Окно (сборник)

Катерли Нина Семеновна

Дорога

 

 

«Дорогу осилит идущий» — так называлась вторая часть воспоминаний Василия Ивановича Ехалова, директора завода, — ну да, на заслуженном отдыхе, будь он неладен, но все равно о человеке следует судить по делу, которому отдана жизнь, а не по тому, чем он занимается, когда давно перевалило за седьмой десяток. Тут уж все вроде одинаковы… Все да не все: кто вот вспоминает для новых поколений, как прошел ее, свою единственную дорогу, думает, осмысливает, а кто киснет по поликлиникам, убивает на ерунду последние дни… А если вдуматься, в жизни — все последнее, с самого начала; что бы человек ни делал, все он делает в первый и в последний раз. Да. А молодые теперь, бывает, хуже стариков, ни о чем подумать не хотят, плывут по течению… Крякнул Василий Иванович, заворочался в кресле у письменного стола, жирной чертой подчеркнул только что выведенный заголовок. Первую часть отдал вчера соседу Галкину, тот обещал, как прочтет, отвезти в город, машинистке.

Исполнительный мужик этот Галкин: что ни поручишь, все сделает, и просить не надо — сам предложит. Однако главную свою просьбу к соседу Василий Иванович пока берег и держал про себя, хотя подходило уже время, и сколько ни думал Ехалов, а лучшей кандидатуры, чем Галкин, для выполнения этого последнего и важного задания не находил.

Вот и те растения — название опять из головы — сосед привез откуда-то из Хабаровского края, посадил у себя на участке и Ехаловым предложил. За лето вымахали здоровенные плети, разрослись вокруг веранды, стало точно как в тропическом лесу. Пес их разберет, что за растения, землю они, говорят, осушают, да ладно о растениях, январь на дворе, снегу — по окна, до лета еще дожить надо и все успеть оформить, как следует.

«…Осилит идущий». И точно, что идущий, тот, кто раз навсегда выбрал себе дорогу и одолевает — ухаб за ухабом, подъем за подъемом, прямо идет, не останавливаясь и не выглядывая обочину, где можно отсидеться и посмотреть, куда другие пойдут. Для каждого главная его дорога — одна, и хорошо, если кто это понимает и живет сразу набело, так что потом вот, в семьдесят с лишним, оглянувшись назад, ни одного бы дня не вынул, ничего не постыдился, что бы они теперь ни пытались мазать черным. Что они понимают, молокососы, — началась бы новая жизнь, и опять бы прошел ее тем же путем, в том же строю.

А между тем печка-то остыла, холод в комнате собачий, обеда — это уж точно! — в доме нет, а деньги идут, уходят денежки неизвестно на что. Вот где, например, сейчас Ванька, когда работа его в Доме быта двадцать минут назад уже кончилась?.. «Дом быта»!.. Недоступно пониманию, с чего бы у одного человека могли вырасти таких два разных сына. Старшим, Борисом, можно вполне законно гордиться: все парень делает как следует, за что ни возьмется. В сорок лет вот-вот докторскую защитит, но звание — это одно, главное — не кем человек вырос, а каким, и не в том, конечно, дело, что Иван работает в шараге — понятно: здоровье плохое, несчастье с юности всю жизнь ему переломало, но почему все несчастья — на него? Почему ни семьи, ни друзей, что в руки ни возьмет — все вкривь да вкось, тарелку разбил из ГДР, саксонскую, а сколько их за последний хотя бы месяц, этих битых тарелок, чашек, обгоревших кастрюль! Да где он, черт бы его побрал, шляется? Никакого внимания к отцу, никакой заботы, мысли нет, что старый человек целый день один дома без помощи! И не в том дело, что старый, а… безответственность!

Запыхтел директор, опять заворочался в своем кресле и вывел первую строку второй части: «Эшелоны шли на Урал день и ночь…»

А непутевый директорский сын Иван шел тем временем по темной заснеженной улице, тихой и нежилой в эту зимнюю пору, потому что застроена она была дачами, где селились на лето ясли и детские садики, а с сентября по июнь пустовали дома, и только ехаловский дом да соседний, пенсионера Галкина, светились по вечерам желтыми окошками.

Иван, и вправду, задержался сегодня, звонил с почты в город брату. Борька, как всегда, отнесся очень внимательно и обещал в ближайшие дни привезти к отцу труднодоступного профессора — слабел старик прямо на глазах, хоть и не хотел признавать, все хорохорился, покрикивал директорским своим командным голосом.

Тонкие морозные снежинки слюдой поблескивали в воздухе, белая луна обведена была морозным кругом… Если честно сказать, не хотелось Ивану идти домой, совсем не хотелось, хоть и знал, что чем дольше задержится, тем больше разъярится отец и все припомнит — и тюрьму, и суму, то бишь Дом быта, и Катерину эту… Зашел Иван сегодня на почту еще и потому, что обещал ей позвонить, но в последний момент вдруг подумал: ей только позвони — завтра же примчится сюда, все свои дела бросив, и будет смотреть в глаза, точно Альфа, когда выцыганивает кусок. Представил это и звонить не стал. Пусть обижается. Пообижается и отстанет. Вот живет человек не реальной, а придуманной классиками жизнью и других хочет заставить играть в эту литературу. Его, Ивана, сочинила эдаким одиноким страдальцем, который в поисках душевного тепла должен был в ответ на книжные чувства броситься ей на грудь и рыдать от благодарности, как бездомная собака, которую наконец приютили. Одинокого нашла! У него — отец и брат, не каждый может похвалиться таким братом, даже старик при всей своей суровости только и бывает в духе раз в месяц, когда Борис приезжает из города. Ладно. Бог с ней, с Катериной.

С шести до семи Иван занимался обедом: разогревал вчерашний суп и варил макароны, потом в полной тишине (отец сегодня наказывал молчанием) они поели, потом Иван мыл посуду в тазу и, как всегда, безнадежно думал, что как бы хорошо, если бы уборщица из их Дома быта хоть два раза в неделю приходила, чтобы сготовить и убрать. Уборщица была согласна, но отец отказался раз и навсегда и очень еще разозлился: «Барство. Два мужика неспособны себя обслужить. Ты что, на этой своей „службе“ перегружен? На фронте вон солдат — сам себе и прачка и портной…» — и пошел, и пошел.

А обслужить себя давно уже не мог, приходилось Ивану и стирать, и обед варить, и уборку делать. Проскакивали дни один за другим в домашних этих делах, и так целых пять лет.

Сейчас зима, летом было веселее, летом брат приезжал почаще, жаль, что надолго задерживаться нельзя ему было — и на работе вечно занят, и семья. Зато каждый Борькин приезд — в доме праздник, всегда натащит им с отцом, как маленьким, подарков, привезет каких-нибудь невероятных конфет, все, что поломано, перечинит, летом — за день огород перекопает. И чего он только не умеет! Это уж точно: если человек талантлив, так во всем.

…Итак, с шести до семи — обед. Потом — накормить Альфу, хоть она и так нахватала со стола, отец каждый второй кусок — ей, отчего и пол весь в жирных пятнах. В семь отец заснул, Иван прилег тоже, знобило и почитать хотел, но не тут-то было: явился сосед Галкин, важный толстый старик, адвокат, отцов любимый друг. Иван с большим удовольствием оставил их вдвоем. Сначала они долго галдели за стеной, обсуждали первую часть воспоминаний, и Галкин все восклицал: «Весьма капитальный труд! Полотно народной жизни!» — а потом начали шептаться и бормотали до самой ночи. Уже в двенадцатом часу Иван провожал Галкина до калитки, и Альфа разлаялась на всю улицу — отвечала на чей-то далекий и тонкий лай с подвыванием.

Отец перед сном был в духе, острил по собственному адресу: «Скрипучее дерево сто лет скрипит» — и вообще был он сегодня не таким, как обычно, был загадочным, многозначительным и склонным к философским размышлениям о жизни и смерти.

— Помирать не страшно, — сказал он Ивану внезапно и наставительно, — а только досадно. Да и то в том случае, когда остается дело, которое ты не успел довести до конца.

— Что-нибудь всегда остается, — сказал Иван первое, что пришло на ум (старик злился, если ему не отвечали).

Отец задумался, пошевелил морщинами между бровей и заявил:

— Тогда сумей обеспечить, чтобы твое оружие подняли другие, — и ушел спать, спросив в третий раз, когда приедет Борис.

Дважды за вечер Иван говорил ему, что в будущее воскресенье, сообщил и сейчас. Некоторое время из-за стены доносился скрип дивана, ворчание, что Иван опять так и не перетянул матрац, потом старик позвал Альфу, она, конечно, залезла грязными лапами ему на одеяло, и стало тихо. Лег и Иван последнее время по утрам трудно было подниматься.

Тихо в поселке. Не слышно собак, не шумит электричка, давно погасли окна. Ночь. Спит на своем диване отставной руководитель производства Василий Иванович Ехалов, спит, подогнув ноги, чтоб не мешать Альфе, и разносит во сне начальника литейного цеха. Спит и Иван — утром рано вставать, но до этого еще далеко, а сейчас ему снится какой-то хороший сон. Ему вообще редко снятся сны, но уж если снятся, так обязательно хорошие, а это значит, что Иван Ехалов — счастливый человек.

