попросит. Чудная! В ноябре сорок первого, как стала подходить к Ветрову линия фронта, бабушку опять забрали и увезли куда-то на Урал. Не ее одну, многих. Называлось: «социально чуждый элемент». Собраться как следует опять не позволили, в двадцать четыре часа. А Зинаида осталась, пятнадцати лет, бабушка ее как раз перед тем устроила судомойкой в рабочую столовую. Потом, позже, там солдатская была столовая…
Вернулась бабушка только в пятьдесят шестом, дочь застала с трехмесячной Лизой на руках и с прозвищем «Палатка», а по дому ходил высокий да худющий Серега тринадцати лет. Ни кто чей отец, ни как жила — никаких ответов бабушка от дочки не получила. Одно: «Твоими молитвами, молельщица. В комсомол меня тогда за тебя не взяли, и никакой дороги. Какие мои дела — сама видишь». И все верно: отец, пропавший без вести, не лучше пленного, мать высланная… Бабушка — в ноги дочери, а та: «Ладно. Жить живи, а порядки свои наводить, я те наведу! У меня своя жизнь, тебя не спрошу, дак».
Младших детей бабушка у дочки вынянчила, жалела, что негде окрестить, не осталось в Ветрове церквей, а ехать куда — Зинка узнает, голову снесет. Бабушка говорила: когда увозили ее в сорок первом, мать была красивая, лицо чистое, коса ниже пояса. А вернулась через пятнадцать лет в свой дом и не узнала дочку: волосы краской травленные, какого цвета — не поймешь, два железных зуба спереди, морщины под глазами. Ну, насчет зубов, так у бабушки у самой ни одного не осталось, потеряла от страшной своей жизни, чего только не перенесла, а ведь никогда ни о ком худого слова не скажет, а мать — та и при детях такую, бывало, несет матерщину, хоть беги из дому куда глаза глядят. И дралась. До сих пор дерется и ругается, хоть при Лизе, хоть при Алешке… только при нем что хочешь говори, не услышит… а все равно боится, как начнет она кричать — прячется, залезет в платяной шкаф и сидит… Мать на кладбище к своим деду с бабкой не ходит никогда, а Лиза с бабушкой часто. По праздникам обязательно, бабушка все праздники помнит, соблюдает. Алешу сейчас, как подрос, стали брать с собой.
С Лизиной матерью у бабушки, когда переезжали на новую квартиру, вышел ужасный крик, до драки. То есть бабушка, конечно, не дралась, она никого никогда в жизни не тронула, просто выносила икону, а мать рвет из рук — «нечего таскать в мой дом всяко суеверие, клопов только под ними плодить, и хватит, я из-за тебя, дак, сраму от людей натерпелась, боле не желаю! И от лампады вонючей в той живопырке будет не продохнуть!». Бабушка, конечно, смолчала, стерпела, даже когда мать ее со зла по голове ударила. А образ все равно перевезла. Зато уж Шарика, сколько Лиза ни просила, сколько Алешка ни плакал, — мать увела. Говорит, отдала, а кому, не сказала, увела утром на веревочке, он визжал, рвался… Лизе назло, это точно.
В новой квартире бабушка с Лизой и Алешей в большой комнате, в маленькой — мать, одна, ну бабушка образ потихоньку в углу и повесила, кому мешает? Мать сперва ругалась, грозила снять и выкинуть. «Ребенку мозги крутишь, кулацкая морда, вражина народная!» А потом, когда врачи в последний раз окончательно объявили, что Алешу вылечить нельзя, останется глухонемым и, значит, в развитии, как ни бейся, будет от других ребят отставать, отцепилась. «Пускай глядит, с дурачка что за спрос!» Это после того, как Лиза свозила сына в областной центр к профессору. Профессор тогда сказал, что ни вылечить невозможно, ни вообще как-то помочь в условиях Ветрова, вот если бы Алеша жил в Москве или, допустим, в Ленинграде, даже хоть и в Кириллове — там для глухонемых есть специальные школы… Конечно, была бы Светка человеком, взяла бы племянника к себе, сама-то чуть не всю жизнь — у старшего брата. Не возьмет. Да и куда? К свекрови?..
…Лиза лежала на диване Александра Николаевича, на его подушке, и, хоть убей, не могла двинуть ни рукой, ни ногой. Два раза в дверь стучали, она не отозвалась. Может, Катя с Ирой? А может, вахтенная — переселять? Все равно… Теперь все равно. Только голова тяжелая и мутная, а в ногах мурашки.
…Вот точно так она и тогда лежала, когда вернулась с сыном после той консультации. И тоже не плакала. Плакала бабушка. И молила Бога, чтоб пожалел сироту. Это кого ж — сироту? Алексея? Или Лизу саму?.. Мать еще сказала, что если бы Бог твой таких сирот жалел, родиться бы не дал или уж прибрал, чтоб не мучился и другим жизнь не травил.
Мать их ненавидит. Бабушку — за то, что, считает, жизнь ей испортила: «У порядочной матки люди дочь Палаткой не назовут, дак! А оставила одну в пятнадцать-то лет, а жрать-то чего? Надеть — чего?» Лизу — что неудачница, «самая в семье вроде красивая и вести умеет сама себя, а жизнь устроить не сумела, мужа, стерва, не уберегла! Вдобавок родила еще урода!..»
…Мать уговаривала: «Иди, дура, замуж, мало ли, что пьет, зато настоящий мужик, не то что твой-то чучмек, чурка-палка — мелкий дров. Не дам с солдатом гулять, дак, хоть ты что делай! В сарае запру, гадюка, чтоб ты сдохла!» А Лизе нравился Абдусалим из соседней воинской части. Познакомились в клубе. Абдусалим был скромный, молчаливый, ласковый. Книжки любил. Лиза его жалела: трудно человеку на Севере, если родился и вырос в Душанбе. Семья у Абдусалима, рассказывал, была хорошая, мать учительница, отец конструктор на заводе. И четверо сестер. Абдусалим очень скучал по дому, чуть не каждый день писал письма, а до дембеля (по-ихнему, конец службы) оставалось еще полгода. Лиза тогда училась в десятом классе, собиралась в педагогический техникум.
Мать увидела ее раз в парке с Абдусалимом, дома вечером отхлестала по щекам: «Я те дам, проститутка! Своих парней мало? Косоглазого нашла, мать позорить? Посмотри хоть на Тольку с нашей базы, это парень, дак. Сколько раз мне: «Зинаида, ставь полбанки, приду девку сватать». Знай, сучка, еще увижу с этим, в часть пойду, к командиру, скажу, чтоб духу его тут не было!» И ведь пошла. Чего уж там она наговорила, неизвестно, а только Абдусалима перевели в Вологду. Оттуда он и домой уехал, в свой Душанбе. Писал Лизе, звал. Несколько раз она ответила, а потом мать поймала, изорвала письмо, а Лизу — веревкой. Ей — что десять лет дочери, что семнадцать. Бабушка в тот раз веревку отнимала, так и ей досталось. А вскоре Лиза вышла замуж за Анатолия.
В Лизин день рождения, восемнадцатилетие, мать назвала гостей и такую устроила гулянку, что все дивились: известно, Палатка не то что свое отдать, чужого рядом не клади. А тут… На столе чего только не наставлено, поросенка не пожалела заколоть, водки целый ящик, Анатолий из магазина и привез, на самосвале.
Вся улица пришла, ели, пили, плясали. Лиза в тот вечер в первый раз пила водку. И возненавидела. А тогда с одной стороны мать: «Пей, дочушка, за твое здоровье, за счастье, дак!», а с другой — Анатолий, одной рукой стопку в губы тычет, другой облапить норовит. Пока Лиза от него отодвигалась да потную его ручищу сбрасывала с плеча, он ей одну стопку, и другую…
Бабушка кричит: «Толька, кобель бесстыжий, чего к ребенку прилип? Отстань! А ты, Зинаида, чего? Креста на вас нету, совести никакой, Лиза, иди, деточка, ко мне, не слушай их, не покоряйся!» Хотела Лиза встать, ноги не держат, и Толька тут как тут, дышит в ухо, обхватил, не пускает. Одной рукой за спину, другой коленку хватает. А мать все свое, красная, волосы как у ведьмы: «Ты меня, Лизка, слушай, ага? А то не будет у тебя в жизни никого и ничего, дак. С солдатней гулять последнее дело, использовал — и в сторону, дак. Шибко образованных тоже остерегайся, был у меня… папаша твой, мать его… Студе-ент… Слова разные шепчет, врет все! Любовь, говорит. Не веришь? На стройке они тут были, он у меня и стоял. Чернявый, ты в него, дак. С Ленинграда сам-то, отец профессор, ага, так что ты у нас, Лизавета, не кто попало, не Палаткина дочь, а профессорская внучка! О-ох…
«Зинка, побойся Бога, при ребенке-то!»— бабушка кричит, а та опять — к Лизе: «Помни, девка, все они, кобели, одинаковы, хоть городской, хоть кто… Сделал дело, гуляй смело! Главно, писа-ать обещал… А Светкин… Троих вас родила, дак ни один сволочь не помог, пускай хоть у тебя, как у людей, чтоб по закону, дочушка моя роди-имая!»— и завыла в голос.
