Избранное: Тысячекрылый журавль. Снежная страна. Новеллы. Рассказы. Эссе

Кавабата Ясунари

РАССКАЗЫ ВЕЛИЧИНОЙ C ЛАДОНЬ

(перевод С. Гутерман)

 

 

Случай с мертвым лицом

— Представляю, как вам не терпится взглянуть на бедняжку, — проговорила теща, торопливо провожая ого в комнату, где лежала его мертвая жена. — Вот посмотрите, что с ней сделала смерть, — сказала она и хотела откинуть белое покрывало с лица покойницы.

Но зять неожиданно остановил ее:

— Подождите минутку. Я бы хотел взглянуть на нее без посторонних. Нельзя ли мне побыть с ней одному?

Слова его произвели несколько странное впечатление на родственников, наполнивших комнату. Все молча вышли, задвинув за собой сёдзи.

Он отдернул белое покрывало.

Страдальческое выражение застыло на мертвом лице женщины. Высохшие щеки ввалились, и из полуоткрытого рта торчали пожелтевшие зубы. Верхние веки, тонкие и прозрачные как папиросная бумага, казались приклеенными к глазным яблокам. Набухшие жилы на лбу говорили о перенесенных муках.

Боясь пошевельнуться, муж долго сидел, вглядываясь в некрасивое и измученное лицо мертвой.

Потом он встал, приблизился к покойнице и дрожащими руками попытался сомкнуть ей челюсти. Но как только он отнял руки, покойница снова ощерилась. Он снова сжал ей рот, но губы опять медленно раздвинулись, обнажив уродливо торчащие вперед зубы. Так он проделал несколько раз, но все безуспешно. Тем не менее он заметил, что глубокие, горестные складки вокруг рта сделались мягче, нежнее.

Он почувствовал, что пальцы его стали горячими, будто все тепло его тела ушло в них, и принялся энергично растирать суровые морщины и набухшие жилы на ее лбу. Он делал это до тех пор, пока у него не запылали ладони.

Тогда он снова уселся рядом и стал смотреть на лицо покойницы, которое от тепла его рук сделалось каким-то новым — более спокойным, умиротворенным и добрым.

В это время в комнату вошли мать и младшая сестра жены.

— Вы, наверное, устали в дороге. Вам нужно пообедать и отдохнуть.

Но вдруг мать залилась слезами и прерывающимся голосом произнесла:

— Боже мой! Какая сила в человеческом духе! Бедной девочке так не хотелось умереть до вашего возвращения! И вот словно чудо совершилось. Стоило вам один только раз взглянуть на нее, и лицо ее стало таким спокойным, ласковым… А теперь хватит… Пусть бедняжка мирно спит.

Младшая сестра покойницы своими неизъяснимо прелестными, лучистыми глазами заглянула в его чуть сумасшедшие глаза и, рыдая, упала на колени.

 

Аригато

Осень в горах стояла в этом году чудесная, и хурма уродилась на славу.

Небольшая гавань у южной оконечности полуострова. Со второго этажа автобусной станции, рядом с которой примостилась лавчонка с дешевыми сластями, спускается шофер в желтом кителе с фиолетовым воротом. Снаружи стоит большой красный рейсовый автобус с фиолетовым флажком на радиаторе.

Переминаясь с ноги на ногу и держа в руке тощий пакетик — наверное, с какими-нибудь дешевыми карамельками, — возле станции стоит пожилая женщина. Рядом — молоденькая девушка.

Взглянув на аккуратно зашнурованные башмаки шофера и подняв затем лицо, женщина сказала:

— Значит, нынче ваша очередь вести машину, Аригато-сан? (Неизменно вежливый шофер по всякому поводу говорил «спасибо», и потому в округе его ласково прозвали Аригато-сан, то есть Господин Спасибо.) Это добрая примета. Раз вы нас повезете, может, и моей девчонке улыбнется счастье.

Шофер смотрел на девушку и молчал.

— Больше откладывать нельзя, — продолжала женщина. — Эдак ведь может без конца тянуться. К тому же скоро зима. А в холода жалко мне ее везти в такую даль. Раз все равно надо, так уж лучше, покуда стоит погода. Вот я и решила ехать сегодня.

Шофер молча кивнул и твердым солдатским шагом направился к автобусу.

— Садитесь, тетушка, на передние места. Здесь не так трясет, путь ведь не близкий.

Женщина ехала продавать дочь в публичный дом, находившийся в городке, который стоял в шестидесяти километрах отсюда и был связан железной дорогой с другими городами.

Горная дорога была тряская. Девушка сидела сразу за спиной шофера и видела одни лишь его освещенные послеполуденным солнцем прямые, широкие плечи, накренявшиеся то вправо, то влево на крутых поворотах. Его обтянутая желтым кителем спина казалась ей широкой, как мир. И казалось ей, что это он своими плечами раздвигает горы, высившиеся по обе стороны петлявшей дороги.

Им предстояло проехать через два высоких горных перевала. Автобус нагнал повозку. Кучер тотчас свернул к обочине.

— Аригато! — звонким, чистым голосом поблагодарил шофер, кивнув, точно дятел, головой.

Впереди показалась подвода с бревнами. Она тоже отъехала к краю дороги.

— Аригато! — снова прокричал шофер, поравнявшись с возчиком.

Затем посторонилась большая грузовая тележка с кладью.

— Аригато!

Потом рикша.

— Аригато!

Потом всадник.