Правда, в начале жизни, лет десять назад, случилась с ним большая неприятность. Он тогда только что поступил в Техноложку, и вот, шел как-то вечером с приятелем по Фонтанке, привязались трое. Слово за слово — и драка. Вообще-то мордобой так себе, не всерьез, но видно — судьба. Иван подцепил левым крюком, добавил правой, а тот полетел и треснулся затылком о парапет. Треснулся и остался лежать на тротуаре. А потом Иван грузил этого типа на «скорую», а те все куда-то делись. Парень долго валялся по больницам, но выжил и инвалидом не сделался, зато Иван как раз угодил на самый пик борьбы с хулиганством, так что загремел на всю катушку — на четыре года. И повело: вернувшись, заболел туберкулезом — пошли клиники да санатории, пока лечился — умерла мать, и теперь вот они с отцом уже пять лет вдвоем на даче.

Адвокат Галкин М.И. до сих пор утверждает, что Иван мог бы и вообще не сидеть, что плохо сработала защита: слишком щепетильный директор не заплатил, дескать, МИКСТ — «максимальное использование клиента сверх тарифа». («Это чтоб я — взятку?!») Да что уж теперь говорить — что прошло, то прошло, жизнь переиграть невозможно, стоит ли тратить время на подобные размышления. У Ивана последние пять лет были лес и поле, и зимние тихие ночи, и прогулки с Альфой вдоль замерзшей белой реки, когда собака прыгает, мышкует по только что выпавшему снегу. И еще была у него свобода думать, как ему хочется, и делать, что сам считает нужным, никакой тебе на работе показухи, а дома — ничьих вопросительных тоскливых глаз. С отцом все было просто, ему нужна была физическая помощь — принять, подать, накормить. А в душу он не лез.

В душу-то, конечно, Василий Иванович ни к кому не лез, даже к собственному сыну, но не потому, что не имел на это права. Он даже, наоборот, считал, что обязан, отвечает перед народом за то, каких сынов вырастил, каких людей оставляет после себя государству. Насчет Бориса был спокоен, да и Иван неплохой человек, если уж на то пошло, только несамостоятельный, — тут уж да. Разве нормально это, что тридцатилетний лоб живет при папаше, работает в шарашкиной артели. Это ведь придумать: ремонт утюгов! И главное, никаких усилий не делает, чтобы эту жизнь поломать! Умение сориентироваться в любой обстановке и принять единственно верное решение — вот что было, по мнению бывшего директора, самым главным человеческим качеством. А этот дурак? Когда он что решал? Всю жизнь плыл, куда несло. Плохо это, и сказать об этом надо, и злился Василий Иванович на сына, что суп остыл или там пыль в углу, злился, а главного-то сказать не мог — все готовился да откладывал. Не приучен был к болтовне, а действовать момент еще не настал. Но настанет!

Галкин приходил теперь к Ехалову каждый вечер и просиживал не меньше, чем по три часа. Они шептались за плотно закрытой дверью, потом адвокат с таинственным лицом отправлялся домой, напевая: «Их фур нах Вараздин, где всех свиней я господин», а Василий Иванович укладывался спать. Перед сном он взял обыкновение обязательно задавать сыну какой-нибудь интересный вопрос, вроде:

— Хотел бы ты, Ваня, стать строителем?

— Хотел бы! Еще как!

Попробуй ответь старику иначе, он тебе покажет.

— Так что же не едешь? Хоть на БАМ! Климат там здоровый, всю твою чахотку — как рукой.

— А ты? Один тут?

— Ах ты мерзавец! Да я — что, инвалид? Под себя хожу? Обузой еще никому не был и не буду, пока не помру! «Один…» Свою жизнь надо прокладывать, а не бабиться при старике. Так и сам, не успеешь охнуть, в старого песочника превратишься, а жизнь одна!.. Да что тебе, дураку, говорить?!

Не надо, не надо было напоминать, что он при отце вроде няньки.

В четверг в Доме быта был санитарный день, и Иван решил с утра пройтись на лыжах. Взял Альфу, которая с утра уже догадалась и за завтраком вела себя культурно. В другие дни она садилась около стола, рядом с отцом, тот, естественно, делился с ней последним, она съедала все мгновенно и начинала большой своей лапой бить Василия Ивановича по колену. Бывало, что он долго не мог намазать себе кусок: только возьмет хлеб, как собака свою порцию уже сожрала и смотрит. Последнее время Иван бутерброды отцу делал сам, но старик и их ухитрялся скармливать собаке, а потом жаловался, что вечно сидит голодный.

Сегодня Альфа была тихая, сидела рядом с Иваном и все заглядывала ему в глаза, все уши прикладывала и разевала пасть, а когда встали из-за стола, закрутилась по комнате, кусая себя за хвост, — признак большого восторга и душевного волнения.

Больше всего в таких прогулках Ивану нравилось, что идти можно, как в сказке, куда угодно, только там — пойдешь направо — голову сложишь, налево — костей не соберешь, а прямо — еще какая-нибудь гадость. А тут, если направо, — выйдешь на пустынный берег реки, на обрыв, с которого можно скатиться, и никто не увидит, даже если и свалишься на полдороге в сугроб. А потом можно идти не спеша по заметенному снегом льду и смотреть на высокий правый берег из красного песчаника. С глубокими своими пещерами и гротами выглядел этот красный берег, присыпанный блестящим снегом, прямо-таки фантастически.

Если пойти прямо, придешь как раз в Дом отдыха, а там уместно посмотреть, какое вечером будет кино, и даже билет купить.

Но сегодня Иван решил идти налево. И Альфа как знала, сразу от калитки свернула туда же и побежала, петляя по улице. От восторга она металась из стороны в сторону — то присядет, то нюхает снег и идет носом в землю по невидимому следу, то вдруг залает тоненько, как щенок. Иван не торопясь шел вдоль дороги — прокладывал лыжню по целине.

Мимо детских садиков — грустно они все-таки выглядели с засыпанными снегом неподвижными качелями, с фанерными, раскрашенными зверями, никому сейчас не нужными и оттого вроде брошенными, — мимо пожарной части и магазина вышли они к чайной.

Толстая Зинка-буфетчица с утра уже успела надраться, выбежала на мороз в зеленом шелковом платье, вся расхристанная, в потных кудряшках, с ярко-красным расползшимся ртом. Мертвой хваткой вцепилась она в незнакомого, видно из города, мужичишку и тащила его за руку, выкрикивая на всю улицу:

— А я говорю — пойдешь! Я кому говорю — пойдешь?!

— Да катись ты! — кочевряжился мужичишка. — Больно мне надо — за поллитру.

Потом вдруг тихо и жалобно попросил:

— А давай я тебе лучше столик полированный сделаю? А?

Зинка в ответ заревела в голос, а Иван прибавил шагу и побыстрее прошел мимо — увидит еще, привяжется. Да и Альфу надо было уводить, пьяных она терпеть не могла, порвет мужика, вон уже и шерсть на загривке поднялась. Иван нагнулся, слепил снежок, свистнул Альфе и бросил снежок через забор. Собака тут же взвилась, перемахнула на чужой участок, побегала-побегала и кинулась догонять Ивана, а тот уже далеко отошел от чайной, от пьяной Зинки; уже кончились дома и потянулся справа от дороги молодой еловый лес. Летом он выглядел мрачновато, темный был и сырой, а зимой казался веселым. Запорошенные снегом елочки топорщили свои пушистые ветки, и было в них что-то звериное, во всяком случае Альфа так подумала и, упершись всеми четырьмя лапами в снег, громко залаяла. А Иван все вспоминал Зинку-буфетчицу и Катерину. Несчастные они существа, эти женщины, всегда оказываются в зависимом и оттого унизительном положении, всегда им надо быть при ком-то, для кого-то, ищут своего глупого смысла, чтобы заполнить жизнь, а зачем ее заполнять?

Вдохнул Иван морозного воздуха и подумал, что год назад не смог бы вот так бродить на лыжах и дышать холодом — кашлял и задыхался, а теперь ничего. Живем.

Альфа, та не терзалась никакими проблемами и комплексами, бегала как сумасшедшая по сугробам, гавкала на пни, кралась за вороной, и ничего ей не было нужно, а ведь тоже могла бы тосковать и сетовать на неудачную свою женскую судьбу. Обездолил несчастную собаку и обрек ее на вечное безбрачие не кто-нибудь, а клуб служебного собаководства, и с тех пор, как это произошло, не было никого, кого бы так люто ненавидел Василий Иванович Ехалов, как клубных дам.

Альфу подарили Василию Ивановичу пять лет назад, по случаю выхода на пенсию, которой он вовсе не хотел и считал себя оскорбленным, когда начальство намекнуло — на покой. Другие бывшие его сослуживцы, взять хоть Лешку Бутягина, сидели еще на своих должностях и до смерти просидят, а он, крупный руководитель, который во время войны был уполномоченным наркома по Уралу и Сибири, он — не нужен!

Так что проводы Василия Ивановича на пенсию прошли неважно, он был мрачен, речи слушал отвернувшись, приветственный адрес бросил на стол, не раскрыв, и только тогда оживился, когда вышел на сцену только что вернувшийся из армии наладчик Гончаренко и сказал, что от имени молодежи предприятия хочет вручить директору памятный подарок. При этом Гончаренко протянул Ехалову странного вида мешок. В мешке что-то шевелилось и попискивало, директор поднял брови, и тут Гончаренко молча вытащил на свет круглого черно-серого щенка с толстыми лапами и положил Василию Ивановичу на колени. После суматохи выяснилось, что щенок этот с тоненьким жалким хвостом и беспородно висящими ушами был чистокровной восточноевропейской овчаркой, родившейся по месту службы Гончаренко, на погранзаставе, от известного на всем Северо-Западе Корсара, задержавшего не один десяток нарушителей, и Альмы — молодой собаки, отличавшейся лисьей хитростью и неукротимой отвагой. Портреты заслуженных родителей и справка о происхождении Альфы — так звали щенка, поскольку он был женского пола, были торжественно вручены новому владельцу.