Как кончился тот вечер, Лиза не помнит. А если и всплывет что в памяти, гонит, старается не думать.
А следующее утро началось с того, что она услышала причитания. Открыла глаза, еле веки разлепила, тяжелые, как вот сейчас. А за стеной бабушка голосит, точно покойник в доме. Лиза испугалась, хотела встать, бежать. Повернулась в постели и увидела рядом голое плечо и толстую руку… заросшую рыжими волосами. А потом лицо на подушке, мятое, небритое. Анатолий.
…От подушки Александра Николаевича пахло его волосами. Несильно. И не скажешь, какой запах, а другого такого больше нет. Лиза обхватила подушку и заплакала.
Свадьба с Анатолием была через месяц, тихая, без гостей.
Бабушка с матерью до самой свадьбы не разговаривала, все плакала и молилась. Лиза как-то вошла, стоит перед образом на коленях, лампадка горит, а бабушка: «Прости, Господи, рабу Божию Зинаиду, беспутницу глупую, бессмысленную, не она виновата, я, грешница, ее не углядела, теперь дите погибает!»
Лиза прожила с Анатолием четыре года. Сперва сама себе удивлялась, почему послушалась, ведь не рабство у нас, не крепостная. Можно было взять да завербоваться, хоть на Дальний Восток. Бабушка сколько раз: «Уезжай! Денег нет? Не бойсь, я достану, люди добрые помогут. Людей хороших много, Лизонька, уж мне ли не знать — в самом аду побывала, только тем и спаслась, что люди кругом». Не решилась Лиза уехать, а мужа не любила. Совсем не любила, даже бывало противно, когда обнимет. А он первое время, как назло, ласковый был. И получку всю до копейки приносил в дом, правда, отдавал матери. Та: «Кто хозяйка тут? Дом чей? Вот как будет свой у вас с Лизкой, ей тогда деньги и носи, дак, а пока ты, Толюшка, у меня в примаках, все одно, как мой родной папаша был, подкулачник!»— и хихикает. Страшно она смеется, когда выпьет.
Если Лиза с мужем ссорилась, мать — всегда за Анатолия. Утешает: «Плюнь ты на нее, Толюшка, молода больно, не знает, писюха, как мужу угодить. Садись за стол, у меня для зятюшки всегда запас, утешу — успокою. Правду люди говорят, дак, — старый конь борозды не портит».
Притащит в дом бутылку, наденет праздничное платье, бусы, накрасит губы, сидят с Анатолием, веселятся, поют. Бабушка корит: «Бесстыдница, креста нету на тебе, почто девке жизнь испортила? Ох, Зинка, ведь насквозь тебя вижу!» А та в ответ одно: матом.
Вечером бабушка с Лизой запрутся на задвижку. Толька дверь дергает, трясет: «Лизка, выходи давай, слышишь? Твой законный муж требует! Выходи, говорю, деревяшка неотесанная, бесплодная! Мать на что в годах, а тебе сто очков даст вперед!» Мать тут же, шепчет что-то, унимает его, а бабушка — Лизу за руку и подальше от двери: «Не слушай их, детка, пьяные, сами не знают, чего несут, прости их Господь!»
Так и жили. На четвертом году Лиза забеременела, и Анатолий сразу изменился — стал заботливый, тихий, веселый. Воду, бывало, не давал таскать, сумку, если тяжелая, всегда отберет.
В тот год Лиза работала лаборанткой в школе и училась заочно в техникуме. Иногда задерживалась на работе допоздна, там заниматься лучше, никто не мешает, сидишь в пустом классе, окно во двор открыто, тополем пахнет… Потом слышно — машина. И — фары прямо в окно. Это, значит, Анатолий приехал на своем самосвале. В хорошую-то погоду он чаще любил пешком. Весной в Ветрове по вечерам светло, в палисадниках сирень, небо высокое. До дому шли не торопясь, поднимались на холм, где собор, а оттуда далеко-далеко видно, весь город, и реку, и канал, и поля на той стороне… Лиза в такие вечера совсем не чувствовала себя несчастливой, наоборот, думала: может, все будет теперь хорошо, родится ребенок, да и муж у нее все-таки не хуже, чем у других, — высокий, сильный, не обижает… Правда, если послушать бабушку, как они с дедом друг друга любили, то все должно быть не так. Но ведь известно же: что давно прошло, всегда потом кажется лучше, чем было… И специальное название для этого есть: «бабушкины сказки», а если такого требовать, то нигде приличной семьи не найдешь. Теперь по-другому люди живут, и сами стали другие, не пьет мужик запоем, не дает рукам воли и деньги приносит в дом, вот уже и семейное счастье. А чтоб дух захватывало да ноги подламывались от того только, что увидела его в конце улицы, как он домой с работы идет, этого и вовсе не представить, чудеса какие-то. Бабушка, конечно, уверена, будто у них с дедом всегда было только так, и если бы не это, она бы ни за что не выжила. Потом, на Урале, говорит, память ее спасла. Память, а еще вера. Ну и добрые люди, конечно. Про Лизиного Анатолия, когда тот перестал пить, тоже говорила по-хорошему. И Лиза очень надеялась, что после рождения ребенка все окончательно наладится. И к мужу она привыкнет… вот только, если бы жить отдельно от матери… Но где? У Анатолия до женитьбы койка была в общежитии, сам он приезжий, из Котласа.
В тот последний день, когда мать принесла две бутылки и стала уговаривать зятя с ней вместе поужинать, Лиза собралась из дома. Не то что обиделась, зачем муж опять поддался, просто нужно было к подруге, вместе занимались. А Толя как раз пить с матерью не хотел, отказывался. Прямо так и сказал при Лизе: «Ты, Зина, не сердись, я поем, спасибо, а этого не надо, мне — Лизку провожать, она торопится, а на улице дождь, скользко. Упадет, сама знаешь, что может быть».
Мать такой подняла крик. Слезы горохом, мат на весь дом. Схватила его за рукав, повисла. Лиза — скорей одеваться и убежала. Быстро шла, чтоб не догнали, пускай помирятся, а то видеть невмоготу. Мать последнее время на них с Анатолием кидается, как зверь. На Лизу — что ленивая стала, неуклюжая. «Уродина брюхатая»— это еще самое лучшее название, а Тольке и вообще любое лыко в строку: что ни сказал, ни сделал, все не так: «бабья тряпка» да «сопля на дороге». Еле дошла тогда Лиза до Натальи, глина вся под дождем размокла, ноги едут в разные стороны, резиновые сапоги по пуду каждый.
Вернулась поздно. Темень, и так три фонаря на всю улицу, а тут один не горит. Пришла, сапоги сбросила в сенях. В доме тихо, Анатолия не видать. К матери заглянула — спит. Одетая, рот раскрыла, храпит. А под глазом синяк. Лиза — к бабушке: «Что у них опять? Где Толя? Может, за мной пошел, разминулись?» Бабушка только плачет: «Напились оба, кричали, потом как грымнуло… И твой-то Зинаиду такими словами… Она — на него. Вроде, драка получилась у них, потом стихли. Я уж радехонька — примирились. Тут дверь бухнула, ушел Толька, а она — за ним. Звала, кричала. Не выкричала. Ввалилась из-под дождя мокрая вся и в чем была на постель… Ох, Лизавета, говорила ведь я тебе: уезжай, завербуйся куда… Теперь с брюхом-то…»
Анатолия не было до утра. И весь следующий день. И еще… Сперва не искали — мало ли, он и раньше, если уж начнет пить, сутками пропадал, ни дома нет, ни на работе. На третьи сутки Лиза начала беспокоиться. Мать подначивала: «Сбежал твой-то. От тебя, от рожи кислой, дак».
Все это время она ходила сама не своя, злая, что под руку попадется, то и летит на пол. И, как вечер, напивалась. Хорошо еще, что Светки не было дома, жила весь тот год в Череповце у брата.
Через четыре дня Лиза сходила к Анатолию на работу, а потом послала телеграмму в Котлас, его родным. Те сразу ответили: не приезжал и сведений никаких нет. Тогда заявили в милицию, милиция все проверила, и опять никаких следов.
На пристани, откуда ходят «Ракеты» в райцентр, не появлялся, билетов не покупал, дружки ничего не знают — не видели, не слышали, на железнодорожной станции тоже вроде не был, да и не ходят через Ветров по ночам пассажирские поезда. Направили все данные куда-то в розыск, а недели через две нашли. В реке. Совсем недалеко от дома, от мостков, где полоскали белье. Метров на сто всего и отнесло. Приезжал следователь, установил: несчастный случай в состоянии сильного алкогольного опьянения. Хоронили в закрытом гробу, и мать у всех на глазах бросилась с кулаками на Лизу: «Ты убийца! Из-за тебя погиб!»
Говорили разное. Лизе бабы и на работе и на улице такое, бывало, вылепят — слушать жутко…
А бабушка свое: «Не верь им, девка. Человека не вернешь, а слушать, как родную мать позорят, — грех». Сама она тогда целых три раза съездила в соседний городок, где была церковь.
Вскоре родился Алеша. Мать настаивала: назвать Анатолием, а Лиза решила Алексеем, в память дедушки. И настояла на своем.