— Аригато!

Если бы ему за пятнадцать минут пути попалось тридцать повозок, он бы и тридцать раз произнес свое «спасибо». Доведись ему проехать четыреста километров, он бы и тогда не нарушил этого правила вежливости. Оно было для него столь же простым и безыскусственным, как естественна прямизна ствола криптомерии.

Прошло уже более трех часов, как они выехали из гавани. Шофер зажег фары. Каждый раз, когда навстречу попадались телега или всадник, он тотчас гасил огни, кланялся и говорил: «Спасибо».

Возчики, кучера и всадники на всей шестидесятикилометровой трассе считали его лучшим и самым вежливым шофером.

Когда мать с дочерью вечером вылезли из автобуса на площади, где была автобусная станция, девушку всю трясло, ноги у нее подкашивались, голова кружилась.

— Погоди минуту, — бросила ей через плечо женщина и поспешила за шофером.

— Послушайте, — обратилась она к нему. — Моя девчонка говорит, что влюбилась в вас. Ничего удивительного! Ведь любая городская барышня проедет с вами тридцать-сорок километров и наверняка втюрится. Так чего же ожидать от бедной крестьянской девушки!.. Я вас очень прошу… В ноги поклонюсь… Ведь с завтрашнего дня она станет забавой для разных шалопаев и кобелей, которых она сроду и в глаза никогда не видела…

На следующий день ранним утром шофер вышел из жалкого, обшарпанного домика — Дома для приезжих, а попросту ночлежки — и твердой солдатской походкой направился через площадь. Позади быстро семенили мать и дочь. Большой красный рейсовый автобус с фиолетовым флажком ожидал пассажиров, прибывших с первым поездом.

Девушка первой влезла в автобус и, облизывая кончиком языка пересохшие губы, любовно поглаживала черное кожаное сидение водителя. Мать ежилась от утреннего холода.

— Ну что, повезем девчонку назад? — говорила она шоферу. — Она сегодня с утра стала реветь, да и вы меня разбранили. Не следовало бы мне быть такой сердобольной. Да уж ладно. Назад — так назад. Придется до весны потерпеть. Зимой-то, в холода, жалко будет везти. Пусть поживет дома, пока опять не начнутся теплые дни, а там уж, хочешь не хочешь, другого выхода нет.

Трое пассажиров, прибывших с первым поездом, сели вавтобус.

Шофер поправил подушку на водительском сидении. Девушка, севшая позади него, снова вперила взгляд в его плечи, казавшиеся ей теперь удивительно теплыми и родными. Осенний утренний ветерок обдувал ее лицо.

Автобус нагнал повозку. Она свернула к обочине.

— Аригато, — поблагодарил шофер. Потом он нагнал телегу с грузом.

— Аригато! Затем — всадника.

— Аригато!

Автобус возвращался в гавань у южной оконечности полуострова, и поля и горы вдоль шестидесятикилометровой дороги то и дело оглашались возгласами шофера:

— Аригато!

— Аригато!

— Аригато!

Осень в горах стояла в этом году чудесная, и хурма уродилась на славу.

 

Сердце

Она получила письмо от мужа, который не любил ее и бросил. Письмо пришло из далекого края через два года после его ухода.

Он писал: «Не позволяй ребенку играть мячиком. Удары его доносятся до меня и бьют меня по сердцу».

Она отобрала у девочки, которой шел девятый год, резиновый мячик.

От мужа снова пришло письмо. Из еще более далекого места.

«Пусть девочка, — писал он, — не ходит в школу в кожаных башмаках. Топот ее ног доносится до меня, и у меня такое чувство, будто топчут мое сердце».

Она дала дочке вместо кожаной обуви мягкие фетровые сандалии. Девочка плакала, и кончилось тем, что она перестала ходить в школу.

Через месяц после второго письма муж прислал еще одно. Почерк был неровный, неуверенный, старческий.

Он писал: «Не давай девочке есть из фарфоровой миски. Звон этой посуды доносится до меня и разрывает мне сердце».

И она стала кормить дочку, словно трехлетнего ребенка, деревянными палочками для еды. Опа вспомнила время, когда дочке было три года, а муж, веселый и довольный, был еще с ними.

Не спрашиваясь ее, девочка однажды подошла к шкафчику и достала свою миску. Мать поспешно выхватила у дочки фарфоровую миску и швырнула в садик. Миска ударилась о вымощенную камнем дорожку и разбилась вдребезги. Ей показалось, что это разорвалось сердце мужа. Нахмурив брови, она швырнула за дверь и свою миску; раздался такой же звук. А может, это сейчас разбилось его сердце? Она отшвырнула обеденный столик, и он тоже вылетел в сад. О, этот звук! Точно обезумев, она бросилась к бумажной раздвижной перегородке, начала стучать по ней кулаками и, прорвав ее тяжестью своего тела, повалилась на пол.

— Ма-а-ма! — с плачем подбежала к ней девочка. — Ма-а-ма… Ма-а-ма…

Она приподнялась и ударпла девочку по щеке.

— Ты слышишь, ты слышишь этот звук, паршивая девчонка?!

И снова муж прислал письмо. Оно было отправлено из нового и еще более далекого места.

Муж писал: «Вы не должны больше издавать ни звука. Вы не должны ни открывать, ни закрывать двери и сёдзи. Вы не должны заводить часы, чтобы не слышно было их тиканья. Вы не должны дышать…»

— «Вы но должны… вы не должны… вы не должны…» — шептала она, и слезы ручьем текли по ее лицу.