На следующий же день после проклятого торжества, которое Василий Иванович в дальнейшем упорно называл «панихидой», приступил он к воспитанию и дрессировке щенка, для чего приобрел целую библиотеку пособий. Тогда-то он и поселился навсегда за городом, оставив квартиру в полное распоряжение старшего сына.

Уже к четырем месяцам Альфа научилась выполнять все основные команды; внешний вид, а по-научному экстерьер, у нее тоже оказался отличным, так что Василий Иванович был уверен, что на щенячьей выставке Альфа получит медаль. Выяснив по телефону, что ближайшая выставка молодняка состоится через месяц, он нарядился в свой главный костюм, приколол лауреатскую медаль и поехал с Альфой в клуб служебного собаководства, чтобы зарегистрировать ее там в качестве будущей участницы. Но не тут-то было. Эти дамочки даже смотреть на Альфу не пожелали, для них, бюрократок собачьих, не ум и не красота оказались важны, а документы. Альфину справку, подписанную начальником заставы, они посчитали недействительной, им подавай родословную на десять колен, и чтоб вся состояла из жирных домашних собак, жрущих на паркете докторскую колбасу, в глаза не видавших границы, не слыхавших, как пули свистят.

— Чем вы можете доказать, что производитель был чистых кровей? спросила Василия Ивановича гнусавым голосом самая главная фифа и, даже не желая выслушать перечень боевых заслуг славного Корсара, сразу объявила Ехалову, что не только права на участие в их поганой выставке не заслужила его собака, но и жениха породистого ей не полагается, и вообще среди породистых псов она числиться не может. А когда он, охрипнув от гнева, спросил, как же будет Альфа жить, ведь надо собаке иметь щенков, эта пучеглазая дала ему понять, чтоб искал мужа для своей безродной среди таких же дворняг, как она. Тут директор очень тихо и вежливо осведомился, замужем ли сама эта особа, и, получив растерянный ответ, что, дескать, замужем, а что, закричал:

— И разрешили?! При таком экстерьере разрешили законный брак? Я бы запретил!

Дамочка завизжала и заплакала, Василий Иванович ушел навсегда из чертова клуба, и стала Альфа с этого дня в доме королевой. Всю собачью науку она знала, все команды выполняла с полуслова, но вела себя, как хотела: спала на кровати, ела со стола, рыла ямы на грядках с клубникой, гоняла коз. Ехалов ей все спускал, а за безобразия ее взыскивал с Ивана собака, совершенно ясно, хулиганила от плохой кормежки и недостатка внимания. Местных кобелей, пытавшихся поухаживать за Альфой, Василий Иванович на пушечный выстрел не подпускал, не мог пойти на такое унижение для своей чистокровной овчарки. Так и жила Альфа до пяти лет в девицах — и ничего, ни за кем не бегала и не страдала.

…Иван с Альфой прогуляли до трех часов. Домой Иван не торопился, отец, когда они уходили, сидел за столом над очередной главой своего сочинения, обед в доме был, в магазин вроде не надо. И пошли они дальней дорогой, в обход магазина и чайной, через поле, мимо детского дома. Детский дом ютился в двухэтажном унылом строении, похожем на барак. Старый Ехалов несколько раз обращался в поселковый Совет с заявлением, что детей надо переселить в какое-нибудь более веселое и просторное здание, но свободных домов в поселке не было, а средства на новое строительство обещали выделить только к концу пятилетки.

Сейчас во дворе детского дома было шумно — все вышли на прогулку в одинаковых пальто: мальчики — в серых, девочки — в синих. И, увидев Альфу, сразу бросили свои дела, игры и драки и влипли в штакетник. Иван остановился и скомандовал собаке: «Лежать!» Альфа сразу легла, и восторженный вздох пронесся вдоль забора. Тогда последовали приказания «стоять», «сидеть», «голос», «апорт». Против обыкновения, Альфа все выполняла без понуканий, а из-за забора летели в снег слипшиеся, замусоленные, разогретые ладонями леденцы. И хоть не полагается служебной собаке брать у чужих, Иван делал вид, что не замечает, когда Альфа застенчиво подбирала угощение.

— Военная овчарка, — шепотом приговаривал совсем маленький мальчик, вцепившийся обеими руками в штакетины забора, — ученая собака. Граничная!

А дома Ивана ждал сюрприз. Когда он подошел к калитке, то увидел отца в старом полушубке, топтавшегося с деревянной лопатой посреди двора. Дорожка от калитки к крыльцу была аккуратно расчищена, и сейчас директор прокладывал трассу к сараю, где хранились садовые инструменты и велосипед. Альфа в восторге бросилась к старику и тотчас повалила его в снег. Иван хотел поднять отца, бормочущего: «Ах ты негодница, ах чертовка…» — но тот с негодованием глянул на него и медленно встал сам — сперва на колени, а потом и во весь рост. Альфа тут же толкнула его снова, но он удержался на ногах и, строго посмотрев на Ивана, скрипучим голосом произнес:

— Прошу мне не мешать. Здесь еще много работы. Иди домой, ты, вероятно, устал. Обед я сделал, за стол садимся в шестнадцать часов.

В кухне было темно от копоти. Жирные ее хлопья летали по всему дому, оседали на занавесках, на скатерти, на листах оставленной рукописи. Источником копоти являлась, конечно, керосинка, на которой в почерневшей кастрюле догорала начищенная Иваном картошка. Суп, правда, уже закипал на плите, растопленной отцом, — вон и лучинки лежат, тщательно наколотые. Да-а…

Иван погасил злосчастную керосинку и принялся за уборку, поглядывая время от времени в окно. Старик в большом оживлении заставлял Альфу прыгать взад-вперед через ограду и после каждого прыжка премировал ее печеньем, которое вытаскивал из кармана полушубка.

Когда Иван позвал отца домой, все было уже кое-как прибрано и проветрено. Василий Иванович был сегодня в отличном настроении и даже не сделал ему ни одного замечания, хотя мог бы: вместо шестнадцати ноль-ноль за стол они сели в семнадцать тридцать две. За обедом он принимался напевать и насвистывать, рассыпал соль, скормил Альфе все масло и, в конце концов, заявил, что сегодня у него праздник, сегодня они с юристом Галкиным заканчивают большую совместную работу и по этому поводу Ивану предлагается без промедления сходить в магазин за бутылкой.

Галкин явился вечером в обычное время, часа полтора длилось шептание за дверью, потом вышли оба, важные и торжественные, и директор распорядился подать выпивку и закуску. За столом разговоры шли на обычные темы — о внешней политике, в которой нужна твердость и твердость, чтоб не давать возможности странам капитала распоясываться и диктовать свои условия.

Говорил в основном Ехалов. Галкин помалкивал, потом вдруг некстати перевел разговор на погоду — что в этом году обещают раннюю и бурную весну, а все будет наоборот, помяните мое слово. И Василий Иванович согласился.

Почему-то в этот вечер Ивану казалось, что Галкин поглядывает на него с некоторой жалостью, но кто их знает, стариков, отчего у них какие настроения, — может, глядя на Ивана, вспомнил вдруг свою собственную молодость, а может, грустно ему стало, что молодое поколение нынче не то. Отец же, напротив, был весьма возбужден, даже слишком, и Иван решил, что, когда Галкин уйдет, заставит его выпить валерьянки.

Но проводив, как обычно, адвоката до калитки и вернувшись в дом, он обнаружил отца понуро и неподвижно сидящим около стола и мысленно обругал себя за то, что налил старику целую рюмку.

— Стар стал, что поделаешь, — медленно сказал Василий Иванович, и рот его задергался.

Кончалось воскресенье. Отец уже заснул у себя в комнате, напившись чаю с тортом, поругав Бориса, что опять истратил черт-те сколько денег на подарки и угощения, а внуку нужнее, и получив обещание, что уж в следующий-то раз Ваську точно привезут к деду. Борис Васильевич обещал это, чтобы не раздражать отца и не расстраивать, а к следующему разу, через месяц, старик уже забудет, о чем просил, а вспомнит — можно еще раз пообещать. Главное — не отказывать.

А Иван… Иван — человек в высшей степени тонкий и тактичный, лишних вопросов никогда не задавал, все понимал с полуслова. И за это Борис его особенно уважал.

Сейчас Борис с Иваном сидели вдвоем около стола и допивали по третьей чашке крепкого чая; Борис привез из города «Индийского» и заварил по своему способу, это он умел делать классно.

— Ну что, батя все пишет свою Книгу Жизни? — спросил Борис.

Иван кивнул.

— Мне тут, — Борис отхлебнул чаю, — защитник Галкин поручил взять у машинистки первую часть… Послушай, ты ее читал?

— Читал.

По голосу Ивана ничего не поймешь.

— Не знаю, что и делать, — Борис перешел на шепот. — Ведь не напечатают — больно много уже таких мемуаров.

— Не напечатают, — согласился Иван.

— Да-а… дела. А ведь он потребует, чтоб я рецензию ему представил.

