Отяжелевшие гроздья света соскальзывают со стекла, уносятся в бесконечность, обагрённые звёздными сверхскоростями. Великая Чёрная Сушь, едва сбрызнутая манной небесной, на миг обращается в фиолетово-сиреневый драгоценный монолит пространства, навечно пришпиленный гвоздиками солнц к аристотелевым сферам. На стекло иллюминатора падают контуры отражения, человек дотрагивается до них ладонью, и тепло, отделившееся от пальцев, на несколько мгновений остаётся белесыми пятнышками.

— Вам не спится? — На стекле появляются контуры Ямады.

— Не спится. — Левкоев оборачивается к вошедшей на прогулочную палубу Ямаде, японке, главной по навигации. Короткая стрижка и поджатые губы делают её похожей на сосредоточенного старшеклассника. Взгляд Левкоева снова возвращается к стеклу, скользит по созвездиям, галактикам, звёздным трассам. А мутных пятнышек уже нет, и даже их места не найти.

— Ну вот… ещё одна метафора хрупкости человеческого бытия среди космических пространств. «Младая будет жизнь играть и равнодушная природа красою вечною сиять…» — продекламировал он иронично.

— Что это?

— Это из стихов нашего национального классика. Я вам о нём рассказывал.

— Ах, да-да… Пуш-кён.

Левкоев засмеялся.

— Опять неправильно?.. А вы что-нибудь сейчас пишете? Лирическое?

— Ну что значит «лирическое»?.. — Левкоев задумался.

Ещё на Земле, когда подбирали команду для нового полёта и было решено собрать международный экипаж, никто сначала не думал, что в его состав войдёт русский космический журналист Василий Левкоев. Экспедиция к «Вратам Запределья» была уже почти на низком старте, когда один из участников — датчанин Нильсен — получил травму во время тренировок и ему срочно нужно было найти замену. Левкоев не был техническим специалистом или учёным, он здорово управлялся с велосипедом и лыжами, совершил три туристических полёта на земную орбиту, описал их в интригующем бестселлере, получил за это престижную литературную премию, но это был совсем не повод брать его в дальний космос. Крупное издательство, где вышел его роман, узнав о ситуации с Нильсеном, предложило включить в состав экспедиции не учёного, не профессионального астронавта, а писателя, который смог бы участвовать в «путешествии в неведомое» и увековечить его в литературном шедевре. В единственном отношении этот журналист, гуманитарий, автор трёх поэтических книг, мог потягаться с космонавтами. Однажды после целой серии испытаний на центрифуге, полётов в стратосферу и трёхнедельного заточения в сурдокамере его спросил доктор: «Ну что, как вы?» Левкоев, причёсываясь после душа, улыбаясь, ответил: «Знаете, я как-то думал, кем бы мог быть Пушкин, русский поэт девятнадцатого века, живи он сейчас. Или хотя бы век спустя, в двадцатом веке. Говорили, что он очень хорошо сложён. Физически развит. Любил путешествовать и совершал атлетические упражнения. И я вам говорю: он верно стал бы спортсменом, атлетом. И вот какое моё состояние, вот что я вам отвечу: здоров, как Пушкин!» Левкоев был человеком невероятного, великолепного здоровья и уравновешенности. В нём наверняка поместилось бы два-три самых крепких космонавта.

— Я всегда считал себя человеком выдержанным, уравновешенным, — продолжил Василий после задумчивой паузы. — Все так считают… Знаете, что обо мне писали критики? «При виде этого розовощёкого атлета вам в последнюю очередь придёт в голову просить почитать что-нибудь из его нового». А сейчас, в полёте, я вдруг почувствовал себя… очень странно. В совершенной невесомости. Я имею в виду какую-то внутреннюю невесомость… Неопределённость… Вот вы на своём месте. У вас есть дело. У капитана. У всех в экипаже. Все, так сказать, заняты. Их мысли носят, так сказать, характерную процессуальность, — последнюю фразу Левкоев произнёс с сарказмом. — А у меня не мысли, а чувства — непредсказуемые, как виртуальные частицы: возникают неизвестно откуда, исчезают, мерещатся. Я даже не уверен, есть ли у меня эти чувства вообще. Будто я полигон для испытаний принципа этого вашего физика… Гейзенберга… или как будто я тот самый ящик с котом другого вашего физика — Шрёдингера…

Ямада засмеялась. В иллюминатор подглядывало кольцо планетарной туманности — богатый колоритами глаз дракона, который словно тревожный свет маяка на неведомых берегах, сигналящий скитальцам во Вселенной о неминуемой гибели рядом со своей скалистой галактикой.

— Мы карабкаемся, ползём по плоскому космическому мрамору, от звезды к звезде. Я часто вижу это во сне: как мы ползём, ползём… по этой бескрайней пустоши. И вдруг упираемся в безвестное Ничто, в котором нельзя нащупывать… нащупывать… Мы бессильны. Наши механизмы, построенные по законам бытия, перестают… вращаться. Законы исчезли. Мы столкнулись с новыми… неопределённостями, которые могут растворить нас, как клетчатку — серная кислота.

