Наверняка имеются в специальных конторах и учреждениях соответствующие бумаги и списки с цифрами, но разве может быть точной хоть одна цифра, когда дело касается такого смутного и непрочного предмета как старухи?

Старуха — существо зыбкое, С утра она еще здесь, мерзнет в темноте среди терпеливой очереди к зеленному ларьку или же, командированная по неотложному делу детьми и внуками, продирается сквозь набитый до хруста автобус, дружно всеми ненавидимая — ясно, почему… А потом озабоченно снует по городу с кошелкой запредельного веса. Вон, любуйтесь: собралась перейти улицу, топчется у перекрестка и, не дождавшись зеленого света, вдруг устремляется на мостовую, опасливо выставив руки со скрюченными пальцами. И мечется среди машин, приводя шоферов в законную ярость.

Это — с утра. А к вечеру, глядишь, ее уже и нет нигде, и след на глазах остывает, затаптывается прохожими. Всё. Тут бы и исправить сразу ставшую неверной цифру в списке, но погодите! На том самом месте, с которого только что навсегда исчезла знакомая наша старуха, уже вырисовывается новая. Возникает из женщины, утром еще будто и не старой, бойкой, с разными там надеждами. Она и сама еще не поняла, что случилось, а уж из подведенных глаз, из-под накрашенных ресниц выглянула и спряталась, выглянула… и осталась повадливая, хитрющая старуха.

Рядком у дощатого забора, обклеенного бумажками объявлений, они и стоят. Впереди теснится тротуар, дальше громыхает проезжая часть, на другой стороне улицы девятиэтажный новый дом, а перед ним — широкий, засыпанный снегом газон, где сейчас по колено в сугробе возится тети Олин Павлик.

— Выди, говорю! Выди со снегу, стрикулист! Ноги перемочишь! Ой, гляди. Выжгу, ой, стебану! — надсаживается тетя Оля, но тонкий, визгливый крик ее не достает до Павлика, намертво вязнет посередине мостовой между машинами.

Тетя Оля худая и маленькая, скособоченная и до невозможности курносая. Елизавета Григорьевна как-то объясняла, будто тетя Оля похожа на знаменитого царя Павла Первого, но никто, конечно, внимания на эти ее ученые слова не обратил, а может, и не расслышали. А может, наплевать…

Одета тетя Оля в потертое черное пальтишко, в валенки с галошами, голова обмотана сиреневым, как рожа алкоголика, платком.

— Ой, паразит, гли, что делаеть! Ну погоди, доберусь!

Кричит тетя Оля, потому что так надо, так полагается. И тут же, повернувшись к стоящей в шаге от нее толстой, дряблой женщине, продолжает крик:

— Сахару купила, меришели купила, сарделек свиневьих полкила — во как! И деньги вси! Вси, как есть! Слышь, нет, Павловна? Сахару, говорю…

Вера Павловна нетерпеливо встряхивает грузным лицом. Она, если вглядеться, совсем и не старая — от силы шестьдесят, ну, шестьдесят два. Еще кокетничает: на губах помада, волосы кудряшками падают на лоб из-под меховой шапки. Шапка, конечно же, не новая, и мех, само собой, искусственный, синего цвета. Вера Павловна переступает тучными ногами в белых сапогах, куда кое-как заправлены рейтузы, — ждет, чтобы всунуться со своим. Не дождавшись, перебивает:

— Это сколько же неприятностей, вся разнервничалась, мой-то придурок опять: «Будем разводиться!», ушел, денег ни копейки не оставил, сам выкаблучивает: ты, говорит, неряха, раковину плохо моешь! Ну просто не телефонный разговор! Это ему соседка напела, нахал такой, придурок…

И нате вам: Вера Павловна уже плачет.

— Утром встала, помыла его, покушать дала, — верещит тетя Оля. На что Вера Павловна:

— Главное, я такая хозяйственная женщина, все соображу, что и как, руки золотые, аккуратная… «Плохо мо-о-ою!» Вот, завтра пойду к Васе участковому, пусть разберется, заявление напишет в прокуратуру и в суд, посажу его, придурка, я порядки знаю, и он узнает, я слава богу женщина умная, толковая…

— Па-а-авлик! — заливисто вопит тетя Оля и срывается с места. Но застывает, не успев шагнуть на мостовую, от негромкого, но очень строгого «Стоять!»

— Стоять. Не двигаться до полной остановки транспорта, — диктует третья старуха, очень худая, высокая с горделивым верблюжьим профилем. Голову, небрежно повязанную ветхим, полупрозрачным пуховым платком, держит она, слегка запрокинув, спину прямо, ноги в фетровых ботах — пятками вместе, носками врозь. В руках у этой старухи кружевная салфетка, связанная крючком из белых бумажных ниток. Это она, Елизавета Григорьевна, придумала, будто тетя Оля напоминает какого-то там императора Павла.

Елизавете Григорьевне восемьдесят два. Лучшие ее дни пришлись на те славные времена, когда каждый знал наизусть, что такое «наробраз», «женотдел», «избач» и «шкраб».

А сейчас? Скоро не то, что «шкраб», скоро никто не будет помнить, что такое «молокосоюз», «тэжэ» или «жировка». Красивый парень физкультурник превратился у них в английского сноба — «спортсмена», старый добрый вагоновожатый — в безликого «водителя», пожилые люди — в пенсионеров. А сколько появилось за последнее время совсем новых, уродливых слов, таких, что интеллигентному человеку и не выговорить! Все эти «блейзеры», «батнички»… А как вам нравятся «шузы», вместо ботинок? Или еще: «трузера на зиппере»? Это, как объяснил вчера внук, означает штаны на молнии! Мерзость, мерзость! Не угнаться за современным жаргоном, скоро на собственной улице будешь чувствовать себя, как за границей.

Елизавета Григорьевна до семидесяти лет безупречно прослужила в школе преподавателем истории, заработала вполне приличную пенсию и могла бы теперь находиться в кресле у телевизора с чашечкой чаю. Или с книгой — в кресле под торшером. Могла бы, но не желает! Ей сладко стоять вот так с рукоделием на продажу в виду всего района, где значительная часть населения — бывшие ее ученики и ученицы. Стоять и с праведным удовлетворением чувствовать, как стынут на морозе ноги, совсем еще немного — и воспаление легких, больничная койка (самое лучшее, если бы чужие люди, подобрали без памяти прямо на улице), вот тогда она, так называемая «дочь», наконец-то поймет, тогда опомнится, волосы на себе станет рвать, проклиная день и час, когда променяла единственную мать на рыжего, невоспитанного, похотливого, морально нечистоплотного павиана! Ничего, настанет время, настанет… Но будет поздно. Да! Именно!