— Представим рецензию.

— Отказ? Его инфаркт хватит.

— Наоборот. Рецензия будет прекрасная: мол, уважаемый автор, издательство рассмотрело вашу рукопись, в которой содержится много ценного, но так как план на ближайшие два года уже сформирован, то публикация ваших интереснейших мемуаров намечается на тысяча девятьсот восемьдесят… такой-то год. Желаем творческих успехов. С товарищеским приветом.

— Ты гений, Ванька! Мне и в голову…

— А мне вот пришло — у меня башка пустая, есть куда прийти, чиню пылесосы по восемь часов. Отличная работа — руки заняты, голова свободна, особенно когда заказов нет. Я тут решил английским заняться…

Но Борис уже не слушал. Опустив голову, он кивал и даже произносил какие-то «да-да» и «понятно», но сам думал опять все о том же — что подонок он, а не старший брат, что Ваньке помощь нужна, что жизнь его с этими пылесосами и домашним хозяйством — не жизнь, а черт знает что. Конечно, здесь, в поселке, просто не найти другой работы, но и так жить…

— Ванька, больше так нельзя!

— Чего? — поразился Иван. — На рабочем месте английский учить?

— Брось! Знаешь ведь, о чем я. Надо в Техноложку поступать, я помогу поговорю с кем надо и подготовиться… И вообще… Если нужны деньги, я…

— Деньги всегда нужны. У отца на весну обуви нет, а пенсию он не дает, прячет куда-то. Так что не откажемся, давай, если лишние, а институт… подождем.

— Хватит! Ждали! Ты что, думаешь, я там живу себе, наслаждаюсь семейным счастьем и творческими успехами и плевать хотел, что единственный брат…

— Да кончай ты! Ну, ладно — допустим, поступлю я в этот твой вуз. Пусть даже на заочный. А старик? Ведь ездить-то придется — зачеты, экзамены. То, се.

— Придумаем. В конце концов, переедете в город, как-нибудь устроимся… можно… если уж на то пошло, мне давно предлагали кооператив… Я понимаю, тебе для здоровья здесь лучше, микроклимат…

— Вот именно. Мне в городе крышка.

— А если найти человека? Договориться?

— Ты что, отца не знаешь? «Барство», «наемный труд»! И вообще — надоела мне эта благотворительность. Если ты считаешь, что виноват в страданиях несчастного брата, то дурак и катись! Я тут прекрасно живу, всем доволен. И точка.

А он ведь, вполне вероятно, и в самом деле доволен. Вот до чего дошел. А главное, абсолютно бесполезно продолжать спорить — разозлится, да что уже разозлился, брови свел, губу прикусил и в чашку смотрит. Поганая жизнь, а еще говорят: каждый сам кузнец своего счастья! Вот сидит — кузнец из Дома быта. И ничего ему не скажи.

Уехал Борис Васильевич в этот вечер домой в очень дурном настроении. А Иван проводил его на последнюю электричку и возвращался домой вдвоем с Альфой. Началась метель, снег летел в лицо, а ему нравилось так идти одному по пустой дороге. Хотите верьте, хотите не верьте, а вот нравилось, да и все! Впереди натопленный дом и любимая его «Крошка Доррит», отец, слава богу, вел себя сегодня вполне нормально, не капризничал, а это значит — чувствовал себя лучше, а Борька — зануда, ничего он не понимает, хоть и умный.

…Когда-то тоже был январь, и пурга была такая же, только — за окнами, за толстыми больничными стенами, за которые не выйти, никогда, наверное, уже не выйти, подыхать здесь в двадцать четыре года! Рентгенолог сегодня посмотрела снимки и только головой покачала:

— Точно трактор прошел.

Это она не ему, а палатной врачихе. Врачиха эта дурочка была, растерялась, совсем еще девчонка. Иван выбежал из кабинета, а она — за ним. И утешает:

— Да что вы, Ехалов, так побледнели, вы же мужчина. Другие на фронте и до ваших лет не дожили. И в конце концов, какая разница — все равно все когда-нибудь…

Развела, дурища, философию. Другой бы жалобу на нее накатал.

…Мела вьюга за окнами больницы до самого вечера, а Иван стоял и смотрел. Шли мимо люди, недовольные такие, лица от ветра заслоняли, отворачивались, шли озабоченные — за покупками, по делам. Шли — жить. Жить ведь шли, дураки, и не понимали этого! А он смотрел на них, смотрел, пока совсем не стемнело, пока в палате свет не зажгли и нянечка ужин не принесла…

Хоть и возражали Василий Иванович с Галкиным против прогноза, а весна в этом году им назло наступила рано и как-то вдруг. Неделю таяло, гремело, снег пластами съезжал с крыши, и сад за окном из белого становился сперва грязно-серым, а потом — черным.

Старик Ехалов чувствовал себя плохо и блажил: сплошные неполадки: и еда надоела, — что в самом деле все одно и то же? — и к мемуарам он что-то охладел — в мыслях никакой стройности, а тут еще мешают, ходят, дверями хлопают! Все из-за недотепы. Иван раздражал его своим спокойствием, вернее, равнодушием и вялостью. Ничего он толком не умел и уметь не хотел, деньги тратил на глупости. Ну зачем, например, было покупать весной дрова? Скоро станет тепло, а пока вполне можно насобирать в лесу сушняка. Вполне можно, только лень!

Старик решил, что, сколько денег ни давай на хозяйство, все пойдет прахом, и распорядился каждый месяц пятьдесят рублей из его пенсии переводить Борису — на внука. Лишняя копейка никогда не помешает — парень растет, ему витамины нужны. И иностранные языки!

Отсылать деньги он поручил верному другу Галкину, при этом они долго о чем-то спорили. Иван не вслушивался, но уловил, что, кажется, впервые в жизни Галкин позволил себе противоречить отцу и за это получил разнос. Бормоча: «Дело ваше», он выскочил из комнаты и стал надевать пальто, путаясь в рукавах. Иван пальто ему подал, и тогда Галкин вдруг произнес речь:

— Я, конечно, Иван Васильевич, не имею права вмешиваться в такое сугубо личное дело, возможно, сейчас я совершаю бестактность и не должен… Я глубоко уважаю вашего батюшку, но, по-моему, извините, следует как-то корректировать его поступки. Я молчал, когда… впрочем, сейчас речь не об этом. Словом, я считаю, что материальная помощь семье Бориса Васильевича, извините за резкость, просто чушь! Не перебивайте, я старше вас! Ваня, я знаю, сколько вы получаете, и представляю себе расходы. Один дом содержать — охо-хо! Сам дачу имею. А стариковские прихоти… Короче говоря, давайте так: эти деньги я буду возвращать вам. Не потребует же он от меня квитанцию.

— Нет уж, Матвей Ильич, вы меня по делу не берите, не будем пачкаться из-за полета. Отсылайте.

— Да поймите вы наконец, идеалист несчастный! Ваш брат, слава богу, так обеспечен, как вам не снилось! Был я у них в прошлый раз, имел удовольствие видеть и карельскую березу, и гобелены. Между прочим, он мог бы приезжать и почаще, чем раз в месяц, и не только для отца, а чтоб дать вам возможность съездить в город, сходить в театр, в концерт, что ли! Является тут, понимаете, с презентами, расточает улыбки, а по делу… Не буду я ему деньги переводить! Не буду, и все. Так и скажите папаше.

Галкин бросил деньги на стол и ушел, а Иван на следующее же утро отправился на почту и послал перевод. Конечно, это отцова обычная педагогика, — наказывал его, Ивана, за дрова, да ладно, обойдемся, свет клином на этих пяти червонцах не сошелся, тем более что завтра получка.

Борис приехал через десять дней, в свое законное второе воскресенье месяца, и имел с отцом крупный разговор. Старик взять деньги обратно отказался наотрез, надулся, а потом еще устроил сердечный приступ. Трудно сказать, не придуривал ли он вначале, но в конце концов так вошел в роль, что пришлось вызывать «неотложку». Врач намерил двести двадцать на сто сорок, ввел магнезию и строго сказал сыновьям, что больному необходим полный покой и никаких отрицательных эмоций.

— И что тогда? — спросил Иван — у него всегда чесался язык задавать бессмысленные вопросы.

— Тогда? — удивился врач, задумался, а потом сказал, будто оправдываясь: — Чего вы хотите? Возраст есть возраст.

Борис в этот день допоздна задержался на даче, чуть электричку не пропустил, так было тревожно на душе и жалко оставлять одних отца с Иваном. Да что поделаешь — на девять утра назначено заседание ученого совета по защите диссертации. Не прийти — сорвать защиту.

— Утренние поезда у нас начинают ходить с пяти тридцати, — сказал Галкин, ни к кому не обращаясь, когда дверь за Борисом Васильевичем захлопнулась. Иван промолчал. Эти юристы все большие зануды, а Галкин неправильно выбрал специальность — ему бы прокурором быть, а не адвокатом.

Директор лежал в постели. Во-первых, врач из «неотложки» назначил покой, во-вторых, Василий Иванович что-то очень ослабел за последнее время, и Ивану тяжело было ворочать его большое тело, когда нужно было перестелить белье или мыть старика.

Как-то поздно вечером, ночью почти, позвал он Ивана и попросил пить. Чай в стакане стоял, как всегда, на тумбочке, но Иван принес еще воды и присел к отцу в ноги. Старик поерзал-поерзал под одеялом, спросил, не забыл ли Иван покормить Альфу, ответа слушать не стал и заявил:

— Интересно, а вдруг там… — он показал на потолок, — все-таки что-то есть?