И в доме не стало больше слышно ни единого звука. Одним словом, мать и дочь умерли.

Но, как ни странно, на подушке рядом с лицом мертвой жены покоилось и лицо ее умершего мужа.

 

Молитва девственниц

— Видел?

— Видел.

— Видела?

— Видела.

Обмениваясь одинаковыми вопросами, встревоженные крестьяне с озабоченными лицами стекались с гор и нолей на шоссе.

Несомненно, было удивительно и даже загадочно уже одно то, что столько крестьян, работавших в разных местах на полях и в горах, в одну и ту же секунду, словно сговорившись, взглянули в одном и том же направлении. И все они одинаково содрогнулись от ужаса.

Деревня лежала в круглой низине. В самой середине ее возвышался холм. Его огибала горная речка. На холме было расположено сельское кладбище.

И вот жители деревни с разных ее концов одновременно увидели, как с кладбищенского холма, подобно какому-то белому привидению, вдруг скользнул и покатился вниз надгробный камень. Если бы это утверждали один или два человека, над ними наверняка посмеялись бы, сказав, что это им померещилось. Но трудно было поверить, чтобы одно и то же могло почудиться такой массе людей сразу.

Я присоединился к шумной толпе крестьян и пошел с ними осмотреть кладбище на холме.

Прежде всего мы тщательно обследовали подножие и склоны холма, но нигде могильного камня не обнаружили. Затем мы поднялись на самый холм и стали осматривать одну могилу за другой. Но все надгробные камни тихо и мирно покоились на своих местах. Жители деревни снова начали озабоченно переглядываться.

— Но ты ведь видел?

— Видел.

— А ты?

— И я видел.

— И я, и я, — повторяли все в один голос и, словно убегая с кладбища, стали торопливо спускаться с холма. Все пришли к единому мнению, что это было видение, предвещающее им какую-то беду. Не иначе как прогневался бог, злой дух, или кто-либо из покойников. Нужно молиться, чтобы умилостивить разгневанного мстительного духа. Нужно изгнать нечистую силу с кладбища.

Тогда собрали всех девственниц села, и перед заходом солнца шестнадцать или семнадцать молоденьких девушек в окружении группы крестьян отправились на холм. Я, разумеется, присоединился к ним.

В середине кладбища девушек поставили в ряд, и выступивший вперед седовласый старейшина деревни обратился к ним с такими словами:

— Непорочные девы! Смейтесь! Смейтесь, пока у вас не лопнут животы! Смейтесь, и своим смехом вы отведете проклятие, нависшее над нашим селом!

И, задавая тон как бы в роли запевалы, старик захохотал:

— Ха-ха-ха-ха!

Вслед за ним во всю мощь своих здоровых легких дружно захохотали девушки:

— Ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха!

Сначала я был поражен этим необычайно громким смехом, но он тут же заразил и меня, и мой голос слился с общим хохотом, от которого сотрясалась долина.

— Ха-ха-ха… Ха-ха-ха-ха…

Кто-то из жителей деревни, собрав сухих листьев и веток, разжег на кладбище костер. С распущенными волосами, надрываясь от смеха, девушки кружили вокруг костра, огонь которого напоминал языки адского пламени, падали и катались по земле. Слезы, выступившие у них, когда они только начали смеяться, теперь высохли, и глаза загадочно блестели. Буря смеха нарастала, грозя перейти в настоящий ураган, способный, кажется, все смести с лица земли. Скаля белые, как у молодых зверят, зубы, девушки закружились в танце. Что-то дикое и странное было в этой необузданной пляске.

Смеявшиеся крестьяне теперь успокоились, лица их просветлели. Я вдруг перестал смеяться и опустился на колени перед одним из надгробных камней, освещенных пламенем костра.

«Господи, вот и я очистился от скверны!» — мысленно улыбнулся я.

Что до крестьян, то они, кажется, готовы были вместе с девушками хохотать до тех пор, пока на волнах смеха не взмоет ввысь сам холм.

— Ха-ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха-ха-ха!

У одной из девушек выпал из волос гребень, на него наступили и растоптали. Еще у одной развязался оби, в нем запутались ноги других девушек, и плясуньи попадали наземь. Конец пояса попал в костер и загорелся.

 

Мужчина, который не смеется

Небо было густого зеленовато-голубого цвета и походило на великолепный фарфор сэто. Я лежал в постели и наблюдал за тем, как меняется утренняя окраска воды в реке.

У актера, снимавшегося в главной роли в нашем фильме, через десять дней начинались спектакли в театре, и поэтому уже в течение целой недели съемки шли и днем и ночью. Я присутствовал на съемках лишь как сценарист и особыми заботами не был обременен, но и у меня за эти бессонные ночи потрескались губы и от ослепительного света юпитеров ломило глаза. Этой ночью я тоже вернулся в гостиницу, когда в небе уже погасли звезды, и очень устал.

Но цвет неба, напоминающий чудесный зеленовато-голубой фарфор, как-то сразу освежил меня. Перед моим мысленным взором стали возникать прелестные виды, милые образы. Прежде всего мне представилась очаровательная улица Сидзё. Там, неподалеку от Большого моста, накануне днем я обедал в европейском ресторане «Хризантема». Из окна третьего этажа я любовался яркой зеленью деревьев на горе Хигаси. Подъем на гору начинается с середины улицы, и гора видна была как на ладони. Зрелище самое обычное, но меня, приехавшего из Токио, поразила первозданная свежесть молодой листвы. Затем мне вспомнились театральные маски, виденные в витрине одного антикварного магазина. Старинные смеющиеся маски.