Редкий день проходит, чтобы около Елизаветы Григорьевны не остановился кто-нибудь из ее стареющих школьников. Постоят, повздыхают, всей душой посочувствуют. Ибо давно известно: единственную дочь она растила одна (муж погиб в блокаду), теперь эта дочь — кандидат химических наук. Как же так? Почему? Чудовищно! Может, надо что-то сделать, куда-то сходить, написать? В газету? Или лучше в парторганизацию? Ведь нельзя же вот так пройти мимо…

— Не нужно, Машенька (или Сашенька, или Валечка — всех своих учеников Елизавета Григорьевна прекрасно помнит и узнает), — прошу, не нужно. Насилие еще ничего не решало, а ей — я хочу только добра! У каждого своя судьба. Мне — так легче. Пусть, пусть!

…Они стоят изо дня в день у забора, за которым клокочет рынок, каждая что-нибудь продает. Тетя Оля — шерстяные носки и варежки, Елизавета Григорьевна — салфетки и кружевные воротнички, изготовленные сугубо собственноручно. А вот Вера Павловна, та торгует, чем придется, каким-то подозрительным хламом. Сегодня это сильно поношенная велюровая мужская шляпа, завтра — полуботинки, послезавтра — старый портфель с железными углами (одного угла нет). Елизавета Григорьевна брезгливо ее осуждает: безнравственно и непристойно. Торговля продуктами чужого труда — хотя бы и найденными на помойке — есть ни что иное как спекуляция. Вера Павловна клянется: да нет же! Почему чужого, когда и башмаки, и портфель, и шляпа, и узел старых галстуков, который она на днях безуспешно пыталась всучить какому-то колхознику, — все эти вышедшие из употребления вещи ее мужа (придурка). Никто ей не верит.

— Да пускай ее, дурочку бестолковую, — великодушно говорит тетя Оля. — все одно у ей никто ниче не береть.

— Сколько ни вейся, сколько ни вейся, а концу быть, — непонятно и жутко вещает Елизавета Григорьевна, грозя пространству длинным, плохо гнущимся от холода пальцем (поблажек в виде рукавиц она не признает). Нет доброты и милосердия! А ты, Ольга, не права вдвойне. Во-первых, эти сливки… Магазины без продавца организованы в расчете на честных людей…

— Да ладно! — отмахивается тетя Оля. — Ну взяла и взяла. А если у меня деньги вси, а мальчишке надо?

— Воровство есть воровство. Вещь безнравственная, не спорь!

— Вот прицепилась, репей! — кричит тетя Оля. — Да отдам я им за сливки, отдам! Вот купят носки, снесу тридцать семь копеек, пускай подавятся, сами больше украдуть! — Посажу придурка, на сто первый километр поедет без прописки, — бубнит Вера Павловна, уже ни к кому не обращаясь. — «Разводи-иться!» Хрен ему, а не развод. Свидетелей найду, что хочешь, подтвердят, я женщина солидная, человек — ума палата, знаю, что как делается, не в первый раз…

Стоят они со своим товаром у ворот рынка, толпы людей проходят мимо, идут и идут, редко кто остановится хотя бы прицениться. Ну что проку в такой торговле?

Так думает, глядя на старух из окна пятого этажа нового дома напротив Наталья Петровна Сорокина. Она только что натерла до блеска мягкой сухой тряпкой и без того чистое оконное стекло в кухне, стоит теперь и смотрит на улицу. Там — конец февраля.

Сразу после ноябрьских праздников Наталья Петровна сказала мужу, что ей до смерти хочется пойти в ресторан. Ага. В ресторан!

Наталья Петровна была совершенно уверена, что муж ей откажет, да не просто так, а влепит что-нибудь короткое, но, как всегда, обидное, вроде «дурь». Наталья Петровна конечно боялась своего Николая Ивановича, но уж на этот раз решила настоять на своем: ни в каком ресторане она не была за всю жизнь, а жизни той осталось теперь всего-ничего. Он-то сам, небось, когда был помоложе, не раз ходил! Не один, это верно, и не с дружками или, там, с бабами, боже упаси, а с коллективом, но ведь ходил! А Наталье Петровне до шестидесяти четырех лет не пришлось, и если сейчас не пойти, то уж, значит, и никогда. Почему никогда? Потому что — годы. К тому же, сын Миша, когда приходил вчера взять у родителей ежемесячные тридцать рублей, вдруг говорит, что скоро попросит больше, у них, бог даст, будет, наконец, ребенок — не зря Людмила Сергеевна столько лечилась у профессоров.

Как откажешь? В двух комнатах станет им тесно, понадобятся деньги на новый обмен — это раз, а второе — пойдут расходы, только дай-дай. Первая беременность в тридцать семь лет — не шутка, да если учесть, что Людмила Сергеевна слабенькая…

Ну, обещали платить шестьдесят, надо так надо. Для родного сына деньги всегда найдутся, лишь бы все ладно. Как-никак две пенсии, да не маленькие: у Николая Ивановича сто двадцать и у Натальи Петровны чуть не столько, не зря, считай, всю жизнь отработала в цехе штамповщицей.

Правда, сейчас с расходами стало труднее — год назад Михаил устроил обмен, на две родительские комнаты и квартиру Людмилиных родителей удалось как-то получить две двухкомнатные и однокомнатную — это для Николая Ивановича с Натальей Петровной. Сорокиным квартира досталась хорошая, но кооператив, пришлось платить взнос, и на это ушли все сбережения. Кроме того, Мише плати, а вчера еще выяснилось про Людмилы Сергеевны беременность.

Михаил сказал насчет шестидесяти рублей и губу закусил, боялся, видно, что отец — на дыбы. Но как попрекнешь? Теперь все кругом, кто в состоянии, помогают детям, пусть и сорокалетним. Тем более, получает Михаил в своем конструкторском бюро не так уж больше отцовой пенсии, а у Людмилы Сергеевны и оклад выше, и положение на работе. Ну разве дело, чтобы мужчина приносил в дом меньше, чем жена? Михаил — инженер какой-то категории, а Людмила Сергеевна занимает пост в райисполкоме. Была Наталья Петровна раз по делу у невестки на службе, да так оробела от приемной, от секретарши маникюрной, что с тех пор и звала Людмилу не иначе как с отчеством. В крайнем случае скажет: «Людмилочка Сергеевна». Если к слову, то и мужа своего она редко когда звала по имени, привыкла уже: Николай Иванович, да Николай Иванович, «коля» сказать язык не повернется. Да он и удивился бы. Вот так. А вчера все прошло спокойно, прибавить денег Николай Иванович сразу согласился — кивнул молча, как всегда.

С невесткой про эти деньги Сорокины никогда не разговаривали, дурак поймет, что ей ничего не известно.

