Глава первая
Чепуха, ерунда и чушь снились Алексею Петровичу Костылеву в ночь на второе января восемьдесят второго года: будто он в бане проводит инвентаризацию. Ходит в выходном костюме среди голых и считает тазы.
От жары Костылев проснулся. За окном – сухая плотная тишина. В соседней комнате, где спят жена и сын, тоже тихо. Никакой бани.
Бани-то нет, но почему так жарко? Батареи что ли раскочегарили? А может, заболел? Ну конечно – вчера простудился, и вот теперь температура… Костылев дотронулся до лба.
И тут же понял: и жара, и тишина, и мысли про болезнь – все это опять сон.
Медленно и вдумчиво он потрогал лоб еще раз.
И сразу вскочил, босые ноги брякнули о паркет, разъехались, и Костылев с грохотом рухнул на пол.
Вскрикнул за стеной сын. Зашлепали частые босые шаги жены. Зажглась люстра, в ее ослепительном, невыносимо ярком свете Костылев сидел посреди комнаты в одних трикотажных белых трусах. Все его тело покрывала густая рыжая шерсть. Возле правого бедра вальяжно разлегся довольно длинный ворсистый хвост с кисточкой, по виду напоминающей бритвенную. На лбу красовались небольшие, но крепкие рога.
Ну вот! Я так и знала, – всхлипнула жена, – доигрался.
Костылев встал. Осторожно ступая копытами, точно на нем неудобная тесная обувь, процокал в переднюю к трюмо. Долго стоял там, плавно поворачиваясь то правым боком, то левым.
Шерсть блестела и переливалась. Красивая, в общем, шерсть. Как у псов породы чау-чау. Хвост свисал почти до полу. Костылев попробовал пошевелить им. Получилось.
Утром вызвали врача – не идти же в таком виде на работу! Да и вообще непонятно, что это все означает, и как теперь жить. Пока что Верочка, позвонив от соседки в поликлинику, собралась к матери отвозить Петьку. С мужем она была суха и скорбна, на вопрос, в чем дело, ответила, что навряд ли какой женщине понравится быть женой чёрта.
– Чёрта?
– Ну, а кого еще? Кого? Посмотри в зеркало еще раз! Это… это подлость! Такие вещи могут случаться только с тобой.
– Да почему?
– Потому что ты… такой.
– Какой – такой?
– А вот такой. Не как люди! И нашим, и вашим. Я же не превратилась в чёрта, правда? И никто не превратился.
Выдвинув этот удобный аргумент, она оделась и ушла, уведя сына. Даже проститься не дала: «Нельзя. Папа очень болен, он заразный».
Оставшись один, Костылев стал исступленно думать. Врач врачом, а не попробовать ли самому? Но как? Рога что ли пилить? Копыта обрезать? И шерсть… Допустим, состричь ножницами, а потом бритвой… Год провозишься. А хвост? Операция? А если опять все вырастет? И что – все снова? Интересно, что имела в виду жена? И, действительно, почему именно с ним? Без причины ничего не случается. Все ведь было нормально, даже хорошо, особенно декабрь: предзащита с блеском, никаких замечаний, профессор Беляев сам – никто не верит! – предложил себя в оппоненты. Престижный журнал принял две статьи, одна уже в наборе. Даже выдвинули опять на доску почета, хотя портрет руководителя группы, и. о. старшего научного сотрудника Костылева А. П. там уже провисел целый квартал.
Но дело, конечно, не в досках. Может, чересчур гладко все шло последнее время? Подозрительно гладко, катилось, как по рельсам. А Вера? Почему все-таки она… «И нашим, и вашим» – что она имела в виду, неужели опять историю с техником Митиной? Митина, конечно, не премию заслужила, а выговор, если не хуже. Завалила ему опыты, наврала в расчетах, занималась в рабочее время чёрт-те чем: то обзванивала аптеки, то по полдня отсутствовала, доставала дефицит. Если бы не Лена Клеменс, лаборантка, отработавшая за нее два выходных, сидеть бы без премии всей лаборатории.
Костылев потом, когда премию распределяли, колебался-колебался, да и выписал Митиной двадцать пять рублей (чёрт с ней, мать-одиночка), а Сидоров, начальник, тут же вычеркнул: «Это еще что за гнилой либерализм? Поощряешь бездельников, у нас тут не собес».
В день выплаты Костылев пошел в кассу первым, взял свои семьдесят пять рублей и дал из них двадцать пять Лене Клеменс для Митиной. Попросил сказать, что получил премию за себя и за нее. Митина деньги взяла. Зачем-то бегала в кассу выяснять. Не выяснила. Работать с этого дня стала еще хуже, а на Костылева посматривала подозрительно и исподлобья – может, вообразила, что он часть ее премии прикарманил? Сидоров, который каким-то образом всегда все узнает, обвинил его в беспринципности. А Верочка, когда Костылев ей рассказал, тут же обиделась: быть хорошим для всех без разбора – дело, конечно, похвальное, если не за счет собственного ребенка, которому не на что купить шубу… и т. д., и т. п.
Было это три месяца назад, а она все еще помнит… Да. Но что делать, делать-то что?
Размышления Костылева были внезапно прерваны звонком в дверь. Он набросил халат и ковыляя пошел открывать. Врачиха была маленькая, коренастая, в круглых доисторических очках. Очень хмурая.
Сунув пальто Костылеву, но глядя при этом мимо него, она громко зашагала в комнату, не выразив никакого желания помыть руки и оставляя на полу здоровенные куски снега, смешанного с песком и чем-то черным, похоже, мазутом. В комнате сразу села к столу и принялась раздраженно рыться в громадной хозяйственной сумке. Вынув оттуда курицу, бросила ее на стол. Курица немного поскользила, царапая когтями полировку, и остановилась у самого края, непристойно раскинув голые синеватые ноги. «Наверное, все же петух», – отводя глаза, утешал себя Костылев. А врачиха, между тем, вываливала на стол горы разных листков, мятых бланков, карточек и, наконец, извлекла фонендоскоп. Только тут она раздраженно взглянула на Костылева и приказала:
– Раздевайтесь!
– Видите ли… – промямлил он, еще глубже запахнув полы халата. – Я… как бы вам это…
– Раз-де-вай-тесь! – сержантским тоном повторила докторша, впихнув концы фонендоскопа себе в уши.
Костылев судорожно сбросил халат. На докторшином лице появилось выражение крайнего негодования.
– Больной, – сказала она, – уважайте мое время.
– А я… А я что? – потерянно бормотал он, топчась перед докторшей. Копыта клацали, но она на них не смотрела. Нет, она смотрела в глаза Костылеву и медленно делалась багровой.
– Свитер! Снимите ваш свитер, наконец! Вы что, издеваетесь?
И докторша больно ткнула пальцем в грудь Костылева.
– Это не свитер! Это… волосяной покров! – жалобно закричал он. – Шерсть! Понимаете, мех!
Несмотря на заткнутые уши, докторша услышала и во взгляде ее появилось омерзение.
– Мужчины… – процедила она с брезгливостью. – Ладно, дышите!
Она прослушала грудь и спину Костылева («Не дышите!») велела лечь и стала мять живот («Болит? Не болит?»), потом заставила открыть рот и поморщилась, когда Костылев сказал: «А-а». Действовала докторша торопливо и нервозно, но Костылев покорно выполнял все указания, не смея проронить ни слова.
– Так на что вы, собственно, жалуетесь? – надменно спросила она, выдернув из ушей трубки, садясь к столу и с невероятной скоростью исписывая какой-то листок.
– Но… как же? Вы же видите… Вот, хотя бы хвост…
– Боли в хвосте, – кивнула докторша, продолжая строчить. – К хирургу!
– Он не болит, – робко возразил Костылев.
– Так что же вы мне голову морочите? Больничный понадобился после праздников? Больничного не дам. В легких чисто, зев нормальный, пульс удовлетворительный. Не надейтесь.
– Помилуйте! – взмолился Костылев. – Как это «не надейтесь»? Я же не могу явиться на работу с хвостом! Понимаете?
– А я русским языком: к хирургу! Как вам не стыдно, гражданин? Вызвали врача с нормальной температурой и скандалите!
– Доктор! – возопил Костылев в отчаянии. – Да вы посмотрите на меня! Ведь еще и рога! А копыта? Как вам нравятся эти копыта?
Он по-футбольному задрал ногу, докторша шарахнулась и чуть не упала со стула.
– Действительно… – наконец проговорила она, протягивая руку и опасливо касаясь копыта. – Ну… не знаю. Окостенение стопы… Давно это с вами?
– Сегодня ночью!
– А раньше? Бывало?
– Никогда!
– Так… Ну, а в семье кто-нибудь?..
– Что?
– Страдал?
Костылев помотал головой.
Докторша интенсивно поскребла подбородок. Взяла бланк и стала выписывать направление на анализ мочи. Бросила. Еще посидела. Высморкалась. Зачем-то потрогала за лапу своего петуха.
– Знаете, – сказала она, – это… казус. А у меня еще двенадцать вызовов.
– И у вас нет… никакого объяснения? Хотя бы предположительно? – спросил Костылев. – Как бы вы это все назвали? Короче говоря, отчего это? И… кто я теперь?
Тотчас вскочив со стула, врачиха схватила петуха за шею и упихнула в сумку. Потом принялась, сминая, заталкивать туда бумаги. Два раза дернув «молнию», которая не застегнулась, она вдруг зорко посмотрела на Костылева и отчетливо произнесла:
– Впутать меня в это дело вам не удастся. Понятно?
Костылев молчал.
Докторша решительно направилась было к выходу, но передумала, вернулась к столу, полезла в сумку, долго копалась там (куриные лапы со скрюченными пальцами и антисанитарными когтями свирепо торчали наружу), вынула бланк и быстро его заполнила. После чего, оставив бланк посреди стола, величественно удалилась в переднюю. Костылев заковылял следом, подал пальто.
– Это на Сосновой, – буркнула докторша уже в дверях. И добавила:
– А на больничный все равно права не имеете, поскольку весьма даже трудоспособны.
Костылев запер дверь и побрел в комнату, при этом дважды поскользнулся и нецензурно обругал копыта.
Бумажка, оставленная врачихой, оказалась направлением в ветеринарную лечебницу к специалисту по крупному рогатому скоту. Находилась эта лечебница на Сосновой улице – в прошлом году теща возила туда своего кота Барнаула. Кастрировать… Костылев скомкал направление и бросил в мусорную корзину. Потом открыл форточку: в комнате стоял какой-то ядовитый химический запах.
На работу он поехал на такси. Шоферу объяснил: к врачу, и тот кивнул, поглядев с сочувствием. На голове Костылева колом торчала шапка, копыта прятались в старых, растоптанных валенках с галошами – теща ходила в них гулять с Петькой. Шею он плотно замотал шарфом, хвост шел вдоль левой штанины, мешая сидеть.
В лаборатории только что кончился обеденный перерыв. В комнате было двое. Младший научный сотрудник Сергей Гуреев строго сидел над выдвинутым ящиком письменного стола, где лежала раскрытая книга. Это был, конечно, какой-нибудь дефицитный бестселлер: для Гуреева – дело чести читать дефицит раньше всех на свете.
Костылева, вошедшего в комнату в дикой шапке и валенках, он тоже увидел раньше всех, то есть раньше, чем лаборантка Елена Клеменс, стоящая к двери спиной, поскольку она сейчас с неприступным видом кормила аквариумных рыб. Гуреев окинул Костылева вялым взглядом:
– Причуды гения. Весьма оригинально, а главное, остроумно, – с кислым удовлетворением сообщил он. – Принарядился для съемки на почетную доску?
Было совершенно очевидно, что экстравагантный костюм начальника Гуреев квалифицирует как дешевую рисовку с потугами на эпатаж. Неудачными, коллеги, неудачными.
Услышав реплику Гуреева, Елена Клеменс горделиво обернулась.
– Алексей Петрович, вы нездоровы? – спросила она бесстрастно. Она всегда была холодна, как метроном, так как из-за фамилии почему-то считала себя англичанкой.
– Вроде того, – хмуро согласился Костылев. – А где все?
– Все находятся на овощной базе, – как всегда, четко ответила Лена.
– А Сидоров?
– Начальник лаборатории находится в своем кабинете.
Костылев подумал, поправил шарф и повернулся к двери.
– Это ж какое гражданское мужество надо иметь – являться к шефу в таком сатирическом виде, – счел долгом заметить Гуреев.
Сидоров был, слава Богу, один. Читал какой-то отчет и делал на полях пометки. Приглядевшись, Алексей Петрович понял, что это его, Костылева, отчет, сданный досрочно перед Новым годом.
– Вот, – добродушно проскрипел Сидоров, поднимая глаза, – читаю. И знаешь, получаю удовольствие. Парадоксальный угол зрения. Ну, это твоя главная сила. Никуда не денешься, молодец! Завидую. Только слишком много тире, это все же технический отчет, а не… поэма экстаза. И в диссертации та же картина. Грешишь… А почему ты в таком маскараде? На снег ходил?
Можно было, конечно, соврать: ходил, дескать, сгребать снег (на уборку снега ежедневно отряжали от лаборатории человека, а то и двоих), и сразу стало бы понятно, зачем валенки и почему отсутствовал до обеда. Но… глупо. Сегодня соврешь про снег, а завтра про что? И, глядя начальнику в лицо, он твердо произнес:
– У меня несчастье, Валерий Михайлович.
Сидоров медленно склонил голову к плечу, наморщил лоб и тихо заскрипел, более чем когда-либо делаясь похожим на шкаф. В который раз уже, глядя на своего руководителя, Костылев ясно видел перед собой шифоньер предвоенного образца, желтовато-коричневый со стеклянным окошком в верхнем углу левой узкой дверцы. Имелась еще правая, пошире, а внизу тяжелый ящик: за широкой дверцей, представлялось Костылеву, висят единственные «плечики», а на них – поношенный ватник… а может, бушлат (рукав непременно в известке), поверх бушлата брошен старомодный вязаный галстук – и всё. Зато в левом отделении, на одной из полок… верхней? да, на верхней, – там лежит растрепанная толстая книга без обложки и кусок электрического шнура. Еще – два фарфоровых ролика, но те на полке снизу, к средней же, пустой, намертво прилип кусок старой газеты, залитый чем-то розовым и липким. А вот что хранится в ящике – Бог весть…
Костылев решительно размотал шарф, повесил его на стул и распахнул пиджак, открыв заросшую грудь. Потом стащил шапку.
Сидоров заморгал, губы его шевельнулись, однако не последовало ни звука.
– Есть еще хвост, – с вызовом сообщил Костылев, – и вот. Он в одну секунду скинул валенки и прошелся по линолеуму, выбивая копытами чечетку.
– Присядьте, – холодно сказал Сидоров.
– Не могу: хвост, – парировал Костылев, пристукнул копытом и встал.
– Какого ч… С какой стати вы демонстрируете мне все это? – В голосе Сидорова была враждебность. – Я вас об этом просил?
– То есть… А что же мне было делать? – изумился Костылев.
– А мне… мне теперь что делать? Об этом вы побеспокоились, нет? – Кряхтя, Сидоров вылез из-за стола, подошел к Костылеву вплотную и наклонился, разглядывая копыта. Выпрямился, потрогал рога, дернул сперва левый, потом правый и даже, вроде, попытался отвинтить. Костылев застонал.
– Несъемные, – сокрушенно констатировал Сидоров и коснулся шерсти. – Натуральная, – тоскливо вымолвил он. – Как же это вы… так?
– Понятия не имею.
– Наденьте обувь. – Сидоров направился к двери и запер ее на ключ. Затем вернулся за стол, понюхал воздух – снова пахло химией – и покачал головой.
– Эпоксидка? Нет. Сера. Следовало ожидать.
– Почему? – быстро спросил Костылев.
Не отвечая, Сидоров забарабанил пальцами по столу.
– Садитесь, – рассеянно произнес он. – Ах, да, мешает… Ну, как хотите… В общем, так, Алексей Петрович. Я, откровенно говоря, пока растерян и совершенно не представляю себе объема последствий всей этой… ерунды. Тьфу! Ведь ерунда какая, ей-богу!
– Не поминайте всуе, – саркастически заметил Костылев. – Все же здесь диавол.
– Да что вы язык распускаете? – Сидоров побагровел точь-в-точь, как давешняя докторша. – Чтоб я не слышал этого слова! Еще не хватало – у нас в институте и… эти. Зарубите на своем носу раз навсегда – их нет! Нету, поняли вы?
– Да я пошутил.
– Вот и помалкивайте! Шутник выискался. Короче, я вынужден обо всем доложить наверх. Вы меня вынудили. Заметьте себе – вы. А мне теперь вместе с вами… гореть. А раз так, я должен знать все обстоятельства. Как это случилось, почему, где? Хотя, почему – это, допустим, я себе вполне могу представить. В смысле – почему именно с вами. Вы ведь у нас особенный. Так сказать, оригинал. Генератор безумных идей. И ученый, и… вообще. Отчеты пишете… как Лев Толстой.
– Это плохо? – ядовито спросил Костылев. Но Сидоров только отмахнулся.
– Сейчас важно другое, – продолжал он. – Ваша… версия. Как вы это сами-то объясняете?
– Никак, – Костылев пожал плечами. – Лег вчера спать, ночью просыпаюсь, и… – он похлопал себя по рогу. – В общем, можете не сомневаться – я к этому никакого отношения не имею, и будь вы на моем месте…
– Стоп, – Сидоров стукнул по столу ребром ладони. – Стоп. Не переходите границы, не нужно. Я, разумеется, вхожу в ваше положение (вы, по-моему, его еще не вполне осознали и потому ведете себя… неправильно. Очень мягко говоря). Я даже готов поверить, что вы искренне думаете, будто не… будто не имеете отношения, не знаете, не хотели. Я, наконец, готов принять на себя некоторую долю ответственности…
Не глядя на Костылева, он говорил все быстрее и легче, будто скользил на санках с ледяной горы, постепенно набирая скорость.
– …но это отнюдь не значит, что я собираюсь…
Раздался громкий стук в дверь. Санки сходу уткнулись в сугроб. Перекосились.
– Да! Да! Сейчас! Я занят! Зайдите через десять минут! – нарочито бодро откликнулся Сидоров, перешел на шепот и от этого почему-то смягчился:
– Идите пока и работайте. Я переговорю с Александр Ипатьевичем. Может, еще и… Тьфу, ерунда какая, ты подумай. И так некстати… Только уж вы, Алексей Петрович, пожалуйста… без этих! Не бравируйте. Бравировать нечем. Да!
Отметив про себя, что начальник избегает обращаться к нему на ты, Костылев вышел в коридор, держа в руках шапку и шарф. Сидоров за его спиной недовольно скрипнул. Пускай скрипит – прятаться и забиваться в углы Костылев не намерен.
Первым в лаборатории его увидел опять-таки Гуреев. На кисло-аскетическом лице его обозначилось удивление, которое он тотчас погасил, не такой это был человек, чтобы плебейски разевать рот на чужие рога и шерсть. В следующее же мгновение он понимающе кивал, и выражение глаз его было, как всегда, утомленным.
– Не ново, старик. Увы, старо, как динозавры. Было тысячу раз. Мефистофели, Фаусты, Вельзевулы разные. Воланд, наконец… Не обижайся, но. Убого. И плоско.
Он пожал узкими плечами и стал считать на калькуляторе. Костылев же добрался до своего стола, отпер верхний ящик и достал третий экземпляр отчета. Надо проверить, что там за лишние тире. Да! Надо работать и плевать на всю эту… как он сказал, Сидоров? На эту ерунду! Никакой паники, ничего смертельного, бывает хуже. И вообще – на данный момент ситуация вполне исчерпана, все шаги, которые требовалось сделать, сделаны, и значит, нечего суетиться. Быть независимым, вот что главное в любых обстоятельствах. А результаты экспериментов все-таки сплошной блеск!
Однако читать стоя было неудобно. Обдумывая, что ему предпринять, чтобы можно было сидеть, Костылев не услышал, как подошла Лена Клеменс.
– Алексей Петрович, – сказала она своим машинным голосом. – Я сделала вывод. Вы абсолютно правы. Это достойно. А глупые шутки некоторых бездарностей следует игнорировать.
Костылев, отыскивая в ящике стола бритву, неопределенно пожал плечами. Найдя лезвие, он взял его двумя пальцами, решительно шлепая валенками, вышел из комнаты и направился в туалет.
С брюками пришлось помучиться. Резать, как попало, прямо по ткани, было жалко, а пороть по шву Костылев не умел. Он заперся в кабинке, стоя в одних трусах и поставив ногу на унитаз, брюки лежали на колене и норовили соскользнуть на пол. Все же, наконец, удалось создать достаточное отверстие. Костылев оделся и вытащил наружу хвост. Плевать. Вот уж – плевать! В конце концов, надо думать в первую очередь о деле, а не о том, кто что скажет. Это конформизм. И вообще – подумаешь! Поводов лезть на стену пока еще нет. Никто не умер и не заболел смертельной болезнью. А хвост… Что ж – у наших предков тоже были хвосты. А хвостатый мальчик из анатомии? Не вешался же он оттого, что имел этот… рудимент. А человек Евтихиев? Да мало ли какие встречаются аномалии! И, заметьте себе, лучше, когда они физические. Вот если бы он, Костылев, проснулся подлецом или трусом, было бы намного хуже, правда? Паниковать нечего, надо вести себя с достоинством.
А болван Гуреев со своими изысканными шутками… Врезать по унылой роже – и все дела.
Костылеву вдруг показалось, что хвост его как будто приподнимается. Обернулся – точно! Хвост загибался вверх кренделем и выглядел весьма по-боевому, как у собаки, которая собирается драться. Шерсть на груди тоже привстала, а на шее, вернее, на загривке – Костылев проверил ладонью – вообще торчала дыбом. И прекрасно. Пусть боятся!
До конца дня он упрямо работал – перечитал (не без удовольствия) свой отчет, поправил опечатки, убрал лишние тире. Нет, что ни говори, а работа, сделанная Костылевым и его группой в составе младшего научного сотрудника Гуреева, старшего инженера Погребнякова, техника Митиной и лаборантки Клеменс, работа эта дала на редкость многообещающие результаты. Если теперь внедрить их в производство, чем в настоящее время уже начал заниматься Погребняков, можно… страшно даже подумать – что. И уж конечно тогда маячит крупная премия всем участникам вплоть до директора, не говоря о Сидорове. Нет, судя по всему, ссориться сейчас с Костылевым руководству не выгодно, а раз так, вряд ли кто станет вменять ему в вину такие чисто внешние отклонения от нормы, как хвост и рога. Скорее всего, принято будет решение в интересах дела просто не заметить…
В это мгновение за спиной Костылева скрипнула дверь, и послышался наждачный голос Сидорова:
– Алексей Петрович, нас с вами просят на ковер.
Первую половину пути до «ковра» Сидоров молчал. А идти было не близко – по двору, мимо строящегося лабораторного корпуса, через «пятачок» перед входом в главное здание – так назывался старинный трехэтажный особняк, где находились приемные и кабинеты высокого начальства, конференц-зал, медпункт и библиотека. Посреди «пятачка», где летом был разбит сквер, красовалась институтская доска почета, где уже четвертый, как известно, месяц висел его, и. о. старшего научного сотрудника Костылева А. П., портрет… хотя… постойте! А где же портрет? Днем был на месте, в середине нижнего ряда, а теперь там зияет темный четырехугольник, вполне отчетливый на выгоревшей и вымытой дождем и снегом ткани.
Костылев повернулся к начальнику, мрачно шагающему рядом.
– А что же вы хотите, Алексей Петрович? – мгновенно среагировал тот, не взглянув ни на него, ни на доску. – Решение принято руководством исключительно в ваших интересах. Чтобы не обострять и не возбуждать.
Костылев молча пожал плечами.
Пока они поднимались по лестнице, пока шли по длинному, устланному зеленой дорожкой, «директорскому» коридору, навстречу попалось довольно много народу. Завидев Костылева в его новом обличье, никто, надо отдать должное, в обморок не падал, не ахал и не всплескивал руками, никто ни о чем не спрашивал. Кинув на коллегу быстрый взгляд, все тотчас изображали на лице неопределенно постное выражение и проходили мимо, будто не видят ни рогов, ни хвоста, ни диких дворницких валенок. По-видимому, указание не обострять и не возбуждать каким-то образом было уже доведено до сведения коллектива.
Поравнявшись с дверью в кабинет замдиректора по научной работе Александра Ипатьевича Прибыткова, Костылев было приостановился, но Сидоров взял его за локоть.
– К директору, – скрипнул он, – все там.
Через мгновение Алексей Петрович убедился, что надежда, будто произошедшая с ним метаморфоза «в интересах дела» пройдет незамеченной, была просто смехотворной. Первое, что он услышал, войдя к директору, были слова «подозрительное хулиганство», дважды нервно произнесенные голосом Валентины Антоновны Войк, председателя профкома, женщины энергичной и гулкой, в прошлом капитана баскетбольной команды.
– Разберемся и примем решение, – успокаивал профессор Прибытков, поводя своим мягким медузообразным лицом. Он первым заметил вошедших и поднялся со стула. Войк замолчала, а Александр Ипатьевич двинулся навстречу Костылеву, заранее протягивая руку. На ощупь рука напомнила Алексею Петровичу сырой антрекот.
Директор неподвижно высился над письменным столом. Выражение на его лице полностью отсутствовало, поскольку в данный момент отсутствовало и само лицо. На том месте, где ему положено быть, Костылев с усилием различил только слабый намек на рот, прочерченный неуверенной и неумелой детской рукой, рисующей «точка, точка, два крючочка, носик, ротик, оборотик…»
Помимо оборотика, имелась еще небольшая дуга выпуклостью книзу, что могло изображать, если угодно, улыбку.
Сесть Костылеву, однако, не предложили.
Разговор начал Прибытков. Доброжелательно сводя и разводя щеки, он сказал, что беда, неожиданно постигшая уважаемого Алексея Петровича, касается не только самого уважаемого Алексея Петровича, но, прежде всего, конечно, коллектива, так что сейчас очень важно не падать духом, а напротив, внутренне собраться и принять действенные меры, чтобы эта печальная история с оттенком нонсенса не приобрела дурной окраски, поскольку, как вы сами понимаете, затронута не только ваша честь, но и репутация института, а прежде всего лаборатории…
На этом месте пристроившийся к торцу директорского стола Валерий Михайлович Сидоров вдруг скрипнул и нервно забарабанил пальцами, да так громко и часто, будто со всех окрестных карнизов слетелись воробьи и клюют пшено. На прозрачно-розоватом овале лица директора внезапно выступили маленькие, абсолютно круглые и цепкие глаза с жирными зрачками – ни дать, ни взять два областных центра на географической карте. Так, во всяком случае, подумал Алексей Петрович Костылев, с интересом наблюдая за появлением вслед за глазами довольно увесистого носа. Бровей пока не было, рот же оставался прежним – дужкой. Но вот дужка превратилась в вертикальный эллипс, и оттуда внятно послышалось:
– Прежде всего… м-м…
– Костылев! – с отвращением подсказала баскетбольная Войк.
– Коростылев, – кивнул директор. – Так вот, Коростылев, потрудитесь объяснить, как и почему все это с вами произошло.
– Я уже объяснял. Не знаю, – хмуро сказал Костылев, поглядев на Сидорова. Напрасно глядел – тот в данный момент напоминал умалишенного пианиста, самозабвенно барабанящего одной рукой по столу, а другой – по собственному колену.
Над глазами директора возникли две короткие горизонтальные черточки и тотчас медленно двинулись навстречу друг другу, подобно поездам из математической задачи про пункты А и Б.
– Лично меня, – значительно произнес директор, дождавшись, когда составы столкнулись и, по-видимому, потерпели крушение (один из них, левый, во всяком случае, бесследно исчез, другой же, нерешительно прихрамывая, пустился в обратный путь). – Лично меня ваше объяснение, данное начальнику лаборатории, увы, не устраивает, товарищ Коростелев.
– Кос-ты-лев, – не выдержал Алексей Петрович. Директор гневно замолчал, тотчас превратив эллипс в короткую прямую, секунды две подумал и отрывисто закончил:
– И не только не устраивает, но и не смотрится!
– Да что там! Липа! Врет – не краснеет! – вскричала Войк. – Всё зна-ает!
Костылев взглянул на нее и увидел, что пальцы обеих рук этой дамы беспокойно бегают по стеклянным бокам графина с водой, точно профсоюзная деятельница внезапно лишилась зрения.
– Не бывает, чтоб не знал! – натужно кричала Войк. – Пусть объяснит! Вот я же – не чёрт…
Лицо директора мгновенно погасло.
– Тихо. Тихо-тихо-тихо… – беспорядочно шевеля сразу всеми частями лица, быстро сказал профессор Прибытков. – Вот этого не надо. Валентина Антоновна, мы же здесь договорились… Никаких обобщений! Чертей нету, голубчик, – заботливо сказал он, повернувшись к Костылеву, – запомните это, пожалуйста. И надеюсь, вы не вздумаете утверждать, будто…
– Не вздумаю, – угрюмо согласился Костылев. – А как все случилось – не знаю. Не знаю и не знаю.
Некоторое время в полной тишине слышалась только дробь пальцев о стол, графин и фанерную дверцу книжного шкафа: к барабанщикам присоединился Александр Ипатьевич.
– Хорошо, – объявил директор, возникая в давешнем виде, то есть с одной бровью и эллипсом. – Допустим, вы не знаете. Но какие-то предположения у вас все же должны быть?
Из пункта А вышел груженый состав и потащился к пункту Б. Встречного не было, более того, станция отправления вместе со станцией назначения из областных центров были разжалованы в районные и вскоре исчезли вообще. Поезд тоже, как провалился. Куда-то девался и недавно объемистый нос. Эллипс стал скобкой, а та, в свою очередь, съежилась в точку, побледнела, да и пропала.
Костылев молчал. Ярко-красные коготки Валентины Антоновны звонко царапнули по брюху графина и отдернулись.
Стало тихо, как перед повешением.
– Короче говоря, – снова вступил абсолютно безлицый директор. – Мы вас… это… м-м… не торопим. Подумайте. Раскиньте, м-м… Коростелев, головой. Но завтра утром вот здесь, – он глухо хлопнул ладонью по столу, – чтоб лежало ваше объяснение. Убедительное… м-м… объяснение. Четкое и аргументированное.
И вырубился. Стал похож на знак «Сквозной проезд запрещен».
Сжав зубы, поскольку так и подмывало нахамить, Костылев, не прощаясь, повернулся спиной к безмордому чучелу, до сегодняшнего дня прекрасно знавшему не только его, Костылева, фамилию, но также имя, отчество и, возможно, год рождения. Он даже сделал шаг к двери, но профессор Прибытков, стремясь предотвратить неловкость, взмахнул лицом, проворно подхватил его под руку и повлек к выходу, бормоча какую-то обращенную ко всем оживленную бессмыслицу, из которой, однако же, следовало, что всё в порядке – совещание окончено.
Весь вечер Костылев с омерзением сочинял объяснительную записку. За окном благостно падал святочный снег. Алексей Петрович в одних трусах сидел за кухонным столом и морщась смотрел в листок, где косо застыли корявые канцелярские строчки: «Настоящим заявляю, что внезапное изменение моего внешнего вида, как то: появление волосяного покрова, а также рудиментарных и др. не свойственных человеку органов, произошло без какого бы то ни было участия с моей стороны, т. е. без моего ведома и согласия. Более того, прошу администрацию учесть, что даже не имею возможности объяснить случившееся сколько-нибудь правдоподобным образом, а потому и не могу нести за все это никакой ответственности. Поскольку новый облик не оказывает ни малейшего влияния на мою трудоспособность и вообще никоим образом не мешает мне выполнять мои служебные обязанности, прошу администрацию в дальнейшем не принимать во внимание этот досадный инцидент».
Покусав губу, Костылев зачеркнул слово «заявляю», звучащее не то, что дерзко, а… пожалуй, нескромно. И тут же обозлился: а почему это, собственно, он обязан быть каким-то сверхскромным? Да если на то пошло, он и записку-то писать не обязан. Все, что случилось, – его личное дело. Кстати, совершенно незачем было являться к Сидорову с покаянным видом и демонстрировать копыта. Дурак. Да что теперь! Что сделано, то сделано. Но в дальнейшем следует вести себя с максимальным достоинством.
Он взял ручку и восстановил слово «заявляю». После чего решительно расписался и поставил число.
В комнате ощутимо пахло серой. Ну и ч… Да, именно – он. Чёрт с ней! Он сложил объяснительную записку вчетверо и спрятал в карман пиджака, висящего на спинке стула. Потом распахнул форточку. Надо только все время помнить: шерсть и рога ничем не постыднее, чем постная рожа Гуреева или, допустим, студенистые щеки профессора Прибыткова, не говоря уж о рассохшихся дверцах Сидорова и жалком содержании обоих его отделений…
Жена вернулась поздно. Пришла тихая и почему-то торжественная, ни о чем не расспрашивала, значительно посмотрела на Костылева, покачала головой и стала разбирать продуктовую сумку.
– Где Петька? – с некоторым раздражением спросил Костылев.
– У мамы, – быстро ответила она, – нельзя же так, сразу. У ребенка может быть нервный срыв, необходима хоть какая-то адаптация.
– Ясно… – только и сказал Костылев.
«Нахваталась умных слов у себя в бухгалтерии», – подумал он и испугался, почувствовав, что испытывает к жене брезгливость. Несправедливо – она-то чем виновата?
Верочка, видно, тоже что-то уловила, потому что в голосе ее послышались слезы:
– Я ведь ребенку добра хочу, а ты!.. И перестань поднимать на меня хвост, слышишь? Это вот – тебе.
Костылев увидел в руках жены полиэтиленовую бутылку с густой мутноватой жидкостью. На зеленой этикетке значилось «Дружок» и был изображен пес с вываленным языком и торчащим ухом.
– Что за гадость?
– Шампунь, – твердо сообщила Верочка. – Специальный. От инсектов.
– От… кого?