— Конечно, есть, — сказал Иван, — совершенно точно — есть.

— Ты у меня никак верующий? — Василий Иванович даже приподнялся на локте.

— При чем здесь? Мне недавно рассказывали — в американском журнале напечатана статья: провели обследование лиц, подвергшихся реанимации, ну, то есть переживших клиническую смерть. Их спрашивали, что они чувствовали, когда…

— Ну!!

— Все без исключения сказали: что-то остается. Короче, доказано, что за смертью есть… другое.

— Ну, это уж ты… того. Загробная жизнь… Так и написано — все сказали, что есть?

— Все.

— Буржуазная пропаганда с целью отвлечения от борьбы, — изрек Василий Иванович и с надеждой посмотрел на потолок. — Ладно. Иди спать. А журнал он как, научный или этот… бульварный листок?

— Вестник Калифорнийского терапевтического общества, — соврал Иван. Спокойной ночи. Альфа, на место!

— Она мне не мешает, от нее тепло! — и старик обнял собаку за шею.

Нет, и в самом деле весна в этом году была какая-то необыкновенная старожилы не упомнят. Старожил — Зинка, та, что работает в чайной буфетчицей, — на днях на весь магазин божилась, что живет в поселке вот с таких лет, а ни разу не видела, чтобы в середине апреля вылезала трава. Трава не трава, а на солнечных местах и действительно что-то такое зеленело, и почки готовились лопнуть, и небо наливалось летней синевой. Уже прилетели грачи и с криками носились над деревьями и над крышей дома, будоража своим поведением голубей и воробьев, которые тоже суетились, будто и они вернулись из теплых краев и должны — ох, должны! устраиваться на новом месте.

Ярким и теплым днем вышел Иван в сад и, взглянув на дом, вдруг увидел, что в довольно-таки жутком состоянии ехаловская дача. Крыша так проржавела, что это было видно невооруженным глазом, крыльцо осело и покривилось. А сад? Это уже и не сад, а заросли какие-то, кусты сплелись, сцепились ветками, черные плети непонятных, тропических якобы растений, доставленных соседом Галкиным из тайги, повисли и выглядели невероятно мрачно. Померзли они, что ли, или вообще однолетние? Надо было всем этим заниматься, главное, конечно, домом, и Иван поднялся на крыльцо и полез на второй этаж — посмотреть, может, и потолок уже обвалился. Не был там с зимы, когда носил наверх по распоряжению отца ворох его бумаг, черновиков и записок, — старик ни одного листка выбрасывать не давал, все хранил, рассчитывал, что через сотню лет благодарные потомки обнаружат его архив и развернется перед ними величественная картина прошлого, скрытая в коротких записях и пометках активного участника событий.

Второй этаж был недостроен. Скоро двадцать лет, как ставили дом, а так и не собрались оклеить верхние комнаты, навесить двери, сделать нормальный пол. Верх предназначался для Бориса с семьей. Борька только что женился тогда, но всего первые два или три лета молодые и жили на даче, а потом начали каждый отпуск ездить то на юг, то на Байкал — увлекались туризмом, пока сына не родили, а сын у них появился поздно, через десять лет после женитьбы. Это Наталья так наметила и выполнила: ребенка заводить, когда встанут на ноги, когда поживут для себя, поездят, посмотрят. А то другие наплодят детей в двадцать лет, а потом не знают, на кого бы спихнуть, а ребенку родители нужны, а не бабки с дедками, которые только и умеют… и т. д. и т. п.

Когда родился Васька, Борис защитил кандидатскую, и Наталья смогла перейти у себя в институте на полставки. Первые три года, конечно, сидела с ребенком, потом пошла на работу, а Васька — в садик. С садиком он летом выезжал в Зеленогорск, а когда подрос, его стали отправлять на две смены в пионерлагерь, во время отпуска родители брали его с собой на Кавказ, или в Крым, или в Пушкинские Горы — место отдыха и маршрут всегда намечались заранее, еще зимой.

В общем, на даче на дедовой он не жил никогда, и это было правильно, что бы там ни болтал защитник-адвокат.

А второй этаж так и остался недостроенным, рассыхались там никому не нужная плетеная мебель и рояль, купленный десять лет назад по случаю рождения Васеньки. Тогда же было приобретено и чучело лисы, теперь уже облезлое и сожранное молью.

Иван прошелся по пустым и пыльным комнатам. Надо, надо было взяться за дом, сделать ремонт, а рояль продать, все равно Борис не берет его в город, там пианино есть. Можно бы еще… Все можно, например, вот так порассуждать о ремонте, когда, не говоря уже о деньгах, просто времени нет, да и сил тоже.

Ворох бумаг лежал в плетеном кресле, надо бы выкинуть, и так достаточно материала для пожара. Архив… Тонкая школьная тетрадка лежала сверху. Иван открыл ее и полистал. Какие-то цифры, расчеты, ага — приходы-расходы, проверял отец, куда деваются деньги, на что идут. Ну, дает старик.

Иван положил тетрадь на место, постоял, посмотрел на забившееся в угол жалкое чучело лисы: «Что, зверюга Патрикеевна? Ощипали?» — и пошел вниз.

Василий Иванович, как слег тогда зимой, так больше и не вставал. Лежал, слабел, и настроение менялось ежеминутно: то просыпался утром, полный бодрости, и обещал, что завтра встанет и пойдет гулять — надо обязательно сгрести в саду прошлогодние листья; то впадал в мрачность, не ел, не пил, о чем-то думал, вздыхал и сам с собой разговаривал — вспоминал, кто из друзей когда и отчего умер. А еще он полюбил перед сном проводить с Иваном длинные беседы о смысле жизни, тихо и яростно ругал сына, что живет как попало, дороги своей до тридцати лет не выбрал, ни к чему не стремится, даже бабы толковой завести не смог, а Катерину гоняет. И таинственно и страшно грозил, что недолго Ивану так, байбаком, прохлаждаться, ничего, он, директор, лично позаботился, чтоб младший его наследник вышел наконец на оперативный простор, и если сам не желает о себе подумать, так обстоятельства принудят. Не можешь — поможем, не знаешь — научим, не хочешь — заставим!

Пока что обстоятельства заставили Ивана в один из выходных поехать в город, нужно было сделать рентген и показаться врачу — весна.

Накануне он созвонился с братом, и они договорились, что Борис приедет к отцу на целый день, на этот раз — всей семьей. Наконец-то старик повидается с внуком, мало у него развлечений, вечером — визиты Галкина и телевизор, а так — только Альфа да чтение газет. И то газеты теперь ему чаще читал Иван, читал осторожно, без всяких комментариев — отец был очень бдителен насчет оценки событий, чуть что раздражался, спорил, кричал, что Иван ничего не смыслит в политике и экономике, потому что, вместо того чтобы делать дело, отсиживается при богатом папаше.

Итак, Иван отправился в город электричкой десять тридцать две, а одиннадцатичасовым поездом должен был прибыть Борис с семейством. С Василием Ивановичем остался пока Галкин, но предупредил — до двенадцати.

В городе весна чувствовалась чуть ли не больше, чем в деревне, только по-другому. Небо здесь казалось светлее и ниже, тротуары и мостовые уже высохли, но главный признак весны был, пожалуй, в людях, в их расстегнутых пальто, непокрытых головах, в лицах, распахнутых, ждущих, готовых к событиям и переменам.

Иван медленно брел по Невскому, всматриваясь в эти лица. Сколько красивых девушек, оказывается, за зиму развелось! И все такие модные, нарядные, уже и не поймешь, где наша, а где иностранка. Пальто и он расстегнул и шарф засунул в карман, а шапку снять все же не решился — по вечерам знобило и лихорадило, хотя вполне возможно, что и от нервов, с ним уже бывали раньше такие истории…

В тубдиспансере на Фонтанке, недалеко от того места, где случилась тогда, десять лет назад, злополучная драка, он все свои дела сделал, против ожидания, очень быстро. Новая участковая докторша очень понравилась Ивану: во-первых, как и те, на Невском, похожа была на кинозвезду, а во-вторых, обещала рассказать ему про рентген и анализ крови через два дня по телефону, чего сроду не бывало, — все врачи в таких случаях говорили: вот придете на прием и узнаете. Температура, растолковала она, совершенно ничего еще не значит, сейчас у многих субфибрильная температура. Так что вышел Иван на улицу в хорошем настроении и решил прогуляться по Летнему саду, где, наверное, с год уже не был. А когда-то… Нет, об этом сегодня не стоит.

Несмотря на отсутствие луж и грязи, сад оказался закрыт на просушку, но Иван все-таки вошел в ворота следом за грузовиком, на котором везли песок. С полчаса бродил он среди ящиков, в которых томились статуи, среди голых деревьев, присел на скамейку около пруда и только тут обнаружил, что устал и вообще пора домой.

Конечно, можно было пойти в кино или «в концерт», как советовал тов. Галкин М.И., можно было позвонить Катерине и тотчас получить приглашение на обед, ужин, завтрак, на что угодно, только ни к чему все это. Приход его и даже простой звонок она сразу же перетолкует, как ей хочется, и потом опять несколько месяцев, а то и больше, надо будет зло и грубо доказывать ей, что все обстоит по-другому.