Первое время после рождения внука мать капли в рот не брала, смирная ходила. Алешу нянчила, даже песни ему пела и частушки. Смешно: к Лизе с бабушкой ревновала, бабушке доверяла только пеленки стирать, а Лизе кормить да присматривать, пока она на работе. А придет — сразу парня на руки, и так до ночи. Даже спать норовила уложить к себе в постель, но тут уж Лиза с бабушкой обе в один голос: нельзя, приспишь, задавишь ночью.
Когда врачи сказали — глухой мальчик, и дефект неустранимый, так что в условиях Ветрова вырастет немым, тут опять появилась водка, слезы, крики: «Не могла, сволочь, нормального родить». На Алешу обиделась: «Вылитая Лизавета, волос черный, сам, как галка». И Алеша у нее стал уродом, вся любовь кончилась — не то что на руки, к кроватке не подойдет.
Вот так и жили.
…До самого вечера провалялась Лиза одна в пустой каюте. Лежала, уткнувшись в подушку Александра Николаевича, то ли дремала, то ли бредила. А радио все говорило, говорило… Сперва рассказывало про архипелаг Кижи, чудо деревянного зодчества, а Лизе почему-то мерещился солнечный день в Горьком, Кремль, а они с Александром Николаевичем сидят в кафе и пьют горячий шоколад… Тут голос Аллы Сергеевны позвал туристов на прогулку-экскурсию по заповеднику и предупредил: цветов не рвать, ягод не собирать, во внутренних водоемах не купаться.
Лиза с трудом села. Провела по лбу ладонью. Лоб был сухой и горячий. Преодолевая сразу нахлынувшее головокружение, она протянула руку и отдернула занавеску. Ярко-синий день рвал глаза. Высоко в небо воткнулись кресты деревянного собора и колокольня… Вот бы сюда бабушку… Все-таки Лиза спустила ноги на пол, попробовала встать. Не получилось, сердце сразу начало колотиться, ладони сделались мокрыми. И тогда она легла снова и закрыла глаза. И, кажется, заснула — во всяком случае, не заметила, как прошла стоянка, как отчалил от берега теплоход, даже не слышала своей любимой песни «Мы желаем счастья вам…». Все дни, что Лиза была с Александром Николаевичем, ей казалось: эта песня — ну как нарочно! — специально для нее.
Очнулась от того, что в дверь громко стучали, и бросилась открывать, спросонок понимая — это же он! Пришел, а она заперлась! Но еще не повернув защелки, вспомнила: нет его. Наверное, вахтенная.
За дверью стояли Катя с Ириной.
— А мы испугались, думали, вы отстали. На обед не пришли, в Кижах, смотрим, тоже не видно… — начала Катя, но Ирина сразу перебила ее вопросом:
— Где Александр Николаевич? — Глаза ее так и шныряли по каюте, и от того, что ни на вешалке, ни на полке — нигде нет его вещей, Лиза почему-то почувствовала себя точно голая.
Она села и спокойно сказала, что простыла, температура вот, решила отлежаться. А Александр Николаевич еще из Петрозаводска срочно уехал в Ленинград, вызвали телеграммой. Что-то такое на работе. Серьезное.
— Несчастный случай?! — ужаснулась Катя.
— Если с жертвами, значит, суд. Сто процентов. Главный инженер отвечает за технику безопасности, — толково пояснила Ирина. И тут же спросила, придет ли Александр Николаевич в Ленинграде встречать теплоход?
— Если сможет, — ответила Лиза и вдруг поняла: ну конечно, придет! Придет! Если бы иначе, разве такое было бы у них прощание? Наспех, адреса не спросил, своего рабочего телефона не дал… А если даже… нет, навсегда вот так, впопыхах, не прощаются! Просто он знал (точно!), что они скоро опять увидятся. Ну да, ну ясно же… И тут Лиза почувствовала, что и тошнота, и слабость — все проходит.
Катя спросила, не надо ли чего, чаю, таблетку от головной боли. Лиза отказалась, хотелось скорее остаться опять одной. Обо всем подумать. Но только легла, сразу заснула, спала спокойно, легко, а ночью вдруг открыла глаза и поняла — надо идти. Поднялась и пошла на палубу.
Теплоход быстро двигался по гладкой, неслышной воде озера. Толстая луна сидела на самой кромке горизонта. Лиза с удовольствием вдохнула прохладный воздух.
Это ничего, что еще два дня ей придется побыть без Александра Николаевича, даже хорошо! Она во всем как следует разберется и, когда они встретятся, поговорит с ним. И он поймет, что Лиза — не дурочка, которая двух слов не может связать; и узнает, кто он для нее. И скажет… Лиза нарочно не стала угадывать, что он ей скажет, знала одно: как бы все ни решилось, ей с этими его словами уже ничего не будет страшно… Все эти мысли вчера — просто глупость. Даже подлость! Не объяснил ей, почему уезжает. Ну и что? Не успел! Он тут сидел, ждал, нервничал, а она пробегала по городу до самого отправления, как дура. А главное вот что: он же столько раз говорил — никто не должен переваливать свои неприятности на других, особенно на близких. Нужно справляться самому. Он пожалел ее, не стал расстраивать. Значит, она… ему близкий человек? Он и вел себя все время не как с первой попавшейся, с которой только время провести, а именно как с родным человеком. Заботился, старался, чтобы ей было хорошо, интересно. Все объяснял, показывал. Даже цветы дарил, а уж цветы кому попало не дарят. И хоть не было между ними сказано никаких слов… ну и что?
…Лиза-то, конечно, все ласковые слова ему сказала. Только не вслух. И вообще в мыслях много о чем успела поговорить, обо всей своей жизни, об Алеше, о бабушке, о том, что встреча с ним на этом теплоходе для нее… Ладно, ведь каких-то двое суток — и они увидятся! Только бы ничего с ним не случилось страшного! Уж теперь-то Лиза все скажет, как нужно. Вот он удивлялся, почему она мало читает. Глупенький, когда же ей читать? Если он тут, рядом, она и вообще ни о чем не может думать, а уйдет он, допустим, к Ярославцеву, она и давай вспоминать, о чем только что говорили, весь разговор переберет, слово за словом, каждую интонацию обдумает, что он имел в виду, что чувствовал… Так — все время, к вечеру даже уставала. А ночью проснется — последнее время почему-то часто стала просыпаться под утро, — проснется, посмотрит — он спит, тихий такой, губы надуты, как у Алешки… И самой уже до подъема не заснуть.
…А ведь он же наверняка, когда оставался один, тоже думал о Лизе. И решал для себя тот вопрос, на который она послезавтра собиралась ответить. Хотела еще вчера, в Кижах, — не получилось, придется теперь в Ленинграде… А вопрос, понятно, какой: что делать дальше? И ведь он еще думает, что она москвичка, от Ленинграда — всего ночь езды… Соврала зачем-то, потом сто раз хотела повиниться, да все ждала Ветрова — узнать, что он скажет про ее город… А сама Лиза там даже на минуту сойти с теплохода не могла — в Ветрове ее каждый второй знает. Еще и бабушка, как нарочно, пристрастилась в последнее время ловить в канале рыбу. Алешу с собой берет, чтоб не болтался один во дворе.
Про то, что Лиза на этом теплоходе, дома не знал никто. Путевку подарил брат, достал у себя в Череповце, и Лиза специально его попросила: никому ни слова. Особенно матери, подымет крик: барыня, путешествовать надумала, деньги только тратить! — а так Лиза едет в отпуск к Сергея теще, в деревню. А то взяла бы да назло и явилась на пристань, и еще неизвестно, в каком виде. Она и так, вполне возможно, там была, это уж такой обычай — пришел туристский теплоход — целая толпа на берегу. Кто чем торгует, а кто, вроде таких, как мать, соберутся у трапа, клянчат, чтобы пропустили в буфет, вдруг там пиво или что покрепче. В Ветрове Лиза долго-долго ждала Александра Николаевича в каюте. Его все не было, и она обрадовалась: значит, ему интересно, ходит, осматривает достопримечательности. Она еще заранее нарочно сказала: мол, ничего особенного, а сама подумала — не может быть, чтобы Ветров совсем ему не понравился. А что? Город неплохой, даже красивый. Собор. А вид с холма? Александр Николаевич — Лиза не раз удивлялась — какими только городишками не восхищался, совсем старыми, деревянными, развалюха на развалюхе, а если церковь — так по пояс в землю ушла. А в Ветрове собор недавно ремонтировали, покрасили. Центр города, что ни говори, почти весь каменный, улицы широкие, Дворец культуры на площади — современное здание. И парк красиво расположен, у озера.
Пришел недовольный, и все ему плохо. Может, из-за жары? А то просто соскучился ходить в одиночку, привык все вдвоем да вдвоем… В общем, когда человек в таком состоянии, заводить с ним серьезные разговоры даже нехорошо.
Вот теперь придется говорить в Ленинграде. Он встретит, приедет, наверное, на своей машине, они отвезут Лизины вещи на вокзал, в камеру хранения… Тут и надо сказать про Ветров — билеты на поезд пойдут покупать и… вообще. А потом… Потом он поведет ее куда-нибудь… Ну, хоть в кафе, они будут сидеть, разговаривать… Теплоход прибывает в десять утра, а ветровский поезд — в двадцать часов, времени — целый день! И тут Лиза ему все и скажет. Что встречаться им больше не нужно, нельзя, так лучше для него. А раз так лучше для него, то и для Лизы. Потому что обманывать жену он не сможет, не такой человек. И, значит, жена быстро обо всем догадается, сама скажет: «Любишь другую — уходи к ней».