– От насекомых. В этой шерстище не то, что блохи, тараканы могут завестись. Мне… в общем… посоветовали – надо сделать в квартире дезинфекцию, а тогда возьмем Петю и…
Костылев, изо всех сил стараясь сдержаться, сжал кулаки и стиснул зубы. И вдруг увидел, что из носа его вылетели две маленькие красные искорки, вылетели и тут же, затрещав, погасли.
– Хам! Как ты смеешь? – зарыдала жена.
Утром он положил свою записку на стол Сидорову, тот пробежал ее глазами, секунд пять скрипел, потом, плотно закрыв обе дверцы, поднял глаза:
– Значит, так решили. Сделали выбор. «Заявляю, никакой ответственности»… Хм. Смело… если не хуже. Ну, что ж…
Возвращаясь от начальника, Костылев столкнулся в коридоре с профессором Беляевым, внезапно вышедшим наперерез ему из туалета. Увидев оппонента, Костылев впервые с начала чертовщины вспомнил о предстоящей защите.
– Добрый день, Кирилл Андреевич, – приветливо сказал он, останавливаясь. Профессор вздрогнул, втянул лысую голову глубоко в плечи, кинул на Костылева шустрый взгляд и продолжал возиться с брючной пуговицей, не желающей лезть в петлю. Костылев ждал, терпеливо подрагивая хвостом.
Кое-как застегнувшись, Беляев выпрямился.
– День-то добрый… – тоскливо протянул он, высматривая щель между стеной и загородившим проход Костылевым. Алексей Петрович шагнул, профессор неловко ткнулся ему в грудь, отпрянул и вдруг стремительно юркнул назад в уборную. Недоумевающий Костылев зачем-то дернул дверь, но ее крепко держали с той стороны.
Глава вторая
Нет никакого смысла утомлять читателя подробным описанием злоключений, посыпавшихся на голову Алексея Петровича Костылева после того, как он представил дирекции объяснительную записку, которая начальство не только не удовлетворила, но даже как-то, вроде, оскорбила. Поскольку не содержала вразумительного объяснения случившегося, а главное, какой бы то ни было его оценки. Кроме того, неясно было, как этот аномальный Костылев намерен вести себя дальше, каких еще сюрпризов может ожидать от него администрация и, стало быть, каких неприятностей для себя со стороны вышестоящих инстанций, в первую очередь, конечно, министерства. Потому что, согласитесь, – кому же, как не администрации, нести ответственность за то, что в подведомственном институте завелся… скажем так, некто с рогами, хвостом и непонятно какими наклонностями?
Был, конечно, вариант избежать неприятностей – не докладывать наверх. Скрыть. Но тогда в министерство могли просочиться неконтролируемые слухи, а это еще опаснее.
Несколько раз, натужно скрипя всем, что только способно скрипеть, Сидоров пытался убедить Костылева – нет, не переписать – кто же на этом настаивает? Просто немного… отредактировать злополучную объяснительную, снабдив ее «глубоко возмущен случившимся» и «с чувством негодования осуждаю», а главное, разумеется, – «категорически обязуюсь впредь никогда». Куда там! Выслушав начальника, упрямый дурак мотнул рогатой башкой и заявил, что осуждать ему, видите ли, некого, каяться не в чем, а давать пустые обещания он не приучен с детства. И, естественно, понимает – вся эта залепуха (особенно про «впредь никогда») позарез нужна администрации, поскольку является не чем иным, как признанием вины. Которой нет. Кроме того, подобный документ открывает перед директором и Прибытковым широкие возможности в случае чего наказать его как не сдержавшего обещания. Но он, Костылев, облегчать жизнь обделавшимся трусам отнюдь не намерен. Пусть выкручиваются как хотят, пусть увольняют, если у них вовсе нет совести!
– Неправильно себя ведете. Глупо, – с грустью сказал Сидоров после четвертого разговора на эту тему. – Загоняете их в угол. Зачем? Хотя – дело ваше.
Позиция, занятая Костылевым, действительно ставила руководство института в сложное положение. Сообщить наверх, конечно, пришлось, и тут произошло самое страшное, что только может быть в подобном случае, – директору негромко сказали: «Смотрите сами». А когда там говорят «смотрите сами», – дело плохо. Это значит – либо дают понять, что вы зарвались, обнаглели до такой степени, что хотите переложить свои прямые обязанности на вышестоящие плечи, либо (и это еще хуже) – вас проверяют. Проверяют, имеете ли вы чутье, способны ли угадать, что от вас требуется, и принять единственно правильное решение, то есть – соответствуете ли должности.
Так что здесь очень опасно поторопиться. Ох, опасно…
И вот уже четвертый месяц (на дворе начинался май, весна, да что за радость от такой весны?) подавленная администрация смотрела. Смотрела и ждала. Чего? Кабы знать… Ну, хотя бы того, что наверху все-таки сжалятся и спустят какую-нибудь (пусть махонькую) директиву. Хоть намекнут! Или – что Костылев совершит некий самоубийственный поступок, который сразу уничтожит альтернативу и подскажет руководителям верную линию дальнейшего решительного поведения.
Но Костылев, как назло, вел себя так, словно ничего не произошло, и это многих раздражало. Больше всех мучилась простая душа Валентина Антоновна Войк.
– Ведь зла не хватает! – чуть не ежедневно жаловалась она директору. – Ни стыда, ни совести. Ходит – хвост пистолетом, как фон-барон. Не верю я его объяснениям, хоть стреляйте. Что-то он скрывает, а когда у человека есть, что скрывать, от него хорошего не жди. Подведет он нас под монастырь, увидите!
– И что вы рекомендуете? – каждый раз с тоской спрашивал директор (от голоса Валентины Антоновны у него закладывало уши).
– А гнать! – запальчиво восклицала Войк, и лицо ее освещалось спортивной злостью. – Гнать в три шеи! Чтоб другие не вздумали, в особенности – молодежь. А то, смотрите, докатимся до ручки. Это что же – сегодня у нас один чёрт, завтра будет два, послезавтра…
– Валентина Антоновна! Я же просил. Зачем вы конкретизируете? – болезненно морщился директор и втягивал щеки, делая лицом из пустого круга восьмерку. Он очень устал.
Безнадежно махнув рукой, Валентина Антоновна шумно удалялась, обдумывая, какую же все-таки постыдную тайну скрывает Костылев, и от мыслей об этой темной тайне ноздри ее возбужденно раздувались, ладони становились влажными, она начинала хрипло дышать и судорожно сглатывать. Директор же принимал очередного посетителя, явившегося поговорить о Костылеве. И это было просто поразительно – до сих пор считалось, что Алексея Петровича в институте уважают и любят, даже гордятся им, восхищаются, а тут вдруг со всех сторон: «Нет, поймите меня правильно. Костылев – неплохой работник, не без способностей, но… ежу, извините, ясно – он всех подвел!» Или: «Надо же знать меру! Никто другой никогда себе подобного не позволял, а если человек считает, что ему все можно, потому что его поддерживает руководство… Будь ты хоть Нильс Бор, а ставить в такое положение коллектив – это, как хотите, безнравственно». И коронное: «Костылева, безусловно, жаль, но закрывать глаза тоже нельзя, люди вас не поймут».
Что было делать директору? В самом деле, и захочешь закрыть глаза – не дадут. Пока что пришлось напрочь забыть о диссертации Костылева. Назначенный срок защиты давно прошел, автореферат, зимой отпечатанный в институтской типографии, по чьей-то оплошности всем тиражом исчез, и никто не мог сказать, куда именно. Профессор Беляев, встречаясь с Алексеем Петровичем, делал неизменные попытки ускользнуть в первую случившуюся дверь, а если таковой рядом не оказывалось, притворялся слепым и глухонемым – на приветствия не реагировал и, неопределенно мыча, начинал двигаться на ощупь, одной рукой нашаривая стенку, другой жалостно царапая перед собой пустое пространство. После второй безуспешной попытки поздороваться Костылев от профессора отступился и, завидев издали, сам пытался обойти.
Сразу же после зловещего указания «смотреть самим» директор с Прибытковым прекратили всякие контакты с Алексеем Петровичем, а непосредственному его начальнику дали понять, что ответственность за временно исполняющего обязанности старшего научного сотрудника Костылева отныне возлагается исключительно на него.
– Он у вас там, как будто, что-то вроде руководителя группы? – рассеянно поинтересовался Прибытков.
– Руководитель, – сказал Сидоров, сразу насупившись.
– Это без ученой-то степени… – Александр Ипатьевич укоризненно покачал всеми тремя подбородками. – Не смотрится, коллега, совсем не смотрится. Впрочем, решайте сами…
И вскоре, поскрипывая рассохшимися дверцами и глядя при этом в стол, Сидоров сообщил Костылеву, что вынужден временно, пока… передать руководство группой Сергею Гурееву.
– Так будет лучше, – загадочно добавил он.
– Это для кого же? Уж не для дела ли?
– Для меня, – хмуро ответил Сидоров. – И для вас. И это главное. Сами же понимаете.
Вера Павловна ушла от мужа в первых числах марта. В тот день у нее на службе распределяли билеты на концерт по случаю Международного женского праздника. На четырнадцать сотрудниц бухгалтерии билетов выделили всего три, и один из них (на два лица) был выигран Верой Костылевой. Сияя, она прибежала домой и с криком: «Собирайся, с участием Жванецкого!» ворвалась к мужу, флегматично сидящему в кресле. И тотчас осеклась, села на диван и заплакала. Потому что, пока кипел ажиотаж с билетами, да пока она ехала в автобусе домой, думая только о том, как ей повезло, Верочка совершенно упустила из виду, что внешний облик ее мужа категорически исключает всякую возможность гордо (или даже скромно) войти с ним под руку в какое бы то ни было фойе или зал. А явиться на вечер одной, когда билет на двоих… И вообще, почему она, замужняя женщина, должна, как обсевок, толкаться с пальто в гардеробе, а после концерта тащиться одна по темным улицам, где могут пристать хулиганы? Тут Вера Павловна вспомнила, как недавно ходила без Алексея на рождение к подруге, и как унизительно было, когда именинница громким шепотом, воображая, что Вера глухая, упрашивала своего мужа:
– Ну посади Верку хоть на такси. Первый час, нельзя же бабе – одной через весь город.
– А нечего было звать, – отбивался муж. – Сколько раз говорил: не приглашай одиночек. Пускай ее Славка проводит, ему по пути.
– Я просила, не хочет.
Пока супруги препирались, Верочка незаметно оделась и выбежала на темную лестницу. «Одиночка»! Всю дорогу домой она проревела и всю ночь потом – тоже. Обидней всего было, что Алексей ни капли не сочувствовал, только и сказал:
– Сама виновата. Нечего было ходить к этим жлобам.
Ни малейшего сочувствия не проявил он и сегодня, больше того, не поднимаясь с кресла, склочно заявил, что Верочкино горе по поводу каких-то билетов кажется ему бестактностью. И замолчал. А Вера Павловна начала сумбурно метаться по квартире, выдергивать из шкафов вещи и хаотично запихивать их в дорожную сумку, время от времени поглядывая на мужа.
Напрасно глядела, – скандал был не первый, Костылев уже привык, научился отключаться и думать о своем при любом шуме. А сегодня у него было о чем поразмышлять. Сегодня профессор Прибытков, столкнувшись с ним на лестнице, не заспешил, как водится, по особо срочным делам, а остановился! И подал Алексею Петровичу руку! И тот, преодолев соблазн пройти мимо, не заметив руки, пожал ее и решил про себя, что на этот раз она напоминает не антрекот, а приличный кусок ветчинной колбасы.
Энергично сводя и разводя щеки, Прибытков отечески спросил, что же, наконец, намерен дорогой друг предпринять с целью ускорить защиту.
– Мне, знаете ли, представляется, неплохо бы того… Очень, очень неплохо бы поднять этот вопрос на каком-нибудь там собрании, совещании или даже – отчего бы, собственно, не направить жалобу в министерство и… другие инстанции? Сколько можно, в самом-то деле? Мурыжить, понимаете ли, талантливого, можно сказать, человека, и, главное, было бы за что, коллега, было бы за что? Ерунда какая-то! Но, с другой стороны, хочу вам сказать, под лежачий камень, имейте в виду, вода не течет, надо, дорогой мой, бороться. Да, да. Я думаю, было бы очень и очень полезно. А я лично поддержу в ВАКе.
Тут Прибытков встряхнул лицом и быстро ушел, оставив парализованного Костылева обдумывать услышанное, чем тот и занимался до конца рабочего дня и вот сейчас, сидя в кресле. И поэтому, слушая и не слыша крики жены, он никак не мог заставить себя отвлечься от мыслей о том, с кем же персонально рекомендовал ему бороться уважаемый Александр Ипатьевич, – ведь всем известно, что защиты диссертаций находятся в ведении лично замдиректора по науке. И никого больше.
Итак, Костылев молчал. А Вера, между тем, уронив флакон с жидким кремом «персиковый», зарыдала в голос, – не помогло, подхватила сумку и выбежала вон. Загрохотала дверь. Нужно было встать, догнать ее, остановить… Костылев сидел, точно замороженный. Он пристально смотрел, как розовая густая лужа на полу медленно меняет очертания. Вот она вытянулась, приняв форму не совсем правильного яйца, вот поползли от нее, как улиткины рога, два ручейка, вот один из них, добравшись до края ковра, стал набухать и делаться шире, а другой наоборот, истончаясь, полез под кресло, на котором сидел Костылев.
Жена ушла в начале марта, а теперь на дворе май, и всё (кроме жизни Алексея Петровича) стремительно меняется, каждый день новости: те улетели, эти, напротив, прилетели и вьют гнезда, то – отцвело, а это, наоборот, как раз приготовилось распуститься. Одуванчики, например, в самом цвету, особенно на газоне во дворе института, где стоит доска почета, а под ней проложена теплотрасса. Кстати, доску не так давно подновили, обтянули свежей тканью, повесили портреты только что отличившихся. Вон – видите? Нет, левее! Это знакомая нам Валентина Антоновна Войк – обратите внимание, как она похудела и от этого сразу сделалась похожа на одну телевизионную спортивную комментаторшу. И стрижка по последней моде, молодежная, с челкой. А в глазах что-то такое… Впрочем, это нас не касается. А рядом – Сергей Гуреев, недавно назначенный руководителем группы Костылева; правда, приказом это пока еще не проведено, но дела Гуреев уже принял. Дальше – Ольга Митина, техник. Нижний ряд, третья слева. Полная, плавная женщина. Похожа на холм. Это видно даже на фотографии, где уместились только лицо, шея и плечи.
Пока мы рассматривали доску, некоторые скороспелые одуванчики начали облетать, и вообще погода вот-вот испортится – вон какая туча лезет из-за крыши соседнего дома, так и прет, как толстая баба, нагло вторгшаяся с двумя продуктовыми сумками в безответную очередь, состоящую из ветхих старушек. Вот уже и стемнело, не успеешь охнуть – дождь, а за ним, того гляди – град, а там, вполне возможно, снова, как ни в чем не бывало, выйдет солнце. Никуда не денешься – природа…
Другое дело – жизнь. В частности, жизнь Алексея Петровича Костылева, которая после ухода жены, как ни странно, не рухнула, а потекла полого и тягуче, подобно луже жидкого крема «Персиковый». Со временем образовался кое-какой холостяцкий уклад – вещи покрыты пылью, зато всегда на своих местах, по утрам – «глазунья» из трех яиц; обед – в институтской столовой, где раздатчица Настя неизменно кладет ему полуторную порцию гуляша, полив ее маслом, вместо ядовитого бурого соуса; на ужин обыкновенно рыбные консервы. Ходит он теперь в летнем обмундировании – разношенных кедах покойного тестя и его же шляпе. Что же касается времяпрепровождения, то в рабочие часы Костылев выполняет указания начальства, с горечью и раздражением замечая, что занятие это требует от него с каждым днем все меньше интеллекта и знаний. Что-то переписывает, что-то оформляет, работает на простейших приборах. А дела, которыми он занимался раньше, одно за другим переходят в ведение Сергея Гуреева. Замечает он также, не может не заметить, что некоторые сослуживцы с некоторых пор делают вид, будто исключительно плохо с ним знакомы, другие же при каждой встрече тет-а-тет выражают бурное сочувствие и негодование по поводу травли и безобразия, на людях же ведут себя весьма сдержанно и скромно.
Дома… Что ж – дома? Одинокие вечера в тихой пустой квартире, где Костылев читает, сидя в кресле, или смотрит телевизор, а то решает кроссворды, если в киоске на углу попался, скажем, «Огонек». Скучно? А что вы хотите? Не один он так живет, хотя многие, в отличие от него, вполне благополучные люди не имеют ни рогов, ни хвоста, ни копыт. Ни, разумеется, мыслей: не удавиться ли от такой «жизни»?
Вот, казалось бы, не бывает безвыходных положений, все это знают. Значит, выход наверняка должен быть. Он есть! Надо очень сильно напрячься, включить все извилины, продумать… Только спокойно, без панических судорог. Голова трещит от напряжения, а выход? Выхода нет. Нет выхода. И никто не поможет – главное, никто и не хочет помогать… Может, потому и не хотят, что не знают, как? Но что означают все эти ускользающие взгляды и неуловимо осуждающие нотки, точно он вляпался в какую-то постыдную историю… Или они просто боятся иметь с ним дело? Но почему боятся? Чего?
Кругом одни загадки, только с женой, кажется, все ясно до предела: ей не нужен муж… такой. Это вообще-то понятно. Хотя и обидно. И… противно! Нет, но чего же они все-таки боятся?
Вытерев вспотевший лоб, Костылев распахивает окно, и комната наполняется вечерним воздухом, запахом травы, тополя и бензина. И приходит мудрая, хотя и банальная мысль, что жизнь – какая-никакая, все равно – жизнь. И ты пока еще здоров. И свободен. И довольно молод, чёрт его… прах его возьми! И, видимо, Прибытков прав, старый бес, надо как-то бороться. Только – за что?
…То есть, как это «за что»? Да за то, чтобы не мешали работать! Дали защитить диссертацию! Убрали куда-нибудь с глаз самодовольного болвана Гуреева, сил же нет смотреть, как он курочит, гробит все, что ты с таким трудом сделал! Чтобы дали… спокойно жить, вот и все!
…А может, послушать совета простой женщины раздатчицы Насти, зайти в церковь и обратиться к священнику, чтобы окропил? Нет, если сидеть сиднем, то явно ничего не выйдет. Был же вчера опять разговор с Сидоровым. Тот прямо так, открытым текстом, и проскрипел:
– Это вы на чем же настаиваете? На что надеетесь? Что наши руководители признают: рога, копыта и… прочее – норма? Вы, дескать, будете себе позволять, а они – делать вид, будто ничего не происходит? Нет, так не бывает. И не прикидывайтесь дурачком, у вас это плохо получается.
– Что же прикажете делать?
– Ничего. Сидеть тихо. Не лезть. Не рыпаться. Лечь на дно. Терпение надо иметь, терпение!
Слушать такое было тошно. Костылев ушел от начальника злой, хлопнул дверью. А войдя в лабораторию, сразу услышал гнусавый голос Гуреева:
– Уважаю нашего директора. И Прибыткова, конечно. Мужественные, как ни говори, ребята. Другие бы давно – коленом под зад и дух вон. А они держат, прикрывают. Их же за эти дела лупят, понимать надо. Свинство все же – подставлять других…
– Ты о чем? – осведомился Костылев, входя.
– О погоде, разумеется, – нагло ответил Гуреев и продолжил, подняв брови:
– Как руководитель группы делаю вам замечание: отсутствовали на рабочем месте… – он взглянул на часы, – двадцать две минуты, не поставив меня в известность. Попрошу впредь…
– Да катись ты! – Костылев отмахнулся от искр, полетевших из носа.
Митина взвизгнула и побежала вон. Это еще ничего, обычно, стоило Костылеву только войти в помещение, где она громоздилась, Ольга принималась рыдать и бросалась к дверям, слепо натыкаясь на предметы. А-а, что с нее возьмешь! Многие женщины так же, чуть не до обморока, боятся безобидных мышей, при желании к ее воплям можно относиться даже с юмором.
А вот случай с Погребняковым – тут не только юмор, тут еще неизвестно, чем кончится дело…
Теперь мы должны, наконец, познакомить читателя со старшим инженером Велимиром Ивановичем Погребняковым, хотя рискуем, что читатель в результате этого знакомства отбросит нашу повесть, так и не узнав, чем кончилась история. А начнем с того, что Велимир Иванович, прежде всего, человек пожилой, как теперь принято говорить, пенсионного возраста, а именно – шестидесяти двух лет. Другой на его месте уже мог бы с почетом вылететь в три шеи на крайне заслуженный отдых, тем более что выглядит Погребняков на семьдесят, а когда надо, то и на все девяносто – сутулится, дрожит щекой, подволакивает ногу и перекашивает рот. Вполне вероятно, он делает это сознательно, но не в том суть. Суть в том, что именно такой, как есть, вместе с подволакиванием, дрожанием, перекашиванием и другими замечательными свойствами, Велимир Иванович необходим своему институту, где занимается исключительно внедрением, выбиванием, а также подписанием во всевозможных инстанциях (и даже в министерстве) необходимых документов – актов, писем, приказов о выплате и проч.
Самим фактом своего существования на работе старший инженер Погребняков начисто опровергает миф, будто для внешних сношений предприятию выгоднее держать и культивировать привлекательных, готовых на многое молодых сотрудниц. Мы можем поспорить с кем угодно и на что угодно, что в деловом отношении наш Велимир Иванович даст, как говорится, сто очков вперед любой самой обаятельной красотке без предрассудков, а между тем, внешность, которой он обладает, можно смело и не задумываясь назвать отталкивающей: мутные, всегда слезящиеся глазки, острый розовый носик, рот, не имеющий даже отдаленного намека на губы, синюшные, плохо выбритые щеки. Уши торчат. Череп башенный. На голове зимой и летом, в помещении и на улице – грязная, засаленная тюбетейка. Громадный кадык постоянно ходит ходуном, напоминая шатунно-кривошипный механизм. Костюм – разумеется, самого гнусного покроя, брюки без складки, зато в жирных пятнах. Ботинки… ботинки могут быть любые, но непременно такие, которые в самую засушливую и безоблачную погоду ухитряются оставлять на полу мокрые следы и кляксы жидкой грязи. Носков, как вы наверно и сами догадались, Велимир Иванович принципиально не меняет, зато крепко душится одеколоном «Кармен». Но самое главное, самое ценное качество старшего инженера – его омерзительно склочный характер и умение мгновенно завязать и надолго затянуть скандал по любому поводу – хорошо организованный, высококвалифицированный скандал с шантажом, ссылками на уголовные статьи и предынфарктным состоянием участников.
Может быть, читатель уже понял, почему руководство института так дорожит этим уникальным сотрудником и внимательно следит, чтобы он постоянно находился в иногородних командировках, то есть там, где способен принести предприятию максимум пользы. Ибо, имейте в виду: подмахнуть через день– другой, слегка посопротивлявшись, липовый акт, представленный приезжей хорошенькой и длинноногой девушкой, конечно же, можно – просто ради удовольствия понаблюдать на ее щечках свежий провинциальный румянец, а на губах – обещающую улыбку (Эх!.. Да вот только времени нет, а инфаркт – уже был)… Нет, отчего не подписать, тем более, что деньги, которые предстоит заплатить по этому акту, как ни крути – не свои… Но замусоленная, пахнущая уксусом и тленом бумага, брошенная на стол монстром в тюбетейке, должна быть подписана безоговорочно и мгновенно! Иначе… еще минута его пребывания в кабинете и… вот, уже и загрудинная боль началась – второй инфаркт неминуем. Или инсульт… А секретарша еще вчера предупреждала – заходил такой лысый с кадыком, грязный такой. Рассказывал про ОБХСС – у него там приятель. А сам он (с кадыком) точно знает, какая, мол, дача построена из каких материалов. И кому из уходящих через год на пенсию выписывали липовые премии. И кто эти премии потом получил. И присвоил.
Вот какой это был работник, Велимир Иванович. Так стоит ли говорить, что в десяти случаях из десяти, в ста из ста и в тысяче из тысячи он добивался, чего хотел – желание никогда не видеть этого человека всегда перешибало в противнике все другие эмоции, равно как и служебный долг. Поэтому Погребняков регулярно получал премии за внедрение и считался (и был!) в институте одним из лучших. Между прочим, его портрет (снят в тюбетейке) тоже имеется на Доске почета, вам мы его не показали сознательно, чтобы не пугать.
В последних числах апреля Велимир Иванович как раз вернулся из очередной длительной командировки, привез кучу актов и приказ министра о премировании. Нарушив, как всегда, субординацию, он сразу же проследовал со всем этим богатством к профессору Прибыткову, где и просидел при закрытых дверях ровно час. А уж после явился к своему непосредственному начальнику Сидорову, откуда был отпущен через две минуты – с благодарностями и настоятельной просьбой взять неделю отгулов, чтобы отдохнуть перед новой поездкой.
– Набирайтесь сил, прямо с сегодняшнего дня. Идите скорей домой, не теряйте времени, у вас усталый вид, – скрипел Сидоров, изо всех сил стараясь не смотреть в липкие глаза отличившегося подчиненного.
Но Велимир Иванович домой не пошел. У него было дело в лаборатории, и он прямиком отправился туда.
В комнате для камеральных работ находились Алексей Петрович, вносящий тушью исправления в статью Сидорова для ведомственного журнала, бледная от страха Ольга Митина, занятая тем, что вклеивала рисунки в отчет, написанный руководителем группы (сам Гуреев отсутствовал, так как глотал в это время в поликлинике тонкий зонд), и лаборантка Елена Клеменс. Елена стояла у аквариума и задумчиво кормила мотылем рыб.
Когда Велимир Иванович возник на пороге, Митина взвизгнула и заплакала, вся от этого колыхаясь. Погребняков направился к пустому столу Гуреева, изгадил ботинками пол, сел, поправил тюбетейку и положил ногу на ногу. Видно было, что он никуда не торопится.
Всхлипывая и бормоча: «Это уж вообще, то – этот, то теперь – этот…», – Митина принялась собирать листы отчета, а собрав, кое-как засунула в папку и торопливо двинулась к двери.
– Скатертью дорога, – мирно пожелал ей вслед Погребняков. И перевел гнилостный взгляд на Лену Клеменс.
– И ты ступай, матушка, – посоветовал он, – нечего тут… Не то, смотри, подам рапорт, что маешься дурью в рабочие часы. Этих рыб давно пора отравить, – доверительно повернулся он к Костылеву, – да все руки не доходят. Я вот прикинул: у нас в институте девятнадцать аквариумов, время кормежки водяных тварей в среднем отнимает не менее десяти минут рабочего времени в день, стало быть, всего человеко-часов…
– Алексей Петрович, – сверкнув глазами, отчетливо сказала Лена, – вы идите. Я побуду. Вам следует беречь себя. Вы нужны.
Произнося эти самоотверженные слова, она очень похожа была на партизанку, остающуюся на верную смерть, чтобы прикрыть отход товарищей, у рубежа, к которому подтягивается крупное вражеское соединение.
– Ишь ты! – восхитился Погребняков и шмыгнул носом. – Зверь девка! Надо будет заняться твоим моральным обликом.
– Идите, Леночка, – сказал Костылев, – идите в архив. Поищите там эти чертежи, надо дать заявку в светокопию, пусть отсинят по пять экземпляров.
Лена молча взяла из протянутой руки Костылева листок с номерами чертежей и вышла, непреклонно подняв плечи.
– Чеши, чеши! – напутствовал ее Велимир Иванович, полыхая одеколоном «Кармен». – А ничего кадришка, а? – И он подмигнул Костылеву, отчего тот содрогнулся.
– Дело к вам, – продолжал Погребняков, вставая и подсаживаясь к Алексею Петровичу. – Как вы знаете, я – вдовец.
– Ну… предположим… – неопределенно пробурчал Костылев, отодвигаясь.
– Живу один, – Велимир Иванович понизил голос. – Как в окопе. Квартира коммунальная, соседка стерва, собачья жизнь. В общем, есть одна особа. Интересная. Не то, что эта куча Митина. Молодая. Татьяна, секретарь нашего замминистра.
– Татьяна? – поразился Костылев, вспоминая надменную красавицу, которой он сам не осмелился бы сказать и двух слов не по делу. – Так вы?.. Да нет! Она ж вам – в дочери, если не хуже…
– А хоть и во внучки! – Погребняков ощерился, показав такие зубы, что у Костылева в горле образовался спазм. – А вы, небось, воображаете, что молодые девки – для молодых парней? Ошибаетесь, уважаемый. Девицы, к вашему сведению, существуют для зрелых мужчин. Для солидных. А парни… те пускай перебиваются с дамочками в годах. Вроде, знаете, нашей Войк. Учли? Х-х-е…
– Допустим, – нетерпеливо сказал Костылев, – а дело-то у вас ко мне какое?
– Значит, так, – посуровел Погребняков. – Вы мне – молодость. В разумных, конечно, пределах – год за два. А я вам, как положено… – и он набатно постучал себя кулаком по груди. – Или вот что – давай сейчас поедем на Сосновую, а?
– Не понял. – Костылев осторожно встал и отошел к окну. Похоже было, что старичок – того… Маразм. Хотя и рановато в шестьдесят два года, да тут уж кому как повезет…
– Чего это «не понял»? – сразу вломился в агрессию Погребняков. – Чего понимать? Ты мне тут не прикидывайся, друг ситцевый! Дурочку не строй. И давай по-деловому, без этих… Я тебе – душу, ты мне – омоложение. Баш на баш. И разошлись.
Да послушайте, Велимир Иванович, – ласково сказал Костылев, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не вытолкать безумца за дверь. – Вы что, с ума… Какое омоложение?
– Вон ты что! Ясненько… А серой чего воняет? – вдруг заорал Погребняков. – Ишь! Прикидывается. А ну признавайся, кто ты? Какой такой зверь? Чёрт или кто? В зеркало иди взглянись, дурь безмозглая. Ну, живо – чёрт?
– Чёрт, чёрт, не кричите только, – уныло ответил Костылев и с опаской посмотрел на дверь.
– Другое дело, – тотчас сменил тон Погребняков. – И сразу бы так. А если не устраивает цена, назовите свою. Полста сверху пойдет? – он протянул Костылеву аккуратный зеленый квадратик. Костылев отшатнулся.
– Мало, – с уважением констатировал Велимир Иванович. – Взяточник. Ну, бери сотню, коли так. Бери, чёрт рогатый! Только сделай, ага? Ну, а не сделаешь… Не обижайся – завтра заявлю в прокуратуру: вымогал, дескать, и прочее. И, конечно, – в части религиозного дурмана. Про чёрта ты ведь признал. Признал, верно?
Костылев не ответил.
– То-то! – радовался Погребняков. – Религиозная пропаганда налицо. А разговорчик у меня, учти, записан. На пленку портативного магнитофона. А ты как думал? – и он самодовольно похлопал себя по заднему карману, где действительно что-то брякнуло.
Костылев наконец очнулся. Он заботливо посмотрел на Велимира Ивановича и сказал:
– Уж и поторговаться нельзя. Ладно. Денег мне ваших не надо, хватит и души. Душа у вас – первый сорт, уж я знаю. Так что идите домой, отдыхайте. Все будет по первому разряду, что хотите, молодость, то, сё, – позабочусь.
– Что хотите, то купите! Да и нет не говорите! Черного и белого не покупать, головой не мотать, – вдруг запел Погребняков диким голосом. – Не смеяться, не улыбаться! – И смолк, преданно глядя на Костылева.
– Вот что, – солидно сказал тот, обдумывая, не вызвать ли скорую помощь пока шизофреник дойдет до проходной. – Все это, имейте в виду, не в один день делается. Нужна подготовительная работа. Для начала вы должны, ну хотя бы побриться. Второе – сшить новый костюм. Третье – выбросить это… обувь. Затем – зубы…
– Что – зубы? – встрепенулся Погребняков. – И не надо частить, я записываю.
– Зубы? Ну… это. Санация, сами понимаете.
…Если сейчас войдет Сидоров или Лена, можно дать понять, что Погребняков задвинулся окончательно, тогда они позвонят… А впрочем – пусть катится на все четыре стороны, да побыстрее!
– Затем – душ. Ежедневно душ! Даже лучше утром и перед сном! – закричал он, потому что Погребняков смотрел на него каким-то уж совсем странным взглядом, будто не слышит ни слова.
– Чего кричать? – спокойно откликнулся тот. – Насчет зубов – понял. А душ… В гостиницах горячую воду чуть что отключают.
– Можно холодный, – тускло сказал Костылев и отвернулся. Он вдруг почувствовал страшную усталость.
– Если что, Сосновая, двенадцать. Запомните: двенадцать. – Психопат опять завел свою бессмыслицу.
– Хорошо, я все запомню, только не волнуйтесь. Двенадцать. Костылев смотрел в окно и потому не видел, какими глазами глянул на него Велимир Иванович.
В тот же день Костылев рассказал об идиотской истории с идиотом Погребняковым Сидорову. Нет, не потому, что привык докладывать ему о каждом пустяке, просто слегка мучила совесть – все-таки, что ни говори, отпустил сумасшедшего старикашку, кто его знает, что он там еще натворит.
Начальник слушал Алексея Петровича с замогильным лицом.
– Погребняков здоровее нас с вами, – заявил он, когда Костылев кончил свой рассказ. – А главное – хитрее. Знает, что делает и зачем. Подловил он вас, старый скорпион.
– То есть как это? – удивился Костылев.
– Это страшный человек… – Сидоров смотрел куда-то в угол.
– Ну-у… Скорее уж противный.
– А я вам говорю: страшный. Как чумная крыса. Опасный. А вы, я вижу, до сих пор так ничего и не поняли.
Сидоров насупился и заскрипел всеми дверцами, полками и петлями. Сегодня он, как никогда, был абсолютный гардероб – широкий, объемистый и одновременно сухой и легкий. А материя его летнего бежевого костюма рисунком напоминала «карельскую березу». Маленький кабинет Сидорова, выходящий окном на юг, раскалился на солнце добела, и Костылеву стало жалко своего руководителя – сидит, как всегда, застегнутый на все пуговицы да еще в удушливом галстуке. Во избежание теплового удара явно неплохо бы снять пиджак.