— Черт возьми! Счастливая идея!

Обрадованный своей неожиданной творческой находкой, я тут же схватил бумагу и принялся быстро писать. Короче говоря, я переделал заключительную сцену своего сценария. Закончив текст, я приложил к нему записку на имя режиссера.

Последний эпизод картины я сделал в условно-фантастическом плане. В заключительных кадрах персонажи должны были появиться в добродушных смеющихся масках.

Повествование о мрачной действительности, послужившей сюжетом кинофильма, я никак не мог сдобрить светлой улыбкой и поэтому решил по крайней мере прикрыть удручающую реальность прекрасными улыбающимися масками в конце картины.

Взяв рукопись, я отправился в студию. В служебном помещении никого еще не было, лишь утренние газеты кипами лежали на столах.

На глаза мне попалась буфетчица, которая перед декорационной мастерской собирала деревянные стружки па растопку.

— Будьте добры, отнесите это и передайте режиссеру, как только он проснется, — сказал я, передавая ей вложенную в конверт рукопись.

В моем нынешнем сценарии действие происходило в психиатрической больнице. Ежедневно наблюдая в студии за съемкой сцен, изображавших жизнь несчастных безумцев, я приходил в отчаяние. Мне казалось, что, если я не сумею найти какого-нибудь светлого лучика во всей этой темной и страшной истории, фильм провалится. Я начинал думать, что неспособность найти happy end — свидетельство мрачности моего собственного характера. Поэтому я несказанно обрадовался, когда придумал эпизод с масками. Я сразу повеселел, представив себе блестящий комический финал, когда все до единого больные, находящиеся в психиатрической больнице, появятся в смеющихся масках.

Стеклянный купол студии стал приобретать зеленую окраску. Дневной свет постепенно размывал зеленовато-голубой цвет неба, напоминающий чудесный фарфор сэто. Со спокойной душой я вернулся в гостиницу и сладко заснул.

Человек, посланный купить маски, вернулся на студию около одиннадцати часов вечера.

— Я сегодня с утра объездил па машине все игрушечные магазины Киото, — рассказывал он, — но нигде ни одной приличной маски. Все вроде этой…

— А ну, покажите, пожалуйста, — попросил я и, когда он развернул пакет, разочарованно протянул: — Н-да… это, пожалуй, не подойдет…

— Я так и предполагал, — уныло закачал головой ездивший за масками реквизитор. — Мне все казалось, что где-то я видел нечто подходящее, и целый день шнырял по разным магазинам, но все без толку.

— Я рассчитывал на маски вроде тех, которыми пользовались в театре «Но», — чуть не плача говорил я, беря в руки оклеенную бумагой уродливую маску с неровной бугристой поверхностью. — Маска сама по себе должна быть подлинным произведением искусства. А эти поделки — только курам на смех! — Взглянув еще раз на коричневого цвета маску с насмешливо высунутым красным языком, я добавил:

— Мне нужны гладкие белые лица, чарующие своими мягкими, нежными улыбками. А эти маски, во-первых, на экране получатся почти черными…

— Ну, с этой бедой, пожалуй, нетрудно справиться, — засмеялся режиссер, который прекратил съемки в павильоне и вместе со всеми рассматривал сейчас маску. — Возьмем да и выкрасим их в белый цвет!

Завтра утром нужно было отснять финальную сцену. Поделки из игрушечных магазинов никуда не годились, а раздобыть добротные старинные маски времени уже не оставалось, поэтому режиссер предложил па худой конец попробовать самим изготовить на студии целлулоидные маски.

— Нет, — возразил я, — одно из двух: либо подлинно художественные маски, либо я отказываюсь от своей затеи.

— Знаете что, — сочувственным топом обратился ко мне работник сценарного отдела, — давайте еще поищем. Сейчас одиннадцать часов. В новой части Киото, вероятно, еще не спят.

— Вы поедете со мной? — обрадовался я.

Мы сели в машину и быстро покатили по прямой через речную дамбу. В университетской клинике, на противоположном берегу, окна были ярко освещены, и свет их отражался в воде. Трудно было подумать, что за всеми этими многочисленными окнами мучаются больные. «Если не удастся найти подходящие маски, — размышлял я, — тогда, может быть, показать в заключительных кадрах ярко освещенные окна психиатрической лечебницы и отражение огней в реке?»

Мы с сотрудником сценарного отдела переходили из одной игрушечной лавки в другую, эти лавки уже начали закрываться. Купили штук двадцать оклеенных бумагой круглолицых женских масок. И все же это было не то, что нужно. Они были довольно милы, однако до истинно художественных изделий им было далеко. Улица Сидзё уже спала.

— Погодите маленько, — сказал сотрудник сценарного отдела и свернул в переулок. — На этой улочке много антикварных лавчонок, где продаются буддийские культовые принадлежности. Думаю, что здесь должны быть и предметы реквизита «Но».

Однако все лавки в этом переулке были уже закрыты. Я заглядывал в замочные скважины чуть ли не каждой антикварной лавки.

— Ладно, завтра в семь утра я буду уже здесь, — сказал мой спутник. — Сегодня ночью ведь все равно спать не придется.

— Я тоже поеду с вами. Разбудите меня, пожалуйста.