Не станет он ей звонить. У нее — свое, у него — свое. Своя дорога… Какая уж есть, зато своя… Совсем постарел отец, на полдня оставить одного и то страшно, какие уж там свидания! Не будет Иван звонить Катерине. Сама не появляется, обиделась наконец-то, и кранты!

Он направился к вокзалу пешком — было всего три часа, они там только обедать садятся, — зашел по дороге на Моховой в рюмочную и с большим удовольствием выпил среди любителей пятьдесят граммов водки, закусив бутербродом с килькой. На Восстания посидел в кафе «Буратино», взял черного кофе с пирожным, а когда опять вышел на улицу, увидел пустой телефон-автомат и решил на всякий случай позвонить брату. Там, конечно, никого не должно быть дома, но — вдруг? Мало ли что, а он тут прогуливается. И вот тебе — «конечно», вот уже — в который раз! подтверждение, что ничего нельзя в этой забавной жизни наперед загадывать и планировать: все были дома. Утром, боже мой, заболел Васенька, температура тридцать девять: кашель, так что… нет-нет! конечно, Борис был у отца, посидел почти два часа, больше не смог — кто-то же должен был ехать за профессором для Васьки, но ничего страшного, там Матвей Ильич, да и чувствует отец себя прилично…

После этого разговора Иван, не задерживаясь, поехал на вокзал и к шести часам был уже дома.

— Хотите обедать? — задушевно спросил его Галкин. — У нас тут все осталось. Или вы у своих подкрепились? Не были? Ах, какая жалость! Наталья Степановна поди без ума от горя. Очень, очень симпатичная женщина, обожаю!

— Спасибо, я сыт, — сказал Иван, игнорируя иезуитские выпады адвоката. — К нашим не заходил — развлекался. Ну, а у вас тут как?

— У нас? Да как вам сказать? — Галкин понизил голос. — Знаете, Василий Иванович ужасно огорчается, — закивал он на дверь в комнату отца, — просто сам не свой по поводу кончины некоего Бутягина. Работник министерства, металлург. Они, кажется, были большими друзьями? Борис Васильевич рассказывал нам…

Вот кретин! Совсем забыл предупредить Борьку, чтобы не говорил старику про Бутягина. Газету с некрологом спрятать не забыл, а тут вылетело из головы, задвинулся на своих рентгенах! Друзьями отец с этим Бутягиным никогда вроде бы не были, зато были ровесниками, в чем и дело.

— …Скончался внезапно, при исполнении, — рассказывал Галкин. Прекрасная смерть, хотя для близких…

Для близких. Кто что про них знает, про этих близких. Да и были ли они у Бутягина, хотя наверняка были — у начальства обычно много близких. Обычно… Как правило…

Бывший директор завода, персональный пенсионер Ехалов Василий Иванович, член КПСС с 1924 года, лауреат Государственной премии, кавалер орденов, скончался двадцать третьего апреля в четыре часа утра в возрасте семидесяти пяти лет.

«Ленинградская правда» дала по этому поводу некролог с портретом, другие газеты — объявления, где выражались глубокие соболезнования родным и близким покойного.

Умер Ехалов внезапно, всего час продолжался приступ, «неотложка» не успела, умирал не тяжело — просто сдало сердце, а из родных и близких при его кончине присутствовали Иван и Альфа.

…За два дня до того Василий Иванович разбудил Ивана рано утром, позвал в свою комнату и, велев сесть, торжественным голосом произнес:

— Вот что, Ваня, давай-ка на всякий случай попрощаемся.

— Да ты что, отец?!

— Помолчи. Это, может, наш с тобой последний разговор. Смерть, милый друг, — тоже событие в жизни, тут добросовестно надо, без халтуры, как… как дела сдать. Понятно тебе? — старик надолго замолчал, смотрел куда-то мимо Ивана, в окно. Потом вздохнул. — Ты не обращай… Слезы — это так, вода, от старости. Жалко потому что. Вон, даже травы той из тайги, что больше не увижу, — Василий Иванович поморщился и ткнул пальцем в окно, — и тебя, дурака.

— Тебе плохо? Так давай я лучше врача… — Иван встал. — И зачем эти душераздирающие сцены?

— Во-во: плохо — и сразу: врача! Садись! — тихо приказал старый Ехалов. — Чуть что — врача. Душу свою бережешь. Не хочешь, значит, чтоб раздирали. А есть что раздирать-то? Э-э, да что теперь! Я, наверное, и виноват, что ты такой, не научил… Прости. Я и виноват.

— Ну, к чему опять?

— Молчи. Думаешь, я считаю — ты неудачник? Думаешь, не понимаю тебя? Философия твоя мне ясна: жить чтобы жить — дышать, смотреть… Мало этого, Ваня. И нельзя. Несчастный ты.

— Мне хорошо.

— Дождевому червяку тоже хорошо, думает — так и надо жить, как он живет. Сухарь ты, всякого чувства боишься, любой перемены боишься. Конечно, все вижу и ценю, как ты тут при мне в няньках, и в жизни у тебя, кроме кухни и старого гриба-папаши, ничего. Знаю и тебе благодарен. И спасибо… Ну, при мне ты вроде на месте, а вот помру и что тогда-то будешь делать? Для кого жить? Для чего? Ты ведь сейчас как думаешь: «А что я еще могу, у меня больной отец». Ну, а тогда ты что себе скажешь? Как оправдаешься?

Иван молчал.

— Может, это я слишком, — сказал Василий Иванович тихо, — и не мне бы, конечно, говорить, потому что верно: я бы без тебя… Факт, конечно. Но кто тебе еще скажет? А я привык всю жизнь говорить, что думаю. Ведь останешься один, сам себя спросишь — а кто я? Для чего живу? Для кого?.. Я… — теперь старик говорил вроде сам с собой, — я вот для дела жил. Всю жизнь, с восемнадцати лет. Черт его знает, может, это и не правильно, может, я… эта… не гармоническая личность, теперь не так принято жить теперь и спорт там всякий, и путешествия, и развлечения… А я не жалею! Хорошо пожил. Да… Другие, бывает, для семьи своей живут. А что? Тоже дело. — Василий Иванович вскинул голову. — А ты-то? Катерину прогнал. А знаешь почему?

«Не знаю», — подумал Иван, но не сказал ни слова.

— Все понимаю! Слишком сильно тебя любила, вот что. Обременительно это, ответственность. Решения надо принимать, а как же? Эх ты… Прогнал. Ну и что?

Иван угрюмо рассматривал стену.

— Ну, ничего! Я тебе не дам. Не позволю гнить, — вдруг пообещал Ехалов. — Не выйдет, Иван Васильевич, не допущу. Поминай потом отца лихом, мертвым, говорят, не больно. Лишь бы толк был. А уговорами тебя, видно, с места не сдвинешь.

Иван встал. Отец отвернулся, в тишине слышалось его сердитое сопение. Подождав еще, Иван вышел.

А через два дня Василия Ивановича не стало.

Похоронили Ехалова здесь же, в поселке, на деревенском кладбище, он сам так еще давно назначил. Похороны были очень торжественные: живые цветы, ордена, оркестр. Много пришло на кладбище жителей поселка, и многие плакали. Зинка из буфета, та прямо ревмя ревела, всех за полы хватала, рассказывала, как Василий Иванович в позапрошлом году спас ее от верной гибели, от тюрьмы, когда проворовался этот паразит, бывший директор чайной.

С кладбища возвращались пешком. День был солнечный, даже жаркий, случаются в середине весны такие дни, когда кажется — все, холода кончились и пришло лето, хотя всем хорошо известно: и в мае, и даже в начале июня бывают и заморозки, и дожди со снегом. Но сейчас, действительно, было жарко. Галкин устал, запыхался и сказал, что сядет на шоссе в автобус, до дому пешком ему не дойти. Нет, а вы идите, я прекрасно доберусь один, доберусь, не беспокойтесь… Правда, я уполномочен поговорить с вами со всеми, выполнить волю Василия Ивановича, но полагаю, сегодня не время.

— Что вы, Матвей Ильич? Какую волю? — спросил Борис.

— Завещание. Незадолго до своей кончины ваш батюшка составил его со всей тщательностью. Оно хранится у меня, и я, как исполнитель, обязан ознакомить вас с последней волей покойного.

— Первый раз слышу, чти отец… какое-то завещание… Ваня, он тебе говорил что-нибудь?

— Нет, — Иван не поднял головы.

— Василий Иванович просил меня огласить текст завещания в присутствии _всех_ членов семьи, — отчетливо сказал Галкин и строго поглядел на заплаканную Наталью Степановну.

— Но я, вы же знаете… я сейчас в город должна… — пробормотала она тихо и виновато, — там Васенька один.

— Мне это известно, и я вас понимаю. Кстати, Василий Иванович сам распорядился, чтобы оглашение его воли состоялось через десять дней после похорон.

— Мы обязательно приедем, — вздохнула Наташа.

Галкин кивнул и зашагал через дорогу к автобусной остановке, а они пошли дальше втроем — Борис с женой и Иван.

— Не могу идти домой, — вдруг сказал Борис, — не представляю себе наш дом — и без отца. Это его был дом, даже с виду на него похож.

— Альфа там… воет… Боря, может, возьмем ее в город? — Наталья опять плакала.

— Давай возьмем. Если Иван не возражает. Ваня, ты как смотришь?

— Никак, — сказал Иван. — У Васьки аллергия, а вы — собаку. И кто гулять с ней будет? Альфа — деревенский пес, привыкла без поводка, а там машины.