Куда там! Никогда, даже в самые лютые июльские дни, этот педант не позволял себе появиться на службе в легкомысленной рубашке с – Боже сохрани! – короткими рукавами. Всегда двубортный пиджак.
Вопреки жутким прорицаниям шефа никаких гадостей со стороны Погребнякова не последовало. Отдохнув и, очевидно, придя в себя, Велимир Иванович благополучно отбыл в Воронеж в командировку, срок которой истекал через две недели (но Сидоров собирался ее непременно продлить телеграммой еще на максимально дозволенное законом время). Так что Алексей Петрович постепенно стал забывать о своей «сделке» с психопатом, тем более что в собственной его жизни начались более серьезные события. Одно за другим.
В среду двадцать шестого мая сыну Костылева исполнилось четыре года. Проснувшись в этот день рано утром, Алексей Петрович твердо решил – сегодня, чёрт побери, он пойдет к сыну. И не просто пойдет, привезет их обоих домой. И Петьку, и Веру. Хватит. Довольно холостяцкого «счастья», сыт по горло. А жене надо будет подробно рассказать про вчерашний вечер, это сразу отобьет охоту оставлять мужа на целые месяцы одного!
Он решительно снял трубку и позвонил Вере Павловне на работу – предупредить, что придет к теще в семь часов.
– Привет, – сказал он, когда Вера взяла трубку. Почему-то уверен был, что жена обрадуется. Позавчера, в понедельник, они виделись – Костылев отвозил ей деньги, – встреча была не только мирной, но вполне обнадеживающей, Вера сказала, что не век им, дескать, жить врозь и вообще, она уверена, все это скоро кончится: у одной маминой приятельницы с зятем тоже что-то такое было – не то рожа, не то парша – и обошлось.
– Я к Петьке двадцать шестого зайду в детский сад, сам его возьму и приведу, – помнится, сказал тогда ободренный Костылев.
– Нет, Алешенька, не надо, это лишнее, – заполошилась Вера, – ребята увидят, станут дразниться: «чёртов сын», им-то рты не позатыкаешь! Приезжай лучше сразу к маме, пообедаем вместе.
Тон у жены был мирный, даже ласковый, и вот Костылев сегодня решил провести решительный разговор. Именно сегодня, в среду, в день рождения сына.
– Привет. Это я.
Молчит.
– Алло! – закричал Костылев. – Вера! Ты меня слышишь?
– И ты… ты еще смеешь мне звонить? – сказала Вера задыхающимся басом. – После – всего? Это… это цинично! Мерзко!
– Алло! Не понял! Что ты…
– Подлец… – шепотом перебила жена, и Костылев услышал, что гул в бухгалтерии, из которой она говорила, стих. – Грязный тип!
Он долго с изумлением смотрел на трубку, откуда бодрым горохом сыпались короткие гудки. Что, чёрт возьми, с ней-то случилось? Тоже рехнулась, как Погребняков, как… как все вокруг?
…Разумеется, он ничего не понимал – ведь не мог же он знать, что пришлось пережить Вере Павловне во вторник.
Всю ночь на вторник она не спала. Вставала, пила воду, ходила, курила на кухне, высунувшись по пояс в окно, чтобы мать утром не унюхала: «Мужика бросила, смолит, как проститутка, скоро гулять начнет».
Перед Верочкой стояло лицо мужа, каким она видела его накануне, когда Алексей передавал ей деньги, – похудел, осунулся, а все равно интересный, как артист, даже рожки не портят. Бабы у него в лаборатории уж небось… А пуговицы на пиджаке болтаются. Рубашка, правда, чистая и поглажена, кто, интересно, гладил? И ведь не верят, что сама ушла, в наше время от мужей не уходят. На работе теперь, как отвернешься – шу-шу-шу. Раньше все завидовали, а сейчас…
Внешность Вера Павловна имела довольно заурядную, замуж за Костылева – видного, культурного, подающего надежды и вообще хорошего человека, вышла двадцати девяти лет, когда уже перестала и надеяться. Все, в том числе она сама, считали это замужество большой удачей. Мать – та, как заведенная, с утра до вечера: «Смотри, девка, пробросаешься. Мужики нынче на дороге не валяются, особенно, если непьющий. Алексея твоего живо подберут, будешь тогда локти кусать, дура изумленная! И это с твоей-то рожей». И злорадно добавляла: «Сиди теперь, кукуй. Он-то, поди, зря время не теряет…»
Выкурив полпачки сигарет, Верочка твердо решила вернуться. Сегодня же. Сына пока не брать, хотя бы месяц, а там будет видно. За месяц многое может измениться – вылечила же материна подруга своего паршивого зятя, к специальной бабке возила, а у той, рассказывали, от всех болезней – и травы, и заговоры…
Вечером, уложив сына, Вера Павловна стала собираться. Положила в сумку два платья, халат, босоножки и новую ночную рубашку-пеньюар. Взяла бутылку шампанского и какой-никакой закуски. Мать дала с собой прут от веника, с которым ходила в баню:
– Положь перед спальней. Твой-то как переступит, да войдет, да ляжет, ты-то потихоньку встань, бери прут и неси в темное место. Над прутом три раза скажешь: «Как будет сохнуть этот прут, так пускай сохнет по мне Алеша». Поняла?
Вера взяла прут и нерешительно завернула в газету.
И вот, с трудом таща в правой руке сумку, а в левой сверток с прутом, Вера Павловна медленно поднималась по плохо освещенной лестнице своего дома. Ноги глухо ныли от высоких каблуков. На последнем марше она посмотрелась в оконное стекло – новое платье сидит как влитое, волосы причесаны гладко и на прямой пробор, так любит Алеша. Вера вынула из сумки пузырек с французскими духами и коснулась пробкой щеки, потом – за ушами. Нет, что бы там ни болтала мать, а выглядела Вера очень даже неплохо. Не зря же Владимир Львович, главный бухгалтер, вчера, когда шли на собрание, при всех заявил: «С вами, Верочка Павловна, не то, что на профсоюзное собрание, – в ЗАГС пойти не стыдно». Надо Алексею рассказать, пусть знает…
Вот, наконец, и площадка шестого этажа, лампочка еле живая. Теперь отдышаться, а то будет распаренный вид. Верочка с нежностью посмотрела на знакомую дверь, обитую синим дерматином – Леша зимой сам обивал – и полезла в сумку за ключом. Но передумала – лучше позвонить. Своим звонком, особенным. Он помчится открывать… В том, что муж дома, Вера не сомневалась, еще с улицы смотрела – в окнах свет.
И тут…
И тут синяя дверь резко распахнулась, и на лестницу вышла раздетая женщина. На ней была только голубая сорочка с кружевами (новая, но не импортная, уж это Вера сразу разглядела) и лакированные босоножки. Верочка зажмурилась. А когда открыла глаза, увидела, как женщина, блестя голыми плечами и качая бессовестным задом, спускается вниз и волочит за собой по ступенькам… меховую шубу. Умирая, Вера Павловна сделала шаг к двери, но отпрянула: в квартире послышались шаги. Костылев высунулся на площадку. Лицо его было отвратительно красным, волосы всклокочены, рога торчали нахально и вызывающе. Веру он не увидел и быстро закрыл дверь.
– Развратник… – она бросила материн прут себе под ноги и растоптала, примериваясь, как бы половчее удариться виском о стену. – Подлец! Подлец! Подлец!
А Костылев, меж тем, как пьяный, брел по квартире. Передвинул для чего-то стулья в комнате, открыл везде форточки, сосредоточенно постоял посреди кухни, глядя на запечатанную бутылку «Столичной», которую дура оставила на подоконнике. Потом взял бутылку двумя пальцами и, держа от себя на максимальном расстоянии, понес в мусорное ведро.
Сердце громко колотилось. Потянуло, вообще говоря, выпить, но ему даже в голову не пришло открыть ту бутылку. Выкинув ее, Костылев помыл руки, выпил воды из-под крана и без сил опустился на табуретку…
Сегодняшний день его просто доконал. Во-первых, с самого утра нечем было дышать – прямо Сухуми. Во-вторых, Гуреев, взявший манеру ходить с начальственным видом и откляченной нижней губой, отсчитывая в ладонь гомеопатические таблетки, опять бормотал, что нет, джентльмены, как хотите… восемь, девять… а он бы, Гуреев, так не мог… тринадцать… и даже завидует некоторым, которые могут. После чего, сглотнув пилюли, принялся в сотый раз восхищаться мужеством администрации. Костылев, еще давно раз и навсегда решивший, что дискуссии с дураками унизительны, как обычно, молчал, зато Лена Клеменс не сводила с Гуреева глаз и, наконец, ворвавшись в паузу, отчетливо сказала:
– В чем вы находите их мужество, Сергей Анатольевич? В том, что безвинный человек до сих пор не наказан? Стыдитесь.
Гуреев задрал бровь.
– Лично я, – продолжала Леночка, – гордилась бы, если бы смогла уподобиться Алексею Петровичу. Администрация должна. Почитать за честь. Что у нас в институте имеет место такой человек. Нонконформист! В то время как кое-кто недостоин и…
– …кончика хвоста Алексея Петровича, – закончил Гуреев, ухмыляясь.
– Браво, гражданин начальник, – не выдержал Костылев, – десять очков за остроумие на телеконкурсе «А ну-ка, девушки».
Леночка подняла подбородок и вышла вон.
Через час Костылева по телефону вызвал Сидоров и, перекосившись, убедительно, да, да, убедительно! – попросил все-таки думать о том, какое влияние Алексей Петрович оказывает на молодежь.
– Вы себя неправильно ведете, – скрежетал он, – прибегала ваша поклонница, стучала кулачком. Руки, мол, прочь от Костылева. Он герой, а вы все дерьмо. «Дерьмо» она, конечно, не сказала, у девушки изысканный слог, но ясно дала понять. Экстремистка. И, знаете, уймите ее как-нибудь: крайне опасно, если она со своими идеями явится к директору или к Прибыткову.
– Ну, Прибытков-то, положим, за меня. Сам неоднократно советовал бороться, – возразил Костылев.
– О! Неужто советовал? Неоднократно? Это интересно. И симптоматично. Надеюсь, вы его не послушали?
– Да… честно говоря, как-то не знаю…
– Вот и не знайте. Сидите тихо! Не лезьте. И Прибыткова в голову не берите, у него свой расчет. А приятельницы ваши пусть не выступают. И вы тоже хороши – подучили девчонку… Ладно, ладно, не учил так не учил! Раскипятился. Сейчас же прекратите, устроите мне тут пожар!
У Костылева, как нетрудно догадаться, из носа летели искры.
Он вышел из кабинета шефа. Лену в самом деле следовало найти и отругать. И вообще поговорить, заносит ее. Однако на рабочем месте Лены не оказалось. Гуреев тоже смылся. Костылев сел к столу, привычно повесил хвост на спинку стула и взялся за обрыдлую статью Сидорова. По делу давно бы надо отказаться от таких поручений! А если на то пошло – и уволиться!
И тут зазвонил местный телефон.
– Алексей Петрович? – раздался в трубке чем-то возбужденный голос Войк. – Будьте добры, изыщите секундочку заглянуть в местком, я бы хотела переговорить.
«Опять начинается», – тоскливо подумал Костылев, отметив про себя, однако, что голос Валентины Антоновны сегодня лишен спортивного азарта, а напротив, звучит кокетливо. Правда, это вполне могло означать, что Войк замышляет какую-нибудь особо тошнотворную душеспасительную беседу.
– К несчастью, сейчас я занят – представители заводов, – суховато отозвался он. – А по какому, собственно, вопросу?
Некоторое время Валентина Антоновна молча дышала.
– Зря вы, Алексей Петрович, полагаете, что ваши дела могут волновать только девчонок, вроде этой… Клеменс, – певуче проговорила она, наконец.
– Сейчас я очень занят, – сказал Костылев, недоумевая, что это стряслось с баскетбольной дамой.
– Какие мы нелюбезные, ай-яй-яй! Вы же мужчина. Или… – Войк понизила голос, – или… ваш брат – уже не мужики?
– Изв… – Костылев поперхнулся. – Извините. Меня люди ждут.
Никто его, само собой разумеется, не ждал и ждать не мог, ни люди, ни дела. Если бы в один прекрасный день он вообще не явился на работу, она, то есть работа, увы, ничуть бы от этого не пострадала. Такая теперь была работа…
– Люди меня ждут! – с раздражением повторил Костылев.
– Ничего, подождут, – вкрадчиво скомандовала Войк. – Или вот что: давайте так – заканчивайте с ними и ко мне. Ладусеньки?
Она положила трубку, а у Костылева вдруг до того разболелась голова, что он, беззастенчиво записав в журнал местных командировок: «Завод пластмасс, отдел главного технолога», ушел домой, не дожидаясь конца работы.
Выходя из института, он увидел в вестибюле Лену Клеменс.
Рядом стояли двое юношей. Один, маленький, очкастый, с кудрявыми черными волосами, возбужденно жестикулировал; другой, очень, наоборот, солидный и степенный, с небольшой светлой бородкой, серьезно и вдумчиво кивал. Лена была бледна, вид имела весьма прямой. И решительный! До такой степени, что Костылев даже расстроился.
Вечером он все еще чувствовал себя скверно, голова не проходила, настроение было отвратительное, мучила жара плюс проклятая шерсть – и как это несчастные звери терпят такое? А телевизор мстительно сообщил, что и завтра температура сохранится двадцать семь – двадцать девять градусов без каких-либо осадков, и не надейтесь. Ну, не свинство? Май все-таки, совести у них нет!
Костылев решил принять холодный душ и лечь в постель.
И тут в дверь позвонили.
Звонок был решительный, властный. Так звонят должностные лица – почтальоны, газовщики, водопроводчики.
Костылев как был, в одних плавках, заспешил к дверям. И остолбенел – на пороге стоял высокий гость – Валентина Антоновна Войк собственной персоной. Глаза ее горели, щеки тоже. Губы же были намазаны пронзительно яркой помадой, отчего рот казался очень большим и алчным. Оделась Валентина Антоновна возмутительно и странно – в меховую шубу.
– Гостей принимаете? – задиристо спросила она.
– Н-ну… конечно… проходите… я вот тут… сейчас приведу себя в порядок… – потрясенно мямлил Костылев.
– Не надо, – с хрипотцой выдохнула Войк и вошла в квартиру. – А у вас тут мило, – она обвела глазами совершенно пустую переднюю. – Я, знаете, шла мимо… Если гора не желает идти… – светски болтая, Валентина Антоновна наступала на Костылева и быстро загнала его в кухню. Тут она остановилась, кинула взгляд на грязную посуду в раковине и со словами: «Это надо убрать, я сейчас же…» принялась было засучивать рукава своей шубы, а когда это не удалось, передумала – ладно, после, – сунула руку в карман и извлекла оттуда бутылку водки. Движения ее были резкими, порывистыми, она часто, со всхлипом дышала.
– Сейчас отметим. Вы мне не рады, бука? Где же рюмки? Ага! В буфете! Вот они! Какие малипусенькие, прямо душки!
Но Костылев уже пришел в себя.
– Валентина Антоновна, – произнес он, как мог спокойно и доброжелательно. – В такую жару я водку не пью. Я сейчас пойду и все-таки оденусь, а потом поставлю чайник. И вы мне расскажете, что случилось.
Войк недоуменно сморщила лоб.
– Я имею в виду ваш поздний визит, – пояснил Костылев. – Я, видите ли, сейчас живу один. Временно. Так что дам в такое время обыкновенно не принимаю. Но, видно, произошло нечто сверхъестественное, раз вы решились…
– Да! Я решилась! – перебила его Войк, надвигаясь. Лицо ее стало красным, на верхней губе блестел пот, грудь под шубой поднималась и опадала, глаза суетились. – Я больше не могла… – она протянула к Костылеву руки, полы шубы разошлись и онемевший Алексей Петрович увидел светлую полоску.
– Ты ничего не понял, да? Не поверил, дурачок? – зубы Валентины Антоновны стучали. – Ты же один. Как перст на всем свете! От тебя отвернулись. Я – та единственная, кого это не отталкивает. Я готова на все… Понимаешь? Делай со мной, что хочешь, я не боюсь!
Жестом фокусника, сдергивающего покрывало со стола, где только что хлопал крыльями простодушный петух, а теперь в хрустальной вазе солидно свернулась змея, Валентина Антоновна сбросила шубу к ногам и предстала перед Костылевым в голубом белье. Он тотчас отвернулся и, глядя в окно, глухо произнес:
– Так. Вы сошли с ума. Очевидно, я обладаю способностью наводить порчу. Сию же минуту уходите. Сейчас же. Не то придется применить силу.
– Применяй… – простонали у него за спиной.
– Вон!! – выходя из себя заорал Костылев, поворачиваясь к ней и почему-то еще больше разъяряясь от вида кружев, лямок и физкультурных прелестей. – Вон отсюда!
Она ойкнула, подхватила с полу шубу и прикрылась. Кусая губы, Костылев снова отвернулся к окну. Вот же – там, на улице, ведь нормальная жизнь! Нормальные дома, нормальные трамваи, на тротуарах нормальные, здравомыслящие люди. Так почему же? За спиной было тихо. Ни шороха, ни дыхания.
– Я жду, – напомнил он. И сразу услышал шаги, громкие, неровные. Вот она зацепилась… наверное, за табуретку, вот толкнула шкаф. В передней скрипнула дверь. Но не захлопнулась. Костылев подождал еще несколько секунд – тишина.
…Входная дверь была распахнута настежь, за ней виднелась плохо освещенная площадка. Он осторожно выглянул – нету, ушла. И быстро заперся на все запоры, даже цепочку накинул. Уфф! Его шатало, тело сделалось липким от пота.
Все. Хватит! Что-то надо с этим делать. Сексуальные психопатки, гнилозубые шизофреники, кислые бездарности, одержимые манией величия, юные истерички с благими намерениями… Дорожные знаки, шкафы! И все, заметьте, вокруг него, Костылева… Значит?.. Да, то и значит. То самое. И остается только одно – как можно скорее избавить окружающих от своего тлетворного присутствия.…Стоп! Очнись, болван! Как не стыдно? Слизняк. Сопля на тротуаре. Мразь. Костылев ругался вслух, громко, на всю квартиру, и от этого постепенно начал успокаиваться. Чтобы окончательно прийти в себя, он прошелся по квартире, открыл форточки, передвинул стулья, выкинул в мусорное ведро проклятую водку. Потом долго стоял под холодным душем, почему-то злясь на жену. Замерз и мрачно подумал, что вот, наконец, и способ перестать приносить окружающим зло – ледяная вода, простуда, воспаление легких и… Хотел усмехнуться и не смог.
Но как смогла такая достойная, строгая к себе и другим женщина учинить ни с того, ни с сего подобное безобразие? Ответ тут напрашивается только один: Валентина Антоновна временно сошла с ума. Всего-навсего.
Предпосылки-то, конечно, имелись, и уже давно. С тех самых пор, как молодой одаренный ученый, к тому же – интересный мужчина, про которого справедливо сказать: «Уж этому-то чего еще надо было?» наплевал на общественное мнение, совершив хулиганский поступок с рогами и прочим нахальством.
Валентина Антоновна ни на грамм не поверила его филькиной грамоте, и все последующее поведение Костылева, естественно, вызывало в ней кипучий гнев. А как же иначе? Но… но и любопытство. Разговоры и мысли о нем день ото дня занимали Войк все больше и больше, и скоро ни о чем другом она и думать… а тут еще Погребняков. Подошел как-то в буфете и принялся нудить, что будет, мол, жаловаться во все инстанции на бездушие месткома, который до сих пор не встал горой, чтоб выделить ему отдельную квартиру.
– Будучи ветераном труда, – угрожающе бубнил сморчок, – я вынужден жить в коммуналке. Соседка дрянь! Трижды сажал в вытрезвитель, сейчас хлопочу, чтоб выселили. Вас выбрали, а вы плюете на нужды. А коснись беда? Вот Костылев. Жена ушла, остался один, и никто не почешется. Может, он с голоду подыхает, а может, наоборот, там, у себя, оргии устраивает с несовершеннолетними? Как ни говори, а рога у мужика – это что-то означает, нет? Жена, понимаешь, ушла, а вы тут по кабинетам юбки протираете. Сходили бы к нему домой да проверили, что и как. Домой, понятно вам? До-мой.
Слушая и обоняя Погребнякова, Валентина Антоновна, как все и всегда в таких случаях, хотела только одного – как можно скорее избавиться от присутствия Велимира Ивановича. Любой ценой! Поэтому она сразу с большой готовностью пообещала ему тут же бросить все дела и заняться его квартирой. И Костылевым, произнеся фамилию которого, как-то слегка покраснела. И тотчас поймала непристойный взгляд Погребнякова.
– Давно пора… – медленно проговорил он, скверно подмигнул Валентине Антоновне и удалился, оставив на полу грязные отпечатки ботинок.
С тех пор она стала еще чаще думать о «беде Костылева». Думала с жалостью, с волнением, особенно ночью, одна в пустой квартире, ворочаясь до трех часов на раскаленной, как сковородка, тахте. Ведь и верно: осуждать да наказывать мы все готовы, а вот помочь? Человека бросила жена. Что ж… И ее не осудишь – какая женщина согласится с… таким? Тут Валентина Антоновна вздрагивала. Да… Но ему-то каково? Тяжело, одиноко.
Что такое одиночество, она знала очень хорошо – семьи у Валентины Антоновны не было никогда, случился когда-то роман, но это так… слезы одни.
Встречаясь с Алексеем Петровичем на работе, она теперь каждый раз останавливалась – сердце начинало колотиться, дрожали ноги и делалось холодно спине.
Искренне считая свои ощущения муками совести, Валентина Антоновна в конце концов решила, что просто права не имеет, морального права, да и гражданского тоже, стоять в стороне от «беды Костылева»! В один прекрасный день – было это, как мы знаем, двадцать пятого мая, во вторник, – Валентина Антоновна позвонила ему и попросила прийти в местком. Но Костылев не явился.
Просидев в институте лишний час после конца работы, и точно убедившись, что бедняга не пришел, конечно же, только из гордости, она отправилась домой. Поговорить с ним можно и завтра, но деликатно, тактично – не вызывать, а пойти самой, сказать… Что сказать? Это – по месту, главное, дать почувствовать: ему хотят помочь и… в общем, он больше не один.
На улице по-прежнему стояла жара, от стен домов так и полыхало, в нос и рот набивалась мелкая горячая пыль, подошвы липли к асфальту. Очень хотелось пить, но автомат с газированной водой проглотил монету, пошипел и заглох.
Валентина Антоновна уже третий раз нервно нажимала на кнопку возврата, когда услышала рядом ласковый низкий голос:
– Не переживайте, дама, сейчас сделаю. Нормалёк!
Повернувшись, она увидела около себя хлюпика, солидный бас которого никак не вязался с его жалким, не больше метра шестидесяти, ростом. Хлюпик оброс длинными, сальными волосами, имел втянутые и очень бледные щеки, на одной из которых, правой, Валентина Антоновна рассмотрела небольшую круглую дырку, явно сквозную – внутри виднелась черная темнота.
Вид этой дырки, скользких волос и грязной, до пупа расстегнутой рубашки вызвал у брезгливой Валентины Антоновны отвращение, и она быстро пошла прочь. Однако не успела отойти и на десять шагов, как индивидуум с дыркой нагнал ее и, протягивая на потной ладони три копейки, бухнул своим несуразным голосом:
– Не спешите, дамочка. Поспешишь – людей насмешишь. Вот ваша наличность, держите!
Валентине Антоновне ничего не оставалось, как сказать спасибо, что она сделала, конечно, довольно сухо, после чего двинулась дальше. Но дырявый пошел рядом, развязно заявив, что как – кому, а ему-то спешить уж точно некуда.
Не ответив, Валентина Антоновна непреклонно ускорила шаг.
– Не советую! Ох, не советую, дама! – вдруг воскликнул наглец, хватая ее за руку у локтя.
– Ах, ты… – Войк задохнулась от возмущения и только собралась одним броском кинуть мозгляка на газон, как он выхватил из кармана жеваных штанов какой-то билет, ткнул ей чуть не в лицо и быстро сказал:
– Ну, ну, ну, стойте, стойте, стойте! Есть билет. Закрытый просмотр! Фильм иностранный, нерезаный. Сам не могу, срочно нужны башли. Берите, дама, не пожалеете. Чего смотрите? Всего трюльник. Разбашляйтесь, начало через десять минут.
– А… а где это? – нерешительно спросила Валентина Антоновна.
– Рядом, рядом! Вон! – субъект с дыркой показал на серое здание Дома культуры через улицу. – Малый зал.
«Почему бы и нет?» – вдруг подумала Войк. Длинный вечер и ночь в душной квартире отделяли ее от завтрашнего разговора с Костылевым, много пустых, тягучих часов…
– Давайте! – она вытащила из сумки трешку.
Фильм взволновал Валентину Антоновну до слез. В нем было много музыки, красивые пейзажи и интерьеры. И главное – очень трогательная история про знаменитого киноартиста, всегда работавшего без дублера и пострадавшего во время съемок пожара. Обгорело лицо, артист не мог больше сниматься, а в искусстве была вся его жизнь. И его сразу оставила жена, ограниченная, корыстная миллионерша-мещанка. И вот он сидит один в шикарной, но запущенной квартире и смотрит по телевизору кинокартину, где должен был играть главную роль. Теперь ее играет другой, любовник той стервы…
В этом месте Валентине Антоновне пришлось вытащить носовой платок.
…Но дальше выясняется, что героя любит его партнерша, красавица, кинозвезда с мировым именем. Раньше она молчала о своей любви, думая, что он счастлив с женой, но теперь…
С замиранием сердца смотрела Валентина Антоновна, как кинозвезда, одетая в манто из голубой норки, выходит из своего особняка, садится в белый «мерседес» и говорит шоферу: «К нему, Франсуа». Шофер кивает, он все уже понял, автомобиль срывается с места и мчится среди городских огней, реклам, роскошных витрин. Звучит музыка – и вот героиня уже входит к любимому. Он не ждал (готовился застрелиться), он ошеломлен и просит ее уйти – никто, никто не должен видеть его! Актриса молча сбрасывает к его ногам шубу и… правда, всего на одно мгновение! – зал видит, что под шубой на ней ничего нет…
Потом сразу – берег моря, музыка, он и она идут, взявшись за руки, и кинозвезда, встав на цыпочки, целует шрамы на лице своего возлюбленного. И опять – музыка, музыка, волны, садится солнце…
Из Дома культуры Валентина Антоновна вышла потрясенная.
И сразу направилась к ближайшему автомату – пить. Но бросить три копейки она не успела – навстречу ей шагнул давешний волосатик, с улыбкой протягивая уже налитый стакан, в котором шипели и лопались пузырьки.
Валентина Антоновна взяла стакан – неудобно обижать чудака, в конце концов, он за один вечер ухитрился три раза оказать ей услугу.
– Спасибо. И за фильм, очень жизненный, – благожелательно сказала она.
– Вы пейте, пейте! Ништяк, – он махнул рукой. – Газ выйдет. Вода была холодной и вкусной, хотя почему-то имела странный горьковатый привкус. Пока Валентина Антоновна пила, парень молча стоял рядом и внимательно смотрел на нее. Но только стакан опустел, он вдруг выхватил его из рук Валентины Антоновны, сунул в карман и большими шагами пошел прочь.
А Валентина Антоновна внезапно почувствовала необычайный прилив сил, какую-то легкость во всем теле. Ей стало почему-то очень весело, как давно уже не было.
Пока она добиралась до дому, ощущение веселья сделалось отчетливее, в троллейбусе она заговаривала с пассажирами, а потом громко объявила, что день сегодня просто чудесный. Великолепный!
Пассажиры пугливо молчали, косясь на Валентину Антоновну, а какой-то старичок сказал, что от такого великолепия бывают только инфаркты да инсульты. Валентине Ивановне стало смешно, она расхохоталась, и троллейбус осуждающе загудел, старик же зашипел, как змея, повторяя одно и то же слово «выпивши, выпивши».
Не переставая смеяться, Валентина Антоновна вышла из троллейбуса перед своим домом. В квартире она сразу устроила сквозняк, распахнув все окна, напилась воды из чайника – и вдруг поняла: надо немедленно! Сейчас же! Надо – к нему, он ждет, бедненький, он же там один, смотрит телевизор… В голове звенело… Надо немедленно сказать Мари, чтобы распорядилась… Пусть Франсуа подает машину и… Что еще? Ах, да – манто.
– Мари! – позвала Валентина Антоновна. Горничная не откликнулась.
Шуба из искусственного каракуля висела в гардеробе, в полиэтиленовом чехле. Валентина Антоновна достала ее, стряхнула на пол нафталин, вытащила из карманов таблетки «антимоли». Тело было невесомым, звонким, перед глазами взрывались огненные пятна. Теперь… Быстрыми движениями она сняла платье и взялась за рубашку, но… все же это, пожалуй, слишком… Валентина Антоновна набросила шубу прямо на белье и сбежала по лестнице. «Мерседес» уже стоял у подъезда. Франсуа смотрел на хозяйку каким-то оторопелым взглядом.
– К нему, Франсуа, – выдохнула Валентина Антоновна, садясь на переднее сиденье.
– Адрес? – спросил шофер.
Она суетливо полезла в сумку и нашла бумажку, которую ей еще тогда, после разговора с Погребняковым, дали в отделе кадров.
– Вторая Александровская. Шесть.
Шофер кивнул, машина тронулась. Валентине Антоновне хотелось петь. И она запела, сперва потихоньку, потом все громче, громче.
– Высажу, – пошутил Франсуа, – мы, которых под этим делом, не возим.
Она улыбнулась и погладила его по плечу.
До дома Костылева они домчались в десять минут. Франсуа был сегодня очень мил – когда Валентина Антоновна стала вылезать из автомобиля, вдруг закричал:
– А платить дядя будет?
Валентина Антоновна ответила шуткой на шутку:
– Сколько же вам угодно, месье? – и достала кошелек.
– Рубль десять, не видите? – ответил шофер.
Все же прислуга бывает порой слишком фамильярна. Следовало указать хаму его место, но Валентина Антоновна торопилась. Бросив на сиденье два рубля, она кинулась к парадному.
На шестой этаж она поднялась почти бегом, через две ступеньки, сразу увидела нужную квартиру и позвонила. Сердце билось горячо и глухо. Он распахнул дверь…
А потом был какой-то кошмар, какой-то провал, Валентина Антоновна никогда впоследствии не могла вспомнить, что она делала и говорила в квартире Костылева, помнила только его голос, кричащий: «Вон!!». И сразу за этим – свой стыд и страх, потому что легкость куда-то вдруг исчезла, и Валентина Антоновна, точно проснувшись, с ужасом увидела свои длинные голые ноги и нелепую рубашку…
В среду утром Костылеву стало немного легче. Во-первых, испортилась погода, похолодало, накрапывал дождь. Во-вторых, строго, даже придирчиво, обдумав свое вчерашнее обращение с Войк, он пришел к выводу, что вел себя с ней, ну, может, малость и жестоко, но все равно – совершенно правильно, а раз так, то и самосжигаться нечего. Тем более, поводов для вторжения он ей никогда не давал. Стало быть, и причин чувствовать себя виноватым – нет. Он, Костылев, если внимательно рассмотреть каждый его шаг за прошедшие с Нового года месяцы, поступал, в общем, так, как должен был поступать. А когда человек может поступать, как должен, это уже почти счастье. (Счастливым, правда, несмотря на все эти рассуждения, Алексей Петрович себя не чувствовал. Что увы, то увы).
На работу он шел с твердым намерением сразу же позвонить жене.
Если говорить честно, Костылев не слишком соскучился по Вере Павловне. Ее поведение с самого начала этой злополучной истории было… как бы это поточнее выразиться? – пошлым, что ли. Но думать об этом Алексею Петровичу сейчас совсем не хотелось. Наоборот, ему очень хотелось нормальной жизни в нормальной семье. И чтобы Петька был дома.
Обычно, когда Костылев думал о сыне, на лице его непроизвольно появлялась широкая, может быть, даже несколько глуповатая улыбка. Сегодня она не получилась…
Он поднялся на второй этаж и дошел до дверей лаборатории, слава богу, нигде не встретив Войк, что само по себе уже являлось добрым предзнаменованием. Попался ему, правда, профессор Беляев, но Алексей Петрович до того был поглощен мыслями, как ему себя вести, когда он все же, рано или поздно, столкнется с Валентиной Антоновной, что не заметил ни профессора, ни его маневров с дверью в конструкторский отдел, куда тот сперва юркнул, потом выглянул, снова юркнул, а когда Костылев прошел мимо, выскочил в коридор и пулей умчался в противоположную сторону, по направлению к женскому туалету.
Дверь в лабораторию была приоткрыта, в пустом коридоре (Костылев явился сегодня в институт за полчаса до начала дня) – тишина, так что Алексей Петрович уже шагов за десять услышал металлический голос Лены Клеменс:
– Следует вывязывать чепчик, плотно облегающий голову. Конусообразные рога надлежит вязать отдельно, крючком. Затем надо пришить. Хвост целесообразно надеть на проволочный каркас… – Лена произносила слова громко и четко, будто передает телефонограмму. Она была одна, держала в руке телефонную трубку и, увидев Костылева, сразу положила ее, проговорив: «Ладно, пока…» Одного взгляда на ее костюм было достаточно, чтобы шерсть на груди и загривке Костылева поднялась дыбом, а в носу затрещало.
К вельветовым Леночкиным джинсам был небрежно пристегнут изогнутый латинской буквой S длинный хвост с кисточкой. Невозможно лохматый рыжий свитер облегал ее узкий торс. Волосы прикрывала коричневая вязаная шапочка, такие носили лет двадцать пять назад и называли почему-то «менингитками». К шапочке были прикреплены рога, похожие на две небольшие сардельки.
Лена смотрела на Костылева восторженными глазами и молчала.
– Что за маскарад? – неприязненно спросил он.
– Мы так решили. Пора дать им понять, – она решительно вскинула острый подбородок.
– Кто – «мы»? Кому – «им»? – поинтересовался Костылев, садясь за стол. – И зачем вы вчера бегали к Сидорову?