Наталья Петровна так уж была довольна, что сын хорошо женился! Людмила Сергеевна развитая, воспитанная и как женщина очень интересная. И на работе ценят. А теперь слава богу, и ребенок. Однако в гости к сыну она ходить избегала, зато Миша у родителей бывал не реже двух раз в месяц, сын заботливый, ничего. И всегда радовался: хорошая квартира, главное — наконец, отдельная. Мать каждый раз говорила: квартира хорошая, спасибо, сынок, про себя же думала: а что? — своя кухня семь метров, рядом базар, а за ним большой парк, куда Николай Иванович ходит гулять для здоровья и играть в домино… Конечно — отдельная квартира, кто спорит… Но когда неделями не с кем слова сказать…

С мужем Наталья Петровна разговаривала редко, потому что пустой брехни Николай Иванович резко не признавал. Давал, конечно, указания: что сготовить на обед, когда заклеивать на зиму окна, или что лампочка в передней чересчур яркая, ни к чему, надо купить двадцатипятисвечовую и быстро поменять. Себе самому он, как только вышел на пенсию, тоже назначил домашние обязанности: получать свою и женину пенсию, платить за коммунальные услуги и вести всю домашнюю бухгалтерию, рассчитывать на жизнь. И вообще все определять.

Не был Николай Иванович ни скупым, ни придирчивым, а только каждый раз, если надо обратиться к мужу за деньгами, Наталья Петровна до того расстраивалась, что даже слабела. Боялась его, как всю жизнь боялась на заводе начальника цеха, а о директоре и говорить нечего. Как-то однажды набралась храбрости: уж очень стало обидно — два дня ходила простуженная, тридцать семь и семь, а он — никакого внимания. Сказала: у тебя, мол, на глазах когда-нибудь и помру, хот бы для вежливости спросил, как сама себя чувствую. Сказала, ну и сразу, конечно, испугалась — рассердится. А Николай Иванович не рассердился, рассудительно ответил, что заболевание он видит, не слепой, а спрашивать зря нечего, от спроса легче ей не станет. Прав был, между прочим, — не станет.

Наталья Петровна все думала: вот интересно, разговаривает он со своими стриками в парке? Ну хотя бы, что происходит, про политику. Ведь каждое утро прочитывал две газеты — центральную и «Известия». Как-то спросила, что пишут, он сразу: «Возьми да прочитай, грамотная». Поговорили.

Вечером у телевизора тоже мочал, не делился. А если и заговорит, то опять не с женой, с диктором. Все спорил. Про урожай, про стройки разные, положение в странах. Особенно когда обещали хорошую погоду — дескать, ну сколько можно? Если передача не нравилась, сплюнет и выключит, Наталью Петровну даже не спросит — может, той хочется дальше смотреть. Но она ничего, терпела, ему видней. Взбунтовалась только раз — уж больно интересное кино показывали, Наталья Петровна даже плакала, а он, паразит, взял и выключил! Главное, перед самым концом, когда непонятно, убьют парня или живой останется, а мать-то ждет. Наталья Петровна, глядя кинофильм, вытирала тогда тарелку, то и дело промокая краем полотенца глаза. Николай Иванович со словами «чушь дурацкая» выключил телевизор. Она сперва тихо попросила «не надо!». Он, то ли правда не расслышал, то ли прикинулся, она повторила громче, а он: «Нечего. Глупости всякие». Тут у Натальи Петровны все лицо будто кипятком обожгло, и стало нечем дышать. Она и подумать ни о чем не успела, а сам что есть силы швырнула тарелку прямо в потемневший экран. Слава богу, не попала, а ведь метила попасть!

— Очумела? — только и спросил Николай Иванович, но жена не ответила, убежала в ванную и заперлась.

Впрочем, такие взрывы случались у Натальи Петровны за всю-то их с мужем длинную жизнь раз пять, не больше. Обычно соглашалась со всем, что делал Николай Иванович. А молчание… Муж и должен быть спокойным и самостоятельным.

Только за едой он иногда произносил несколько слов. Сядет, обведет глазами стол:

— Так. Творог. Поглядим… Яички. Ладно.

Почему не сварила «Геркулес»? …Ага. Молоко. Не скисло? А «Геркулес» завтра же сварить.

От вечной молчанки Наталья Петровна потихоньку стала разговаривать сама с собой. И — смешно, сказала бы хоть что путное, а то ну прямо, как Николай Иванович: «Так. Посуда. Помыть. Картошка, отварить. Царапина на полу — чего делать, и не знаю…» А вообще-то жаловаться на жизнь было грешно. Здоровье пока — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, не голые, не босые, не голодные. И отдельная, как ни говори, квартира с удобствами. И сын — тоже. Как и отец, работящий, не пьет, ни курит и без баловства. А что мало денег приносит, так не его вина, все по справедливости: плата за высшее образование да за чистую работу.

Живут с Людмилой своей Сергеевной дружно, весело — вчера как раз говорил: в праздники ходили вдвоем в ресторан. Вчера Наталья Петровна на эти слова и внимания не обратила, а ночью проснулась, лежала, думала о разном и додумалась: вдруг чего-то обидно стало: кончается жизнь, можно считать и кончилась, теперь уже не жизнь — доживание, и все, вроде, было. А вот ресторана — никогда! Может (даже наверняка), ничего в этих ресторанах особенного нет… только зачем столько народу туда рвется? Все: ресторан! ресторан! Жили в центре, идешь вечером по проспекту, так ведь у каждого-то ресторана очередь. И не то, чтобы одна молодежь, разного возраста люди, есть и пожилые. Значит, стоит зачем-то мерзнуть под дверью?

Все это Наталья Петровна и приготовилась высказать мужу, когда тот начнет над ней насмехаться.

Николай Иванович выслушал жену молча, взглянул с любопытством, пожевал губами, оделся и ушел в парк, играть в свое домино — только коробка с костяшками брякнула, он ее постоянно держал в кармане пальто. Муж ушел, а Наталья Петровна стала мыть в кухне пол и, пока мыла, решила на этот раз ни за что не уступать, всю жизнь уступала. Хватит, ишь ты! У него удовольствие — домино, а и она заслужила, всю жизнь отработала и теперь крутится полный день.

Наталья Петровна выпрямилась, отжала тряпку в ведро, посмотрела в окно, как погода. Ведь простудится в этом пальто, говорила: надо зимнее, не послушал, упрямый баран!

Напротив, у рынка, как всегда стояли старушки, торговали, кто чем. Этим, видно, никогда не холодно, как ни глянешь — всегда тут… А небо-то ясное, к морозу. И дерево, вон, качается, ветер, значит… А ресторан?.. Что ж… Эка невидаль — ресторан! Размечталась. Деньги пушить на старости лет, из ума начала выживать. Дура, ох, дура! Ну и согласится муж, в чем, скажи, пойдешь? Ведь как вышла на пенсию, ничего себе не сшила, не купила. Дома всегда найдется, что трепать, по гостям не больно ходим, а тут надумала: по ресторанам! Вот и правильно, что отругает, нам, бабам, только дай волю. В ресторан ей, артистке республики!

А Николай Иванович взял и согласился!

