В одной альпийской деревушке, возле Люцерна, в долине с высоким небом, жил мальчик. Пшеничноволосый, васильковоглазый, красномаковогубый Томас Мюнцнер. Он был седьмым в семье из одиннадцати детей — самый рассеянный и задумчивый, отзывчивый и забывчивый, веселый и странноватый.

В раннем детстве родители еще брали его с остальными детьми на поле — помогать рожь собирать, в снопы ее скручивать и свозить в амбар. Но тогда уже стали замечать, что работник из него никудышний: замечтается, забудется на полосе стерни; стоит, раскрыв рот, и смотрит на белую шапку гор или сядет под придорожное дерево и просидит там день-деньской, замечтавшись. А к вечеру его как раз и отыщут.

Чтобы как-то определить его в жизни, решили отдать девяти лет помощником местному звонарю Пеку Те'рплю, который, случись так, был еще церковным библиотекарем и сторожем, а по совместительству и фельдшером. Судьба забросила его сюда во время Тридцатилетней войны, когда этому горемыке, тогда еще недавнему бравому пехотинцу, заночевавшему спьяну в канаве, проходивший военный обоз оттоптал левую ногу. Однополчане привезли калеку в деревню, а сами отправились дальше — на поля военных сражений, где все погибли. Вот и думай, кому повезло больше.

А Пек научил Томаса звонить к молитве, читать, писать, закрывать на ночь приходскую церковь — и ведь так хорошо, что уже к своим отроческим одиннадцати мальчик со всем этим справлялся лучше учителя. А про чтение и не говори — вывезенные из Берна в годы Реформации в церковную библиотеку потрепанные тома Плутарха, Гомера, Платона, древнеримских и александрийских поэтов были читаны-перечитаны и запомнены до последнего резного буквенного завитка.

Но так ведь неизвестно еще, было ли это хорошо или плохо. Потому как живая фантазия и ловко подвешенный язык сельского книгочея не давали покоя ни семье, ни соседям, ни его единственному другу — чижику по кличке Фогеляй, а более всего — самому Томасу Мюнцнеру.

И вот однажды, будучи уже совершенно пятнадцатилетним, в тот злополучный ужин, когда собралась вся семья за одним столом, дернул, видимо, Томаса за язык черт лохматый вступить в словесную перепалку со старшим Гансом. А тот, кстати говоря, был третьим по старшинству, да так широк и округл в плечах, что запросто толкал телегу впереди лошади. Так вот, не просто же черт его дернул за язык, а надоумил использовать аристотелево доказательство от противного. И вот тогда-то послушный ученик сократической майевтики при всей семье, загибая пальцы, вывел новую аксиому «почему наш Ганс такой глупый осел».

Шум и переполох поднялся непередаваемый! Ганс вскочил со скамьи, женщины закричали, младшие дети и новорожденные внуки завыли, собаки и кошки сцепились, глава семейства нахмурил бровь, из-под балок с потолка вспорхнули ласточки, а сам худосочный Томас бежал к Пеку.

Тот спрятал его на чердаке, и ночью, горемычно вздыхая, спровадил бывшего подопечного в путь-дорогу, положив в узелок лепешек, теплую пелеринку и рекомендательное письмо, написанное кривым, узловатым почерком, буде кто-нибудь спросит у него по дороге документ. И, бережно складывая при свете свечи в длинную мягкую ладонь Томаса три старых талера, проговорил:

— Вот сходишь в город… побудешь там… авось наберешься опыта и уважения к старшим… может, найдешь работу. К тому времени Ганс все и забудет. Сила у него беспредельная, а ум — нет. Да и память тоже. Глядишь, к тому времени обида его и загладится.

Томас весело щелкнул чижика по клюву, хлопнул по ладони Пека Терпля, закинул за плечо узелок и легко зашагал под предутренними звездами в сторону города.

А к утру как раз и прибыл в Люцерн. Нашел постоялый двор, пролез на конюшню, зарылся в сено и уснул.