В отличие от всех без исключения людей, всегда отвечающих на самый последний из серии заданных вопросов, Леночка стала отвечать по порядку.
– Мы, – торжественно начала она и взяла себя за кончик хвоста, – это ваши единомышленники…
Костылев крякнул.
– Гриша и Аскольд – мои друзья, – продолжала Лена, играя с хвостом, – студенты-политехники. Исключительно умные парни. Гриша все произведения Канта знает наизусть. Кроме того, присоединяется Нина Кривошеина…
– Хватит! – Костылев ударил ребром ладони по столу. Но Лена даже бровью не шевельнула.
– Теперь – кто такие они…
– Да бросьте вы хвост, наконец! Ничего больше знать не хочу! – закричал Костылев в раздражении. – Бред какой-то! И вообще – прекратите! Еще и Кривошеина! Прекратите это все, эту… всю вашу самодеятельность! Вы меня поняли?
Усмехаясь, Лена смотрела на него, покусывая хвост.
– Бросьте хвост, кому говорю, – Костылев выпустил сноп искр и окутался облаком серы. – И снимите шапку. Вы в ней на зайца похожи. Кому сказано? Шапку долой!
– Не подумаю, – отрезала Лена. – Не доверяете – ваше дело. Вы хотите утверждать, что молодежь ни на что не способна? Не так ли? Хорошо, будем действовать сами. И мы докажем. Учтите: мы не слабее и не трусливее вас. Наш нравственный… империтив…
– Им-пе-рА-тив! – взвыл Костылев. – Ра, ясно вам? Ра! И не болтайте вы слов, которых не знаете. Нахватались… разного, занимаетесь чушью! Вы что, в самом деле, думаете, будто я это все – нарочно?
– Не считаете возможным доверять, очень прискорбно, – на этот раз упрямо и с обидой повторила Леночка. – Но мы докажем.
– Да я вам сейчас честное слово дам! Вот: честное слово! Не хотел я этого. Все бы отдал, только бы избавиться.
– Не клевещите на себя. Цель не оправдывает средства. Вы не должны спасать меня ценой предательства. Своих идеалов. Вы оскорбляете. Тех, кто вам поверил. И пошел за вами. Что ж… Вы пали духом. Мы вас поддержим.
С этой обнадеживающей фразой на устах Леночка удалилась, раскачивая хвостом.
И тогда Костылев, отдышавшись и выпив воды, стал звонить жене. И услышал то, что услышал.
А через час явился Сергей Гуреев и, потирая руки, сообщил, что в вестибюле толпа трудящихся, никто не идет работать, кадровик Васька горло сорвал и все без видимой пользы. Там наша мисс Клеменс с рогами. Привязала себя веревкой к батарее отопления, сказала, что будет сидеть, пока администрация не выполнит какие-то требования. Около нее там болтались два гадких типа. Тоже, я тебе скажу, детища мрака: не наши, вроде бы… – рассказывал Гуреев, криво ухмыляясь, – так вахтер их прогнал, грозя сдать. А еще плакат! Ну – пожар в сумасшедшем доме! На твоем месте я бы пошел взглянуть. На дело рук, так сказать…
– А ты бы, Сережа, не пошел бы…? – тихо спросил Костылев.
Весь этот день, глядя на пустой стол Лены, ловя на себе кисло-ядовитые взоры Гуреева, вздрагивая каждый раз, как в комнате появлялась Ольга Митина и начинала визжать, весь длинный день Костылев ждал, что его вызовут к начальству. Но, странное дело, никто не вызвал. К четырем часам нервы его сдали настолько, что он сам пошел к Сидорову, наспех выдумав какое-то дело.
Кабинет Сидорова оказался заперт, и Костылев решил отправиться в административный корпус – работать он все равно уже не мог. Но чтобы попасть туда, нужно сначала спуститься в вестибюль, откуда имелось два выхода, один на улицу, другой – во двор. И Костылев спустился, очень надеясь, что в вестибюле уже никого нет.
Толпы, про которую болтал Гуреев, действительно не было. Костылев увидел только вахтера, начальника отдела кадров Василия Кузьмича и подчиненную ему пожилую инспекторшу Зою Владимировну. Все они со злобно-расстроенными лицами стояли напротив батареи, возле которой сидела на корточках Лена Клеменс. Стену над ее головой украшал лист ватмана, где зеленым фломастером было написано:
КАЖДОМУ БЫТЬ ТЕМ, КЕМ ХОЧЕТ!
КОСТЫЛЕВ — НАША ГОРДОСТЬ!
АЛЕКСЕЮ КОСТЫЛЕВУ — УЧЕНУЮ СТЕПЕНЬ!
Костылев хотел было пройти мимо, но вспомнил профессора Беляева, устыдился и решительно зашагал прямо к Лене. Заметив его, Василий Кузьмич засиял от радости.
– Скажи хоть ты ей, озверела совсем! – заголосил он. – Говорит: «Буду сидеть, пока он – это ты – не защитит диссертацию». Она ж у нас тут с голоду помрет. И скандал. Узнают в министерстве, в районе. Директор полетит – это уж ладно, а институту позор, коллективу? Главное, хотел отвязать – кусается, паразитка.
– Плакат пробовали снять – плюется, – пожаловалась инспекторша.
– Водой бы облить. Или из огнетушителя, – мечтательно предложил вахтер.
– Нельзя без руководства – водой, – возразил кадровик. – Не было команды, как тут польешь?
– Лейте! – с вызовом крикнула Леночка, поправив слезшую на лоб «менингитку» с рогами. – Лейте, лейте! Хоть кислоту! Сатрапы!
– Фанатичка! – восхитился вахтер. – Жрать, поди, хотит. Эй! Колбаски дать? – заорал он во всю глотку, обращаясь к Лене, точно она глухая.
– Безобразие. Как ЧП, так из руководства никого и не дозовешься. Двадцать лет работаю, и каждый раз, как пожар или что, их нету, – поджала губы Зоя Владимировна.
– На конференции. Научный конгресс! – с уважением произнес кадровик. – Нет, ты скажи, – повернулся он к Костылеву, – что нам с этой-то делать? Все же тебе виднее. Пример даешь.
Костылеву захотелось выругаться, но он сдержался. Сейчас не до собственных амбиций.
– Леночка, милая, – сказал он ей ласково, как ребенку, – ну кончайте вы дурака валять. Ну ради меня. У меня ведь действительно будут крупные неприятности. Вы же видите – никто не верит, и никогда не поверит, что вы это сами додумались. Скажут, я подучил.
– Пожалей ты мужика, – поддержал Костылева вахтер, – ты еще молодая, только цепляешься за жизнь, а его уволят по статье к… той бабушке, и будь здоров! И так, небось, намаялся с хвостом да с рогам, как все равно не знаю кто.
Лена опустила голову.
– Ну, Леночка, будьте же умницей, – приговаривал обнадеженный Костылев, – ну, сами подумайте – за что вы тут боретесь? За право ходить в шерсти? И на копытах? Поверьте вы мне – это очень неприятно, даже отвратительно, особенно, когда жара. Или вам кажется, что быть чёртом – доблесть?
– Не говорите лишнего, – нахмурился кадровик. – Про… этих – запрещено. Их нет. Специально собирали, давали инструкцию.
– Вот я и объясняю, – терпеливо продолжал Костылев, – что я, во-первых, не… не какой-нибудь там… лукавый, поскольку их, разумеется, нет, а во-вторых, ни шерсть, ни рога мне, честное слово, не нужны, тут несчастье, а не повод для демонстраций гражданского мужества.
Воспользовавшись тем, что Лена слушала Костылева и смотрела в пол, кадровик дотронулся до веревки, связавшей эту молодую особу с батареей. Он уже коснулся узла, когда Леночка, вдруг извернувшись, ударила его коленом в живот и с криком: «Руки, ренегат!» плюнула ему в лицо.
– Хулиганка! Чокнутая! В Скорую, в Скорую звоните! В милицию! – наперебой загалдели свидетели, на всякий случай отступая.
От двери, ведущей на улицу, послышался звонкий детский хохот, все повернули головы и увидели девочку лет семи в красном платье и панамке. Хохоча, девчонка прыгала на одной ноге и время от времени выкликала:
– Мо! Ло! Дец! Бей давай! Шайбу-шайбу! Ура-а-а!
– Эт-то… Тебя кто пустил? – рыкнул начальник кадров.
Девочка замолчала, показала всем «нос», свистнула, опрометью кинулась к двери, мелькнула красным платьем и исчезла.
Лена смотрела на Костылева с ненавистью и громко дышала, губы ее презрительно кривились. Он повернулся и побрел к выходу. Оказавшись на улице, остановился, апатично подумав, что до конца рабочего дня еще больше часа, к тому же он забыл спрятать хвост и оставил в лаборатории шляпу, которой обычно прикрывал, выходя из института, рога. Надо было возвращаться назад. Через вестибюль…
«А-а, плевать!» – решил он. И зашагал к метро.
Народу на улице было уже порядочно – кончилась работа в соседнем учреждении, но никто не обращал на Костылева особенного внимания. Только одна старушка неуверенно перекрестилась, да двое пижонов затеяли кинематографический спор.
– Бездари. Совершенно не умеют делать грим, – брюзгливо цедил один, кидая на Алексея Петровича сбоку презрительные взгляды, – да и костюмчик – самодеятельность из Чухломы. Завал. Ну разве это рога? Смех и рыданье! Уж лучше купили бы на бойне – нормальные коровьи. По госту. Или хоть достали импортные, что ли. Достанут они… Жалеют валюту, жмотье.
– Не скажи, – спорил его приятель, – натурализм сейчас не в жилу. Искусство должно быть условным. Помнишь Высоцкого в Гамлете? Нет, не погано, не погано…
Они обогнали Костылева, и он успел еще узнать, что его приняли за актера Любшина. В другое время был бы польщен, но теперь… Теперь нарочно замедлил шаг, чтобы не слышать их уверенных, хорошо поставленных голосов. Неприятны ему были эти громогласные «хозяева жизни», он даже остановился, чтобы они ушли подальше, и вдруг услышал за спиной гулкий приближающийся топот нескольких пар ног. Обернулся. Двое юношей стремительно догоняли его, волоча за руки давешнюю девчонку в красном платье, ноги девчонки едва касались тротуара, панама съехала на лоб. У ребят лица были будто знакомые – ну конечно! – вчера Костылев их, голубчиков, видел. В вестибюле с этой… Жанной д’Арк. Тот чернявый в патлах все махал рукой. Гриша и… Арчибальд, что ли?
– Алексей Петрович, стойте! Срочное дело! Надо обсудить! – затарахтел Гриша, чуть не сбив Костылева с ног. Тарахтел он с такой скоростью, что Алексей Петрович с трудом угадал смысл, потому что услышал только: «Ксейптрич! Стойт! Срочнодел! Надосдить!» Костылев растерянно пожал плечами, и тогда второй, бородатый, с большим достоинством протянул ему руку:
– Аскольд, – сообщил он. – А это – Григорий. Он у нас темпераментный господин. Не надо так дергать физиономией, Гриша, нос отлетит. Напрочь.
При этих словах девчонка захохотала и села на асфальт.
– А это вот, – Аскольд ткнул пальцем ей в макушку, – наш друг и помощник. В какой-то степени даже благодетель. Друг мой, сделай милость, встань, поздоровайся.
Девочка вскочила с земли и протянула Костылеву жесткую и грязную пятерню.
– Гаврила, – сипло произнесла она.
Гриша опять возбужденно затарахтел, на этот раз с такой скоростью, что Костылев не понял ни единого слова.
– Он хочет втолковать, – перевел Аскольд, снисходительно посматривая на приятеля, – что наш Гаврила – отрок мужеского полу, а платье и весь маскарад – всего лишь камуфляж.
– Кон-спи-ра-ци-я! – заорал Гаврила как резаный и сдернул панамку, под которой оказалась стриженая под ноль ушастая голова огурцом.
– Хорошо вас всех Ленка уделала? – мальчишка подмигнул Костылеву и прицельно сплюнул, попав в мусорную урну.
– Гаврила! Прекрати этот моветон, – морщась окоротил его Аскольд. И пояснил: – Воспитываем сообща – сирота, брат нашей Елены.
– Родит нет! Погиблавтомбилкатасрф! – вмешался Гриша.
– Григорий! Диван лез анфан! А ты, Гаврила, ступай назад, продолжай наблюдение.
– Есть занять пост! – Гаврила тотчас умчался, успев, однако, дернуть Костылева за хвост.
– Нелегкий характер… – Аскольд смотрел мальчику вслед. – Отец и матушка год тому погибли в автомобильной катастрофе.
– Ну, мне пора, – выдержав необходимую паузу, Костылев протянул Аскольду руку. Он чувствовал, что количество острых ощущений на сегодня уже давно превысило для него предельно допустимую норму.
Однако Гриша с Аскольдом были на редкость настойчивые юноши. Борцы.
Через пятнадцать минут все трое сидели в маленьком кафе на соседней улице, стилизованном не то под рыбацкую таверну, не то под трюм – с потолка свисали сети, витражи в окнах изображали гад морских подводный ход, столы были деревянные, некрашеные, а вместо стульев – ящики, про которые Аскольд авторитетно сообщил, что это – рундуки. Они с Гришей держались здесь завсегдатаями, с официантом, одетым морским стюардом с пиратским оттенком, поздоровались за руку, назвав его Колей, в меню даже не взглянули.
Чем кормишь, отец? – спросил Аскольд, и Коля сказал, что рыбы, как водится, нету, есть лангеты, но он не советует, имеется также люля-кебаб, но – для гостей нашего города, а вот шашлык неплохой, тоже вообще-то не блеск, но кушать в крайнем случае можно.
Гриша тотчас принялся тарахтеть, официант, кивая, записывал.
– Остальное как всегда, – сказал Аскольд. Коля еще раз покладисто кивнул и вскоре принес салаты и бутылку минеральной воды «Полюстрово», оказавшейся на вкус водкой обыкновенной.
– Этого здесь вообще не подают, – понизив голос, сообщил Аскольд, – приходится идти на военные хитрости. Григорий, разливай.
Гриша разлил. Выпили. И сразу, не закусывая, по второй.
Медленное тепло растекалось по телу Костылева. Хорошо, что он согласился пойти сюда, вместо того, чтобы гнить в одиночестве и жевать постылую мойву в томате. Вообще во всем этом что-то есть… И ребята симпатичные. Гриша вон даже тарахтеть перестал, сидит разомлевший, очки снял, лицо детское. А Аскольд – тот же просто красавец! Этакий аристократ из раньшего времени.
Подошел Коля с шашлыками, что-то сказал Аскольду на ухо, и тот заулыбался.
– Просит познакомить с вами, произвели сильное впечатление.
Костылев встал, и они с Колей церемонно пожали друг другу руки.
– Со съемок? – Коля уважительно смотрел на рога Костылева. – А я вас видел в фильме «Щит и меч». Моя любимая кинокартина!
Костылев хотел возразить, но Гриша незаметно толкнул его ногой, и он промолчал.
– Пускай себе воображает, что вы киноартист, – сказал Гриша, когда сияющий официант скрылся. Выпив, Гриша стал говорить вполне раздельно и понятно, как все люди.
– Он у нас тщеславный, Николаша, имеет эту слабость. Не будем лишать человека иллюзий, – поддержал его Аскольд. – За кого это он вас принимает?
– За Любшина.
– Не знаю. Отечественных картин не смотрю. – Аскольд пожал плечами и взялся за шашлык.
Шашлык был из курицы, Костылев никогда не пробовал такого. Он быстро разделался со своей порцией, разжевав даже кости, и заказал еще.
– Плачу за всех, – предупредил он Аскольда с Гришей, – я все-таки пока на жалованье, а вы – бедные студенты.
– А мы все вашим делом занимаемся, вчера до полуночи спорили, – вытерев салфеткой перепачканные соусом губы, сказал Гриша.
Аскольд молча кивнул и чокнулся с Костылевым.
– И в чем же, по-вашему, существо моего… «дела»? – Костылеву было смешно, но лицо его хранило вполне серьезное выражение.
– Прежде всего я хочу… я прошу… мы оба просим, чтобы вы не ругали Ленку, – с воодушевлением начал Гриша и покраснел, похоже, собираясь вновь затарахтеть. Руками, во всяком случае, он уже махал. – Ленка – человек импульсивный, увлекающийся, всегда идет до конца, часто – до абсурда. Компромиссы – это не для нее.
– Она к вам, кажется, не вполне равнодушна, – вставил Аскольд, Гриша покраснел еще больше, а Костылев с тоской подумал, что только этого ему сейчас больше всего и не хватало! Особенно, если вспомнить вчерашний вечер.
– Учтите, – Гриша все хмурился, – мы этой ее акции не одобряем, это порочный метод.
– Метод – чего? – Костылеву вдруг показалось, что его разыгрывают, – уж не борьбы ли? И если не одобряете, почему не пойдете и не отвяжете? Она же весь день там сидит, ни минуты не работала, а это, имейте в виду, нарушение, и злостное, ее могут уволить.
– Это как раз, может, и не плохо… – задумчиво молвил Аскольд. – Пример самоотречения. Жертва.
– Какая жертва? Во имя чего? – обозлился Костылев.
– «Нам не дано предугадать»…
– И нравственный императив… – влез Гриша.
– Погоди, – отмахнулся от него Аскольд, внимательно глядя на Костылева. – Тут нужно взять во внимание священное право выбора. Вот вы, к примеру. Вы выбрали облик Чёрта и имеете полное право на этом настаивать.
– Сохраняя в неприкосновенности нравственную позицию, – не унимался Гриша.
У Костылева застучало в висках.
– Послушайте, – сказал он, – и постарайтесь понять: я ни-че-го не выбирал. Если бы выбирал, предпочел бы… Марчелло Мастрояни, что ли, или вот хотя бы артиста Любшина. А ходить с рогами – удовольствие очень небольшое, уж можете мне поверить.
– Не выбирали, стало быть, – с некоторым разочарованием произнес Аскольд. – Что ж… я и это допускал. Что я тебе говорил, Григорий?
– Не верю! Он мистифицирует! Вы – сами, конечно же, сами! Вызов конформистам! Индивидуальный бунт личности! – начал заводиться Гриша.
– Увы, – личность развела руками. – Ничем таким порадовать не могу. Боюсь, что сам я – завзятый конформист. Бросать вызов никому не желаю, хочу только одного – быть, как все. И покоя… И вот что: где ваш Коля? Пусть несет кофе.
– Дело ваше, – холодно отозвался Гриша. – Quique suum.
Но это не устраивало Аскольда:
– Нет уж, позвольте, любезнейший Алексей Петрович. Так нельзя. Надо же договорить, расставить все по местам. Конформист вы или нет, в конце концов, дело десятое. Для меня! – прибавил он, увидев ярость на лице Гриши. – Гриша – особь статья. Кроме того, допускаю, что вы не находите возможным говорить с нами искренне. Поелику у вас могут быть свои резоны не объяснять движущих пружин…
– Да нечего мне объяснять! Нечего! – закричал Костылев, окончательно потерявший терпение. – Я уж и начальству записки писал – мол, без ведома и согласия, теперь вам еще доказывай! У меня несчастье, а вы себе игры устроили. Ну представьте себе: лег человек спать, проснулся утром, а у него горб. А теперь ответьте: что вы в этом случае станете делать? Как бороться? Приделаете и себе такие же горбы? Или напишете плакат: «Руки прочь от горба»? А горбатого начнете убеждать, что носить на спине эту… дрянь – большая доблесть? Что он сам, конечно же, сам этого хотел и добивался? Из пр-ринципа! Как суверенная личность? Нет, врешь! Если быть людьми, то только так – постараться этого горба вовсе не замечать, человека не травмировать, тогда он и сам забудет…
– Трусость! – фальцетом закричал Гриша и ударил по тарелке. – Слабодушие, а значит, безнравственность.
– Все. Приехали. – Костылев резко поднялся. – Пойду-ка поищу официанта, куда он там провалился?
Но уйти ему не дал Аскольд. Мягко взял за плечи и усадил, налил в его рюмку остаток водки.
– Не обращайте на Григория внимания, Алексей Петрович, – сказал он задушевно, – отрок сей горяч, но боевит. И вас любит! Да, да, успел полюбить, я уж вижу. Не то не дергался бы, как паяц.
Гриша, нахохлившись, глядел в сторону и был похож на ворону, у которой голуби украли кусок булки.
– Он, – продолжал Аскольд еще ласковее, – вот беда-то: и вас полюбил, и Елену любит, а она, как было сказано…
– Иди ты к чертям собачьим, болтун собачий! – выкрикнул Гриша, вскочив (получилось: «Йдиткчер! Тямосочим! Блунсч!») – и выбежал вон.
– Пусть остынет, – отечески сказал Аскольд. – А мы зато побеседуем спокойно. Меня ведь, помимо всего, дражайший Алексей Петрович, тут интересует гносеологический аспект…
Костылеву сделалось очень скучно. Он подумал, что сидит здесь, как форменный идиот, слушает бредни молокососов, а надо было давно ехать к жене объясняться. От этих мыслей он совсем разозлился, но Аскольд все болтал и болтал.
– Ну-с, никакой мистики в вашем превращении я лично не вижу, поскольку мне совершенно ясно: вы не чёрт и не дьявол, а натуральный человек из плоти и крови, почему-то принявший облик чёрта. Почему? Вольно или невольно – этого не касаюсь. Меня сейчас больше занимает значение сего факта для науки. Я допускаю, что это – результат мгновенной мутации, которая – кто знает? – возможно, происходит со всем человечеством, но растянута во времени. Вы же – мутант, проделавший этот путь за одну ночь. Допускаю также, что вы – гениальный изобретатель и нашли способ сразу прийти к тому, к чему люди придут через тысячелетия. Но возможно и обратное: вы сделали скачок не в будущее, а, наоборот, в прошлое…
– Вы, значит, полагаете, что человек произошел от нечистой силы? – спросил Костылев, вставая и делая рукой знак Коле, появившемуся в конце зала. – Что ж, это воодушевляет. Равно, как и перспектива, что через миллион лет землю наследуют бесы.
Официант приблизился к столу и подал Аскольду сложенную корабликом записку. Пока тот читал, Костылев расплатился и сердечно пожал руку Коле, получив приглашение заходить в любое время. Когда, отказавшись от чаевых, Коля ушел, Аскольд молча протянул записку Костылеву. «ДОНЕСЕНИЕ», – было написано там кривыми печатными буквами. И ниже: «ДЯДЬКА ДАЛ КОЛБАСЫ. ЛЕНКА СПИТ. ПРЕХОДИЛИ КАКИЕ-ТО МУЖЕКИ ОНА ИМ ПЛЮНУЛА. ГАВРИЛА».
– Надо, пожалуй, пойти, как бы они ее там в участок не определили, – озабоченно сказал Аскольд, – жаль, поговорили мало. Последний к вам вопрос, Алексей Петрович: вы в самом деле отказываетесь от нашей помощи?
– Категорически! – с жаром вскричал Костылев.
– Что же, вас устраивает ваше положение? От рогов до кончика хвоста вкупе с кретинской работой, ничтожным Гуреевым и всем остальным, о чем нам рассказывала Елена? Вы, стало быть, такое положение уже для себя овнутрили?
– Овнутрил, овнутрил, – Костылев шагал к выходу, думая о том, ехать ли ему к жене без звонка или все-таки предупредить. – Об одном прошу, всех вас прошу, и Леночке передайте: сделайте милость, займитесь чем-нибудь другим! Договорились?
Они уже стояли на улице.
– Н-не знаю, право… – покачал тот головой. – Это надо обмозговать. С одной стороны… Но с другой – имеем ли мы нравственное право стоять в стороне…
Костылев застонал, повернулся и пошел прочь.
Глава третья
Наступил июль и вместе с ним – уверенность, что слепящее небо, зной, мягкий асфальт, редкие, но бурные грозы – все это всерьез, без дураков, будет и завтра, и послезавтра, и, похоже, всегда. Вопреки пессимистам, зачем-то покупающим меховые шапки и грузные демисезонные пальто.
Алексей Петрович Костылев с детства любил июль больше всех месяцев в году, он и родился пятнадцатого июля, и отпуск всегда брал в это время, чтобы поехать на родину покойной матери, в глухую северную деревню, где до сих пор жила его старая тетка. Но в этом году свой отпуск Алексей Петрович отгулял в июне (если это вообще можно назвать словом «гулять»). На июль претендовал Сидоров, собравшийся на курорт ремонтировать левую дверцу, то есть лечиться от стенокардии. Костылеву все равно было, когда торчать одному дома – в июне, июле или декабре. Он понимал: поехать к тетке категорически нельзя, страшно даже подумать, что случится со старухой, да и со всей деревней, если Пелагеин Ленька явится из города в виде «сотона».
Да еще объясняй, куда девались жена с сыном – хотя нет, объяснять не придется, уж кто-кто, а тетка с товарками сразу поймут, что жить с нечистым не станет ни одна баба, если сама, конечно, не порченая… В общем, Костылев согласился на июнь, но и дома ему особенно посидеть не удалось – новый руководитель группы Сергей Анатольевич создал такой чудовищный отчет, что его пришлось в срочном порядке переписывать заново, весь, от первой до последней строки. При этом сам Гуреев на это время взял больничный по гастриту.
И вот: «Алексей Петрович, не в службу, а в дружбу, выйдите на неделю, потом, в июле, возьмете эти дни, меня не будет, а Гурееву я дам команду, он отпустит. Он тут хм… э-э… останется за начальника, так сказать, лаборатории…» – в голосе Сидорова было смущение: испокон веку на время его отпуска за начальника оставался Костылев.
– Ладно, выйду, – сказал тот. – Завтра же и выйду. Только просьба – в другой раз ко мне домой Митину, пожалуйста, не посылайте. Устроила целый аттракцион, в квартиру входить отказывалась, подвывала, шарахалась. Лучше бы телеграмму отправили, раз уж надо из отпуска вызвать.
– Да… Знаете, Митина – женщина нервная. И вообще – сами должны понимать, – неопределенно проворчал Сидоров, и Костылев с удовлетворением отметил, что начальнику как-то не по себе.
Отчет он переделал, уложившись в неделю, а там и отпуск как раз кончился. Первого июля Сидоров уехал отдыхать, Гуреев все болел, Митина взяла десять дней за свой счет, якобы отвозить куда-то ребенка, на самом же деле, – Костылев был абсолютно уверен, – чтобы не оставаться с ним в комнате один на один, поскольку Лены Клеменс не было тоже, ее еще в мае со скандалом уволили за хулиганство.
Вообще дела шли неважно. С женой Костылев так и не виделся. Пошел было тогда объясняться насчет «грязного типа» и застал дома только тещу, которая горестно, но ехидно сообщила ему, что Верочка всего полчаса назад (а он-то, кретин, поддавал в это время в кафе с краснобаями!) улетела с сыном на юг, к подруге Сашке.
– Вчера вечером как прибежала, как пошла реветь! – рассказывала теща. – А утром подхватилась отпуск оформлять за свой счет, теперь до июля не жди. Денег, и тех получить не успела, мне пришлось последние выложить, а какие мои деньги?
Тут теща всхлипнула, и Костылев горячо заверил ее, что завтра же завезет семьдесят пять рублей.
Встретила она его на следующий день очень торжественно. Усадила за стол, достала из холодильника «маленькую», две граненые стопки, разлила. Но когда Костылев протянул руку, придвинула стопку к себе и таинственно сказала:
– Потерпи чуток, это лечебное. – И вдруг заголосила каким-то козьим голосом:
– Изгоняю из раба Божия Алексея бесов, дьяволов, нечистых духов и самозлейших духов. Изгоняю из раба! С волоса, с ясных глаз, из сердца, из зубов, из тела, со рта, с ребер, из середины, из рук, из ног, из суставов, из утробы…
– Это еще что за цирк? – поразился Костылев.
– Да не мешай ты! – шепотом цыкнула на него теща и заорала опять:
– Из жил, из пожил, из крови, из дыхания, со взгляда. И посылаю вас, бесы-дьяволы, нечистая сила, на мхи, на гнилые болота, где Содом и Гоморра уничтожены!
Заклинаю я вас, бесы-дьяволы, нечистая сила, ветряных и вихорных, водяных и животных, и насекомых – отступите, злые духи, от раба Божия Алексе-е-я! – басом пропела теща, схватила стопку и одним духом выплеснула водку прямо в лицо Костылеву.
– А это допей, – она протянула ему остаток на дне стопки. – Надо было половину на половину, не рассчитала маленько.
– Ну вы даете! – только и нашелся Костылев. – «Вихорные» какие-то, «пожилы»… Чёрт знает что!
Но водку выпил. Теща тоже опрокинула стопку, села, подпершись ладонью, и стала сверлить его глазами.
– А ты чего? Завел что ли какую? – спросила она, наконец.
– Мне только заводить. С хвостом, – мрачно отмахнулся Костылев.
– А и нет, так нет. Теперь и с хвостами мужик в дефиците. А я к тому, – рассудительно добавила теща, – что гулять, конечно, гуляй, ежели приспичило, на то ты и мужчина, да и как не гулять от такой жены, хотя я и мать… А все равно, Леша, семья есть семья, дело святое, семью, зятек, я тебе разрушать не дам, не обижайся. Не помиритесь, сообщу как есть о твоем аморальном облике по месту службы. Поскольку это мой долг! И Верке рожу начищу. Чтоб не шлялась с этим старым псом шелудивым. С булгахтером Володькой.
Пятого июля Костылев предупредил Гуреева (выздоровевшего сразу же, как только отчет был принят на Совете), что берет отгул, и поехал на работу к жене, где выяснилось, что отпуск Веры Павловны закончился неделю назад, но ее все равно нет.
– В командировку уехала? – предположил Костылев.
– Допустим… – загадочно ответила Верочкина подруга Люба, специально спустившаяся для разговора с ним в проходную.
– Куда? И… где Петя?
– Никаких справок посторонним лицам не даем, – злорадно обрезала его Люба и уперла руки в бока.
Телефон тещи не отвечал. Где жена и сын, неизвестно. Неизвестным оставалось также, написала ли теща обещанную кляузу в институт. Скорее всего, лежала где-нибудь в месткоме корявая и грозная бумага в защиту семьи, но заниматься ее разбором было некому – Валентина Антоновна Войк в данный момент также отсутствовала – говорили, что она лечится в нервном санатории. Отсутствие ее с одной стороны успокаивало Костылева, но с другой – рождало в нем тревогу и некоторое чувство вины. Дело в том, что через два дня после того вечера в институте стало известно, что Валентина Антоновна в больнице. Сперва говорили про какое-то обследование (в части самого плохого), а потом прополз слух, будто на Войк напал бандит, отнял сумочку со всей зарплатой, пырнул ножом и ударил по голове, чуть не убил. Вскоре посетивший пострадавшую в больнице профессор Прибытков что-то кому-то под большим секретом рассказал… И пошло: «Нет, как хотите – не поверю! Чтоб он дошел до такого…» – «А почему нет? Я, наоборот, вполне допускаю, от него всего можно ждать. Ведь он кто? Спросите Митину из их лаборатории». – «Ясно, он же чё…» – «Тс-с!» – «Да, да, конечно». – «Несчастная Валечка! Пережить такое! Я бы умерла». – «Боюсь даже представить! Кошмар!» – «Нет, я бы – умерла!» – «И я бы умерла». – «Интересно, а как он?..»
Глаза институтских дам при этих разговорах сверкали, голоса хрипли. Хорошо, что Алексей Петрович ни о чем таком не догадывался. Ловя на себе жадные взгляды, он только слегка удивлялся, да и то не очень – не до взглядов ему сейчас было.
Потому что помимо разрыва с семьей тревожило и давило его полное, абсолютное безделье, в которое, как в гороховый кисель, он медленно погружался всю зиму и весну, а сдав гуреевский отчет, провалился с головой. А еще не мог он не думать о судьбе этой дурочки, выгнанной в мае с работы. Конечно, он тогда все сделал, что мог – на второй день ее сидения у батареи подходил раз пять, просил, требовал, взывал к человеческому достоинству, разуму, состраданию, умолял подумать о брате – все попусту. Аскольд с Гришей – и те пытались угомонить Лену, при этом Гриша, задыхаясь, утверждал, что мизерный Костылев не стоит ее жертвы, а Аскольд мягко доказывал, что делать кому-то добро против его желания – кощунственно, так как это нарушение свободы суверенной личности.
Лена не слушала никого; стоило к ней приблизиться, закрывала глаза и затыкала уши. Только с Гаврилой она разговаривала, от него принимала черный хлеб и воду, а вот термос со щами, который принес из дому сменившийся вахтер, поддала ногой, влепив его в стену напротив.
К концу второго дня в вестибюль вошел директор. В руках его был мегафон. Наставив его на лаборантку Клеменс, сидящую, разумеется, с заткнутыми ушами, директор прогремел:
– В случае немедленного прекращения хулиганской демонстрации гарантируем возможность работы на прежней должности. И со временем – повышение оклада. В случае продолжения безобразия будете уволены по статье за злостное нарушение внутреннего распорядка и хулиганские действия на работе, а научный сотрудник Костылев получит строгое взыскание. В приказе.
Те, кто видели в этот момент лицо директора, утверждают, что было оно интенсивно фиолетового цвета и являло собой картину множественных железнодорожных аварий и автомобильных катастроф.
Лена Клеменс этого страшного зрелища не наблюдала, поскольку сразу же крепко зажмурилась. Но рев мегафона до нее, очевидно, дошел, и, не открывая глаз, она открыла рот и высунула длинный розовый язык. Директор тотчас с достоинством удалился, а через час на стене, где висел крамольный плакат (но на безопасном от хулиганки расстоянии), появился приказ об увольнении Клеменс и выговоре Костылеву. В тот же день Лена ушла, не взяв в отделе кадров трудовой книжки и не получив в бухгалтерии денег за неиспользованный отпуск. Где она теперь, никто не знал, в том числе, конечно, и Алексей Петрович, и это сильно портило ему настроение.
День своего рождения Костылев отмечал, сидя вечером на кухне тет-а-тет с бутылкой «Цинандали». Из открытого окна полыхало жаром, по душному небу, порыкивая, ползал гром.