А на это Лиза ни за что не пойдет! Чтобы разбить чужую семью, оставить хорошую женщину под старость одинокой… Нет, про старость говорить не нужно, просто надо сказать, что на чужой беде своего счастья не построишь. И потом, тогда Александру Николаевичу и самому будет плохо, станет скучать. Ведь Лиза понимает: как бы он к ней ни относился, а жену все равно любит, пускай по-другому, по-родственному. И жалеет! Разве Лиза слепая, не видела, как беспокоился, если долго нет телеграммы, сколько раз по телефону звонил. А за то спасибо, что и ее, Лизу, расстроить тоже себе не позволял. Вот, например, когда были в Перми, пошли на почту, так он аж извелся, что долго говорит с женой, а Лиза там одна на улице. Вышел — сам не свой. А она-то ведь нарочно на улице осталась, ему не хотела мешать! Так оба и старались, он — чтобы ей лучше, она — чтоб ему… Нет, нельзя ничего рушить. Ведь есть еще дочь. И внучка. А Лиза?.. Она все перенесет, все перетерпит, лишь бы знать, что ему хорошо. И как бы там дальше ни сложилось, лично она Александру Николаевичу за то, что уже было, благодарна на всю оставшуюся жизнь.
Вот так она скажет. Должна сказать. А уж он пусть решает. Он мужчина, последнее слово его.
Лиза видела, как теплоход вышел из Онежского озера в Свирь, как начало светать, как поднималось солнце и на берегах распадался и таял ночной туман. Спать легла в шестом часу, но к завтраку встала, причесалась, сунула ноги в тапки и побежала в ресторан.
Во время завтрака объявили, что после стоянки в Лодейном Поле в музыкальном салоне — «Клуб интересных встреч». Лиза идти не хотела, нужно довязать свитер, но Катя уговорила: «Нечего одной в пустой каюте куковать!» И Лиза согласилась. Довязать можно и потом, завтра весь день свободный.
На стоянке она вышла после всех. Нарочно задержалась возле вахтенной, утром пришло в голову: а может, он ей пришлет сюда телеграмму? Чтобы не волновалась и ждала в Ленинграде на пристани. Но вахтенная ничего не сказала, значит, не принесли телеграмму… Их вообще-то приносят позже, перед отплытием, да и смешно: не станет же почтовая машина специально подгадывать к пароходу.
В Лодейном Поле, как и везде последние дни, стояла жара. Сперва всех толпой повели в клуб, смотреть фильм про встречу однополчан, воевавших в этих местах. В клубе было прохладно, не хотелось выходить на прокаленную улицу. Лиза совсем было решила вернуться на теплоход, может, телеграмму успели доставить, но стало неловко на глазах у людей отрываться от группы.
Уже на обратном пути, когда всех отпустили по магазинам, к ней вдруг подошел мужчина из соседней каюты, тот, кого Александр Николаевич все звал Базой. Спросил, где ее… спутник, и, не выслушав ответа, сказал, что категорически приглашает их обоих вечером в музыкальный салон. Лиза вежливо поблагодарила и свернула в первый попавшийся магазин. Ну, не нахальство? Стоит остаться одной, как уже пристают! Главное: «обоих приглашаю», а сам глазками так и зыркает. База-зараза!
В магазине Лиза на последние деньги купила Алеше колготки, а потом не удержалась и потратила чужих двенадцать рублей, — Наташка, подруга: «Посмотри там что-нибудь» — а Лиза ничего не нашла и теперь вот взяла голубую рубашку. Для Александра Николаевича. Очень уж по цвету подходила к его глазам. Пускай носит, вспоминает Лизу.
Когда уже выбила чек и шла к прилавку, вдруг подумала: а как же он дома-то объяснит, откуда это все — и рубашка, и свитер новый? И додумалась: можно сказать, что купил в поездке, в Петрозаводске собирался второпях и оставил в каюте. А теперь вахтенная отдала. Потому, мол, и ездил встречать теплоход! Точно.
…Эх, Лизавета… Хитрая же ты, оказывается…
В Лодейном Поле телеграмму так и не принесли, но Лиза нисколько не расстроилась. Нет так нет. Послезавтра утром — Ленинград. Он придет.
После ужина они с Катей и Ирой пошли в музыкальный салон. По дороге Лиза сказала, что на завтрашний вечер зовет их к себе, нужно отметить одно событие.
— Отвальная? — догадалась Катя.
— Точно! — Лиза улыбнулась. — Ну, и еще там…
Музыкальный салон был набит битком. Все пришли, и «подшитый» Жора в своем черном костюме, и Козел с разряженной Коровой, и Ярославцев. Когда он обернулся, Лиза поклонилась. Он ей тоже покивал, очень дружелюбно, даже ласково. Это значит, Александр Николаевич говорил ему про Лизу, и говорил хорошее, Лиза совсем развеселилась и, сдерживая смех, тихонько толкнула Иру, сидящую рядом, — показала ей Базу. Тот сидел впереди, но почему-то сбоку, и лицо у него было перекошенное, точно на зубы налипла тянучка и от нее ноет весь рот.
— Приглашал меня сюда персонально, — шепотом сказала Лиза Ире на ухо, — представляешь?
— Ну, мужики! Это что-то! — Ира повернулась к Кате. — Лизка осталась одна, так этот… ну, вон, сидит, плешивый! Ей уже, готово дело, клинья подбивает. Интересно, где его жена? Полная такая, вроде жабы.
— Нужен он мне, как не знаю… — сказала Лиза.
— Видел, что с мужчиной в каюте живешь, живо понял, ху из ху, вот и загорелся: раз кому-то можно, значит и ему… — продолжала Ирина громко, глядя теперь уже на Лизу.
Та растерялась, начала было краснеть и вдруг услышала, как Катя внятно сказала:
— Завистливая ты, Ирина. И злая.
На них начали оглядываться, но тут вышла и встала перед всеми Алла Сергеевна, веселая, заводная, нарядная — в длинной атласной юбке и кружевной блузке. Вышла и торжественно объявила:
— Сегодня у нас, товарищи, не обычный вечер, сегодня — встреча. Как вы думаете, с кем? Сы… ну-ка! Никак? Сы… писателем! А вы и не знали, что у нас есть свой писатель? Разрешите представить: Курнаков Владимир Григорьевич, известный писатель-юморист-сатирик, хы. «Опять — двадцать пять» слушаете? Ну вот. Прошу.
И захлопала в ладоши. Зал тоже зааплодировал. И тогда со своего стула лениво, вразвалку поднялся База и, сохраняя на лице все то же конфетно-зубное выражение, раскланялся. Все опять захлопали, и Алла Сергеевна сообщила, что до конца рейса Владимир Григорьевич просил его не беспокоить, хранить строжайшее инкогнито, чтобы не мешали работать, а теперь вот согласился выступить. И сейчас он прочтет несколько своих произведений. Просим его! Дружнее! Вот так вот!
Сияя и лучась, Алла Сергеевна села, а База занял ее место. Постоял, подумал, послушал аплодисменты и, раскачиваясь с пяток на носки, канючливо сказал, что прочтет по памяти один из своих ранних фельетонов, который только тем хорош, что подходит к данным обстоятельствам. И начал:
— Мы собрались здесь со всех сторон, чтобы отдохнуть, верно? А что такое отдых? Как сказал один известный ученый-отдыховед, отдых есть абстрактный конгломерат экстравагантных чувств данного категоризма. Как видите, просто и ясно… — Голос Базы звучал заунывно и, когда после «категоризма» раздалось несколько неуверенных смешков, он досадливо закатил глаза, будто подумал: «Ну что за идиот может смеяться над таким бредом?» Смешки стихли, и База так же лениво сообщил, что один выдающийся директор парка культуры и отдыха на вопрос, что такое отдых, ответил, что «не знает и знать не хотит, но не в етим дело: главно, что за истекший квартал в парке прокручено на «чертовом колесе» девяносто восемь процентов всех посетителей. И так становится радостно за те два процента, которые умрут естественной смертью…».
— Это смешно, — рассудительно сообщил Козел.
А Лиза уже не слушала, вдруг вспомнила камский городок. Она пришла на теплоход из магазина, а в каюте никого нет, и вот там, на берегу, тоже был парк, совсем молодой, деревья еще невысокие, а над ними огромное колесо. Лиза бегала тогда по парку, по всем дорожкам, тропинкам, а Александра Николаевича нигде не было, и ей стало вдруг — ну до того страшно, показалось, что никогда она больше его не увидит… А проклятое колесо крутилось под какую-то веселую музыку, и от этого почему-то делалось еще страшней… Но теперь-то она увидит его! Совсем скоро! Завтра день — и все.
После фельетона Базе долго хлопали, он разводил руками и кивал.