Но он не стал меня будить, съездил один, и, когда я появился на студии, там уже приступили к съемке заключительной сцены. Удалось раздобыть пять великолепных старинных масок. Согласно моему замыслу, их нужно было иметь штук двадцать или тридцать. Но и пяти этих масок, озаренных чудесными мягкими улыбками, оказалось бы достаточно для того, чтобы пробудить у зрителя высокие, благородные чувства. Я успокоился, у меня возникло ощущение, что я как бы выполнил свой долг перед психически больными людьми, жизнь которых положена в основу моего сценария.

— Маски настолько дорогие, что я их не смог купить и взял напрокат, — сказал мне работник сценарного отдела. — Стоит чуть испачкать — назад не примут.

После такого предупреждения все, кто прикасался к маскам, брали их, предварительно вымыв руки, кончиками пальцев, как некую драгоценность.

Однако по окончании съемки все же оказалось, что на щеке одной маски откуда-то появилось желтое пятнышко.

— Вот беда, — огорченно сказал работник сценарного отдела. — Попробовать смыть — вся, пожалуй, облезет…

— Ладно, — поспешил я успокоить его, — я уплачу стоимость и возьму маску себе.

Мне и в самом деле хотелось приобрести хотя бы одну такую маску. Я мечтал о том, чтобы в будущем мире, в котором должны царить дружба и согласие, у всех людей были просветленные, добрые, улыбчивые лица.

Вернувшись в Токио, я заехал домой и сразу же отправился к жене в больницу. Дети по очереди примеряли маску и весело смеялись. Я был доволен.

— Папа, надень теперь ты! — приставали ко мне дети.

— Не хочу.

— Ну надень!

— Нет!

— Да надень… — канючил младший сынишка и, привстав на цыпочки, пытался напялить на меня маску. Я начинал сердиться, но положение спасла жена.

— Прекрати! — прикрикнула она на мальчика.

— Давайте наденем на маму! — дружно засмеялись тогда дети и подскочили к ней.

— Не смейте, мама ведь больна! — Я попытался остановить их, но было уже поздно.

Что-то жуткое было в смеющейся маске, надетой на лицо больной жены, лежавшей на кровати.

Я поспешил снять с нее маску. Жена тяжело дышала. Но меня поразило другое. Как только я снял с нее маску, ее лицо показалось мне удивительно некрасивым, почти уродливым. Меня мороз по коже подирал, когда я всматривался в это изможденное лицо. Я был потрясен, словно впервые в жизни увидел его. Стоило прекрасной, нежной, улыбающейся маске какие-нибудь мгновенья побыть на лице жены, как я сразу, причем впервые, почувствовал всю его некрасивость. Это была скорее даже не некрасивость, лицо просто выражало крайнюю изнуренность и подавленность. Но после того как прекрасная маска некоторое время прикрывала это лицо, оно стало казаться особенно жалким и непривлекательным.

— Теперь ты надень, папа! — снова начали приставать дети, — Теперь твоя очередь.

— Хватит, отвяжитесь! — резко проговорил я и поднялся. Если бы я надел маску и потом снял ее, возможно, я показался бы жене безобразнее черта!..

Коварной оказалась прекрасная маска. Она породила в моей душе ужасное сомнение: не было ли лицо моей жены, на котором я привык до сих пор постоянно видеть добрую, нежную улыбку, тоже маской? Не искусственна ли улыбка женщины, как искусственна эта маска?

К черту маски! К черту искусственность!

Я решил немедленно послать па студию в Киото телеграмму и написал: «Кадры с масками вырежьте». Но тут же изорвал телеграмму в клочки.

 

Камелия

Этой осенью, через год с лишним после войны, рождалось много детей. В моей соседской группе один вслед за другим новорожденные появились в четырех семьях из десяти.

Самая старшая и самая плодовитая из четырех рожениц произвела на свет двойню. Близнецы были девочки, через полмесяца одна из них умерла. У матери оказался избыток грудного молока, и она отдавала его ребенку соседки. У этой соседки уже было два сына, а сейчас родилась девочка. Меня попросили выбрать для нее имя, и я посоветовал назвать ее Кадзуко, то есть Дитя мира. Иероглиф «мир» вообще читается «ва», а в именах — обычно «кадзу». Такое разночтение может приводить к путанице, и раньше я избегал обращаться к подобным именам. Но сейчас речь шла об имени в память установления мира, и я решил предложить его, хотя девочка, когда вырастет, возможно, и станет им тяготиться.

Не только упомянутые близнецы, но и вообще в нашей соседской группе из пяти новорожденных младенцев четверо были девочки. Это дало основание для шутки о «родах по новой конституции», в самом деле как бы давая ощущение мирного времени.

То, что в нашей соседской группе из пяти появившихся на свет детей четверо оказались девочками, вероятно, было случайностью, как и сравнительно большое количество новорожденных: пятеро на десять семей. Тем не менее пример пашей соседской группы, несомненно, свидетельствовал о том, что нынешней осенью был большой урожай на детей во всей стране. Излишне говорить, что способствовало этому успокоение, наступившее после войны. Прирост населения, упавший за военные годы, сразу возрос после войны. Это было вполне естественно, так как множество молодых мужчин возвратилось теперь домой, к своим женам. Но дети рождались не только у демобилизованных. Немало их родилось и в семьях, где мужья не уходили на фронт. Прибавления семейства происходили даже у людей средних лет, которые больше уже на него не рассчитывали.