Успехи и достижения, с которыми Алексей Петрович пришел к своему тридцативосьмилетию, были следующие:
а) Жена подала на развод, о чем он узнал на днях из судебной повестки.
б) Валентина Антоновна Войк все еще отбывала курс лечения в санатории для нервных, куда, как прогнусавил вчера Сергей Гуреев, «сия дебелая волоокая матрона была, говорят, задвинута нашим доморощенным демоном, покусившимся на ее девичью честь».
в) Профессор Беляев вдруг выкинул финт: стремительно вышел на пенсию на следующий же день после того, как озверевший от безделья Костылев подал напористое заявление с требованием обеспечить, наконец, его, Костылева, работой, соответствующей квалификации, а также решить (чёрт побери!) вопрос о защите. Заявление было написано по настоятельной инициативе и при активном участии профессора Прибыткова и адресовано директору (копия в министерство и в городскую газету). По совету Прибыткова Костылев закончил свое послание эмоциональной фразой: «Чёртом я, несмотря ни на что, не являюсь, а потому не вижу законных причин применять по отношению ко мне какие бы то ни было санкции».
г) После подачи этого документа Александр Ипатьевич Прибытков по неизвестной Костылеву причине перестал с ним здороваться, проходил мимо, весь негодующе колыхаясь и вздымая щеки.
д) Погребняков прислал из командировки две загадочные телеграммы. Одну – Сидорову, с ней, ввиду отсутствия начальства, ознакомился сам и дал ознакомиться Костылеву Гуреев. Там содержалась просьба немедленно подтвердить получение какой-то докладной, касающейся Костылева. В другой телеграмме, адресованной Костылеву лично, было всего пять слов: «Ну зпт готовься тчк Погребняков».
е), ж)… я) Костылева окружали: всеобщее отчуждение, неудовольствие, испуг, враждебность и т. д. и т. п.
Вяло потягивая теплое вино и заедая его недоочищенным от фольги плавленым сырком «Дружба», Костылев размышлял над тем, какая еще гадость может случиться, когда все возможные уже как будто случились. «Кроме тяжелой продолжительной болезни и того, что засим следует», – думал он, пытаясь изобразить губами саркастическую улыбку. Получилась кривая гримаса. При этом, как ни странно, Костылев не испытывал горьких чувств. Он вообще последнее время ничего не испытывал, видимо, перешел какой-то предел. Душа его находилась будто под наркозом.
Гром сухо рявкнул. Дом напротив и небо над ним перекосило светом. Дождь однако не начинался. Костылев плеснул в бокал остатки вина и зевнул. И вдруг услышал – звонят в дверь. Сперва один раз, потом еще. И еще.
Он не торопился открывать – никого не звал, никого не ждал, внезапных гостей с некоторых пор опасался. Но – кто? Вера? У нее ключ, да и с чего ей идти на ночь глядя к человеку, с которым собралась разводиться?
Мысли о жене тоже не вызвали никаких эмоций. А звонок, между тем, затрещал опять. Костылев досадливо покачал головой, допил вино, сплюнул кусок фольги, не спеша поставил бокал на стол и поднялся. Звонок аж зашелся.
– Кто? – неприветливо спросил Костылев, подойдя к двери. И с изумлением услышал скрипучий голос Валерия Михайловича Сидорова:
– Это я. Открой, Алексей Петрович, неотложное дело. – В первый раз, с тех пор, как Костылев явился на работу с рогами, начальник обратился к нему на ты.
Костылев открыл. И остолбенел. Ни глухого пиджака, ни галстука – о шифоньерах не могло быть и речи. Загорелый, похудевший Сидоров одет был в тренировочные штаны линючего вида и белую футболку с захолустной надписью «Монтана». Однако отнюдь не штаны и не надпись шокировали Костылева – широко раскрыв глаза, он не отрываясь смотрел на голые, отливающие бронзой руки своего шефа, от локтей до запястий густо изукрашенные татуировками.
«Не забуду мать родную», – клялась левая рука. «Нет в жизни счастья», – сетовала правая, добавляя чуть пониже: «Валера. 1948». Было тут еще корявое: «Помни друга Вову» и целый ряд рисунков: скабрезная русалка с поджатым хвостом и противными грудями; небольшая, но довольно безобразная птица, распустившая когти, палаческий топор, воткнутый в пень.
Но главное, по-видимому, пряталось на груди, под «Монтаной», из выреза которой на шею вылезал острый угол – не то край паруса, не то крыло еще одного пернатого существа.
– Вы… это… я… когда приехали? То есть… – пятился Костылев, но на Сидорова его бормотание и ошалелый взгляд ни малейшего впечатления не произвели. Он деловито прошел в комнату, уселся в кресло и для чего-то запустил на всю катушку программу «Время».
– Садись. Ближе, ближе! – позвал он Костылева, двигая кресло и поворачиваясь спиной к орущему телевизору. – Так вот: прилетел я, понимаешь, сегодня утром, звоню в институт Прибыткову. А там, понимаешь… Скверная, в общем, история. Ну, во-первых, Беляев куда-то нажаловался, что у нас, мол, нельзя работать из-за склок и подозрительного элемента. Это раз.
В министерстве получили твою бумажонку и пришли в ярость от какой-то фразы про… чертей. Два. Директора, похоже, снимут. По совокупности. Три. И тогда Прибытков сядет на его место, о чем мечтал последние сто лет. Это четыре. Ну, и в первый же месяц выгонит тебя, голубчик. А то и раньше. Ты теперь – отработанный материал, мавр сделал свое дело… Да, да, выгонит, что рот разинул? Это – пять.
– По закону меня увольнять не за что. Где сказано, что можно выгнать человека за… физический недостаток?
– Уймись! Найдут за что. Выговор за Клеменс у тебя есть? Есть! Жалобу в министерство под диктовку писал? Писал. А теперь еще, Прибытков говорит, какая-то история с прогулом.
– С каким прогулом?
– Имеется официальный сигнал: пятого числа этого месяца ты на работе отсутствовал.
– Так я ж – за отпуск! Забыли? И Гуреев прекрасно знает…
– Официально ты этот день оформил?
– Да кто это когда оформлял? Не будьте хоть вы-то пуганой вороной! Завтра же пойду к Прибыткову…
– Ну ты и фраер! – как бы даже с восхищением сказал Сидоров. – Вчера родился или сегодня с утра? Тебе ж говорили, предупреждали – сиди тихо, чтобы все по правилам, буква в букву, чтоб комар носу. Нет, лезет. Права качает. Ему рогов мало – ему диссертацию! Это надо додуматься – на себя сам, сам! – в министерство телегу катит: так, мол, и так, будучи лукавым, с успехом тружусь в институте и посему желаю получить степень. Можно на такую ксиву не реагировать? Нет, ты мне скажи, можно или нет?
Костылев пожал плечами.
– То-то. – Сидоров встал, прошелся по комнате. – И почему, почему именно с тобой вся эта… фигня? Не с Гуреевым – его б уволили, я бы еще спасибо сказал! Так ведь тот до ста лет будет сидеть, пилюли сосать, а тебя выгонят на хрен за склоку или за прогул. Коленом под зад. По такой статье, что никто не возьмет.
– Да какая склока? Кого я трогал?
– Склока? А вот. Любуйся. Гуреев специально мне домой приволок и в ящике в почтовом оставил. Чтоб я, как, значит, из аэропорта приеду, сразу обрадовался. Читай, читай… сявка, – и Сидоров протянул Костылеву какие-то скомканные бумаги.
Тот развернул первую. Она гласила, что Костылев А. Л. является подлым разрушителем семьи, бабником и алкашом зверского вида, которому нельзя доверить воспитание ребенка. «Ему, – читал Алексей Петрович, сразу узнавший почерк граждански озабоченной тещи, – не место среди нормальных людей, особенно среди нашей славной молодежи, во избежание наглядного примера, как ходить без стыда и совести в шерсти, прикрываясь ею, изменять жене с разными «прости господи», оставлять сына без родного отца». Датировано заявление было концом мая.
Во второй бумаге, именовавшейся докладной запиской, старший инженер Погребняков В. И. считал своим прямым долгом напомнить администрации института, что при ее попустительстве временно исполняющий обязанности человека некто «Костылев» на самом деле является натуральным чёртом (слово «чёрт» было подчеркнуто), не только по форме, но и по содержанию. Чему есть неопровержимые доказательства, а именно: в мае сего года упомянутый «Костылев» произвел с ним, Погребняковым, незаконную и жульническую сделку, отняв путем злостного вымогательства душу и двести рублей деньгами, взамен пообещав молодость. Однако никакой молодости, конечно, Погребняков не получил. Все это как нельзя лучше подтверждает дьявольскую и диверсионную сущность «Костылева», которого необходимо немедленно уволить, изолировать от общества и привлечь к суду за мошенничество и покушение на убийство. Администрацию же наказать за пособничество.
Далее сообщалось что одновременно с настоящей, сугубо предварительной, запиской Погребняков направляет соответствующие заявления в министерство и прокуратуру, причем, помимо уже сказанного, просит эти органы обратить внимание на то, что руководство института в течение длительного времени выплачивает фиктивному «Костылеву» зарплату старшего научного сотрудника за «работу», требующую квалификации лаборанта, о чем будет дополнительно сообщено в КРУ, Минфин и ОБХСС.
Главную ответственность, – говорилось дальше, – должен, помимо так называемого «Костылева», понести его непосредственный начальник некто Сидоров В. М., уголовное прошлое которого требует дополнительного расследования.
Кончалась записка категорическим требованием немедленно увеличить оклад старшего инженера Погребнякова В. И. со ста восьмидесяти до двухсот тридцати рублей, а также возместить ему ущерб, нанесенный Костылевым, в размере двухсот рублей плюс расшатанное здоровье.
– Такие дела, Алексей Петрович, – сказал Сидоров, когда Костылев, дочитав, молча на него воззрился. – Не надо было лезть. Предупреждали. А теперь держись, это как снежный ком.
В голосе его привычно звучали скрипучие ноты, скрипел он устало и безнадежно, так скрипит не шкаф – рассохшаяся телега, когда катится, катится, катится по ухабистой пыльной дороге, которой конца не видать.
– Идиотизм какой-то, – негромко произнес Костылев. – На вас-то он чего? Придумал тоже: уголовное прошлое.
Сидоров издал неопределенный звук, махнул рукой и поднялся. Он стоял, опустив голову, и опять напоминал шифоньер. Дверцы слегка приоткрылись, мерно качались «плечики» с ватным бушлатом.
– Я тебе, корешок, больше помочь ничем не могу, да и раньше не мог. Такое дело… Телевизор можешь выключить.
С этими словами Сидоров захлопнул свои дверцы и решительно направился к выходу.
А через три дня состоялось общее собрание лаборатории.
Проводил его профессор Прибытков, исполняющий в настоящее время обязанности внезапно заболевшего директора института. Сидоров молча и неподвижно сидел в углу и вид имел весьма фанерный. Костылев устроился с краю второго ряда.
Прибытков произнес небольшую задушевную речь, обращаясь попеременно то к собравшимся, то к Алексею Петровичу:
– Я очень сожалею, дорогие друзья, что именно мне выпала горькая обязанность решать здесь с вами неприятный всем нам вопрос, – начал он, энергично взбивая пальцами щеки, – Алексей Петрович, голубчик! Мы терпели, сколько было можно и даже много больше, но теперь – увы… Да. Теперь – увы. В министерстве удивлены… скажем так… Да, удивлены! – вашей эпистолой, в которой вы, – простите, родной, мне самому больно, – пытаетесь очернить коллектив и бросить, я бы сказал, тень. Не надо на меня так смотреть, коллега. Вспомним факты, освежим в памяти эту упрямую вещь: да, это я посоветовал вам обратиться с просьбой ускорить защиту – не скрою. Но, голубчик, кто же мог предполагать, что вы перейдете границы, а работа ваша окажется на столь ужасающе низком уровне? Вот, – пухлой рукой профессор элегантно вытащил из кармана пиджака какие-то листки и помахал ими в воздухе, – вот заключение всемирно известного академика – он назвал фамилию, которую Костылев слышал впервые в жизни. – Здесь же, друзья мои, и записка профессора Беляева, доведенного преследованиями нашего Алексея Петровича до нервного срыва, в результате чего уважаемый ученый вынужден был безвременно выйти на пенсию, а мог еще столько пользы принести науке!
Слева от Костылева надсадно всхлипнули. Глядя на него исподлобья, Ольга Митина терла ладонью глаза.
– Но что же отмечено в заключении академика, дорогие мои сотрудники? – выдержав паузу, Прибытков повысил голос. – А отмечено там, что в диссертации, написанной очевидно, при весьма косвенном участии автора, результаты экспериментов – сом-ни-тель-ны! Методика обсчета – при-ми-тивна! А практическая ценность работы… Алексей Петрович, милый, верьте – я искренне, до слез огорчен! Но ее ценность, к нашему общему несчастью, равна нулю. Итак, с диссертацией все ясно. Переходим ко второму пункту нашей печальной повестки: будучи вынуждена рассмотреть результаты как бы деятельности Алексея Петровича за последний, допустим, квартал, компетентная… м-м… комиссия с неизбежностью пришла к весьма…
– Что-то я не слыхала ни про какие комиссии! – послышался вдруг задиристый голос Нины Кривошеиной из группы антифрикционных материалов.
– …к весьма горькому выводу! – помотав лицом, непреклонно закончил фразу Прибытков. – Отмечено полное несоответствие его занимаемой должности – да, да – ваше, ненаглядный друг, несоответствие, ибо! Ибо то, чем вы занимаетесь, как правильно отметил в своем… сигнале Велимир Иванович Погребняков, требует квалификации лаборантки с восьмиклассным образованием, а отнюдь не научного сотрудника, претендующего на высокую ученую степень. Надеюсь, я не слишком огорчил вас, мой дорогой? Костылев молча взглянул на Сидорова, который на его взгляд никак не отреагировал, а затем – на Ольгу Митину, поскольку та застонала.
– Мне нехорошо. Здесь страшно пахнет серой и смолой, – выговорила она, и все тело ее заволновалось, как сопка перед началом извержения.
– Вот видите, Алексей Петрович, – с ласковой укоризной сказал Прибытков, – мне очень огорчительно, но нельзя же, хороший мой, скидывать со счетов сей прискорбный факт: вы не уважаете коллектив, вы его, извините, травите. В самом прямом смысле этого неприятного слова.
– Задания Костылеву давал я, – четко проскрипел Сидоров. – И все это прекрасно знают, вы в том числе. Более того, лично вам хорошо известно, по чьему указанию я это делал.
– Стоп, стоп, стоп! – Прибытков погрозил ему пухлым пальцем. – Полно, батенька. Не нужно благотворительности. Вы унижаете Алексея Петровича, а он не хуже других понимает – ведь правда же, понимаете, голубчик? – что помешать человеку честно трудиться нельзя! Нельзя, други мои, нельзя и нельзя.
– Бред, – Сидоров пожал плечами. Кривошеина тотчас захлопала в ладоши, но ее не поддержали. Прибытков терпеливо дожидался тишины.
– Несоответствие должности, – заявил он, когда шум улегся, – вопрос, между прочим, далеко не главный. Есть еще многое, на чем мне не хотелось бы здесь останавливаться. Из соображений… м-м… деликатности. Но – Прибытков театрально простер полную руку, указывая на Сидорова, – но меня вынудили. И теперь я с большим неудовольствием должен коснуться некоторых, – он поморщился, – моментов. Алексей Петрович, уважаемый друг! Получено более двенадцати заявлений по поводу вашего, мягко выражаясь, не совсем этичного поведения в быту. Жену вы, простите, бросили с малолетним ребенком на руках, товарища по работе обобрали…
– Что-что? – взвился Костылев. – Вы, Александр Ипатьевич, все же выбирайте выражения! Кого это я там обобрал?
– Старого человека. Ветерана труда. Лучшего нашего сотрудника, – отчеканил Прибытков, твердея, – Погребнякова Велимира Ивановича. При этом шантажировали его, объявив себя неким… явлением, само предположение о существовании которого оскорбительно для нашей науки. И культуры!
Собрание заурчало. Одни повернулись к Костылеву, разглядывая его с враждебным любопытством. Другие, наоборот, изо всех сил старались не встречаться с ним взглядами, Митина тихо плакала. Только Нина Кривошеина подняла руку и сделала Алексею Петровичу приветственный жест, который его, надо сказать прямо, насторожил: Нину он знал как подругу Леночки Клеменс.
– Я еще не все зачитал здесь. И не буду! – Прибытков продолжал твердеть на глазах – куда девались взмахивания, колыхания и прочие мягкие движения его студенистого лица? Теперь это был монолит: с профессором произошло то, что наблюдал всякий, кому хоть однажды посчастливилось видеть процесс полимеризации.
(Костылеву такое счастье выпадало, наверное, не меньше трехсот раз, сегодня – триста первый. Вот жидкость, ничем по консистенции не отличающаяся от простой воды, начинает постепенно густеть, вот это уже и не жидкость, а нечто похожее на крем или желе, а вот – не успели вы оглянуться – она уже тверда, как стекло, почти как алмаз… Впрочем, полимеризацию при желании можно заменить другой картиной: профессор Прибытков, подобно жене Лота, превратился в соляной столп. Но Костылев был химиком, поэтому изменение агрегатного состояния профессора ассоциировалось у него именно с полимеризацией, и не чего-нибудь, а эпоксидной смолы. И он только крякнул, когда из отливки этого высокополимера послышался голос, завидная твердость которого заслуживала особого исследования).
– Не буду, – повторил Прибытков, сохраняя полную неподвижность членов, – считаю лишним оглашать еще одно заявление – от Валентины Антоновны Войк. Факты, о которых она нам сообщила, настолько чудовищны и постыдны, что назвать их вслух не поворачивается язык. Уж поверьте – одного этого заявления было бы достаточно, чтобы уволить Костылева и отдать под суд. Где его осудят по очень тяжкой статье.
Возбуждение присутствующих заметно увеличилось. Митина рыдала уже в голос, женщины в задних рядах повскакали с мест. Но монумент Прибытков воздел негнущуюся руку, и все стихло.
– Мы можем уволить Костылева многократно, – торжественно объявил он. – Первое: за систематическое нарушение трудовой дисциплины. Второе: ввиду несоответствия занимаемой должности. Третье: за аморальное поведение. Но мы уволим его за четвертое. За прогул! Сергей Анатольевич, прошу вас!
До этого момента Костылев в зале Гуреева не видел, тот сидел где-то в противоположном конце, и за все время, что шло собрание, ни разу не подал голоса. Теперь он поднялся и, слегка пригнувшись, не глядя по сторонам, пробирался к столу председательствующего. Собрание все еще волновалось.
Дойдя до стола, Гуреев повернулся к Прибыткову. Выражение лица его было растерянным, да и вообще вид он имел довольно жалкий: щеки и лоб – красные, под носом – капли пота, руки с непрерывно шевелящимися пальцами повисли вдоль тела. Костылеву стало не по себе, и он отвернулся.
– Мы внимательно слушаем вас, Сергей Анатольевич, – вновь обретая проникновенный тон, сказал Прибытков.
Гуреев откашлялся и повел плечами, словно его знобит.
– Значит, это… – выдавил он, наконец, – значит… пятого числа этого месяца Костылев на работу не явился… – и замолчал.
– По уважительной причине или без? Были ли представлены какие-либо оправдательные документы? Не надо так волноваться, Сергей Анатольевич, здесь все свои.
Гуреев не отвечал. Не выдержав, Костылев взглянул на него и опять отвел глаза, потому что ему показалось, что Сергей Анатольевич сейчас расплачется, плечи его, во всяком случае, странно подрагивали, голову он опустил, так что разглядеть можно было только начинающую лысеть макушку. Зато профессор Прибытков внезапно оттаял, и сейчас в нем все мягко и доброжелательно колебалось, подрагивало, шевелилось и ходило ходуном.
– Ну же, голубчик, ну не надо так нервничать, – профессор урчал, как кот, и ходил вокруг Гуреева восьмерками, – скажите нам, милый, оформил ли Алексей Петрович свой невыход на работу надлежащим образом? Или, может быть, он не сделал этого?
– Он не сделал, – обморочным голосом вымолвил Гуреев.
– Вот и все, вот и славно. А вы-то, вы как временно исполняющий обязанности начальника лаборатории, вы-то, Сергей Анатольевич, знали в тот день, почему отсутствовал Костылев? Он вам хоть что-нибудь по этому поводу говорил?
Теперь уж Костылев смотрел на приятеля во все глаза.
Очень ему было любопытно, что ответит Гуреев. Только любопытно, не более.
А Гуреев беззвучно шевелил губами.
– Мы не слышим, Сергей Анатольевич, попрошу отчетливее, коллега, – подгонял Прибытков – ему, видать, уже поднадоело возиться с Гуреевым. – Ну! Это важно. Учтите, для вас – тоже. Потому что, если вы были в курсе, тяжкая ответственность лежит и на вас.
Гуреев поднял голову. Секунду они с Костылевым смотрели друг другу в глаза. И во взгляде Сергея Костылев увидел отчаяние. И злобу. Такую злобу, что это, пожалуй, была уже и не злоба, а ненависть.
– Не говорил он мне ничего! – визгливо закричал Гуреев. – Ни слова! Он прогульщик! Аморальный, бессовестный тип! Воображает, что гений, ему все позволено! Я – за увольнение! Гнать! По статье! Я – за!
На губах его пузырилась пена.
– Сволочь… – скрипнули в углу. – Прошу слова.
– Погодите, Валерий Михайлович, успеете. Сперва – Костылев. Костылев! Что вы можете сказать по поводу вашего прогула? А вы, Сергей Анатольевич, пока опустите руку, голосование еще не началось. И сядьте. Так мы ждем, Костылев.
– Мне сказать нечего, – Костылев далее не шелохнулся.
– Зато мне есть! – встал Сидоров. – Гуреев лжет. Он прекрасно знал, от меня знал, что у Алексея Петровича есть неделя отгулов за отпуск. Я Гуреева лично об этом предупредил. Даже в письменной форме, слякоть этакую.
– Попрошу без выражений, – прервал его Прибытков (он снова начал твердеть). – Официально отгул оформлен не был. Сергей Анатольевич, разве у вас есть письменное указание начальника лаборатории?
Гуреев что-то невнятно пробормотал.
– Не сохранили? …Ах, не было вообще, понятно. Ну-с, вашими, любезный Валерий Михайлович, махинациями с этими отгулами и прочим, мы займемся позже. Отдельно. А сейчас будем голосовать. И так уже время потеряли. Алексей Петрович, поскольку у вас имеются такие закадычные защитники, да и вообще мы тут все же не звери, я решил вот что: скажите, голубчик, может, вам больше нравится быть уволенным не за прогул? А за аморалку? Или – ввиду несоответствия, а? Скажите, коллега, и я уверен – коллектив с радостью пойдет вам навстречу!
– Цирк! – громко заявила Кривошеина. А Костылев молча поднялся и зашагал к столу. Из носа у него вырвался сноп искр, и он прогнал его рукой. – Вы куда, Алексей Петрович? Это вам… зачем, дружок? – заворошился Прибытков, отступая за стул и беспокойно поводя щеками. Но Костылев не глядел на и. о. директора. Он остановился и начал пристально рассматривать лица своих товарищей, медленно переводя взгляд с одного на другое. Все заерзали.
– Вот ведь какая штука… – тихо начал Костылев, завершив осмотр, – вижу: сейчас он скомандует, и вы дружно поднимете руки. Точно – поднимете! Но я, хоть убей, не могу понять, – почему? Вы же все, в общем, неплохие люди.
– Демагогия! – раздраженно бросил Прибытков.
– Я последнее время много думал, – продолжал Костылев, не обратив на него внимания, – сначала на что-то надеялся… да нет, не на «что-то», на вас надеялся: не допустите, чтобы со мной… чтобы меня… В последний момент кто-то опомнится, возмутится: что же это – ведь человек не виноват.
– Алексей Петрович, – опять вмешался Прибытков. – Нельзя так. Зачем эти мелодрамы? Вы себя ведете не по-мужски.
– Не опомнились, не вмешались – вот что поразительно. Просто уму непостижимо. Понимаете же, что все эти «во-первых, во-вторых» – липа, балаган и не в них дело, а молчите. Боитесь вы, что ли? Неужто боитесь? Но тогда – чего?
Вот сейчас вы, большинство, проголосуете. И сделаете подлость. Ведь подлость же. Выходит, подлецами быть не так страшно, как… Как – что? Ну что, что? Скажите хоть кто-нибудь! Ведь с работы не выгонят, даже в должности не понизят. Так в чем дело? Нет, честное слово, не могу понять.
– Перестаньте давить на коллектив! – рявкнул соляной столп.
– На коллектив? Да нет. Мы не коллектив, мы… Кто же мы?
– Стая! – выкрикнула Кривошеина, и зал тотчас зашумел.
– Стая, – согласился Костылев. – Толпа.
– Не издевайтесь! – истерически завопила Митина. – Мы тоже люди!
– Хватит. Пофилософствовали, домой пора! – дружно раздалось из разных концов.
– Потйрпите. Послушаете раз в жизни! – обозлился Костылев. – Это наш последний разговор, больше не встретимся. Так вот – стая. «Кто смел, тот и съел», «падающего – толкни», «своя рубашка»… Что, не правда? «Хочешь жить – умей вертеться»! Я уж с отчаяния было решил – не бывает никаких коллективов, выдумки все, литература. Потом подумал: а на войне? Там ведь речь, заметьте, не о понижении, не о выговоре шла. О жизни! И там последним куском делились и товарища собой от пули могли заслонить. Наверное, потому что цель была общая.
– А у нас, получается, нет цели? На науку нам наплевать? Мы сюда дурака валять ходим? – послышался голос пришедшего в себя Гуреева.
– Это для тебя-то наука – цель? – почти весело откликнулся Костылев. – Не смеши! Тебе – карьеру сделать. Да и все вы тут…
– Он клевещет! – закричали в заднем ряду. – Давайте голосовать, все ясно!
– Ату его! Ату! – подхватил Костылев. – У него, поганого, беда, гоните его вон! Страшно же! Мы ведь стая, животные, у нас – животный ужас. Боимся, а чего – не знаем. Разве что, вдруг и с нами – такое? Рога вырастут? Нет, ни за что! С нами? Никогда! С нами быть не может, только с ним! Потому что он в своих бедах, то бишь преступлениях, сам виноват! Сам и заслужил! Чем? Знать не знаем и не хотим! Мы здесь все свои, а он чужой! В организме чужое отторгается, а толпа – она и есть организм. Брюхо! Но при этом… каждый в отдельности – люди вы все неплохие…
Последних слов Костылева не услышал никто. Собрание, взревев, поднялось на дыбы и надвинулось на него с искаженными яростью лицами, горящими глазами, перекошенными ртами.
– Зря ты. Нельзя делать из людей – такое… – услышал он голос Сидорова. Тот стоял рядом, почему-то без пиджака, выставив напоказ свою татуировку.
– Пойдем отсюда, – Сидоров взял Костылева под руку, и они двинулись к двери.
– Голосуем, голосуем! – перекрывая шум, кричал за их спинами Прибытков. – Кто за увольнение прогульщика и хулигана? Кто за?
– Нет, как ты их, а? – говорил Сидоров. – «Животный ужас», «стая». Честно говоря, не ожидал, ты ведь человек мягкий. А тут смотрю: ну, думаю, сейчас они все на него кинутся. А ведь недалеко было. Только… – он вдруг помрачнел, – все равно это нельзя, Алексей. Нельзя.
– Да почему нельзя-то? – настроение у Костылева было почти хорошим. Впервые за последние месяцы он почувствовал себя легко.
Уже второй час сидели они с Сидоровым в том самом маленьком кафе-трюме, где Костылев когда-то долго и терпеливо знакомился с самодеятельными философствованиями приятелей Лены. (Надо бы спросить Николая, где они все).
Коля встретил Костылева как своего, подал бутылку водки с фирменным названием «Ситро» и почтительно удалился. Алексея Петровича он чрезвычайно уважал, все норовил завести разговор про какой-то фильм по Чехову, где тот исполнял главную роль.
– Это – психология в хорошем смысле, – веско говорил Коля, натирая тряпкой абсолютно чистый стол.
– Только я здесь ни при чем, – справедливости ради возразил Костылев.
– Понимаю. – С заговорщицким видом Коля ушел, но тут же вернулся, таща осетрину, которой и духу не было в меню.
– Так почему нельзя? – допытывался теперь у Сидорова захмелевший Костылев. – И чего – «нельзя»?
– А сам же говорил – «хорошие люди», а потом взял и довел до полного озверения. Нельзя из человека зверя делать, этим, должен тебя огорчить, как раз они и занимаются.
– Кто «они»?
– Сволочи, дрянь всякая. Черти, если хочешь. И хуже этого нет ничего. Говорю с полным правом.
– Что, случалось из кого-то зверей выпускать?
– Уж если хочешь знать, то из меня выпустили. Чего смотришь? Я ведь, Алеша, убийца. Натуральный убийца, человека убивал. Разводным ключом. Так-то.
– Не может быть! – глупо воскликнул Костылев.
– Было. Налей-ка еще. Никуда не денешься – убивал. Зверски. И знаешь, такое чувствовал… Да что там говорить! Не убил, повезло. Не сумел.
– А он-то? Кто он-то был?
– Сволочь.
Костылев разлил. Молча, не чокаясь, они выпили.
– Сволочь… – задумчиво повторил Сидоров. – Гнуснейшая тварь. Из тех, для кого слабого унижать, травить беззащитного – самая что ни на есть сладость и кайф. Но чтоб знать – никто не заступится…
– А вы заступились?
– Да не об этом речь! Он же, падла, из меня изверга сделал! Правда, всего на несколько секунд, но такое… такое уж не забудешь. Помню: бью – и восторг… Нет, про это нельзя. Потом, конечно, суд, тюрьма. Да что тюрьма! Ведь бил и наслаждался! Тюрьма по сравнению с этим – пустяк. И хватит, лучше о тебе поговорим.
– Нет, подождите. Валерий Михайлович! Обо мне успеем. Я вам что хочу сказать? Очень я вас… уважаю.
– Ага, нажрался. «Уважаешь»? Ну что ж, тогда и я тебе скажу: и я тебя тоже. Взаимно, значит. Только жалко мне тебя, парень, прямо до слез. Но – уважаю. Потому что не суетишься, не мечешься, какой был, такой и остался. Это редко, кто может, учти. Я вот в свое время не смог. – Он взял пустую бутылку, перевернул ее и стал выцеживать в рюмку оставшиеся капли. – Со мной случилось… то, что со многими в таких случаях. Поэтапно. Сперва: «Не может быть! Почему именно я?» Слезы, паника, попытки убедить себя, что все – роковая случайность, недоразумение, аффект, безумие, не всерьез, завтра все обязательно разъяснится, кто-то придет, спасет. Но завтра-то как раз и становится ясно, что всё – по-настоящему, без дураков. И сделать ты ничего не можешь. И никто не придет. Маловато их, желающих помогать в таких случаях. И это, к сожалению, не очень зависит от того, виноват ты или просто влип. Согласен?
– Похоже.
– Ну, далее – этап второй: привыкание. Убедился, что попытки выпутаться ни к чему не привели, начинаешь привыкать. Ко всему, говорят, можно привыкнуть – и к решетке, и к баланде, и просто к тому, что любой норовит мордой ткнуть: ты, мол, последнее дерьмо. Тут самое простое – сидеть тихо и не высовываться. Чтобы по балде не получить! Пережидать. Или, например, можно доказывать окружающим, какой ты хороший: «Конечно, я хуже вас, хуже самого последнего, но смотрите, – я же стараюсь! Видите? И это могу, и то. И колесом, и на голову встану. И вприсядку …Давайте, а? Давайте все сделаем вид, будто я почти такой же, как вы?» – и в глаза, в глаза заглядываешь. Чёрта с два! «Больно много захотел, гад! Не быть тебе, как мы! Изволь, любезный, знать свой шесток, мы тут воры в законе, а ты – мелкота, фраер. Брысь под нары!» Это – если в тюрьме. А так: «Мы честные, мы гордые, мы незапятнанные, белоснежные, а ты кто? А ну сыпь отседова!» И сожрут ведь, если не научишься ползать на брюхе, каяться и кричать, что быть, как все, вовсе не претендуешь, ты самый скверный, шмакодявка, и ясное дело, то, что с тобой случилось, больше – ни с кем, никогда. Тьфу! Говорить противно. Одним словом, тебя уже нет, так – мразь одна. И от этой мрази все уже законно шарахаются, и место ее – у параши. А люди – это ты верно сказал – они от природы не злые, и злыми быть не хотят. Если не заставлять. Ладно, хватит… Что-то я опьянел, стыдно. Отвык уже, да и возраст.
Попрощались они на автобусной остановке.
– Я пешком, – сказал Костылев, – надо проветриться. Спасибо вам, Валерий Михайлович. Наверное вы правы, зря я на них так понес. Но все же… Чего они боялись? Ведь боялись же чего-то?
К остановке подъехал автобус. Дверцы раскрылись. Сидоров скорбно смотрел на Костылева, домиком сведя к переносице брови.
– Ничего ты, вижу, не понял, – медленно выговорил он наконец. – И уже еле слышно, одними губами: – Чёрта они боялись. Чёрта.
Глава последняя
Костылев шел и шел, не выбирая направления, шел, как писали в старых книгах, куда глаза глядят. А глядели они в противоположную от дома сторону, вдоль улиц, где приближалась к концу вечерняя городская жизнь.
Часы на центральной площади показывали без четверти одиннадцать, закрылись магазины, давно схлынул рабочий люд, исчезли и хозяйки с кошелками, и ребятишки, и старухи, разбредалась театральная публика. Однако у закрытых изнутри («к сожалению, свободных мест нет») освещенных дверей ресторана агрессивно галдел напористый коллектив «недобравших».
В кинотеатре только что кончился последний сеанс, из боковой двери на тротуар энергично выдавливалась взъерошенная, распаренная, возбужденная толпа.
Около трамвайной остановки дремлющий пьяный вяло протягивал прохожим букет жухлых георгинов, украденных с могил.