— А, черт, забыл я про эту несчастную аллергию… Завещание какое-то… В наше время… у нас… Чудак отец, неужели он думал, что мы передеремся из-за барахла?

— Какое барахло! — сказал Иван. — Просто все свои дела он хотел кончить сам.

Как и было намечено, оглашение завещания состоялось через десять дней. Борис с женой утром приехали из города и сказали, что пробудут до самого вечера. Наталья привезла две сумки продуктов и сразу отправилась на кухню готовить обед, а Борис открыл свой портфель и выложил на стол перед Иваном новенький альбом в зеленом переплете.

— Отцовы фотографии. Я все перебрал и наклеил. С Васькой клеили, он все ахал, что дед-то, оказывается, такой был героический и орденоносный.

Тут были и маленькие, любительские снимки — Василий Иванович, молодой и взъерошенный, держит на коленях совсем еще бессмысленного Борьку, это перед войной, в Токсове на даче — и большие групповые фотографии — выпуск Промакадемии, вон, Василий Иванович с краю, как обычно, самый высокий, лицо серьезное, губы плотно сжаты. А вот здесь он вдвоем с матерью, где-то, видно, на юге, рядом — пальма, мать в белом платье, а отец — в темном костюме и рубашке-апаш. Много было снимков времен войны, на одном из них Василий Иванович почему-то в генеральской папахе, дает интервью молоденькому корреспонденту, корреспондент старательно пишет в блокноте, а у директора лицо набрякшее и злое. Последние годы Ехалов снимался редко, вот этот портрет, который так поразил Ваську, — дед в парадном костюме, весь в орденах, сделан за год до пенсии, а потом всего три или четыре фотографии, Борис снимал, — отец в саду с Альфой. Солнце в тот день светило яркое, старик на себя не похож, весь сморщился и глаза прищурил.

— Там есть еще снимки похорон, — сказал Борис, — с завода привезли.

Иван эти снимки смотреть не стал, закрыл альбом и пошел на крыльцо встречать Галкина, — увидел в окно, как тот открывает калитку.

Матвей Ильич сегодня выглядел торжественно, в синем костюме с галстуком, в руках большая кожаная папка. Когда все расселись вокруг стола, он бережно раскрыл папку и произнес:

— Завещание составлено и оформлено по всем правилам.

…Это значит, и нотариус когда-то успел здесь побывать, а Иван и не знал ничего.

Читал Галкин медленно и бесстрастно, не поднимая глаз от листа. По завещанию гражданина Ехалова В.И. определялось, что его сбережения в размере двух тысяч ста двадцати рублей, хранящиеся на срочном вкладе, переходят сыну Борису Васильевичу. Ему же отец оставлял и все свое имущество, которое находилось в городской квартире, как-то: книги, мебель, посуду, два ковра и проч.

Младшему сыну Ехалов завещал сберкнижку, где лежало триста рублей, и, главное, свой труд — воспоминания о прожитых годах, который просил закончить по его записям, две черные клеенчатые тетради прилагаются («Хранятся на верхней полке книжного шкафа», — пояснил Галкин). Все доходы от опубликования мемуаров В.И.Ехалова также поступали в распоряжение Ивана.

Дочитав до этого места, Галкин откашлялся и попросил воды. Наталья побежала на кухню, принесла налитую чашку и сказала:

— Эти две тысячи мы, конечно, разделим на всех. Нас трое, Ваня четвертый, пятьсот рублей — его. Как хотите, иначе я не согласна.

Иван пожал плечами. Борис посмотрел на жену одобрительно, а Галкин приступил к чтению второй части документа.

Вторая часть была короткой и сводилась к тому, что свою недвижимую собственность, то есть дачу со всей обстановкой и постройки на приусадебном участке, завещатель передает государству и просит, если это возможно, использовать под детский дом.

Галкин закрыл папку, и наступило молчание.

Борис и Наталья смотрели на Ивана, который внимательно глядел в окно. За окном на ветке сидела большая ворона, держа в клюве осколок яичной скорлупы.

— Наследники имеют право предъявить иск о признании завещания недействительным, — сказал Галкин, — считаю долгом пояснить, что по некоторым пунктам лично я выражал сомнения покойному Василию Ивановичу, но он настоял, у него, видимо, были какие-то свои соображения.

— Соображения?! — крикнула Наталья. — А Ваня как же?

Иван знал, какие соображения могли быть у отца, знал и молчал, сказать тут было нечего.

— Ивану Васильевичу придется, очевидно, переселиться в городскую квартиру. По месту, так сказать, прописки, — и Галкин посмотрел на Бориса. Наталья тоже смотрела на мужа, но тот молчал, царапая спичкой по скатерти.

Ворона за окном выплюнула скорлупу и принялась лениво чистить перья, грязные плети глупого тропического растения мотались по ветру, как патлы, а у Ивана лицо было точно деревянное, ничего на нем не прочтешь, ничего не поймешь! Что это за человек такой, на все ему наплевать — и на себя, и на других, пол под ним провалится, а он так и будет сидеть с тупым и оцепенелым видом.

Альфа, лежавшая около Ивана, встала, прошлась по комнате, зевнула, снова грохнулась на пол — и хоть бы что ей.

— Что будем делать? — сказал Борис, взглянув на брата. — Иван! Ты слышишь? Надо же решать в конце концов!

Иван прекратил наконец изучать идиотскую ворону.

— Как то есть «что делать»? Там, — он кивнул на папку, — все, по-моему, написано.

— Перестань валять дурака, — тихо сказал Борис Васильевич и встал. — Я не знаю, — он смотрел теперь на Галкина, — в каком состоянии отец писал этот… манускрипт, знаю только одно, что, лишив Ивана дома, сделав эту несправедливость, он вынуждает его жить в городе. А при его легких…

— Брось, — сказал Иван, — никто не вынуждает. Не надо, Борька.

— При его легких он представляет смертельную угрозу для вашей семьи?! Бациллоноситель! Так ведь, уважаемая Наталья Степановна?! — вдруг визгливо закричал Галкин и ударил кулаком по столу, отчего Альфа подняла голову. Так вот, любезный Борис Васильевич, извольте знать, что отец ваш составил завещание, находясь в здравом уме, именно так, и твердой памяти, я тому свидетель! А иск — это пожалуйста, это — сколько угодно, особенно, если в числе наследников имеются дети или нетрудоспособные инвалиды. Вам же, Ваня, я вот что скажу: коли уж на то пошло, я и сам спорил с Василием Ивановичем…

— Я все понял, — сказал Иван, — и давайте кончать этот разговор.

Он и верно понимал все прекрасно — отец сделал, как обещал: «Давай, Иван Васильевич, начинай теперь новую жизнь не директорским наследником дачевладельцем, а как положено — с нуля. Как мы начинали… Дорогу осилит идущий…»

— Не думал я, брат, что ты так спокойно сможешь слушать эту чушь. И если ты считаешь, что я способен на подлость, то мне сказать больше нечего. — Борис отошел к окну и встал ко всем спиной.

Наталья поднялась из-за стола, шагнула к мужу и взяла его за плечо:

— Перестань. Матвей Ильич не хотел… у всех нервы, такой момент… Матвей Ильич! Ваня! Конечно, надо все сделать, как велел Василий Иванович, это его последняя воля, и ее нельзя нарушать. Но ведь там ничего не сказано — когда нужно отдать дом, правда? Можно сделать это… после, через год. В конце концов, Василий Иванович умер внезапно, он, когда составлял это завещание, наверняка рассчитывал, что еще поживет. Брату, безусловно, пока лучше в условиях пригорода, тут и воздух, и Альфа… и… все, а мы пока что займемся квартирой. Что-нибудь придумаем. Ваня! Как тебе, правда, не совестно? Ты прекрасно знаешь, что твоя комната была твоей и осталась, ты там прописан, и никто не собирается лишать тебя площади…

— Очень благородно, да как-то не верится, — пробормотал Галкин, но она его не услышала.

— Вы что?! С ума тут все посходили? — Иван сорвался со стула. Теперь уже, кроме Галкина, стояли все, даже Альфа вскочила и смотрела умными своими глазами на хозяина, точно прикидывала — надо уже за него заступаться или подождать еще, а если заступаться, то как, ведь все здесь вроде свои.

— Совсем одурели! — кричал Иван. — Квартиры какие-то! Прописки! Квадратные метры! Да нельзя мне жить в городе, вспышка у меня, понимаете вы это или нет?! Мне неделю назад врач категорически запретил…

— Ну, знаете ли, Иван Васильевич, это уж… вы сами мне… — теперь стоял уже и Галкин.

— Подождите, Матвей Ильич, — перебил его Иван, — дайте я договорю, раз начал. Так вот — завещание мы выполним, ничего откладывать не будем. Как отец сказал, так и сделаем. Это раз. В городе мне жить запрещено врачами. Вы поняли, Матвей Ильич?

— Понял, — злобно откликнулся Галкин, — восхищен и приглашаю вас перебраться ко мне. Я старик, бациллоносителей не боюсь, жить одному мне трудно. И опасно. Да!

— Я подумаю. Спасибо… Ну вот и вся проблема, — тут Иван улыбнулся, и Альфа сразу облегченно замахала хвостом, — и хватит. Борька, слышишь? Кончай! Ты что, хочешь, чтобы я загнулся во цвете лет от скоротечной чахотки на почве нервных потрясений? Наташа, скажи своему повелителю, чтобы не валял дурака.