Ничто, пожалуй, так не свидетельствовало о мире, как эта пробудившаяся стихия деторождения. Японцы плодились, невзирая на военное поражение, на трудности послевоенных лет и нимало не заботясь о будущих трудностях, которыми чревато перенаселение. В полную силу стали снова действовать подавляемые войной личные побуждения, инстинкт. Словно прорвало запруду. Словно на засохших деревьях вдруг зазеленели побеги.

Было бы счастьем, если бы можно было благословлять мир, ведущий к возрождению и освобождению жизни… В безудержном стремлении людей к размножению, возможно, было что-то животное, но им нельзя было не сочувствовать.

Новые дети, вероятно, помогут родителям забыть о трудностях и страданиях военного времени.

Что до меня, то я в свои пятьдесят лет больше не помышлял о новых детях, хотя война и кончилась. Мы с женой прожили вместе достаточно много лет, чтобы любовный пыл в нас успел окончательно остыть, и теперь уже мы не могли перемениться.

Когда мы наконец очнулись от войны, для нас с женой уже надвигались сумерки жизни. Казалось, это не должно было случиться, но горечь военного поражения вызвала у нас упадок и физических и душевных сил. Нам казалось, что гибнет и страна, в которой мы живем, и даже само время. И снова, подавленный чувством неизбывной тоски и одиночества, я наблюдал за появлением новых детей у наших соседей, чувствуя себя человеком, который с того света взирает на огоньки вновь возникающих жизней.

Женщина, у которой родился единственный мальчик из пяти малюток, появившихся на свет этой осенью у наших соседей, была последней по счету роженицей. С виду это была женщина полная, с округлыми бедрами, но, по словам наших кумушек, у нее оказался неожиданно узкий таз, из-за чего роды были долгими и мучительными. До этого у нее уже была одна беременность, однако кончилась она выкидышем.

Моя дочь, которой шел шестнадцатый год, проявляла исключительный интерес к этому младенцу, бегала смотреть на него и без конца о нем говорила. Бывало, делает она что-нибудь дома и вдруг срывается с места и мчится к соседям; поглядит на младенца — и назад. Похоже, что желание видеть малютку возникало у нее внезапно и было неодолимым.

Однажды дочь, войдя в мою комнату и сев возле меня, обратилась ко мне с такими словами:

— Папа, говорят, что у Симамуры-сан возродился, то есть снова родился, прежний ребеночек. Это правда, папа?

— Таких вещей не бывает, — тотчас же ответил я.

— Да?

На лице дочери появилось что-то беспомощное, однако это не было похоже на уныние; вздохнула же она, по-видимому, просто от волнения. Но я все же пожалел, что так скоропалительно и необдуманно возразил ей. Правильно ли я поступил?

— Ты опять ходила к Симамуре-сан смотреть ребенка? — мягко спросил я.

Дочь утвердительно кивнула.

— Хорошенький мальчик?

— Об этом пока трудно судить. Ведь он только что родился.

— Гм!..

— Когда я рассматривала ребеночка, тетя вдруг сказала: «Знаешь, Ёсико, ведь это ко мне вернулся мой прежний ребенок!» Значит, это тот ребенок, который у нее еще раньше должен был появиться? Она, наверно, о нем говорила?

— Хм! Возможно, — уклончиво ответил я, решив больше не возражать, но не удержался и добавил: — Она, вероятно, просто хотела сказать, что у нее такое чувство, будто это тот же самый ребенок. Иначе это нельзя понять. Ведь тот ребенок не родился, и даже неизвестно, был ли то мальчик или девочка, ведь так?

— Так, — легко согласилась дочь.

У меня в душе остался какой-то странный осадок, но дочь, видно, не очень близко приняла к сердцу мои слова, и разговор на этом окончился. Я поймал себя на мысли, что сказал чепуху: выкидыш у соседки произошел на шестом месяце беременности, так что, по всей вероятности, уже можно было определить, был это мальчик или девочка. Но разговор был окончен, и я не захотел к нему возвращаться.

Однако вскоре до моих ушей дошел слух, что все наши соседи судачат о том, будто бы у супругов Симамура возродился, то-есть вновь родился, их прежний ребенок.

Я возражал дочери потому, что подобные чувства и представления казались мне не совсем здоровыми. Но если поразмыслить, то ничего болезненного, собственно, в них не было. В старину, например, они были широко распространены и считались здравыми и нормальными. Нельзя сказать, чтобы эти чувства и представления полностью отжили свой век даже в наши дни. Возможно, что у супругов Симамура было неведомое другим людям непосредственное ощущение и даже уверенность, что у них вновь родился их прежний ребенок. И если даже это была не больше чем простая сентиментальность, можно было не сомневаться, что они находили в ней утешение и радость.

Первый их ребенок был зачат во время трехдневного отпуска, который Симамура получил перед отправкой его части на фронт. В его отсутствие у жены случился выкидыш. А через год с лишним после демобилизации Симамуры у них появился на свет нынешний ребенок. Хотя их первенец, в сущности, не родился, они горевали и сожалели о его потере.