Потом сказал, что сейчас прочтет действительно смешную историю, а фельетон был так, для разминки. Взял со стола какие-то бумажки, надел очки и стал читать. Читал безо всякого выражения, бубнил, и Лиза все ждала, когда будет смешное, потому что настроение у нее вдруг ни с того ни с сего испортилось. А смешного все не было, рассказ шел о каком-то странном королевстве, где перед Новым годом проводилось соревнование, какой город самый лучший. То есть самый счастливый. Ему должны были присвоить звание Лучшего города, привезти туда самую большую елку, какая только растет в тамошних горах, и всем жителям подарить дорогие подарки.
— Забавно, — одобрила Алла Сергеевна, и База, внимательно на нее взглянув, вдруг кивнул: мол, верно, забавно. Но сам не улыбнулся.
Дальше он прочитал, как один город решил во что бы то ни стало завоевать звание Лучшего. А значит, нужно было в кратчайший срок сделать всех горожан поголовно счастливыми. И вот управляющий, какой-то господин Краст, собрал жителей на главной площади и объявил, что с грустью, тоской и слезами необходимо покончить. Раз и навсегда! «А у нас, — сказал он, — далеко не все благополучно в этом плане. На кладбище, например, все еще плачут, в больнице я тоже не встретил радостных лиц. Зарегистрировано пять случаев этой дури, несчастной любви, а одна женщина отказалась веселиться только потому, что у нее, видите ли, нет работы и денег. А?! Этому пора положить конец. Поднимите руки все, кто обещает впредь круглосуточно улыбаться!» И большинство горожан подняли руки. Но не все. Не подняли пятеро, и те, кто недавно похоронил своих близких, а также и те, у кого в доме были тяжелобольные. И сами больные — их тоже привели на площадь, а кто не мог идти, того принесли на носилках. Таким образом, набралось человек триста, не меньше, и Господин управляющий велел им выйти вперед и построиться в шеренгу. А когда они выстроились, поддерживая больных и поставив перед шеренгой носилки, каждому из них на шею привязали по колокольчику. «Это затем, — объяснил господин Краст народу, — чтобы по силе звона можно было установить, как обстоят дела со всеобщим благополучием. А еще для того, чтобы издали слышать, что идет несчастливый. Тогда можно (и должно!) обойти его стороной. Чужое несчастье, знаете ли, заразительно, его не следует видеть вблизи. Вид скорбного лица портит настроение, а человек с плохим настроением не может считаться вполне счастливым. А? Счастье надо охранять и беречь». — «Надо беречь, надо беречь…»— подхватили счастливые горожане, пятясь от тех, с колокольчиками.
И с этого дня, едва заслышав звон, люди закрывали окна ставнями, запирали двери, а если дело происходило на улице, прятались за угол и стояли там, пока несчастливый со своей заразой не пройдет мимо. При звуках колокольчика захлопывались двери магазинов, уличные торговцы бросались наутек, а колокольчиков в городе между тем становилось все больше. Правда, один из отвергнутых влюбленных вдруг заявил, что его чувство, слава Богу, угасло и теперь он самый веселый, следовательно, самый счастливый человек в городе. Поэтому Господин управляющий лично снял с него колокольчик. Новый год приближался, и жители очень волновались, что им не достанется звание Лучшего города, самая высокая елка и, главное, дорогие подарки. А все из-за них, из-за этих уродов с колокольчиками! Теперь несчастливых не просто обходили, от них шарахались, кидали в них камнями, а на площади кто-то вывесил плакат: «Долой зануд! Несчастливым не место среди порядочных людей!»
Тут Алла Сергеевна почему-то захохотала, но сразу поперхнулась и смолкла. И тогда улыбка впервые затеплилась на бледном лице Базы, губы его скривились еще больше и разъехались, показав неровные желтые зубы.
Больше не смеялся никто, а Ярославцев довольно мрачно попросил читать дальше.
А дальше было так: однажды настала ночь, когда колокольчики долго не смолкали на улицах города, мешая людям спать. Но к утру смолкли. Навсегда. Потому что несчастливые собрались и ушли. Куда? Кажется, в горы. Впрочем, этим никто не интересовался — ушли, и слава Богу, наконец-то в городе все счастливы. Поэтому, когда через два дня наступил канун Нового года, на площади торжественно установили присужденную по заслугам громадную елку. На ветках ярко горели свечи, а внизу лежала гора дорогих подарков. Горожане нарядились и вышли на площадь, но в это время из-за гор вдруг подул сильный ветер, огонь горящих свечей перекинулся на ветки, и елка вспыхнула. Через пять минут огонь уже лизал крышу дома Господина управляющего, стоящего ближе всех. «Помогите, пожар!»— закричал господин Краст, а дети его громко заплакали. Но никто не бросился на помощь. Наоборот, каждый, выхватив из огня свой подарок, побежал прочь, потому что пожар, как известно, несчастье, а от чужого несчастья надо держаться подальше. Огонь тем временем, уничтожив один дом, принялся за другой. Через час пылал уже весь город, так что к утру осталось только пепелище, по которому бродили горожане, прижимая к груди заслуженные подарки. Несколько человек погибло в огне, но о них никто не вспоминал, — ведь если вспомнишь, можешь пожалеть, а пожалеешь — расстроишься. И сразу станешь несчастным, а это позор. Так что все улыбались, — внезапно закончил База, поднял лицо и опять ощерил свои малосимпатичные зубы.
На этот раз не смеялась даже Алла Сергеевна. Как-то боком она подошла к Базе и, не глядя ему в лицо, невнятно сказала, что от лица всех туристов сердечно благодарит его за доставленное удовольствие. Аплодисментов особых не было, только Жора протолкался к Базе и с мрачным лицом стал трясти ему руку.
— Чушь какая-то, — сказала Ира, — называется, рассмешил.
В каюте Лиза сразу села довязывать свитер. Завтра день его рождения, завтра и должно быть готово! Кондиционер включать не стала, открыла окно и задернула занавески, как всегда учил Александр Николаевич, ругался, что Лиза ходит перед окном неодетая. Не хотел, чтоб другие смотрели.
С той стороны окна, на палубе, негромко разговаривали. Слышался звякающий голос Аллы Сергеевны и другой, мужской, очень знакомый. Ну еще бы! Сколько раз на дню Лиза слышала этот голос, он объявлял о прибытии на очередную стоянку или что на синей палубе производится прием личных радиограмм… Сейчас голос радиста был тихим и совсем не торжественным, жаловался: придет послезавтра домой, а там никого, жена с детьми в деревне, а вернутся — его опять не будет…
— А меня сын с невесткой придут встречать, — с гордостью сказала Алла Сергеевна.
— Ну-у! — удивился чему-то радист. — Значит, вернулся?
— Вернулся. Я звонила, голос такой… возмужалый. Ой, даже поверить не могу! Господи, всего-то денек побуду дома, вечером — на Валаам. Хочу договориться, чтобы разрешили ему — со мной. Все же столько времени сына не видела. Должны пойти навстречу. Ты как думаешь?
— Разрешат, — уверенно сказал радист. — Ветеран войны, считается. Устроишь клуб интересных встреч.
— Устала… — вдруг вздохнула Алла Сергеевна. — Надоело, ну просто… И годы. Все считаю, сколько до пенсии. Долго еще… несколько лет… пять месяцев и семь дней… Теперь уже шесть.
Лиза посмотрела на часы — четверть первого. Пора ложиться, а спать совсем неохота. Вот и рукав готов, осталось только пришить.
Когда она закончила свитер и положила его на диван, было уже начало второго. Наступило двадцать восьмое число. День его рождения. Лиза сняла с полки каменную собачку, посадила на стол, подумала, достала из шкафа платье, туфли и переоделась. Поправила цветы в вазе. Они уже начали вянуть, но ничего, до Ленинграда достоят. А там… Лиза накрыла на стол, вынула яблоки, за которыми специально бегала в Петрозаводске на рынок, конфеты, два стакана, а главное, бутылку шампанского — куплена по секрету от него, он любит, — всегда заказывал, и в баре в тот вечер, и потом в кафе, куда они ходили в Перми.
Через десять минут сидела за столом, держала в руке стакан с шампанским. Себе плеснула на донышко, Александру Николаевичу от души. Зажмурилась — вот он, сидит напротив, загорелый лоб, темные волосы с проседью, мягкие. Глаза… Какого цвета? Иногда серого, а иногда совсем голубые, просто синие. Сейчас он сидел в новой голубой рубашке, глаза были как раз синими, у глаз — морщинки, и в них кожа белая, потому что он всегда щурится на солнце. А брови выгорели… Лиза подняла свой стакан и молча сказала тост. За его здоровье, за счастье, за… все и за скорую встречу! И сразу выпила. Через секунду сделалось тепло, щекам так даже жарко. И тут она наконец открыла глаза, а напротив пустое место и нетронутый стакан.
Лиза быстро взяла этот стакан, половину отлила себе и выпила из обоих по очереди. Сперва его долю, потом свою. Вот теперь все, как положено, вместе выпили! А-а, ничего… Сегодня можно, сегодня день особенный и случай особенный, правда, собачка? Бедненькая, смотрит, а ей ничего не дали. Хочешь яблока? Не хочет, боится. А глаза несчастные, обиженные. Лизе вдруг до слез стало ее жалко, эту собачку, взяла в руки, стала греть. Ой, собака ты, собака, ой, собаченька моя! Поцеловала в голову и вдруг сама не заметила, как заплакала. Слезы были не тяжелые, текли себе и текли, и в груди от этого делалось свободней и горячей. Легче становилось. А сейчас мы за тебя выпьем, собачечка, ты ведь наша общая, моя и его, а больше ничья! Лиза налила себе еще, стукнула тихонько краем стакана по собачьему носу и выпила. Вот так! Слезы все текли, пускай себе текут, кому они мешают? Да, собака, что ты говоришь? Послезавтра?.. Нет-ет! Лиза погрозила собачке пальцем. Второй час ночи! Нетушки, завтра уже! Завтра наведем красоту, накрасим ресницы, губы, причешемся, наденем его любимое платье. Он ведь обязательно придет, правда, собачка? Не может быть, чтобы не пришел? Не может! Не может!!