Мимо Костылева просверкали два радостных круглых лица, принадлежащие, очевидно, юным молодоженам. Эти явно торопились из гостей к себе домой, – шагали в ногу, сомкнув плечи и по-хозяйски держась под руки.
Высокая, красивая очень модно одетая брюнетка с вопросительной улыбкой озиралась по сторонам.
– Который час? – окликнула она Костылева.
– Без десяти.
– Сигаретой угостите?
– Некурящий.
– Поговорим?
– Извини, спешу.
– Торопишься к себе в ад?
Костылев вспомнил, что опять забыл шляпу. Не ответил, прибавил шагу и свернул в проходной двор. Девица хохотнула ему вслед. Смех был неприятный, жестяной.
Во дворе оказалось довольно темно. Линючий желтоватый свет падал только от окон. За неплотно задернутыми гардинами низкого первого этажа люди заканчивали день – вон там женщина стелет постель, встряхивая ватное одеяло, а здесь, уставясь в телевизор, семья доедает поздний ужин. Скатерть сдвинута, на клеенке – початая бутылка кефира. А вон – темное окно, спят. Много их, темных окон, некоторые распахнуты настежь. Душными легкими раскалившийся за день дом всасывает сырой и прохладный воздух двора. Сквозь низкую подворотню, аккуратно обойдя шипящий клубок дерущихся котов, мимо косой чугунной трубы Костылев вышел в какой-то переулок и наугад повернул налево. В переулке тоже было темно, хоть и горели еще там и сям окна, да попадались редкие фонари. Видно дождь собирался – ни одной звезды. Странное все же нынче лето! Третий месяц то жара, то дожди. Без пауз.
Неподвижно стояли вдоль тротуара черные широкие деревья. Никого, тихо. Только шаги Костылева глухо стучали по каменным плитам. Это было хорошо, за длинный день он устал от людей, от толпы… Обозлились, что назвал их толпой. Назвал – и выпустил джинна. Зверя… А может, им нужна была встряска? Все же, что это такое – толпа? Что общей цели нет, это ясно. Нет, не ясно! Когда собралось сто человек глазеть на пожар, у них цель одна – поглазеть, и они все равно толпа. А вот если бы они все вместе этот пожар тушили или, напротив, разжигали, уже не толпа была бы… – Костылев тряхнул головой. – Вот привязалось: толпа, не толпа. В этом, что ли, дело? Дело в том, чтобы понять, почему они злятся и откуда этот страх. Не хотят, чтобы ворошили их болото? Чтоб был статус-кво – плохой, хороший, но непременно кво?
Перемен они боятся, вот чего. Нового! От этого нового из них как раз и прет то самое, про что Сидоров говорил: «зверь». Из них? А сам-то. Пока что ты – ты! – сделал Верочку злобной курицей, Войк – сексуальной психопаткой, Митину… Бог с ней, с Митиной, пусть орет. А Гуреев? Не случись этого всего, может, и не пришлось бы ему сегодня сподличать, так бы и прожил в порядочных…
Переулок внезапно уперся в сквер. Не раздумывая, Костылев перешагнул через низенькую чугунную ограду и по газону направился к одинокому фонарю, возле которого заметил скамейку. Фонарь был неестественно задран вверх и смотрел изумленно. Костылев опустился на теплое – не успело остыть! – сиденье и с облегчением вытянул измученные ноги. Опьянение прошло, голова была легкой и ясной.
Откуда-то взялась стая белых мотыльков. Она бесшумно пульсировала в воздухе у самого лица Костылева, касаясь его вялыми крыльями. Где-то вдали громыхнуло. Пахло скошенной травой и душистыми табаками. Он любил этот запах…
Надо, в конце концов, разобраться, почему это случилось. Думал тысячу раз? Ничего! Подумаешь в тысячу первый. Только трезво, не жалея себя. Ведь что выходит? А выходит, по всему выходит, что рога твои, копыта и остальная мерзость – никакой не внешний облик. Сущность. Ты, Костылев, – чёрт. Сатана, бес, лукавый. Понял? …Ах, чёрта нет? Допустим. Но какое это имеет значение? Есть… нечто. Которое превращает людей в психов и подлецов.
Да, но ведь я же не хотел, не заслужил!
В такой ситуации, да еще спьяну, впору было бы закричать, заплакать, упасть на землю. Или закатиться истерическим хохотом. Но он абсолютно неподвижно сидел посреди пустого сквера, и мягкие мотыльки, обнаглев, принялись садиться ему на лоб, щеки, губы, по-свойски обращаясь с неодушевленным предметом.
С Костылевым и раньше случалось такое – когда ему было очень плохо, он мог внезапно крепко заснуть в самом неудобном положении. Впервые это произошло тридцать с лишним лет назад в детском саду – он уснул, сидя на краю узкого подоконника в раздевалке после того, как воспитательница Ольга Панкратовна при всех отчитала его за то, что он, якобы, украл и съел потихоньку ее бутерброд со шпиком. Алеша бутерброда даже не видел, но когда старшую группу выстроили в комнате для музыкальных занятий, и Ольга Панкратовна зычно скомандовала: «Кто взял бутерброд – шаг вперед, живо!», он почему-то нестерпимо, до слез покраснел и опустил голову.
– Костылев, выйди из строя, – сказала Ольга Панкратовна. – Это же ты сделал, по глазам вижу! Как не стыдно, почему не признаешься? Ну, говори быстро – съел?
– Съел… – прошептал Алеша, чувствуя гул в ушах.
– Можешь идти и больше так не делай. Мне бутерброда не жалко, жалко будет, если из тебя вырастет вор. Ты понял?
– Да.
Он убежал в раздевалку за шкафчик, на котором наклеен был заяц с барабаном, вскарабкался на подоконник, чтобы как следует тут пореветь, но вместо этого сразу провалился в теплую темноту, где было хорошо – без Ольги Панкратовны и без бутербродов со шпиком, который он терпеть не мог.
Проспал Алеша тогда полтора часа. За это время в детсаду уже поднялся переполох, звонили отцу на работу и домой – бабушке, перепугав ее чуть не до обморока. Алексея нашла Спицына из младшей группы – вспомнила, что во время игры в прятки он всегда отсиживался за шкафчиком на окне.
…Сейчас он, видимо, тоже проспал довольно долго, а когда открыл глаза, понял – вокруг что-то изменилось. Стало еще темней и прохладней, в листьях деревьев мерно шуршало, запахи сделались отчетливей и резче. Шел дождь – вот, что произошло. Но плечи Костылева оставались сухими: дерево, под которым стояла скамейка, защитило его.
А фонарь погас. Значит, и правда, поздно, свет в городе гасят в час ночи. Костылев поднес руку с часами к глазам, но не смог разглядеть циферблата. Он встал, потянулся, переступил затекшими ногами. Посмотрел в сторону переулка, откуда пришел, – там еще тлели какие-то огни. И решительно зашагал в другую сторону, вдоль сквера.
Дорожка вывела его на незнакомую улицу. Костылев пошел по ней налево и через три квартала свернул в узкий коротенький переулок, затем пересек пустырь, заваленный бетонными плитами, некоторое время брел вдоль бесконечно длинного, унылого, как день в больнице, каменного забора, над которым поднимались неподвижные костлявые шеи подъемных кранов. Забор все-таки кончился, и Костылев, повернув на сей раз вправо, очутился на почти деревенской окраинной улице, узкой, кривой и к тому же горбатой – улица поднималась на довольно крутой холм. По обеим ее сторонам стояли совсем старые, невысокие, большей частью деревянные дома на высоких фундаментах; удивительно, как новостройка до сих пор не сожрала их. Некоторые дома прятались в палисадниках. Костылев мог поклясться, что не был здесь никогда в жизни.
Дождь продолжал накрапывать. Костылев вытер ладонью волосы и лоб и медленно пошел к вершине холма. В одном из двухэтажных домов бледно светилась маленькая низкая витрина. За ее стеклами он увидел корзину цветов. Здесь были розы – алые, палевые, почти черные и большие желтовато-кремовые, похожие на те, какими украшают торты. Вокруг корзины полукругом располагались овальные эмалевые медальоны. Разные лица смотрели с них на Костылева – старческие, молодые, даже детские. Бесшабашно улыбался краснощекий парень в лейтенантской форме.
Костылев поднял глаза. «МАГАЗИН РИТУАЛЬНЫХ УСЛУГ» – сообщала вывеска. В правом углу витрины, положив большую голову на капроновую фату с флердоранжем, дремал черный кот. Заглядевшись на него, Костылев шагнул и чуть не налетел на водоразборную колонку, нелепо, гвоздем, торчащую посреди тротуара.
Дождь сонно шелестел в деревьях. Во дворе уютного домика с запертыми ставнями вдруг заполошно заорал петух и тотчас, звякнув цепью, забрехала собака.
На плоской вершине холма Костылеву открылась маленькая площадь, каменные двух-трехэтажные дома обступали ее. На дверях нескольких магазинов висели большие амбарные замки. Костылев приблизился к одной из витрин, где в шеренгу, по росту, выстроились эмалированные кастрюльки. Возглавлял отряд желтый самодовольный чайник, похожий на слона с задранным хоботом. Костылев посмотрел на часы: половина третьего.
Через площадь, рядом с лавкой «ФУРАЖ. ХИМИЧЕСКИЕ УДОБРЕНИЯ. ТОРГОВЛЯ ПО БЕЗНАЛИЧНОМУ РАСЧЕТУ», стояла лошадь, запряженная в телегу. Круп лошади блестел от дождя. Морда ее была погружена в холщевый мешок, прикрепленный к голове наподобие собачьего намордника. Наружу торчали только мерно двигающиеся уши, из мешка доносилось монотонное похрустывание.
За площадью улица полого спускалась вниз и тонула в темноте. Идти по ней дальше Костылеву не хотелось. Но почему-то он пошел и шагов через десять вдруг увидел: здесь улица совсем другая, городская, с каменными многоэтажными домами. Пренеприятная это была улица, вся какая-то обшарпанная, неряшливая, точно давно опустилась, махнула на себя рукой. Она напоминала немолодую женщину, из тех, кто уже «поставил на себе крест», кого можно встретить средь бела дня непричесанной, в стоптанных туфлях, с неподшитым подолом.
Единственный фонарь без колпака жестоко светил прямо на дряхлые, покрытые полопавшейся краской фасады, демонстрируя трещины, кособокие двери, оборванную между вторым и первым этажами водосточную трубу, сплющенную у конца, точно изжеванная папироса. Из черных провалов подворотен тянуло затхлостью.
Надо было возвращаться. Костылев рассеянно посмотрел на дом, возле которого стоял, на широкий, подпертый чугунными колоннами балкон, уставленный ящиками, из которых вылезали и расползались по стенам черные побеги мертвого плюща, на ободранную табличку с названием улицы. «Сосновая ул. 6», – прочитал он. Удивился. Прочитал снова.
Внезапный шум, доносящийся от площади, заставил Костылева обернуться и отступить на тротуар. Большой красный «Икарус» надвигался, загородив собой всю проезжую часть, светя подфарниками, сверкая окнами. Обдав Костылева запахом бензина, он проехал мимо, и Костылев успел прочитать: «Аэровокзал – аэропорт». Почему-то от этого на душе сразу стало спокойнее, к тому же он приблизительно представлял теперь, в каком районе находится. Однако же… Сосновая улица. Где-то поблизости, в доме двенадцать, пресловутая ветлечебница, куда, помнится, так настойчиво посылали его все, кому не лень, особенно Погребняков. Очень интересно.
Дом под номером восемь был похож на амбар – высокий первый этаж, маленькие окошки, закругленная сверху дубовая дверь с медными какими-то засовами, заклепками, массивной ручкой.
Позади опять урчал мотор. Невзрачный фургон с выключенными фарами обогнал Костылева и притормозил у ворот следующего дома. То, что доносилось из фургона, было одновременно воем, визгом, лаем и стоном. И за воротами тотчас откликнулись – тоскливый, безнадежный многоголосый лай вырвался на улицу, заметался, забился о стены, поплыл, заполняя закоулки, подъезды, дворы. Костылеву стало муторно.
А фургон, между тем, натужно затарахтев, медленно и беспощадно вполз в открывшиеся ворота. Они еще не успели затвориться, как раздался хриплый окрик, ругательства, затем топот. На улицу выбежал приземистый кургузый человек. Впереди него на сравнительно небольшом расстоянии бежало, припадая на переднюю лапу, странное существо с торчащей вдоль провалившегося хребта шерстью и длинной оскаленной мордой. Костылев услышал отчаянное дыхание и разглядел большую, очень худую, видимо, старую овчарку. Она пересекла улицу – к подворотне дома напротив – и скрылась там. Ее низкорослый преследователь, часто переставляя короткие, широко поставленные ноги, быстро достиг подворотни, заглянул в темноту, длинно выругался, сплюнул и протопал мимо Костылева назад.
Псы за воротами все лаяли и выли.
«Живодерня, – подумал Костылев. – Хорошенькое место». Однако все-таки пошел дальше. Вблизи живодерня выглядела вполне безобидно, даже респектабельно – гипсовые лошадиные головы украшали фасад по двум сторонам от входа, над которым молочно светился большой матовый шар с надписью: «ВЕТЕРИНАРНАЯ КЛИНИКА». К двери был прикреплен кусок картона: «Оказание помощи животным с 9.00 до 20.00». Сейчас три часа ночи, стало быть, тем, из фургона, рассчитывать на помощь не приходится. Вот вам и Сосновая, двенадцать. Но позвольте, как же – двенадцать? Это – дом десять, вон и табличка. Видно, напутал Погребняков… Хотя он не раз повторил «двенадцать». А двенадцатый дом должен быть следующий, старинный особнячок, явно пустой, похоже, его собираются реставрировать, – у подъезда груда кирпичей, какие-то доски…
Все же Костылев решил взглянуть на особняк – торопиться некуда, дождь перестал. Стараясь не слышать собак, он направился к зданию. Это было действительно старинное здание – с пилястрами, окнами в частых переплетах, с круглым окошком посреди фронтона, с барельефами в виде ангелов, дующих в трубы. Но кисть руки одного ангела отбита, у другого не хватает крыла, стекла в окнах наполовину отсутствуют. Над входной дверью по осыпающейся штукатурке черной краской небрежно выведено: «д. 14. Капремонт».
Так. Четырнадцать. А двенадцатого, значит, и вовсе нету? Вот уж, в самом деле, чертовщина…
Собаки не замолкали.
Костылев медленно побрел назад. Довольно валять дурака! И так уж забрался чёрт-те куда, до утра теперь домой не попадешь! В нынешней ситуации в самый раз – заниматься краеведением. Люби и знай свой край! Действительно край: с работы выгнали, семья развалилась, завтра жрать будет нечего, а он совершает познавательный вояж по городу с целью изучения старинной архитектуры и поиска исчезнувших домов.
Особняк и ветлечебница стояли друг к другу неплотно. Между ними имелся зазор, проход шириной метра в полтора. Он слабо освещался единственным окошком на боковой стене лечебницы. Стекло было густо закрашено белым, света пропускало немного, но все же рядом с окном можно было разглядеть длинную кривоватую стрелу, нацеленную вглубь прохода, в темноту. Под стрелой черной краской лаконично сообщалось: «к д. 12».
Костылев взглянул на стрелу и, не задумываясь, шагнул в проход.
Невесть откуда вылезла большая рыжая луна. Она грузно сидела на облаке – низколобая, брудастая и хмурая, и помещалась точно над крышей того здания, к которому сейчас приближался Костылев.
Пройдя зазор между особняком и ветлечебницей насквозь, он оказался перед глухой задней стеной – брандмауэром довольно высокого, этажа этак в четыре, кирпичного строения. Вправо и влево, сколько хватало глаз, от углов этого строения уходил сплошной бетонный забор, вдоль которого в свете луны серебрились пыльные лопухи и чернели сухие, жесткие стебли полыни.
У левого угла дома имелась небольшая невзрачная дверь. Она была полуоткрыта, Костылев вошел и оказался в длинном узком коридоре, до того темном, что приходилось двигаться почти на ощупь.
Воздух здесь был очень сухим и каким-то едким, вообще обстановка напоминала подвал института, где работал Костылев, там размещался склад химреактивов. Половицы глухо поскрипывали, внезапно что-то мягко ткнулось о ногу и, зашуршав, откатилось прочь.
«Мыши. А то и крысы, чего доброго…»
Костылеву не было страшно. Вместе с умением улыбаться он, кажется, утратил способность испытывать страх. Он двигался вперед, ощупывая ногами неровный дощатый пол, а рукой – довольно гладкую, без окон, без дверей, стену. Вторая стена тоже была глухой.
Внезапно нога наткнулась на препятствие, оказавшееся ступенькой вверх. Медленно он начал подниматься. Всего ступенек было пять; одолев их, Костылев очутился в тупике, обшарил стену перед собой и обнаружил дверь. Он толкнул ее, дверь легко отворилась.
Перед ним лежал еще один коридор.
Здесь горели лампы дневного света. Обычный коридор обычного учреждения – натертый красной мастикой паркет, по обеим сторонам двери с матовыми стеклами и номерами комнат, белые фаянсовые урны для окурков. Вон и табличка какая-то, наверняка «Здесь не курят», повешена, как всегда, на самом подходящем месте – возле урны… Костылев приблизился к табличке и прочитал: «НЕ СМЕЯТЬСЯ. НЕ УЛЫБАТЬСЯ».
Он пожал плечами – дурью маются.
А за закрытыми дверьми, несмотря на ночное время, шла нормальная учрежденческая жизнь – истерически заходилась пишущая машинка, звенели телефоны, слышались голоса. В коридоре Костылеву не встретилось ни души, и он с одобрением отметил наличие здесь трудовой дисциплины. Однако, повернув, вместе с коридором, направо, сразу увидел множество сотрудников, собравшихся в просторном светлом холле. Окон, правда, не было и тут, но их с успехом заменяла яркая старинная люстра.
Холл гудел от разговоров, как фойе Дома научно-технической пропаганды перед началом большой конференции. Одни сидели в мягких кожаных креслах, сдвинув их почти вплотную – колени к коленям, другие – за круглыми столиками, некоторые сгрудились в кружок по четыре-пять персон или чинно, парами прогуливались из угла в угол. Слоями плавал сигаретный дым, ровно рокотал говор. Говорили здесь все – Костылев обвел сборище глазами и не увидел губ, которые бы не шевелились.
Что ж… все, как полагается: интеллигентное общество, даже с некоторой претензией на изыск: элегантный винегрет из джинсы и вельвета; хипповые, с пузырями или кожаными заплатками на локтях, свитера; франтоватые синие блейзеры; рубашки с погончиками, расстегнутые, как водится, до пупа, длинные свисающие до полу шарфы и строгие галстуки – одним словом, полный окей, щегольской артистизм вперемешку с деловитой корректностью и босяцкой расхристанностью. Вон у того типа с серой папкой в руке, который сейчас самозабвенно трещит, наклонившись к головастому коротышке, пиджак точь-в-точь как у Гуреева. Да и лицом похож – так же выпячивает нижнюю губу и поднимает бровь. Только у этого бородка, а Гуреев бреется.
Все как обычно. Все, как у… людей…
У людей? Позвольте! А рога? А хвосты? А копыта, шерсть и едкий концентрированный запах серы и смолы, перешибающий табачный дым? Радуйтесь, Алексей Петрович – адрес вам дали точный. Наконец, вы дома, никто уж не станет визжать при виде ваших жалких рожек, никто не будет клеймить за хилую шерсть и гнать за пустяковый хвост. Здесь вы свой! И вокруг вас не фантастические мутанты, которых выдумал недоношенный ученый Аскольд. Вокруг вас, милый друг, черти, самые настоящие черти. Которых нет.
И вот сейчас они, бросив свои разговоры, с любопытством на вас смотрят.
В той, прежней, далекой жизни в такой ситуации вообще-то полагалось здороваться, что Костылев и сделал, получив в ответ несколько сдержанных кивков. Улыбок и рукопожатий не последовало.
– Откуда? – спросил, подойдя, молодой худощавый субъект в бесформенной серой блузе, сшитой, похоже, из холщевого мешка.
– Оттуда.
– Олик, – представился субъект. – Вы обо мне, конечно, слышали. Рады? Кстати, что говорили вчера?
– Кто? – осторожно спросил Костылев. – Кто говорил?
– Ну ваши, разумеется. Я себе представляю – это должно было произвести впечатление разорвавшейся бомбы. Я полагаю…
Тут Костылев услышал громкое сопение, скосил глаза и заметил попугайного вида толстяка в фиолетовых бархатных штанах и желтой, как одуванчик, водолазке. Весь трясясь от возбуждения, толстяк делал Олику какие-то знаки: вертел головой, даже стучал кулаком по лбу, и при этом бросал тревожные взгляды на Костылева.
– Ваш приятель, кажется, хочет незаметно предостеречь вас, – перебил Костылев Олика, – деликатно намекает, что у меня не все дома.
– Кто? А-а, Люд… Одну минуточку, сейчас выясню, что с ним. Вы меня здесь подождите.
Но подождать Костылев не смог – похожий на Гуреева кислый тип в кожаном пиджаке подошел к нему, представился, назвав себя Цумом, референтом, и крепко взял за локоть.
– Позвольте проводить вас в приемную, – сказал он, – вы должны лично доложить руководству о своем прибытии, порядок есть порядок.
– А где я, собственно говоря, нахожусь? – спросил Костылев, выходя с Цумом из холла в коридор, точь-в-точь такой же, как предыдущий и как тысячи других в тысячах учреждений, даже устланный зеленой ковровой дорожкой.
– Где? – удивился Цум. – То есть как это «где»? Разумеется, здесь.
В приемной, напомнившей Костылеву директорскую приемную в институте и многие другие приемные в других местах, находились двое: длинный, какой-то смурной и вялый чёрт с забинтованным горлом и оживленный визгливый коротышка с громадной лысой головой, его Костылев только что видел в холле. Рогатая блестящая голова коротышки напоминала морскую мину с рогульками – взрывателями ударного действия.
Цум ушел в кабинет, Костылев опустился на стул у двери и приготовился ждать. Но счастливый обладатель морской мины тотчас слез с диванчика, на котором сидел, и приблизился к нему.
– Вы, простите, новый? – вежливо осведомился он писклявым голосом во все глаза глядя на Костылева.
– Да, – ответил тот.
– Фу-фу-фу! Тсс! – лысый стал ужасно похож на испуганного кота. – Здесь это строжайше… нельзя.
– Чего?
Коротышка указал на стену над головой Костылева, тот обернулся и увидел табличку, такую же, как в коридоре. Только слова на ней были другие: «ДА И НЕТ НЕ ГОВОРИТЕ!»
– Что за чушь? – удивился Костылев.
– Не беритесь судить о том, чего не понимаете. Понимаете? – напыщенно заверещал его собеседник, сделав надменное лицо. – Кстати, – он вдруг смягчился, – вы, надеюсь, отдаете себе отчет, с кем говорите?
– По-моему, мы видимся впервые.
– Это само собой… однако же странно… Мои портреты. Их ведь там передают из рук в руки, торгуют на черном рынке, буквально рвут друг у друга. Хоть это и небезопасно.
– Да где – там? И кто вырывает? Люди, что ли?
– Фу-фу-у! – лысый в панике посмотрел на дверь в кабинет. С вами, что, – не провели инструктаж? У нас этого слова не произносят. Что за мракобесие, они же не существуют! Только в сказках. Как интеллигент вы должны знать такие вещи.
– Ну хорошо, – не стал спорить Костылев. – Не существуют – не надо. А откуда же я, по-вашему, прибыл?
– Нарываетесь на обиду? Как угодно. Могу сделать вам больно, могу. Пожалуй, мне это даже доставит удовольствие, раз послужит к вашей пользе. Извольте: вы прибыли из сумасшедшего дома.
– Ах вот оно что. Ясно. Что ж… Скажите, а почему вас так интересует ваша популярность среди душевнобольных?
– Факт моей всемирной известности среди кого бы то ни было не требует подтверждений, – обрезал его лысый. – Вы можете не знать моих портретов – с трудом, но допускаю. Вы, как я уже убедился, малообразованны. Но уж статью-то «Чего не знаешь, того нет», читали, надеюсь?
– А есть такая статья?
– Нет, с вами невозможно, вы, видимо, еще не поправились, набряк лысый и отошел. Мина мерно покачивалась, как по волнам.
– Занимаетесь бездельем? – раздался резкий разносный голос. На пороге кабинета, подняв обе брови, стоял референт Цум и пристально смотрел на лысого, сидящего на диванчике рядом со своим малахольным соседом.
– У него – горло, – пискнул лысый, ежась. Второй жалобно покивал.
– Здесь не лазарет, Будьте любезны работать! Работать, работать! – прикрикнул Цум и повернулся к Костылеву. – А вам придется еще подождать, менеджер занят. Чтобы не тратить зря времени, побеседуйте пока… ну, хоть с ним. Олик, войди, что ты там прячешься?
– Я не прячусь, я сомневаюсь, – заявил Олик, входя. – Впрочем, двум, как говорится, смертям не бывать. Рискну. – Он взял стул и подсел к Костылеву.
– Присмотри за этими лодырями, сидят целый час – языки проглотили, – референт бросил брезгливый взгляд на коротышку и вышел.
– Вечно я виноват, – проворчал тот. – Ну ладно, начинай!
– Раз, два – кружева, – просипел длинный.
– Три, четыре – прицепили, – с отвращением откликнулся коротышка.
– Пять, шесть – кашу есть…
– Что они делают? – изумился Костылев.
– Работают, что ж еще! Будто вы не видите! – в голосе Олика звучала явная настороженность.
– …Девять, десять – деньги весить…
– Убедили своего друга, что я не псих? – Костылев решил от греха переменить тему. Олик издал какой-то неопределенный звук.
– Одиннадцать, двенадцать – на улице бранятся! – вдруг закричал лысый после паузы, во время которой он изо всех сил прислушивался к Олику и Костылеву.
– Что это за тип? – спросил с опаской Костылев.
– А-а… собственно, зачем вам это знать?
– Да я его, вроде, обидел. Он мне – про какую-то статью, а я ее не читал.
– «Чего не знаешь, того нет»? Как же, как же! Его опус – Олик понизил голос до шепота. – Сплошные заимствования, компиляция, попросту плагиат. Бесстыжая рожа! У него, безусловно, мания величия, вообразил себя гением номер один. По ту сторону и по эту… – Он резко повернулся к диванчику, откуда не слышалось ни звука:
– Бьете баклуши? Все будет доложено, куда положено. Неплохо получилось, а? – подмигнул он Костылеву.
– Семнадцать, восемнадцать – мне девушки не снятся… – захрипел длинный надсадно.
– Кстати, – продолжал Олик, – вы мне так и не ответили, что там у вас вчера говорили про трактат «Я и бытие». Представляю, какой поднялся шум!
– Тоже труд этого… военно-морского психа? – спросил Костылев?
– Да уж куда ему! Не тот потенциал. А зачем вам знать, кто автор?
– Хочу попросить автограф, – угрюмо парировал Костылев.
Олик заерзал, покусал губу, посмотрел на приоткрытую в коридор дверь, наконец, полез в карман и вытащил небольшую книжечку в зеленом сафьяновом переплете. Книжка выглядела откровенно самодельной, даже сшита была с грехом пополам суровой ниткой.
– Старуха, перо! – капризно скомандовал Олик, протягивая руку к двери, откуда тотчас появился Люд и молча подал ему зеленый фломастер. Щекастое лицо Люда выражало отчаянный протест.
– Та-ак… – Олик любовно раскрыл книжку, подумал и решительно вывел на титульном листе: «Собрату».
– Советую, – торжественно заявил он, протягивая Костылеву книжку, которую тот с поклоном принял, – очень советую прочесть незамедлительно. Дело в том, – скромно добавил он, – что это – шедевр.
Шедевр шедевров, – запальчиво встрял Люд, брызнув слюной. – И я не понимаю, Олик, зачем тебе понадобилось дарить свой бестселлер… кому попало.
– Кыш! – устало цыкнул Олик, и Люд сразу юркнул в коридор. – Надоел, прилип как горчичник. Куда от них денешься – поклонники.
– Сорок девять, пятьдесят – нужно делать поросят, – неслось с дивана.
– Забавно, – Олик наклонился к Костылеву. – Между нами: Люд уверен, что вы шпик.
– В каком же смысле?
– Я, кстати, этого тоже не исключаю. Но в данном случае не имеет значения, поскольку вы шпик – оттуда. Может, даже и к лучшему.
– У вас тут не соскучишься! Этот, который «девять, десять – деньги весить» или как его там? – полагает, что я из дурдома, вы – что кто-то меня подослал, и это, мол, к лучшему.
– Из дурдома – это ясно, это само собой, откуда же еще? А к лучшему… Пусть изучают мой трактат, глядишь, и поумнеют, по крайней мере, осознают свое ничтожество и бездарность.
– Кто осознает? Кто?
– Люди, разумеется. Людишки.
– Ах вот как. Люди? А меня только что обругали за мракобесие, когда я произнес это слово. Ввиду того, что людей не существует в природе.
– Узколобость, догматизм. Невежество! Хреново обстоит с информацией. Им это, очевидно, выгодно – держать всех в темноте.
– Кому выгодно?
– Администрации. Менеджеру с прихлебателями. Мне еще повезло – работаю в отделе внешних сношений, а остальные… Серость, троглодиты. Путаница в головах. Каша! Выдумали, что чёрт произошел от козы. Как вам это нравится? Впрочем, вы же матерый шпион, а я тут болтаю. А вы, гадята, чего пришипились? Подслушиваете? – прикрикнул он на трудяг-собеседников.
– Сто три, сто четыре – не кури на бочке в тире, – подвидно пискнул коротышка.
– Корчат из себя интеллектуалов, творческих личностей, а сами – бездарное тупье. Да и этот, я вам скажу, так называемый «референт». Я бы вам не советовал при нем распускать язык… А-а, это ты, Цум, – вдруг с достоинством сказал он, вставая, – а мы тут… работали. Чего, к сожалению, нельзя сказать кое о ком.
– Сто одиннадцать, сто тринадцать, – из последних сил прокашлял длинный с забинтованной шеей.
– Двенадцать, двенадцать! – шепотом подсказал лысый.
– Пройдите к менеджеру, – бросил им референт. Засуетившись, оба вскочили с дивана; при этом длинного качнуло, и он крепко ухватился за рога стоявшего к нему спиной приятеля, точно это был велосипедный руль. Так они и двинулись – лысый впереди, длинный за ним, держась за взрыватели, которые, казалось, вот-вот сработают, и мина разнесет заведение в пыль.
– Пойти и мне, пожалуй, – сказал Олик. – Люд там, небось, уже весь извелся. – А вы ждите, желаю удачи.
– А долго ждать? – спросил Костылев. – Вообще, сколько сейчас времени? У меня часы испортились.
– Время? – поднял бровь референт. – Забудьте. Это миф, вредная выдумка, распространяемая отдельными лицами с целью введения в заблуждение… И советую снять этот – он кивнул на левую руку Костылева – прибор, вас могут неверно понять.
Время здесь действительно отсутствовало – вместо него приемную заполняла какая-то вязкая субстанция. От нечего делать Костылев открыл книжку, которую всучил ему Олик, и принялся разбирать подслеповатую машинопись: «…таким образом, помещая понятийный ряд, принятый у людей, в реальную систему координат, мы получаем полное освобождение от чувства т. н. «вины» за счет переноса ответственности с субъекта насилия на его объект, ч. т. д. Короче (это уже было вписано от руки печатными буквами на полях) жертва сама виновата, что подставилась».
– М-да, – сказал себе Костылев, – симпатичные у меня собратья.
Длинный и лысый так и не вышли из кабинета, но в какой-то момент Цум приложил ухо к замочной скважине, послушал немного, наконец, выпрямился и нехотя открыл перед Костылевым дверь:
– Вас приглашают. Можете проходить.
И Костылев вошел.
Кабинет был пуст. «Куда подевались те двое? Видимо, тут есть еще один выход», – успел подумать Костылев, и тут же забыл про длинного и лысого, потому что увидел менеджера.
За большим столом – по площади он не уступал директорскому – сидел, приветливо улыбаясь, седовласый джентльмен – да, да, именно это слово первым пришло в голову Костылеву при взгляде на породистый серый костюм с белоснежной рубашкой и галстуком в тон, на ухоженные руки и безупречную – даже, вроде, напомаженную – прическу. Пробор, проведенный как по линейке, разделял аккуратные, с серебристым отливом, рога.
В кабинете витал тонкий аромат чего-то явно французского. Это было особенно удивительно, потому что лицо хозяина кабинета оказалось знакомым, и с этим лицом у Костылева ассоциировался отнюдь не заграничный парфюм, а вовсе даже отечественный одеколон «Кармен». Плюс, само собой, носки двухнедельной выдержки.
– Наконец-то, вот и вы, мон ами! – Велимир Иванович Погребняков встал из-за стола навстречу Костылеву. – Я счастлив видеть вас в стенах нашего филиала. Надеюсь на плодотворное сотрудничество, здесь у нас – настоящая наука, в отличие от….
– Филиала, простите, чего? – замороженными губами произнес Костылев.
– ГНИУ. Главное научно-исследовательское учреждение. Здесь у нас, повторяю, филиал, но работа ведется серьезная, реализуются масштабные проекты, а сколько еще предстоит сделать! Я нынче же телеграфирую в Центр о том, что нам удалось привлечь столь ценного специалиста. Там будут довольны. Признаться, это было непросто, но я рад, что здравый смысл возобладал в вас. Добро пожаловать домой, май дарлинг! Да вы присаживайтесь, в ногах правды нет.
– Вот что, господин менеджер, – Костылев постепенно очухался и обдумывал теперь каждое слово, – объясните, наконец, почему именно я?
– Ну как же. Нам нужны умные, грамотные люди. Сами видели, какой у нас тут… основной контингент. Олик и его компания – это еще элита, а в основном шушера, мелкотравчатая плесень. Что они могут? Только болтать. А вы – талантливый ученый и, главное, – прекрасный популяризатор. Я ведь, не забывайте, читал все ваши отчеты. Какие способности вы зарываете в землю! С вашим чувством слова, с вашей парадоксальной логикой вы можете обосновать что угодно и убедить кого угодно в чем угодно. Это редкое умение, Алексей Петрович, редкое. Поэтому мы и выбрали вас, а не тусклую посредственность вроде Гуреева. Ну и немаловажный фактор, разумеется, ваш характер.