Моя дочь тоже говорила о нем «тот ребенок», словно речь шла о реально существовавшем, живом младенце. Однако общество, конечно, не рассматривает неродившихся детей как живые человеческие существа, как индивидуумы. И по-видимому, только супруги Симамура всегда утверждали, будто бы тот ребенок у них был. Что до меня, то я не могу с определенностью сказать, был ли он живым существом или нет. Он существовал только во чреве матери. Божьего света он так и не увидел. Возможно, у него еще не было того, что называется душой. Тем не менее возможно, что он был таким же живым существом, как и мы, или что его-то жизнь как раз и была самой настоящей и счастливой жизнью. По меньшей мере в нем обитало нечто, что должно было развиться в жизнь.

Клетки, из которых в свое время возник первый, а затем второй ребенок, разумеется, были не те же самые. Но мы ничего достоверного не можем знать ни о физиологической, ни о психологической связи между предыдущей и последующей беременностью. Не говоря уже о том, что самый момент зачатия и условия, его определяющие, совершенно неуловимы, так же как невозможно предвидеть, какой плод созреет и появится на свет, а какому суждено быть исторгнутым до рождения. Я бы даже сказал, что никто точно не знает, представляют ли собой предыдущие и последующие дети отдельные, особые, независимые друг от друга жизни, или это как бы варианты одной и той же жизни, которая все эти жизни содержит в себе. Представление о вторичном рождении прежнего, то есть мертворожденного, ребенка считается антинаучным. Но это суждение — всего лишь вывод, основанный на том запасе сведений, которым наука располагает. Вряд ли есть основание считать, что вторичное рождение существует, но, возможно, не так просто доказать и то, что его нет.

Я в какой-то мере стал сочувствовать супругам Симамура, и тогда во мне пробудилось сострадание и к их неродившемуся младенцу, чья судьба раньше меня совершенно не трогала. Я стал думать о нем, как о живом существе.

Госпожа Симамура была женщиной крепкой и волевой, способной на второй день после родов, позабыв о только что перенесенных муках, подняться с постели и начать хлопотать по дому; сказывалась в этом и ее исключительная любовь к чистоте и порядку во всем. Дочь моя любила эту соседку и время от времени ходила к ней советоваться насчет вязания и рукоделия, которое им преподавали в гимназии. До приезда из Токио родни, лишившейся крова в результате бомбежки, Симамура жила вдвоем с матерью, которую она вызвала к себе после ухода мужа в армию. Пока женщины жили вдвоем, дочь моя весьма охотно бывала у них. Я был начальником группы противопожарной охраны своего соседского товарищества и в этой роли должен был особо опекать дом фронтовика, в котором остались беременная женщина и ее старая мать.

В нашем соседском товариществе я был единственным мужчиной, проводившим целые дни дома, все остальные находились на службе. Поэтому мне и навязали роль ответственного за противопожарную охрану. Возможно, я больше других устраивал соседей в этой роли еще и потому, что. будучи сам по натуре человеком робким, я не способен был предъявлять особых требований и к другим. Обычно я до рассвета читал или писал и потому мог быть превосходным ночным дежурным, но я по возможности старался ничем не тревожить спокойного сна своих соседей. Проверяя на участке светомаскировку, я делал это в высшей степени осторожно, чтобы, не дай бог, кого-нибудь не разбудить. К счастью, в Камакура дело обошлось без пожаров.

Однажды весенней ночью, в пору цветения сливы, мне показалось, что из кухни г-жи Симамуры наружу пробивается свет. Я пошел проверить, но, войдя во двор через заднюю калитку, наткнулся на живую изгородь и уронил в кусты свою трость. Я не стал отыскивать ее в темноте и решил прийти за ней на следующий день. Однако, когда я утром вспомнил об этом, мне стало как-то неловко. Ночью мужчина проникает через черный ход во двор дома, где живут одни женщины, и теряет там трость — кто его знает, что могут подумать… После полудня соседка сама принесла ее. Она остановилась у наших ворот, позвала мою дочь, и я услышал их разговор:

— Вчера ночью ваш папа обходил участок и потерял трость.

— Да? Где же вы ее нашли?

— На нашем дворе возле задней калитки.

— Как же это он! Вот рассеянный, правда?!

— Да нет, было, наверно, очень темно, поэтому…

Наши дома в Камакура были расположены в небольшой долине у подножия горы, но во время воздушных налетов я спешил сразу же укрыться в убежище. Поднявшись до входа в пещеру на горе, которая высилась за нашим домом, я мог оттуда окинуть взглядом и все дома моей соседской группы.

Рано утром в тот день начался налет морской авиации противника. Над головой раздался гул моторов, и сразу же поднялась яростная пальба зениток.

— Симамура-сан, берегитесь! — закричал я, быстро спускаясь ей навстречу. — Скорее, скорее сюда!

Но, отбежав шагов пять-шесть от входа в пещеру, я вдруг остановился:

— Птички! Как они напуганы, бедные создания!

На большом сливовом дереве я увидел несколько пичужек. Они вспархивали между веток, хлопали крылышками, но дальше улететь не могли. Будто в судороге, трепыхались они среди зеленой листвы. Взлетая с трудом, они пробовали зацепиться за верхние ветки, но безуспешно, и, вытянув вперед лапки, беспомощно взмахнув крыльями, казалось, падали назад.

Войдя в пещеру, г-жа Симамура стала тоже смотреть на сливовое дерево, росшее в нескольких шагах против входа. Присев на корточки и крепко обхватив руками колени, она подняла голову и не отводила глаз от испуганных пичужек.

Послышался резкий звук, будто в один из стволов бамбуковой рощи, находившейся рядом, ударил осколок снаряда…

Я вспомнил о тех птичках именно тогда, когда стал проникаться сочувствием к разговорам о возрождении ребенка Симамуры. Потому что ребенок, который так и не появился у нее на свет, в то время находился в ее чреве.