Утром Лиза проспала завтрак, девочки опять приходили узнать про здоровье. Сказала, болит голова. Голова-то, в самом деле, побаливала, но это ничего, плохо другое — Лизу точно всю корежило внутри, минуты на месте не усидеть, хочется спешить куда-то, бежать, что-то делать. К обеду успела выстирать платье, и уложить вещи в чемодан (подарки сверху, чтобы сразу достать), и прибраться. Вечером придут Катя с Ирой, да и вообще неудобно сдавать грязную каюту, протерла мокрой тряпкой окно и плафон на потолке, смахнула с полочки пыль. После обеда гладила, чистила выходные туфли, а когда уже совсем стало нечем заняться, легла. Хотела читать, не смогла, попыталась заснуть, чтобы время быстрее шло. А оно, конечно, не двигалось.
Еле дотерпела до ужина, а после ужина явились Катя с Ирой, в новых платьях, подкрашенные, а Лиза кулема кулемой, в сарафане, белое пожалела надеть. Ладно, сойдет.
Девочки принесли с собой записные книжки — обменяться адресами. Лиза выставила свое шампанское. Кто снял пробу? Да выпивали тут как-то с Александром Николаевичем, вот осталось, а сегодня как раз день его рождения. Да.
Сперва чинно выпили за именинника, чтобы все обошлось. Потом Катя предложила — за Лизу, за ее счастье в личной жизни. И за будущее, да? А Лиза сказала: зачем загадывать? Какое получится будущее, такое и хорошо. А что у нас уже было, на всю жизнь хватит.
И Катя с Ирой согласились: да, того, что в душе, никто не отнимет.
— И не испоганит! — добавила Ира.
— Ты, Лиза, правда, счастливая, помни и цени, — строго сказала Катя.
— Я разве спорю? О-очень!
— А ведь Лизка у нас пьяная! — вдруг объявила Ирина, — Кать, ты посмотри, какие у нее глаза! Ай да Лизка, ну, вообще… Все, подруга. Тебе выдача спиртного прекращается. Трезвость — норма жизни. Зеленого змия — в Красную книгу.
— Еще чего! — Лиза, смеясь, потянулась к бутылке. — У меня сегодня такой праздник! — И нахмурилась — Ой, девчонки, я так переживаю. А вдруг завтра не придет?
— Да придет, ты что? — уверенно сказала Катя. — Как это не придет? Он не такой, не может…
— Все они такие, бросьте вы, бабы! — Ирина махнула рукой. — И все всё могут. Ладно, не берите в голову, это я так. Я ведь злая, Катька не зря говорит. Вы мне лучше вот что: этот рассказ, ну, вчера, про город? Он к чему? Для юмора или как?
— Или как! Сказка это, поняла? — объяснила Катя. — Про то, что люди боятся чужой беды.
— А-а, ну это точно. Сама сто раз убеждалась, — кивнула Ирина. — Все хорошо — и друзей навалом, а чуть чего, так всех точно ветром под зад.
— Слабые, на жалость сил нет, — сказала Лиза, вспомнив бабушку, — их самих пожалеть надо. Это сильный сам выдержит и другим поможет, а слабый от чужого горя прячется, а если с самим что — пропал.
Перед уходом Катя с Ирой продиктовали Лизе свои адреса, а она им свой.
— Ты же говорила, в Москве живешь? — спохватилась Ира, записав.
— Жила. А теперь пока буду в Ветрове. Мы так решили.
— Ясно, — сказала Катя понимающе.
Ей было что-то ясно…
Когда наутро теплоход прибыл в Ленинград, Лиза сошла на берег одной из первых. В белом платье было холодно, с Невы резко дул ветер, но она не стала вынимать из чемодана кофточку, кофта с платьем — некрасиво. В туфлях на высоких каблуках нести вещи оказалось тяжело. Неудобно и шатко.
Александр Николаевич ее не встретил. Ждать не стала, не хотелось стоять у всех на виду. Почему-то знала — раз не пришел, значит, уже не придет.
На стоянке такси толпилась очередь. В хвосте ее Лиза вдруг заметила полную женщину, про которую они с Александром Николаевичем думали, что она жена Базы. Женщина стояла одна рядом с громадной оранжевой сумкой и горой пакетов. Лицо ее было серым, щеки обвисли, губы не накрашены. Лиза прошла мимо к трамваю.
Поезд на Ветров отправлялся через два часа, это был плохой поезд, пассажирский, остановки у каждого столба. Но Лизе теперь было все равно, а билеты в общий вагон в кассе еще продавали.
Ехала она двадцать семь часов, сидела закрыв глаза, иногда задремывала. Есть не хотелось, и слава Богу, потому что с собой ничего не купила, а денег в кармане шестьдесят копеек. Сейчас она не думала, что да почему. Не встретил, значит, не встретил. Вот и выходит: жить ей теперь без него, даже ничего не знать о нем. Надо на всякий случай послать Светке в Москву доверенность, пускай заходит на почтамт, а вдруг напишет? Ведь не может быть, чтобы… никогда? Или может?.. Может.
Новый год — семейный праздник. Губин настаивал, чтобы — только свои, разве что непременный Алферов. Но буквально за три дня начались звонки, в результате набралось семнадцать человек. Все из клиники. А уже тридцать первого вечером, пока Александр Николаевич гулял с собакой, успел напроситься Утехин, позвонил, поканючил и разжалобил Машу.
Протестующие вопли Губина, что от идиота ему нет жизни и на заводе, так не хватало еще!! — разбились о Машино: «Как я могла отказать? Он же не спрашивал, сказал: жена уехала, приду, и точка». Выложив Маше все, что он думает по поводу слюнявой благотворительности и, отдельно, о поразительной наглости некоторых захребетников, Губин пошел переодеваться; вот-вот должны начать собираться гости.
Стол в этом году получился грандиозный. И, главное, Маша с Юлькой не надрывались в кухне — просто каждый что-то принес, и все старались перещеголять друг друга. Кроме того, Александр Николаевич получил, как всегда, праздничный заказ, и в нем разные деликатесы, включая красную икру и семгу. Кому-то повезло достать в «Океане» свежую форель, кто-то съездил на Кузнечный рынок — короче, когда Губин вошел в столовую, ахнул.
Юлька занималась сервировкой, у нее явные способности к дизайну. Все выставила: кузнецовский бабушкин сервиз, и английский фаянс, купленный отцом недавно в заграничной командировке, и хрустальные разноцветные фужеры, подарок Маше от коллектива по случаю пятидесятилетия. Между блюдами, судками, тарелками и графинчиками — узкие, как свечи, вазы с живыми гвоздиками. В общем, красота.
Губин, между прочим, тоже внес в эту симфонию кое-какой вклад. Во-первых, начистил зубным порошком вилки, ножи и ложки, что и сверкают сейчас на столе, а главное, сам купил и вчера вместе с Машей украсил елку. Теперь она стоит в углу комнаты, пушистая, огромная, до потолка, вся в игрушках. Под этой елкой два часа назад Женечке были вручены подарки, в том числе большой белый заяц — дедушка целенаправленно привез из ФРГ по случаю Года Кролика. В обнимку с этим зайцем она и спит теперь в соседней комнате. Там же, на коврике, развалился набегавшийся во время прогулки Джой, щенок немецкой овчарки, подарок Алферова Александру Николаевичу ко дню рождения. Это за ним Володька тогда так спешил с дачи в город. Крупный будет пес, уже сейчас здоровенный, а всего шесть месяцев.
Подарки для взрослых громоздятся вокруг елки, Маша любит делать подарки и умеет. Каждый в красивой обертке, обвязан лентой, к каждому приложена открытка с шутливым поздравлением. Денег на все эти роскошества ушла, разумеется, прорва. Губин аж крякнул, узнав — сколько. Но что ж… Новый год, Машин любимый праздник.
В одиннадцать сели за стол. Юра зажег на елке свечи, в этот раз решили не вешать гирлянду, со свечами уютней. Вспомнили все, что было хорошего в уходящем восемьдесят шестом. Из соседней комнаты, потягиваясь и помахивая хвостом, появился привлеченный запахами Джой. Вышел — и напрямик к хозяину, сел у колена… Как он тут, бедняга, Маша рассказывала, страдал, когда Александр Николаевич был в ФРГ! Похудел, отказывался есть, шерсть начала вылезать. А вернулся хозяин, только вошел в квартиру, бросился навстречу, прыгал. И все повизгивал, тоненько так, будто свистит. Весь первый день ходил как приклеенный следом по квартире: куда Губин, туда и он, положит голову хозяину на колени и тяжко вздохнет.