– Что не так с моим характером?
– Наоборот, все так. Все в высшей степени так. Выражаясь профессиональным языком, который вам ближе: структура вашей личности, к счастью, далека от кристаллической. Аморфная структура, пластичная, открытая преобразованиям и развитию. Вы далеко пойдете, и я рад, что наши пути пересеклись.
– Пересеклись? – хмыкнул Костылев. – Ну-ну. Способ, которым вы загнали меня сюда, понятен: сперва рога и остальные причиндалы, потом…
– Верно, – подтвердил менеджер, перестав улыбаться. – Способ транспортировки наш. Но не следует преувеличивать заслуг моих сотрудников. Рога и копыта, действительно, разработка филиала, опытный, так сказать, проект, но это, должен вас уверить, труд небольшой. И затраты минимальные. Все же остальное – и главное! – сделали ваши. И вы сами. Создали, скажем так, оптимальные условия для вашего перемещения с того света на этот.
– Что значит «с того света»?
– Давайте без схоластики. Короче: вы были там, а теперь вы здесь. Мы хотели этого и добились, вопрос решен. И только так – иметь должен тот, кто больше хочет. Кстати, именно поэтому мы в подавляющем большинстве случаев добиваемся всего, что нам нужно.
– У вас тут, я вижу, одни успехи. В наличии комплексов вас трудно упрекнуть. – Костылеву все труднее было сдерживаться, да и изжога подступала.
– Мы в самом деле успешны, – холодно подтвердил менеджер, – особенно, по сравнению… прошу прощения, – с вашим братом. А комплексы… Что ж? Они-то как раз и свидетельствуют о начавшемся вырождении или, как минимум, о психическом расстройстве. А мы – существа абсолютно здоровые и развивающиеся.
– В чем же это психическое расстройство состоит, по-вашему?
– Как положено: в навязчивом бреде. Бред жалости, бред вины, сверхценные идеи вроде вами же придуманных заповедей, которые почему-то (почему?) нельзя нарушать. Все эти химеры вы определили общим термином так называемой совести. Вы обожаете громкие слова. И при этом непрерывно судите других, и, что еще хуже, самих себя. Учтите: идея первородного греха вовсе не предусматривала, что человек возьмет на себя познание добра и зла. Не ваше это дело! Мозгам не под силу, отсюда и болезни, и страдания, и – да! – комплексы. Как вы не понимаете? Человек – ничтожен, а мир – огромен и многообразен, и при этом ежесекундно меняется, нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Поэтому все ваши нравственные (и любые!) критерии – всегда вчерашние. И вообще – что за догматизм? – «Плохо», «хорошо». Одно и то же сегодня может быть плохо, а завтра – хорошо, сознаете вы хоть это? Ведь смешно: «Не укради». Что – «не укради»? Когда? Почему? У кого? Если ты, допустим, голоден, а соседи, прохиндеи и ворюги, нажарили целую сковороду котлет, которых им в три дня не сожрать, так что – большой грех взять одну котлету и съесть? Грех? Я вас спрашиваю!
Костылев пожал плечами.
– А допустим, это не вы хотите есть, а ваш ребенок умирает с голоду? Тут что? Повторяю – все эти правила и закостенелые притчи – для низкоорганизованных мозгов. Для дураков. Прямо детский сад: «Мойте руки перед едой!» А как поступить, если на руках экзема и мочить их смерти подобно?
Костылев старался не слушать. Он сидел, вцепившись в подлокотники, пальцы его онемели, на лбу выступил пот. Менеджер внезапно замолчал и внимательно взглянул на него.
– Понимаю, – с сочувствием сказал он, – сразу постичь все это трудно. Даже вам, с вашим хорошо организованным умом и научным подходом. Тем более, если уж речь зашла о науке, то она ведь, наука, всего-навсего свидетельство человеческой ничтожности.
– А это… почему? – Костылев сильнее сжал подлокотники.
– А это потому, что не в вашей компетенции познать мир, а потуги расчленять его на физики, химии и прочие астрономии выглядят весьма и весьма жалко. Как и детские суждения про добро и зло. Вижу, вы ознакомились с трактатом…
– Фундаментальный труд, что и говорить! Рассчитан, правда, на идиотов.
– Я вас не перебивал. Конечно, Олик у нас не слишком образован, но для среднего человека сойдет и так. А гибкость его ума заслуживает всяческих похвал. Во всяком случае трактат вполне пригоден для решения некоторых наших задач.
– Как сделать людей похожими на вас.
– Сделать их здоровыми и умеющими хотя бы элементарно мыслить, – согласился менеджер. – Судя по выражению вашего лица, – продолжал он, – вы со мной не вполне согласны. Предупреждаю: это не имеет никакого значения. – И так посмотрел на Костылева, что тот оледенел.
– В случае чего… – после длинной паузы задумчиво сообщил менеджер, – с вашим трупом затруднений у нас не будет.
Он надолго замолчал. Выдвинул ящик стола и принялся копаться в нем, вынимая и просматривая какие-то бумаги. Костылев, между тем, осторожно обвел глазами кабинет. Довольно странное это было помещение, без единого окна, стены облицованы серым кафелем, в четырех прямоугольных глиняных вазах, расставленных по углам, – уродливые искусственные цветы.
«Как в крематории», – с отвращением подумал Костылев.
– Я вас слушаю, – угрюмо сказал он.
– Разумно поступаете, – холодно парировал менеджер, – если хотите уцелеть. Не наделаете глупостей, быстро все усвоите – прекрасно! Начнете осуществлять мероприятия, приносить пользу. Не нам – столь любезному вам человечеству. Поскольку, будучи избавленным от бредней, оно автоматически станет счастливым. От вас требуется одно, как и от всех нас…
– Выпустить зверя… – вслух подумал Костылев и сразу осекся.
Но странно: менеджер ничуть не разозлился, напротив – важно закивал, по-видимому, очень довольный.
– Именно задействовать зверя, – наконец-то вы поняли, а я уж, признаться, думал… заканчивать. Именно зверя! И не надо бояться этого слова. Судите сами – к чему стремится каждый человек? К счастью. А что такое счастье? Максимальное соответствие желаемого действительному, верно? А теперь посмотрим на зверей. Разве у них недостаточно предпосылок для того, чтобы быть счастливыми? А главное, – свободными? По-настоящему, а не этой вашей… осознанной необходимостью? Они живут естественно, функционируют, не стиснутые уродливыми, извращенными ограничениями. И единственный, кто вмешивается, кто портит их жизнь – наш царь природы, венец творенья, гомо сапиенс. Себя он уже искалечил, теперь взялся за них. А у них, заметьте, все как раз хорошо и, если хотите, справедливо. Каждый имеет возможность добиться, чего хочет, на что имеет право. Никаких запретов! Сильный хочет отобрать добычу у слабого – и отбирает. Потому что сильный. Здоровый самец хочет прогнать хилого соперника – и прогоняет. А надо, так и убивает! И получает самку, а то и двух – сколько хочет. И самки рожают от него здоровых детенышей. Все естественно, все гармонично. Норма. А у вас вместо этого – слюнявый гуманизм, ублюдочная верность и выдуманная совесть. А в результате – вырождение… Ну как?
– Замечательно, – сказал Костылев. – Но, к моему большому сожалению, должен отметить: такие «теории» уже были. И не раз. Последняя, помнится, называлась фашизмом. Не слыхали?
– У вас пагубная склонность к шуткам, – менеджер горестно покачал головой. – Это признак низкоорганизованной, больной натуры. Звери никогда не смеются, а они душевно здоровы и себя уважают. Смех – выражение слабости. Гитлер был довольно перспективный мыслитель, здесь его ценят. Хотя приоритет, конечно, принадлежит не ему, тут вы недопонимаете. Приоритет наш, поскольку мы как-никак существуем дольше, чем ваше хваленое человечество. И уничтожение Гитлера – тоже, имейте в виду, доказательство психической неполноценности. Вы же выродки! Вечно уничтожаете именно тех, кто может принести вам пользу… Кстати, как вы, вы лично, относитесь к феномену убийства?
– Разумеется, плохо. Хотя допускаю…
– …самооборона, справедливая война, та-та-та… – скривившись, перебил Костылева менеджер. – Я не об этом. Я – об убийстве как таковом. As is. Придется вам, уважаемый, взгляды-то пе-ре-смот-реть! В корне. Потому что первым вашим заданием будет разработка универсальной методики оправдания любого убийства. Любого. Независимо от мотивов… Что такое, Цум? Ты же видишь – я занят!
Незаметно возникнув, Цум уже давно стоял в дверях, терпеливо дожидаясь паузы. Рукой он держался за щеку.
– Простите, господин менеджер, тысячу раз простите. Там эта девица… Не слабый, знаете ли, номер… – как-то нехотя выговорил он, отнял ладонь, и Костылев увидел большой темный синяк.
– Не успокоилась? – слегка удивился менеджер. – Даже после воздействия?
– Не то слово, – мрачно уронил референт.
– Ну так убейте ее. Не смогли обработать – ликвидируйте. – Последние слова его прозвучали, как выстрелы из малокалиберной винтовки. – На чем мы остановились? – он снова повернулся к Костылеву. – Да! На правомерности убийства. Здесь этот вопрос муссируется давно. Ваша задача – доказать, что в принципе убивать допустимо в любом случае. И даже желательно.
– Боюсь, что на это я не гожусь… хотя вообще… – бормотал Костылев что попало, чувствуя растущее беспокойство и судорожно думая, как задержать Цума, который шагнул было к двери, но вдруг остановился и принялся расчесывать лоб между рогами.
– А вот мы сейчас попробуем, – менеджер энергично поднялся из кресла и подошел к стене, отделяющей кабинет от приемной. Костылев обернулся. Эта стена в отличие от остальных вся была скрыта плотной занавеской; согласно кинофильмам, такими занавесками зачем-то задергивают географические карты в штабах военачальников. Однако за ней оказалась отнюдь не карта, а толстое стекло, за которым Костылев против ожидания увидел не приемную, а незнакомую полутемную комнату.
– Подойдите ближе, – приказал менеджер. – Еще ближе!
Костылев подошел к стеклу вплотную. И отпрянул.
Там, в шаге от него, наклонившись над широкой, покрытой ковром тахтой, квадратный короткошеий человек душил мальчика. Костылев отчетливо видел налитый кровью складчатый затылок, короткопалые, покрытые рыжеватыми волосками, побелевшие от усилия руки, стиснувшие горло жертвы. Видел он и пальцы юноши, судорожно царапающие ковер, и почему-то – сережку в ухе, маленькое золотое колечко. На лицо его он старался не смотреть – мелькнуло что-то синее, с черным провалом рта, из которого рвался хрип.
Не владея собой, Костылев рванулся и ударился о стекло.
– Желаете спасать? – осведомился менеджер. – Не дергайтесь, без толку. Лучше досмотрите представление до конца.
Хрип оборвался, рука мальчика дрогнула, разжалась.
– Цум, штору! – распорядился менеджер. Референт задернул занавеску.
Костылева колотила дрожь, в глазах мелькали пятна.
– Успокойтесь, – сказал менеджер, – спасти вы никого не могли. Просто физически. Даже если бы я дал вам пистолет. Это убийство произошло только что, но в тысячах километров отсюда, в Америке. Штат Техас, название городка вам ничего не скажет… не суть. Мы имеем возможность наблюдать такие события и обязательно ею пользуемся. А показал я вам его не затем, чтобы пугать, а чтобы вы с пониманием уяснили стоящую перед вами задачу. Обратите внимание: перед вами человек, не чёрт. При этом убийство совершено не психически больным маньяком и не с целью самообороны. Убийца – отец семейства, юноша – его сын. Папа только что узнал кое-что о своем отпрыске, некую, так скажем, пикантную особенность. Он небезосновательно считает сына неполноценным уродом, и не желает, чтобы тот опозорил семью. Как говорится, я тебя породил… Но – не знаю, заметили ли вы, я заметил, – убивая, этот субъект, этот человек получал удовольствие.
Костылев не мог выговорить ни слова.
– Наш Люд, – размеренно продолжал менеджер, – разработал кое-какие обоснования правомерности подобных убийств: активная, сильная личность (следовательно, особо ценная!), убежденность в своей правоте, горячая, всепобеждающая ненависть, наслаждение от… процесса, наконец. Все это хорошо. Но вот доказать, что убийца действует на благо жертвы… тут пока… Цум! Ты еще здесь?
– Мне бы… с вашего позволения… в письменной форме… – проканючил референт, на всякий случай пятясь к двери. – Приказ или что. Сами учили – порядок есть порядок. Это же не героин варить, тут ликвидация… И денег. Эти… контрагенты говорят – кусок на брата.
– Разрешите мне! – твердо сказал Костылев.
– Что такое?
– В виде, так сказать, пристрелочного опыта.
– Нормально! – одобрил Цум с явным облегчением. – Пристрелочный – это хорошо, правда, господин менеджер?
– То есть? – менеджер, прищурившись, смотрел на Костылева. – Вы хотите… убить?
– Пока только поговорить, а там видно будет. Воздействовать.
– Вот как, – в голосе менеджера звучало недоверие. – Не надейтесь меня обмануть, сбежать. Друзей у вас, насколько мне известно, не имеется, никто не спасет, не спрячет. Да и выйти отсюда вряд ли получится.
– Раньше я, как будто, не производил на вас впечатления идиота, Велимир Иванович? Я ведь сюда сам пришел, не так ли? И идти мне, между прочим, некуда.
Менеджер не ответил. Он смотрел мимо Костылева, на занавеску.
– Ладно, идите. Попробуйте. Цум, проследишь! Строго! – это было похоже на пулеметную очередь.
Однообразный, залитый мертвым светом люминесцентных ламп коридор, повернув под прямым углом налево, уходил вдаль, точно такой же – с красным паркетным полом, унылыми урнами, одинаковыми застекленными дверьми, за которыми монотонно гудели нескончаемые разговоры – сотрудники филиала добросовестно трудились. Кончился и этот коридор, сломался возле таблички: «ЧЕРНОГО И БЕЛОГО НЕ ПОКУПАТЬ», влево потянулся новый, и опять мелькали двери, дробно семенил рядом референт, обладающий при довольно высоком росте походкой недомерка; глуховато потрескивали, точно вот-вот погаснут, лиловато-серые трубки светильников.
Они шли уже не меньше часа, и, по соображениям Костылева, раз десять должны были обогнуть здание по периметру, но вот еще поворот налево, снова коридор той же длины, и снова…
Самое удивительное, что при всей одинаковости этих безликих переходящих один в другой коридоров Костылеву ни разу не попалось на глаза хоть что-нибудь, о чем он мог бы уверенно сказать: «Это я уже видел, здесь проходил, мимо этой именно урны, этой двери, этой таблички». Была табличка, знакомая, похожая, но – не та, встречалась урна, почти такая же, с отбитым краем, но у прежней, помнится, отколото было справа, а тут – слева. А может, он просто одурел от мелькания, голосов за дверьми, от трескотни Цума? Тот всю дорогу не закрывал рта – никуда не денешься, образцовый работник!
Цум уже успел сообщить Костылеву, что девица, о которой идет речь, явилась в филиал добровольно – уволили с прежнего места службы, и вот, представьте, у доски объявлений о найме совершенно посторонний случайный человек посоветовал обратиться сюда и дал адрес.
Глумливое выражение лица референта ясно давало понять, что все он врет, но Костылев, разумеется, смолчал. Референт же, мелко перебирая длинными ногами, продолжал излагать, как сперва «с этой девицей» все пошло очень удачно, как он сам лично провел с ней собеседование в комнате переговоров: «Есть у нас такое помещение, мы там принимаем наших контрагентов», как она сначала была весьма покладистой, соглашалась на любую работу, и «я уж было собрался идти с ней к референту подписывать контракт, я, знаете, решил рекомендовать эту особу в группу внедрения, при ее возрасте и внешности это был наиболее удачный вариант, и работа хорошая – длительные командировки на тот свет, но тут…»
Тут, видимо, между ними произошло нечто, чего референт касаться не желал, поэтому скороговоркой пробормотал, что, мол, всего в двух словах обрисовал ей характер будущих обязанностей и ознакомил с некоторыми концепциями, сформулированными в трактате «Я и бытие», а хулиганка – вы подумайте! – обозвала меня нелюдем, все, что я ей изложил, – «ублюдочным дерьмом», заорала, что теперь ей ясно, куда ее заманили обманом, и она сейчас же пойдет и приведет милицию, чтобы немедленно уничтожить «бандитское гнездо». Так и сказала: «бандитское гнездо».
А потом бросилась бежать по коридору, пришлось ловить, применять… частичные санкции. – Цум поморщился и обиженно замолк.
– Не помогло? – спросил Костылев, изо всех сил стараясь, чтобы голос его звучал равнодушно.
Референт не успел ответить. Очередная дверь, мимо которой они в этот момент проходили, с грохотом распахнулась, и в коридор буквально вылетела растрепанная худая женщина. Вообще-то женщиной ее назвать было трудно, это была вылитая коза – с длинным острым подбородком и изогнутыми воинственными рогами. Голову она наклонила, из-под густых пегих бровей яростно сверкали круглые желтые глаза. Выбросившись в коридор, она сразу закричала, неведомо к кому адресуясь – то ли к Костылеву с Цумом, то ли к кому-то, оставшемуся за открытой дверью комнаты.
– Этот вопрос выше моей зарплаты! Не обязана! Не Савраска! Языком ботать – это вам не на машинке уродоваться, всякую вашу галиматью перепечатывать! А как подарки – так одним все, а другим – фига!
– Пойдемте быстрее, – перекосился Цум, обходя ярящуюся мегеру. – Между нами: сто раз говорил менеджеру – женский персонал надо держать в отдельном помещении, со звукоизоляцией и под замком. Всё без толку, машинисток посадили здесь, – так, видите ли, удобнее! И – пожалуйста.
– Больше к машинке не притронусь, лучше сдохну! Не заставите! – неслось им вслед. – А то, как подарки…
– У нас премиальная система, – пояснил Цум, ускоряя шаг, – за хорошую работу время от времени выдают подарки. Кстати, имейте в виду: иногда бывают очень неплохие. Нам их поставляют наши контрагенты с того света, один служит на складе импортных товаров и, конечно, ворует…
Костылеву на их подарки было наплевать.
– А эта… девица… ну, которая пришла устраиваться, что с ней дальше-то было? – спросил он.
– Дальше? – картинным жестом референт указал на свой синяк, который начал уже наливаться зеленью. – Стерва и фанатичка! Что там… Вот! Смотрите сами!
Как раз в это мгновение, повернув в сотый раз налево, Костылев вместо обрыдлого коридора увидел перед собой лестницу – очень красивую старинную лестницу. Двумя пологими, плавно изогнутыми рукавами она поднималась к площадке второго этажа, где рукава сходились. На площадке вплотную к перилам, гордо откинув голову, в напряженной нелепой позе стояла Лена Клеменс. Вокруг нее на ступеньках и у подножья лестницы возбужденно толпились сотрудники учреждения.
– Этого только не хватало! – заволновался референт. – Готово дело, сбежались. Устроила, сука, демонстрацию! Представьте себе: ухитрилась привязать себя к перилам, стыд и срам! От собственного подола кусок оторвала, это надо же, никакой девичьей гордости!
– Отпусти Костылева, палач! Отпусти, кому говорю! – закричала Лена громким голосом. – Свободу Алексею Костылеву! Свободу – совести! – и уже тише, как-то буднично добавила:
– Не боюсь я вас, хоть разорвитесь. Никакие вы не черти, просто вонючки. Козлы. Тьфу!
– Слыхали? – с возмущением зашептал референт. – А вы что? – он повернулся к сотрудникам. – Развлечение нашли в рабочее время? Что зенки вылупили? Живо по местам!
– Эй, ублюдок! – крикнула Лена, явно обращаясь к нему. – А ну, иди сюда, я тебе второй фингал поставлю! Алексей Петрович, не бойтесь вы их, они ничего не могут, только пакости говорить!
С изумлением Костылев заметил, что толпа сотрудников как-то заерзала и подалась назад. Послышались растерянные возгласы:
– Кто это? Почему такая?
– Их же не бывает!
– От нас скрывали!
– У-у, козлищи! – издевалась Лена. – И менеджер ваш – козел!
– Ну как она смеет? Ну ты… ты… – тонким плаксивым голосом закричали в толпе.
– Немедленно убрать посторонних, – быстро сказал Костылев. – Вы понимаете, что происходит? Здесь же десятки сотрудников и – брань в адрес руководства. А факт наличия человека? Натурального, наяву? Это же плевок в лицо всей вашей… пропаганде. Менеджер узнает – я вам не завидую. Имейте в виду: я работник новый, но обязан буду доложить.
Изменившись в лице и став абсолютно похожим на Гуреева, вызванного к директору на разнос, Цум хлопнул в ладоши и что есть силы заорал:
– Разой-дись! По ме-стам! Особа тяжело больна – потеря рогов плюс помутнение рассудка! Болезнь заразительна! Всем сохранять спокойствие! Их не бывает! Работать! Работать!
Акустика на лестнице была могучая, услышали все и нехотя начали разбредаться. «Пять, шесть – кашу есть, семь, восемь – сено косим», – неслось из коридора, удаляясь.
– Живо, живо! – торопил Цум.
Когда лестница опустела, он, глядя в сторону и нервно переминаясь с ноги на ногу, сказал Костылеву, что ему срочно нужно вернуться к менеджеру:
– Неотложное дело… Вы уж тут пока без меня…
Костылев понял: боится, как бы кто из коллег не опередил с докладом.
– Где мне с ней работать? – спросил он деловым тоном. – Не на лестнице же?
– Конечно, конечно… Пройдите в комнату переговоров. Ваша подопечная знает, где это. Я бы проводил, но… Вот ключ от комнаты, а мне, к сожалению, пора бежать.
И скрылся в коридоре, напевно выкликая: «Раз, два – кружева»…
Когда первый шквал всхлипываний и стонов, наконец, отбушевал, а рубашка Костылева сделалась у плеча мокрой и горячей, Алексею Петровичу удалось усадить Лену на узкий кожаный диван. Сам он сел рядом и, поколебавшись, обнял ее, отчего рыдания повторились, но в ослабленном варианте. Костылеву уже было рассказано, как к Лене однажды вечером явился «тип с лицом вши, а в щеке дырка».
– Пришел, говорит, что от вас, вы теперь на новой работе, по специальности, мол. А сам… рога пальцами показывает… – Лена изобразила, как «тип с лицом вши» показывал рога, – и еще подмигивает. Мерзко так, вы бы видели! А еще сказал – вы меня зовете…
Всхлипнув в последний раз, она подняла голову и стала решительно приглаживать волосы. Костылев смотрел и вспоминал Гаврилу.
А Лена, облизав губы, вздохнула и бубнящим басом костылевского сына Петьки, которого отец заставляет съехать на ногах с ледяной горы, выговорила: «Боюсь».
– Боюсь… – повторила она. – Я уже думала – они вас тут… Ой, пропали мы с вами, Алексей Петро-о-о…
– Да подожди ты! – Костылев не заметил, как перешел на «ты». – Ну, тихо, тихо. Расскажи лучше, что они тут с тобой делали?
Лена шмыгнула носом.
– Запугивали, что! Этот-то, референт, – сперва, как кот. То, се: деньги, подарки. А потом как принялся… излагать. Чуть не вырвало! А вас нет нигде. А потом притащил какие-то фотокарточки. Все – убитых женщин: «Смотри, что с тобой будет». А потом… – Лена вздохнула, – Алексей Петрович, вы правду скажите. Где Гаврила? – Она прикусила губу.
– С Гаврилой все в порядке, я уверен. А фотографии… плюнь. Все липа. Фальсификация.
– Я… глаза закрыла, а он врубил какую-то машину, вроде радио, а там вопли, хрип, дети плачут… Он говорит: это Гаврила…
– Вранье!
– Потом… – помявшись, продолжала Лена, – он стал – про вас… И все хвалит, хвалит. Особенно, как вы и… Валентина Антоновна… Я не поверила! – голос вдруг зазвенел, она вскинула подбородок и стала той, прежней Еленой Клеменс, которая считала себя англичанкой и говорила поэтому наподобие робота. – И вообще. Меня не касается. Их – тем более.
– Так… Дальше.
– Вы имеете право. Встречаться, с кем хотите! – страстно выпалила Лена и отвернулась. – А вот, что вы, будто, специально с мужем ее подружились, чтобы в дом ходить обедать и… деньги одалживать… – сказала она уже тише и человеческим голосом. – Это… вы не могли! Я знаю!
– Во-первых, – сдержавшись, медленно произнес Костылев, – у Войк нет мужа. Это раз. Во-вторых, никогда в жизни я с ней не… не… в таких отношениях.
Лена все сидела, отвернувшись.
«Не верит». – Костылев начал злиться. – Почему, интересно знать, я перед ней оправдываюсь?» И добавил:
– Не было этого. Провокация. Ясно? Не было ничего.
Он буквально остолбенел, увидев ее лицо.
– Я так и знала! Я же знала! Я не верила! – сияя, выкрикивала Лена. – Нет, главное – до чего врет, до чего врет! Вот сволочь. «Костылев, – говорит, – добрый, порядочный человек. Всех осчастливил: и свою жену, и чужую, и мужа. Особенно, – говорит, – мужа, потому что Войк от любви вся расцвела, сделалась духовно богаче и лучше, а это, говорит, так важно для семейной жизни!» Представляете? А дальше: «Костылев, когда брал у мужа взаймы, ел в его доме, пил и принимал подарки, он этому мужу, прежде всего, помогал творить добро. А человек, творящий добро, – счастлив». Тут я ему в рожу и вцепилась.
– Ладно. Все, – решил Костылев. – Давай-ка лучше думать, как… – и еле слышно произнес: – как будем выбираться.
– А-а, ерунда! – Лена весело махнула рукой, и он уставился на нее, не веря собственным глазам: не она ли только что, рыдая, повторяла: «Боюсь»?
– Знаете, – громко объясняла Лена, – я тут дольше вас, и все поняла. Думаете, они – что? Да они сами ничего не могут. Ничегошеньки! Правда, правда! Только рассуждать… свои гнусности. Они же все – чужими руками, у них эти… контрагенты.
– Стоп. Давай подробней. И не кричи. Какие контрагенты? Где?
– Люди. Везде. И здесь, и в городе. И за границей. Людишки-то, в основном, – тоже… вроде этих.
– Не пори чушь! – оборвал ее Костылев. – Сравнила.
– Хорошо, – очень легко, как бы даже с удовольствием, согласилась Лена. – Пусть не такие. Но эта нечисть… они же в контрагенты не кого попало берут, а подлецов и гадов. А сами только подзуживают. Или деньги дают. Большие! А потом воры для них воруют, спекулянты барахло продают и наркотики, а хулиганы, убийцы разные…
– Ясно.
– Я знаете, что еще поняла? Они рога и хвосты зачем, по-вашему, напялили? – Лена захихикала, – не только пугать. А, мол, ближе к природе, к зверю! Вот. Между прочим, звери их лучше во сто раз! Зверь никогда просто так не убьет. Вообще, они дураки, ну их к чёрту!
– Ясно, – еще раз сказал Костылев и подумал, что им с Леной будет не легче, если их прирежут не сами «дураки», а контрагенты.
Тем временем Лена совсем развеселилась.
– Давайте удерем, – предложила она. – Прямо сейчас. Из этой комнаты к выходу есть специальный коридор, меня по нему сюда привели. Там точно никого не встретим – гарантия. Простым чертям туда ходить запрещено. А знаете, почему? Чтобы не встречались с контргентами. С людьми. Они же, в большинстве, думают, что нас – нет. Представляете?
– Мы тоже думали: их нет, – угрюмо сказал Костылев.
– Не хотите через коридор, можно – в окно.
В самом деле: в комнате переговоров имелось небольшое окошко, единственное, которое Костылеву удалось увидеть во всем здании. Он встал с дивана, приблизился к окну и неожиданно легко распахнул раму. Там все еще была ночь, набрякшая луна еле держалась на черном небе, освещая просторный, голый асфальтовый двор. Вдали темнела высокая сплошная ограда. Подошла Лена и встала с Костылевым бок о бок.
– Отсюда вылезем запросто, – сказала она, – а через забор, если вы мне поможете…
– Ему не придется помогать, малютка, – раздался у них за спиной ласковый голос. В дверях, сложив на груди руки, стоял сам Велимир Иванович Погребняков, в своем элегантном здешнем наряде, но в неизменной тюбетейке, прикрывающей рога, и с прежним лицом скверного старика. В комнате сразу остро запахло какой-то гнилью, серой и одеколоном «Кармен».
– Это… что же? – Лена с ужасом смотрела на Погребнякова. – Почему вы… сюда?
– Это менеджер, Лена, менеджер. Ты не знала? А вы… – Костылев глянул прямо в слезящиеся глаза Погребнякова. – Подслушивали, значит?
– А как же! – удовлетворенно кивнул тот. – Не выходя из кабинета – у нас тут все радиофицировано. Но вопрос в другом. Возвращаясь к вашим дерзким планам, хочу уведомить: вам, девушка, окажут посильную техническую помощь мои ребятки. – Он прошагал к окну. – Во-он те! Видите? Правее! Совершенно верно, это они. Все четверо. Помогут квалифицированно, в лучшем виде, можете не сомневаться.
Костылев пригляделся – под самой стеной здания виднелись четыре фигуры. Они сидели в кружок. Почему-то на корточках. Слабо тлели огоньки сигарет.
– Сообщаю конфиденциально, – продолжал менеджер. – Отличные работники. Вот уж у кого здоровая психика, никакой мути. Если бы вы только знали, чего мне стоило вытащить их из тюрьмы! Тяжкие преступления, рецидивы, большие сроки… Но зато теперь – преданы безраздельно. Готовы на все. Можете себе представить – восемь-десять лет за проволокой, без женщин? Так что, лезьте, барышня, лезьте… Пусть земля вам будет пухом. Ну, а вы, мой бывший руководитель? Полагаю, броситесь защищать девичью честь? Весьма достойно. Романтик! Как это я в вас ошибся? Переоценил… Недопонимал… Обидно! Столько времени зря затратили, средств. Придется списывать! Но ничего! Деловой риск. Мои мальчики обеспечат вам возможность умереть героем. А за труп не волнуйтесь, я вам уже докладывал, с этим вопросом здесь никаких проблем. Кислоты, знаете, щелочи – все, как полагается. Расчлененка. Но! Если, конечно, очень хотите – можно и закопать. Там, у забора. Хорошее, сухое место. А поверх, естественно, асфальт. Асфальт, асфальт, не спорьте – асфальт.
Костылев не отвечал, он упрямо смотрел в окно, крепко сжимая холодную руку стоящей рядом Лены. Рука время от времени слабо вздрагивала. Реагировать на издевательства этого подлеца не имело смысла. Надо было быстро решать, что делать. Надо было думать. И Костылев думал.
А Погребняков наслаждался:
– Но есть и другой вариант, – заявил он добродушно. – Плюнуть и оставить девочку моим молодцам, и тогда… О, тогда это выйдет к вашей пользе! Это будет исключительно высокоэффективно, вернетесь к нам, в родную семью. Навсегда. А успокоить совесть мы вам поможем – культурные, как-никак, существа. Цивилизованные. Так. Кажется, все, ничего не забыл. Закругляюсь. Впрочем, и барышня, поди, беспокоится за свой труп. Клянусь – его зароют в указанном месте, и ни один волосок… Личико, конечно, придется несколько подпортить, чтобы, так сказать, брат родной не опознал в случае чего. Что поделаешь, – Погребняков тлетворно вздохнул. – И последнее: если в ваши головы придет гениальная идея воспользоваться входом, через который вы сюда пожаловали, прошу учесть – там вас встретит другой… персонал. Весьма способные экземпляры, особенно один. Кличка Чума. Полное отсутствие воображения, даже удивительно. Зато исполнительность… – менеджер причмокнул. – Мы его регулярно снабжаем наркотиками. Итак, запомните: силком вас тут не держат. Мой референт просил передать прощальный привет. Ну-с! Вам пора. Путь свободен, желаю успеха, дорогие друзья!
Путь к выходу, в самом деле, был свободен. Менеджер молча шел по пятам Костылева и Лены. Очень быстро они очутились в знакомом, гулком, как труба, полутемном коридоре – сейчас там горела единственная чахлая лампочка, низко висящая на длинном, покрытом пылью шнуре. В одном конце коридора остался у порога Погребняков, в другом чернела открытая дверь, за которой едва угадывались какие-то фигуры. Заметив их, Костылев остановился, и сзади тотчас раздался окрик:
– Смелее, вас ждут! Рекомендую: Чума! Дырявый! Боров!
Темнота впереди зашевелилась.
– Чума! Вы там готовы? – вдруг завизжал менеджер.
– В натуре, начальник, не психуй, – голос у Чумы оказался хриплый и корявый, какой-то… необработанный. – Давай команду, сделаем в лучшем виде.
Костылев взял Лену за дрожащие пальцы.
– Алексей Петрович, – сказала она очень серьезно, – нас, наверное, сейчас убьют. Я бы хотела вам… чтобы вы… вы должны знать…
– Молодые люди! Может, передумаете, а? – елейно осведомился Погребняков. – Может, вернетесь тихо-мирно, пока не поздно?
– Шиш тебе, – мрачно ответила Лена. – Алексей Петрович, я вас…
– Знаю, – быстро сказал Костылев и обернулся. Менеджер стоял в освещенном проеме, прислонясь к косяку и сложив на груди руки.
– Нет, – отчетливо произнес Костылев, глядя ему прямо в лицо. И повторил:
– Нет.
– Мол… Мол-чать! Я… – начал было Погребняков, но поперхнулся и сипло закашлялся. Глаза его моргали, рот скривился, острый кадык судорожно ходил вверх-вниз, точно менеджер непрерывно глотает крупные предметы.