Как пришел к обеду, сразу:

— Готовься, делай шестимесячную, завтра — в ресторан. В «Весну». Пойдем, посидим, как люди. Не хуже других, заслужили отдых.

За столом — чудеса да и только — сидел веселый, рассказывал:

— Ребята (старики его, доминошники) говорят: а чего? Посоветовали идти в «Весну», это у нас в районе сразу же за парком новый ресторан, летом открыли. Летом был наплыв — не протолкнешься, иностранцев привозили кормить на автобусах, а сейчас народу мало. Я ходил, смотрел — ничего… Говорят, и кормят прилично, и все прочее. Платить — так уж чтоб было, за что! Мне Фокин… ну тот, что с палкой ходит, бывший музыкант, в театре работал… хотя ты не знаешь… так он сказал: «Весна» — ресторан «люкс», высшего разряда.

Весь вечер Николай Иванович был разговорчивый, вспоминал чего-то, как провожали на пенсию Васильева, его друга по работе. Тоже был старшим мастером, только на другом участке. Решили отметить в ресторане, собрали денег, заказали банкет. На банкете том Васильев, вообще-то человек спокойный, вдруг полез драться к Филиппычу, к начальнику цеха. «Ты, — кричит, — жмот, жмотяра! Я молчал, права не имел, а теперь все скажу!» Еле их растащили.

Жалко Васильева — вдруг погрустнел Николай Иванович, — хороший был мужик, справедливый, правду тогда Филиппычу сказал… Я вот не сказал… Филиппыч — то настоящее говно, пускай молодой и с дипломом. Для него рабочий — не человек, а вроде бобика. И меня сто раз дураком выставлял. Надо, скажем, человека оставить на вторую смену, или еще что. Попрошу. Конечно, обещаю заплатить. А Филиппыч потом мне козью рожу: «Не буду платить, меня не спросил, плати из своих».

Васильева Наталья Петровна знала. Пока был здоров, чуть не каждый день заходил к Николаю Ивановичу — жил рядом. И всегда приносил шашки. Войдет, разденется, разуется и прямо в носках — в комнату. И всегда так застенчиво: «В шашульки, как, будем? Ага?» И сразу расставлять, а сам приговаривает: «Шашечки, шашульки, шашулечки».

— Николай Иванович, научи меня в шашки играть, — сказала Наталья Петровна.

Он и не услышал, давал распоряжение:

— Надо в срочном порядке купить новое платье. Выходное, чтоб не стыдно. Раз в жизни ездили к Михаилу, была, как чучело. Кофта какая-то, рейтузы…

Ох. В ресторан, так в ресторан. На следующее утро Наталья Петровна купила себе в универмаге новое платье. Хотела поискать что-нибудь недорогое в комиссионном, Николай Иванович запретил:

— Только новое. В скупку сдают одежду исключительно с покойников.

Шестимесячной завивки Наталья Петровна делать, понятно, не стала, нечего смешить людей. Причесалась, как всегда, гладко, а сзади пучок. Николай Иванович надел черный костюм, накрахмаленную белую рубашку с галстуком. И отправились.

Пустой парк. Красные и голубые флаги шеренгами по обеим сторонам центральной аллеи. Твердый зимний ветер, а с утра было тепло и моросил дождь. Жестяной стук и скрип схваченных внезапным морозом полотнищ. Заиндевевший, похожий на оцинкованное железо асфальт. Громкая музыка из репродукторов — праздничная музыка — медь духовых инструментов. Голые и черные, точно отлиты из чугуна, стволы деревьев, а над ними — синее металлическое небо.

— Вон там, если налево к пруду, наша площадка. Где собираемся, — пояснил Николай Иванович. Жена согласно кивнула. Потом спросила:

— А «Весна эта»? Далеко еще?

— Минут пять, не больше.

…Боится. Николай Иванович видел: боится. Как из деревни… А ведь одно удовольствие таки идти, точно на демонстрации — флаги, музыка и ветер. Он посмотрел на жену. Семенит рядом, лицо озабоченное. Обдумывает, как бы отказаться теперь. Вот бабы!

— Николай Иванович, — робко начала Наталья Петровна, — а может, это… Все же дорого. Погуляем здесь, в саду, и ладно?

— Платье купила? — Николай Иванович строго взглянул на жену. — Купила. И все.

Вообще-то в ресторане оказалось хорошо. Красиво. Сверкают люстры (из чистого хрусталя), занавески голубые, плюшевые, и на креслах такая же обивка. Вдоль стен большие столы, человек на шесть, а посередке маленькие, на четверых. Вот к такому столику Сорокин и привел жену, велел садиться и сам сел напротив.

Наталья Петровна потихоньку приходила в себя. Пока раздевались в вестибюле, ей было стыдно швейцара и гардеробщика, зато Николай Иванович — хоть бы что. (Храбрый какой!) Вошел, со всеми поздоровался, разделся. Потом — к зеркалу. Постоял, вынул расческу, провел по волосам, еще поглядел, посуровел. Вошли в зал и сели.

— Салфетки-то из настоящего полотна, — шепнула Наталя Петровна.

— Это ресторан «люкс», не закусочная, — громко откликнулся муж. Голос был обстоятельный.

В большом зале было тихо и малолюдно, занято всего несколько столов, за одним компания, остальные парочки. Вон мужчина — на вид шестьдесят, не меньше, голова лысая с белым. А тоже с дамой. И дамочка, похоже, не в годах, все крутится да вертится, к Наталье Петровне сидит спиной.

Появился официант, молодой, сытый, в голубом костюме. Сказал «Добрый вечер», положил меню и ушел. Наталья Петровна посмотрела вслед — смешно: идет и задом вертит, будто девка.

Выбирал Николай Иванович долго и степенно. Сперва, надев очки, внимательно прочитал меню от начала до конца. Отметил про себя, что цены — будь здоров (надо бы куда сообщить, чтоб проверили), но решил не жаться, не для того выбрался с женой в ресторан, не копейки считать. Сказал:

— Значит так. Возьмем салат «Столичный», шпроты, две порции. Теперь — селедка. Закуска. Так. Суп — борщ «Московский». На второе бифштекс натуральный с яйцом. Осилим?

Тут как раз подоспел официант, достал какую-то книжечку, карандаш. Стоит, молчит, ничего не спрашивает. Ждет и глядит вдаль. А Николай Иванович, как нарочно, тоже молчит. Наталье Петровне опять стало стыдно, вдруг подумалось: плохо одета. И ногти страшнее, а у этого, у официанта вроде маникюр. И вообще чуть не духами пахнет. Сжала руки, подобрав пальцы.

Николай Иванович смотрит в меню, официант смотрит по сторонам. И нехорошо как-то смотрит, будто помирает с тоски или живот у него заболел.

Наконец Николай Иванович поднял голову, продиктовал, что принести, добавил еще сладкое — компот из слив. Официант ножками лакированными переступил, пошевелил губой:

— Что пить будем?