Проснулся от того, что кто-то защекотал его по носу. Томас приоткрыл левый глаз и увидел Фогеляя. Взял соломинку, вставил ее в рот, поднялся, отряхнулся и вместе с птичкой на плече пошел по городу.

Пока шел, глазел по сторонам, жевал лепешку, разговаривал с чижом.

А был субботний праздничный день.

Народ широкими толпами собирался в центр города.

— Куда идете, братья? — весело спрашивал длинный, голубоглазый подросток, в копне пшеничных волос которого совсем было не различить конюшенное сено. Люди только посмеивались над ним и чудной пташкой, поклевывавшей из уголка рта Томаса крошки, а затем строго смотревшей на людей: «Куда, мол, идете, господа?»

— Да туда же, куда и ты, добрый человек! Посмотреть на местных шутов языкастых. Ты не из них ли будешь?

— А что за шуты такие?

— Да вот, мил человек, каждый месяц происходит у нас соревнование в элоквенции, то есть в красноречии, говоря попросту, по-нашему, по-немецки. — ответил Томасу один веселый старичок, — И вот эти граждане наши, профессора философские, крючкотворцы, языкоблуды, стихо-рифмоплеты, непризнанные гении гусиных перьев и чернильной сажи, в общем, вся эта баранта, то есть баранья толпа, если опять же, по нашему, по-люцерновски, вся эта баранья толпа скучивается, чтобы соревноваться меж собой на звание самого способного и гнусного книжного червя, который за пригоршню золотых монет сможет очернить противника своими книжно-искусными словесами.

— Дедушка, а ты не таким ли был? — усмехнулся Томас, дивясь вязеватому хитрому языку старика. Тот плюнул в сторону и скрылся в толпе.

«Раз такое дело, — подумал пятнадцатилетний Томас, — раз за победу в словесном паясничанья дают целую горсть золотишка, то нам как раз туда и дорога». Цыкнул чижу и выпятил ему на губе большую крошку.

Пришел на центральную площадь. В середине ее поставлены два высоких деревянных возвышения друг против друга на расстоянии метров двух. Это — помосты соревнующихся. Откуда они будут плеваться словами. А высота и расстояние — это чтобы не сцепились между собой.

Народу собралось столько, что вся площадь запружена. К помостам не пробраться.

Всяк толкается, пихается локтем и не дает пройти дальше. Но потихоньку-полегоньку, то шутками, то напором полез Томас к середине. Пока пробирался, прошло несколько риторических битв. Народ шумом то одобряет, то гневно кричит и освистывает словесного бойца. Птичка, конечно, давно слетела с плеча — шум-то какой!

И вот добрался-таки до помостов, встал совсем рядом, слышит все, до единого слова, как распаленные риторы то хлещут друг друга кнутами ловко сцепленных доказательств, то поливают друг друга меткими дефинициями, как мальчишки горохом — из трубочек; то, перевалясь через перила, нависая над толпой, громким змеиным шепотом бросаются неприличными стыдными словами.

Раздался громкий смех — разом, как гром. Пораженный вития скатился по лестнице, закрывая лицо, залитое краской стыда.

Итак, одна трибуна пуста. На второй остался толстенный мужик: громадный, с бычьими округлыми боками. Черная бархатная ряса, фиолетово мерцающая на складках, еще больше придает ему сходство с быком.

— Кто желает сразиться с нашим доктором философии honoris causa, профессором Алоизом Профундисом? — закричал, надрываясь, через всю площадь глашатай, смахивая каплю пота с носа.

Площадь замолчала. Потом по ней пробежало несколько волн коротких, быстрых реплик. Опять тишина. И вдруг стариковский хитрый голос:

— А вот, есть-есть один претендент! — сбоку от Томаса, дрожа от смеха, высовываясь через плечи и локти, показался тот самый старик, встреченный по дороге. И кривым пальцем тычет прямо в Томаса.