— Какой трагичный взгляд на вещи, — сыронизировала Ямада. — Почему вы это так воспринимаете?

Левкоев повторил свой недавний трюк: подышал на ладонь и прислонил её к стеклу. Там осталось сонное, мутное пятнышко, быстро растаявшее.

— Вот, пожалуйста! Видите? И так всегда. И с чувствами точно так же… Больше всего неясно, чем заняться поэту в космосе. Лишите его почвы с цветочками, грязной, налипшей на ботинок сентябрьской лапшой из листьев и мусора. Что делать поэту во вселенной, что делать философу в космосе? Вспоминать о притяжении? Жаловаться на невесомость и желать гравитации? Он воображает вечность, в галактических чертежах видит живописные лики вселенной, ему снятся будоражащие воображение сны, на которых зиждиться его пантеизм: видеть живое в планетах, дух стремления — в кометах, мудрость — в том, как чертовски сложно изнутри устроен этот Левиафан. И, несмотря на эти чудеса премудрости, необычайность космических миражей, ему остаётся только молиться, жаловаться, чтобы его снова выбросило на родной, узкий, голубой берег родной планеты. Когда-нибудь…

И Левкоев рассказал о «симфонии Вселенной», которую он воображаемо слышит в космическом амфитеатре своих сновидений: звёзды срываются с вековечной работы, слетают с орбит, толпятся, очаровываются, пленяются, клянутся не покидать, но «чёрная материя», этот вселенский «мистер Икс», приколдовал их навечно к веретену гравитации, и они с повинной возвращаются в костёр галактического ядра.

— Ямада! — восклицает поэт, и голос его звучит одиноко, искренне, словно дрожащая игла света среди слепых ледяных просторов чёрной пустоты, — разве вы не слышите это? Тонкую, пронзительную ноту сомнения в мировой симфонии. Люди столетьями мечтали, что из этой пустоты к нам выйдет новое, оживотворённое воплощение Вселенной, другой разум, братский, мудрый, всё понимающий разум. Люди только и мечтают о том, как состоится эта великая встреча. А реальность проще. Она только посмеивается над нами. А с чего это вы взяли, что кому-то нужен ваш контакт? Может, те, единственные, кто сумеет нас понять, единственные, возникшие помимо нас, — вдруг они никогда не захотят нас знать. Они ушли в себя, в ментальную эволюцию, налаживают свою внутреннюю духовную жизнь, а до великого и прекрасного космоса им дела нет. Вместо того, чтобы строить космические корабли, они строили социальное равенство, заботились о своей планете как о своем маленьком космическом домике, никуда не собирались с него улетать, а обустраивали его. Свои технологии они направили внутрь, а не вовне. Они ведь поняли, что никогда не справятся с космосом, что они крошечные создания, вид небес их угнетает!

— И более того, — продолжал Левкоев, горячась, — каждый из этих разумных существ — вместилище для гения. Представьте миллиарды существ и каждое — великолепная личность, великий гений, Шекспир или Леонардо, проникший в глубины своего внутреннего психического космоса, в океанские глубины, в микромир и конечную пустоту материи… Мы одиноки здесь. И мы будем одиноки там, за «Вратами». То, что показалось нам сигналом ко встрече, — не очередной ли это самообман? Билет на сеанс второсортной фантастики, после которого нас, как маленьких детей, снова вернут к реальности… Может быть, будет лучше, если это так и останется загадкой? А между тем, они, те, от которых мы ждём неких невероятных откровений, может быть, они — усталые творцы Вселенной, отвращённые от контактов, и пусть тогда они так и живут себе на пенсии возле тихой заводи и мирно, беспечно дремлют. Выбрали себе маленькую космическую Швейцарию в виду седых Альп, в уютном тёплом шале, в кресле-качалке, с книжкой, перед камином… С вечерним бокалом вина… Может, эта планета, в конце концов, на которую мы летим, — это на самом деле пансионат для одиноких усталых творцов Вселенной, которые нашли там последний приют…

— Послушайте, Левкоев… — Ямада сделала глубокий вдох и посмотрела в глаза одинокого поэта, оторванного от своей земной родины. — Это малодушно. Даже если мы в очередной раз встретимся с бездной, которая посмеётся над нами, мы всё равно должны её понять, исследовать и, стиснув зубы, идти дальше. Мы должны дерзнуть. Потому что за этим может таиться величайший свет, величайшее открытие!

Ямада прислонила ладонь к стеклу иллюминатора и долго держала так, пока вокруг неё образовался тонкий, похожий на ореол, влажный налёт.

— Вам надо отдохнуть, — сказала Ямада, уже выходя с палубы. — Завтра мы совершим «прыжок», пройдём «Врата» и узнаём, наконец, что именно означает эта ваша бездна.