— Ага! — согласился Николай Иванович. — Это я, значит, про самое главное забыл. Упущение в работе…

— Водка? Коньяк? — перебил официант и вздохнул. Да так жалобно, с надрывом.

— Пива пару бутылок. «Жигулевское» есть?

— Пиво, прошу прощения, не у нас. Тут неподалеку. В бане.

Официант сказал это очень вежливо и негромко, но Наталье Петровне сразу стало жарко.

— Тогда лимонад, — отрывисто произнес Николай Иванович.

Официант пожал толстыми плечами, однако записал. Живот у него, видно, с каждой секундой болел сильнее.

— Что для… дамы? — спросил с запинкой.

Николай Иванович не понял, молчал, и он повторил громче, обращаясь на этот раз к Наталье Петровне:

— Тоже… воду пить будете? Или как?

— Я… мне… — смешалась Наталья Петровна.

— Ладно, — буркнул муж, — красного тогда дайте. По бокалу. «Три семерки».

Официант медленно потащил вверх тонкие (никак, выщипанные?) брови и горестно сказал, что бокалами подается только шампанское, что же касается этих… семерок, шестерок или как там, то он, конечно, извиняется, но не имеет понятия, о чем речь.

— Пускай шампанское, — кивнул Николай Иванович, — без разницы.

Официант трухляво так хмыкнул, пошел. Остановился возле двух других парней в таких же голубых костюмах, что-то им начал говорить, те заржали и уставились на Николая Ивановича.

Наталья Петровна чуть не плакала. Как он с мужем разговаривал, паршивец, сопляк пакостный?! Наел тут ряху, вертит задом вокруг столов, а человек — постарше его, полвека отработал на производстве, отвоевал. На заслуженном отдыхе! Он-то, щенок, ясное дело, все рассмотрел, и что костюм не модный, и галстук, поди, не по-ихнему завязан.

Николай Иванович молчал, и Наталья Петровна сильно забеспокоилась:

— Ну и черт с ним! Не мы для них, они для нас, — зашептала она, наклоняясь над столом и вытянув шею, — ты погляди лучше, — вон, эти. Он старик, а она молодая. Сразу видно, не жена. Смотри, смотри, кольцо на руке! Никакой совести у людей…

Он даже головы не повернул в ту сторону. Взял крахмальную салфетку и положил себе на колени.

Приплыл официант, принес закуску, вино, лимонад. Пока расставлял, шевелясь возле них, Наталья Петровна вся съежилась.

Николай Иванович выпил без слова, не закусил даже. Наталья Петровна тоже отхлебнула шампанского. Холодное и какое-то… кислое — не кислое, а горло дерет.

— Разбавляют, — сказала. — Воруют, паразиты.

И посмотрела мужу прямо в глаза. А он на ее взгляд не ответил. Взял шпротину и стал жевать.

Когда человек нам безразличен, заботы его, обиды и даже несчастья всегда кажутся пустяком, ерундой, а переживания — глупой паникой.

«Из мухи — слона», — бодренько успокоим мы себя, выслушав его скрипучие жалобы и рассеянно покивав в ответ. А еще добавим: «Ничего, переживет» (или на возмутительном воляпюке, так ненавидимом нашей Елизаветой Григорьевной: «перетопчется»). В общем, чужую беду руками разведу…

Но Николай-то Иванович жене своей был не чужой, вот в чем штука, и ей от него жалоб не требовалось, достаточно посмотреть в лицо, и как дрожит рука, когда он тянется вилкой за шпротами.

Боже ты мой! А как радовался, когда собирались, готовились, да шли сюда! Теперь молчит, брови сдвинул, глаза в скатерть.

В безмолвии съели они закуски и остывший борщ. Наталья Петровна сама не заметила, а допила шампанское. Вкуса сейчас уже не было никакого, но голова сделалась тяжелой. Колю, Колю-то до чего жалко, прямо душа надрывается!

Мрачно было кругом. Откуда-то дуло по ногам, а баба за соседним столом пересела к хахалю, и стало видно, что она совсем молодая, моложе Миши. Придвинулась к старику бок-о-бок, и он безо всякого стыда гладил ее по ляжке.

Николай Иванович замер над пустой тарелкой.

«Хоть бы скорее второе, и конец, — почти молилась Наталья Петровна. — Только скорей бы».

А свиненок этот ходил мимо, таскал подносы, будто не видит, что люди час битый ждут.

Зал тем временем пошел заполняться, свободных мест уж и не осталось официанты забегали резвей.

— Простите, сигаретки не найдется?

Тот лысый козел, что тискался за соседним столом, был теперь рядом, обращался к Николаю Ивановичу. Вежливый такой, голову наклонил, улыбается.

Знала Наталья Петровна, ночью разбуди, как всегда ведет себя муж в подобных случаях: отвечает солидно, с прищуром: мол, сам не курю и вам не советую. А тут… Что такое? Вскочил, сияет, суетится:

— У меня, извиняюсь, курева нету, не употребляю, к большому сожалению, хотя сейчас с удовольствием за компанию бы, вот ведь, а? А может, попросить, они и принесут? А? Да вы присаживайтесь… — и уж стул пододвигает, точно другу-приятелю. А тот не дослушал, поглядел, как на ненормального, повернулся и отошел.

Николай Иванович покраснел, постоял-постоял и сел на место. А официант побежал, вроде, к ним, да вдруг — шасть мимо. Морду отвернул и ни грязную посуду со стола не собирает, ни второе не подает. Брезгует. Для него, сопляка, людей, которые ему в родители годятся, и нету вовсе.

Хватит! Наталья Петровна встала.

По ковровой дорожке ступала она неверным шагом, внимательно глядела вниз, чтобы не споткнуться. Шлак двери, где за письменным столом важно, точно в конторе, сидела женщина в коричневом костюме, здешняя, видать, начальница — лицо полное, белое. И телефон рядом. Возле женщины, сложив на груди руки, стоял этот самый подлец — официант. Стоял и ничего не делал, так бы и убила!

— Молодой человек, — позвала его Наталья Петровна. Голос у нее задребезжал, она откашлялась и ясно повторила: — Молодой человек, иди-ка сюда!

Он обернулся, по-давешнему стал подымать свои бровки, на Наталью Петровну глядит, будто она ему мышь или какой паук. От этого взгляда в груди у нее задрожал холодок, а потом сразу разлился жар, стало печь, словно натерли «тигровой» мазью от радикулита.

— Ну, — спросил официант.

— Не нукай, не запрягал! — громко оборвала его Наталья Петровна, смутно вспомнив мальчишек из детства.

Придвинувшись к столу вплотную и обращаясь только к начальнице, сказала, что она — советский человек и безобразий тут не потерпит, они с мужем рабочие люди, не хуже кого, чтобы всякий молокосос изгилялся, ведет себя, как фашист, рожу кривит на людей второго два чала не дождешься, а для других и уважение, и обслуживание, только пришли. А уже все на столе, им — что угодно, а этот водку навязывает, давайте сейчас жалобную книгу!