А Борис уже не валял, он обернулся, поймал улыбку обормота — младшего своего братца — и сам заулыбался. Разве можно сердиться на Ваньку! От него ведь, сердись не сердись, толк один, а близких людей надо принимать такими, какие они есть, даже если упрямы, как этот. В конце концов, он имеет право сам выбрать свою единственную дорогу, какую ему, дураку, хочется. Свои мозги в чужую голову не вложить.

Вот уже и лето кончается, хорошее было в этом году лето: с жарой, с грозами, с тихими теплыми ночами, когда можно в одной рубашке, без пиджака, сидеть у реки на обрыве. Август еще не прошел, а в садах уже наперегонки поспевают яблоки, на участке покойного Ехалова вся земля ими усыпана. Завещание Василия Ивановича не вступило еще в законную силу, но в доме уже идет ремонт. Рабочие из ремстройконторы настелили новую крышу и починили крыльцо, а во дворе вкопали два толстых столба для качелей.

Зинаида из чайной как-то принесла Галкину с Иваном целое ведро яблок, поставила на кухне и заявила:

— С вашего, Иван Васильевич, сада. Пошла и насобирала, а то сил нет смотреть, как эти оглоеды плотники, обожравши, яблоками друг в друга кидаются. Сразу видно — не свое. Надо было вам деревья-то выкопать и продать, хотя бы и я купила или вон Матвей Ильич, у их не те сорта, не сахарные.

Альфа прижилась на новом месте быстро, будку ее Иван перенес на участок Галкина, но будка — это так, для балды, символ собачьей жизни, Альфа все равно спала и ела в доме. Пыталась она ночью забираться к Ивану на кровать, но он ее гонял. Здоровенная псина, как отец умещался на своем диване, когда она разваливалась у него в ногах?

На могиле Василия Ивановича все еще цвели, с самого мая цвели анютины глазки — Наталья посадила, рассаду из города с Кузнечного рынка привезла. Сейчас они все трое, Борис с женой и младший Василий, отдыхали в Ялте по курсовкам.

«…Ваську не выгнать из воды, — писал брат, — плавает как дельфин. Ты знаешь, он очень стал похож на своего деда, рослый будет парень. И характер хороший: добрый, отходчивый, только вот упрям как осел, в кого бы это, как ты думаешь?»

А Наташа приписала в самом конце:

«Ваня, здесь просто сказка! Посмотри на открытку — это главная Ялтинская набережная, по которой твои родственники каждый день фланируют в роскошных туалетах. Как ты себя чувствуешь, Ваня? Пиши. Тебе бы здесь очень понравилось, и климат замечательный, так что мы с Борисом решили: на будущий год он достанет тебе путевку в санаторий. Отвертеться не получится, так и знай».

Иван читал эту открытку, сидя на обрыве, на своем любимом месте, где река делает изгиб. Кончался воскресный день. Внизу по тропинке вдоль реки тянулись вереницей дачники с рюкзаками и авоськами, торопились на электричку. Каждого ждали его дела, его жизнь, которую он сам себе выбрал.

У Ивана его жизнь шла нормально, вполне даже хорошо. С Галкиным они ладили: каждый день, вернувшись с работы, Иван заставал накрытый к обеду стол, и меню обеда всегда бывало новым, — Матвей Ильич осваивал рецепты новых блюд по руководству под названием «Девочки, книга для вас!». В книге этой, представляете, Ваня, кроме кулинарных, большое количество ценнейших сведений — как, например, мыть стекла или чистить серебро, как ухаживать за комнатными цветами и даже как самому скроить и сшить себе передник. До шитья Галкин еще не дошел, но готовил вкусно, хотя свои заслуги в этом деле отрицал, все приписывал Ивану, потому что в каждом деле главное стимул, а для себя одного готовить неинтересно.

Забавные они ребята, эти старики. Вчера вечером, посмотрев по телевизору «Очевидное-невероятное», Галкин завел с Иваном разговор о том, что по телевидению, по радио, а также в печати часто преувеличивают. Ради сенсаций или для рекламы. Взять, например, все эти передачи о долгожителях или заграничные «утки» о том, что будто существует загробная жизнь.

— Покойный Василий Иванович говорил мне, — сказал Галкин, усмехаясь и сверля Ивана глазами, — про какой-то американский журнал. Что-то о реанимации — я уж не помню. Одним словом, какой-то идеалистический нонсенс.

— Никакого идеализма, — Иван посмотрел старику в глаза твердым взглядом, — я своими собственными глазами читал эту статью.

— Думаете, не липа? — Галкин даже привстал со стула.

— Доля правды есть. Журнал-то научный.

Матвей Ильич задумался, а потом спросил, правда ли, что поселковый Совет предлагает Ивану комнату в новом каменном доме.

— Обещали, — сказал Иван, — а только это не скоро еще, в конце ноября.

— Ах, не скоро… — завелся Галкин, — а вам надо срочно! Я, конечно, понимаю, ваш благородный характер не позволяет вам обидеть отказом поселковый Совет! Тем более что комната вам выделена в награду за то, что не нарушили отцовской воли, отдали дом детишкам. А могли бы и судиться! И, естественно, здесь у меня вам не могут быть предоставлены те прелести уюта и комфорта, которые вы получите там в виде коммунальной кухни и душа. Тут у нас, пардон, сортир во дворе, это кошмар, правда, Альфа? И скучища! Никто за стеной не крутит пластинки, не играет на гармони, никто не пляшет над головой, не поют хором «Повяли ландыши, засохли…» эти… тьфу, как их там?

— Лютики, Матвей Ильич.

— Именно. Так что бегите, бегите, молодой человек! Культура и цивилизация в наше время — это все.

— Зато вы тоже сможете приходить ко мне мыться под душем. А, Матвей Ильич? А летом мы с Альфой будем жить здесь у вас — сторожить огород и наслаждаться тишиной. И перестаньте злиться, должен я или нет, наконец, начать совершать поступки? Отец меня ругал за пассивность, а вы теперь, когда я готовлюсь сделать крутой поворот, начать новую жизнь в новой квартире, мешаете мне выйти на оперативный простор.

— Вы, господин Ехалов, с позволения сказать, трепло! — заявил адвокат Галкин. И поднял палец. — Когда ваш батюшка, царство ему небесное, лишал вас родового имения, он хотел подвигнуть вас на большие дела, на свершения и подвиги. А вы? Комната в шестиэтажном доме плюс карьера в фирме «Дом быта»? Вы теперь кто? Генеральный директор?

— Заведующий. Повышение не повышение, а двадцатник прибавили. Надо кому-то работать и в сфере обслуживания, не правда ли? Что же касается особо выдающихся подвигов и героизма, то извините, гражданин прокурор, здоровье.

— Тунеядец и симулянт! — радостно констатировал Галкин. — Врите про свою чахотку кому угодно, только не старой лисе с высшим юридическим образованием. Не далее как в апреле сего года, при жизни еще Василия Ивановича, взяв с меня подписку о неразглашении, вы в своих показаниях заявили, будто врач из диспансера заверил вас, что вы практически здоровый человек. А Борису от своего идиотского благородства про вспышку набрехали. Чтобы его, беднягу, совесть не мучила: мол, квартиру захапал. «Ване в городе жить нельзя, доктор запретил». И все довольны. Так?

Иван не ответил.

— Отказ от дачи показаний по предъявленному обвинению — право обвиняемого, однако чистосердечное признание смягчает вину — пункт тринадцатый комментариев к статье сорок шестой УПК РСФСР. Будете отвечать?

— Понта нет, начальник.

— Хорошо, так и запишем: обвиняемый отказался давать показания ввиду отсутствия у него понта. Ну, а как насчет того, что вы…

— …Лентяй и бездельник, лишенный всяких стремлений к цели? Признаю.

— То-то. А теперь принесите мне сигареты, они в кармане плаща. Ничего, ничего, сходите, я — дряхлый старик, готовящийся к загробной жизни, а вы здоровый мужик, большой начальник, сами только что признались.

Вот такая беседа состоялась вчера в доме адвоката Галкина М.И. Альфа тоже при этом присутствовала, хозяина своего не одобряла и явно была на стороне Матвея Ильича. И в самом деле, что за радость переезжать в каменный дом, где придется целыми днями сидеть одной в четырех стенах, и неизвестно еще, какие окажутся соседи, может, которые люто ненавидят собак. Этот аргумент по поручению бессловесной Альфы тоже приводил Галкин.

Сейчас Альфа лежала рядом с Иваном на траве и смотрела вдаль, положив морду на лапы, застывшая, как гранитный набережный лев. Сумерки уже подступали, от реки пополз туман. Медленно поднимался он, заволакивая красный обрыв с пещерами, медленно темнело за рекой небо, только узкая полоска светилась еще над лесом. Иван поднялся с земли и свистнул Альфе.

Можно было идти напрямик — вниз и через мост, можно — дальним путем, мимо Дома отдыха, откуда доносилась радиола. Какой захочется, той дорогой и можно было идти.

Солнце село, погасла полоска над лесом. Иван с Альфой отправились домой через мост. За мостом дорога петляла, а потом выпрямилась. Неожиданно закрапал дождь. Иван прибавил шагу, но дождь наддал тоже. Альфа вопросительно глянула на хозяина, будто приглашала переждать под деревом, — а чего там пережидать? Дождь был тугой и теплый, совсем еще летний, грибной.