– Нет! – повторил Костылев еще раз, громче. Тело Погребнякова беспорядочно задергалось, оседая и делаясь все более дряхлым. Он неуклюже взмахивал руками и перебирал ногами, будто под ним не пол, а раскаленная плита.
– Ой, чего это он? – Лена так и прыснула. – Ой, поглядите, Алексей Петрович, да поглядите же! – и она залилась смехом.
А Костылев и так глядел во все глаза: услышав хохот, менеджер тотчас закатился в новом приступе кашля. Тюбетейка упала, шевелюра вместе с пробором сползла набок и повисла, зацепившись за левый рог, как тряпка на гвозде. Правый рог несуразно торчал из голого черепа, точно штырь.
– Молчать… – из последних сил хрипел Погребняков, извиваясь.
– Нет! – перекрывая хохот Лены, закричал Костылев. – Нет! Нет!
От каждого «нет» тело Погребнякова вздрагивало, как от удара.
– Ой, умираю… – захлебывалась Лена.
– Эй, пахан! – встревоженно позвали от входной двери. – Чего заткнулся? Команду давай!
Менеджер только хрипел. И тогда Костылев решительно двинулся вперед по коридору, таща за собой Лену, которая продолжая хохотать, все норовила обернуться. Лицо ее покраснело, зрачки расширились, по щекам текли слезы.
«Истерика», – со страхом подумал Костылев.
В эту секунду Лена замолчала и остановилась, судорожно хватая воздух полуоткрытым ртом. И сразу оборвался кашель Погребнякова. Мгновение в коридоре стояла полная тишина. Едва заметно покачивалась тусклая лампочка. По шнуру деловито спускался большой длинноногий паук. Где-то далеко глухо и безнадежно бубнили несколько голосов. «Девять, десять – деньги весить, одиннадцать, двенадцать – на улице бранятся…» – разобрал Костылев.
– Чума, вперед! – надсадным, свистящим голосом скомандовал Погребняков, и от двери тотчас отделилась громоздкая фигура. Вот он уже на свету: низкий вдавленный лоб, маленькие, близко посаженные глаза, приплюснутый нос. Лена, вздрогнув, попятилась.
– Чума! – рявкнул Погребняков. Бандит замер, держа наперевес короткий лом. – Бери…
– Нет! Нет! Нет! – перебил его Костылев.
Сухой трескучий кашель согнул менеджера пополам, свернул спиралью и кинул на пол, однако, падая, он успел еле слышно выдохнуть: «Вперед». Еле слышно, но Чума понял и рванулся вдоль коридора. Он бежал, как слепой, – прижавшись к стене, Лена с Костылевым увидели рядом пустое, бессмысленное лицо, остановившийся взгляд, услышали тяжелое дыхание – и бандит протопал мимо.
– Впе… впе… ред… – как в бреду, бормотал Погребняков, борясь с кашлем.
Послышался грохот, треск, невнятный матерный рев, но Костылев с Леной уже мчались к выходу.
В дверях выросли двое. Лиц их было не видно.
Один, маленький и суетливый, торопливо шарил в карманах, другой – широкий, весь какой-то вздутый, поднял короткую палку.
«Обрез», – сообразил Костылев, сделал шаг назад, загораживая Лену, и оглянулся. Погребняков опять, как ни в чем не бывало, в тюбетейке, стоял в наполеоновской позе на пороге. За его спиной Чума, остервенело ругаясь, пытался выдрать лом, глубоко вошедший в стену.
Не выпуская Лениной руки, Костылев медленно пошел к выходу. Бандиты напряженно ждали. Когда между ними и Леной с Костылевым осталось не больше двух шагов, маленький вдруг шарахнулся и отскочил назад.
– Боров, рви когти! – раздался из темноты его панический крик. – Канай отсюда, понял? У него рога! Рога у него, у падлы, рога-а! – голос удалялся. Костылев стремительно нагнул голову и прыгнул вперед, на толстого, направив рога прямо тому в живот. Что-то сверкнуло, загрохотало, ветер пронесся над головой Костылева, и дверной проем опустел.
Но всего на мгновение… Не успели Лена и Костылев сделать и шага, как на пути у них вырос Погребняков. Костылев в растерянности посмотрел назад – Чума все возился с ломом, застрявшим в стене.
– Не озирайтесь, – Погребняков прищурился. – Был там, теперь здесь. Ерунда это. Мы же все-таки, хоть и нечистая, но сила. А сейчас, дети, – помолчав, сказал он очень ровным, слегка усталым голосом, – сейчас у нас будет разговор всерьез. Хватит, поиграли. Вас, девушка, это, впрочем, мало касается, так что придется вам пока исчезнуть.
И Лена исчезла. Пропала – и все. Костылев рванулся было вперед, но не смог сдвинуться с места.
– Вот что, Алексей Петрович, – задумчиво произнес менеджер (сейчас это был не Велимир Иванович, а снова менеджер, в хорошем костюме, с гладким барственным лицом). – Вот что… Я вас поздравляю. Я нами доволен: собой – не ошибся, и вами – испытание, надо признать, выдержали. Серьезное испытание – одиночеством и страхом. Вы достаточно смелый человек, не слизняк какой-нибудь. И не предатель. Мне, учтите, предатели здесь не нужны. Приходится, конечно, иметь дело со всякой мразью – никуда не денешься, но для серьезных дел мусор не годится. А таких, как вы, – мало. Ох, как мало! Уж я-то знаю, не первую тысячу лет существую.
Костылев хотел возразить, дернулся, но почувствовал, что тело его точно парализовано и язык не слушается.
– Итак, – продолжал менеджер, принимаясь вдруг раскачиваться с носков на пятки, – итак, что же, собственно, я могу вам предложить? А знаете – практически все! Я имею в виду все, что вы в состоянии пожелать. Это нетрудно – человеческое воображение ограничено. Деньги, власть, женщины. О, понимаю, понимаю. И все же… Ну, первым делом – вы, конечно, мечтаете вернуть себе человеческий облик. Угадал? Жить и работать среди нас не хотите, это ясно. Вас тянет к людям, которые – поверьте мне – этого совершенно не стоят, особенно, если вспомнить поведение ваших близких и сослуживцев по отношению к вам же… Супругу свою не забыли? А Прибыткова? Или вот хоть Гуреева. Достойный представитель рода человеческого, не так ли? Но вам угодно жить среди них. Что ж? Договорились.
Он сокрушенно покачал головой, мигнула под потолком лампочка, а Костылеву вдруг стало холодно.
– Потрогайте-ка лоб, – приказал менеджер. Костылев, внезапно обретя способность двигаться, коснулся лба. Рогов не было. Еще не поверив, он дотронулся до шеи – шерсть тоже исчезла.
– Все остальное также ликвидировано, чувствуете? – менеджер привычным жестом сложил на груди руки, – а теперь… Предложить я вам хочу следующее. Как раз на ваш благородный вкус и с учетом светлого, оригинального ума и хорошей научной подготовки. Я предлагаю вам стать спасителем и благодетелем столь любимого вами человечества. Вы ведь химик? Прекрасно! Вот и сделайте великое открытие! Изобретите… средство от рака. Подходит? Представьте себе: мировая известность – куда там! – бессмертная слава. Ну и, соответственно – Нобелевская премия, поездки по всему миру, деньги. А главное – люди, тысячи людей, вчера еще обреченных, с ужасом ждущих смерти, – сегодня спасены, мучительный страх перед болезнью века навсегда уничтожен, всеобщее счастье, ликование, а вам ставят памятники на площадях всех столиц мира. Каково?
– Но вам-то… Зачем это вам? – с усилием выговорил Костылев, чувствуя, что в голове шумит, а перед глазами, фосфоресцируя, возникают из темноты какие-то формулы, схемы синтеза… Сердце его колотилось, на лбу выступил пот.
– Что? Уже началось? – заботливо поинтересовался менеджер. – Видите? А вы, небось, не верили. Еще немного – и озарение! А… зачем это нам? Тут очень просто: нам, как я уже, помнится, докладывал, нужно здоровое, полноценное человечество. Оно таким и было бы, кабы не страшное проклятие – чувство вины и муки совести. Вон где, пользуясь вашими терминами, настоящее-то зло! Так вот-с, раковые заболевания – от них. Именно! Уж я-то знаю, поскольку, – открою вам производственный секрет, – рак – тоже наша разработка. Вид наказания. За все эти ваши выверты и желание непременно отделять «доброе» от «злого», а вся проблема в том, что ни того, ни другого в природе не бывает. Отсутствует! Это ваша самоубийственная мораль их породила. В вашем же воображении. И здесь ваша смерть.
Костылев почти не слушал. Пропади он пропадом, этот менеджер, со своей демагогией, пусть болтает, сколько хочет. Но если бы, правда, можно было… Формулы плыли одна за другой. И среди них…
– А что же… взамен? – шепотом спросил, наконец Костылев и облизал пересохшие губы.
– Взамен? О-о, сущая ерунда! – почти весело откликнулся менеджер. – Пустяшная услуга. Нас вечно обвиняют, будто мы за всякую услугу душу требуем. Какой вздор! Клевета. Ну зачем, скажите пожалуйста, нам ваша душа, которая – научно доказано – не существует и существовать не должна? У человека есть мозги – и довольно с него. Может, вы думаете – заставим убить кого-нибудь? Не бойтесь, на это всегда работники найдутся, тут много ума не надо. А от вас я хочу одного: чтобы вы признали, искренне признали и добровольно, что мы правы. Что здоровье – главное, остальное – веники. Здоровье, только здоровье! У вас же и у самих полно изречений: мол, «главное – здоровье», «в здоровом теле – здоровый дух», «плюй на все и береги здоровье», и так далее. Здоровье и долгая, ничем не отягощенная жизнь – вот мечта человечества. Мы поможем вам осуществить эту мечту, изобрести лекарство. Для начала от рака и заодно… ну, скажем, от первопричин этого страшного заболевания.
Я только одного не поми… понимаю… – заикаясь, начал Костылев, – если вы такие могущественные, зачем вам я?
– А это вам понимать и не положено, примите на веру: все операции друг с другом люди должны делать сами. Своими руками. Так согласны вы?
В ушах Костылева звенели колокола. Формулы вспыхивали бенгальскими огнями. Особенно одна (бензольные кольца, аминогруппы) – светилась, как новогодняя гирлянда. Костылев стоял на трибуне, дожидаясь, пока утихнут аплодисменты. Нет, это шумели волны, синие, ослепительно синие волны накатывались на песчаный берег…
– Ницца, – вкрадчиво пояснил менеджер, – там вы проведете следующий отпуск. Ну-с? Я жду.
…Мать Алексея умерла от рака, когда он был на последнем курсе. Ничего нельзя было сделать, это знали и врачи, и родные. И она сама. И все лгали. Костылев вдруг вспомнил, как зимой, в день рождения матери, ровно за неделю до ее смерти, купил ей на всю стипендию в подарок яркое летнее платье. Знал ведь – не понадобится, а все равно купил и принес в больницу. И говорил еще – мол, скоро поправишься, поедем летом в деревню… Кому говорил, ей или себе? А мать молча слушала. До сих пор он помнит ее глаза…
– Я… согласен, – сказал Костылев, опуская голову и чувствуя почему-то тоску и опустошенность.
– Вы не искренни, – менеджер вздохнул. – И очень глупо. Я же не собираюсь с помощью этого лекарства делать из людей специально дураков или подлецов. Просто – чуть меньше болезненных рефлексий, чуть больше логики и здравого смысла.
– Согласен, – повторил Костылев.
– Вот! Уже лучше! Почти совсем хорошо, – подбадривал менеджер. – Еще немного – и полный порядок! Ну, напрягитесь, сосредоточьтесь. Опять блеснула длинная, как рыба, формула (погоди, да ведь это же…) – и ушла куда-то в глубину. Вместо нее Костылев увидел перед собой толпу. Вернее, не толпу – колонну. Твердые, розовые, молодые лица, крепкие плечи, стройный шаг. Потом он отчетливо услышал грохот сапог по мостовой, до того нестерпимо громкий, что заломило в висках. Шеренга сменяла шеренгу, их были сотни, тысячи, этих одинаковых, здоровых, совершенно здоровых! парней с розовыми щеками и пустыми глазами, этих… белокурых бестий…
Костылев тряхнул головой. Топот стих. Теперь перед глазами была площадь, покрытая каким-то серым ковром. Ковер шевелился, по его поверхности то там, то здесь пробегали волны, в самом центре внезапно вспух пузырь, он увеличивался… Скопище крыс заполнило площадь, крупных серых крыс, энергичных, здоровых особей. Костылев видел вблизи их острые, хищные озабоченные морды, каждая что-то тащила: обгрызенные куски хлеба, мятые комки газет, книги, детские игрушки… мелькнула оскаленная пасть с мертвым воробьем… Внезапно образовался дерущийся клубок: здоровые, но более сильные, отбирали добычу у здоровых, но слабых… или старых?
Так вот кого он хочет сделать из людей, вот что ему нужно в обмен на лекарство…
– Нет, – неуверенно сказал Костылев. И еще раз, уже тверже, произнес: – Нет!
И поднял голову.
Перед ним зиял чернотой дверной проем.
– Ничтожество! – гулко раздалось за спиной. – Ты еще пожалеешь!
Костылев резко повернулся – никого. Пустой коридор. Вздрагивает на пыльном шнуре тусклая лампочка. Паук, пристроившись у самого цоколя, лениво сучит длинными ногами.
– Пожалеешь… леешь… еешь… – удаляющимся эхом звучал голос менеджера. И затих.
Костылев вышел на улицу, в темноту, миновал проход между особняком и ветлечебницей и оказался на Сосновой улице. И остолбенел, сразу ослепнув. Здесь был день.
Яркое солнце спокойно освещало безлюдную улицу. Со своей разбитой мостовой и облезлыми, поникшими домами выглядела она сейчас еще более убого и жалко, чем ночью. Костылев осмотрелся: у входа в лечебницу стояла Лена, уставившись на него широко раскрытыми глазами.
– Вот это да… – растерянно сказала она, наконец. – А как же?.. Где же?.. Это… рога?
Костылев не успел ответить. Позади раздался грохот, гул, втрое, вдесятеро мощнее того, что он слышал, когда бандит пальнул из обреза. Он обернулся: их не преследовали, проход между домами был пуст. Темнота, только что плотно заполнявшая его, рассеивалась – слоилась, рвалась на клочья, редела. Громко лаяли и выли собаки в лечебнице. Внезапно по стене филиала ГНИУ из угла в угол медленно прошла длинная ломаная трещина. На глазах она становилась все шире, шире, опять загремело, затрещало, и здание начало оседать.
Глава дополнительная
– …да просто бандиты меня испугались. Все-таки чёрт с рогами…
– Вы что, Алексей Петрович? Они же контрагенты. Да они чертей, небось, видали раз сто, а Погребнякова уж точно.
– Сомневаюсь, что к ним он выходил в таком виде. Надевал, старый гриб, тюбетейку, как у нас в институте. И другие тоже. Да и не в рогах дело! У бандитов ведь как? Ты сильный – я слабый, я сильный – ты слабый. Мы их не испугались. Поэтому они испугались нас. Понятно?
– Ну, бандиты – ладно, а Погребняков? Не мог же он – только из-за того, что мы просто кричали «нет»?..
– Положим, не такие это простые слова, «да» и «нет». Иногда сказать «нет» – смертельный номер. Да что там! Сколько раз за эти слова жизнью платили! И стоило платить!
Этот разговор между Костылевым и Леной Клеменс происходил четыре месяца спустя после того, как исчез филиал ГНИУ. Обсуждали они (уже не впервые) все то же: как и почему им удалось уцелеть. У Костылева, конечно, имелись на этот счет кое-какие соображения, но с Леной он ими не делился. Историю с чертями и контрагентами он для себя лично завершенной не считал, к чему были основания.
Но об этом позже. Сейчас он мирно сидел дома, принимал гостью и как придется отвечал на ее вопросы.
– Алексей Петрович, – спросила Лена, внимательно рассматривая какой-то журнал. – А вы помните, как там, в коридоре, ну, когда эти… Дырявый и… как его? Слон?
– Боров.
– Вот! Боров! Помните, я вам еще сказала, что… хочу сказать… а вы сказали, что знаете. Помните?
Костылев не ответил, встал и направился к окну. За окном падал частый, мокрый снег, и разглядеть за ним улицу было невозможно. Но, кажется, все-таки…
А теперь вернемся на четыре месяца назад. Что случилось с нашими героями сразу после того, как они, растерянные, но живые и свободные очутились среди бела дня на Сосновой улице возле ветеринарной клиники?
Опомнившись, они медленно пошли к площади. Солнце двигалось к закату, на мостовой лежала тень. Знакомый мерин по-прежнему громко жевал овес, погрузив морду в холщевый мешок. Витрина хозяйственного магазина светилась желтым, закатным огнем, и в этой витрине Костылев снова увидел шеренгу кастрюль во главе с лихим капралом – чайником. А еще в стекле он увидел свое отражение и впервые за много месяцев с облегчением улыбнулся.
Мы не будем подробно описывать, как Лена с Костылевым явились к Грише и обнаружили его и Аскольда ожесточенно (но безуспешно) роющимися в старинных книгах по демонологии в поисках способа спасения от чертей, как Лена встретилась там с Гаврилой, который всего за два дня почему-то стал выше ростом, взрослее и так оброс, точно его месяц не водили в парикмахерскую. И вот тут-то в Гришиной комнате Костылев с изумлением увидел на стене отрывной календарь, а на нем листок – «31 августа. Вторник», а потом машинально посмотрел на свои сломанные часы и убедился, что они благополучно идут и показывают половину седьмого.
До своего дома Алексей Петрович добрался только после полуночи. В квартире ждали его пыль, запустение и засохшие цветы в горшках. Зато в почтовом ящике он нашел две просроченные повестки в суд по делу о разводе и письмо от Сидорова, датированное пятнадцатым августа. Из этого письма он узнал, что с работы его не уволили.
Исчезновение Костылева Сидоров осуждал, называя страусиной политикой: «Ты, конечно, вообразил, что все кругом подлецы, и теперь прячешься, а, между прочим, на другой день после собрания у меня перебывала по очереди вся лаборатория. И все с подробностями. Оказывается, стоило нам с тобой покинуть зал заседаний, поднялся несусветный хай, чуть не драка. У тебя, представь, появились защитники! Угадай, кто? Митина! Громко рыдая, вопила, что, мол, так нельзя, и хотя в человеке все должно быть прекрасно, но и гнать на улицу – тоже не способ воспитания, от таких дел кто хочешь сопьется как, например, ее бывший муж, и пропадет на всю оставшуюся жизнь. И вообще перевоспитывать надо в коллективе, в крайнем случае, направить на принудлечение. Говорят, во время ее выступления, особенно, когда речь шла про несчастного алкоголика – бывшего мужа, многие женщины плакали, а Нина Кривошеина закричала, что у нее зять, муж сестры, имеет горб, и его за это с работы не гонят, а кто сказал, что горбатым быть можно, а рогатым – нет? Если за такие вещи увольнять, то будет геноцид и апартеид, а у нас не Америка! Слово за слово, атмосфера накалилась до предела, а Митина как пошла честить Погребнякова, который по ее мнению жулик, аферист и надо разобраться, кто еще… Как ты, наверное, догадываешься, Митину пытался окоротить Прибытков, требовал голосования, напоминал, что рабочий день давно кончился и всех с нетерпением ждут дома. Дети протягивают худенькие ручки. Но на собрание, как ни странно, даже этот довод не подействовал. Гвалт был неимоверный. В конце концов Прибытков все же надавил, и стали голосовать. И что получилось? За увольнение – один Гуреев. Против – Митина и Кривошеина, оравшие хором, остальные воздержались.
Но на этом, Алеша, история не кончилась. Прибытков через три дня все равно подготовил проект приказа о твоем увольнении за прогул, теперь уже на вполне законном основании: в институте-то ты не появляешься! И опять Митина – вожжа под хвост (я всегда считал, что женщины – существа непредсказуемые). Подняла шум: «Может, человек в больницу попал, а вы – увольнять?» Не поленилась, съездила в твою районную поликлинику, нашла участкового врача и получила-таки справку, что ты по состоянию здоровья нуждаешься в отпуске за свой счет. Докторшу очень хвалила: «Отзывчивая. Я ей – так и так, а она сразу запереживала, надо же, – говорит, – он ведь ко мне еще зимой обращался, а я проявила бездушие, больничного не дала».
Взял я справку и пошел оформлять тебе отпуск. Прибытков, ясное дело, на дыбы: «Это не документ!» и понес: «Укрывательство! Пособничество!» В общем, отказал в грубой форме. Не буду врать, кончилась бы эта история для тебя, скорей всего, плохо, тем более что я – боец, как ты знаешь, неважный. Но решил все директор. Появился в институте через неделю, и тут выяснилось, что ничем он, Алеша, не болел – Прибыткову сказал, что скверно себя чувствует, а сам – в министерство. Там добрался до самых верхов и такое раскрутил…
Наш-то Прибытков, оказывается, сволочь очень не простая, крупно играл. Четыре раза ездил к начальнику Технического управления, даже у замминистра был: «Обязан поставить в известность, директор прикрывает человека… неясного. Что означают его рога и куда они с директором собираются их направить – непонятно». Те и заколебались. Только директор тоже не лыком шит, сразу понял, что к чему и против кого рога на самом-то деле хотят направить, – и за тебя грудью: «Специалист высокой квалификации, нужен институту, отрасли. Если таких разбазаривать, будет негосударственный подход. А что со странностями… Лишь бы работе не мешали».
Наши потом были в командировке в министерстве, им секретарша Татьяна рассказала, а это сто процентов. Короче говоря, Алеша, отстоял тебя наш директор…»
Костылев сел на диван. Ну и ну. Митина-то… А директор? Это… ничто без лица?
Алексей Петрович не знал еще, что скоро встретится с директором в его кабинете и убедится, что лицо у того появилось, вполне четкое, хорошо прорисованное лицо обиженного, но вздорного, упрямого ребенка – взгляд исподлобья, нижняя губа капризно торчит вперед…
«…А дальше – больше, – сообщал в письме Сидоров. – Прибытков ушел! Не из-за тебя, не гордись, тут прямо фантастика! Хватились: Погребнякова нет из командировки. Стали звонить в Воронеж, там отвечают: «Не видали такого. Не был». – «Как это не был? Он от вас в прошлом квартале акт внедрения привозил!» – «Ничего, – отвечают, – не знаем и знать не хотим!» Полезли в дело, где акты, приказы и прочее – все, что этот скорпион оформлял. Ведь оплачивали же потом эти акты, да еще как! Сколько мы премий по ним с предприятий взыскали! Значит, бросились искать, все папки перевернули – нигде ничего. Ни-че-го. Раскинул старый хрен чернуху. Теперь у нас, как ты понимаешь, паника – работают КРУ, ОБХСС и все, кому положено. Что еще будет дальше, неизвестно. А Прибытков, пока суд да дело, намылился. Не то в вуз, не то на пенсию, не то вообще в бега. Знает кошка… Велимир-то его был кадр, любимец, лучший сотрудник.
Ты, Алеша, давай возвращайся в институт. До сентября у тебя «свой счет», а дальше? Имей в виду, тебе здесь кое-кто будет рад, особенно… зажмурься и сосчитай до ста. Сосчитал? Валентина Антоновна! Вернулась из санатория, выглядит отлично, а о тебе вспоминает с нежностью. Вчера сказала: «У Костылева я должна попросить прощения. И поблагодарить. Он видел меня в страшном припадке безумия, но не воспользовался этим, поступил, как порядочный человек». Кстати, ее заявление на тебя, про которое Прибытков вякал на собрании, тоже пропало. Спросили ее, – сразу в рев: «За кого вы меня принимаете? Ничего никогда не писала и писать не могла, это инсинуация!»
А вот кто при виде тебя, естественно, расстроится – это Гуреев. Он после собрания и без того чахнет – все, кому не лень, несут его по кочкам – якобы, он тебе всю дорогу завидовал, хотел подсидеть и чуть ли не история с рогами – его рук дело.
Кстати, тут ко мне приходили два странных «представителя общественности» – так они, во всяком случае, сами себя назвали. Симпатичные ребята, но слегка… того. То просили тебя не увольнять, поскольку ты скоро появишься на работе, они, мол, для этого принимают какие-то свои эффективные меры, то начали болтать про «однозначный детерминизм и экзистенциальную свободу», в соответствии с которой ты почему-то имеешь право прогуливать. А потом как рванули насчет метафизического зла, я и отключился! Зла я в жизни повидал достаточно, а вот метафизическое оно или еще какое, – не думал. Ну ладно, об этом после поговорим. И об этом, и о чем попроще, например, о твоей защите – не вздумай с первого же дня с ней лезть и выступать, сиди тихо!
Кажется, все рассказал. А, вот еще новость: на тебя в бухгалтерию пришел исполнительный лист. Ты дважды не являлся в суд, но Вера Павловна как-то оформила развод и требует алименты. Ничего, распогодится. Ну, будь здоров, появляйся.
Валерий».
Костылев медленно положил письмо на стол рядом с повестками. Думать сейчас обо всем этом он не мог. Сейчас надо переодеться и убрать квартиру. Переодеться и убрать!
И тут, отчего-то с раздражением, он вспомнил про записку, до сих пор не прочитанную, засунутую в карман еще там, у Гриши. Записку дал Костылеву Аскольд.
– Теперь вам все это не нужно, и слава Богу, – с достоинством сказал он. – Но, как знать, как знать… Жизнь – штука загадочная, вдруг, да и пригодится. Кстати, мы перерыли горы книг, а нашли только это. И совсем не там, где думали найти… Да, и обо всем, что с вами случилось, – никому ни слова. Это крайне опасно. Как минимум, психиатрическая больница. Как минимум! Вот вы утверждаете, будто здание рухнуло. Но мы ведь были там с Григорием, на этой Сосновой. Елену ходили искать. Там всюду развалины, чуть не с войны. Так что убедительно советую…
Костылеву было не до непрошеных советов. Он кивнул, взял записку и невежливо сунул ее в карман, не читая. И вот теперь, развернув листок с недоумением смотрел на единственную фразу, написанную крупными, четкими буквами:
«Но да будет слово ваше «да, да», «нет, нет»; а что сверх этого, то от лукавого».
А вот сейчас пора вернуться к разговору, который случился ровно через четыре месяца, в семь часов вечера тридцать первого декабря тысяча девятьсот восемьдесят второго года.
Костылев ждет гостей: Сидорова с женой, Гришу, Аскольда и Валентину Антоновну. Лена с Гаврилой пришли раньше, чтобы помочь по хозяйству. Втроем они быстро справились и с салатами, и с пирогом, и с елкой. На елку, помимо конфет и игрушек, Гаврила повесил еще ключ от комнаты переговоров ГНИУ – помните, референт дал его Костылеву? Ровно в полночь, когда все будут пить шампанское, ключ исчезнет. Но пока, конечно, об этом никто не подозревает.
Сейчас, поставив в духовку рождественского гуся, все отдыхают. Гаврила спит в соседней (бывшей Петькиной) комнате, Костылев беседует с Леной.
– Помните, – спрашивает она, – я вам еще сказала, что хочу сказать, а вы сказали, что знаете? Помните?
Костылев встает и медленно идет к окну. Там со вчерашнего вечера все падает и падает густой мокрый снег. Надо что-то ответить Лене, и еще утром, он, возможно, сразу бы ответил. Но сейчас… Полтора часа назад Вера Павловна заявила по телефону, что навещать сына позволит не чаще раза в две недели, а брать к себе домой – только в особых случаях: нельзя травмировать ребенка и рвать ему сердце.
– Владимир, – сказала она твердо, – прекрасно занимается с мальчишкой. Ходит в бассейн, на музыку. А такое раздвоение личности может сделать Петра дерганым, и без того у ребенка неважная наследственность, не обижайся.
Хорошо, что Лена смотрит в журнал и не может разглядеть на лице Костылева следов этого разговора! Или разговора с разжалованным Гуреевым. Тот на днях появился после четырехмесячного отсутствия по болезни и сразу стал опять нонконформистом, – увидев Костылева без рогов и прочих сатанинских атрибутов, брезгливо произнес:
– Что ж… Этого следовало ожидать – человек слаб. Отказ от собственных убеждений под влиянием элементарной трусости – явление, увы, не редкое. Печально, джентльмены, печально. Не прими, конечно, за комплимент и позволь со всей прямотой…
Что ответил на эту тираду Костылев, мы приводить здесь не станем.
В данный же момент он молчит, вглядываясь в темноту за окном. А Лена ждет.
И тут в передней звенит звонок. Костылев идет открывать, слыша за спиной негромкое: «Явилась, Тетя Лошадь. Не терпится показать наряды». Это и впрямь Валентина Антоновна в заграничном платье, заграничной дубленке, заграничной шапке и заграничных же сапогах. Дело в том, что только вчера Войк вернулась из зарубежной поездки, где была с профсоюзной делегацией. Не исключено, что и белье у нее в высшей степени заграничное, – чем, в конце концов, чёрт не шутит? В руках – огромная сумка, вся в разноцветных наклейках. В этой сумке, – загадочно сообщает Валентина Антоновна, – «всем сестрам по серьгам» и рассказывает, что даже соседской собаке Юмбе привезла подарок: искусственная долгоиграющая кость, можете себе представить? Купила в Нью-Орлеане, во французском квартале. Очень, знаете, своеобразный город. Говорят, у них там, в Миссисипи, живут крокодилы. И подумайте! – эти твари в солнечные дни выползают прямо на набережную. Были случаи, когда крокодилов обнаруживали во дворах жилых домов. Ужас!»
Валентина Антоновна кокетливо засмеялась, Костылев засмеялся тоже, с беспокойством поглядывая на Лену, застывшую с поднятым подбородком. Шокированная англичанка.
– Кстати, – продолжала Войк, поправляя перед зеркалом прическу, – у меня в этом Нью-Орлеане была потрясающая встреча. Представьте, – иду вечером по Пайн Стрит, навстречу – два джентльмена в ковбойских шляпах. Идут, разговаривают по-американски, само собой. На меня не смотрят, а я так и обмерла: наши! Погребняков с профессором Прибытковым. Нет, думаю, не может быть, обозналась. Погребнякова-то, тем более, через уголовный розыск, и то не нашли… Подхожу ближе – точно! Велимир в белом костюме, а морда лица – ни с кем не спутаешь. И одеколоном «Кармен» несет на все Соединенные Штаты. А Прибытков рядом, щеками машет. Я: «Велимир Иванович! Профессор! Какими судьбами? Вы что, с экскурсией?» А они мимо меня и – ходу. Ах вы, – думаю, – так? Ладно. Подождала, пока они подальше отойдут, и за ними. Следую, конечно, на почтительном расстоянии, прямо детектив. Смотрю: прошли какой-то дом, оглянулись туда-сюда и шмыг за угол! Я шагу прибавила, иду по следам – Погребняков-то своими лапами, как обычно, весь тротуар изгадил, добралась до того дома, где они свернули, и выглядываю. А рядом, в доме-то, визг, вой, лай, – уши вянут. Видно, ихняя живодерня. Вижу: за углом – простенок, узкий, темный, самое подходящее место для гангстеров. Я чуть со страху не умерла! И в глубине – здание, такое неприятное, без окон, как склеп. Только дверца, едва заметная. Вот они в ту дверку, значит, шасть! Прямо не знаю, что и думать. Может, заявить куда? Надо было, наверно, прямо там, в Нью-Орлеане, обратиться в наше консульство…
– Прибытков-то… В контрагенты подался, – тихо, как бы про себя, произносит Лена.
– Я тоже сперва решила, что агенты! – оживленно откликается Войк. – Потом поняла: нет! В разведку такую мразь ни за что бы не взяли.
Она прядями разложила на лбу свою суперсовременную челку (прическу тоже, видно, привезла из Америки) и повернулась к Костылеву:
– Ну как? Фирма?
– Очаровательно, – соглашается он и снова смотрит на Лену. Теперь уже строго. Но – поздно.
– Вы. Сегодня. Прекрасно. Даже замечательно. Выглядите, Валентина Антоновна. Поздравляю. Вас, – вещает Лена голосом неисправного работа из Бирмингема. И улыбается. Изо всех сил.
– Пойду будить Гаврилу, – бодро говорит Костылев. – Пора уже. Но поднять Гаврилу не так-то легко, он мычит и лягается. Костылев успевает только стащить с него плед, как входит Лена. Лицо у нее упрямое и решительное.
– Валентина Антоновна на кухне гуся сторожит. Сверкая красотой! – сообщает она, плюхаясь брату в ноги. – А мне там делать нечего! И я… Все равно хочу. Чтобы вы мне ответили, раз и навсегда!
Костылев молчит. Он думает. Он думает, что Лена очень красивая и любит его. И что, кроме нее, у него, пожалуй, никого на свете. Но ей же только двадцать лет, только двадцать! А сегодня по дороге в институт он опять встретил у своего парадного суетливого человечка с очень бледным лицом и впалыми щеками, в одной из которых имеется круглое, как от пули, сквозное отверстие. За последний месяц это уже четвертая встреча, многовато для случайности. Филиал-то они прикрыли, но от Костылева, похоже, так просто не отвяжутся. А ей всего двадцать лет…
– Алексей Петрович, – голос Лены звенит, – так вы, правда, знаете, что я вам хотела – тогда…
– Допустим.
– Ну… и… И что бы вы мне ответили?
Костылев опять идет к окну. Там все падает и падает тяжелый, мокрый снег. У дома напротив, рядом с фонарем, неподвижно стоит тщедушный человечек. Он весь засыпан снегом, на шапке сугроб. Задрав голову, он смотрит на окна Костылева. Лица, конечно, не разглядеть, но сомнений никаких нет: у этого человека впалые щеки, в одной из которых – дыра. Отсюда и кличка – Дырявый.
Лене, разумеется, надо ответить шуткой – мол, черного и белого покупать пока не стоит. Тем более, что ты еще не выросла, а когда вырастешь, все может измениться. Вот, скажем, Гриша, он… И вообще Войк наверняка сожгла гуся. Но – «да будет слово ваше «да, да», «нет, нет»…
И вздохнув, Костылев отвечает:
– Да.