— Что, бабуся, перепила? — лениво заквакал официант. — Не можешь пить, сиди дома. Мы ведь, чуть чего, и милицию…

— Ты, Вова, тихо, — цыкнула на него начальница, — иди, работай. А вы… — тут она на секунду запнулась, — вы, дама, не нервничайте, зачем, миленький, здоровье — одно. И зачем сразу — жалобы? На Володю обижаться не надо, его сегодня тут расстроили…

— А мне какое дело? — разозлилась Наталья Петровна. — Его расстроили, так он будет на людей плевать? Я его так расстрою! Я все вижу. И напишу! Другим — что хочешь, обслуживание. А простому человеку, раз в жизни пришел… Хамит безо всякого уважения. Ему — кто водку не заказал, тому в лицо можно плевать?

— Дама, дама, не переживайте! — начальница встала и проворно выбралась из-за стола, оказавшись низенькой и толстой. Смотрела она ласково, улыбалась большими яркими губами, — вы только скажите, чего желаете, мы сейчас обслужим. Моментально, я сама прослежу. Ладненько? И — какая водка, что вы?

— А такая! Сами знаете, какая! Чтобы денег побольше взять! Я в газету… — Наталья Петровна уже не могла остановиться. — Ресторан называется. Чего смотрите? Я все знаю. Главное дело, простому человеку с тоски помереть можно, все сидят по углам и шу-шу-шу, всем на всех наплевать, как в Америке. Ни культурника… ничего…

— Гражданочка, вы о чем? Дама! Какие… — совсем уже опешила начальница. — У нас ведь… это… Вот погодите, придет оркестр…

— Сдался мне ваш оркестр! — врезала ей Наталья Петровна, — Обеспечьте, чтобы все, как другим, и без хамства, и борщ у вас хуже помоев!

Она повернулась и, гневно ступая, зашагала к своему столу. Все смотрели — ну и пусть смотрят! За спиной остался полуоткрытый рот начальницы, три золотых коронки и крашеные губы, которые, сморщившись, стали похожи на двух жирных гусениц.

Когда Наталья Петровна вернулась к мужу, тот встретил ее тусклым взглядом, пробормотал сквозь стиснутый рот: «Позоришь, деревенщина», и опять замолчал. Это было злое, яростное молчание, и она сразу вся вспотела, особенно ладони, а носовой платок остался в кармане пальто. У Николая Ивановича не попросишь, салфетку взять постеснялась, вытерла руки незаметно о край скатерти. Истратив на скандал и без того небольшой запас сил, Наталья Петровна сидела теперь без мыслей, хотела только одного: оказаться дома. По телу липко растекалась холодная, тоскливая слабость, в голове гудело. Все, что было дальше, она потом и вспомнить не могла по порядку, были в памяти проломы, куда ухнули без остатка целые куски времени, события и даже лица. Ни за что, например, не могла бы она рассказать, что за физиономия была у нового официанта, — Вова больше не показывался, — а от новенького в памяти остался только белый пробор, ловкие руки (на одном пальце толстый перстень с буквами), да еще усики. Усики эти похожи на галстук-бабочку… — но, возможно, что никаких усиков не было и в помине, а вот галстук-бабочка, действительно, был, но не у него, а на белой груди невесть когда и невесть откуда взявшегося музыканта в конце зала.

Официант разом смел грязную посуду и крошки, стремительно принес второе.

Наталья Петровна заторопилась было со «спасибо», но муж коротко на нее взглянув, велел:

— Двести «Московской». И закусить. Рыба есть?

Рыба? Наталья Петровна так и обомлела, однако голоса не подала и кажется, за весь вечер больше рта не раскрыла, хотя рыбу он и дома-то не ел, боялся костей. Да что рыба!

Но — водка?!

Ну, официант, ясно: «бу сделано». И сразу (или раньше? Нет, с ним вместе) подошла к столику длинная, вихлястая девица. Волосы белые от химии, глаза накрашены, а возле глаз — блестящая какая-то чешуя, вроде нафталина. Или будто она личиком своим чистила рыбу.

Показав ей свободное место за столом, официант что-то, вроде, произнес, не то «скоро заканчивают», а может, и не так, но когда девица уже взялась за спинку стула, Николай Иванович четко и громко заявил: да, свободно, но зря не рассчитывайте, я скоро уходить не собираюсь, еще посидим, вот так вот! После чего опять круто посмотрел на жену, и Наталья Петровна почувствовала, что руки снова мокрые, да уж бог с ними, с руками, а и лоб, и шея, и даже спина. В глазах залетала белая мошкара, и, не глядя на мужа, она с трудом поднялась и мелко заспешила к выходу в вестибюль.

…Дальше в памяти идет пропуск, глухая чернота, и прямо из нее вплыла она в светлую, благоуханную тишину с уютным плеском воды. Вода падает из серебряного крана в голубую чашу, мягко светятся драгоценным светом розовые плиты стен, мерцают зеркала, а Наталья Петровна сидит, сладко расслабившись, одна на узком диванчике. Она только что с удовольствием вдоволь напилась из-под крана и теперь глубоко вдыхает этот душистый покой…

Минут через двадцать, вернувшись к столу, она увидела Николая Ивановича — глаза соловые, пиджак нараспашку, галстук сбоку, сам веселый, смеется, что-то рассказывает, и эта, чешуйчатая, тоже хохочет.

На жену Николай Иванович сперва посмотрел с интересом, точно не признал. Потом уж пробурчал: «Явилась, не запылилась». Но без злости сказал, слава богу. И отвернулся, дальше говорит:

— Ну, значит, пошли они, ясно куда — к соседке. И, понятное дело… это самое … отомстили.

Девка так залилась, что чуть не сбила со стола тарелку, и Наталья Петровна подумала: вот ведь, расколотит, а кому платить?

— Отомстили, значит. Потом, через час, она, соседка, опять к нему: «А давай еще раз… отомстим!» — Николай Иванович опять засмеялся, девица — само собой. Откинула голову, рот разинула, как петух. Или как давеча здешняя начальница. Разинула, а сбоку одного зуба нету, щербатая.

— А он… он… — закончил Николай Иванович, крякнув, — он ей: «А я не злопамятный». Вот так.

Николай Иванович налил, расплескивая, девице, себе, а потом (вспомнил) и Наталье Петровне. Спросил:

— Выпьешь с нами? Вот и Наташа приглашает.

Она не ответила, только головой покачала… А ведь саму-то ее он только в первый год, когда познакомились, называл Наташей… Потом, как поженились, сразу стала Натальей, родился Миша — «мать», ну, вроде шутки — молодая еще была. А в последние годы? Нет, никак не звал, как-то обходился.