…Примерно так же вел себя летом вернувшийся из путешествия по Волге Александр Николаевич, но теперь все это дело прошлое!..
— Начальник! Не вижу улыбки! — суровым голосом возгласил Утехин. — Предлагаю, за хмурые лица — штраф. Печаль, она, ты-ска-ать, штука заразная. Один скуксился, за ним другой, и весь праздник насмарку. — Утехин протянул руку, снял с елки хлопушку и дернул за ниточку. Посыпались разноцветные кружочки конфетти, а в руках у Утехина оказалась маска.
— Чья морда? — спросила Юля. — Кто? Заяц! Очень кстати.
— А по-моему, так это осел, — возразил Утехин, подняв маску над головой для всеобщего обозрения. — Типичный ишак. Значится, так: кто, гад такой, попытается нарушить общее веселье — наденет и будет носить. Чтоб все знали…
Тут затрещал телефон. Подошел Юрий и сообщил тестю, что его спрашивает какая-то дама.
— О! — сказал Утехин. — Мария Дмитриевна, обращаю ваше особое внимание!
Звонила Катя, соседка по столику на теплоходе. Голос был далеким, и все время терялся в каком-то шуме и грохоте. Стараясь перекричать шум, Катя поздравила Александра Николаевича с наступающим, пожелала здоровья и счастья. Она звонит из цеха, работает сегодня в ночь, вот пришла пораньше отпустить Ирину.
— Ее в компанию позвали, — кричала Катя, — а я с мамой в десять часов встретила и побежала!
Александр Николаевич поблагодарил Катю и пожелал ей того, чего уже один раз желал… (Ого! — Утехин поднял палец) самого главного, самого… В наступающем году все сбудется, точно. Ирине привет.
— Спасибо. — Катя будто ждала чего-то еще.
— Ну… до свидания? — сказал Губин.
— До свидания. — Она положила трубку.
…Все правильно.
С Катей Губин разговаривал уже второй раз. Перед Седьмым ноября позвонили вместе с Ириной, поздравить, а заодно спросить, как дела, чем все кончилось?
— Что кончилось? — изумился Губин.
— Да неприятности! Ну те, летом. Вы когда уехали, мы все волновались. Вот решили узнать номер телефона в справочном… — объяснила Катя и замолчала. Губин сказал, что все в порядке, она опять молчала, и он попрощался.
Гости между тем уже расшумелись, а до двенадцати почти полчаса. Протискиваясь к своему месту за столом, Губин взглянул в окно. Там тихо летел крупный рождественский снег. Деревья в сквере напротив стояли пухлые, на улице ни души.
Он вдруг ясно увидел заснеженную улицу уютного подмосковного городка. Окраинную улицу, дальним концом уходящую прямо в еловый лес. По сторонам улицы светятся низенькими окошками дома под заваленными снегом крышами, дым идет из каждой трубы, вертикально поднимается в черное, с яркими звездами небо. Безветрие. Снег бесшумно засыпает тропинку на улице, и вот улица вся уже ровная, чуть-чуть выпуклая, будто укрыта пуховым платком.
Губин видел дом за штакетным забором, у ворот столетняя елка, голубоватая тень ее лежит поперек сугроба, а вдоль дома на снегу желтыми квадратами — свет из окон. Дорожка к крыльцу расчищена, крыльцо чисто подметено, скрипучая дверь ведет в сени, где пахнет квашеной капустой, старым деревом, овчинами… Дальше — вторая дверь, в комнату, а там стол — праздничная закуска, все свое: капуста, огурчики, грибки, рассыпчатая картошка. Розовое сало нарезано толстыми ломтями… Пожилая темноволосая женщина вносит на фанерке дымящийся, только что из печи, пирог. А за столом семья и гости. Сын, две дочери, похожие друг на друга и на мать. Старшая в белом вышитом платье, блестящие темные волосы локонами лежат на плечах. Веселая, улыбается кому-то, кто сидит напротив, спиной к Губину… Почему-то Губину не хочется рассматривать того, кому она там улыбается. Бог с ним! Главное, пусть ей… пусть им всем будет хорошо. Мы желаем счастья вам…
— Хозяин! Ох, хозяин! Последнее сто тридцатое предупреждение! — Утехин поднимает над столом ослиную морду.
Маша внимательно смотрит на мужа, усаживающегося рядом, и тихо спрашивает:
— Все в порядке?
— Все замечательно.
Сменщик не обманул, пришел вовремя, даже чуть пораньше. Ввалился весь в снегу, брови белые, и прямо с порога кричать:
— Лизавета! Ты чего, девка, расселась, как на именинах князь? Доставай посуду, проводим старый год, дак, и беги домой.
Лиза на ходу — из шкафчика стаканы, дядя Гриша разливает самогонку: «Ну, за все хорошее? Тебе, Лизавета, счастья… Куда? Куда кидаешься, пирога вон возьми, моя напекла, с рыбой».
Лиза одной рукой за пирог, другой срывает с гвоздя ватник, сумку — в руку и уже из дверей:
— Спасибо, дядя Гриша, выручили. С наступающим вас, доброго здоровья! — и на улицу, в пургу.
А там ветер сшибает с ног, так и сечет ледяными колючками. Лиза идет, а ветер носится вокруг нее, то сзади забежит, то спереди ударит. Улицу всю замело, гудит кругом, насвистывает. И темень. А валенки в сугробах вязнут, тяжелые, и потому жарко. А может, и от самогонки дяди Гришиной.
…Утром так не мело, когда Лиза перед работой бегала в больницу. Покормила мать, вымыла, надела чистое; грязное — в сумку, домой стирать. Перед уходом сунула трешку дежурной сестре: «Вот, Лидия Петровна, к празднику, с Новым годом вас!» Та повертела трешку, прищурилась, но ничего, взяла. А попробуй совсем не дать, сутки не подойдет, горшка не докричишься, человек умрет на глазах — не шелохнутся, железные нервы. Мать в больнице скоро три недели, и только вчера доктор твердо сказал: будет жить, а со зрением… Тут еще неизвестно.
В начале декабря в Ветрове объявили месячник трезвости, «сухой закон». Бабушка вся сияла, потише будет дома, да и за Алешу спокойнее. Ведь Зинаида, когда выпьет, рёхнутая, на все способна. Недоглядели — взяла и напоила парня вином. Соседки прибежали за Лизой в котельную: «Мальчишка там чуть живой, беги, Лизка, отхаживай, а ее, стерву, — в милицию! Ты не сдашь, мы сдадим!» Лиза тогда чуть с ума не сошла, примчалась, схватила мать за плечи: «Зачем? Ребенка — зачем?!» А той хоть бы что, скалится железным ртом…
Сейчас лежит: в честь «сухого закона» достали с приятелями какого-то растворителя, те двое сразу померли, тут же, а мать милиция нашла на улице, средь бела дня валялась на земле. Отвезли в вытрезвитель, там видят: тяжелое отравление. И в больницу. Ослепла, три дня — без сознания, соседки, конечно, в один голос шипят: зря откачивали, тебе, Лизка, новый крест.
Первое время мать не ела и не говорила, а позавчера вдруг: «Смерти моей не жди, выберусь. И на денежки не надейтесь, мой был дом, мои и деньги, дак. Пока жива, никому из вас не видать ни шиша. Зна-а-ю, деньги захапаете, а меня — в престарелый дом терпимости. Так что, хрен тебе!»
И сегодня то же, слово в слово… За время, что мать в больнице, Лиза уже успела залезть в долги, хорошо, дали премию, и не маленькую, тридцать рублей… А снег так и лупит, ничего впереди не видно, фонари, как назло, редкие, тусклые… Хоть бы бабушка догадалась застелить стол белой скатертью, все же праздничнее… Бабушка, конечно, снова унюхает, что Лиза пила, станет плакать. А сколько там Лиза и выпила, всего — ничего. Вот прошлый раз… Пришла на смену, в ночь, а сама чуть живая, весь день отсидела в больнице, потом по морозу, бегом. Меняла тогда Вальку Дербина, а у Вальки, у гопника, всегда откуда-то спирт. И пристал: выпей да выпей, враз полегчает, кем хошь буду. Лиза выпила капельку, замерзшая была, а этот льет еще. Лиза: «Валька, сдурел? Как же я работать буду? А если проверка?» А он: «Не переживай, Лизок, я отработаю, раз пошла такая пьянка. Все равно с тебя сегодня не работник». Уговорил, очень холодно было.
А потом и началось… Лиза и ругала его, и отпихивала, и плакала: «Ну, чего тебе, дураку, от меня? Хоть бы уважал, тебе двадцать три, а мне четвертый десяток, помоложе не нашел?» Не слушает, лезет, морда красная. И еще смеется, гад такой: «А я люблю, чтобы постарше, давай, давай, делись опытом!» Бандюга. Пять лет в колонии отсидел, говорит, по ошибке. Врет все… Еле вырвалась. Он вслед кричал, мол, ладно, гуляй пока, подожду, терпение есть, все одно никуда не денешься. Всю дорогу до дому бежала, ревела в голос, а дома — бабушка. Как увидела, тоже в слезы. И причитать: пропала девка, совсем пропала, что ж это, вином разит, в который-то раз… А Валька-паразит тогда не подвел, честно отработал и смену сдал, как положено. А теперь проходу не дает, держит слово. Лиза пожаловалась Наташке, подруге, а она: «Тоже мне! Для кого себя бережешь, для артиста Тихонова? Валька мужик молодой, интересный. Ну, отсидел — так тебе за него замуж не идти. А киноартистов у нас тут нету, не завезли, даже по талонам не выдают. Все старика своего ждешь? Не смеши!»