«А давай и его!» — зашумела толпа, и руки, подхватив нашего деревенщину, в мгновение ока забросили его почти на самую вершину трибуны.

Томас только и успел, что присвистнуть от удивления. Большая площадь, покрытая разномастным людом, вся уставилась на него. И всяк желает посмотреть, как парнишку отделает эта пузатая скотина в балахоне!

Профессор прищурился, самодовольно поправил белый треугольный галстук, поводя в нем шеей, и крякнул, прочищая глотку.

— А что, юноша, откуда вы будете?

— Дак оттудава же, откуда и вы, только чуть повыше и левее.

— Это как же?

— А так, что не знамо ни вам, ни другим, ни тем, ни этим. Спустился я с гор, с мест, где края лунного месяца стекают утренней росой и поят наших коровок. Буренок да полосаток. Да одномастных, да пестрых. То жилистых, то ширококостных. То пугливых, то бодливых, то сырных, то творожных, криворогих да криворожих!

Народ одобрительно загудел. Кто-то хлопнул пару раз, кто-то от неожиданности прикрыл рот рукой, кто-то снял шапку и подбросил.

— Значит, ты деревенский говорун? — высокомерно засмеялся Профундис, развел руки и повернулся к толпе.

— И говорун, и слов складун, и от-брато-убегун. Так, один мой брат сложил сноп двумя пальцами, а еще одним пальцем подсобил другому брату. А третий — дак эт тот, который забросил лошадей на воз и на ярмарку повез. А еще один мой брат — тута. Только его покамест не видать. Он сверху зрячит да прикидывает, как бы оседлать тебя.

— Ах ты! — задыхаясь, надулся Профундис и хотел уже отвечать.

— Да ты погоди, боров недоенный! Сколь я бычков не видывал, а такого, как ты — даже наш конюх не холащивал. Да и это еще не все! Знаешь ли ты, что земля — не круг, не квадрат, а суть шар, плывущий по млечному морю. Ибо если бы это было не так, то как тогда могла бы такая увесистая корпуленция, как твоя, не слететь с ее поверхности, не будучи тоже шаром. Или она квадрат? А ну-ка повернись!

Толпа ахнула и загоготала.

— Да и это еще не все! А вот я какой фокус тебе покажу. Выну денежку, а ты ей не обрадуешься! — засмеялся Томас и прикрыл одной рукой рот, а второй махнул. На плечо стремительно спустился чиж, капнув по дороге профессору на голову белой жирной каплей. Пока тот суетливо лез в карман за платком, Томас вытянул во всю длину язык, а на его кончике заблестел старый серебряный талер.

Тут уж «бычий профессор» в черной рясе окончательно взбесился, вытянул руки и, забывшись, бросился к мальчишке. Да так резко, что помост с толстяком зашатался. И пока толпа выравнивала его, Томас соскочил вниз — и деру!

А в толпе ему суют мелкие и крупные монеты — понимают ведь, что он одержал победу, хоть и не присудят ее.

— Да кто этот прохвост? — тут и там раздавались веселые голоса.

— Да сын Фрица Мюнцнера — Томас, из Розовой долины. Из Розенталя.

Вечером во всех домах Люцерна говорили только о том, как Томас Розенталь объегорил чванливого профессора-быка, — и так ведь быстро, что никто не успел и глазом моргнуть.

У мамаш потом вошла в привычку пословица «Розенталь тебе на язык», когда они отправляли своих детей на экзамен в школу. Это чтобы дети были так же быстры на язык и соображение. А те уже переиначили на свой лад:

— Розенталя тебе на язык! — дразнили они какого-нибудь богатенького толстопуза и высовывали ему красные, мокрые язычки.

Томас, как дальше гласит легенда, ушел из Люцерна в Италию: сначала в Милан, потом в Болонью, а оттуда — в Венецию. Из «города перевернутой S» через Средиземное море отправился каботажными судами вдоль побережья Франции и северной Европы.

А что было потом с Томасом Мюнцнером-Розенталем — придумай-ка сам!