Наташечка хвать рюмку — и нету. Не поморщилась, будто ей вода. Сказала: «За все хорошее!» и дальше давай болтать. Все про какого-то профессора иностранных языков, как она с ним познакомилась у гастронома:

— Я сразу, на улице еще внимание обратила: мужик с бабками — дубленка, шапка из соболей, кейс — «дипломат»… нет, я не почему-либо, не подумай. Ну, зашли в магазин, я сперва всегда через гастроном пропускаю… нет, Коля, я не алчная, но для меня, если мужчина жадный — всё! А здесь я приятеля жду, а ты на дядьку моего похож, на дядю Леву, он в Москве живет, академик…

Голос у Наташечки был хриплый, говорила она скоро, так что разобрать можно было не все. Тем более, заиграл оркестр.

…Стало тепло и спокойно. Сквозь музыку монотонно доносилось: «Пришли к нему»…

Куртка замшевая… шампанское три бутылки, … конфеты ассорти, нет, ты представляешь, Коля?.. Ну, упакованный мужик, я тебе сразу скажу… Упакованный! В ванной одной косметики рублей на пятьсот…

Хорошо-то как, господи! И голова совсем прошла…

Наталья Петровна открыла глаза. Она была одна за столиком, музыка играла что-то грустное, задумчивое. Медленно двигались пары, а среди них ее Николай Иванович. Спина прямая, лицо молодое, гордое. Наташу держит культурно, выше талии.

Музыка затихла. Подошли Николай Иванович с Наташей. Муж аккуратно спросил Наталью Петровну, не скучала ли одна. И пошутил:

— А то можешь меня пригласить. На «дамское танго». А надоел за сорок лет, так вон хоть его. — И показывает на старого козла, что обнимается с чужой женой за соседним столиком. Наталья Петровна заулыбалась, опять головой помотала, а Наташечка ей рыбы накладывает. Говорит:

— За ваше доброе здоровье, бабуля. Хотите. Я вам сейчас одно стихотворение расскажу? Мне знакомый артист читал, мой друг, из Большого театра, я попросила слова записать.

Стихотворение было хорошее. И печальное такое: как одна женщина сочиняет письмо, что никак не может забыть про свою любовь, и что отдаст се, чтоб только быть его рабой или верной собакой, Дианкой зовут, говорит, «которую ласкаешь ты и бьешь».

Наталья Петровна вытерла слезы.

Оркестр отдохнул, опять заиграл. Танец был веселый, парочки задергались, как клоуны, а Николай Иванович прямо со стола пошел вприсядку. Потом их с Наташечкой совсем не видно стало в толкотне, зато Наталья Петровна долго смотрела, как пляшет греховодник с соседнего стола. Вот уж верно, что козел: скакал на одном месте, а в зубах — столовый ножик.

Музыка все играла и играла без перерыва. А Наталья Петровна устала очень, веки стали тяжелые. И все пропало.

Сон был глубоким и легким. И прервался так же внезапно, как наступил.

Посуда со стола вся была уже убрана, а в зале тихо — музыканты ушли. Наталья Петровна огляделась: мужа нигде не видно.

Народу в зале поубавилось. Между столами двигались официанты — меняли скатерти, уносили тарелки. Наталье Петровне вдруг сделалось страшно, так и увидала, что Николай Иванович не придет, а она все будет сидеть и сидеть одна, а потом та, коричневая начальница, потребует расплатиться, а у нее ни рубля, только в пальто, в кармане, мелочь. И номерок — у Николая Ивановича.

Наталья Петровна побрела в вестибюль. Хотелось опять укрыться в туалете, где так тепло, красиво, и нет никого.

В вестибюле было темновато и холодно. Наталья Петровна чуть не ткнулась в большое зеркало, спутав его с дверью. Из зеркала на нее глянула страшненькая старуха в мятом платье. Вся седая, волосы редкие, одна прядь выбилась и чудно торчит вбок.

Наталья Петровна пугливо покосилась на гардеробщика, на двух молодых парней, что курили у будки телефона-автомата, но никто из них в ее сторону не смотрел.

И тут она увидала мужа. Николай Иванович быстро вошел с улицы. Без пальто, пиджак накинут на плечи, лицо бледное все в каплях воды, а на волосах, на плечах — снег. Наталья Петровна шагнула навстречу, он стал обходить ее, как чужую, двинулся мимо, но она схватила его за рукав.

— А?! — Николай Иванович вздрогнул, остановился. — Чего тебе? — глаза были совсем красные, и дышал, точно температура, часто и с хрипом.

Домой добирались больше часа. Муж еле переставлял ноги, все останавливался, чтобы отдышаться. Ветра не было, шел снег, крупный и редкий. Под ногами чавкало. У выхода их парка Николая Ивановича стало рвать, он согнулся, держась рукой за дерево.

Дома Наталья Петровна раздела его, уложила, принесла в бокале воды. Он попил, ничего не сказал, только по руке ее погладил. Ласково так.

Ночью она никак не могла заснуть, Николай Иванович сильно храпел на своей кровати. А когда открыла глаза, было уже совсем утро. И очень тихо…

В комнату вовсю светило солнце, потому что с вечера Наталья Петровна забыла задернуть занавески. Ярко освещенный, Николай Иванович лежал на спине. Он уже успел остыть.

Молчание в доме без Николая Ивановича стало другим — пустым и гулким. Сам с собой Наталья Петровна теперь не разговаривала. Зато часто говорила с мужем, когда про себя, а бывало, что и вслух. И с мертвым Николаем Ивановичем говорить ей было легче, чем с живым, он в ответ не хмурился, не обрывал, не уходил, не дослушав, в парк играть в свое домино.

— Что ж Коля… — рассуждала Наталья Петровна, сидя напротив включенного телевизора. — Жил ты по-хорошему, вот и помер легко, легче не бывает.

Николай Иванович соглашался. — Легко, потому что во сне. Прямо сказать, повезло, главное — испугаться не успел.

— Повезло, — вздыхала Наталья Петровна. У нее-то все это было еще впереди, кто знает, как там получится, может, и с муками… — Тебе хорошо, ты уже, как сам, — помнишь? — говорил про Васильева, — «отстрелялся»…

Не раз Наталья Петровна вспоминала тот, последний вечер. Не будь его, не пойти они тогда в ресторан, верно, и пожил бы Николай Иванович еще не один год…

…А может, и не пожил бы, это уж — как судьба… И тогда не пришлось бы ему посидеть в красивом зале, потанцевать напоследок с молоденькой. Теперь Наталье Петровне казалось: все было хорошо в ресторане. Сиди себе. А тебе еду на подносе подают. И музыка. А в туалете, как в царском дворце. Помнила она это. Это, а не хама-официанта, не скандал, что сама и устроила, не то, как сидела одна за столом, ждала и боялась, что муж не придет. Вот сейчас он и вправду уже не придет…

Девку ту, Наташечку с рыбьей чешуей, она тоже вспоминала. Несчастливая, видать. И на внешность… Ничего особенного, если вглядеться, ты, Коля, как считаешь?