«Старика»! Да знала бы она…
Нет, уж чего-чего, а такого, чтоб с Дербиным, Лиза себе не позволит, здоровьем сына поклялась. Скорее Валька сдохнет, гопник! А вот выпить понемножечку с дядей Гришей, хорошим человеком, это совсем другое, особенно когда бывает такая тоска — хоть в петлю. Или как сегодня, в честь Нового года, тут вообще святое дело!
…Сейчас бабушка с Алешей ждут ее, готовятся, Алексей тарелки носит, расставляет. Помощник. Последнее время больше сидит дома — морозы, к тому же во дворе обижают мальчишки. Дразнятся, прямо в лицо гадости кричат. Он ведь не слышит, вот им и смех. А то еще подбегут сзади, толкнут. Недавно лоб раскроил о крыльцо. Лиза уж думала, придется накладывать швы. Бабушка обмыла, привязала что-то, теперь заживает.
Жалко Алешу, мальчик он добрый, доверчивый, тянется к детям. И не глупый… А мать все свое: полудурок да полудурок. Неправда, он все понимает, старается. Вместе с Лизой ходит в магазины, у Лизы сумка побольше, у него поменьше. А надо, так можно послать и одного. Лиза напишет на бумажке, что купить, даст деньги, он пойдет, принесет. И продукты, и всю сдачу до копейки. Продавщицы уж кого-кого, Ленечку своего не обсчитывают никогда. И бабы многие жалеют, пускают без очереди. Лиза считает — зря. Пусть приучается, ведь жалеют, пока маленький. А вырастет? Станут гнать, унижать, не посмотрят, что калека. Не любят у нас калек… Брат писал: есть такие интернаты, то ли у них, он узнает, то ли в Вологде, а может, в Кириллове, там и лечат, и обучают специальной азбуке, а некоторых даже могут научить говорить. Вот бы устроить туда! Конечно, страшно — как оставишь одного? Алеша — домашний ребенок, ласковый, Лизу любит. Обхватит, уткнется, и все уркает по-своему. Как котенок. Жалко до слез, а плакать нельзя, увидит — разревется, час потом не уймешь… Мать с бабушкой одних тоже не бросить, еще неизвестно, какая мать выйдет из больницы… Как начнешь думать… Лучше не начинать.
…Летом тогда, после отпуска, как было тошно — не померла же! Поревела, конечно. И дура. Он ведь все сделал правильно, как Лиза сама и хотела. А что встречать не пришел, так ее, бестолковщину, пожалел: по два раза не прощаются, долгие проводы — лишние слезы. Самому наверняка было тяжело, ведь стерпел! Потому что сильный человек. Вот и радуйся, что было у тебя в жизни такое, что другим даже во сне не приснится! Даже Наташка признает: повезло, это да, тут и спорить нечего. Только она, конечно, со своей колокольни: «Три недели в каюте первого класса, на всем готовом да при своем мужичке — прямо как в сказке про Золушку!» Ну что с нее возьмешь? У нее своя жизнь — муж, детей двое, ладно, Бог с ней… А Лизе теперь надо Бога молить, чтобы у него все было хорошо. Девочки молодцы, узнали, как да что, написали ей. Катя пишет: разговаривала с Александром Николаевичем по телефону перед Ноябрьскими, был веселый, собирался за границу, в командировку. Она ему — от Лизы привет, сказал: «Спасибо, ей тоже». А что он еще мог сказать?.. Нет, все правильно…
Лиза не заметила, как мимо темного собора, мимо школы добежала до магазина, до своего поворота. Теперь налево. У входа отряхнула с ватника снег и бегом через ступеньку — на второй этаж. И только завозилась с ключом в замке — руки задубели, не слушаются, — Алеша! Открывает, видно, под дверью стоял, дожидался. И бабушка тут как тут. Ну и ясно: «Ох, Лизавета, опять?!» Лиза только рукой махнула, скинула валенки, сумку — Алеше, ватник на крючок, платок на батарею, пускай сохнет (а на часах-то уже без десяти!), и бегом в комнату, взять платье, туфли… Молодцы они тут, стол застелен, тарелки, ложки-плошки — все разложено, даже стопочки… Поставила, а ведь грозилась: все, Лизка, все, больше в доме ни капли… Лиза кричит бабушке, чтоб садились, а сама вымыла руки, надела белое платье с вышивкой (чтобы и этот год был счастливым!), а вот туфли надеть не смогла, ноги опухли… ладно, встретим и в тапочках, ноги все равно под столом, а волосы — на прямой пробор и локонами по плечам, как тогда…
— Бабушка! Да садись же, Алексея сажай, сейчас куранты будут!
А сама пудрит нос, красный с мороза-то. Все. А эти уже сидят, важные такие. Бабушка положила всем горячей картошки и капусты, Лизина любимая еда, сама и квасила. Лиза откупоривает лимонад, наливает сыну. А у них с бабушкой хорошее вино, «Лидия», женщины в магазине хвалили. Вчера по случаю Нового года отменили «сухой закон». Что в винном творилось! Зато все было, даже шампанское. Только на него денег не наберешься.
Куранты.
Лиза с бабушкой дисциплинированно ждут, когда начнет бить. Алеша уже вовсю уплетает колбасу. «Молодец, что не стала стоять за мясом, отоварила талоны колбасой, — мысленно хвалит себя Лиза. — И без очереди, и парень как доволен! Женщины: «С ума сошла, она и мясом не пахнет!» А ему нравится, вон наворачивает.
— Ну, — медленно начинает бабушка, — выпьем, чтобы все были живы-здоровы. Зинаида, Господь ее прости, чтобы поправилась, Алексей чтобы рос умным да послушным… А главное, ты, Лизонька, у тебя чтобы все по-хорошему, слышь, девка? Хочу, чтобы ты была счастлива. Так уж хочу!
Бам-м-м…
Часы бьют и бьют. Алеша их не слышит, он и бабушку не слышит, но все понимает: смотрит то на мать, то на бабушку и улыбается. Радио сердечным голосом поздравляет с Новым годом, все трое чокаются, Алеша торжественно пьет свой лимонад, бабушка чуть отхлебывает — ну его, бесов тешить, а Лиза выпивает до дна.
— За меня, бабуля, ты не переживай, все будет о'кей. А насчет счастья, так его я уже получила. На всю оставшуюся жизнь… — Лизе очень нравятся эти слова из песни, и она снова повторяет — На всю оставшуюся жизнь… Счастье — одному в год по чайной ложке и того меньше, а другому все зараз. Целый ковш. Мне теперь главное, чтобы вот он… Алешка…
Лиза выпивает за это еще раз, встает из-за стола и идет к тумбочке, на которой стоит елка. Опьянела все-таки, в ноги ударило… Елка маленькая, зато свежая, смоляная, украшали вчера с Алешей. Лиза берет с тумбочки два пакетика. В одном игрушечный самосвал и голубая рубашка (перешила из той, что покупала в Лодейном Поле, свитер не тронула, рука не поднялась. Может, отослать Катерине, чтоб передала?), а еще — шоколадка и билет на елку во Дворец культуры. В другом — для бабушки — теплая косынка и шерстяные носки, тоже Лизина работа.
Алеша с подарками идет в свой угол, где у него кровать, стол и полочка. А Лиза возвращается на свое место, медленно-медленно — ну не смех, с двух-то рюмок? И есть больше неохота, а бабушка испекла калитки с картошкой.
— Мм-мм! Мм-мм! — Это Алеша трясет мать за плечо. Неужто задремала? Он стоит рядом, серьезный такой, положил перед Лизой на стол листок бумаги. А там картинка, нарисована красками: черное небо с голубыми звездами и луной, и с чистого этого неба падает снег. А за снегом, среди сугробов, домик, окна желтые — свет горит, и перед домиком на снегу желтые квадратики. Рядом с домом большущая елка, и от нее падает синяя тень.
— Ах ты моя умница. — Лиза обнимает Алешу и крепко целует. Вот бы оказался у ребенка талант! Станет знаменитым худложником, а художнику слух не главное, ему — глаза.
Бабушка смотрит на картинку и качает головой:
— Молодец, ай молодец! Красиво-то как. Иди-ко, я тебе шанежку дам, вкусная до чего! — Это бабушка так калитки с картошкой зовет — шаньгами. — Иди сюда, я те песенку спою.
Метель ломится в окно, трется о стекло белыми скрипучими боками. Ветер сейчас — на улицу не выйдешь, сшибет. А никому и не нужно на улицу, дома светло, тепло, Алеша ест шаньгу, доволен, бабушка поет — не то ему, не то Лизе, не то себе самой:
— Дроля, ешь картовны шаньги, дроля, ешь, не жалко мне-е…
Лиза уже спит. Знает, что не надо бы, да осилить себя не может, не оторвать головы от стола. Бабушка тихонько крестит ее, вздыхает.
— …Только каждую субботушку похаживай ко мне-е…