Как бы то ни было, сейчас у псе роды прошли благополучно.

Во время войны было много абортов. Женщин рожало мало. Многие женщины страдали нарушениями физиологии половой деятельности. А этой осенью в нашей соседской группе, состоящей из десяти домов, дети появились в четырех.

Мы с дочерью проходили мимо дома Симамуры, и я увидел, что в их живой изгороди зацвела камелия, мой любимый цветок. Сейчас, кажется, пора ее цветения. Я вдруг почувствовал жалость к тем детям, что из-за войны погибли в материнской утробе, и с грустью подумал о годах моей жизни, унесенных войной. Возродятся ли когда-нибудь к новой жизни эти безвозвратно ушедшие годы?

 

Кораблики

Акико поставила ведро с водой возле штокрозы, нарвала листьев низкорослого бамбука, росшего под сливой, сделала из них несколько корабликов и опустила в ведро.

— О! Кораблики? Вот здорово!..

Присевший на корточки мальчуган поднял голову и приветливо улыбнулся Акико.

— Хорошие кораблики, правда? Ты умный мальчик, вот сестрица и сделала их тебе. Поиграй тут с ней.

Сказав это, стоявшая рядом мать мальчика удалилась в дом. Это была мать и того молодого человека, за которого Акикопредстояло выйти замуж.

Судя по всему, будущая свекровь хотела переговорить о чем-то с отцом Акико, и девушка поднялась, чтобы уйти, но тут закапризничал малыш, и Акико увела его с собой в садик. Он был самым младшим братом ее жениха.

Сунув свои маленькие руки в ведро, мальчик изо всех сил работал ладошками, стараясь вызвать волны.

— Сестрица! Это морской бой! — весело кричал малыш, сбивая в кучу кораблики.

Отойдя в сторону, Акико выжимала выстиранные летние кимоно и развешивала их на жерди для сушки.

Война уже кончилась. Но жених почему-то не возвращался.

— Идет бой! Ну же, деритесь! Давай, давай!..

Мальчик все больше входил в азарт и неистово колотил ручонками по воде, поднимая брызги, от которых лицо его стало мокрым.

— Э, так не годится! — остановила его Акико. — У тебя ведь все лицо мокрое.

— А чего же они не плавают, — пожаловался мальчик. Кораблики действительно не плавали, а лишь колыхались на воде.

— Ты прав. Ладно. Пойдем на речку, там они поплывут. Мальчик взял кораблики. Акико выплеснула воду под штокрозу и отнесла ведро в кухню.

Они уселись на камнях, положенных для перехода через речушку, и Акико один за другим стала пускать кораблики по течению. Мальчуган радостно захлопал в ладоши.

— Ура, ура! Мой впереди!

Чтобы не потерять из виду свой кораблик, опередивший другие, мальчик побежал вдоль берега.

Акико быстро побросала в воду остальные кораблики и пустилась было бегом догонять малыша. Однако она тут же вспомнила о своей больной ноге и перешла на медленный, осторожный шаг.

После перенесенного когда-то детского паралича она не могла свободно ступать на пятку: пятка сделалась маленькой и мягкой, а подъем левой ноги слишком высоким. Акико не могла прыгать через скакалку и совершать дальние прогулки. Она собиралась прожить всю жизнь в тиши, в одиночестве. Но неожиданно ее просватали. Она уверила себя, что усилием воли сумеет побороть свой физический недостаток. Она стала серьезно, как никогда раньше, заниматься физическими упражнениями, чтобы ступать на пятку. Ремешки гэта быстро натирали ногу, но Акико продолжала свое подвижничество. Но после войны она это прекратила. Потертость на ноге от ремешка сделалась похожей на грубый след от ожога.

Мальчик был братом ее жениха, и Акико, стараясь скрыть свою хромоту, ступала сейчас на пятку. Давно уже она так не ходила.

Узкая речушка, похожая скорее на ручей, протекала сразу за домом. Разросшийся бурьян низко нависал над водой, несколько корабликов зацепилось за него.

Мальчик, стоявший метрах в двадцати, не заметил приближения Акико, провожая глазами плывущие кораблики. Он был настолько увлечен, что не обратил никакого внимания на ее походку. Малыш в профиль живо напомнил ей своего старшего брата, и Акико нестерпимо захотелось обнять его и прижать к груди.

Тут подошла мать мальчика. Поблагодарив Акико, она увела малыша с собой.

— До свидания! — беззаботно простился мальчик.

«Либо жених погиб на войне, либо они решили расторгнуть брачный контракт, — подумала Акико. — Да и сама помолвка с хромой, наверное, была сентиментальностью, присущей людям в годы войны».

Не заходя в дом, Акико пошла посмотреть строившееся по соседству новое здание. Таких больших домов тут еще не было, и он неизменно привлекал внимание прохожих. Во время войны работы были приостановлены и площадка, где складывали лесоматериалы, сплошь заросла бурьяном. Но сейчас строительство быстро подвигалось вперед. У ворот были посажены две причудливо изогнутые сосны.

Акико дом этот представлялся солидным и строгим. Но из-за непомерно большого количества окон он казался чуть ли не весь стеклянным, и это делало его с виду холодным и неуютным.

Среди соседей ходили разные слухи о том, что за люди должны сюда переехать, но ничего определенного никто еще не знал.