Николай Иванович и тут был согласен, и тогда Наталья Петровна справедливо замечала, что стихи Наташечка рассказывала тогда очень душевные. Как там? «Верным псом твоим, Дианкой..?» — «…Которую ласкаешь ты и бьешь», — с улыбкой подхватывал Николай Иванович. И лицо у него делалось такое, как сорок лет назад, когда только познакомились на танцах в госпитале, он там лежал после ранения, а она работала санитаркой.

По субботам приходил сын. Наталья Петровна готовилась заранее, жарила котлеты, пекла его любимый пирог с капустой. Этот пирог и Коля любил, покойник.

Михаил садился к столу, медленно кивал головой:

— Та-ак. Пирог. Это хорошо. Котлеты. Будем пробовать.

Спросишь, что на работе, или про здоровье Людмилы Сергеевны, он: «Нормально». Последний раз, правда, сообщил: приехала теща, будет теперь с ними жить.

В конце февраля Наталья Петровна выкрасила в комнате паркет масляной краской — красиво. Давно мечтала, да муж не разрешал: «Паркет положено мазать исключительно мастикой».

На краску ушли последние деньги. И войти в комнату нельзя было двое суток, пришлось даже спать на кухне. Когда пол высох, Наталья Петровна расставила вещи. Все по-новому, а кровать Николая Ивановича разобрала и по частям вынесла во двор.

Старая была кровать. На ее место Наталья Петровна передвинула свой диван. Потом постелила на стол чистую скатерть, в общем, навела красоту.

И тут выяснилось, что денег просто ни копейки, а есть нечего.

И делать тоже нечего.

В комнату светило солнце, совсем уже весеннее. Но оно было там, за стеклом, а Наталья Петровна — здесь, в своей отдельной квартире со всеми удобствами…

Она упрямо протирала и без того чистое окно, а сама глядела на всегдашних старух, собравшихся на другой стороне улицы. Все, как одна — высокая, толстая и маленькая, сгрудившись, что-то обсуждали, длинная аж руками взмахивала. Потом толстая заковыляла белыми сапогами и скрылась в воротах рынка. Вернулась через минуту с каким-то кульком, и они опять собрались все вместе. Наталья Петровна пригляделась: так и есть, едят! И ей вдруг до смерти захотелось жареных пирожков с мясом, горячих, тех, что продают на улице с лотка. Она вышла в переднюю. В пальто завалялось тридцать копеек медью. Наталья Петровна задумчиво открыла стенной шкаф. Там висело осеннее пальто Николая Ивановича, совсем уже старое, но теплое, в нем муж обычно ходил в парк. Она сунула руку в карман.

Когда она подошла и встала сбоку, старухи смолкли и переглянулись. Маленькая, курносая, все тянула шею, любопытствовала, что за коробка в руках. Потом, шмыгнув носом, отошла, и они, все трое, принялись шептаться, хмуро косясь на Наталью Петровну — точь-в-точь девчонки, не желающие водиться.

Появились две женщины, стали рассматривать кружевные салфетки, и старухи тотчас разошлись, каждая заняла свое место. А маленькая все поглядывала, наконец не выдержала, придвинулась, и тут же Наталье Петровне стало известно, что Вера Павловна «вон эта, толстая дурочка, коврик вязаный подобрала гдей-то на помойке, намыла и продает, а сама — ну ниче не умеет, ми-ила моя, только ныть да хвалиться, какая она умная да толковая, все мужика своего посадить грозится, мне говорила — пойди свидетелем, да пойди, деньги заплачу, скажешь — сама видала, как он на стенке хулиганское слово мелом писал, и-и, что ты, мила моя, я утром встала, Павлика умыла, побрила, кушать дала… Па-авлик! Выди, говорю, со снегу, нечистая сила!»

Старуха срывается с места и, ловко шмыгая между машинами, бежит через улицу. И вот она уже там, напротив, — тащит за руку из сугроба громоздкого, рыхлого мужчину лет тридцати в черном пальто и шапке с опущенными и завязанными под подбородком ушами.

— Чеканутая, никаких нервов не хватит, — тотчас слышится сбоку. К Наталье Петровне подступает толстая Вера Павловна. И Наталья Петровна соглашается с готовностью — да, мол, конечно, при таком движении попасть под машину ничего не стоит, и скользко к тому же, просто ужас какой!

— Гос-споди! Домой поволокла, ноги сушить, — всплескивается Вера Павловна. — Сколько раз я ей: сдай ты его в дом хроников, сдай, ведь ненормальный же, психованный, обуза какая, не телефонный разговор! Врет, будто места нету, я узнавала — есть!

— Оставьте Ольгу в покое! — строго обрывает Веру Павловну высокая в пуховом платке. — Для вас он «психованный», а для нее — ребенок. Не та мать, которая родила, Ольга нянчит Павлика со дня его рождения, в нем — ее жизнь. Не станет Павлика, умрет и она. — Высокая с негодованием поводит горбатым носом и отворачивается.

— А Павлик, он — разве… — Наталья Петровна в ужасе.

— Ага! Идиотик! — радостно подтверждает Вера Павловна. — Сроду такой уродился. Отца нету, мать, говорили, в сорок лет померла от сердца. И помрешь с таким. Их бы сразу… усыплять или как, а Ольга, дура-то, и кормит, и водит, а ведь никто она ему, нянька! У самой пенсия — смех один, жрать нечего… А Лизавете только бы всех учить, училка-змеюга, — шепчет Вера Павловна, — других учит, а с родной дочкой ужиться не может. Ну пря-а-мо! Всю пенсию, сто рублей, внуку отдает дочке назло. Не страх? Портит парня, дочка стервеет, ругается… А и то сказать — «дочка»! Другая дочка хуже любой сучки — не телефонный разговор! Мой-то придурок — тоже… Вот посажу его, я уж знаю, как, продумала, я — такой человек, ума палата… Вся заболела на нервную систему из-за этого сволоча. А хочешь, бери мой коврик? Бери, мне не надо! Ты вот стоишь, а как не продашь свою вещь? Бери, я женщина практичная, у меня еще есть!

Наталья Петровна слушает вполуха, ей хочется рассказать о своем — что жили хорошо, а сын не забывает, приходит каждую неделю… Но подумают: нахалка, не успела прийти, познакомиться… Вот если завтра… А вязаные коврики… Вязать их, скорее всего, дело совсем не сложное. Надо бы попросить Ольгу, пусть покажет, она умеет, наверное. Или Елизавету Григорьевну. И крючок дома есть, в шкафу, в коробке.

…Сейчас бы купить пирожков, да неудобно — на всех денег не хватит, а одна не станешь есть. Домино, конечно, никто не возьмет. Что ж… Надо Ольге его отдать для Павлика, пусть играет.

А солнце здесь, хоть и холодное, но веселое, живое.

«Звезда» — 1989. - N 4.